Андрей Гуляшки
Похищение Данаи
(Приключения Аввакума Захова-8)
* * *
Это произошло, когда Аввакум собирал материалы для второго тома своей “Истории археологии”. Его интересовали прежде всего южные районы Италией — Калабрия, Апулия, сицилийское побережье, — но ему частенько случалось проводить день—другой и в Вечном городе; он даже постоянно держал меблированную комнату на виа Кола ди Риенцо, которую сдавала синьора Виттория Ченчи, вдова журналиста, убитого экстремистами. Брат синьоры Виттории Чезаре Савели возглавлял охрану музеев Боргезе, а в филиале музея Боргезе и разыгрались события, о которых пойдёт наш рассказ. Сейчас я думаю, что не сними Аввакум комнату на виа Кола ди Риенцо, он не стал бы вмешиваться во всякие музейные истории, и рассказ о похищении “Данаи” не был бы написан… Но разве знаешь заранее, к чему может привести самый обычный поступок…
Итак, 26 октября, в четверг, в девять часов пять минут по мраморной лестнице музея спускался бегом молодой человек. Он был в сильном волнении, как будто совершенно неожиданно нашёл у себя под подушкой пластиковую бомбу. Молодого человека звали Ливио Перетти, он был красавцем южного типа с блестящими тёмными глазами и чувственным ртом; его поношенный костюм и худоба выдавали бедняка. Сторожа Боргезе хорошо знали Перетти, студента четвёртого курса Академии изящных искусств; он почти каждый день приходил в музей копировать “Данаю” Корреджо. Чем привлекла к себе вечно голодного студента Академии пышная дочь царя Акрисия, неизвестно. Но как бы там ни было, у него имелось разрешение работать в залах Боргезе, и под этим документом стояла подпись главного директора музея.
Так вот, в указанное время, — через пять минут после того, как привратник распахнул тяжёлые двери, окованные стилизованными бронзовыми тюльпанами, — Ливио Перетти сломя голову мчался вниз по широким мраморным ступеням. Мы только что отметили, что лицо его походило на лицо человека, внезапно увидевшего под подушкой пластиковую бомбу. Если верить газетам, это случалось нередко, и о пластиковых бомбах много говорили. Например, дня за два до указанного происшествия помощник главного прокурора нашёл такое яйцо в своём письменном столе. Не теряя присутствия духа, он тут же вышвырнул его в окно, отчего яйцо взорвалось в воздухе; при этом несколько оконных рам было выбито, и стекла превратились в пыль. Вообще с пластиковыми бомбами следует обращаться решительно и быстро, и увидев рядом с собой такое яйцо, надо тут же выбросить его из помещения. Я не видел лица помощника прокурора, когда он обнаружил этот сюрприз в своём столе, но думаю, что в первую минуту на нём появились изумление и ужас. Точнее, неописуемое изумление и глубокий ужас.
Этот пример с помощником прокурора пришёл мне в голову потому, что лицо Ливио Перетти выражало одно только неописуемое изумление, без ужаса. На бегу Ливио одной рукой держался за выпуклые перила красного дерева, а другой махал в воздухе, будто затем, чтобы встречные дали ему дорогу. Однако в этом не было нужды, потому что по лестнице ещё никто не поднимался, и если бы кто-то увидел Ливио в эту минуту, то страшно удивился бы: человек просит освободить дорогу, когда ему никто и ничто не препятствует. Немногие ранние посетители все ещё толпились внизу, у гардероба и возле кассы; одни чистили обувь у автомату другие докуривали сигареты, третьи рассматривали выставленные в киоске открытки, репродукции и каталоги. Наверх, к выставочным залам, устремилось человек пять—шесть, не больше. Так что Ливио Перетти напрасно беспокоился, тем более, что лестницы музея достаточно широки: не один и не два, а сразу трое посетителей могли бы бегать по ним вверх и вниз, не мешая друг другу.
Скатившись в вестибюль, Ливио Перетти бросился прямо к сторожу Монтано, который уже стоял на своём посту между лестницей и коридором, ведущим к кабинету директорша. Телом Марко Монтано был крепок и плечист, а лицом — зол или добр, в зависимости от того, смотрите вы на него в профиль или анфас. В профиль он казался человеком жестоким. Это впечатление создавали нос с горбинкой, похожий на клюв хищной птицы, нижняя челюсть, сильно выдававшаяся вперёд, как у бульдога, и пышные сивые усы, топорщившиеся, как ястребиные крылья. Однако анфас открывал в этом лице добродушие, склонность к выдержанному вину и продолжительным беседам, уважение к послеобеденному сну и искреннюю привязанность к блестящему мундиру. В первые дни Ливио побаивался Монтано, но потом расхрабрился и начал заговаривать со сторожем и даже просил у него сигареты. Марко Монтано с удовольствием угощал студента сигаретами и каждый раз предлагай! взять ещё одну, “на потом”, но Ливио изображал обиду и заявлял, что “на потом” он купит по дороге домой, если не забудет; пожалуй, надо взять сразу полдюжины пачек “Кента” или “Малборо”, и завтра они будут курить его, Ливио, сигареты. Однако студент, видимо, постоянно забывал купить сигареты, потому что это “завтра” ещё ни разу не наступило.
Мы уже отметили, что Ливио Перетти вихрем налетел на Монтано; здесь нам придётся несколько замедлить повествование, чтобы сказать несколько слов о самом представительном стороже музея Боргезе. Да, Марко Монтано был самым представительным среди сторожей музея, и этим, пожалуй, исчерпывается главное. А все самое главное для него начиналось и кончалось в стенах музея. По другую их сторону могли бушевать какие угодно события, — экстремисты взрывали бомбы, марксисты устраивали многолюдные демонстрации, курс лиры стремительно падал, а цены на бензин столь же стремительно поднимались, — для Марко Монтано все это были явления некоего внешнего мира, которым он интересовался очень мало. В музее бомб, слава богу, ещё не взрывали, демонстраций протеста посетители не устраивали, а машины у него не было, и потому цены на бензин его не волновали. Цены на макароны и другие продукты первой необходимости тоже непрерывно ползли вверх, но и это почти не тревожило сторожа, потому что в ходе войны и других событий Марко Монтано остался бобылём и теперь должен был думать только о себе. Жалованья хватало на две порции макарон в день (одна с мясом, другая — с томатным соусом) и на два стакана хорошего вина, которое он выпивал днём и вечером. Ему даже удавалось бы немного откладывать на чёрный день, если бы не племянничек сторожа. Вернее, если бы не глубокая слабость Монтано к этому пропащему родственнику. Тот навещал дядюшку один—два раза в месяц и наглой и безжалостной рукой огребал всё, что оставалось после двух порций макарон, двух стаканов вина и пачки “широко популярных” сигарет. Каждый такой день, когда дорогой родственник появлялся перед Монтано в музее или на чердаке старого дома на улице Санта Барбара, был для сторожа праздником — и Рождеством Христовым, и Страстной Пятницей сразу. Не считая визитов племянника, жизнь Монтано протекала безмятежно и ровно, напоминая старый верный будильник, на который редко кто обращает внимание, но который при всём том добросовестно и размеренно отсчитывает минуты где-нибудь на кухонной полке.
— Синьор! — громко крикнул Ливио Перетти. Он вытянул руки и с размаху опустил ладони на широкие плечи Марко Монтано. — Синьор!
— Святая Мария, что с вами? — поинтересовался бесконечно удивлённый Монтано. — Ради бога, что случилось? — повторил он, заглядывая в глаза молодого человека, где горело пламя страшного возбуждения.
В эту минуту Ливио Перетти действительно не владел собой. В средние века людей за такое поведение без долгих разговоров посылали на костёр, ибо считалось, что они одержимы злыми силами или в них вселился нечистый; счастье Ливио Перетти, что эта история случилась не в средние века. Будто опомнившись и поняв, что его поведение непристойно, студент снял руки с плеч Монтано, привёл в порядок выражение лица и уже спокойно, будто и не он только что кричал “Синьор!”, деловито спросил сторожа, здесь ли господин директор музея.
Монтано удивился ещё больше; он разве что не ахнул от изумления: оказывается, молодой человек, которого он так часто угощал сигаретами, — странная птица! Говорит спокойно, смотрит безумными глазами, а на лице — какая-то смесь ужаса и досады! Будто в него вселились три человеческих души разом, и теперь каждая хочет пробраться вперёд, не обращая внимания на остальных. Ну и артист!
Сторож не знал, как ему быть. С одной стороны, этот парень не раз брал у него сигареты без отдачи; следовательно, в кармане у него не густо, и церемониться с ним нечего. Но с другой стороны, он учится в Академии и в музей явился с рекомендательными письмами от весьма влиятельных людей города. Кроме того, каждому известно, что избранники муз имеют право вести себя как хотят, и этот львёнок не составляет исключения; следовательно, он, Марко Монтано, вся жизнь которого прошла среди произведений искусства, должен проявить сдержанность и такт.
Пока он обдумывал, какую линию поведения выбрать, — служители муз требуют особого подхода, как известно, — львёнок рассеянно смотрел по сторонам, что было притворством с его стороны, потому что его интересовал коридор, куда выходили двери кабинетов администрации.
— Господин директор здесь, — сообщил Монтано и во избежание досадных недоразумений прибавил, — но господин директор принимает посетителей с 11 часов!
— Да! — горячо воскликнул Ливио Перетти. У восклицания “да” может быть самый разный смысл, число его значений установить невозможно, а молодой человек, вместо того, чтобы указать, что именно он имеет в виду, повернулся и вихрем полетел по сводчатому коридору администрации. В устье этого коридора, облицованном белым мрамором и украшенном парными бронзовыми канделябрами, виднелись тяжёлые двустворчатые ореховые двери директорского кабинета.
Ливио Перетти уже взялся за массивную бронзовую ручку дверей, когда сторож опомнился, нерешительно двинулся вслед молодому человеку, но снова застыл на месте: Перетти без стука ворвался в кабинет и шумно захлопнул за собой дверь.
— Санта Мария! — ещё раз изумился про себя сторож. — Разве так нужно входить в кабинет синьора директора!
В это время Роберто Тоцци, директор музея Боргезе, завтракал. Этот худой и хрупкий человек с волосами, посеребрёнными сединой, одухотворённым лицом и длинными чуткими пальцами пианиста сидел за обширным письменным столом красного дерева; на столе стоял элегантный “дипломатический” чемоданчик, в котором лежал нейлоновый пакет с чищеной вареной картошкой. Длинными пальцами директор доставал одну за другой картофелины и лениво отправлял в рот. Завтраки Роберто Тоцци никогда не отличались экстравагантной роскошью, но сегодня утром его меню было прямо-таки недостойным даже сторожа третьей категории. По сравнению с завтраком Монтано, сторожа этой категории, завтрак директора был просто жалок. Монтано съедал по утрам миску капустной похлёбки с колбасой и добрый кусок жареного тунца, а по четвергам и воскресеньям прибавлял к этому четвертушку жареного цыплёнка с картошкой или сто граммов жёлтого сыра, что требовало и стакана красного вина. Что поделаешь, Монтано любил поесть и не скрывал этого, он иногда даже сожалел о своей слабости, ибо знал, что чревоугодие не доводит до добра ни на этом, ни на том свете.
Так обстояло дело с завтраками Монтано, который на общественной лестнице стоял ниже директора самое меньшее на ступеней десять. Если сторож музея по утрам питается обильно, то директор должен завтракать прямо-таки роскошно. Разумеется, понятие роскоши весьма относительно и также имеет много ступеней; где-то на его девятой ступени находятся директора девятой руки, к которым принадлежал и профессор истории искусств, специалист по Средневековью Роберто Тоцци.
На блестящей виа Венетто расположен ресторан “Россини”, и в этом ресторане собирались когда-то к завтраку люди той категории, к которой принадлежал Роберто Тоцци: директоры музеев, знаменитые режиссёры, главы торговых фирм (галантерея и готовое платье), владельцы солидных магазинов. “Россини” предлагал своим постоянным клиентам завтраки двух типов, английский и французский, и оба они были в десять крат роскошнее похлёбки сторожа Монтано. Если некий директор, скажем, предпочитал английский завтрак, то ему сервировали ветчину, яйца, вареного или жареного цыплёнка, бульон с пирожком. Апельсины, кофе и коньяк указывались в меню под чертой, как обязательное дополнение. Столик любителя французского завтрака украшала полдюжина, а то и десяток, серебряных чайников с чаем, молоком, какао, кофе, кипятком; горшочков с маслом, сметаной, вареньем и мёдом; тарелочек с набором сыров, печений и пирожных; все это завершилось неизбежными апельсинами, кофе и коньяком.
В былые времена профессор Роберто Тоцци придерживался правила “положение обязывает” и каждое утро бывал в ресторане “Россини” на виа Венетто. Не потому, что он имел слабость к пирожкам или сметане и не потому, что любил пить по утрам коньяк, а из чувства приличии, из стремления “быть на уровне своего положения”, наконец, из опасения отстать от коллег. При этом он ел рассеянно, потому что вечера просиживал над книгами (если не сопровождал куда-нибудь свою супругу), ложился запоздно и утром не имел аппетита, а покинув ресторан, забывал, что именно было на завтрак, — французский конфитюр или английский бекон.
Так шли дела вплоть до того несчастного года, когда начался нефтяной кризис и все смешалось: деньги подешевели, а цены неудержимо поползли вверх и достигли высот, от которых у обыкновенного человека кружилась голова и захватывало дух; ещё страшнее было смотреть вперёд, где разверзалась бездонная пропасть.
Жалованье Роберто Тоцци осталось прежним, и теперь его не хватало; к тому же у директора была молодая жена и сын от первого брака. Молодой Тоцци жил в Милане и чем-то там занимался, но пятнадцатого числа каждого месяца исправно садился в самолёт и являлся к отцу просить денег. Роберто Тоцци, которому уже перевалило за пятьдесят, не)имел сил отказать сыну, который как-никак носил его имя и был живым воспоминанием о самых светлых годах в жизни директора — годах студенчества. Молодая супруга директора, со своей стороны, также требовала денег на текущие расходы и встречала искренним недоумением самые осторожные намёки на экономию. Приходилось урезать личный бюджет. Роберто Тоцци начал экономить на бельё, галстуках, лосьоне для бритья. Потом на журналах по вопросам искусства. А когда пришлось отказаться и от книг, он почувствовал, как будто кто-то наглухо закрыл ставни комнаты, где он работал. Его супруга и слышать не желала о существовании такой комнаты, а сын считал, что её следует запереть насовсем, и чем скорее, тем лучше; он говорил, что в наши дни только больной станет заниматься историей искусства. Таким образом, Роберто Тоцци не мог рассчитывать на сочувствие своих ближних; что же касается посторонних людей, то у них хватало своих забот.
Подгоняемая инфляцией лира катилась вниз, цены безудержно мчались вперёд, как дикие кони, и угнаться за ними не было никакой возможности; ещё год назад целый обед в “Россини” стоил столько, во сколько сейчас обходился завтрак. Зарплаты таяли быстрее вешнего снега, и даже служащим высшей категории приходилось потуже подтянуть пояса. Многие директора, особенно птицы помельче, принадлежавшие к миру искусства и культуры, перестали бывать у “Россини”. Конечно, места в ресторане не пустовали, их заняли другие клиенты, которые, как правило, не были людьми искусства.
Многие стали утверждать, будто кризис лишает людей старых привычек, чтобы привить новые. Неизвестно, так ли это; скорее всего, люди начали приспосабливаться к условиям кризиса — надо же как-то жить. Например, профессор Роберто Тоцци постепенно привык завтракать не на виа Венетто, а в своём рабочем кабинете. Дома служанка делала ему два бутерброда с маслом и колбасой, наполняла маленький термос горячим кофе, профессор убирал все это в свой элегантный “дипломатический” чемоданчик и медленно шёл к музею Боргезе. Кто бы мог подумать, что важный господин в строгом чёрном пальто и кожаных перчатках, неспешно шествующий по улице, несёт в своём “дипломате” бутерброды с колбасой, а не ценные бумаги или важные государственные документы!
Профессор с мрачным лицом вступал под своды музея и, приказав Монтано никого к себе не пускать, проходил в кабинет и уныло приступал к завтраку.
Вечером накануне того дня, с которого начинается наш рассказ, Роберто Тоцци и синьора Тоцци с друзьями были в кино, после чего супруга профессора, упорно не желавшая отказываться от старых привычек, пожелала зайти в бар. Там они пили джин, и синьора Тоцци танцевала с синьором Умбертом. Этот последний, коллега профессора, был моложе него и недавно получил место эксперта по произведениям искусства при Банка Коммерчиале, которое прекрасно оплачивалось; вот почему синьор Умберто весь вечер был в превосходном настроении, в отличие от профессора Тоцци. Профессор же тщетно пытался побороть досаду, которая отравляла ему вечер в сто раз сильнее, чем густой табачный дым и неистовые вопли оркестра; ему казалось, что саксофон визжит от щекотки, а тромбон испускает предсмертные крики под ударами топора.
По дороге домой Роберто Тоцци не произнёс ни слова, дома же отказался от чая и жестом отослал служанку, которая принесла ему тарелку горячих макарон. Он зажёг настольную лампу в кабинете, открыл книгу, но не прочёл ни строчки, хотя просидел над одной страницей больше часа. Когда профессор явился в спальню, жена уже спала, и неудивительно: она слишком много танцевала с этим типом, который из искусствоведа превратился в торгового эксперта ради низкопробных гешефтов. Вот она, молодёжь! Чтобы побороть бессонницу, он начал декламировать в уме “Георгики” Вергилия, однако вспомнил, что, уходя в кино, не оставил служанке денег на масло и колбасу для завтрашних бутербродов. Спокойное и глубокое дыхание жены начинало действовать на нервы. Молодёжь продаёт свою совесть за деньги; это отвратительно, пусть так, но как прикажете сводить концы с концами на жалованье искусствоведа? Во всяком случае, ноги его больше не будет в проклятом вертепе, где тромбон орёт, будто его режут. Он натянул одеяло на голову, испытывая тоскливую зависть к людям, жившим в добрые времена пасторальной простоты; при этом профессор и сам понимал, что в нём говорит дурное настроение, потому что таких времён, в сущности, никогда не было. С этим он уснул.
Утром директор положил в чемоданчик несколько варёных картофелин и отправился на службу, как раненый солдат идёт на линию огня, однако при этом сохранял гордую и твёрдую поступь, как и подобало потомку непреклонного Кориолана.
Итак, наше короткое, но необходимое отступление вернуло нас к той минуте, когда Ливио Перетти бесцеремонно ворвался в кабинет директора.
* * *
Директор был захвачен врасплох в унизительном положении: он уныло жевал пустую картошку за роскошным письменным столом в стиле “ампир” в ещё более роскошном служебном кабинете, вдоль стен которого стояли кокетливые стулья в стиле “рококо”; сначала он покраснел, потом пожелтел, потом опять покраснел. Возможно, Роберто Тоцци испытывал те же чувства, которые испытывает замужняя женщина, захваченная врасплох в объятиях любовника, — это и стыд, и страх, и безнадёжное сожаление о навеки погубленной чести.
Разумеется, есть картошку, даже в музее Боргезе, не столь глубокое падение, как, например, прелюбодеяние, и будь Роберто Тоцци сыном каменщика или сыном банкира, такой афронт его ничуть не смутил бы. Наоборот, он, наверное, даже подмигнул бы молодому человеку с ухмылкой: “Мне, мол, наплевать!” Но Тоцци был сыном среднего чиновника и всю жизнь ревностно соблюдал катехизис мелкого буржуа; вот почему он был пристыжен и если бы имел слабое сердце, непременно получил бы инфаркт.
Но его несчастья только начинались; в конце концов, можно прожить и без достоинства. Мало ли министров, прослывших взяточниками, продолжает занимать свои кресла как ни в чём не бывало? Расставшись с достоинством, они не расстались ни с креслами, ни с кабинетами, все так же ставят подписи под государственными документами и кротко, словно агнцы божьи, восседают в ложах первого яруса на оперных премьерах. Второй удар был куда страшнее, он вышиб дух из директора и послал его прямо в нокаут.
— Синьор! — вскричал Ливио Перетти. — Бейте тревогу! Украдена “Даная” Корреджо! Кто-то вынул картину из рамы и на её место приколол мою жалкую незаконченную копию! Ради бога, синьор, не медлите, может быть, похититель ещё в музее!
Ливио Перетти стоял на пороге. Казалось, молодой человек не смеет шагнуть вперёд, он даже не заметил, что профессор Тоцци держит в руке очищенную картофелину.
Услышав молодого человека, Тоцци выронил картошку. Потом машинально захлопнул чемоданчик, не спуская глаз с незваного гостя. Лицо его снова покрылось желтизной; два сокрушительных чувства — жгучий стыд и рассыпавшееся в прах достоинство — как две мощные волны, поднялись в его душе и столкнулись друг с другом, разнося все вокруг в щепы.
— Ради бога, синьор, не медлите! Украдено полотно Корреджо! — повысил голос Перетти и простёр руки к потолку, словно там, среди хрустальных бусин и подвесок огромной люстры, скрывался вор.
В душе профессора поднялась новая волна, волна страха, и он снова пожелтел. Эта волна была самой сильной и мощной, прямо цунами по сравнению с предыдущими двумя; те волны выставили профессора в смешном и жалком свете, а эта грозила вышвырнуть на улицу, как тряпку. Кто простит ему исчезновение Корреджо? Его уволят, и это самое меньшее, чего можно ожидать.
— Синьор! — прошептал он побелевшими губами, — синьор, вы говорите серьёзно или это скверная шутка?
Не успев договорить, директор и сам почувствовал, как несостоятельны его слова. Он знал стоявшего перед ним молодого человека и отлично понимал, что от него-то можно ждать скверной шутки в последнюю очередь. Этот студент явился в музей с рекомендательным письмом самого Пьетро Фальконе, выставившего свою кандидатуру в мэры города, знаменитого искусствоведа и человека, достойного всяческого уважения, несмотря на принадлежность к партии коммунистов. Чтобы Пьетро Фальконе рекомендовал ему, директору музея, мошенника или человека, способного подвести его? Немыслимо! В музей Боргезе рисовальщиков не пускают, и если для Ливио Перетти сделали исключение, то только благодаря авторитету Пьетро Фальконе. Нет, этот молодой человек не лжёт, и напрасно он, директор, пытается спрятать голову, как страус, отвернуться от истины только потому, что для него она равнозначна житейской катастрофе.
— Я говорю то, что видел собственными глазами! — сказал Ливио Перетти и в свою очередь сильно покраснел. — Если вы мне не верите — прошу!
Он решительным жестом указал на дверь, которая в ту же минуту с треском распахнулась, и на пороге кабинета появились сторож Монтано и заместитель начальника охраны Карло Колонна. Заместитель был молодым человеком северного типа, со светлыми глазами и длинным лицом. Костюм на нём был щегольский, однако скорее годился для тренера стипл-чейза в школе верховой езды.
Не успел директор и рта раскрыть, как Карло Колонна протянул руку, ухватил Ливио Перетти за отворот вельветового пиджака и изо всех сил дёрнул к себе:
— Тебя кто сюда пустил? — взревел он неожиданно густым баритоном.
Две пуговицы с треском отлетели и упали на пол.
Ливио угрем выскользнул из рук Колонны и уже готовился ответить ударом на удар, но тут вовремя вмешался Монтано и предотвратил драку.
— Господа! — Роберто Тоцци встал, бледный от возмущения. Помощник начальника охраны возбуждал в его душе недобрые чувства и вызывал что-то вроде аллергии, как, например, аспирин, который неизвестно почему раздражал дыхательные пути директора и заставлял его чихать без устали много раз подряд. Ну и помощничек! Откуда взялся этот наглый тип с повадками соблазнителя горничных, профессионального “жениха”, каких немало подвизается в захолустных городишках южной Италии! — Господа! — повторил он с омерзением в голосе. — Я попрошу вас держаться в рамках приличия. Минута трагическая. Неизвестный злоумышленник вынул из рамы “Данаю” Корреджо и заменил полотно копией, которую, как вы знаете, делал этот молодой художник.
— Гм! — многозначительно покачал головой Карло Колонна.
От этого двусмысленного “гм!” Ливио Перетти напрягся всем телом и снова сжал кулаки, но Роберто Тоцци властно поднял руку.
— Господа, прошу вас! — в голосе директора была чрезвычайная строгость. Поморщившись, он оглядел помощника по охране и нервно дёрнул правым плечом, которое болезненно сжала острая спазма. — Поскольку синьор Савели отсутствует, вы должны принять на себя его обязанности. Приказываю вам действовать по инструкции номер один!
Через тридцать секунд двери галереи захлопнулись, и её донельзя изумлённые посетители оказались взаперти. Ливио Перетти попробовал улизнуть, но два привратника схватили его за шиворот и довольно грубо растолковали, что ему придётся задержаться в музее. Он протестовал и сыпал ругательствами, но это не помогло.
В девять часов тридцать минут в галерею Боргезе прибыла полиция.
Чем больше углублялся кризис и росла дороговизна, тем больше ширилась преступность; в этой обширной, не имеющей пределов сфере человеческой деятельности пышным цветом расцвёл новый жанр — умыкание картин, причём не каких-нибудь, а полотен Раннего и Высокого Возрождения. Первыми пострадали церкви. В одном только Риме не меньше десятка церквей и соборов обладало шедеврами обоих периодов; ограблению подвергались небольшие музеи, бывшие дворцы и замки, монастыри и часовни. Грабежи велись напористо и с размахом. Однако кражи в крупных галереях ранга Боргезе и Капитолийских музеев были чрезвычайно редки, а когда все же случались, государство в лице очередного правительства внезапно оказывалось в положении человека, застигнутого в неприличной позе. С волнением, достойным бессмертных героев комедии дель арте, государство прочувственно вопрошало: “Куда мы идём?” и “К чему мы придём?”, после чего, уже с интонациями более поздней драматургии, категорически повелевало немедленно разыскать преступников и вернуть украденные картины на место.
В глубине души очередное правительство, конечно, приветствовало шумиху, которую поднимала общественность при каждом таком происшествии. “Лучше крик из-за украденных картин, — говорило себе правительство, — чем скандалы из-за взяточников — генералов и министров, сорвавших куши с “Локхида”!” Иные из стоявших у кормила власти открыто предпочитали, чтобы каждый день пропадало по целой Сикстинской капелле или, в крайнем случае, по нескольку Микеланджело, Рафаэлей, Леонардо и Тицианов…
К несчастью этих господ, похищение “Данаи” выходило за все рамки приличия: пострадала одна из крупнейших и популярнейших картинных галерей Рима, и возмущение общественности достигло высшей точки. Вместо того, чтобы послужить дымовой завесой, кража в Боргезе показала, что король, то бишь правительство, голый, и миллионы граждан страны увидели, что ими правят воистину помпеи и цезари, которые, однако, проявляют себя таковыми только при защите собственных интересов.
Мало того, скандальная кража в Боргезе произошла в самое горячее для правительства время: через два дня были назначены выборы в муниципалитет. Всего через два дня граждане Рима будут голосовать за нового мэра города!
Мы только что упомянули, что скандальная кража в Боргезе произошла в самое горячее для правящей коалиции время. Будет точнее и ближе к истине, если мы скажем, что атмосфера накалилась добела. Потому что кандидату правой коалиции на выборах противостоял кандидат коммунистов Пьетро Фальконе. А профессора Пьетро Фальконе, искусствоведа, в Риме любили и уважали.
Итак, скандальная кража в Боргезе, изобличившая неспособность правительства охранять общественный порядок (и общественное имущество), неминуемо должна была стать естественным союзником Фальконе на выборах. Спасти правительство от провала могло только одно: немедленное (до полудня субботы) отыскание преступников и водворение пропавшей картины на место, в зал галереи Боргезе. Только так можно было погасить скандал и лишить Фальконе мощного козыря. Но это было невероятно трудной задачей.
В девять тридцать в галерею Боргезе прибыла полиция. В десять часов премьер-министр вызвал в свой кабинет министра внутренних дел и деликатно поинтересовался, как этот последний представляет себе свою дальнейшую политическую карьеру в случае, если похитители “Данаи” не будут схвачены в ближайшие три дня. В десять часов десять минут министр внутренних дел лично отдал директору полиции распоряжение немедленно явиться к нему в кабинет. Когда шеф полиции явился, министр деликатно намекнул ему, что если через три дня похитители “Данаи” не окажутся за решёткой, его связи с главарями мафии могут выплыть на белый свет. Возвращаясь из министерства, директор на всех парах гнал по городу свою “альфа-ромео” и ещё из машины вызвал по радио инспектора Феликса Чиголу, велел ему поднять по тревоге свою группу и ждать у кабинета в полной оперативной готовности. В десять часов тридцать минут директор заявил Феликсу Чиго-ле, что он, Чигола, держит в своих руках честь Италии и судьбу правительства, и уже тише, доверительным тоном, добавил, что если инспектор не сумеет за три дня, включая сегодняшний, свести счёты с этими типами, то пусть имеет в виду, — кстати, о его связях с мафией чёрным по белому где следует хранятся письменные свидетельства, — пусть имеет в виду, что под его собственными счетами с жизнью тоже будет подведена черта.
Итак, в десять часов тридцать пять минут Феликс Чигола на полной скорости летел на служебном вертолёте к знаменитому филиалу Боргезе, испытывая сильное душевное смущение.
Может быть, читателю захочется узнать, что за человек держал в своих руках честь Италии и судьбы коалиционного правительства христиан-демократов и социал-демократов? Этому человеку было за пятьдесят, он был выше среднего роста, но весил всего шестьдесят килограммов, и, не зная его, можно было подумать, что он болен если не грудной жабой или раком, то уж по меньшей мере чахоткой. На самом же деле Чигола за всю свою жизнь болел всего однажды, когда в шестилетнем возрасте заразился корью.
Чиголе везло. В пятьдесят лет он получил чин главного инспектора, купил квартиру на виа дель Корсо и старинную виллу с садом недалеко от Санта Мария Маджоре и, окончательно поверив в свою звезду, решил, наконец, жениться. Невест было хоть отбавляй, оставалось только потрудиться над выбором. И вдруг на его звезду набежало облачко — украдена “Даная” Корреджо, да ещё за три дня до выборов римского мэра…
Феликс Чигола был человеком здравого смысла и не страдал избытком воображения, однако после краткого разговора с директором полиции его внезапно посетило яркое фантастическое видение. Будто во сне, явились ему роскошная квартира на виа дель Корсо и старинная вилла в окрестностях Санта Мария Маджоре (префектура Тосканелла) с двумя пиниями у ворот; они поднялись в воздух и словно мираж растаяли в лазурном небе Рима… Если “Данаю” увели верные люди и он их возьмёт, придётся сказать “прости” нужным связям, а то и ненароком получить пулю в затылок. Если же он закроет глаза на все и позволит вывезти эту корреджову дуру за границу живой и невредимой, директор с удовольствием подведёт ему баланс, для чего выставит его перед верными людьми раскрывшим себя человеком, то есть, битой картой… Не один и не два инспектора на глазах Чиголы пали жертвой подлых трюков директора, а в том, что шефу поверят, Чигола не сомневался, потому что если сам он водил тайную дружбу с низовым начальством мафии, то его директор устраивал роскошные ужины в честь её главарей.
Единственным слабым огоньком в этой беспросветной мгле, как тоненькая свечка, брезжила надежда: может быть, похитители не связаны с мафией? Может быть, это просто бандиты, свои или международные, которые действуют по своей воле и на собственную ответственность! “Ну, держитесь, голубчики!” — думал Чигола, водя языком по пересохшим губам и злобно сверкая желтоватыми кошачьими глазами.
В десять часов сорок минут вертолёт с Феликсом Чиголой и его группой приземлился у главного входа галереи. Напротив парадной лестницы, по другую сторону улицы, стояла патрульная машина полицейского участка, примчавшаяся в девять тридцать — через пять минут после того, как Карло Колонна поднял тревогу.
Ожидая вышестоящее начальство, которое по распоряжению ещё более вышестоящего начальства должно было начать расследование, начальник полицейского участка поставил посты у обоих входов — главного и служебного — и занялся посетителями музея, которых набралось в это утро человек пятнадцать. Два полицейских учтиво проверяли, не спрятал ли кто-нибудь из них картину под полой пиджака. Эта операция была, конечно, ненужной, потому что холст “Данаи”, даже без рамы, никоим образом не уместился бы ни под одной полой, ибо был около двух метров в длину и больше полутора метров в ширину.
При проверке Ливио Перетти встал в первом ряду, но Карло Колонна, который не спускал с него глаз, что-то шепнул начальнику, и тот тут же отвёл молодого художника в сторону.
— По какому праву, черт бы вас побрал! — вскипел Перетти. — Почему других посетителей вы отпускаете, а меня задерживаете? Потому что эти господа хорошо одеты, а я нет?
— Синьор, — сказал полицейский, — одежда для нас не имеет значения.
— “Не имеет”! Для вас каждый бедно одетый человек — потенциальный преступник!
— Синьор, — повысил голос полицейский, — имейте терпение, придёт и ваша очередь. Не нужно нервничать!
— Как же мне не нервничать! Я первым заметил пропажу, первым поднял тревогу, а вы? Вместо того, чтобы сказать “спасибо”, вы задерживаете меня! Черт знает почему!
— Ясно, почему! — сказал полицейский и многозначительно покачал головой. — Вы же первый свидетель. Вам что, неизвестно правило на этот счёт?
Наверное, Ливио Перетти знал правило на этот счёт, но делал вид, будто свалился с неба, и полицейский начальник решил, что этот молодой человек — или большой притворпдак, или действительно круглый дурак.
Через минуту—другую после того, как последний посетитель с облегчением покинул место происшествия, доказав, что “Даная” не обмотана вокруг его живота, и под возгласы негодования Ливио Перетти на правило, по которому первого свидетеля следует задержать на месте и допросить, Феликс Чигола и его люди поднимались по парадной лестнице галереи Боргезе.
Технические эксперты группы приступили к работе. Чигола расположился в кабинете Роберто Тоцци и приказал связать себя с управлением по радио. В кабинете установили микрофон. Первый вопрос директору музея касался начальника охраны.
— Где ваш шеф безопасности? — спросил Чигола профессора Тоцци, неприязненно разглядывая его унылую фигуру. “Гусак несчастный, — думал он, начиная раздражаться, — язык проглотил от страха! Чего ему бояться, спрашивается? В самом худшем случае его понизят в должности на одну категорию, подумаешь! Что же тогда говорить мне, который рискует в этом деле головой!” Чигола терпеть не мог бесхарактерных людей, и когда ему по долгу службы или по иной необходимости приходилось сталкиваться с типами вроде Роберто Тоцци, ему казалось, что что-то холодное и липкое ползёт по его спине. — Где ваш шеф безопасности? — повторил он свой вопрос и зябко повёл плечами.
Кроме директора галереи, в кабинете присутствовал Карло Колонна. Он вошёл не ожидая приглашения, уселся в кресло, не ожидая приглашения, закинул ногу на ногу и стал с важностью смотреть прямо перед собой, будто замещал в эту минуту самого генерального директора музеев Боргезе.
— Наш начальник, — отозвался он, не давая слова сказать хозяину кабинета, — синьор Чезаре Савели, вчера в тринадцать часов уехал в Санта-Анну. Если не случится ничего непредвиденного, он обязательно вернётся сегодня до полудня.
“Вот такой тип, вроде этого прилизанного наглеца, пустит мне пулю в затылок!” — подумал Чигола. Он обернулся к Роберто Тоцци:
— Синьор, вам известно, что Чезаре Савели сегодня не вышел на работу?
— Я лично разрешил ему эту поездку, — немного обиженно отозвался Тоцци.
— А кроме вас двоих, — Чигола кивнул в сторону Колонны, не удостоив его взглядом, — кроме вас двоих, кто ещё в музее знает, что Чезаре Савели нет в Риме?
Роберто Тоцци пожал плечами. Не хватало ещё, чтобы он бегал по музею и допытывался у сторожей и привратников, кто что знает!
— Ещё вчера в полдень все знали, что синьор Чезаре Савели уезжает! — Карло Колонна развёл руками, показывая, что в этом нет и не может быть ничего необыкновенного. — Всем было известно, что синьор Савели уезжает на полтора дня и что в его отсутствие замещать его буду я!
— Так, — сказал Чигола. — Хорошо! Кто же разгласил новость о том, что синьор Савели уезжает?
Роберто Тоцци с ещё большей досадой пожал плечами, а Карло Колонна принялся рассеянно рассматривать ногти на руках, после чего сказал:
— Синьор Савели попросил меня купить ему билет в агентстве, что на виа Квиринале. Так я узнал, что он едет в Санта-Анну. А кто распространил это известие среди персонала, мне, к сожалению, неизвестно. Весьма возможно, что сам синьор Савели упомянул в чьём-нибудь присутствии о своём отъезде. Что в этом плохого, в конце концов?
— А вы не знаете, это его первая поездка в Санта-Анну?
— Об этом вам скажет сам синьор Савели, — с важностью сказал Карло Колонна и посмотрел на часы. — Поезд из Санта-Анны выходит в одиннадцать тридцать.
— Правильно, — кивнул Чигола и тоже посмотрел на часы. Потом поднял трубку и отдал распоряжение невидимому сотруднику:
— Проверить в Санта-Анне, в какое время прибыл синьор Чезаре Савели в город и когда отбыл в Рим.
Карло Колонна, не сводивший глаз с трубки, как-то сразу съёжился в кресле, а может быть, само кресло неожиданно и внезапно стало выше и массивнее.
— Он лично заверил меня, что вернётся сегодня до полудня, — тихо сказал Роберто Тоцци.
— Раз заверил, значит, вернётся, — усмехнулся углом рта Феликс Чигола. Поскольку губы у него были совсем тонкие, прямые и бесцветные, то и усмешка его была совершенно безличной и ничего не выражала.
— Ведь картина исчезла вчера после закрытия музея, то есть, после шестнадцати часов?
— Вчера до шестнадцати часов картина была на месте, — чинно ответил Карло Колонна. — Я проходил мимо неё где-то без четверти четыре. Этот суслик, Ливио Перетти, ещё рисовал, и картина была на месте. Это могут подтвердить и другие.
— Итак, — заключил Чигола, — картина украдена между шестнадцатью часами вчерашнего дня и девятью часами сегодняшнего. Попрошу вас сказать мне, кто из ваших служащих находился в музее в это время.
Роберто Тоцци изменился в лице.
— Господи боже мой, — сказал он, — неужели вы, синьор, сомневаетесь в наших служащих?
— Я только спрашиваю, синьор, ничего больше, — и Чигола снова одарил его своей безжизненной улыбкой. — Только спрашиваю!
— Ну, раз вы спрашиваете, мы вам ответим! — заявил Карло Колонна, к которому вернулась самоуверенность. — Вчера после закрытия и до девяти часов нынешнего утра в галерее находились, во-первых, два привратника, Агостино и Лоренцо. Они дежурили посменно, по восемь часов. С шестнадцати часов дня до двенадцати часов ночи дежурил Агостино. С двенадцати ночи до восьми утра дежурил Лоренцо. Сейчас опять дежурит Агостино. Кроме того, ночью музей охраняют два сторожа, которые также сменяются каждые восемь часов. С четырех дня до двенадцати ночи дежурил Марко Монтано. С двенадцати ночи до восьми утра дежурил сторож Федериго Нобиле. В музее есть ещё два сторожа, — они работают только днём, — кассирша и гардеробщик. Дневные сторожа, кассирша и гардеробщик приходят в музей незадолго до девяти часов и уходят вскоре после четырех. Но дневная смена вас, как я понял, не интересует. Кроме того, после четырех часов в здании находились четыре уборщицы. Их впустил и проводил сторож Федериго Нобиле. Итак, синьор, не считая уборщиц, в здании дежурило четверо: привратник Агостино и сторож Монтано — с четырех дня до двенадцати ночи, привратник Лоренцо и сторож Федериго — с двенадцати ночи до восьми утра, и привратник Агостино и сторож Монтано — с восьми до девяти утра.
— А не было ли в музее посторонних лиц? — спросил Чигола.
Карло Колонна помолчал.
— Не знаю, можно ли назвать её “посторонней”, синьор, — нерешительно сказал он. — Речь идёт о племяннице синьора Савели. Дома у них теснота, и она иногда приходит в музей заниматься в его кабинете. Она студентка права, на втором курсе. Звать её Луиза Ченчи.
— Ну?
— Ничего такого, синьор, просто Луиза пришла вчера незадолго до закрытия, без чего-то четыре, а когда она ушла, об этом вам скажет сторож Марко Монтано.
— Где живёт эта Луиза Ченчи? — поинтересовался Чигола.
— На виа Кола ди Риенцо, дом 170, рядом с пьяцца Кавур. Её мать, Виттория Ченчи, приходится сестрой синьору Чезаре Савели.
Феликс Чигола поднял трубку.
— Немедленно доставить Луизу Ченчи, — приказал он своему невидимому сотруднику. — Живёт на виа Кола ди Риенцо, 170, возле пьяцца Кавур.
Роберто Тоцци, который до сих пор почти не принимал участия в разговоре, кисло посмотрел на своего помощника по охране и решительным тоном, который не вязался с унылым выражением лица, заявил:
— Ты скверный человек, Карло Колонна! Зачем ты втягиваешь девушку в эту тёмную историю? — директор повернулся к Чиголе и пояснил, — это порядочная девушка, синьор, из скромной, но приличной семьи.
Карло Колонна демонстративно кашлянул, а Феликс Чигола приставил палец ко лбу и сказал:
— Постойте… кажется… Ченчи! Ну да! Энрико Ченчи!
— Энрико Ченчи — её отец, — с готовностью объяснил директор галереи. — Весьма способный журналист и публицист, к сожалению, два года назад был убит ультраправыми элементами.
— Энрико Ченчи был отъявленным коммунистом! — со злобой заявил Карло Колонна.
— Да, да, помню, — с удовлетворением отозвался Чигола и с мальчишеским оживлением воскликнул, — господа, я помню пять десятков убийств, от “А” до “С”!
Этот проблеск радости у инспектора полиции, довольного своей памятью, быстро угас, сменившись озабоченностью. А заботы у Феликса Чиголы были непростые, потому что не каждую знаменитую картину крадут в канун выборов мэра города Рима.
Покончив с предварительным опросом, Чигола пожелал осмотреть галерею Боргезе.
Поскольку этого требуют разыгравшиеся здесь события, мы опишем саму галерею, не касаясь выставленных здесь бессмертных творений мастеров Возрождения; о них читатель найдёт самые подробные сведения с репродукциями в десятках книг и каталогов, посвящённых искусству этого исключительно щедрого и плодотворного периода истории человечества. Кроме того, мне кажется неудобным брать слово по вопросам, в которых я недостаточно компетентен. Хорошо сказал в своё время живописец Апеллес: “Sutor, ne supra crepidam!” — что означает: “Сапожник, суди о картине не выше сапога!”.
Итак, лестница парадного входа с улицы вводит нас в преддверие; слева расположены киоск с открытками и гардероб, справа — массивные дубовые двери привратницкой. Далее вы поднимаетесь ещё на шесть ступеней, толкаете вращающиеся створки двери и попадаете в просторный вестибюль, украшенный колоннадой и выложенный мрамором. Кроме широкой беломраморной лестницы, ведущей наверх, отсюда начинаются два коридора; один идёт в залы нижнего этажа, в другой выходят кабинеты служащих. Первый из них — парадный кабинет директора, синьора Роберто Тоцци; за ним следует кабинет Карло Колонны; последний по коридору (и первый от служебного входа) — кабинет Чезаре Савели, начальника охраны. Запомните, что этот кабинет ближе всего к служебному входу; возле него стоит скамья. Здесь же расположены подсобное помещение для разного инвентаря и туалетные комнаты.
Но вернёмся в вестибюль с колоннадой. Широкая лестница с эллипсовидным основанием ведёт на второй этаж. Ступеней через десять лестница разделяется на два марша, левый и правый, посредине образуя площадку с двумя дорическими колоннами; у стены стоит диванчик на золочёных ножках.
Левый и правый марши лестницы ведут к выставочным залам второго этажа. Обратите внимание и запомните: пройдя через правый зал, в его глубине вы увидите дверь. Через неё можно попасть на площадку, откуда начинается деревянная лестница на чердак. Чердак служит хранилищем картин, рамок, постаментов для статуй, инвентаря для развешивания и укрепления картин, ламп, прожекторов и прочего. Чердак занимает весь этаж здания, это огромное помещение, целый лабиринт со столами и верстаками для работы, водопроводными кранами и прочим; свет проникает сюда сквозь круглые окошки вроде иллюминаторов, через которые видна часть пьяццы Навона с центральной скульптурной композицией главного фонтана.
В залах галереи собрано около двухсот картин. Среди них полотна Рафаэля, Тициана, Веронезе, Корреджо — гениев Чинквеченто, картины представителей раннего барокко, среди которых, разумеется, блистает Караваджо. Нас в первую очередь интересует “Даная” Корреджо. Она выставлена в правом зале верхнего этажа рядом с “Тремя грациями” Тициана. В то время, о котором идёт речь, против картины Корреджо стоял довольно ободранный мольберт с холстом, на котором Ливио Перетти копировал “Данаю”. И мольберт, и палитры, и коробка с красками, и сам Ливио Перетти в потёртом вельветовом костюме, давно потерявшем цвет, — все это казалось чужим среди великолепия и блеска, струившегося от картин, особенно от “Корзины с плодами” Караваджо.
Сейчас, когда Феликс Чигола вступал в зал в сопровождении Карло Колонны, справа от тициановых “Граций” уже не было прекрасной “Данаи”; на массивную раму был небрежно наброшен холст Перетти. Копия была далеко не закончена: амур, снимающий с Данаи покрывало, только намечен, сама же дочь царя ещё не обрела волос, а её пышная грудь обозначена двумя белыми пятнами. И всё же человек, разбирающийся в живописи, сразу видел: копия шедевра обещала быть хорошей, в ней была жизнь; молодой художник, кажется, угадал тайну полутонов и полутени. Однако впечатление, которое производил его холст в соседстве с Тицианом и Веронезе, было поистине потрясающим.
Феликс Чигола не остановился ни перед одной картиной, не взглянул ни на одно полотно; казалось, он шествует среди пустых рам. Он интересовался расположением выставочных залов, осматривал коридоры, лестницы, туалетные. Когда он подошёл к месту происшествия, эксперты ещё снимали отпечатки пальцев и ног. Увидев холст Ливио Перетти, вкось висящий на месте корреджовой “Данаи”, Чигола впервые ухмыльнулся. “Шутник!” — сказал он, имея в виду похитителя.
Он обошёл чердак, взглянул через круглый иллюминатор на виа дель Корсо и вздохнул. Время текло поистине безжалостно, и до выборов оставались считанные часы.
Вернувшись в директорский кабинет, он застал там Роберто Тоцци, который молча подал ему только что полученную из управления радио-телефонограмму. Вчера Чезаре Савели прибыл в Санта-Анну в два часа тридцать минут, остановился в отеле “Республика” и сегодня утром покинул город на одиннадцатичасовом поезде. Чигола прочёл сообщение вслух и удовлетворённо кивнул:
— Чем меньше заподозренных, тем лучше для следствия! — объявил он. — У вашего Чезаре Савели прочное алиби, его установила полиция Санта-Анны, следовательно, он вне игры. Однако все остальные будут отвечать на общих основаниях!
— Что вы хотите сказать? — побледнел Роберто Тоцци.
— Синьор, к вам эта мера не относился, — со скукой отозвался Чигола, изображая улыбку. — Вы, по крайней мере, пока, тоже вне игры, и по-моему, вас вряд ли придётся беспокоить и в будущем. Можете приходить в музей когда угодно и уходить когда угодно. С вашего разрешения, — он опять усмехнулся, — мы превратим этот кабинет в камеру предварительного следствия. Следствие будет закончено самое позднее в тринадцать часов дня субботы. Все это время галерея будет закрыта, а присутствующие в ней лица, кроме вас, а также синьорина Луиза Ченчи, которую мы ожидаем, будут оставаться на месте. Я постараюсь обеспечить всех едой и предоставить необходимые удобства. Губи главного инспектора крепко сжались, по худому лицу пробежала дрожь, и было непонятно, то ли это гримаса удовлетворения, то ли просто признак нервного напряжения: как-никак, до сих пор ни одно крупное ограбление картинной галереи не было раскрыто за каких-то три дня.
— Вы в самом деле намерены задержать меня или только шутите? — спросил Карло Колонна, сложив руки за спиной, чтобы не было видно, как они дрожат.
— Сейчас я буду задавать вопросы, малыш, а ты будешь отвечать! — прорычал Чигола, и в его светлых глазах сверкнули злые желтоватые огоньки. Навязчивая мысль о том, что вот такой негодяй, вроде этого прилизанного любовника горничных, всадит ему пулю в затылок, не покидала инспектора. — Марш в коридор! — рявкнул он. — Придёт твоя очередь — вызову!
Карло Колонна не стал ждать повторного приглашения. Он с кошачьей ловкостью метнулся к двери и, задыхаясь от злобы, крикнул:
— Я буду жаловаться! У меня тоже есть верные люди!
— Жалуйся …! — выругался Чигола ему вслед и вспомнил о директоре. — Вы обедаете дома? — мрачно спросил он.
Директор галереи был так потрясён ругательством, прозвучавшим в его кабинете из уст главного инспектора римской полиции, что был не в силах говорить и только кивнул.
— Тогда ступайте обедать!
Все так же молча Роберто Тоцци вышел, ступая с трудом, будто нёс на своих узких плечах весь филиал Боргезе.
Затем Чигола распорядился снять отпечатки пальцев у всех задержанных, а затем принести каждому по порции макарон и по апельсину. Сам же он есть не стал.
Если вы помните, в “Последнем приключении Аввакума Захова” (которое и в самом деле было последним, потому что месяц спустя он необъяснимым образом исчез на советско-китайской границе) я описал его небольшую авантюру в Сицилии с девушкой по имени Юлия и двумя контрабандистами, переправлявшими героин. Я думал, что прогулка в Сицилию исчерпывает интересные события итальянского периода его жизни, но к счастью оказалось, что в нём был ещё один эпизод, о котором я не подозревал и по поводу которого мой друг хранил непонятное молчание.
Собираясь ехать с экспедицией советских археологов на Памир и в пустыню Гоби после забавной и страшноватой истории со “сбежавшим вирусом”, он передал мне кипу бумаг и великодушно разрешил использовать записи, если в них найдётся “что-нибудь, заслуживающее внимания”. Так в мои руки попала стопка беспорядочно сложенных листов. Среди небрежно написанных строк встречались карандашные чертежи и рисунки. Здесь же лежали две фотографии, рисунок карандашом в формат листа, каталоги римских музеев и галерей. Почти половина записей была посвящена краже в Боргезе. Иные заметки Аввакум делал в ходе самого расследования, в полные лихорадочного напряжения дни. Другие же были написаны уже спокойно и обдуманно и завершались изумительным послесловием, под которым стояла более поздняя дата и слово “София”. Значит, мой друг ещё долго не мог отделаться от своих итальянских переживаний; но почему он никогда не сказал о них мне ни слова — Graecum est, non Legitur!
[1]
Остальную часть этого архива Аввакума, как я уже сказал, составляли каталоги музеев и картинных галерей, проспекты, открытки с репродукциями.
Хочу сказать несколько слов о фотографиях. На одной из них была Луиза Ченчи, на другой — её мать, Виттория Ченчи. Увидев портрет Луизы, я чуть не вскрикнул от изумления: так она походила на Прекрасную фею, на нашу Аврору! На одном из рисунков Аввакума тоже была изображена Луиза, но так только казалось на первый взгляд. Стоило всмотреться повнимательнее, и в портрете Луизы можно было без труда открыть черты прекрасной феи, исполнительницы роли Авроры из балета “Спящая красавица”. Она была прима-балериной Софийской народной оперы.
Мать Луизы тоже оказалась красавицей, но её красота уже прошла зенит лета. Правда, и Аввакум уже не мальчик! Кстати, упомяну одну любопытную подробность. Среди листов с записями, каталогов и зарисовок я нашёл пакет из плотной бумаги. В нём лежала граммофонная пластинка с симфонией Отторино Респиги “Римские пинии”; две части оркестровой сюиты, посвящённой пиниям парка Боргезе и холма Джанниколо, очевидно, служили напоминанием о приятно проведённых часах.
Я хочу коротко остановиться на характере итальянского периода в жизни Аввакума. Я сказал бы, что этот период был полон для него душевной ясности. Говорят, что стоит человеку ступить на итальянскую землю, как все тучи в его душе тут же рассеиваются. Как знать, может быть, это и верно, но на Аввакума итальянской земле не пришлось тратить много сил, потому что он ступил на неё в хорошем настроении. По-моему, заряд душевной ясности он привёз с собой, и причину этому надо искать в развязке истории со Спящей красавицей. Принцесса Аврора, сама того не зная, служила орудием для банды шпионов; со шпионами Аввакум разделался, а Спящую красавицу проводил после премьеры домой и с ней провёл прекрасный вечер! Разумеется, этот вечер принёс моему другу одни разочарования, потому что талантливая балерина оказалась поверхностным человеком и банальной любовницей…. Но Аввакум никогда не был придирчив, благополучно заканчивая трудное расследование. Это помогало ему ускользать от когтей своего вечно мрачного настроения; в такие дни он с изумлением обнаруживал, что люди все же не так уж и плохи. Именно с ощущением того, что добро в конце концов сильнее зла и поэтому от жизни можно ждать и приятных сюрпризов, — именно с таким спасительным чувством он приехал в Италию.
Последние облачка в его душе рассеялись под влиянием благодатного итальянского солнца, Чинквеченто и сердечных людей; в немалой степени этому способствовали пинии на холме Джанниколо и прекрасный вид с его вершин, оттуда открывается и Рим, укрытый туманным маревом, и просторные плодородные поля на юго-западе, среди которых серебряным гнездом лежит вилла Дория Памфили; словом, отсюда при помощи фантазии можно заглянуть и вдаль, и в историю, физически почувствовать присутствие вечности.
Не подумайте, что в этот светлый период своей жизни Аввакум стал беззаботным весельчаком; ничего подобного. Как вы уже знаете, быть весельчаком он не мог по самой своей природе, а быть беззаботным просто не умел, — не позволяло чувство ответственности, пронизывавшее каждую клеточку его душевного мира. За что только он не считал себя ответственным, — и за бездомного сироту, который, прячась от полиции, просил милостыню на виа Виттория Венето, улице богатых людей, которая в Риме то же, что улица Риволи в Париже; и за девочку лет шестнадцати, которая вечером боязливо искала клиента на набережной Микеланджело; и за пьяных моряков американского Шестого флота, которые среди бела дня мочились в фонтан Треви; за что только он не считал себя ответственным; и за неудачи, когда от него ускользал какой-нибудь тип похитрее Гарри
[2], и за своё невежество в той или иной области искусства; в самом деле, за что только он не чувствовал себя ответственным; какая тут беззаботность, а о веселье и говорить нечего!
В Италии был таким же, каким мы знаем его по другим рассказам: мрачным и великодушным; не верящим в людей скептиком, в любую минуту спешащим на помощь хорошему человеку; фанатическим искателем истины, готовым ради неё отказаться от малой толики личного счастья, которой жизнь иногда скупо дарила его. И здесь, в Риме, куда со всех концов света стекались люди, чтобы поглазеть на памятники старины и произведения искусства, — кто из снобизма (таких было большинство), кто из искреннего преклонения, — Аввакум был по-прежнему старомодно галантен и в манерах, и в одежде. Он не расстался ни с широкополой шляпой, ни с длиннополым пальто, хотя мода и на то, и на другое давно миновала. Точно так же нельзя было заставить его расстаться с пиджаком в нестерпимую июльскую жару; он и без того пошёл на компромисс, сшив костюм из лёгкой искусственной материи, а не из чистой шерсти.
Одним словом, пребывание в Италии не отразилось на характере и привычках моего друга. Что же, в сущности, изменилось? Изменилось его самочувствие, настроение, он стал живее, жизнелюбивее и напоминал жителей юга Италии — Сицилии и Калабрии.
Но это молодое настроение, манившее его к “вратам” несколько запоздалых удовольствий, обещало не только розы, но и небезопасные шипы, а рисковать он не имел права; предлагало не только соблазны, но и искушения, от которых он должен был бежать, как черт от ладана. Вот каким образом наш железный человек, который всю жизнь яростно отрицал классическую истину “errare humanum est”
[3], сам совершил некоторые промахи. Я приведу два примера, об остальном же умолчу: во-первых, его прегрешения, к счастью, не имели последствий, а с давних времён известно, что победителей не судят; во-вторых, будучи в собственных глазах “chevaller, sans dйfaults et reproches”
[4], я в отличие от Аввакума уважаю древнюю латинскую поговорку “errare humanum est” и потому склонен прощать человеческие слабости и даже снисходительно машу рукой любому, допустившему прегрешение.
Итак, в одно тихое и ясное утро во второй половине сентября Аввакум, будучи в Риме, вышел размяться и снова — уже в который раз! — обойти фонтан Тритона на пьяцца Барберини, — пожалуй, самый причудливый из всемирно известных фонтанов римского барокко. Но, оказавшись на пьяцца дель Пополо с её египетским обелиском и средневековыми церквами, он вспомнил, что на 11 часов у него назначена встреча в филиале Боргезе с его директором Роберто Тоцци. Времени оставалось мало, и он решил выбрать короткий путь мимо фонтана Треви. Аввакум сошёл с автобуса на перекрёстке виа дель Триттоне и по короткой виа Полли вышел на площадь, где поёт свою вечную песню самый великолепный и самый большой из римских фонтанов.
Не потому ли, что Аввакум давно и всем сердцем любил тихий шёпот дождя, он страстно полюбил римские фонтаны? Они тоже шептали и журчали, и их песня была дорога его сердцу, как голос любимого человека. Но фонтаны не только поют и нашёптывают, фонтаны — это произведения искусства, плод одухотворённой, могучей и богатой фантазии. Нептуны, наяды, дельфины, черепахи, тритоны, мифические и реальные существа из цветного мрамора и бронзы, — все это оживает в лучах солнца, в струях воды. Римские фонтаны — это целый мир, творение искусных рук и буйной фантазии, триумф раннего барокко, и потому, приближаясь к фонтану Треви, Аввакум замедлял шаг, как делал каждый раз в музее Боргезе, приближаясь, например к картине Караваджо.
Сегодня он тоже замедлил шаг, чтобы приготовиться душой к новой встрече с самой красивой “песней вод”.
У фонтана Треви в любое время дня и ночи много народу. Одни приходят сюда по привычке, другие — чтобы освежиться и подышать прохладой, а третьи (таких большинство) — бросить в мраморный водоём пресловутую монетку надежды. Это туристы. Существует поверье, что если гость Вечного города перед отъездом бросит в воду монетку, то судьба обязательно порадует его новой встречей с Римом. Хотя никто уже давно не верит в приметы, хотя мистике нет места в индустриально развитом обществе, каждый вечер дно бассейна блестит как лужёное от множества покрывающих его мелких монет.
Итак, у фонтана Треви толпился народ, и удивляться тут было нечему, но одна особенность бросилась в глаза Аввакума: толпа сгрудилась по одну сторону бассейна, а напротив, у самой статуи Нептуна, двое плечистых, рыжих парней хохотали во всё горло, орали за десятерых и явно веселились от души, в то время, как все остальные смотрели на них молча, будто в рот воды набрали.
С первого же взгляда Аввакум понял, или, вернее, догадался, что за сцена разыгрывается у пьедестала, на котором стоит древний бог морских глубин. Такого рода сцены не были редкостью в Риме и чуть ли не каждый день происходили если не у фонтана Треви, то на пьяцца Навона, на Капитолийском холме, у конной статуи Марка Аврелия и любого другого памятника, где собирались иностранцы.
Двое моряков Шестого американского флота состязались, кто из них сильнее, кто дальше плюнет в бассейн. Это были плечистые высокие парни, подтянутые, в кожаных поясах и дерзко заломленных набекрень тёмных беретах. Они вовсе не были пьяны, им было просто весело, хотелось позабавиться, вот они и забавлялись по мере своего разумения. Захотелось посмотреть, кто дальше плюнет — вот они и плевали. А мишенью служил мраморный Нептун.
— Эй, паренёк! — сказал Аввакум и взял за локоть того, что стоял правее. Говорил он тихо, но резко. — Перестань плевать, не то я тебя окуну мордой в воду, понял? Уходи отсюда! Считаю до пяти!
Парень до того изумился, что даже забыл закрыть рот.
— Шагом марш! — скомандовал Аввакум.
Он говорил по-английски, хотя владел этим языком не блестяще.
Парень изумился ещё больше и ещё шире разинул рот, так что можно было засунуть туда целое яблоко.
Однако любому изумлению приходит конец, и наш янки, поскольку это был настоящий янки, быстро пришёл в себя. Он повернулся к приятелю и необыкновенно кротким голосом сказал:
— Слушай, Том! Как ты думаешь, бросить этого типа рыбам живьём или сначала поучить его?
— Утопить его надо, Боб! — с глубоким убеждением отозвался Том.
Не успел он выразить своё мнение, как сокрушительный удар левой чуть не опрокинул Аввакума в бассейн. Аввакум вовремя подался назад и влево, и огромный кулак Боба просвистел в сантиметре от его челюсти. В свою очередь и Аввакум взмахнул правой рукой, но не ударил, а схватил Боба за ворот куртки, дёрнул к себе и сильным пинком в бок послал его в середину бассейна; в следующую секунду он резко при гнулся, и замахнувшийся для удара Том свалился ему на спину. Аввакум прижал к себе его ноги, выпрямился, и голова Тома повисла в полуметре от мраморной облицовки. Конечно, мой друг мог размозжить эту голову, но предпочёл сильным броском послать парня к Бобу, который сидел в воде и явно не спешил вылезать.
Эта операция, которую я в шутку назвал “операцией по обороне фонтана Треви от Шестого флота”, сопровождалась бурными криками восторга и овациями многолюдной толпы. Но ещё не отгремели у фонтана бурные возгласы, ещё тянулось к Аввакуму множество рук, стремившихся пожать его руку, когда он осознал все возможные последствия своего поступка и потому, поблагодарив гражданина, который подобрал его шляпу и теперь протянул её владельцу, широким шагом направился к виа дель Триттоне, чтобы как можно скорее затеряться в толпе на Корсо. У тротуара стоял молодой человек в кожаной куртке; он придерживал дверцу старенького такси, и энергично махал Аввакуму рукой:
— Синьор! Синьор!
Мотор машины работал.
— Синьор, скорее, ради бога! — нетерпеливо кричал молодой человек в кожаной куртке. Когда Аввакум поравнялся с ним, парень энергичным жестом указал ему на машину и добавил:
— Бегите, синьор, потому что их полиция этого дела так не оставит. Вас будут искать! И наша полиция поможет. Всего вам доброго, синьор! Не беспокойтесь, шофёр — хороший парень.
— Спасибо! — в волнении кивнул Аввакум и уселся на заднее сиденье.
Незнакомец захлопнул за ним дверцу, и когда такси рванулось с места, восторженно крикнул на прощанье:
— До свиданья, камарад!
Были у Аввакума и другие прегрешения, но я коротко расскажу только о самом главном, потому что оно могло обойтись ему очень дорого; если называть веши своими именами — он сделал глупость, за которую чуть не поплатился головой. Человек, который умел рассуждать безукоризненно, как электронная машина, на сей раз сделал ошибку, от которой покраснел бы обычный карманный калькулятор. Я считаю, что в этом виновна Италия — лазурное небо над Фраскати, глядящееся в озера, изумительные фонтаны, о которых мы уже упоминали, Сикстинская капелла, где Микеланджело достиг вершины творческих возможностей человека; прибавьте сюда многотысячные демонстрации, ежедневные стачки, взрывы бомб, густое вино, пламенные песни и красивых женщин с тёмными глазами и низкими голосами; все это вместе взятое, по-моему, показывает, почему даже такие люди, как Аввакум, рассуждающие не хуже ЭВМ, допускают ошибки и подчас ведут себя просто по-мальчишески, как он, в сущности, и поступил у фонтана Треви. Нет, для того, чтобы не сделать ни одной ошибки в сложной обстановке, мало походить на ЭВМ; нужно, чтобы человек совершенно отказался от самого себя и превратился в настоящую ЭВМ. Или кибергочеловека, как выражаются некоторые увлекающиеся математики и фантасты. Для этого придётся выбросить на помойку его человеческий мозг и пересадить ему искусственный мозг, не имеющий биологических барьеров, — комбинацию кристаллов и проводничков, связанных интегральными схемами и работающих от солнечной батареи, пристроенной в удобном месте, где-нибудь на темени. Такой искусственный мозг называют позитронным (по утверждениям тех же увлекающихся математиков и фантастов), и с таким мозгом человек никогда не будет ошибаться. Конечно, придётся выбросить на помойку и прочие составные части человеческого тела и заменить тленную плоть нетленными винтиками, болтиками и пружинками, а также транзисторными устройствами; в результате человек уже окончательно станет совершенным, и всякая возможность ошибки будет абсолютно исключена и даже теоретически недопустима. Чем не рай! Стоит грешному человеку наших дней только подумать об этом грядущем рае непогрешимости — ему тут же хочется завыть в голос. И пусть воет, так ему и надо, раз он не догадывается выбросить на помойку кое-каких кибергомечтателей, пока не поздно.
И поскольку речь зашла о поведении в сложной обстановке, мне вспомнился такой случай. Когда я работал ветеринарным врачом в селе Момчилово, — лет пять или шесть тому назад, — у меня жила овчарка Шаро, лохматый большеголовый пёс устрашающего вида, но по характеру незлобивый и кроткий. Соседский мальчишка (противный и злой парень) часто дёргал собаку за уши, таскал за хвост, но Шаро изображал рассеянность, великодушно терпел все измывательства и даже ни разу не цапнул мучителя. Можно подумать, что он читал евангелие от Луки, которое учит за зло воздавать только добром.
Однажды окружной ветинспектор вызвал меня в Смолян для доклада. Я сел в свой верный “газик” и покатил в город, а для компании взял на всякий случай ещё более верного Шаро, — мало ли что, в те годы, около Змеицы можно было встретить и медведя. Словом, долго ли, коротко ли, — приехал я в Смолян, нашёл инспектора; он стоял возле ветеринарной лечебницы и разговаривал с каким-то служащим лесничества. Схожу я с “газика” и помогаю Шаро выбраться на землю. Разве мог я знать, что произойдёт! То ли из изумления перед моим лимузином, то ли по какой иной причине на окружного инспектора напал страшный чох; он стоит и чихает, я жду, когда он кончит, чтобы сказать ему: “Будьте здоровы, товарищ инспектор!” и тут мой кроткий, верный пёс ни с того ни с сего бросается на инспектора, как волкодав, — в сущности, он и был волкодавом, — и кусает его. Представляете? Кусает самым настоящим образом, прямо за правую икру! Сам был свидетелем — и всё равно не верится. Видите, как перемена обстановки может повлиять даже на собаку; что же говорить о человеке, в душе которого, как утверждают психологи, дремлют всякие таинственные и тёмные силы!
Итак, когда Аввакум приехал в Рим, он остановился в отеле “Виктор Эммануил” на корсо Витторио Эммануэле, а на следующий день, послушавшись доброго совета, снял меблированную комнату на виа Кола ди Риенцо у синьоры Виттории Ченчи. Как уже известно читателю, у этой синьоры была дочь двадцати лет, самой же хозяйке было около сорока, но выглядела она куда моложе и казалась старшей сестрой собственной дочери. Луиза была тоненькой и по-девичьи угловатой, а Виттория походила на зрелый южный плод, который манит и сам просится в руки. Конечно, это не мой тип женщины, я даже испытываю в душе боязнь перед такими женщинами, но с Аввакумом дело обстояло иначе. Он вообще не испытывал боязни ни перед кем. Однако первая же встреча с Витторией разбередила его душу; он только представился хозяйке и принял приглашение выпить чашку кофе в маленьком холле, который служил и гостиной, и тут же почувствовал, что сердце его как-то болезненно сжалось, а потом наполнилось тревогой.
В соседней комнате Луиза села за пианино готовиться к уроку по музыке. Когда прозвучали первые такты “Маленькой ночной серенады” Моцарта, Аввакум чуть не схватился за сердце. Кто это сказал, что у железного человека не может быть сердца? Должно быть, какой-нибудь невежда. Луиза играла Моцарта, и Аввакум внезапно оказался в Софии, в доме на улице Обориште, где Евгения Маркова, “учительница музыки” Веры Малеевой, отравила отца своей ученицы, знаменитого инженера Владимира Малеева, чтобы добраться до неких документов военно-стратегического значения. Отравительница Евгения Маркова, дочь закоренело буржуазных родителей, любила “Маленькую ночную серенаду” Моцарта и часто играла её у Малеевых.
Дело было в том, что Виттория Ченчи удивительно напоминала Евгению Маркову — зрелой и сладостной красотой, тёмными глазами и глубоким альтом. А Евгения Маркова оставила особый след в душе Аввакума. Я напомню читателю только два эпизода короткой, но волнующей истории их “знакомства”. В первом случае, чувствуя, что Аввакум обо всём догадывается, Евгения подобно некой Клеопатре забралась в его постель, и Аввакум не прогнал её, потому что она ему ужасно нравилась, но, конечно, не позволил ей завладеть пистолетом. До убийства дело не дошло, но между ними, между палачом и жертвой, возникла странная, я бы сказал, печальная близость, которая ничуть не повлияла на неумолимый ход следствия. Во втором эпизоде Аввакум, уже собравший все доказательства, чтобы предать её в руки правосудия и обелить человека, на которого был возведён поклёп, великодушно позволил ей отравиться. В её последние минуты он сидел рядом с ней, говорил о том, какой красивый снег стелется вокруг, и преданно держал её за руку. Эта сцена разыгралась на скамейке у остановки автобуса возле студгородка.
Но Виттория Ченчи не была мстительницей буржуазного класса, как Евгения Маркова; напротив, она сама была жертвой буржуазных мстителей, потому что её муж пал от руки правых террористов. У Виттории были прогрессивные убеждения, она работала в редакции антифашистского журнала, и поэтому дружба с ней редко напоминала Аввакуму ту последнюю и мучительную сцену на скамейке у автобусной остановки. Как бы ни было много общего между той давнишней историей и этой дружбой, он не мог бы признаться ни в чём даже самому себе, потому что Виттория всё-таки была вдовой Энрико Ченчи, которого ультраправые негодяи убили три года назад.
Казалось бы, во всём этом нет ничего, что уличало бы Аввакума в ошибке. Воспоминания запрету не подлежат, и за воспоминания судить нельзя. Но чувства — другое дело, чувства ведут к действиям, а где есть действие, там есть ошибка. Errare humanum est!
Итак, не буду далее задерживать повествование о корреджовой “Данае” и в двух словах укажу, в чём состояло прегрешение Аввакума. Увидев Чезаре Савели, брата Виттории Ченчи, он узнал в нём агента южного фланга натовской разведки. С этим типом лет десять назад у него произошла короткая схватка на Чёрном море. Аввакум навёл справки, и оказалось, что Савели уже не служит в разведке; Чезаре Савели ничем не показал, что узнал Аввакума, — в конце концов, в свою первую встречу они находились лицом к лицу не больше десяти минут, — и всё-таки мой друг был просто обязан бежать без оглядки с виа Кола ди Риенцо.
Чтобы не давать пищи кривотолкам, я тут же должен заметить, — и это очень важно, — что Аввакум поехал в Италию по собственной инициативе, за свой счёт и по личному делу: поработать над книгой и отдохнуть. В Италии он никого не представлял, кроме самого себя, и ни к какому заданию привлечён не был. И всё же, хотя бы с точки зрения личной безопасности, он не должен был оставаться в квартире синьоры Виттории. Ему следовало исчезнуть оттуда — Рим велик! А ещё лучше было бы уехать на его любимый юг. На тирренском побережье или в Калабрии он мог собрать сколько угодно материалов для своей книги!
Он все прекрасно знал и про тирренское побережье, и про Калабрию, но не спешил покидать Рим. Не собирался он и бежать с виа Кола ди Риенцо, — от этой симпатичной улицы рукой подать до пьяцца дель По-поло. А как приятно прогуливаться вечером по набережной с Витторией или с Луизой, а то и с обеими! По набережной ходит автобус, на котором можно доехать до самого подножья Джанниколо; такое удобство тоже не следовало упускать из вида.
В тот самый день, 26 октября, в четверг, около 11.30, когда главный инспектор уголовной полиции Феликс Чигола явился в Боргезе разыскивать похитителя “Данаи”, в квартире Виттори Ченчи на виа Кола ди Риенцо Аввакум заканчивал свой утренний туалет. В квартире никого не было: Виттория ушла на работу, Луиза бегала по книжным магазинам в поисках дефицитного учебника; только ангорский кот Пьерро от скуки бродил по прихожей, время от времени поглядывая на Аввакума янтарно-зелёными глазами. Аввакум ещё раз поправил узел галстука перед большим зеркалом в прихожей. Он ещё не решил, какое пальто взять с вешалки, демисезонное или летнее, и вдруг услышал, как кто-то с лестницы тихо подходит к двери и опять-таки тихо, но ловко вставляет ключ в английский замок. У Аввакума похолодела спина. Он бросился к двери, резко повернул винт замка и сильным толчком распахнул дверь. Это верный способ застать врасплох человека, который с оружием в руках намерен забраться в квартиру, а с безоружным Аввакум как-нибудь справился бы.
За дверью стоял Чезаре Савели, неприятно удивлённый и с нехорошим выражением серых глаз. Он был так высок и грузен, что закрывал собой весь проем двери.
— Благодарю за любезность, синьор, могли бы и не трудиться, — холодно сказал он.
— Привычка! — усмехнулся Аввакум.
Он повернулся, чтобы пропустить гостя. После убийства Энрико Ченчи Савели три месяца прожил в квартире сестры, а когда снова переехал к себе, забыл вернуть ей ключи. Эти “забытые” ключи позволяли ему входить в квартиру в любое время и без предупреждения.
Савели медленно снял плащ и повесил его на вешалку. Он морщился и молчал, будто у него болел зуб; небритое крупное лицо казалось потемневшим и усталым.
— Я ездил в Санта-Анну, — заявил он и помрачнел ещё сильнее. Потом исподлобья взглянул на квартиранта и грубо спросил, — Луиза дома?
Аввакум покачал головой, и Савели уже мягче добавил:
— Будете уходить — заприте входную дверь. Я приму ванну, дома у меня испортился бойлер и нет горячей воды.
Он направился к комнате Виттории и на ходу заметил:
— Надеюсь, мой бритвенный прибор на месте?
— Наверное, — отозвался Аввакум, и сам подумал: “Эх, жалко, что ты тогда ушёл от меня!” И вздохнул. Конечно, никогда не поздно взять реванш, но не было повода.
К тому же Аввакум приехал в Италию вовсе не затем, чтобы сводить счёты с синьором Савели.
Он с досадой пожал плечами и пошёл в свою комнату. Выходить из дома расхотелось. Аввакум встал у окна и засмотрелся на чёрные оголённые кроны деревьев, стоявших вдоль противоположного тротуара. На душе скребли кошки. Издавна привычное тягостное настроение начало подкрадываться к нему и здесь.
Внезапно дверь за его спиной распахнулась; Аввакум вздрогнул и обернулся. Ох, этот Пьерро! Хитрый кот научился открывать дверь, повисая на ручке. Аввакум подошёл к двери, чтобы закрыть её, и увидел, что дверь в комнату Виттории по ту сторону прихожей тоже раскрыта настежь. Это неприятно удивило его. Видно, скучающий кот начал открывать все комнаты подряд.
“Чего доброго, этот наглец подумает, что я за ним слежу или шарю у него по карманам”, — подумал Аввакум. У него не было ни причин, ни необходимости вступать в игру с Чезаре Савели, и потому Аввакум вышел в прихожую; в ванной шумела вода, “Встал под сильный душ, чтобы взбодриться после бессонной ночи!” — подумал Аввакум; ему сказали о бессонной ночи тёмные круги под глазами Савели.
Поравнявшись с дверью в комнату Виттории, он не смог сдержать любопытства и заглянул внутрь. Одежда Чезаре Савели была небрежно брошена на диван; даже чересчур небрежно. Диван стоял у самой двери, в двух шагах от неё, и Аввакум мог рассмотреть эту одежду, не входя в комнату и ничего не касаясь руками. Сверху валялся пиджак, под ним поясом вниз болтались брюки; на ковре были рассыпаны разные мелочи, должно быть, выпавшие из карманов: железнодорожный билет, карманный нож-финка, мундштук, монеты. Бросались в глаза туфли Савели — не их фасон, фасон у них был модный и, следовательно, стандартный; но каблуки были облеплены глиной, ещё не совсем засохшей; много глины набилось и в промежутки между подошвой и каблуком.
Душ в ванной шумел все так же сильно. Аввакум выпрямился, и его взгляд остановился на пиджаке, — на правом рукаве было тёмное пятно. Конечно, пятно вполне могло иметь самое невинное происхождение, однако тёмная личность Савели, натовского разведчика в прошлом и одного из организаторов банд “социального движения” в настоящем, бросала мрачную тень на все связанное с ним, и превращало честное пятно, скажем, от машинного масла, в пятно крови. Аввакум достал носовой платок, послюнявил уголок и потёр им испачканный краешек рукава.
Хочу тут же оговориться: пусть читатель не думает, будто я пользуюсь каждым удобным случаем, чтобы представить Аввакума неким следопытом-маньяком. Боже сохрани! Каждый, кто знает о деятельности Аввакума, конечно, знает и то, что мой друг превращался в следопыта, в страстного охотника в полном смысле этого слова только тогда, когда шёл по следам крупного зверя. А в данном случае, по крайней мере, на настоящем этапе нашего рассказа, зверем и не пахло. Аввакум просто проявил интерес , а интерес к вещам Савели легко объяснить, имея в виду личность их хозяина. Я бы добавил ещё одну причину: инстинкт самосохранения; Савели не был милосердным самаритянином, которому даже в голову не придёт полоснуть человека ножом но горлу или всадить ему в затылок пулю. Аввакум имел все основания ждать от него или одного, или другого, и такое ожидание, со своей стороны, усиливало его “особый” интерес к этому человеку.
Вернувшись в свою комнату, он включил радио, чтобы показать, будто его интересуют последние известия, и направился к окну. Было десять минут первого. Он ещё не дошёл до окна, когда его догнала и будто пощёчина хлестнула тревожная интонация диктора:
“Чрезвычайное сообщение. Сегодня ночью в филиале Боргезе совершено гнусное преступление. Похищена картина Корреджо “Даная”. Эксперты оценивают это полотно Возрождения в четыреста с лишним тысяч долларов. По подозрению задержаны художник — член Итальянской коммунистической партии и часть служителей галереи. Следствие ведётся под личным контролем министра внутренних дел”.
Это чрезвычайное сообщение подействовало на Аввакума как гром среди ясного неба. Правда, картины воровали и раньше, но до сих пор галереи ранга Боргезе не трогали. Преступление было сенсационным по месту совершения и вызывающе наглым по ценности пропажи; новость неминуемо должна была прогреметь по всей стране и оскорбить национальное достоинство итальянской общественности. Если учесть к тому же напряжённый политический момент, в который было совершено похищение, то и слепому становилось ясно, что кража “Данаи” — не случайность, а преднамеренная политическая провокация. Против кого? Диктор указал, что задержанный художник является членом компартии. Иными словами, официальное сообщение намекало на причастность коммунистов к исчезновению картины. Можно было ожидать, что в дальнейших сообщениях этот намёк превратится в громогласное обвинение. Аввакум прекрасно знал, что в таких случаях и правосудие, и правительственные средства информации поют антикоммунистический хорал в один голос.
Далее Аввакум подумал, что возможным вдохновителем провокации может быть само правительство, но отбросил это предположение не потому, что приписывал правительству высокие моральные принципы, а по тому, что правящая фракция не могла пойти на это сама, ибо как огня боялась бы возможного эффекта бумеранга. Самое вероятное, думал Аввакум, то провокацию устроили определённые круги, близкие к правительству и поддерживающие тесные связи, — разумеется, тайные, — с “социальным движением”, то есть с правыми экстремистами.
В таком случае, рассуждал далее Аввакум, видный деятель “социального движения” Чезаре Савели не может быть не замешан в игру, тем более, что он возглавляет охрану Боргезе. Но если он участник игры, замыкал Аввакум цепь рассуждений, его прогулку в Санта-Анну наверняка следует рассматривать как манёвр, цель которого доказать обратное — а именно, что синьор Савели не имеет к данному происшествию никакого отношения.
Была и третья вероятность : картину похитил задержанный по подозрению художник, член компартии, которому это поручил пробравшийся в партию провокатор. Даже в этом случае (от чего упаси бог, думал Аввакум) Чезаре Савели опять-таки никак нельзя исключить из игры. Без содействия Савели такую операцию осуществить нельзя! А поездка в Санта-Анну — просто дымовая завеса , устроенная заговорщиками…
Такие напряжённые мысли со страшной быстротой пролетали в голове Аввакума; лицо его разгорелось, будто он стоял у горячей печи. И когда он услышал, что Савели топчется в прихожей, то открыл дверь и выжидательно встал на пороге. “Если этот тип боится, что я проверял его барахло, — думал Аввакум, — то он или решил меня пристукнуть, или попробует одурачить”.
“Этот тип” действительно был в бешенстве, будто с удовольствием убил бы кого-нибудь, однако держал себя в руках. В зрачках его злобно скалились волки, но позади волков стояла невидимая Дисциплина с огромной дубиной в руках.
— Интересно! — процедил Савели, тяжело глядя на Аввакума налившимися кровью глазами. — Какого дьявола! Вы, оказывается, ещё здесь! Вы же хотели убраться ко всем чертям?
— Я действительно хотел кое-куда сходить, — подчёркнуто спокойно ответил Аввакум, — но подумал, что могу сделать это и позже, например, через час!
— Гм! — Савели одарил его кривой улыбкой, полной яда. — Вы чертовски здорово думаете! Браво!
Аввакум промолчал.
Противники смерили друг друга взглядом как боксёры после первого удара гонга.
— Прямо идиотизм! — снова начал Савели. — Неужели в этом доме нет платяной щётки? Раньше она всегда висела на вешалке! Но теперь здесь завелись квартиранты, и щётка куда-то запропастилась. — Говоря, Савели держал в руках пиджак и глупо вертел головой во все стороны, не поднимая, однако, лица к вешалке.
— Вот она, у вас над головой! — сказал Аввакум. — Как видите, щётка никуда не исчезла и висит на месте!
— Ага! — сказал Савели. Он взял щётку и принялся усердно оттирать тёмное пятно на рукаве. — Моя сестра — дура! — заявил он при этом. — Архидура! Зачем ей понадобилось сдавать комнату? А это — кровь! — взревел он, тыча в нос Аввакуму испачканным рукавом. — Видите? Кровь человека!
— Ну и что? — с подчёркнутым безразличием отозвался Аввакум.
— Вы, конечно, видели это пятно? Вы подумали, что я кого-то убил? Да?
— Я ничего не думал, — ровным голосом ответил Аввакум. — У меня привычка ни о чём не думать перед обедом.
— Не крутите! — угрожающе нагнул голову Савели. — Вы решили, что я убил человека! Знаю я, что у вас на уме! У вас перед глазами, наверное, одни убийства и кровь!
— Что вы! Я не выношу вида крови! — кротко усмехнулся Аввакум.
— Никого я не убивал! — снова взревел Савели уже октавой ниже, после паузы он добавил, — я мухи не трону, не то что человека! — и ни с того ни с сего громко захохотал.
— Вы неспособны убить человека, это видно с первого взгляда, — сказал Аввакум.
— На моих глазах автобус сбил молодого человека, — сказал Савели. — Я помог усадить его в машину, которая случайно проезжала мимо. Вот и выпачкался в крови.
— Ужасно! — воскликнул Аввакум. — И где это произошло?
— В окрестностях Санта-Анны, синьор!
“Осторожничаешь! — со злостью подумал Аввакум. — Постой, я тебя сейчас пришпорю, и ты откроешься для удара!”
— Вы знаете, — сказал он, — только что по радио передали чрезвычайное сообщение!
— Да? — отозвался Савели, усердно орудуя щёткой. — Вы сказали, чрезвычайное сообщение?
— Ограбили вашу галерею! — добавил Аввакум, стараясь поймать его взгляд.
Не поднимая головы Савели воскликнул:
— Когда?
— Вчера вечером.
— Вот так история! — Савели швырнул щётку на пол. Пиджак повис на его руке. — И что говорит полиция?
— Полиция говорит, что украденная картина стоит четыреста с лишним тысяч долларов!
— Четыреста тысяч?!
— А вы думали сколько?
— Я ничего не думаю, любезный, потому что не знаю, о какой картине речь.
“Осторожничаешь! — опять подумал Аввакум. — Впрочем, на такой крючок только дурак попадётся, а ты далеко не дурак!”
— Похищена “Даная” Корреджо! — сказал Аввакум.
— Санта Мария! — воскликнул Савели, но довольно сдержанно, так что нельзя было понять, расстроен он происшествием или удивляется ему.
— У вас, наверное, будут неприятности! — заметил Аввакум.
Савели пожал плечами:
— Вряд ли. Со вчерашнего дня и до 10 часов сегодняшнего я был в Санта-Анне. Ночевал в отеле “Республика”. — Савели надел пиджак, хотя пятна ещё не отчистил. Он закурил сигарету, помолчал, потом заметил, — я добрый католик, синьор, и за меня заступятся и санта Анна, и санта Агнесса, и любая другая святая!
— Вы счастливчик! — сказал Аввакум. — Позавидовать можно! А вы знаете, что ваша племянница, синьорина Луиза, находилась в Боргезе до половины первого ночи? Она занималась в вашем кабинете.
Савели нахмурился, потом лицо его внезапно побагровело, в сероватых глазах снова вспыхнул гнев.
— Святая Анна мне свидетель, — сказал он голосом, в котором бушевали тайфуны, — клянусь её именем, что я вышвырну вас в окно, если вы зададите мне ещё один вопрос! Вы что воображаете? Что вы у себя дома, в своей красной Софии? Что вам можно распускать язык?
Неизвестно, каким оказался бы финал этой сцены, однако новое и неожиданное явление, как это бывает в комедии дель арте (этом чудесном детище Италии — вспомните только Панталоне, Полишинеля и Скарамуша!), если бы новое неожиданное явление не переключило внимания собеседников на события, разыгравшиеся в Боргезе предыдущей ночью.
Итак, наружная дверь сильно хлопнула (Аввакум ведь не запер её), и по тонкому ковру передней мягко застучали поспешные шаги Луизы.
— Здравствуй, дядя! — поздоровалась она чуть не с порога. — Ты давно вернулся? Добрый день, синьор! — обернулась она к Аввакуму и подала ему руку, что выглядело неуместно: они жили в одной квартире и виделись по сто раз на дню.
Девушка раскраснелась, учащённо дышала, в глазах её то вспыхивали, то гасли тревожные огоньки, выражение лица менялось с каждой секундой.
— Что вас так взволновало? — спросил Аввакум, беспокойно заглядывая ей в глаза.