Андрей Гуляшки
Маленькая ночная музыка
(Приключения Аввакума Захова — 5)
ДОМ НА УЛИЦЕ ОБОРИШТЕ
Оба убийства произошли в один и тот же день, под крышей одного и того же дома и почти в один и тот же час. Из квартиры Теодосия Дянкова, инженера-путейца и специалиста по высокогорному строительству, выскочил — скорее вылетел — доктор математических наук Савва Крыстанов. Этот высокий и стройный человек лет сорока, с седой головой, немного по-старомодному элегантный в своём тёмном в полоску коверкотовом костюме, в ещё более старомодном пенсне на хрящеватом носу, искривлённом, словно клюв хищной птицы, — этот человек выскочил из квартиры инженера Теодосия Дянкова со скоростью, весьма неподходящей для его возраста, чересчур темпераментно для доктора математических наук с седой головой.
Он даже не закрыл за собой входной двери и, оставив её распахнутой, одним духом одолел лестничную площадку, вымощенную цветной мозаикой, обеими руками, как бы тормозя, ухватился за глянцевитый карниз перил и, перепрыгивая через две-три ступеньки враз, устремился на первый этаж.
В этот предвечерний час дождливого осеннего дня и широкая лестница трехэтажного дома, построенного в стиле позднего барокко начала века, и этажи, и площадки перед ними — все будто утопало в невообразимо глухом полумраке, навевающем чувство бесконечной пустоты. За квадратными окнами с поднятыми шторами быстро угасал серый и хмурый безжизненный день.
На улице моросил микроскопический, невидимый дождик. В сущности, то был не настоящий дождик, а какая-то противная и липкая сырость, непрерывно стекавшая с промозглого неба.
Вылетев из парадного подъезда, доктор на миг-другой задержался на тротуаре, глубоко втягивая в себя воздух и оглядываясь вокруг, как человек, самым неожиданным образом очутившийся в незнакомом месте Кто его знает почему, быть может совсем бессмысленно, он снял пенсне и пристально уставился на его стёклышки — словно на них было написано как раз то, что ему более всего требовалось дня того, чтобы немедленно сориентироваться в обстановке. После этой молчаливой консультации со стёклами он снова водрузил пенсне на острую горбинку своею носа.
Напротив старого трехэтажного дома блестели широкие современные витрины квартальной аптеки. Доктор энергичными, хотя уже и более спокойными шагами пересёк мостовую, вошёл в аптеку и, раскланявшись с провизоршей, вежливо попросил у неё разрешения позвонить по телефону.
Итак, он набрал какой-то номер, но оказалось, что ошибся — в трубке но птичьи прощебетал мелодичный женский голосок.
— Извините! — Доктор поклонился. Прижав вилку, он снова (на этот раз медленно и сосредоточенно) стал набирать нужные ему цифры. Делал это он спокойно, без малейшего признака нетерпения, но на лбу и над верхней губой у него проступили холодные капельки пота.
— Министерство?
Ему ответили утвердительно.
Он назвал добавочный номер и, услышав голос, который был ему знаком, и, по-видимому, очень знаком, произнёс скороговоркой, но тихо:
— Инженер мёртв. Я застал дверь отпертой. В квартире нет никого.
В то время как доктор математических наук Савва Крыстанов набирал по телефону первый, ошибочный номер, на чердаке трехэтажного дома, как раз над рабочим кабинетом инженера Дянкова, двое запыхавшихся милиционеров стояли в остолбенении перед трупом своего товарища — младшего сержанта Пятого районного управления ГАИ Кирилла Наумова.
Стоявший впереди держал перед собой электрический фонарик. Жёлтый луч одновременно освещал и труп, ничком распростёртый на полу, и человека, который стоял с поднятыми руками над самой головой убитого. На правой ладони незнакомца темнело ещё мокрое, расплывшееся пятно крови.
Это был высокий и широкоплечий мужчина с кудрявыми волосами, в темно синем непромокаемом плаще. Его массивный подбородок дрожал, трясся так, словно нижняя челюсть держалась лишь на тонкой и слабой пружинке. Человека этого звали Владимир Владов. Болельщикам он был известен как левый крайний пловдивской команды «Тримонциум». Он был прославленным игроком, которого не раз включали в качестве нападающего в сборную страны. Играл он быстро и был очень надёжен в прорыве. Может быть, именно по этой причине болельщики придумали ему прозвище «Танк». Сейчас «Танк» дрожал как осиновый лист и с его правой ладони стекали на рукав рубашки крупные капли крови.
Дом на улице Обориште, построенный в начале века, пробуждал любопытство и доброжелательные чувства лишь у архитекторов и немногих современных любителей позднего барокко. Для обыкновенных прохожих, привыкших к бетону и стеклу современной архитектуры, это был всего-навсего маленький невзрачный дом, теряющийся среди шестиэтажных соседей, наивный своими шторами, предохранявшими его «глаза» от блеска южного солнца, дом с вышедшими из моды трапециевидной кровлей, деревянным балкончиком, орнаментами по фасаду. Точь-в-точь романтичный вальс Шопена в программе эстрадного оркестра, мелодия хоть и совершённая, но давным-давно заигранная, ритм, который уже не может по-настоящему взволновать современного молодого человека.
Дом этот стоял в небольшом дворе, от улицы его отделяла низенькая железная резная ограда. От ограды до парадного входа под изящно изогнутым стеклянным навесом было не более пяти-шести шагов. Эта часть двора была устлана плитами синеватого гранита. Место за домом, лет десять тому назад граничившее с улицей Марина Дринова, сейчас было почти целиком занято массивным шестиэтажным жилым корпусом. Беседка, травянистая лужайка, декоративные деревца — все это исчезло под новой железобетонной громадиной. Все же между двумя домами пролегала узкая полоска ничьей земли — обитатели жилого корпуса выставляли вдоль неё жестяные баки для мусора.
Солидная дубовая дверь парадного входа с ромбовидным окошечком в верхней части вела в высокую переднюю со стенами, до середины облицованными мраморными плитками, напоминающими малахит, с лепным гипсовым потолком, с огромной люстрой, украшенной подвесками из хрусталя. В глубине передней начиналась широкая двухмаршевая лестница со ступенями из белого мрамора, с низкими перилами темно-красного дерева. Первый марш оканчивался смежной с балконом площадкой, украшенной слева и справа двумя колончатыми канделябрами. Далее лестница раздваивалась в двух противоположных направлениях — левое крыло выводило на второй этаж, где и оканчивалась, а правое широкими спиралями поднималось до выложенной цветной мозаикой, представляющей стилизованные тюльпаны, площадки третьего этажа. На чердак вела обыкновенная деревянная лестница с массивными ступенями из еловых балок.
На вид дом казался просторным, но комнат в нем было немного. Так, второй этаж состоял из холла, особенностью которого были два расположенных друг против друга кристальных зеркала в позолоченных гипсовых рамах, продолговатого зала, вмещавшего по меньшей мере две дюжины гостей и бывшего когда-то не то столовой, не то гостиной, и двух других небольших помещений, соединённых общей дверью. На третьем этаже были три комнаты, не считая холла. Две из них, выходившие окнами на улицу, были непосредственно связаны с холлом, а третья, обособленная, глядела некогда в сад с беседкой, лужайкой и декоративными деревцами. Теперь вид из её высоких окон заслоняла собой глухая стена соседнего шестиэтажного здания.
Итак, дом далеко не был столь богат комнатами, как выглядел на первый взгляд. Половину его жизненного пространства занимали красивые и торжественные лестницы, коридоры, колоннады и площадки. Его план был в соответствии с потребностями светской семьи, которая более заботилась о парадном, показном блеске, чем об удобствах домашнего быта. Все три комнаты верхнего этажа преспокойно могли бы разместиться на площади парадного зала. Этому же служили и мрамор, напоминающий малахит, и огромная люстра с хрустальными подвесками, и перила благородного дерева, и цветные арабески, и лепные потолки — все это как бы спешило убедить гостя, посетителя, явившегося сюда впервые: «Ты только посмотри, как у нас богато, красиво и просторно!»
Дом был построен по проекту какого-то брюссельского архитектора в те времена, когда для жителей Софии извозчичья пролётка все ещё была единственным наиболее быстрым средством передвижения и автомобиль ещё не конкурировал с ней, в ту эпоху, когда мода предписывала мужчинам ходить с тоненькими тросточками, женщинам — с длинными шлейфами, а в Военном клубе наряду с мазурками танцевали популярный трогательный вальс «Сашко мой, смирно стой». Первым владельцем дома был человек, принадлежавший к правящей верхушке, генерал, супруге которого Фердинанд оказывал особое внимание. Дом тогда был во всем своём блеске, в кристальных зеркалах отражались пышные мундиры с серебряными эполетами, по лестницам звенели офицерские шпоры, белый мрамор отражал разнообразнейшие воздушные турнюры и шелка всевозможных оттенков. То время прошло, отгремели две войны. Генерал, уже в отставке, перешёл на гражданскую службу и выехал за границу. А дом — ну, он, разумеется, остался таким же, каким был во время турнюров и шёлков. Но в зале для банкетов, где до недавнего времени висел на стене портрет Фердинанда, новый владелец повесил портрет королевы Виктории. Это обстоятельство вызывало у случайных гостей недоумение, так как новый владелец дома, коренной софиец, был одним из трех субдиректоров известного франко-бельгийского банка, королева же Виктория не имела ничего общего ни с бельгийской династией, ни с Третьей французской республикой. Теперь под канделябрами уже не блестели серебряные эполеты, на лестнице не звенели шпоры, У ног королевы Виктории усаживались мужи с плешивыми головами, вели мудрые разговоры и без особого воодушевления протягивали руки к рюмкам, наполненным золотистым итальянским чинцано. Затем, когда «Franco-Belge» был в расцвете, субдиректор проиграл в карты колоссальную сумму денег, подмахнул вексель и отравился, проглотив смертоносную дозу стрихнина. За последующие два десятилетия дом дважды менял владельцев. Один из них был табачным торговцем, другой — аптекарем. Торговец превратил зал для банкетов в контору, а аптекарь — в склад для дорогих лекарств и фармацевтических пособий. На месте королевы Виктории торговец табаком вывесил портрет своего деда — усатого богатея-чорбаджии из Елены в феске и башмаках с загнутыми носками, с иерусалимскими янтарными чётками в руках. Аптекарь, в свою очередь, приколол на том же месте огромную цветную рекламу — календарь всеизвестного аспирина «Байер».
Незадолго до последней мировой войны дом перешёл к одному предприимчивому коммерсанту, экспортёру разных овощей, повидла и консервов. Этот жизнерадостный и весёлый человек «озвучил» здание сверху донизу, подвесив репродукторы всюду, где только можно было их повесить, — к канделябрам, колоннам, люстрам. Несколько позже, в желании создать хотя бы некоторое подобие «национального» уюта среди барочных лестниц и плафонад, уюта, который напоминал бы ему о рае рыждавицких черешен и конявских яблок, провертел мраморные плиты, ввинтил в них крюки — из тех, которые мастерят кузнецы-цыганы, — и развесил на них пестроцветные кюстендильские плахты, домотканые ковры, сборчатые юбки, волынки и даже связки сушёной жёлтой и красной кукурузы.
Между турнюрными вальсами и «национальным уютом» с крюками и сборчатыми юбками пролегли годы, безвозвратно отшумевшие десятилетия. Блеск, деньги, торговые сделки, причуды выскочек, весёлое и грустное, жалкое и смешное — все имело место под кровлей этой постройки, пронёсшей через все время свою неизменную красоту, бесконечно чуждую железобетону и бесконечно одинокую.
После Девятого сентября дом был национализирован, и его несколько лет использовали под санитарный пункт и квартальный детский сад. Затем для него наступили критические времена, и жизнь его висела на волоске: один из начальников в райисполкоме решил во что бы то ни стало стереть с лица своего района этот «пережиток» похороненного мира. Соответствующий бульдозер и команда рабочих с кирками и лопатами уже заняли было исходную позицию, но в последний момент Дирекция архитектуры протелефонировала своё вето, и на смертоносном мероприятии был поставлен крест.
Детский сад перевели в новое здание — преимущественно из стекла и лишь кое-где из бетона, — а в нижний этаж старого дома, этого пережитка похороненного мира, въехала одна из болгарских секций Олимпийского комитета Впрочем, вся секция состояла из двух руководящих работников — председателя и секретаря, — которые являлись на службу два раза в неделю — во вторник и пятницу после полудня. Секция устроилась комфортабельно — как подобает филиалу международной организации, но фактически пользовалась лишь банкетным залом. Остальные два помещения этажа оставались пустыми.
Верхний этаж был отдан под жилище военному инженеру Теодосию Дянкову. Человек одинокий, бездетный, овдовевший много лет тому назад, он поселился в большой отдельной комнате, меблировав её, согласно своему вкусу, по спартанскому образцу: солдатская койка, простой сосновый стол, несколько кухонных стульев и обыкновеннейшая канцелярская конторка с подвижной шторкой — вот и вся обстановка. Обе комнаты с окнами на улицу он предоставил своей племяннице, студентке консерватории, и домработнице — дальней родственнице его покойной супруги, горбатой пятидесятилетней девице. В комнате племянницы были ковры, пианино, изящный письменный столик в завитушках, золотисто-розовый, купленный у парижского антиквара. Спальня домработницы была, разумеется, обставлена более скромно, но в сравнении с его комнатой, служившей ему одновременно и спальней и рабочим кабинетом, выглядела почти роскошной.
Таком был этот дом, некогда построенный в стиле позднего барокко, и так обстояли дела в его этажах в день двойного убийства — наиболее загадочного за последние несколько лет.
СВИДЕТЕЛЬ НОМЕР ОДИН
Доктор математических наук Савва Крыстанов пулей вылетел из дома ровно в пять часов пятнадцать минут пополудни. Около минуты он постоял на тротуаре, пытаясь овладеть своими нервами, затем быстро пересёк мостовую и вошёл в аптеку напротив.
В пять двадцать пять, когда он снова поднимался по мраморной лестнице, впрочем, на этот раз еле-еле, словно из последних сил волоча на ногах железные ядра, его чуть было не смял какой-то человек в форме, который мчался вниз, к выходу, будто с цепи сорвавшись. Человек в форме задел его плечом, и математик волчком завертелся вокруг своей оси. Он наверняка тут же рухнул бы и, быть может, сломал бы себе шею, но неожиданное столкновение произвело тормозящий эффект на стремительное продвижение человека в форме. Он тоже описал полуокружность вокруг своей оси, но где-то на сто восьмидесятом градусе успел левой рукой ухватиться за перила, а правой — за отворот докторского пиджака. Материя затрещала, лопнула, под ней что-то забелело — не то подкладка, не то ватин, а затем наступила убийственная тишина. В продолжение этой мгновенной паузы доктору удалось, покашливая и давясь от волнения, вооружиться пенсне. Несмотря на слабое освещение, он заметил, что человек в форме — милиционер, что плащ на нем мокрый, а фуражка слегка сдвинута на затылок.
— Ты кто такой? — поинтересовался милиционер. Он, пожалуй, был взволнован больше математика.
— Я? — Тот пересохшим языком облизал верхнюю губу, так как ему казалось, что она потрескалась и на ней выступила кровь. — Я друг убитого, — сказал он.
Милиционер, открыв рот, уставился на него и в свою очередь чуть не поперхнулся.
— Погоди-ка, — торопливо произнёс он. — Откуда тебе известно, что он убит? Ты когда его видел?
— Предполагаю, что он убит, — сказал математик, — поскольку лицо его было иссиня-чёрным, а на губах проступила пена. Да и поза его на полу довольно неестественна для человека, умершего своей смертью.
— Да у него дыра на шее, и череп сзади продырявлен, какая там своя смерть!
— Никакой дыры, — сказал математик. — Никакой дыры у него быть не может! Я вот притронулся рукой к его лбу и не заметил ничего особенного — ни на шее, ни на черепе. Не то что раны — никакой царапины не было!
— А ну подними руки! — взревел милиционер и в тот же миг выхватил из кобуры «збройовку».
Доктор математики усмехнулся, и в его печальной усмешке проступили горькое сожаление и обида. Все же он поднял руки. И руки, и белые манжеты, высунувшиеся из-под рукавов пиджака, блестели в сумраке, словно вылитые из гипса.
— Удивляюсь, — вздохнул он, — как это вас до сих пор не научили обращаться к гражданам на «вы»!
— А я удивляюсь, откуда ты взялся и когда успел увидеть этого человека и пощупать ему лоб, если тот тип застрелил его всего минуты три тому назад, можно сказать, у нас на глазах? Мы его застали, когда он стоял над убитым и с рук у него капала кровь, и было это самое большее три минуты тому назад, а тебя там не было! — Милиционер был крайне возбуждён, говорил несвязно. «Збройовка» дрожала в его руке.
Этот диалог был прерван — и, слава богу, вовремя, ибо кто его знает, как бы он закончился! Он был прерван появлением нескольких человек в форме и в штатском. Двое в форме остались в передней, а остальные стали быстро подниматься по лестнице, перешагивая через две-три ступени сразу. Шедший последним — высокого роста, с подстриженными усиками, в тёмных очках и низко надвинутой на лоб широкополой шляпе — сделал шаг направо, и его рука немедленно нащупала выключатель у дверей — старомодный цилиндрик с блестящей фаянсовой вертушкой. Лампы на люстре блеснули, и среди хрустальных подвесок как бы замерцала миниатюрная галактика из брильянтовых звёзд. Заметив их дрожащие отражения на малахите мраморных плит, человек улыбнулся. Картина напоминала некие изумрудные пучины, в которых глядятся звёздные гроздья неба. Перед тем как догнать своих товарищей, он поднял воротник своего широкого элегантного пальто из австралийской шерсти, которое было не по-модному длинноватым.
Вошедшие были встречены с безграничным облегчением и милиционером и доктором математических наук. Милиционер откозырял (после того, как одним глазом заглянул в документ, наспех показанный ему руководителем группы) и, застёгивая кобуру, рассказал, что человек в пенсне выдаёт себя за свидетеля убийства, но выглядит подозрительным, поскольку плетёт явную несуразицу, которая не имеет ничего общего с действительным положением вещей, а потому он намеревался задержать его с целью выяснить все сопутствующие случаю обстоятельства.
— Этот человек бредит или, по меньшей мере, галлюцинирует, — заметил доктор математических наук, беря свой паспорт из рук человека небольшого роста. — Он, например, утверждает…
Однако тот не дал ему досказать и потому, что спешил, и потому, что предпочитал получить собственные впечатления от происшествия. Он попросил математика присоединиться к группе, и все тесной кучкой молча поднялись на третий этаж.
— Сюда, будьте добры! — Математик указал рукой на приоткрытую дверь.
— Он вас вводит в заблуждение, товарищ инспектор! — встрепенулся милиционер, окинув доктора математических наук уничтожающим взглядом. — Убитый — на чердаке!
Савва Крыстанов развёл руками.
— Так и есть, этот гражданин галлюцинирует! — сказал он. — Как так на чердаке! — Он помолчал. — Разве что кто-то перенёс труп на чердак, пока я говорил по телефону из аптеки.
Математик пожал плечами и снисходительно улыбнулся, как человек, отлично знающий, что говорит самое истину. Офицер из МНО, сопровождающий группу, заметил:
— Инженер Теодосий Дянков на самом деле проживает здесь, товарищ инспектор! В этой квартире!
— Ну и пусть себе проживает! — вспылил милиционер. Он был очень взволнован, терял терпение и уже не мог следить за своими словами.
— Спаси его Христос! — заметил по адресу милиционера Савва Крыстанов.
Милиционер занёс было ногу на первую ступеньку массивной деревянной лестницы, но тут в голове его мелькнула мысль, что в присутствии инспектора госбезопасности ему, в сущности, не подобает вести группу.
— Все наверху, — сказал он. — И убитый, и убийца, и мой напарник. Разрешите пройти вперёд?
Инспектор колебался. Сомневаться в здравом рассудке милиционера оснований не было, но и этот в пенсне отнюдь не походил на человека, который любит дурные и неуместные шутки.
— Дело в том, — сказал, склонившись к его уху, человек в длинном пальто, который улыбался при виде галактик на малахите мрамора, — дело в том, по-моему, что убито два человека: один на чердаке, другой в этой квартире.
ДОПРОС НА ЧЕРДАКЕ
В пять часов семнадцать минут пополудни Савве Крыстанову удалось связаться по телефону с Институтом специальных исследо— ваний при Министерстве национальной обороны и сообщить дежурному офицеру, что инженер Теодосий Дянков убит и что он, Савва Крыстанов, застал его квартиру отпертой и пустой. Несколькими секундами позднее дежурный офицер связался с начальником Госбезопасности, который со своей стороны немедленно уведомил о случившемся руководителя Особого отдела, полковника Константина Манова.
Полковник Манов лично не был знаком с Теодосием Дянковым, но, поскольку не раз получал распоряжение обеспечить безопасность инженеру, когда тот выезжал на периферию, и имел представление о характере работы, проводимой институтом, — он в первую же минуту оценил огромное политическое значение убийства и те неприятные последствия, которых, разумеется, можно было ожидать. Поэтому он решил во что бы то ни стало привлечь к следствию сотрудника Госбезопасности, майора контрразведки Аввакума Захова.
И вот Аввакум сидел перед ним. А он улыбался приятелю милой, добродушно-сварливой улыбкой и мерил его хитроватым, торжествующим взглядом: «Видишь, видишь, а ты ещё собираешься расстаться с нами!»
Дождь внезапно припустил, на улице потемнело. Фары автомобилей уже начали прокладывать жёлтые дорожки, дождевые капли вспыхивали в потёмках и тотчас исчезали, скоротечные, как секунды, отсчитываемые большими электрическими часами.
Стрелки часов показывали двадцать семь минут шестого.
— Краткое распоряжение… — сказал Аввакум, положив руку на трубку внутреннего телефона. Он старался не смотреть полковнику в лицо. — Разрешаете?
— Ну, конечно! — полковник развёл руками. — Распоряжайся! — Ему хотелось сказать. «К чему этот официальный тон, когда мы одни?» Но он промолчал.
Распоряжение действительно было кратким, о слежке за людьми из окружения убитого, который был известен органам в связи с его охраной.
Во дворе их ожидали две закрытые «Волги». В первой рядом с водителем сидел лейтенант Петров, благоухающий одеколоном, выбритый, как для свидания, в модной темно-синей болонье.
Обе машины подъехали к дому в стиле барокко в ту минуту, когда им навстречу на большой скорости показался темно-зелёный военный «газик» Затормозив, он проехался по мокрому асфальту, как на полозьях Когда он, наконец, остановился в десятке метров от входа в дом, из него проворно выскочил и моментально побежал к железной резной ограде молодой офицер — капитан инженерных войск.
Осмотр всего дома, полоски земли, отделявшей его от соседнего здания, обследование и фотографирование следов, вынос обоих трупов — все это закончилось лишь к семи часам вечера. За это время пришла племянница инженера, довольно высокая смуглая брюнетка с весёлыми глазами и плотно сжатыми, чересчур накрашенными капризными губами. Девушку сопровождал её жених Леонид Бошнаков, дирижёр эстрадного оркестра, на первый взгляд мужчина из тех, про которых говорят «Словно со страниц модного журнала сошёл». Это первое впечатление вытекало главным образом из шаблонности его элегантного костюма: короткий, но прямого покроя двубортный жилет, горизонтальная полоска платка над верхним кармашком пиджака, к синему костюму — галстук бабочкой в мелких жёлтых цветочках, пояс широкого, чуть ниже колен пальто, с вечно поднятым воротником — прикреплён под талией, и концы его небрежно свисают. Поэтому-то он и походил на «сошедшего со страниц модного журнала». Впрочем, в отличие от моделей, он был плешив, с неподвижными, немного насмешливыми глазами и с острым костлявым подбородком, свидетельствующим о сварливости и — кто его знает! — быть может, о чувственности. Или о врождённой артистичности.
Так вот, племянница покойного Вера и её жених появились чуть позже половины седьмого. Приведённая в замешательство сообщением о смерти чуть ли не троюродного дяди (труп был уже увезён), девушка собралась было заплакать и. может быть, действительно заплакала бы, если бы полковник, умудрённый житейским опытом, немедленно не сунул ей в руки внушительный документ, скреплённый большой четырехугольной печатью. Это было завещание, о чем девушка догадалась с первого же взгляда, несмотря на то, что её глаза уже налились слезами. Полковник пояснил, что документ, обнаруженный в бумажнике покойного, будет ей окончательно передан соответствующим нотариусом, вероятно, чере3 несколько дней заодно с другими бумагами, адресованными лично ей Впрочем, пусть она бросит хотя бы беглый взгляд на сей документ, поскольку умершему уже ни до чего нет дела, а жизнь остаётся жизнью а требует своего. Эти благожелательные слова немного успокоили девушку, хотя она и выслушала их вполуха, так как, покуда полковник говорил, торопилась прочесть наиболее существенное в документе. Неудобно же в подобных случаях углубляться в продолжительное чтение.
Итак, племянница инженера, её жених и первый свидетель, сообщивший о несчастье, — доктор математических наук Савва Крыстанов — выслушали любезную просьбу не покидать дом до окончания предварительного следствия по делу о двух убийствах.
В этот вечер дирижёр оказался свободным — была пятница, выходной день эстрадного оркестра. Он сказал, что ему все равно и что если это необходимо товарищам из следственных органов, то он с удовольствием останется в квартире к их услугам даже до полуночи. Один лишь доктор математических наук глубоко переживал смерть инженера. Повесив нос и сгорбившись, он уныло сидел под канделябром. Курил сигарету за сигаретой, но, не докурив, забывал о них и, лишь когда окурок обжигал ему пальцы, глубоко затягивался и сердито бросал его в огромную пепельницу кованого железа, стоявшую, словно блюдо, на треножнике рядом с канделябром.
Допрос на чердаке вёл один из инспекторов угрозыска. Группа работников Госбезопасности вопросы задавала редко, а Аввакум вообще не принимал участия в диалоге и стоял в стороне, укрывшись за громоздким кирпичным стволом центрального дымохода. Отдельные моменты показаний старшего сержанта Ставри Александрова и Владимира Вла-дова, которого старший сержант и его напарник застали склонившимся над трупом убитого милиционера, можно свести к следующим монологам:
ПОКАЗАНИЯ СТАРШЕГО СЕРЖАНТА СТАВРИ АЛЕКСАНДРОВА
«Я и мой напарник Иван Стойчев, тоже старший сержант ГАИ, находились в управленческом „газике“ на том месте, где улица Обориште выходит на площадь. Возле нас остановился на своём мотоцикле младший сержант ГАИ Кирилл Наумов, и мы втроём обсуждали, кому в каком направлении двигаться, имея задачей контролировать движение в секторе между бульварами Заимова и Русским, а также по шоссе — до ответвления на аэропорт Враждебна.
Мы выехали из Управления почти сразу же после семнадцати часов и на перекрёстке оказались, вероятно, в семнадцать десять. Проговорили мы не больше одной-двух минут, когда мимо нас промчался зелёный «москвич» со скоростью по меньшей мере девяносто километров, то есть на тридцать километров больше самой максимальной, с которой разрешается двигаться машинам в этом районе. Младший сержант Кирилл Наумов немедленно включил мотор и устремился в погоню за нарушителем. По причине туманной погоды и большой скорости, развитой преследуемым, нам не удалось установить номер «москвича». К тому же мы были страшно поражены — редко случается, чтобы по улицам двигались с такой бешеной скоростью. Вот я и сказал Стойчеву: «Не кажется ли тебе все это дело немного особенным?» А он мне сказал: «Очень я тревожусь за Кирилла, гляди, какой мокрый асфальт». Мчаться по мокрому асфальту на мотоцикле со скоростью девяносто километров!.. И, недолго думая, мы тоже тронулись. На углу улицы Априлова мы затормозили и спросили постового: «Ты не видал зелёный „москвич“ и за ним наш мотоцикл?» Он указал на улицу Обориште. — «Как не видать! „москвич“ сшиб на углу тележку с каштанами». — «А мотоцикл?» — спросили мы. Ведь каштаны, даже если они и рассыпались, можно собрать, а если человек грохнется об асфальт на девяностокилометровой скорости, так от него мало что соберёшь! «Москвич» задержался на повороте, и наш товарищ, поди, уже его нагнал». Мы дали газ, проехали по улице и — глядь, на первом же перекрёстке зелёный «москвич». Пустой, стоит на месте. Ладно, но как узнать, тот самый или не тот самый? Таких зелёных «москвичей» у нас ведь развелось до черта! Мы дальше, но едем уже медленнее — рассуждаем по поводу создавшейся ситуации, и вдруг — перед железной оградой наш мотоцикл! Калитка — настежь, парадная дверь — тоже настежь. «Тут беглец и спрятался, и наш товарищ, стало быть, преследует его», — догадались мы, остановились у ворот и — бегом по лестнице. По лестнице — на чердак! Где же ещё спрятаться нарушителю, если не на чердаке? Не будет же он звонить в квартиры! А если и будет, так кто его впустит?
Поднялись мы по каменным ступеням и только добрались до деревянных, как кто-то заорал на чердаке, да так — будто его ножом прямо в сердце пырнули. В жизни не слышал такого крика! Как мы взлетели сюда, когда я выхватил фонарь и расстегнул кобуру, не могу доложить, не помню. Помню лишь, когда я зажёг фонарик, — этот тип как раз поднимался на ноги, а у его ног лежал труп младшего сержанта. Свет ударил ему в лицо, и он заслонил правой рукой глаза. Ладонь была в крови, и кровь стекала вниз, к рукаву. Это и сейчас можно установить — рукав-то окровавлен. Мы набросились на него и тотчас же повалили на пол — он не сопротивлялся, а только как-то бормотал, и нельзя было понять, плачет он, или воет, или что-то пытается сказать. Мы вывернули ему руки за спину, и я стянул их своим ремнём и начал его обыскивать, как в таких случаях полагается, а мой напарник в это время осматривал труп младшего сержанта. Тот, бедняга, уже испустил дух, из горла ручьём текла кровь. Я взял его за руку — никакого пульса не нащупал. Спрашиваю типа: «Это твоих рук дело?» Он лишь головой покачал. Так бы и оглушил его рукояткой револьвера, но сдержался. «А кровь у тебя на руке?» — говорю Он взглянул на руку, будто это не его рука. Вообще пытался разыграть нас. «Где оружие?» — спросил я. «А кто его знает! — ответил он. — По-моему, он убежал с оружием». — «Кто ещё?» А он: «Я почём знаю!» — «Слушай, — сказал я товарищу, — ты его постереги тут две-три минутки, пока я сбегаю позвоню».
Вот и вся история. А спускаясь по лестнице, встретил я этого, в очках. Он утверждал, что видел труп, и я был страшно изумлён, во-первых потому, что на чердаке его не было, и, во-вторых, потому, что он что-то плёл о каком-то отравлении, а в данном случае не может быть и речи об отравлении, а об убийстве с помощью огнестрельного оружия. Под подбородком у младшего сержанта была дырища, и из неё так и хлестала кровь. Я хотя и не специалист по таким делам, но сразу предположил то, что установили и вы, что пуля, пробив горло, прошла сквозь нижнюю часть черепа по направлению к затылку. А этот человек все говорил о каком-то отравлении и вдобавок вёл себя как-то странно. Поэтому я и решил задержать его, а уж ответственные товарищи из милиции, коли решат, что он невиновен, пусть хоть сейчас отпустят.
Вы спрашиваете, сколько времени продолжалась эта история — с момента, когда мимо нас пронёсся «москвич» этого типа, до моей встречи с гражданином, который утверждал, что видел труп младшего сержанта. Теперь-то я понял, что гражданин видел другой труп — инженера, что проживал ниже, — но в тот момент мне не было известно, что в доме находится ещё один труп. Но как бы то ни было, мы, которые были в «газике», должно быть, вошли в этот дом секунд через тридцать после семнадцати часов шестнадцати минут. Почему я так думаю? Потому, что, когда я поднял левую руку младшего сержанта, чтобы удостовериться, есть ли пульс, я увидел, что стекло на его часах разбито и стрелки стоят ровно на семнадцати часах пятнадцати минутах. Стало быть, между убийством, гонкой по улицам и нашим появлением на чердаке прошло минуты две с хвостиком. Вы и сами установили, что часы младшего сержанта остановились на семнадцати часах пятнадцати минутах. А с гражданином, который утверждал, что видел труп, мы встретились на лестнице минут за пять до вашего приезда, стало быть, около семнадцати часов двадцати пяти минут. Мы с ними беседовали больше пяти минут. Так что младший сержант вошёл в дом примерно в семнадцать часов четырнадцать минут и тридцать секунд. За тридцать секунд он поднялся по лестнице и был убит сразу же после того, как проник в чердачное помещение».
ПОКАЗАНИЯ ВЛАДИМИРА ВЛАДОВА
«Меня зовут Владимир Владов, возраст — двадцать шесть лет, профессия — автомонтер, холостой. Родился я в Пловдиве, там и проживаю, но часто бываю в Софии в связи с матчами, а также из-за разных деталей, которые в Софии легче найти. Три года играю левым крайним в „Тримонциуме“. Если вы посещаете матчи, наверняка знаете, что я левый крайний. В последнее время тренер пробовал меня на инсайда, но это уж дудки! Он говорит, будто я потерял темп и поэтому лезу внутрь и свёртываю игру. А все дело в том, что у нас нет настоящего левого инсайда, который бы принимал мячи, обработанные мною на левом крае. А когда нет толкового инсайда, левому крайнему волей-неволей приходится играть ближе к центру, отчего игра, само собой, свёртывается, чем предельно облегчается оборона противника. Но попробуй сказать это нашему тренеру! Он стоит на своём — будешь играть инсайдом. Раз так — ладно! Есть один софийский клуб, из ведущих, где меня ждут не дождутся. Это ещё секрет, поэтому я не назову вам имён. С председателем клуба мы дружки, а с его сестрёнкой и того больше. Работает она в торговле, но где — не скажу, потому что отношения наши тайные. Мы решили раскрыть тайну не ранее Нового года — до тех пор и я улажу перевод в софийский клуб, и она приготовит то да сё к свадьбе, да и вообще.
Отсюда-то и началась эта большая неприятность, с которой я, честное слово, не имею, в сущности, ничего общего. Приехал я вчера и остановился, как обычно, у брата «сестрёнки». Живут они на улице Стамболийского, в доме номер 97А, на первом этаже. Я приехал якобы за электромотором — и это не враки: электромотор всегда может мне понадобиться. Ну а по сути дела, мне хотелось увидеться с «сестрёнкой» Вчера вечером мы сходили в кино, а на этот вечер уговорились поехать на «Копыто», с братом, разумеется, он человек строгий и держит свою сестру на короткой узде.
Но человек предполагает одно, а получается совсем другое! Возвращаюсь я после обеда и гляжу — на столе телеграмма. Телеграммы я за свою жизнь получал редко, два-три раза, и потому встревожился. Что бы могло случиться? А случилось вот что: сообщают мне, чтобы к вечеру я вернулся в Пловдив, на матч с «Берое» из Сгара-Загоры. Матч этот — на кубок Советской Армии — был однажды отложен, и вот его назначили на сегодня самым неожиданным образом. И велят мне вернуться в Пловдив с первым же самолётом. «Ещё чего захотели! — подумал я и повалился на кровать. — Разве я не потерял темп, разве не признали, что я больше не гожусь как левый крайний? Ну-ка сыграйте, миленькие, без меня, поставьте-ка на моё место хотя бы того же Маке, а на меня плюньте!» Подумал я так и тут же заснул, как был в башмаках, по той причине, что за обедом вылакал литр «Фракии», а когда я пью за обедом вино, мне всегда до смерти хочется спать.
Проснулся я к пяти часам и должен вам сказать — со смутным предчувствием, что со мной случится что-нибудь скверное. Первым делом вспомнил про телеграмму. Чтоб её черти взяли! И ведь решил же твёрдо расстаться с моим клубом, и все шло как по маслу, а поди ж ты — начала меня грызть совесть. Матч с «Берое» полуфинальный, ребята рассчитывают на меня, на мой удар, в особенности головой… Если сегодня проиграем — скажут: Владко виноват. Владко бросил свою команду, как последний мерзавец. А кто его создал, кто прославил его? «Три-монциум»! Неблагодарная сволочь, пырнул ножом из-за угла в самый решительный момент и смылся… Вот какие мысли мелькали у меня в голове, а она и без того была тяжёлая — за обедом ведь я немного того…
Думал я, думал, и душа моя металась как рыба на песке. Никогда ещё я не испытывал таких треволнений! И под конец не выдержал. Взглянул на часы — скоро пять. Пловдивский самолёт вылетает через полчаса.
Решаю — никому никаких объяснений! Не остаётся времени. Выбегаю на двор, отпираю «москвич» приятеля универсальным ключом, который сам же я и выточил и всегда ношу в общей связке, и — старт! В ТАБСО. А в ТАБСО пожимают плечами: «Билеты, — говорят с улыбкой, — кончились ещё в обед!» «Ах, чтоб вас разорвало!» — сказал я, хотя, вообще говоря, с женщинами я всегда очень корректен. Вышел на улицу, а на сердце — тоска. Просто ноет! А с чего бы — я ведь твёрдо решил уйти из этого проклятого «Тримонциума», черти бы его взяли!.. А сам будто ступаю на горячим угольям, да что там уголь: будто меня на вертеле жарят. «Ну и размазня же я, — думаю, — стыд и срам!» И был я готов тут же отказаться и от Софии и от «сестрёнки» — лишь вовремя добраться до Пловдива, до нашего футбольного поля… И в ту же минуту решил хоть в омут головой. А голова у меня ещё с обеда тяжелее камня. «К чертям, — сказал я себе, — честь прежде всего!»
Сказал — и сразу в «москвич», но, перед тем как тронуться, сообразил: на Орловом мосту иногда устраивают проверку, а у меня ни водительских прав с собой, ни доверенности от моего приятеля на вождение его машины. Поэтому я свернул налево, чтобы по улицам Обориште и Марина Дринова напрямик попасть на бульвар Заимова. Оттуда, выехав на улицу Пауна Грозданова, было легко попасть на пловдивское шоссе. Я даже повеселел, мне стало приятно, что я придумал такую комбинацию Но все вышло не так. Вместо того, чтобы убежать от волка, я попал прямо ему в пасть… Я, значит, газую все больше и больше, и вдруг — прямо передо мной эти трое из ГАИ, берут меня на мушку! Не успел я ругнуться — про себя, разумеется, потому что на практике я никогда не выражаюсь — как в зеркале заднего вида появился, черт бы его побрал, один из них на мотоцикле… Будто сама смерть гналась за мной, и такой ужас схватил меня за горло, какого я в жизни своей не испытывал… Чепуха, конечно, потому что, остановись я, отделался бы штрафом, вот и все!
Ладно! Самое ужасное-то было не у меня за спиной, а впереди, но откуда я мог это знать! На углу Марина Дринова налетел я на какую-то тележку и мог бы превратить её в лепёшку, но каким-то чудом лишь задел правым крылом, и она перевернулась. Это происшествие, вместо того чтоб окончательно смутить меня, подействовало на мои нервы отрезвляюще, как холодный душ. Весь я же не совершил никакого преступления — к чему же мне удирать, будто я страшный преступник, почему не поднять белый флаг?
Я затормозил, проехал ещё немного по инерции и выскочил. И в ту же минуту заметил в нескольких шагах от себя дом, очень симпатичный дом, который я отлично знаю как свои пять пальцев. Вы спросите, откуда? Отвечаю: на нижнем этаже находится одна из олимпийских секций, а в секции работает мой закадычный дружок, женатый на пловдивчанке. С его женой мы в своё время играли в прятки — она жила в соседнем доме. Её отец держал бондарную мастерскую, и мы прятались в пустых бочках. Впрочем, как видите, это дело прошлое. Потом она поступила в Софийский университет, встретилась здесь со своим теперешним мужем, и мы стали с ним друзьями — водой не разольёшь. Каждый раз, выезжая в Софию, я сую в карман пальто бутылку «Плиски» и первым делом являюсь сюда. Болтаем о том о сём, иногда, когда нас четверо, играем в бридж. Чтобы не привлекать внимания и не тревожить инженера с верхнего этажа, выходим через чёрный ход — разумеется, когда засидимся допоздна. Оттуда, мимо мусорных вёдер, можно войти во второй подъезд соседнего здания. Ну, а войдя в этот подъезд, легче лёгкого выбраться на бульвар Владимира Заимова через первый подъезд, нужно только обойти лестницу со стороны двора.
Как на грех, все это с молниеносной быстротой промелькнуло у меня в голове, и я вбежал в дом через парадный ход со стороны улицы Обориште. Расчёт самый простой войду через парадный ход, поздороваюсь с приятелем, подмигну ему и выбегу через чёрный! А тот, на мотоцикле, пусть себе ищет ветра в поле!.. Я вот сказал, что все эти мысли мелькнули у меня в голове, но это, во всяком случае, не совсем точно. В тот миг я не думал ни о чем или почти ни о чем, а подчинялся какой-то, черт её знает какой, силе, — ну, как во время матча: я ведь тогда не думаю, почему должен находиться там-то и там-то, когда кто-нибудь из наших ведёт, но оказываюсь именно там, куда через секунду-другую наш подаст мяч. А уж после игры говорю приятелям: «Я остановился на таком-то и таком-то месте, потому что, видя, что левый инсайд берет мяч, подумал…» — и так далее. На самом же деле ничего такого я не думал, хотя, может быть, мне это лишь кажется, что не думал…
И вот дал я ходу по лестнице, да так, будто уносил от дьявола свою душу, и через две-три секунды был уже на втором этаже. Нажимаю дверную ручку — дверь заперта! Я аж вспотел… И лишь в эту минуту вспомнил, что в понедельник секция не работает, что она работает лишь два раза в неделю — во вторник и пятницу… Лестница, стены, дверь — все завертелось у меня перед глазами, меня как вихрем каким подхватило, я обезумел. Черт бы их побрал! Куда же теперь? Оставался лишь один путь к отступлению, единственный, и вёл он на чердак. Я никогда не поднимался туда, но мне было известно, что существует такое помещение — чердачное. Как-то раз зашла о нем речь, и притом совершенно случайно. Секция приобрела новый диван для приёмной, очень шикарный, и я спросил моего приятеля, что они сделали со старым канапе кожаным и страшно привлекательным на вид, от которого я бы ни за что не отказался, если бы мне его предложили по сходной цене. Я, конечно, имел в виду мой переезд в Софию! Последнее время я два раза побывал с нашей командой за границей, месяц тому назад — даже в Шотландии. Проездом дважды останавливался в Лондоне, и каждый раз я покупал какую-нибудь мелочишку на память по той простой причине, что намерение моё бросить в Софии якорь на веки вечные нигде не оставляло меня в покое. Но мой приятель сказал, что старое кожаное канапе снесли на чердак и что, хоть оно и подержанное, продавать его они не имеют права, поскольку они общественная организация, а я частное лицо. Таким-то образом я и запомнил этот чердак и сохранил о нем дурную память, так как и теперь никто не может меня убедить, что это порядок — оставлять кожаное канапе в совершенно неподходящих чердачных условиях. Да вот, извольте полюбуйтесь — канапе видно отсюда, под слуховое окошко засунуто. Оно мне свидетель, что я говорю истинную правду и не имею никакого намерения хитрить и вывёртываться. Да и не из-за чего.
Взлетел я, стало быть, по лестнице, одолел её за несколько секунд молниеносным спринтом. Те, что бегают на сто метров с барьерами, они, извините за грубое выражение, сопляки передо мной. В спринте я в ту минуту, поди европейский рекорд перекрыл. Вы спрашиваете, где я стоял, в каком месте. Отвечаю. На чердаке было темно, как в животе у арапа. Слуховое окошко, как это видно сейчас, при электрическом освещении, заставлено жестью. Свету проникнуть неоткуда, разве что со двора! Но и этот свет, попадающий через дверь, не выполнял своего предназначения, будучи на три четверти ликвидирован ранними сумерками и дождливой погодой.
Так вот, насчёт места, где я остановился. Будьте добры! Отсчитайте четыре шага вперёд по прямой линии, потом четыре-пять шагов направо. Там видна отвесная балка, толстенная четырехугольная балка от пола до крыши. Не знаю, может быть, на такой скорости, какую я развил сослепу, я бы схоронился где-нибудь подальше, не наскочи я на эту проклятую балку, которая, иными словами, самым неожиданным манером перегородила мне дорогу. Хоть я как футболист и привык к подобным столкновениям, все же я приостановил дальнейшее продвижение, остановился позади балки, даже прислонился к ней плечом и занял выжидательную позицию.
Право, не знаю, секунды прошли или минуты. Я словно на самое дно Марицы нырнул, а вокруг меня и надо мной — только чёрная и неподвижная вода. Вдруг мне показалось, что справа, где-то по другую сторону входа, что-то зашуршало, будто кто-то, осторожно ступая, шёл, черт побери, на меня. Я не из трусливых, а как раз наоборот, но должен признаться, что в эту минуту я струхнул, а почему — и сам не знаю. Кто-то двигался, кто-то выслеживал меня в темноте, кто-то меня заметил и наверняка задумал что-то недоброе, и я чувствовал себя за этой проклятой балкой, как в ловушке.
В эту минуту по деревянной лестнице загрохали скорострелкой шаги, и я тотчас же догадался, что это тот, из ГАИ. И другое пришло мне в голову — что игра для меня проиграна, будет проиграна, разве только он каким-то чудом не заметит меня, то есть, разве сам дьявол закроет ему глаза и возьмёт меня под свою защиту.
И я положился, как говорится в случаях, когда ты находишься «вне игры» на штрафной площадке противника, — положился на судьбу, на милость судейского свистка.
Но все это, вместе взятое, каким бы страшным ни выглядело, походило на весёлую шутку по сравнению с тем, что последовало дальше. Я увидел милиционера — он остановился в дверях, прислушался, расстегнул кобуру, и не успел я перевести дух, как направился к тому месту, откуда за несколько мгновений до этого до меня донёсся подозрительный шорох.
Милиционер растаял в темноте, исчез с моих глаз, я лишь слышал его шаги, он ступал тяжело, потому что был в сапогах. И вдруг… как вам сказать… то, что называют «гром среди ясного неба», ни хрена, извините за выражение, не стоит… Впрочем, вот что произошло… Хотя откуда мне знать, что там произошло! Милиционер вскрикнул — отрывисто и не очень громко, — затем я услышал, как что-то грохнулось на пол — будто человек повалился. Тут меня подхватила какая-то сила, прогнав страх и оцепенение, и понесла к тому месту, и я споткнулся в темноте и в свою очередь повалился на чей-то труп и так перепугался, что заорал не своим голосом, а когда стал подниматься на ноги, в глаза мне ударил свет электрического фонарика…
Вы спрашиваете, почему же я бросился на крик, к месту схватки, а не воспользовался случаем и не дал деру… Не знаю! В прошлом году сшил я себе к Первому мая чудесный костюм из очень дорогого габардина. Очень он мне нравился, и я смотрел в оба, чтобы как-нибудь его не замарать. Но в самый канун праздника прогуливаюсь я с дружками по набережной Марицы и вдруг вижу — народ толпится, на реку пальцами показывают, что-то кричат, руками машут, а кое-кто и смеётся. Я перегнулся за парапет, и мне сразу же все стало ясно. В воде, в нескольких метрах от берега — соломенная шляпка с лентами. Шляпка, словно золотой пузырь, плывёт по течению, а параллельно с ней по каменному настилу бежит девчушка лет пяти-шести. Бежит и плачет, да так жалобно, что я не выдержал. Спрыгнул на камни, оттуда в воду. А вода глубокая, как всегда весной. С третьего шага залез по пояс, но ничего, схватил шляпку с ленточками, выбрался на сушу и говорю девчушке: «Вот твоё сокровище». Она протягивает ручонки и улыбается мне сквозь слезы. Но это не интересно, важно то, что костюм мой ухнул к чёртовой матери, и на празднике пришлось маршировать в старом. А ведь никто не заставлял меня лезть в Марицу из-за какой-то соломенной шляпчонки!
Вы говорите, что это не имеет ничего общего с сегодняшним случаем. Возможно! Я вам рассказал эту историйку, потому что и тогда нашлись любопытные вроде вас, все допытывались: «С какой стати ты сунулся в эту грязную воду?» И я им отвечал: «Почём я знаю! Сунулся вот!» Вы меня спрашиваете, почему я не дал деру, а полез в чужую драку. Я и вам отвечаю: «Откуда мне знать!»
Никакого треска, никакого выстрела я не слыхал. Когда стреляли, из чего стреляли — не знаю. Ни ссоры, ни драки не было. Кто-то лишь вскрикнул — не очень громко — и повалился на пол. Вот и все…»
СООБРАЖЕНИЯ ИНСПЕКТОРА УГРОЗЫСКА
(Изложенные на совещании после допроса Владимира Владова)
Первое. Утверждение задержанного, что во время происшествия на чердаке присутствовало ещё одно лицо, чистейшая выдумка. Кроме следов, оставленных задержанным и двумя милиционерами, никаких других следов на чердаке не обнаружено. Дверь, связывающая чердачное помещение с чёрным ходом, найдена запертой, а ключ вставлен с внутренней стороны замка и посейчас находится там. Так что, даже если принять как возможное присутствие третьего, укрывающегося лица (вопреки отсутствию каких бы то ни было следов!), бегство его с чердака оказывается абсолютно невозможным, поскольку с момента происшествия до проведения осмотра в чердачном помещении неотлучно находился старший сержант Иван Стойчев, а с его напарником, старшим сержантом Ставри Александровым, присутствующие встретились на лестнице. Заключение: версию о «третьем лице» полностью отбросить, как абсурдную и во всех отношениях несостоятельную.
Второе. Утверждение задержанного, что он не имеет ничего общего с убийством младшего сержанта Кирилла Наумова, несостоятельно и, во всяком случае, пока лишено доказательств. Напротив — факты целиком и полностью доказывают обратное: он был один в чердачном помещении, когда туда вошёл младший сержант; в момент происшествия его застали склонившимся над трупом; правая рука была вся в крови убитого. Обстоятельства в связи с происшествием также полностью свидетельствуют против него; он, нарушитель, является преследуемым, а младший сержант — его преследователем Третье. Отсутствует лишь одно доказательство для того, чтобы он уже в данный момент был с абсолютной уверенностью уличён в убийстве младшего сержанта Кирилла Наумова. Отсутствует оружие, пистолет, с помощью которого было совершено убийство. Пистолет, по всей вероятности, был снабжён глушителем, так как оба сержанта, как они сами утверждают, не слыхали никакого выстрела. Но этот пистолет исчез — он не обнаружен ни у задержанного, ни в помещении. В помещении, не считая канапе, нет другого предмета, который бы затруднил поиски и обнаружение оружия. Канапе было осмотрено и ощупано изнутри без всякого результата. Единственное окно, слуховое, заколочено. Доски пола целы и нетронуты, стены — гладкие. И речи не может быть о существовании какого-нибудь тайника. Однако пистолет отсутствует, и это единственный пункт, остающийся для следствия невыясненным. Пока ещё это настоящая загадка.
Четвёртое. Наличие упомянутой загадки, разумеется, не снимает вины, а тем более подозрения с задержанного.
Пятое. Убийство младшего сержанта Кирилла Наумова не имеет ничего общего с убийством инженера, проживавшего на третьем этаже. Это два различных по характеру происшествия, которые случайно совпадают по месту, а может быть, и по времени. Таким образом, следствие по делу об убийстве младшего сержанта должно проводиться самостоятельно и не в связи с убийством упомянутого инженера.
СООБРАЖЕНИЯ ПОЛКОВНИКА МАНОВА
(высказанные на совещании после допроса Владимира Владова)
Улики против Владимира Владова серьёзны — дают основание для возбуждения уголовного расследования.
ПЕРЕД ТЕЛЕВИЗИОННЫМ ЭКРАНОМ
Осмотр чердачного помещения и третьего этажа, съёмка и расшифровка следов, сопровождаемые спешными поездками в лаборатории и технические службы и обратно, допрос Владимира Владова и затем краткое совещание — все это закончилось лишь к десяти часам вечера.
В десять часов пятнадцать минут Аввакум занял своё место перед телеэкраном, установленном в кабинете полковника Манова.
Минутой позже в кабинет покойного инженера был вызван для допроса свидетель номер один — доктор математических наук Савва Крыстанов. Аввакум смотрел на его лицо, спроектированное на экране, слушал его голос и лениво посасывал трубку.
На улице лил дождь, капли тихо постукивали в окна. Свидетель номер один как-то смущённо сидел возле самых дверей, словно не решался продвинуться в глубь комнаты. «Элегантен по старинке», — размышлял Аввакум. Он был в грустном настроении, и, пожалуй, яснее, чем когда либо, в уголках его губ проступала усталая усмешка «Смотрит перед собой, избегает перевести глаза вниз, на то место пола, где, распластавшись, лежал труп инженера»… Так, машина работает. Механизмы действуют. Усталая усмешка превращается в скептическую: это навык, навык! Что, что сказал полковник? Вот и пропустил одну реплику. Скверный симптом — как он подметил, такое в последнее время с ним случается часто. Ржавчина в механизмах? Сломался какой-нибудь зубчик или ослабла пружинка? Пружина не ослабла, пружина устала.
Он кладёт трубку, роется в коробке сигарет, которая лежит перед ним на столике, закуривает и глубоко затягивается. Это дело другое, это действует.
— Прошу, — говорит полковник и любезно протягивает доктору математических наук свой серебряный портсигар.
Доктор кивает головой и благодарит. Берет спичку из пальцев полковника, но первым делом подносит к его сигарете, а уж затем к своей. «Непринуждённый, давно заученный жест, — думает Аввакум. — Делает это по привычке, а не натаскивает себя нарочно. Внимание! Даже не глядит на полковника. Его глаза, избегающие смотреть на то место на линолеуме, как бы обращены внутрь — они прислушиваются, вот именно прислушиваются к чему-то глубоко своему, живущему только в его мире».
Молчание. Полковник выбирает исходную точку. Ему требуется много усилий, чтобы сосредоточиться, избавиться от пережитого за день, «выйти» из пережитого, как потерпевший крушение выходит из моря. Он все ещё ощущает на губах металлический вкус горьковатой воды и морщится. Это молчание сопутствует нахождению, выбору исходной точки! Он морщится, но делает вид, что это от сигареты, оттого, что он глотнул дыма больше, чем надо, или же, что дым ест ему глаза… Но вот кабинет инженера и все предметы в нем приобретают все большую рельефность и чёткость, как бы под сильной лупой. Молчание окутывает все предметы особенным светом, делает их более солидными и независимыми, наполняет содержанием и какой-то причудливой жизнью. Взять хотя бы эту железную койку с роскошной пуховой подушкой, которая лезет в глаза своей ослепительной белизной, и с безлично-серым, нищенским одеялом — одиноким свидетелем ещё незаглохших страстей — жалкая уловка запоздалого и неискреннего аскетизма…
Капитан Петров — атлет, как бы рождённый для военной формы, — любуется своими пальцами, великолепно подрезанными ногтями, хотя это пальцы рук, созданных для того, чтобы орудовать киркой или кузнечным молотом.
«Великая магия молчания», — усмехается Аввакум. Это спокойствие жизни, благословляющее предметы и дающее им возможность раскрыть себя и заговорить с людьми на своём языке.
— С каких пор вы знакомы с инженером и каковы были ваши отношения? — спрашивает полковник Манов.
Он быстро старел, лысел, подпухшие веки были почти неподвижны, окаймляя глаза пятнами охры. Он начал следствие общепринятым вопросом. Даже Аввакуму было трудно разгадать, что это — продуманный «приём» или просто результат усталости, простой физической усталости после рабочего дня и ничего больше.
ПОКАЗАНИЯ СВИДЕТЕЛЯ НОМЕР ОДИН
С инженером Теодосием Дянковым мы ровесники — оба родились в 1914 году. Окончили бывшую Первую софийскую мужскую гимназию, учились в одном классе, сидели за одной партой. У его отца была мельница в Нова-Загоре, он торговал зерном, но жил с семьёй в Софии. В 1939 году он разорился, За один вечер проиграл в карты — в тогдашнем Интерклубе — и мельницу, и софийский дом, и акции анонимного торгового общества «Ланц», записанного в торговый реестр в Вене и занимавшегося импортом в Болгарию сельскохозяйственных машин. Спустя неделю-другую он покончил с собой, приняв сильнодействующий яд в номере одной из бургасских гостиниц. Мать Теодосия скончалась от сердечного удара, по-моему, через год после смерти супруга.
Я не суеверен, но все же думаю, что над их родом — и по отцовской и по материнской линии — тяготело какое-то проклятие, роковым образом обрывая жизнь людей, когда они достигали полного расцвета сил. Сами судите, до настоящего времени уцелела лишь одна-единственная представительница рода — племянница Теодосия. И её родители, и ближайшие родственники давным-давно переселились в так называемый загробный мир. Одни кончали жизнь самоубийством, другие становились жертвами катастроф или эпидемий, некоторые же были убиты, как мой несчастный приятель Теодосий.
Вы говорите, что случай с инженером ещё не выяснен, что ещё не установлено, имеем ли мы дело с убийством или самоубийством, что то или иное заключение пока было бы ещё чересчур поспешным. Вы. разумеется, имеете полное право считать так, сомневаться, колебаться, ибо вы его не знаете, не имели возможности узнать его ближе, я же знаю его с юношеских лет, почти вся его жизнь прошла у меня на глазах, и поэтому я говорю вам: человек его склада не может покончить свою жизнь самоубийством — ни в коем случае и ни при каких обстоятельствах.
Вы скептически улыбаетесь. Что ж! Для таких людей, как вы, сомнение — это система действий, я бы сказал, мост или своего рода ключ к истине. Но я-то не сомневаюсь, ибо накопил огромное количество наблюдений, не совместимых с мыслью о каком бы то ни было самоубийстве. Теодосий хранил в своей душе неутолимую жажду жизни, которую близкие ему люди не были в состоянии удовлетворить по различным причинам. Он стремился пережить то, чего не удалось пережить им, чувствовал, более того, сознавал, что имеет право на дни, преждевременно отнятых у них смертью. Единственный из всего рода, он нёс факел жизни и именно потому, что остался единственным, переступившим роковую черту возраста, берег этот факел так, как скряга бережёт своё золото.
Откройте нижнюю дверцу его книжного шкафа — вы увидите на полках этого отделения по меньшей мере дюжину пузырьков и пузырёчков с лекарствами. Увидите там по меньшей мере дюжину склянок с самыми различными целебными таблетками. Это целая аптека, в которой можно обнаружить любые виды аспирина, сульфамиды, антибиотики. Со всеми этими лекарствами и их действием он был знаком не хуже любого терапевта; и должен вам сказать, что по отношению к самому себе он был безошибочным диагностом. Одним словом, он был форменный маньяк, свихнувшийся на болезнях и лекарствах, и в основе этой мании лежал, разумеется, кошмарный страх смерти.
Допускаю ли я невольное самоотравление? Что вы! Теодосий не держал в своей аптечке лекарств, которые бы могли так быстро причинить смерть. Он запрещал вносить в своё жилище даже общеизвестные препараты против насекомых! Чем он мог отравиться — невольно, по ошибке? Аспирином, сульфамидом или валерьянкой? Наивно, по-моему, считать, что ошибка в дозировке подобного вида лекарств в состоянии причинить неизбежную и скоропостижную смерть!
Почему я говорю «скоропостижную»? Очень просто. Потому что около четырех часов он позвонил мне по телефону, передал привет от нашей общей знакомой Евгении Марковой, учительницы музыки, которая вскорости должна была стать его супругой и в этот момент находилась на пороге его кабинета, и попросил меня немедленно приехать к нему, чтобы проконсультироваться по какому-то спешному техническому вопросу. Этот разговор мы вели в продолжение двух-трех минут. Это могут засвидетельствовать учительница музыки Евгения Маркова и моя домработница — у меня есть приходящая домработница, которая два раза в неделю убирает квартиру. Стало быть, есть свидетели, которые удостоверят, что в четыре часа Теодосий был жив, здоров и в отменном настроении.
Я застал его распростёртым на полу, с посиневшим лицом, но ещё тёплого — в пять с четвертью. Сами видите: ни одно из его наличных лекарств не могло умертвить, не могло подействовать на человека смертоносно за такой короткий срок — менее чем за один час.
Этот человек, влюблённый в свою работу, носящий в своей крови неутолённую жажду долголетия всего своего рода и ужас перед смертью, — неужели этот человек сам покусится на свою жизнь? Неужели этот маньяк, который боится даже препаратов против насекомых, будет тайком хранить в своей аптечке молниеносно действующие яды?
Что я подразумеваю под «молниеносно действующими ядами»?.. Ну, предполагаю, что таким ядом может быть, к примеру, цианистый калий. Вообще цианистые соединения.
Думаю ли я, что инженера отравили цианистым калием? Вполне вероятно. Впрочем… Почему вы меня спрашиваете о вещах, о которых вы уже наверняка знаете и в которые вы уже внесли ясность?
Разумеется, результаты аутопсии не будут держать в тайне, это мне очень хорошо известно… Да, мы узнаем о них сегодня же вечером… Вы говорите, что я рассеян? Почему вы так думаете?
Ах, о наших отношениях…
Мы были друзьями…
Более конкретно? Хорошо, раз это вас так интересует… Он окончил в Вене Институт дорожного строительства и специализировался по высокогорному строительству в Париже. Я уже говорил вам, что его покойный отец держал пакет акций венской фирмы «Ланц». Теодосий вернулся из Парижа в начале 1939 года за несколько месяцев до разорения его отца. В том же году и я вернулся из Парижа, где специализировался по физико-математическим наукам, конкретно — по баллистике и аэродинамике. Я получил место ассистента при университете, а он поступил на службу в Министерство благоустройства. То, что мы работали в различных секторах, не мешало нам дружи гь, уважать и любить друг друга. Была у нас и общая любовь — математика. Политикой мы не занимались, хотя, вообще говоря, были людьми прогрессивных понятий.
Уже два года мы вместе работаем в Проектно-вычислительном центре отдела специальных исследований Министерства национальной обороны. Шесть месяцев тому назад нам поручили разработать одну общую задачу, и мы некоторое время работали согласованно, а затем у нас произошло столкновение по чисто техническим вопросам, и он предложил закончить работу самостоятельно.
Должен вам сказать, что насколько он боялся за своё здоровье и за свою жизнь (он, например, представьте себе, избегал летать на самолётах и ездить по улицам в автомашинах!) — настолько же он проявлял смелость в своих проектах, решениях, математических построениях и гипотезах. В своей области он был крупным учёным, творцом…
Вы спрашиваете, видел ли я чертежи и расчёты, над которыми он работал последнее время. Ну, конечно! Когда я видел их в последний раз? Вчера. Вчера вечером я был здесь и видел на столе некоторые схемы. Что я подразумеваю под выражением «вчера вечером»? Сумерки. Последние дни он работал дома, жалуясь на одышку, ослабление сердечной деятельности, принимал кардиозол и пил какой-то целебный экстракт. Каждый вечер, ровно в шесть тридцать, приезжал офицер и отвозил бумаги в Центр, где начальник запирал их в специальный сейф. На другой день к восьми часам тот же офицер снова привозил бумаги. В сущности, транспортировка осуществлялась двумя офицерами, но один из них обычно ждал внизу, на улице.
Могу ли я вспомнить, кому из сотрудников Центра было известно, что инженер работает дома над секретным заданием? Такой вопрос отнюдь меня не затрудняет, поскольку одним из осведомлённых являюсь я, а вторым — наш начальник. Двое офицеров, о которых шла речь, абсолютно не были осведомлены о характере работы.
Что я думаю по поводу исчезновения секретных документов? Я уверен, что убийство совершено именно в связи с этими документами. Они имеют прямое отношение к обороне страны… да и не только нашей страны.
Несколько слов о моем сегодняшнем визите к инженеру. Как я уже вам объяснил, Теодосий звонил мне, и этому есть свидетели. Предполагаю, что он вызвал меня для того, чтобы показать крайний результат своей работы. Я так думаю, поскольку вчера он был весьма в приподнятом настроении, невзирая на недомогание.
Господи, это ваше замечание меня удивляет! Не говорил ли я с каким-либо непосвящённым лицом о секретной работе инженера? Не будь этот случай столь трагичным, такой вопрос непременно меня бы огорчил. Ведь я же подписал обязательство храни гь служебную тайну! Одно лишнее слово — и под суд за государственную измену! Это мне хорошо известно. Ну и, кроме того, внутренняя самодисциплина…
Но не будем отклоняться. Я застал входную дверь внизу отпертой… как, впрочем, обычно… Почему инженер оставлял входную дверь отпертой — это я вряд ли смогу когда-нибудь себе объяснить. Она была отперта в любое время дня и ночи! Быть может, это была какая-то прихоть, каприз, игра со страхом? Не берусь судить…
Поднявшись по лестнице, я дважды позвонил. Ожидая, когда мне отопрут, я машинально взялся за ручку двери и надавил на неё. Дверь немедленно открылась… Вы не можете себе представить, не можете вообразить, как я был изумлён! В отличие от парадного входа эта дверь всегда тщательно запиралась. В продолжение нескольких лет я посещал этот дом, заходил в гости к инженеру по меньшей мере два раза в неделю — старые холостяки, вроде меня, с трудом переносят одиночество! — и ещё никогда не случалось, чтобы я застал дверь в квартиру отпертой… К тому же, как бы вам сказать, сегодня я был вообще не в настроении, душу тяготило какое-то дурное предчувствие — предчувствие чего-то неприятного, что ли, чреватого опасностями… Я вошёл в переднюю и тут, как никогда, испытал странное ощущение — физическое, пожалуй, ощущение пустоты и тишины, в которых растворялось нечто безнадёжное и непоправимое. По коже пробежали мурашки, словно я очутился на дне какого-то стометрового колодца.
Я повернул электрический выключатель — в этом доме, как видите, все осталось от былых времён, даже электрические выключатели. Торопливо снял шляпу и пальто, повесил их на вешалку. И тогда же заметил, что там как-то одиноко, очень одиноко и уныло висит лишь чёрное демисезонное пальто инженера. Никакой другой одежды, ну абсолютно никакой на вешалке не было, а это не выглядело обычным, ибо там всегда что-нибудь висело — или плащ племянницы, или хотя бы старое, поношенное пальто домработницы. «Как в покинутом доме», — пришло мне в голову, и, кто знает почему, мне вдруг стало поистине холодно. А радиаторы были тёплые, центральное отопление работало, по-видимому, ещё с утра.
Я потёр руки, чтобы ободриться, и направился прямо в кабинет инженера, иными словами — сюда. Сколько минут прошло с того момента, как я перешагнул порог этого дома, до того как я оказался в кабинете?.. Да, вероятно, три или четыре… Постучался ли я в дверь?.. Не могу припомнить. Но, вероятно, постучался. Разве можно входить в чужую комнату без стука?
Я открыл дверь. Инженер лежал на полу, вот здесь, между койкой и письменным столом. Лежал навзничь, вытянувшись во весь свой рост. Он был высокий человек, но в ту минуту показался мне каким-то… укороченным. Руки его были раскинуты в стороны, ладонями кверху.
Первым делом я подумал, что ему дурно. Опустился на колени у его головы — глаза были остекленевшие, мёртвые, неподвижный взгляд устремлён в потолок. Лицо казалось синеватого оттенка, рот был раскрыт, и в углах губ виднелись мелкие, водянистые пузырьки.
Я положил руку ему на лоб. Лоб уже холодел, но кожа все ещё испускала какие-то последние остатки тепла.
Тогда я испугался. Вылетел из комнаты, покружился, как волчок, по холлу, громко крикнул: «Есть тут кто-нибудь?», подождал секунду-другую (а в душе прекрасно знал, что в квартире нет ни одной живой души!) и выскочил на улицу.
Побежал в аптеку и оттуда позвонил в Центр. Потом из киоска, что на углу, купил пачку сигарет. Решил ждать на лестничной площадке прибытия представителей министерства и следственных органов».
Капитан Петров (до этой минуты он ни словом не участвовал в диалоге между полковником и свидетелем номер один. Но тут — наконец-то! — он поднимает голову и с совершенно равнодушным видом задаёт безразличным и ровным голосом вопрос, который готов слететь с языка Аввакума). Вы сказали, гражданин Крыстанов, что, после того как тронули рукой труп инженера, сразу же «вылетели» (простите, я повторяю ваше выражение) из дома для того, чтобы позвонить в Центр. Это объяснимо и вполне в порядке вещей. Но вы позволите мне задать вам один небольшой вопрос?
Савва Крыстанов (пожав плечами). Пожалуйста! Я к вашим услугам.
Капитан Петров (по-прежнему равнодушно). Почему вы не воспользовались телефоном инженера?
Пауза. Свидетель номер один и полковник Манов глядят в направлении телефона. Аппарат стоит на левой стороне письменного стола, видна лишь его чёрная коробка. Аввакум устремил взгляд на лицо свидетеля.
Савва Крыстанов (слегка покраснев, смущённо). Я было поднял трубку, но, набирая номер, понял, что телефон выключен. У инженера была эта привычка выключать телефон, чтоб его не беспокоили. Я нагнулся, чтобы вставить штепсель в розетку, и тут заметил, что штепсель оторван — его просто не было! Кто-то оторвал штепсель… И тогда я решил позвонить из аптеки.
Капитан Петров (чуть улыбаясь). Значит, вы не «вылетели» так внезапно, как сказали нам.
Савва Крыстанов (обиженно). Понимайте этот глагол, как вам угодно. Пожалуйста!
Капитан Петров. Ещё один небольшой вопрос, разрешаете?.. Спасибо. Вы сказали, что, положив руку на лоб инженера, ощутили какое-то, пусть ничтожное, тепло. Почему же вы не допустили, что инженер только потерял сознание, что он находится в коматозном состоянии, а решили — и при этом совершенно категорически! — что он уже мёртв? Откуда и на каком основании вы почерпнули непоколебимую уверенность в том, что ваш друг мёртв?
Савва Крыстанов (с горечью, но без обиды). Почему я с такой непоколебимой уверенностью сообщил в Центр, что он мёртв?.. В сущности, я и теперь не могу себе объяснить, каким образом у меня вдруг создалось впечатление об уже наступившей смерти… Может быть, моё сознание было уже заранее поглощено неясным предчувствием чего-то рокового, фатального, что или уже случилось, или же непременно случится… Скорее это было дурное настроение, нервная депрессия… Ведь предчувствие — это, разумеется, метафизика.
Полковник Манов сдержанно смеётся, но в этом сдержанном, подавляемом смехе Аввакум чувствует нотки довольства. Он замечает, что о предчувствии нельзя говорить вообще, что есть разные виды предчувствия. Так, например, лично он всегда предчувствует предстоящую перемену погоды, так как суставы начинает «ломить» за несколько дней до неё, весьма осязательным манером подсказывая, что погода непременно испортится. Стало быть, в данном случае и речи не может быть о какой-то метафизике. Вообще… Но давайте не будем терять время и по-деловому перейдём к конкретным вещам…
Полковник достаёт из кармана пиджака листок, аккуратно сложенный в виде конверта. Разворачивает и, поближе наклонясь к доктору математических наук, спрашивает его, не узнает ли он случайно этот предмет. Предмет представляет собой… булавку для галстука, небольшую серебряную монету, припаянную к игле, тоже серебряной, длиной около полутора сантиметров. Монета явно античная, на лицевой её стороне заметно изображение женщины, одетой в короткую тунику. Надпись на ободке почти уничтожена временем, столетиями, бесконечными прикосновениями несметного количества пальцев. Однако на голове богини шлем, боевой шлем, украшенный густой, стоящей торчком гривой, в правой руке — копьё. Поэтому можно предположить, что это Афина-Паллада или в крайнем случае — Диана. Полковник, показывая булавку, улыбается немного загадочно и снова спрашивает, не может ли свидетель сказать что-нибудь, что-нибудь припомнить в связи с этим предметом. Например, — подсказывает он, — не видел ли он эту булавку у кого-нибудь в галстуке? Не припоминает ли он этого?
Свидетель тяжело переводит дух и вытирает лоб платком, хотя лоб его сух. Протягивает руку к безделушке, но тотчас же отдёргивает её. Затем переводит взгляд с одного собеседника на другого с таким видом, будто эти люди вдруг появились из преисподней, чтобы склонить его к какому-то страшному, смертному греху.
— Странно! — бормочет он. — Это выглядит почти фантастично.
— Напротив, весьма реально, — говорит полковник.
— Да ведь это же моя булавка! — восклицает внезапно Савва Крыстанов. Он ожидает, что его слова произведут невероятный эффект.
— Так я и предполагал, — говорит полковник.
Свидетель молчит. Его заявление, очевидно, не произвело никакого эффекта.
— Я предчувствовал, — продолжает полковник, — что эта безделушка, по всей вероятности, ваша. И отнюдь не в силу каких-то там метафизических, туманных догадок — такого рода догадки я без обиняков называю бессмыслицами! — а просто потому, что на вашем выцветшем коричневом галстуке есть под узлом тёмное пятнышко, формой напоминающее эту серебряную монетку. Кроме того, там видна дырочка — её вижу даже я, несмотря на свою близорукость. Дырочка, естественно, проделана вашей булавкой. Вовсе необязательно человеку быть чересчур наблюдательным для того, чтобы все это заметить! — Полковник оборачивается к капитану Петрову: — Не так ли, коллега?
Молодой человек молча усмехается и утвердительно кивает головой.
— Объясните мне, пожалуйста, — говорит полковник Манов, заворачивая булавку обратно в бумажку, — объясните мне, как и когда попала эта вещица сюда, в комнату инженера, — мы открыли её почти под койкой, вон там, сантиметрах в двадцати от трупа. Вы утверждаете, что лишь опустились на колени у головы покойного. И ещё вы уверяете нас, что говорили, вернее, пытались говорить по телефону. Но все это никак не объясняет местонахождения вашей булавки под койкой. Как и почему она попала туда?
Савва Крыстанов молчит. Сейчас у него на лице в самом деле выступили капельки пота, но он их не ощущает. Руки его расслаблены, и нижняя челюсть тоже — за полуоткрытыми губами поблёскивает золотой зуб.
— Ну говорите же! — торопит его полковник. — Нам очень любопытно узнать кое-что насчёт этой булавки. — Затем, спохватившись, что, быть может, перегнул в строгости, добавляет более мягким и почти дружелюбным тоном: — Мы, разумеется, не настаиваем. Сейчас вы можете ничего не говорить, это ваше дело. Но пока следствие продолжается, мы задержим у себя эту булавку.
Пауза. Усилитель отчётливо передаёт тиканье часового механизма.
— Знаете, — произносит, наконец, Савва Крыстанов, облизнув губы, — я и сам не знаю и не могу себе объяснить, почему и каким образом моя булавка попала сюда… в комнату инженера… — Его собеседники словно бы скучают, и это смущает его. — Впрочем…
— Что впрочем? — Полковник протирает платком стёклышки очков и зевает. — Вы что-то хотите добавить?
— Именно, нечто очень существенное — Он наконец ощущает, что лоб его мокр от пота, но почему-то не поднимает руку, чтобы вытереть его. — Вчера утром, повязывая галстук, я заметил — это было ровно в восемь часов — заметил, что булавка отсутствует. Позавчера я был в другом галстуке, сером, так как надел серый костюм. В серый галстук никогда не вкалываю эту булавку, хотя без неё чувствую себя неполноценным человеком. Смешно, конечно, но у каждого свои слабости… Когда я защищал докторскую диссертацию, у меня в галстуке была эта монетка — как вы называете мою булавку. Все хорошее, что случалось со мной в жизни, случалось в присутствии этой «монетки»… Называйте её талисманом, метафизикой, как вам угодно, но я её люблю, и в этом все дело… Итак, вчера утром я установил — можете себе представить, с каким чувством я это установил! — что она бесследно исчезла. Говорю «бесследно», потому что перерыл весь дом, все перевернул вверх дном, даже в книги заглядывал, пытаясь её найти, но — тщетно… На целый час опоздал на службу. Впервые с тех пор, как поступил сотрудником в Центр, — впервые, и это можно проверить. И вот со вчерашнего дня в моей душе утвердилось скверное предчувствие… Мне все казалось, что нечто случится. И вот что случилось!
Доктор математических наук развёл руками и потупился — он сказал все, что имел сказать.
Помолчав некоторое время, полковник задал вопрос:
— У кого-нибудь другого есть ключ от вашей квартиры? К примеру, у домработницы?
— Что вы! — донельзя удивился математик. — Как же это можно? — Мысль о том, что, кроме него, владельца, кто-нибудь другой может располагать ключом от его жилища, выглядела столь несостоятельной и невероятной, что сознание отказывалось принять её, даже только как возможность. — Что вы говорите! — повторил он с усмешкой, хотя ему было вовсе не до смеха. — Моя домработница — простая и серьёзная женщина, в моральном отношении абсолютно безупречная. Она приходит убирать и стирать моё бельё два раза в неделю, но всегда во второй половине дня и всегда в моем присутствии. Пожалуйста, не поймите меня превратно! По отношению к ней я не испытываю ни малейшего сомнения, ибо за те пять лет, что она заботится о моем холостяцком хозяйстве, из дому не исчезло ни одной пуговицы. Но я в принципе не допускаю, чтобы кто-нибудь находился в моей квартире, когда меня нет дома. Таким образом я щажу своё доверие к людям. Сами представьте — вдруг у меня что-нибудь исчезнет — вор, скажем, заберётся в квартиру с помощью подобранного ключа. Уходя, он запрет за собой дверь, так что мне и в голову не придёт, кто у меня побывал, и я усомнюсь в человеке, который имеет доступ в мой дом, в человеке, которому я дал свой ключ. То есть начну подозревать (без всякого основания), лишать доверия, пятнать, хотя бы только в мыслях, человека совершенно невинного! К чему это! Почему я должен буду подозревать людей, которым вообще верю?.. В силу этих причин я никому не даю ключа и никого не допускаю в дом во время моего отсутствия. Не хочу подрывать своё доверие к людям… вы меня понимаете?
Полковник следил за монологом, полуприкрыв глаза. Капитан Петров, сидя у окна, имел вид человека, который слышит какие-то дальние, чуть улавливаемые звуки, но в то же время думает о своём.
Наступает пауза — Аввакуму кажется, что она продолжается чересчур долго, поскольку на телеэкране нет никакого движения. Репетиция кончилась, режиссёр выбрал момент, который следует заснять, и актёры замерли на своих местах, каждый в своём амплуа, и все вместе в глубине какого-то аквариума, где есть железная койка, стол, стулья и книжный шкаф. На этот маленький мирок неподвижно давят пласты устоявшейся тишины. В тишину заглядывает опаловый глаз — большая электрическая лампочка люстры.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ДОПРОСА
Перемен в мизансцене нет. На стуле, который несколько минут тому назад занимал доктор математических наук, сейчас сидит племянница инженера. Вокруг этого дешёвого стула, сколоченною из покрашенных в оранжевый цвет дощечек, все ещё присутствует атмосфера детского замешательства, слегка окутанного свинцовыми испарениями страха. Атмосфера какого-то кошмара, который, наверное, испытывает птица или зверь, чуя, что по собственной глупости или же из-за рокового стечения обстоятельств попали в местность, густо усеянную смертельными ловушками. Предметы задерживают вокруг себя переживания, которым они хотя бы на короткое время были свидетелями.
Сейчас на этом грубом стуле сидит племянница инженера, а переживания, оставшиеся после Саввы Крыстанова, тают, как относимый ветром туман. Глаза её, все ещё влажные от скупо пролитых слез, смотрят озабоченно и любой ценой хотят казаться очень опечаленными. Аввакум улыбается ей сочувственно, может быть, даже ободряюще, ибо эти тёмные, блестящие зрачки отнюдь не привыкли к чрезмерной печали, которая отнюдь «не идёт» игриво-легкомысленному изгибу этого вздёрнутого носика, капризным ямочкам на щеках, полному и чувствительному ротику. Вот лицо, заставляющее вспоминать сады, в которых много солнца, фрукты, в которых много сладости, равнины, залитые изобильным полуденным светом. Он любит этот свет и не почему-либо иному, а просто потому, что света ему как раз всегда и не хватает, поэтому он и улыбается девушке так ободряюще. Точно так же он, наверное, улыбался бы и саду, в котором очень много роз, и бокалу, в котором рубиновым заревом искрится крепкое южное вино. Хотя именно такого вина он почти не пьёт.
Девушка сидит на своём стуле и старательно оттягивает свою короткую, выше колен, юбку. В комнате холодно, на улице льёт дождь, полковник смотрит строго, хмуровато, как те классные руководители, которые никогда не бывают довольны поведением своих учеников. Молодой человек, очень стройный и одетый со вкусом, всецело поглощён созерцанием своих рук, хотя было бы куда более в порядке вещей, если бы он смотрел на неё. Сейчас она жалеет, что сняла пальто. Ну что стоило этому случиться, скажем, во время новогодних каникул, ей бы тогда не пришлось дрожать, как на экзамене перед комиссией, которая далеко не выглядит щедрой. Ах, какой вечер!
— Чем страдал ваш дядя? — Полковник недружелюбно поглядывает на её колени, которые не может вполне прикрыть серая шерстяная юбка, и недовольно переводит взгляд на её лицо. — И какие лекарства принимал — вы должны знать, предполагаю, потому что в этом доме вы были ему самым близким человеком.
Девушка пожимает плечами и молчит. С какой стати ей подтверждать, что она была у дяди самым близким человеком Она его племянница — это известно, — но разве племянница непременно должна быть самым близким человеком?
— Скажите же, на что жаловался ваш дядя?
«Что другое, кроме свиданий и чулок, заботит таких девчонок!» — Аввакум смеётся: можно побиться об заклад, что полковник думает именно о чулках и свиданиях — он смотрит девушке на ноги, но, пожалуй, больше интересуется чулками. «По сути дела, мне вовсе не до смеху!» — одёргивает себя Аввакум.
— Он жаловался на сердце, — говорит девушка.
— Ну и что? Глотал валерьянку?
— Нет… Кардиозол…
— Лично вы могли бы отличить кардиозол от какого-нибудь другого лекарства?
Она некоторое время думает, затем говорит:
— Обычно я читаю этикетки на пузырьках. Но знаю, что кардиозол бесцветен, как вода, прозрачен.
— Когда вы сегодня последний раз входили в эту комнату?
— Мне кажется, это было к трём часам пополудни.
— Видели вы на столе пузырёк с кардиозолом?
— Да.
— Это тот пузырёк? — Полковник достаёт из портфеля лиловый пузырёк и показывает девушке.
— Тот самый. Пауза.
— А вы не припоминаете, сколько раз в день и в какие часы принимал ваш дядя свои капли?
— Три раза в день. — Она кивает головой и выпаливает одним духом, как примерная ученица. — Утром в десять часов, а после полудня — в час и в пять.
Пауза.
— Чудесно, — говорит полковник. Лицо его выражает удовольствие. Очевидно, он забыл и про чулки и про свидания. — Кстати, как свой человек, постоянно проживающий в этом доме, вы, наверно, сможете припомнить, какие люди в последнее время посещали вашего дядю?
— Конечно! — Она коротко рассмеялась. — Его коллега Савва Крыстанов — он заходит к нам почти каждый день к вечеру. Потом — лейтенант, который утром привозит бумаги и к вечеру их увозит. — Некоторое время она молчит, грустно улыбается. — И почтальон… Дядя каждый день получал почту.
— Ещё кто?
Девушка пожимает плечами. Она встречается взглядом с капитаном.
— Больше никто. — И её щеки почему-то чуть краснеют.
— Вы забыли домашних, — равнодушно напоминает ей капитан Петров.
— Ах, да! — Она поводит плечами, складывает руки на коленях и подаётся вперёд. Её вязаная блузка, образовав складку, приоткрывает верхнюю овальную часть груди — кожа отливает молочно-белым опаловым блеском. — Ах, да… — повторяет она, — ну конечно же… Но нас только трое… или нет, четверо: тётя Танка — она уже с неделю уехала в деревню, её мать скончалась, и неизвестно, вернётся ли она. Мой жених — он приходит почти каждый день, иногда ужинает с нами. Вчера вечером они с дядей сыграли несколько партий в шахматы. Моя преподавательница музыки — она приходит три раза в неделю — с двух до четырех… И…
— И вы, — подсказывает Петров. — Вами домашний круг замыкается, не так ли?
Она молча кивает, не глядя на него.
— Компания в самом деле не большая. — Полковник вздыхает, словно этот ничтожный круг близких его обидел, затронул его личное достоинство. — Последний вопрос, — говорит он. — Опишите мне по часам, как вы провели вторую половину дня.
Это докучливо, мучительно, но разве можно не ответить? Ещё одно усилие, и — точка. С кошмаром будет покончено.
— Вторую половину дня… — Она разглядывает карниз красного дерева над широким окном и спохватывается: шторы не опущены, чистая тьма ночи жмётся к стёклам. В первый раз шторы не опущены, не соблюдён заведённый порядок, поэтому ночь и жмётся к стёклам. В уголках её глаз скапливаются слезы, но эти люди не должны считать её девчонкой. — Вторую половину дня. — Она больше не смотрит на карниз. — В час я вернулась из консерватории. Дома никого постореннего не было. Мы с дядей обедали на кухне. В два пришла моя преподавательница, а в три, совершенно внезапно, мой жених. У него было свободное время, и он не знал, как его убить… Мы отправили его в гостиную, а сами продолжили урок. Но через полчаса прервали занятия, так как моей преподавательнице пора было спешить на дневной пловдивский поезд. Она преподаёт и в пловдивском Доме культуры железнодорожников. Каждую среду выезжает туда и после лекции возвращается ночным скорым. Дядя предложил вызвать такси, и она очень обрадовалась. В четыре часа такси прибыло, мы попрощались с дядей и вышли из дому.
— Одну минутку, — перебивает её полковник. — Вы не помните, кто из вас вышел последним?
— Я и моя преподавательница, мы вышли последними. С дядей простились на пороге кабинета, не входя внутрь, он ведь никого к себе не впускал в пальто.
Мы проводили мою учительницу до перрона и подождали отхода поезда, чтобы помахать ей на прощание рукой. Наши отношения с этой женщиной особенные, я бы сказала — фамильярные, потому что дядя собирался на ней жениться. Но, как видно, он ждал, чтобы сперва мы поженились… Потом мы пошли в кино — в кинотеатр, что рядом с вокзалом, — и там смотрели «Ночи Кабирии»… А из кино вернулись прямо сюда…
Пауза. И снова эти неподвижные, грузные пласты тишины над предметами. На экране никакого движения. Аввакум знает, что диалог с невестой кончился.
Последний свидетель, которого предстоит допросить сегодня вечером, это Леонид Бошнаков, дирижёр эстрадного оркестра Музыкальной дирекции. Он входит в комнату немного хмурый, недовольный и даже сердитый. Голова его немного наклонена к левому плечу, как будто он прислушивается к первой скрипке, рядом с саксофоном, и готов в любой момент раздражённо топнуть ногой по доскам эстрады: «Да живее ты, живее! Ударяй смычком по струнам, не тяни! Чтобы искры летели!» Но в сущности он не очень сердится — первая скрипка знает своё дело; вспыхнут синкопы, задрыгают, как ужаленные, дробные такты, и со струн потечёт не просто огонь, а лава — того и гляди зашатаются стены зала и провалится потолок. Это вам не «Колыбельная песня», а танец на раскалённой добела площадке! Дирижёр, разумеется, должен требовать ещё и ещё, сжимать сердца в своих ладонях, иначе нельзя!
Он не снисходит до того, чтобы усесться на такой бросовый стул, и поглядывает на него с презрением. «Что они воображают — что запугают меня?» И он стоит, уперев палец в правую верхнюю пуговицу чёрного жилета. Высказывает мнение, что в такой печальный вечер их беседа с «малышкой» была по меньшей мере неуместна. Вот он бы мог, если товарищи найдут это необходимым, составить им компанию хоть до утра, но у «малышки» не такие нервы. Она не помнит себя от жалости, поскольку дядя был единственным близким человеком, и в таком душевном состоянии…
Что он думает об учительнице музыки? О чем тут спрашивать! Он всю свою жизнь будет сожалеть о том, что судьба воспрепятствовала ему породниться с ней. Сколько огня есть ещё в этой женщине! Сорокалетние женщины все ещё шлягеры. Разумеется, не последние новинки, но… Инженер? Увяз по уши. Для его пятидесяти лет она была конфетка. Да, они очень любили друг друга, просто картинка, но жалко вот… Позвольте, чтоб тебя отравили, как последнего дурака!
Видел ли он этот пузырёк на столе? Не помнит. На столе всегда стояло множество различных пузырьков, и был ли среди них именно этот… кто знает, нельзя утверждать. Нужно быть совершенно уверенным в себе, когда говоришь «да».
Эта булавка для галстука? Mama mia! Да ведь это же реликвия того маньяка, математика! Как она сюда попала, скажите на милость!
— Ну да, речь идёт о Савве Крыстанове, разумеется, о нашем досточтимом друге дома. Почему у меня к нему такое ироничное отношение? Простите, я не терплю ничего фальшивого — ни фальшивых тонов в музыке, ни фальшивых людей в жизни. «Прошу вас, извините, не будете ли вы столь любезны, ах, подождите, позвольте зажечь вам сигарету…» Тьфу! А на самом деле — скрытный донельзя, ловкач! Лиса с душой шакала в овечьей шкуре. Как он волочился за учительницей, хитрец! Мелким бесом рассыпался, как же! Но она на него ноль внимания, недаром настоящие женщины не любят таких: «Ах, будьте добры, извините!» Как попала сюда эта штуковина? Странно! Этого скрягу нельзя назвать рассеянным. Однажды у него оторвалась пуговица от пиджака, было это несколько месяцев тому назад, мы играли в бридж в холле. Так он обратился к дамам: «Разрешите? Это не будет вас шокировать?» И представьте себе, стал ползать по ковру, заглядывать под кресла, будто пуговица была чистого золота!.. И чтоб он потерял свою булавку? Случайно? Ах, пожалуйста, не заставляйте меня смеяться, у меня сейчас не такое настроение!.. Что я хочу этим сказать? Ничего определённого… Мне нужно сперва подумать, отделаться от своего дурного настроения, поужинать хотя бы, а уж тогда!.. Вы, в сущности, не даёте себе отчёта, что уже давно пора ужинать. Давным-давно, можно сказать! Порядочные люди садятся за стол не позже девяти часов вечера, а сейчас — вы только взгляните на часы — на носу уже одиннадцать!
Последний из «домашних» допрошен. Полковник поднимает трубку радиотелефона:
— Есть у вас какие-нибудь предложения, Захов?
В присутствии капитана Петрова он всегда говорит с ним на «вы».
— Пока никаких! — Аввакум пожимает плечами. И, так как на усталом лице полковника появляется разочарованное выражение (приходишь получить кругленькую сумму, и вдруг тебе отказывают), добавляет: — Может быть, не мешало бы подробно ознакомиться с биографиями свидетелей, получить ясное представление о секретной службе инженера, установить кое за кем слежку…
— Вы напоминаете мне, что вода мокрая, а трава — зелёная, — хмуро буркает полковник.
— В этом изменчивом мире существуют, между прочим, и некоторые вечные истины, — со сдержанной улыбкой замечает Аввакум.
Люди ушли, и теперь предметы в комнате покойного выглядят безутешно одинокими. Затем экран внезапно, словно выключенная электрическая лампочка, темнеет, громкоговоритель превращается в безжизненную металлическую коробку, и старый барочный дом как бы погружается в небытие.
ТЁМНАЯ, ХОЛОДНАЯ НОЧЬ
Аввакум выехал на бульвар Заимова, чуть касаясь ногой педали газа. Автоматические «дворники», поскрипывая по стеклу, медленно двигались налево и направо, без особенного усердия открывая взору дорог у, покрытую лениво убегающей вперёд липкой и мокрой тьмой. Затем он проехал под железнодорожным мостом, и, пока он ехал под бетонными сводами, над головой у него прогрохотал, энергично пыхтя, старенький маневровый паровоз. В последнее время Аввакум во сне частенько ездил куда-то в каком-то безлюдном вагоне длинного поезда, тащившегося лениво, часто останавливаясь на неизвестных разъездах, где единственно реальным было солнце, где все утопало в ленивой тишине, оцвеченной серебром солнечных капель, искрившихся на шпалах, на гальке, от которой несло жаром, как из печи, и которая пахла выветрившимся машинным маслом… О эти неизвестные разъезды, забытые среди равнины, погруженные в летний сон; эти сонливые тополя с жухлой листвой, примирившиеся и бесконечно одинокие… И единственный шум — пульс жизни: шипение просачивающегося сквозь вентили пара, спокойное дыхание машины, которая терпеливо и мудро ждёт, чтобы взмахнули флажком, и тогда она потащит вереницу вагонов, позвонков длинного костяка, прицепленного к ней и составляющего смысл её жизни, быть может, к другому неизвестному разъезду среди беспредельной, тихой, посеребрённой солнцем равнины.
За последнее время он часто добирался в своих снах до таких вот уединённых, несуществующих разъездов, часто путешествовал в безлюдных вагонах, открытых вагонах, среди безлюдных светлых равнин. Сидит в тормозной будке, свесив со ступенек ноги, паровоз пыхтит где-то далеко впереди, а земля походит на выскальзывающую из-под рельсов мозаику, составленную из бесформенных пятен.
…Он оставляет мост через Искыр за спиной и правой ногой «выжимает» газ. Ещё и ещё. Стена мрака мгновенно отступает назад. Автоматические «дворники» мечутся, как ужаленные, ночь стучит в стекла невидимыми пальцами, которым нет числа. Восемьдесят, девяносто… Аввакум летит сквозь хаос золотых галактик, среди звёзд, которые непрерывно вспыхивают и гаснут. Ночь, дождливая ночь.
Спящее село, закрытые окна, за которыми царит сон, дома, присевшие вдоль шоссе, словно бесприютные прохожие, задремавшие от усталости. И лишь на площади бессонный фонарь — страж, который охраняет сонный покой и в котором никто не нуждается.
Девяносто. Стрелка спидометра чуть заметно дрожит в зеленом астральном свете. Аввакум резко отдёргивает ногу, и стрелка так же резко возвращается по знакомой дороге цифр налево, к спокойному благоразумию. «Дворники» переводят дух. Стена мрака встаёт на своё место — до неё камнем добросишь. Тишина.
Вот и фонтан-памятник по дороге на Витиню. Аввакум выходит из машины и тотчас ощущает лицом дождь. Ощущает и влажный холод, заползающий в рукава плаща, за воротник, ощущает мокрый, красный под габаритами, настил шоссе и свои ноги, занемевшие от долгого сидения. Поворачивается спиной к тихому, насыщенному влагой ветру, зажигает сигарету, пряча её в горсти от мелких капелек дождя. Справа — горные склоны, ёжащиеся под лохмотьями обнажённых кустов, над ними — вершины, хребет гор, мир равнодушный и вечный, мир молчания и безучастия, покоящийся на скатах, холмах и в падях между ними.
Вот он, фонтан-памятник, к которому он некогда приезжал с Ириной. Он помнит её белое платье и, если закроет глаза, снова увидит её. Сколько лёг прошло с тех пор? Лучше не закрывать глаза, не то в белом платье предстанет образ смерти — белый скелет с пустыми глазницами… Сентиментальная история в его личном деле, история, которую помнят многие предметы Проклятая способность предметов все помнить! Как их много, этих предметов, всюду — в городах, на улицах, на дорогах, поэтому лучше бы не видеть их, лучше подрёмывать в кресле у камина и разъезжать в поезде, составленном из безлюдных вагонов, открытых вагонов F, растянувшихся цепью по равнине, ослепшей от света.
Таких равнин нет, а есть мокрый каменный настил, что кажется окровавленным под габаритами его машины. Есть уравнение, которое необходимо решить, есть дом, построенный в стиле позднего барокко, который ждёт его. Тёмная, холодная ночь! Ты так близка мне, мы созданы друг для друга, будь же благословенна!
Полночь приближалась. Перед домом медленно прохаживался взад и вперёд милиционер. За парадным ходом, в небольшой передней, откуда начиналась чёрная лестница, дежурили два младших сержанта.
Аввакум вошёл в дом через чёрный ход. Спирали узкой лестницы привели его к высокой и тоже узкой двери с облупившейся, когда-то оранжевой краской. Здесь было сумрачно, в воздухе стоял затхлый запах пыли, под тускло мерцающей лампочкой висели потемневшие клочья паутины. Замок был старого образца, с двойной скважиной, и для того, чтобы отпереть его, Аввакуму пришлось воспользоваться своим универсальным ключом для сейфов.
Бледный луч электрического фонарика лизнул потолок, с которого спускалась трубчатая люстра в виде якоря. Лампочки были выверчены, исчезли и диски рефлекторов. Сунув в карман платок, через который он притрагивался к дверной ручке, Аввакум направил луч фонарика вниз, обвёл им комнату. Помещение было пустым, лишь один выпотрошенный венский стул стоял под прямоугольной рамкой единственного окошка. Этот инвалид напоминал нищих былых времён, калек первой мировой войны, приткнувшихся к стене на каком-нибудь уединённом перекрёстке, забытых и никому не нужных Напротив двери, через которую вошёл Аввакум, виднелась другая оранжевая дверь пошире — она вела, разумеется, в канцелярию олимпийской секции. Окошко — стоя на пороге, Аввакум ещё раз окинул его взглядом — выходило на улицу, от которой дом отделяла резная железная ограда, и находилось, вероятно, мег-ров на пять правее парадного хода.
Подсобное по отношению к парадному залу помещение, явно необитаемое, как сказал несколько часов тому назад предполагаемый виновник убийства на чердаке, не вызывало у Аввакума особенного интереса. Но так или иначе оно входило в список «скобок», которые предстояло «раскрыть» в первую очередь.
«Скобками» были физические следы на предметах, язык, на котором предметы поверяли ему свои тайны. Иероглифические письмена, которые выводили на дороги к невидимым мирам.
Стул, чьё войлочное сиденье было давно выпотрошено, — явно калека, с давних пор лишённый возможности служить кому бы то ни было. А вот окно, выходящее на улицу, кто-нибудь мог бы использовать для того, чтобы наблюдать за парадным ходом, следить, кто входит и выходит из дому и кто проходит по прилегающему или противоположному тротуару. Окно, хотя и немытое много лет, с паутиной на раме, все же могло кому-нибудь служить. В сущности, оно было единственным объектом в этой заброшенной комнате, который заслуживал некоторого внимания. И в самом деле, из окна должен открываться какой-то обзор, это совершенно очевидно: в конце концов из любого окна должен открываться какой-то обзор. Но предлагать (нечто предметное) — это одно, а принимать — это уже совсем другое, не так ли? Для того, чтобы принять что-либо, должен существовать двусторонний контакт, осуществить какое-то движение, одолеть какое-то расстояние. А когда человек одолевает какое-либо расстояние (чтобы воспользоваться предложенным), он непременно оставляет следы за собой (или вокруг себя), он непременно разговаривает с одним или несколькими предметами, ибо делающий предложение не существует вне пространства, вне определённой обстановки, с которой принимающий предложение не имел бы какого-нибудь, пусть минимального, контакта.
В данном случае использование обзора могло быть осуществлено исключительно путём преодоления расстояния между окном и обеими дверьми. Впрочем, это можно было установить немедленно, поскольку деревянный пол нежилой комнаты не подметался уже много месяцев, если не лет.
Опустившись на колени у самого порога, Аввакум повернул направо подвижное выпуклое стекло своего фонарика, чтобы освещаемое пространство оказалось в фокусе, и направил пучок света на пол. И в тот миг, когда луч упал на потемневшие доски, когда запылённые половицы показали ему часть своего обветшалого лица, — в тот миг страшная перегруженность, непроницаемым туманом наслоившаяся в его душе, рассеялась, исчезла, растаяла, словно пронизанная некоей молнией, собравшей в себе все атмосферное электричество. В сущности, это магическое действие оказал простой след башмака, самым бесхитростным манером оставившего на пыльном полу отпечаток подошвы. Так вдруг вырвавшийся из глубокого ущелья буйный ветер рвёт на клочки и рассеивает туман. И солнце, весёлое солнце освещает охотника, одурманенного туманом, который спутывал его шаги, манил ко сну у неостывшего очага, обещал рюмку коньяку и часы сладкого ничегонеделания в кресле-качалке… Аввакум стоит на коленях у порога, и свет его фонарика обшаривает пол. Он открывает жизнь в этой обстановке, как охотник открывает в какой-нибудь местности дичь — по утоптанной там и сям траве, по откушенным веткам, по коре молодых деревьев, на которой остались видимые следы зубов голодного зверя.
Мозаика следов между дверью и окном. Та дверь, которая ведёт в зал, в помещение олимпийской секции, удалена от потока следов, между нею и следами лежит чистое пространство, гладкий слой пыли, на котором ровно ничего не заметно. Это показывает, что дверь давно не открывалась, что никто не проходил по диагонали, связывающей дверь с окном. Тот, кто пользовался обзором, который предоставляет окно, не проходил через помещение олимпийского комитета. Об этом говорит чистое пространство между потоком следов и дверью, и Аввакум ему верит, ибо предметы всегда искренни, хотя зачастую и участвуют помимо своей воли в фальшивой игре людей.
Два предположения не терпят никаких оговорок и сомнений, несмотря на то, что освещение неравномерно и весьма скудно. Во-первых, следы оставлены одним человеком: их контуры одинаковы, размер один и тот же. Нет других следов с другими контурами и другого размера.