Александр Проханов
Место действия
Русь, ты вся — поцелуй на морозе. Синеют ночные дорози.
В. Хлебников
часть первая
1
Сибирь. Минус сорок. Котлы ревут и грохочут. Форсунки выхлестывают струи огня. Манометры дрожат от давления, вот-вот брызнут стеклами. Кочегары в мазуте и саже заглядывают в глазки: блеск зубов, потные лбы, рыжие отсветы. Дым из трубы лохматый и черный с багровым подбрюшьем.
— Кончай фуговать! Сбросим давление!
— Форсируй! Приказ генерального!
Дрожание фундамента. Клекот и хлюп кипятка. Пузыри огня. Кочегары гладят железную кожу котлов. Чешут горячую шерсть. Котлы пялят красные бычьи глазища, дергают гривы, хвосты.
— Врешь, не замерзнешь! Ста граммов не надо!
— К огоньку, погрейся!
— Чайку с кипяточком!
— Баньку с березовым!
— Держи, черт, давление!
Ходят косолапо и весело. Над трубой качаются звезды, хрупкие сквозные вершины. Город в березовой роще топорщит свои этажи…
Пушкарев, генеральный директор, подкатил к котельной в момент пожара. Выскакивая, единым взором охватил случившееся: горящий, пропитанный топливом снег, бегущий разлив огня. Понимая, пугаясь беды.
Кругом голосили:
— Братцы, горим! Сигай!
— Снегом, снегом туши!
— В нефти снег-то!
— Сейчас взорвет, ахнет!
— А ну, спасайся, беги!
Кинулись врассыпную. Главный энергетик Фуфаев с несчастным лицом хватал их, клял, умолял:
— Куда? Оборудование!.. Огнетушители!..
Сам кидался в огонь, опаляясь. Выскакивал, сбивая с ног жидкое, липкое пламя.
Пушкарев властно, гневно одернул его, отрезвляя:
— Что вы, как баба, мечетесь! Вот машина! Гоните сюда экскаватор! Ковшом рвануть и отсечь!.. Ну, быстро!..
Пламя тянулось к хранилищу, отражалось в обшивке цистерны. Красный ручей подтекал к котельной, начинал лизать стену.
— Лопаты!.. Бросайте от стен!
Под окриками Пушкарева люди взялись за лопаты, хоронясь от жара, следя за зеркально-красной цистерной.
Подкатил экскаватор. Парень в телогрейке, в волчьей, косматой шапке счастливо смотрел на пожар.
— Давай, слушай, двинь! — командовал и молил Пушкарев. — Пройдись ковшом, садани! Можешь, нет садануть?
— Мне что! Могу садануть!
Въехал в озеро огня. Стоял в красном плеске. Горели колеса. Пламя хватало железо. Он двигал рычагами в кабине, в раскаленном пекле, мотая волчьим мехом. Экскаватор качал зубатой пастью, лязгал о землю, сдирая с нее огонь. Подавал и вычерпывал ковши, полные пламени, роняя горящие капли. Продрал борозду, отсекая от цистерны пожар. Выехал на одних ободах, курясь и дымясь. Парень выпрыгнул, отрезвевший, в опаленной, дымящейся шапке.
— Как фамилия? — Пушкарев подбежал, сбивая с него тлеющий уголь. — Как фамилия?
— Солдатов…
— Черт безумный!.. Спасибо!.. Двойной оклад!.. — не удержался, поцеловал его в губы.
— Слава богу! Кто бы мог подумать, что течь… — главный энергетик Фуфаев радостно и виновато топтался.
— Вы за разгильдяйство под суд у меня пойдете! Размазня! — зло, беспощадно отрезал ему Пушкарев, видя, как тот весь заострился и высох.
Отвел от него глаза. Старался успокоиться, вглядываясь в мигание огней на трассе. Самосвалы, груженные грунтом, гнали по бетонке в тайгу. Словно выпущенные из дальнобойных стволов, били и били по стройплощадкам, где в лязге, вспышках и скрежетах выковывался из тайги комбинат.
2
После бессонной ночи, выбритый, с белоснежным воротом, в вольно застегнутом дорогом костюме, Пушкарев принимал в кабинете корреспондента центральной газеты. Тот неделю колесил по стройке и сегодня просил о последнем перед отлетом в Москву свидании. Пушкареву был важен этот визит. Все дни осторожно и пристально он опекал журналиста, незаметно наполняя его тщательно отобранными впечатлениями.
Они сидели за маленьким, «камерным» столиком перед чашечками душистого кофе и коньячными рюмками. Пушкарев смеялся шутке журналиста о старенькой местной гостинице, где на батарее вырос айсберг, потом постепенно спустился на пол, медленно подвигался к кровати.
— Ну прямо как в Гренландии! Честное слово! Я чувствовал себя мамонтом в период оледенения.
— Ваши журналистские бивни, я надеюсь, не стали от холода хрупкими?
— Я кутал их в тулуп, который вы мне помогли достать. Благодарю, отличный тулуп. Мамонт остался жив.
— Как ваша вчерашняя рыбалка? Мои ребята не слишком вас замотали?
— Спасибо за вертолет. И уха была, и строганина, и прочее. Даже айсберг немного подтаял.
— Жаль, рано от нас улетаете. Мы бы совсем его растопили.
— Знаете, не стоит. Без него бы в номере стало еще холодней.
И опять засмеялись громко и дружески, коснулись крохотных рюмочек.
— Остались ли довольны увиденным? — Пушкарев, перестал смеяться, зорко и твердо оглядывал газетчика серыми, с жестким блеском глазами. — Вам удалось среди всей нашей свистопляски разглядеть комбинат?
— Он вырисовывается. Трудно, но вырисовывается. Его рисунок заметен. Вы мне его показали.
— Я открыл вам все карты, все наши проблемы. До этого я уходил от прессы. Считал преждевременным показывать комбинат. Нам нужно было зацепиться. Захватить эту землю, удержаться на ней. Прошлая зима была страшной, нам было не до прессы. Но сегодня с захваченного плацдарма уже виден комбинат.
— Да и эта зима вас не балует. То лед, то огонь, то лед, то огонь…
«Знает о пожаре, или красное словцо?» — Пушкарев исследовал любезное, внимательное лицо, в котором чуть бледнела усталость, нетерпение отвесить последний поклон, успеть к самолетному рейсу. И последнее любопытство, к нему, Пушкареву, вежливо раскрытый блокнот.
— Ну теперь-то нас никакие огни отсюда не выжгут! Теперь в эту землю такие миллиарды вложены, что они сами в рост пошли. Такие гигантские силы сюда устремились, что хотим мы того или нет, а комбинат будет построен. Я решил: пора его показывать. Я знаком с вашими публикациями. Серия статей о газопроводах отличная. Интересны публикации о северных городах, о методах освоения Севера, остро поставлен вопрос. Рад, что именно вы к нам приехали. Мы своих проблем не скрываем.
— Благодарю, — кивнул журналист. — Надеюсь быть вам полезным.
— Народ должен узнать о комбинате. О небывалом, в масштабе всей экономики, явлении комбината.
— Чудо о комбинате? — чуть улыбнулся журналист.
— Народ должен поверить в чудо о комбинате и устремиться сюда. Мне нужны инженеры, — пусть едут. Нужны администраторы и спецы управления. Я их приму. Стройке нужны рабочие, — упомяните о высоких заработках, о новейшей, валютной технике — о «магирусах», «камацу», «каперпиллерах», о жилье для рабочих. Пора надавить на министерства, срывающие поставки. Пора упрекнуть Госплан… Ссылайтесь на меня. Документами я вас снабдил. Резче… резче… Вот какой материал я хотел бы увидеть…
— Надеюсь, все это будет. Одна маленькая просьба. Среди всех проблем мне бы хотелось, разумеется очень деликатно, тактично, упомянуть и о вас. Суждения. Взгляды. Несколько черт к портрету.
— Я думаю, это неважно. Реклама нужна комбинату. А людей, интересных, колоритных, здесь сколько угодно. Например, Сегодня — знаете вы или нет? — на ночном пожаре отличился молодой рабочий, Солдатов, рискуя жизнью, гасил пламя. Вот о нем напишите!
— Я понимаю, но все-таки… Генеральный директор есть генеральный директор. Как вы, лично вы, чувствуете комбинат? Что он для вас, для вашей личной судьбы? Как он возник в вас впервые?
«Как он возник впервые? Он все еще возникает, и это на целую жизнь. Но мне некому об этом поведать».
И вновь на один только миг из зимы, из минувшей чадно-огненной ночи, вспыхнуло.
Он повис в вышине над прозрачной туманно-солнечной бездной. Ему в лоб, плечи, грудь врезаны блестящие чаши винтов. Земля в разноцветной пыльце, в разводах травы открывает удивленные, слезные очи, расчесывает на реках и старицах солнечные гривы, пускает ввысь утиные стаи, хлюпает рыбой, дышит. И он, в силе своей и молодости, реет над чудным, не имеющим очертания лицом.
«Ну разве теперь рассказывать про первый полет над Сибирью? И кто бы тогда угадал? Какая там цель и судьба? Был просто полет над Сибирью… И второй через много лет…»
С газовиками и химиками кружил в самолете, исследуя район планировки. Ему казалось: внизу все то же лицо. Но к нему прикоснулся хирург, меняя черты. Длинные прямые надрезы газоводов, дорог и трасс. Стальные блестящие скрепы насосных станций. Острые иглы опор. Медная дратва, продернутая в шрамах и швах. Аэродромы как пластыри, мерцание металла. И в сумерках — сочные, в брызгах тампоны — красное пламя факелов.
Он летел над огромным операционным столом. Казался себе хирургом. Опускал из неба отточенный скальпель. С его лба и висков срывались невесомые вихри, неслись к земле, ложились оттиском. И земля, страдая и мучаясь, принимала на себя его лик.
«Только с неба его и увидишь, а внизу — кромсанье и месиво. Бойня, бессмыслица. Абсурд. Сгорание дней. Но когда-нибудь, к старости, после всех потерь и кромешности, напоследок взлететь к небесам и в утреннем солнце среди всех лесов и озер, откованное из лучей и конструкций, стальное и ясное, обращенное к небу, увидеть свое лицо — построенный комбинат… Вот где закон отражения. Закон переселения душ. Чудо о комбинате… Но разве об этом поведать?..»
— Вы сказали о стратегии стройки. Об остроте момента… — газетчик бегал ручкой в белом блокноте, сеял мелкие семена, — в чем острота момента? Стратегический смысл управления?
— Отвечу, — Пушкарев собрал свой ум в пульсирующую горячую силу, в недрах которой бился образ комбината, — я отвечу, в чем острота… Вот! — он поднялся и ударил указкой в карту, черкнув по Оби и Ямалу, по зелени тундры. — Газ! Пузыри земли! Месторождения открытые, неоткрытые! Наше сырье!.. Далее, — он резко рассек континент по рекам и топям, — трубы! Нитка за ниткой! К югу, на Урал, и к нам сюда, в Николо-Ядринск!.. — Указка буравила малую, чуть заметную точку у синей дуги Иртыша, а за окнами башенный кран вонзил стрелу, как острый конец указки. — Тут мы, наша стройка! Сюда на больших скоростях движутся колоссальные силы. Оборудование с наших и зарубежных заводов. Газопроводы! Строится флот супертанкеров! Атомные ледоколы! Сырье с еще не построенного комбината считает Госплан, переводит в рубли и доллары и на эти не существующие еще миллиарды планирует грядущую сталь, пшеницу, электронику. Вот они, силы, бьющие в нас из настоящего и будущего! Стратегический смысл управления в том, чтобы их встреча была синхронна. Чтоб стыковка прошла безупречно. Если возникнет разрыв, в него, как в прорву, потекут баснословные средства. Вот в чем драма момента! Стянуть в кулак эти силы!
Он сжал кулак до синих бугров жил, и в стиснутой ладони бились и рвались на свободу железные дороги и реки, людские несметные жизни, хрипел и орал континент, а он, Пушкарев, держал его под уздцы.
— Про порт мы уже говорили. Я бессилен! Войдем с докладом в ЦК!.. Весной по воде сюда поплывут колоссальных размеров реакторы. Как я их буду сгружать?.. Далее!.. Аэродром, автомост, очистные сооружения…
Журналист торопился писать, быстро взглядывая на белый лоб человека. Там, в этом белом пространстве, работает и грохочет машина, мешая бетон и металл, и серые глаза человека вспыхивают электричеством, сталью.
— Вы спрашиваете о зарубежных поставках… Ну поймите, наконец, не мы зависим от них, а они от нас. Речь идет о создании глобальной индустрии, в которой России благодаря ее пространствам и ресурсам отводится ведущая роль. Запад не в силах создать подобные гиганты промышленности. Перепоручает их создание нам. Вкладывает деньги, оборудование, инженерное знание, немалую долю труда, обеспечивая долю продукта. Они участвуют. Да. Но рули управления у нас. В этом, повторяю вам, миссия и сила России, ее успех в современном мире…
Журналист, забыв о самолете, черкал жадно, вкривь и вкось, старался ухватить пушкаревские мысли, их неожиданный поворот и игру. Понимал: ему предоставлен редкий случай, открывается смысл и форма того, что вблизи, на стройплощадках выглядит бесформенными, дымными грудами взорванной земли и тайги, криком охрипших людей, варевом моторов и техники.
— Вас волнует экология, охрана природы? Всех сегодня волнует. Но от чего охранять? От техники? Да понимаете ли вы, что драма природы — это в первую очередь драма техники? Спасать надо технику! Непонимание, неприятие техники, тайная к ней враждебность, бессознательный, доставшийся нам по наследству первобытный инстинкт приводят к гибели техники и, как следствие, к крушению природы. Мы, инженеры, пытаемся создать здесь невиданный гибрид естественной природы и индустрии. Старый Николо-Ядринск… Его обошли пятилетки. Он бы мог стать Магниткой, если бы ему повезло, если бы он стоял на железной горе, а не на горе из обычной глины. В него во время войны, спасая индустрию от нашествия, могли привезти заводы, и он бы теперь был не хуже Челябинска. Но, увы, его обошли. К нему не могли доехать, ибо просто-напросто не имелось железной дороги. Даже позднее, когда ахнула нефтью Тюмень, когда по Иртышу мимо Ядринска в разобранном виде провезли целые города, такие, как Сургут, Нижневартовск, даже тогда наш милый Ядринск все еще был захолустьем. Вы тревожитесь за его куполочки и луковички? Вам жаль его ветхости? Трухлявых резных карнизов? Да они и так уже сгнили. Их проточили жуки-короеды. Здесь, куда мы пришли, была сухая, мертвая ветвь российской истории. Так срезать ее и бросить в огонь? Но в каждой засохшей ветке таится живая, ждущая почка, перенесшая долгие зимы, готовая ждать еще хоть тысячу лет, чтоб когда-нибудь кинуться в рост. Мы пришли сюда, в Ядринск, обламываем мертвый сук, выращиваем новую молодую вершину…
Журналисту казалось красивым худое, почти изможденное, в острых углах лицо Пушкарева. Он им любовался. Был захвачен и ввергнут в его рассуждения. И хотелось узнать: кто он, откуда? В каких размышлениях и спорах оттачивались его построения? Кто его любит и ценит? Кто ненавидит?
— Простите… — он отложил блокнот, давая этим понять, сколь доверителен, деликатен вопрос, — и еще несколько слов о вашей личной судьбе и карьере. Как вы шли к комбинату?
И словно свернулась спираль, унося в глубину свой звон и свечение. Пушкарев, изменив резко тон, вернул ему любезность и легкость. Отшутился на вопрос журналиста:
— Да какая уж там судьба! Пускал заводы. Матушку-Русь коптил. В министерстве, как говорится, чиновничал. А потом получил в награду этот лакомый ломтик земли. Вот и мнем его день и ночь, авось что-нибудь слепим!
С тихим смехом они притронулись к рюмочкам, завершая свидание.
— Ну что ж, благодарю, — сказал Пушкарев, — хорошо, что нас посетили. Буду ждать материал.
— Я вышлю гранки. Вы сможете внести коррективы.
— Не хотите написать о Солдатове? Под заголовком: «И в огне не горим»?
— Боюсь, что придется набирать заголовок: «Самолеты уходят без нас»!
— Опаздываете? Ничего, я дам вам машину. А в аэропорт мы сейчас позвоним…
Он набрал номер:
— Здравствуйте, говорит Пушкарев. Ваш рейс сорок семь на подлете? Задержите его на полчасика. Да, не больше… Спасибо! — И повернулся к журналисту, вставая: — Повторяю: комбинату нужна реклама. Пусть о нем узнают и рабочие и интеллектуалы. Я жду и тех и других.
Пожимал на прощание чуть влажную от писания руку, дружески вглядывался в глаза. Провожал до дверей. Возвращался к столу, усмехаясь: «Ну вот и ладно. Московская птичка полетела в столицу перышки чистить. А мы еще тут покоптимся…»
— Алло! Котельная? — резко и грубо, услышав на проводе главного энергетика, выдохнул в трубку. — Как с давлением? Форсируйте! Держите тепло, черт возьми! И чтоб языком до земли все вылизать! В белых халатах ходить заставлю! Все!..
3
Он работал с двумя заместителями, Мироновым и Янпольским, рассматривал докладные и письма, усадив их напротив себя. Миронов выглядел утомленным и серым, сутулый, с пепельной, начинавшей рано седеть головой. Янпольский, белокурый красавец, в клетчатом свитере, с сочной усмешечкой на румяных губах, могуче и молодо двигал плечами. Миронов, докладывавший о котлованах и свайных полях, казался пропитанным мельчайшей цементной пыльцой. Янпольский, сообщавший о поставках тяжелого оборудования, был подвижен и свеж, как с мороза. У Миронова в Москве остались жена и сын, он тосковал и томился, слал непрерывные письма. Янпольский был холостяк, часто летал в Москву, был любим в министерстве, выполнял самые сложные поручения, работал ловко и умно, с постоянной, чуть заметной иронией к себе самому и к работе. Оба зама не любили друг друга. Пушкарев это видел и знал. Ценил их обоих.
Они обсуждали тонкий, щекотливый вопрос. Комбинат создавал систему автоматизированного управления по новейшей, уникальной программе, включавшей управление не только группой заводов, но и движением газа и нефти с северных далеких пластов, режимами стальных трубопроводов, графиком железнодорожных составов, ритмами производства и города, паром, водой, электричеством.
Систему разрабатывали кибернетики Новосибирска, группа молодых инженеров. Но московский головной институт зарился на лакомый кусок, хотел оторвать свою долю. Комбинат готовился провести совещание по проблемам АСУ, рассылал приглашения, и было неясно, приглашать или нет москвичей? На правах наблюдателей или просто обойти их вниманием?
— Не нужны они нам, Петр Константинович, — хмурился на Пушкарева Миронов. — У новосибирцев блестящий проект, а эти — по устаревшей методике. Их только пусти, и проглотят. Они уже пронюхали и звоночками щупают. Если пригласим, значит, в пай бери! А Сибирь, слава богу, и сама может справиться. Мы и сами с усами!
— Вы не дипломат, Николай Владимирович, — тонко язвил Янпольский. — Понимаю, из вас, как и из меня, брызжет сибирский патриотизм. Хотя прописаны-то мы кто на Кропоткинской, кто в Марьиной роще. Ну да все равно сибиряки, даже с усами! Усы-то в Сибири, а хвосты в Москве!
— Москвичей приглашать нельзя. Пригласим, откроем все карты, а они на правах головного приберут все дело к рукам. А их опыт известен — на три с плюсом. Пусть решает генеральный директор, но я бы не стал отдавать им молодежь на съедение!
— Какие-то джунгли, да и только! Вас послушать — лязг зубов, блеск клыков. Да ведь никто никого не съест. Москвичей обойти невозможно. Они пока головные. И этика требует, и давние отношения. Но пока суд да дело, пока будут раскачиваться, новосибирцы тем временем — а это я точно знаю — из лаборатории создадут институт, и им Москва — не указ! Таким образом, и скандала избежим — а он нам в Москве ой как не нужен! — и при своем интересе останемся. Ибо мы ведь тонкие дипломаты, Николай Владимирович, московской выучки, хотя и кладем животы за Сибирь…
Миронов не скрывал неприязни. Янпольский рядился в свою иронию. Пушкарев не мешал, извлекал энергию их умов, аргументов. Ему была важна их непрерывная, с первых дней возникшая распря. Каждый, не принимая другого, нес свои собственные свойства и качества, острей проявляя их в стычках. Он, Пушкарев, пожинал, плоды, снимал урожай их столкновений, соединяя крайность их выводов. Готовясь принять решение, он как бы заряжал аппаратчиков, посылая в них слабый первичный импульс, заставляя работать. Они, повинуясь импульсу, включали свои умы и уменья, а он, генеральный директор, подхватывал результаты, подвергая отбору, выявляя прозрачный вывод. Он подбирал заместителей, инженеров, начальников служб тщательно и ревниво, безжалостно выбраковывая неспособных. Эти двое были ему драгоценны.
— Согласитесь, Николай Владимирович, это вам не грунт и не сваи, это вам электроника, — поддразнивал Янпольский Миронова.
— Замы, я выслушал вас со вниманием, — перебил Пушкарев. — Приглашение в Москву пошлем. Мы не можем выглядеть зарвавшимися, не знающими своего места юнцами. Но пошлем его так, чтобы они его получили за день до открытия совещания. Мы искренне рады гостям, ничего от них не скрываем. Но в это время года, насколько я знаю, много нелетных дней. И бедные пассажиры, проклиная Аэрофлот, сутками сидят в Домодедове… Все! Переходим к другому вопросу…
Другой вопрос касался новых микрорайонов, недавно заселенных домов. Выходили из строя лифты, мусоропроводы, горели электрокабели.
— Одного понять не могу, — едко и зло говорил Янпольский, — мы эти дома чуть не воздухом сюда завозили. Они дороже валютных. Помню, я эти лифты вышибал, в главке до крови дрался. Хотелось самое лучшее! А здесь что за дикий народ! Ломают и ломают! Стекла в парадных расколоты, мусоропроводы забиты, из окон пустые консервные банки вышвыривают! А кабели почему горят, знаете? Они из балков и бараков, из клоповников своих перетащили «козлы» со спиралью! Как включат всем домом — Днепрогэс и тот сгорит! Черт знает что за люди!
— А что удивляться! — угрюмо возразил Миронов. — Дом, как машина. Надо учить им пользоваться. Они таких домов в жизни не видели. Всю жизнь по вагончикам, по баракам, по клоповникам, как вы изволили сказать. Это их первое человеческое жилище. Надо вести пропаганду, как пользоваться электроплитами, горячей водой, канализацией. Я вот знаю, ядринские старушки приходят к нам из старого города на лифтах кататься. Для них это чудо, как первый паровоз. Тут терпение, такт нужны… Надо народ воспитывать…
— Пока мы будем воспитывать, всю нашу цивилизацию по гаечкам на грузила растащат. Вы думаете, мир от нехватки нефти погибнет? Ничего подобного! Просто кто-нибудь из ваших воспитанников в атомный реактор бросит дохлую кошку!
Пушкарева не раздражала злость Янпольского и не трогала видимая доброта Миронова. Он знал: важна не доброта и не злоба аппаратчиков, а эффективность работы. Сколько милых и славных людей, с прекрасной душой, не умели справляться с делами, не выдерживали перегрузок и темпов, быть может, в силу своей доброты. Не душа важна, а умение. Ибо строят не монастырь, а заводы. Судьбы этих двоих, о которых он кое-что знал, мало его занимали. Тайная тоска по семье у Миронова, любовь и умение пожить у Янпольского были тем основанием, которым держалась, питалась их эффективность. Тем горючим, что двигало их безотказно на штурм мерзлоты. Он знал: комбинат, медленно вырастая под тусклым небом, рано или поздно выпьет румянец Янпольского, засыплет лицо Миронова седой жесткой пылью. Таков их общий удел. Плата за эффективность. Но они платят ее добровольно.
— В каком состоянии снежный город? — спросил Пушкарев, обращаясь к Янпольскому. — Я просил мне докладывать.
— Сломали! Опять изгадили! Уроды какие-то! Архитекторы, как вы приказали, слепили его заново, все теремочки, опять раскрасили, полили водой. Вчера я шел, ну просто заглядение! Ребятишек полно! Как леденец, блестит! А ночью какой-то подонок исколотил! Ломом или чем? Я не знаю! И со злобой, знаете, со смаком крушил! Если поймаем — судить! Все-таки не понимают они красоты! Удивительно!
— Город починить и покрасить, — сказал Пушкарев. — Передайте архитекторам, чтоб сегодня же!
— Да, но, Петр Константинович, ведь только что реставрировали, это же деньги, труды какие! И опять ведь сломают! Лучше бы охрану поставить… И надежнее и дешевле обошлось бы.
— Нет! Ни в коем случае. Пусть сами поймут и привыкнут ценить. А пока мы будем восстанавливать. У нас нет другого выхода. Будем восстанавливать каждый раз, не жалея трудов и денег, пока не перестанут ломать. Это и есть урок воспитания.
«Хотя, в сущности, любезные замы, эффективность лишь средство, а не цель, да простят мне роскошь так думать. Ведь, в сущности, и нефть добывая, добываем самих себя. Сжигая ее, тайно надеемся услышать из пламени, сквозь грохот всех комбинатов новое слово о себе и о белом свете. В этой чертовщине кромешной, в ссорах, борьбе и лукавстве, нет-нет и сверкнет надежда… Как этот Солдатов в огне… А мы говорим — эффективность».
Ему захотелось об этом сказать. Но, видя розовые, в чуть заметной усмешке губы Янпольского, лицо Миронова, покрытое серой окалиной, Пушкарев, испытав без боли миг одиночества, очнулся:
— Третий вопрос!.. Мне надоело толочь воду с ступе! Три министерства барахтаются, отфутболивая друг другу проект порта. Подготовьте записку в ЦК. Прошу вас, — кивнул он Янпольскому, — резче о срыве работ! Ссылайтесь на их же письма. Нам нужен порт, черт возьми!..
Отпустив заместителей, Пушкарев погрузился в сметные стоимости. Выбитые на машинке, текли миллионы. Поливали из ковшика лунку посреди Сибири, куда ткнули росточек, и он уже начал тянуться, пускать в глубину корешки, чтоб, окрепнув, проткнуть нефтяное подбрюшье, присосаться к чернильной тьме, превращая ее в жар и свечение. С легким звоном стальной листвы распушить над Сибирью крону. И когда-нибудь, стариками, после всех трудов сесть под ним и прозреть: что есть зло и добро? Что есть жизнь и близкая смерть? Как прожили свои зимы и лета?
Он поставил под сметами подпись.
Ему доложили — начальник местной милиции просит его принять.
— Пригласите, — сказал Пушкарев.
Начальник, майор огромного роста, в несвежем милицейском кителе, багровый от ветра, с красными шершавыми кулаками, неловко вошел в кабинет. Смутился, зашаркал ногами, моргая белесыми, в рыжих ресницах глазами.
— Садитесь, садитесь… — Приветливо, чувствуя его несмелость, робость, слегка раздражаясь видом сильного, растерявшегося перед ним человека, Пушкарев ободрил: — Ну, прежде всего вам спасибо, навели наконец порядок в микрорайонах. А то черт те что творилось! Лезли с самосвалами, с кранами, с тракторами! Сети, коммуникации рвали. Как обед, так приезжают к домам сто самосвалов, все сметают. Спасибо, что с этим покончили.
— Конечно, это, как вы сказали, мы сделали, — привыкая, смелея, благодарно сказал майор. — Машин с каждым месяцем больше. Дороги плохие. За рулем молодежь. Чуть подучился — и сразу на большую машину. Народ-то горячий, и стукаются! Но мы, как можем, стараемся!
— Теперь еще к вам вопрос. Мне доложили, что на стройплощадках появились случаи угона техники, кражи моторов. Настало время выделить туда участковых.
— Это мы думали… Это мы сделаем…
— Далее… Вы мне присылали сводку месячных нарушений? Сколько у нас ЧП?
— За январь столько, сколько раньше, в старом-то Ядринске, за год не собиралось. Четверо на тот свет отправились.
— Так что же вы, спрашивается, задерживаетесь с реорганизацией ваших служб? Им место здесь, в новом городе, а не в вашей, извините, деревне. Люди будут продолжать прибывать, всякий, в том числе и сложный, народ. Вы должны мне в городе обеспечить порядок. Тут, именно тут стройте свой центр. Я посмотрел, что у вас за машины. Старье! Почему с этим медлите? Требуйте электронику, технику. Входите в свое министерство. А мы, со своей стороны, вас поддержим.
— Да, мы понимаем. Мы проект подготовили. Мы вам доложим по форме…
— Хорошо. А теперь вас слушаю.
— У меня тут к вам просьбица есть, — опять замялся майор, — личного, как говорится, порядка…
— Говорите…
— Наш работник… Сергушин… Ну тот самый, который в микрорайонах порядок навел… У него несчастье…
— Какое?
— Да жена померла при родах. С двумя детьми остался.
— Чем можно помочь? Где живет?
— Да в бараке. Живут ужасно.
— Дети большие?
— Старшая учится. А младшей, говорю вам, два месяца. Грудная.
— А как же справляется?
— То бабка его, то соседка придет. Сам-то весь день на работе. А барак старый, в щелях. Дует. Младшенькая все простужается. Так вот, нельзя ли помочь? Дать квартиру в ваших домах…
— Квартиры! Квартиры! Все у меня просят квартиры! А вы знаете, кого мне нужно селить в первую очередь? Шоферов, экскаваторщиков, строителей. Тех, кто комбинат строит. У меня даже инженеры живут в общежитиях, семьи перевезти не могут. А вы говорите — квартиру!
— Я понимаю, — виновато заморгал майор. — Это конечно…
— В следующем месяце сдаем еще одну двенадцатиэтажку, — сказал Пушкарев, опять уловив в себе легкое к нему раздражение за эти мигания. — Как, вы сказали, фамилия? Сергушин? Ну, пусть подает заявление. Будем делить квартиры — обсудим. Конечно, он работу провел немалую. Спасибо ему передайте… Что еще?
— И еще одна просьбица маленькая. У нас свой оркестр в милиции. В городе вроде бы лучший. На все вечера приглашают. А с инструментами туго. Барабан продырявился. Вы бы не смогли по своим каналам через Москву барабан достать?
— Ну, это дело попроще! — рассмеялся Пушкарев. — Милиция должна иметь барабан. Чтоб ее было слышно. Достанем вам барабан. Играйте на здоровье!
4
Сквозь его кабинет проходили монтажники, энергетики, дорожники. Надвигались красными, накаленными ветром лбами. Сердились, просили, лукавили, то отказывались, то соглашались. Казалось, каждый заносил с собой запах мерзлого грунта, железа и смазки. Проволакивал сквозь кабинет гремящие трубы, звенья двутавров, лязгающую и дымящую технику. Пушкарев в ответ сердился и требовал, одновременно наслаждаясь их напором и молодостью, с ними чувствовал себя инженером. Позвонил секретарь горкома:
— Вы не забыли, Петр Константинович? Наша интеллигенция ждет вас. Выступите перед ними?.. Как зачем? Хочет вас лично увидеть. Узнать о комбинате, что называется, из первых уст. Пусть приобщается. Пусть вносит свой вклад. Важно политически, Петр Константинович, — увещевал секретарь.
Пушкарев был занят. Ехать ему не хотелось, хотя неосторожно и пообещал секретарю, что выступит. Он не любил старый город. Встреча с местными старогородцами казалась ненужной, лишней.
— Да я же не ликбез, Иван Гаврилович, — сопротивлялся он. — Пусть приедут на стройплощадки. Подключу инженера, он им расскажет…
— Нет, нет, Петр Константинович, важно, чтобы вы сами. Пусть узнают хозяина комбината. Интеллигенция у нас хорошая, вы увидите. Патриоты!
— Не знаю, не знаю, — Пушкарев морщился и уже соглашался, глядел на часы, вызывая машину: «Тоже мне няньку нашли! Просветителя! Мигом — туда и обратно…»
Надел пальто и шапку, вышел к машине и задохнулся от белого солнца, треска и звона. Стоял мгновение, щурясь, сжимая глаза, вновь раскрывая их в свет и грохот.
Новый город блестел этажами. Разворачивал ровные гребни башен. Стучал, дымился и строился.
Зубастые фрезы грызли траншеи. Трубные стыки бледно играли сваркой. Бульдозеры ровняли площадку. Оранжевый грузовик с панелями выруливал у котлована. Мелькали робы, полушубки, ватники. Орали «майна» и «вира». Было людно, густо. Казалось, город, пролетев полземли, приземлился гудящей армадой и люди крепили его, приваривали и привинчивали к твердым подземным опорам.
«Хорошо, хорошо!.. Мое!..» — думал Пушкарев, заглядываясь на обвешанного цепями мордастого, в негнущемся брезенте парня, тащившего под мышкой пучок электродов.
Сел в машину, кивнул красавцу-шоферу:
— В старый город. Сережа…
При выезде на бетонку им козырнул постовой, удерживая жезлом поток самосвалов.
Пушкарев мимолетно разглядел худое, твердо-медное лицо постового. «Сергушин? У него жена умерла? Надо помочь мужику».
Впереди, в солнечном морозном тумане, млечная и размытая, возникла колокольня кремля. Парила, не касаясь земли. И вдруг опустилась, вросла основанием в твердь. И кремль, белокаменный, в снегах и сосульках, осторожно-жестокий и нежно-воздушный, опоясал гору, навис над иртышской кручей зубцами и башнями.
— Стой-ка, Сережа, — внезапно сказал Пушкарев, — погоди минуту. — И вышел, повинуясь невнятному, каждый раз возникавшему желанию взглянуть с горы.
Он пробрался по скрипучему насту, усыпанному семенами бурьяна. Подвинулся к круче, голой от снега, в пепельно-песчаных осыпях. И старый Николо-Ядринск широко раскрылся внизу, в перламутровых дымках, с белыми прогалами улиц, с лоскутами заснеженных крыш. Черный, деревянный, в каменных островерхих церквах. Пушкарев охватил его взглядом до туманной, в мерцании скрытой дали, где иртышские льды и леса лишь угадывались в слепящем просторе. Испытал беспокойное, манящее, недоброе и больное влечение к городу, не любя его и тревожась, стараясь прочесть с высоты его смысл и образ.
Город толпился, лубяной и бревенчатый. В нем что-то варилось, клубилось, неясное среди изб и посадов, уже столько веков, выпуская из бревен своих и церквей призрачный дух. Словно город вот-вот оторвется от бренной земли и со стуком и скрипом, всем роем полетит над Сибирью и сгинет, оставив горстки сухих черепков, холодные угольки и подковы.
Пушкарев смотрел, не мог оторваться. Здесь, в старом Ядринске, умер его отец. Где-то здесь, среди камня и дерева, ржавых резных водостоков, все живет его тень. И он, Пушкарев, смотрит на город, не любя его за отцовскую участь, за свою сыновнюю любовь, и вину, и муку, за неясный смысл совпадения: старый Ядринск и умерший отец, и мощь комбината, и каменный в небеса прострел колокольни, по которой скользит его быстрый, слезный от мороза взгляд, туда, в вышину, где дымная синь и обклеванное птицами золото, и на тонкой игле, раскрыв жестяные крылья, мчится ветряной ангел.
«Да, не забыть спросить у Янпольского, — подумал он, вспоминая о готовой под снос слободе. — Пора завершать путепровод. Какого черта медлят со сносом? Почему не пускают бульдозеры? Выселить — выселили. Квартиры новые дали. Развалюхи пустые стоят. Труха, тараканы мороженые. А то, чего доброго, и пожары начнутся! Надо потребовать — пусть пускают бульдозеры!»
Он вернулся к машине. Промчался по узким и тихим улочкам, мимо нарядных и ветхих срубов, к городскому театру.
Обогнал сани с ворохом ярких бумажных цветов. Возница стоял твердо в рост и правил. Лошадь была укутана в байковое полосатое одеяло, влажно-курчавое, стянутое узлом на груди.
«Славная зебра», — подумал он, провожая байково-зеленую лошадь и цветочный ком веников и букетов.
Перед тумбой с афишами приплясывала молодая, в белом полушубочке женщина. Держала букетик бумажных цветов. В театр входили люди.
Молодо, весело женщина осмотрела Пушкарева длинным смеющимся взглядом. И он, раздражаясь, взошел на крыльцо, унося с собой ее взгляд, ворох бумажных едко-горящих цветков.
Театральный зал, пыльный и ветхий, был знаком Пушкареву. Однажды, в первые дни, случайно забрел на спектакль, мгновенно утомившись, соскучившись от вида неумело-наивной постановки, аляповато-картонных декораций и такой же картонной игры актеров.
На сцену был вынесен столик под красным плюшем, графин, микрофон. Серого цвета занавес слабо отделял все это от близкого провала кулис, захламленных, тленно-серых, как погреб.
Прожекторы, безвкусно-лиловый и розовый, слепили глаза. Пушкарев почувствовал себя одиноко высвеченным этим опереточным сиропом. Зал молча ждал, наполненный угрюмыми, заскорузло-неяркими, как ему казалось, людьми.
Его представила заведующая отделом культуры — запомнил ее фамилию: Лямина — слишком эстрадно и радостно.
«Будто конферансье на гастролях, и сейчас их начну веселить, пошленькими шуточками щекотать… А секретарь-то сам не приехал! Как же, золотые минутки!.. Глупец, что согласился!..»
Но было уже поздно отказываться, и он говорил в микрофон, быстро и резко, рассказывая о комбинате, не любя зал.
И закончил словами:
— Когда-то, при царе Горохе, к вам сюда заглянула история. Оставила кремль и несколько знаменитых могил. А потом заскучала и ушла. Не понравилось здесь истории, тесно стало. Николо-Ядринск два века жил памятью о мимолетном величии да считал петербургские драмы, которые отзывались здесь появлением великих мучеников. Но ведь этим нельзя гордиться, не так ли? — Он почувствовал неверность выбранных слов. Понял, что делает промах, обижает их, задевает их честь, самолюбие, попытался исправить дело. — Ядринск был захолустьем, тупиком истории. Даже в последнюю войну, когда в Сибирь из-за Урала прибывали эшелонами целые отрасли производства и сибирские города одним ударом утраивались, обретая сегодняшнее лицо, вам достались одни беспризорники и детские дома. Вы не знали, что сидите на нефти. Нефтяники заезжали к вам, как путешественники на экзотический остров за пресной водой, за бананами, парус, борт подлатать, и шли дальше, минуя вас, к главной цели. — Снова понял, что говорит неверные, обидные горожанам слова, раздражался на них, на себя. Еще раз попробовал спасти положение, не сумел, ударил сплеча: — Теперь с этим покончено. Главная цель — комбинат! Здесь возникает цивилизация высшего стандарта. Инженеры становятся основной интеллектуальной силой. Комбинат ожидается с нетерпением не только в Союзе. Его ждут в Японии и Америке. Для города, повторяю вам, начинается новая эра. Я слышал, кто-то уже подыскивает городу новое имя, более созвучное времени. Я хочу, чтобы вы посильно включились в современный процесс. Вы нужны! Покажите приезжим со всех волостей, что они явились не на пустое место. Покажите им свою старину. Но и требования к вам немалые. Вы должны осознать процесс и найти в нем свое место. Ибо здесь возникает иное, небывалое измерение жизни, которое необходимо принять!..
Он замолчал, услышал жидкие хлопки, и возникла тишина, напряженная, многоглазая в сумерках зала.
— Кто хочет слова, товарищи? — радостно вопрошала в микрофон Лямина. — Какие будут вопросы?
— У меня есть вопросы!
— Пожалуйста, товарищ Городков!.. Это Городков, работник газеты, литератор, — доверительно и как бы гордясь, сообщила Пушкареву Лямина. — Пожалуйста, пожалуйста, к нам, сюда…
На сцену торопливо выскочил лысоватый моложавый мужчина в несвежем костюме и бисерном галстуке. Сразу же не понравился Пушкареву своим желтоватым, желчным лицом, безвкусным, провинциальным галстуком.
— Тут товарищ генеральный директор остроумно сравнил нас с папуасами, дескать, кокосы, бананы, и мы, конечно, со своей стороны, благодарны, что вот наконец нас заметили, разглядели в подзорную трубочку. Открыли и на карту нанесли, а то мы в неоткрытых очень томились и все ждали, когда это за нами приедут, и научат вертикально ходить, и вместо пальмовых и прочих листочков приучат брюки носить!..
Зал засмеялся, заерзал. Городков передернулся своим острым лицом, кинул смешную живую гримасу в сторону Пушкарева:
— И очень нам интересно знать, какое это имя для нас придумали. Остров Пасхи? Или, может, Нефте-Пушкарск? А?
И опять засмеялись. А Пушкарев, понимая, что собирает дань своей собственной бестактности, признавая рассудком его правоту, испытал вдруг горячую ненависть к говорящему, к его юродству и дерганью.
— Но мне бы все же хотелось высказать маленькую поправочку, на правах, так сказать, дикаря. Вот тут говорилось, что история нас обидела. Но пришли наконец смелые люди, викинги, и принесли нам на блюдечке историю. Новейшую, со Знаком качества. Вот какой взгляд высказывается. Так оно, наверное, видней. С высоты современности, со спутников, самолетов. А ведь, пожалуй-то, было иначе! Ведь тут-то, в Николо-Ядринске нашем, в богом забытом городишке, тут-то ведь мы Ермака за своего почитаем. И Аввакума тоже. Отсюда, от кремля, от Никольского собора, полки на восток уходили. Пусть, кто не знает, в кремль к нам пойдет и посмотрит: там пушки лежат тагильского, нижнетуринского литья, которые Платов с собою взять собирался, когда пришла в его атаманскую голову фантастическая мысль прогуляться в Индию. А наша-то колокольня и без спутников за всей зауральской Россией присматривала, до Амура, Уссури. Тут ведь, у нас-то, великие просветители жили, которым до сего дня Сибирь низко в ножки кланяется. Тут церкви сибирского барокко стоят, каких в мире нет. Тут библиотеки с рукописными книгами и ноты крюками. А в Отечественную войну полгорода воевать ушло и не вернулось — Москву отстаивали. Мы здесь караваны судов снаряжали, Северным путем Ленинград и Мурманск кормили, блокадное кольцо прорывали. А нам говорят — мертвая ветвь истории. А нам говорят — бананы!.. Нет, не мертвая ветвь, не бананы, а город с драгоценнейшим прошлым и с реальным настоящим, с современными живыми людьми. Конечно, мы в деревянных домах живем, и мы для вас деревянная пристань, и вы хотите всем своим железом пристать, чтобы удобнее было чалиться, и мы хрустим и ломаемся. А это несправедливо. Нужно помнить, что Николо-Ядринск — город и от вашего нашествия его лихорадит. В магазинах до вас всего было вдоволь, мясо, рыба — без очереди, бери не хочу. А теперь у каждого прилавка хвосты, приезжий народ их выстраивает. Кинотеатры, бани — битком! Преступность растет. Да у нас, в старом Ядринске, двери не запирались, а теперь что ни ночь — драка, бывает, ножи в ход пускают. Мы, ядринцы, по ягоды на окраину ходили, за домом грибы брали, а вы нам все леса, все ягодники вырубили, бетонки по ним пустили. Химия рыбе не товарищ. Посмотрим, что с Иртышом сотворите. Ваши браконьеры-«строители» по лесам рыщут, бьют что попало. За что же нам так уж благодарить-то вас? Какое такое новое измерение пришло? Вы внушаете нам чувство нашей неполноценности, а это не по-доброму. Культура дается вековыми усилиями оседлой народной жизни, она всегда местная, неповторимая. Мне кажется, те, кто приехал к нам жить, кому мы оказываем гостеприимство, должны поступать, как добрые гости. Хотите осесть здесь? Пожалуйста! Но тогда вы должны стать нами, а не мы вами!
Соскочил под аплодисменты, любимый залом. А Пушкарев, ошеломленный, оскорбленный, готовый уйти, удерживал себя.
— Кто еще собирался выступить? — спрашивала Лямина.
«Собирался? Да у них тут заговор, что ли?» Он подумал, что надо встать, объясниться: их спор не о том, здесь нет места спору. Он ненароком, сам того не желая, задел их больное место, их городское единство и общность. И от этого обида, ненужная, готовая обратиться в ссору. Надо встать, объясниться. Но не встал, уже уязвленный, вовлеченный в борьбу.
— Прошу вас, товарищ Голубовский! Сюда, на сцену, Егор Данилович!.. А это директор нашего музея, краевед заслуженный…
На сцену, шумно дыша, поднялся тучный человек в широкой, «толстовской» блузе, с черным, старомодно повязанным бантом, но с глазами бедово-молодыми и синими. Тряхнул красивой гривой седых волос:
— В самом деле, я хотел бы возразить нашему многоуважаемому гостю, в речах которого есть и сила и выразительность. Однако существуют две стороны медали. На одной, золоченой и яркой, выбито гордое слово «комбинат». А на другой, медной, позеленевшей от времени, — «Николо-Ядринск». Вот на эту, лишенную позолоты, я и предлагаю взглянуть…
Пушкареву уже несносны были его мягкое, почти доброе краснобайство, блуза и бант.
— Я бы хотел обратить внимание наших уважаемых новых хозяев, ибо они не только гости, но и хозяева, на некоторые факты, которые не могут не внушать беспокойства. Нашему городу грозит быстрое и скорое разрушение, ибо могучие грузовики-самосвалы, которыми вправе гордиться строители, катают по городу день и ночь, уничтожают улицы, тротуары, расшатывают фундаменты, перетряхивают наши ветхие срубы. Затем… Я мельком видел размещения нового порта, аэродрома, дорог, и в связи с этим планом стирается с лица земли наша слобода Захромы. Уже дома повыселены, зияют битыми окнами, будто тать прошел, а что они там построят, это одному богу известно, и что еще задумают снести, нам с вами не скажут, никто их за руку схватить покуда не может. На той стороне Иртыша, в слободе Кондашовке, тоже начинают ломать. Под снос попадает несколько домов — святыни, реликвии местной истории. Конечно, инженеры, как сказал наш гость, меняют духовный климат. Но не всегда в благоприятную сторону. Один инженер, во всяком случае он так себя назвал, ходил по домам, выпрашивал или скупал за бесценок иконы, книги, дворянскую и мещанскую мебель, картины, гербовые бумаги, печатки и посылками, контейнерами отсылал их бог весть куда. Тупик превратился в проезжую дорогу, и по ней стали увозить наши ценности. С могилы декабриста, факт всем печально известный, вор свинтил чугунное распятие, ясно, что не здешний человек, а приезжий. Факт пострашней браконьерства, о котором до меня говорил Городков. Уж не знаю, где теперь это распятие? И последнее… В кремле одно из зданий ансамбля, а именно — ризница, приспосабливается под гостиницу для высоких гостей. Нужно отдать должное вкусу руководителей комбината: вид из окна на Никольский собор, приятно после банкета пройтись по кремлю. Но ведь все-таки это кремль, а не постоялый двор! Святыня общесибирского значения!
И ушел, гордо вскинув голову. Пушкарев уже без паники, без раскаяния, с острым, злым любопытством наблюдал зал.
Говорил главный режиссер театра, крупнотелый, сильный, слащаво-фальшивый, в ярком свитере. Выбрасывая вперед руку, поводил в зал ладонью.
— Наш театр старее волковского в Ярославле! Пусть приходит к нам товарищ Пушкарев и посмотрит, чтобы лучше узнать нас. Мы как раз начинаем репетицию новой драмы. Этим, что немало, мы сможем наградить наших новых сограждан!
Тяжело поднялся на трибуну человек, которого Лямина представила театральным мастером Файзулиным.
— Я ничего не хотел… Только сказать… Мы тоже стремимся… И мы с современностью… Даже есть работы… Я хотел показать…
Он сделал кому-то знак. Серый занавес взвился. Обнажилась собранная из алюминиевых и железных обрезков скульптура. Файзулин врубил динамик, и дикая, невообразимая, из грохота и скрежета, музыка наполнила зал. Робот залязгал, завозился, в нем закрутились колеса. Поднялся смех, гвалт. Файзулин счастливо, влюбленно смотрел на свое детище. А Пушкарев, гневно бормоча: «Балаган! Черт знает что такое!» — поднялся и рванулся к выходу. Уже не раскаивался в содеянном, не чувствовал перед ними вину, а сознавал свою правоту. Гнал сквозь город черную «Волгу», прошибая трухлявое дерево.
5
И лишь на пути к стройплощадкам его гнев превратился в нетерпение и нервную зоркость. Проносился вдоль бетонной дуги моста, потно-блестящей, в синеватых осыпях сварки. Словно лопнула поверхность земли и вышло наружу напряженное тугое ребро. Мост новейшей конструкции завершался, готовый принять на себя тягачи и стотонные грузы. Пушкарев обрадовался встрече с мостом.
Бетонка в вечерних красноватых наледях солнца дрожала, размытая скоростями и гарью. Оранжевые толстолобые «магирусы» в дизельных реактивных дымах мчали, груженные грунтом. Бульдозеры торили обочины, сметая мелколесье. Экскаваторы рвали лед. Черные хлысты водовода, еще не сваренные в распилах, вызывали ощущение звона. За прозрачными лесными вершинами громоздились градирни ТЭЦ, еще пустой, ледяной, но Пушкарев, проезжая, предчувствовал в ней бушевание огня и пара.
Люди крутили рычаги, штурвалы, сварочные аппараты. Дымилась земля, насыщенная железом. Казалось, вырывается, выламывается из человеческих рук, а ее, оковав, усмиряют в страшных усилиях.
«Вот он где, дух-то! Вот оно, дело-то! Это вам не пьески, не луковки, а всем народом, всем дыхом!.. Что они там лепечут, слепцы! Сегодня народный темперамент и дух исчисляется мегаватт-часами энергии, миллионами тонн добытой нефти!..»
Ему казалось: здесь, на стройплощадках, завинчивается огромная гайка. Усилиями его и ему подобных эти дикие, нелюдимые земли, пропущенные сквозь жар и удары, привинчиваются к другим, уже обжитым и скованным. Еще один лист обшивки вкраивается в бортовину Сибири.
Он думал: и этот день, сливаясь с минувшими, ломится, осыпаясь искрами, вспышками, беззвучно кричащими лицами. Исчезает молниеносно, как состав сквозь туннель, цепляясь бортами, унося на острых углах его жизнь, его тело, наполняя глаза дымом и копотью. Но к вечеру, когда он упадет почти бездыханный, комбинат, стальной и стоглазый, сделает еще один малый вздох.
«Словно роды…» — усмехнулся он, объезжая обрывок троса.
Он выдавливал из себя комбинат бесконечно малыми порциями. Еще в полусне, в пробуждении, с первых утренних мыслей в нем копилось и строилось: падали бесшумно деревья, возносились мосты, насыпались беззвучно дороги. А потом в течение дня все рвалось на свободу, обращаясь в грохот и свет, одевалось бетоном и сталью.
— Сережа, постой тут, а я немного пройдусь!..
У опушки пестрели домики стройучастка. Топтались люди. Отъезжал бензовоз. Шофер из открытой дверцы ругал кого-то.
— Ну вы, химики, еще приползете, попросите!..
Пушкарев осматривал стоящую технику. Японский бульдозер «камацу» грозно выставил бивни.
Отточенный и граненый, продрался сквозь лес, намотав на себя красные куски сухожилий, оставив позади багровую парную дорогу.
Нож, отполированный до зеркального блеска, нес в своем лезвии охлажденный синеватый воздух.
Пушкарев осторожно приблизился. Подставил бок ледяному зеркалу. Почувствовал на ребрах резь и ожог. Словно мгновенно отвердело нутро. И в груди нарастала красная льдина крови.
Стальное озеро колебало отражение. Осины с зыбкими, готовыми пасть стволами. Волнистый, испуганный снег. Надвое разделенное солнце. И его лицо, отпечатанное на белом железе.
Шофер, ругавший кого-то химиками, уже не ругался, а, выскочив из кабины, широкоспинный, в робе и ватнике, возился с этими «химиками», такими же, как и он, толстоспинными, краснолицыми шоферами.
— Витька! Седых! Черт лупоглазый! Ну, я тя накормлю обедом-то!
Гоготали, хлопали друг друга увесистыми ладонями, награждали литыми шлепками, валили в снег, расшвыривая сугроб горячими, могучими телами.
— А вы что, всегда такой или только по праздникам? — услышал он смех у вагончика. В пятнах морозного солнца стояла женщина в белом тулупчике с букетом бумажных цветов, та, что встретилась ему у театра. И Солдатов, все в той же волчьей пушистой шапке, поигрывая носком сапога. — Что вам в огонь-то соваться?
— Вот и он мне, корреспондент, говорит: «Чего вам соваться?» А я ему отвечал: «Меня, — говорю, — мамка в животе носила, с горки раз покатилась и в прорубь упала». С тех пор на меня озноб напал. То живу, как все, ничего. А то озноб нападет, и рвусь в огонь, чтоб согреться. Где горит, туда и рвусь. Так всю Россию обошел и сюда добрался.
— А я думала, что вы только по праздникам…
Она хохотала. Блестели влажные белые зубы. Губы розовели сквозь пар. Солнце под ноги насыпало яблок. Пушкарев вдруг увидел, как свежа она, хороша. Оглядел ее всю, будто обнял под курчавой овчиной.
— Раз прибег я на Каму. Может, слышали? Речка такая. Дали мне там экскаватор. Ладно, Солдатов берет. День, ночь, день, ночь. С худой палаточки начал, а кончил палатами. Денег — во! Ковров себе накупил, хрусталей, шкаф полированный. Ну, думаю, теперь невесту сосватать и жить. Раз черпали мы грунт под фундамент, черпнул ковшом — гля! А на зубьях серебряный браслет. Оттер, отмыл, ну блестит! Смотрю на него, и вдруг, не знаю с чего, озноб напал. Такой озноб напал, что хоть все шкафы, хрустали в огонь! Так и сделал. Такой с дружками подняли жар, что все в неделю спустили. Как есть остался. И дальше рванул, чтоб согреться!..
Смеются, похрустывают на снегу. Пушкарев любовался их молодостью. Слушал смех, говорок. Завидовал их простоте.
— А вы в баньку почаще ходите. Там жарко!
— Ну вот. Очутился я на Кольском. Там трубу к самому морю варили. Варю и варю. Как шелковая! Шва не видать! Лето, зиму варю. Всю тундру верхом на трубе проехал, уже море близко. Ладони до дыр сносил. Ну ничего. Начальство новые выдало. «Доваришь, — говорит, — мастером участка поставим». Я киваю, варю. Только раз ночью выходят двое из тундры. Во какие огромные! Ростом с лесину. Подошли ко мне, постояли. Через трубу перешагнули и медленно так шажищами, как два крана, дальше ушли. А куда ушли, там свет и огонь поднялся. Привидения, думаю, или с другой планеты. Другим говорю — не верят, на смех подымают. А на меня вдруг озноб напал, не могу согреться. И вот у Байкала оказался.
— Ну и выдумщик вы! И так складно все. Вы случайно на танцы не ходите? Я вас вроде на танцах видела…
Сторож вывел из вагончика лохматую овчарку. Уложил и стал посыпать ее снегом. А потом веником смотал его, как с ковра. Мех заблестел, заискрился, словно стеклянный. Собака лежала, высунув алый язык, дыша сочно паром.
— Ну вот, на Байкале поставили Солдатова на отсыпку дороги. Сыпем, звенья кладем. Сыпем, звенья кладем. Жизнь там — во! Песцов, горностаев — мешками! Бери не хочу! Рукавицы, в которых вибратор держал, соболями отделал. Чего еще? Только раз в вагончик возьми и влети шаровая молния. Около самого носа прошла. Рубашку на веревке прожгла. Подержалась у окошка и выпорхнула. Только и успел, что из дробовика ее ахнуть. И опять на меня после молнии озноб нашел. Кинул все и дальше подался. Вот до вас дотопал, у огонька сегодня погрелся!
— Солдатов, не ври до конца! Нам немного оставь! — крикнули ему шоферы, оставляя свою возню, расходясь к машинам.
— Ты, Седых, правду любишь? — оскалился Солдатов. — Ладно, скажу. У тебя, Седых, голова бубликом, в середке пустая… А теперь возьми-ка ты барышню в кабину и вези аккуратно в город, а не так, как грунт возишь. А вечером, если хочешь, я тебе про бублик продолжу!
Они смеялись, а Пушкарев думал: «Да, вот они где стыкуются, комбинат и Николо-Ядринск! Помимо тех краснобаев. Хиханьки, хаханьки — и общий язык находят. На танцульки пойдут…»
Женщина оторвала от букетика бумажную розочку, протянула Солдатову. Пушкарев, радуясь своему открытию, двинулся обратно к машине.
6
Он объехал строительство, вписывая его рваные очертания в стройный, циркульно-ясный чертеж.
Машина летела обратно по морозно-солнечным наледям, догоняя колонну «магирусов». Пушкарев рассеянно, утомленно смотрел на бегущий впереди самосвал.
И внезапно на дальней дистанции уловил косой и разящий удар по трассе, колыхнувший бетон, лесную опушку и небо, сбивший прочь самосвалы, раскрутивший их волчком. Встали, развернув борта, чадя и коптя.
«Волга» подлетела. Пушкарев выскочил и увидел расколотый, с выдранным, дымящим радиатором «магирус». Среди брызг стекла, в провале кабины потрясенное, живое, в красных надрезах лицо шофера. И беззвучно кричащая знакомая Пушкареву женщина в тулупчике. А на трассе горой, охваченный красным паром, выпуская убитую горячую жизнь, лежал лось, раскинув обрубки ног, и они дымились на концах, как головни.
Вместе со всеми Пушкарев топтался, утешал, извлекая из кабины, ощупывал и оглаживал, убеждаясь, что невредимы, ахая, перебивая, выкрикивая. Но это минутой позже.
А в первое мгновение застыл, пораженный этим огромным внезапным ударом. Посреди Сибири в метеорном взрыве столкнулись косматый зверь и железная, в хромированных деталях машина. Он, Пушкарев. Она, беззвучно кричащая, с преображенным, прекрасным, залитым слезами лицом. Словно удар пришелся по нему, Пушкареву.
— Витька, Седых, живой?
— Я иду ему в хвост, гляжу, он на Витьку прет!
— Да где успеешь! Оба под семьдесят гнали!
— Хуже нет лосей. Как бомба! У него кости, как рельсины. Железо насквозь прошибают!
— Моли бога, Витька, что жив, что он тебе по капоту врезал!
Шофер, весь в порезах, ощупывая воздух руками, заикался и всхлипывал:
— Я шел, и он-то откуда?.. Не успел… Разве можно?..
Женщина, с рассыпанными волосами, в растерзанном полушубке, задыхалась в слезах:
— Господи! Господи! Господи!..
На трассе возникла пробка. Подкатывали грузовики. Водители выскакивали, чертыхались, охали. Жалели машину. С любопытством рассматривали мертвого зверя.
Лось лежал среди работающих моторов, окруженный радиаторами, переломанный, перебитый. С вырванным горлом, из которого выступал обрезок хрящевидной трубки, и хлестала черная гуща, и летело неживое дыхание, одевая лес, машины, людей в красный воздух. Оторванные копыта валялись в стороне, на бетоне. Одно, с розовой бабкой, висело на обрывке кожи. В губастой костяной голове одиноко и жутко стекленел темный глаз. Вместо другого кровенела дыра, из нее подымались и лопались пузыри. Люди наклонялись, осторожно трогали пальцами шерсть.
Раненый грузовик тихо звенел металлом. С разодранной железой губой, с проломом в крыше. Шофер гладил оскаленную рваную сталь, бессмысленно складывал осколки стекла.
— Как чувствуете себя? — Пушкарев поддерживал под руку женщину. — Вот здесь, на щеке, чуть порезано, — своим платком коснулся ее щеки, сняв отпечаток ранки.
— Какое несчастье! Какой-то рок! — говорила она не тем бойко-слободским говорком, а глубоким, влажно-певучим голосом, поразившим Пушкарева волнением и силой. — И зачем я поехала? Господи…
Она прижималась к Пушкареву. Ее рука с золотым кольцом несколько раз сильно и жарко коснулась его руки.
— Очистить трассу! Давайте кран сюда! — командовал он, увидев полосатый колесный кран.
Появился металлический трос. В несколько рук, ловко, умело накинули лосю на задние ноги. Зацепили за крюк. Кран заурчал, потянул. Лосиная туша, шурша, скользнула, оставляя на дороге щетину, влажную лежку. Оторвалась от бетона с утробным стоном. Повисла в воздухе, не касаясь мордой земли. И казалось, что убитый лось парит в небесах над темными башнями ТЭЦ, машинами и железными трубами. Пролетает над стройплощадками, кропля из небес мелкими красными каплями.
Лося опустили в кузов. Самосвал ушел, колыхая звериное тело. Машины двинулись, размазывая по бетону багровые полосы. Унося на протекторах отпечатки винного цвета.
Пушкарев, посадив с собой женщину, ехал в город.