Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



Весьма красивый молодой человек вошел в мою комнату.

Он был высокий, здоровый, даже цветущий. Однако в глазах его было что-то удивительно печальное. Какое-то горе я прочел в его взоре. Темные, почти черные тени лежали под глазами.

Открыв чемодан, я действительно сразу забываю о дурацкой табличке. Какая может быть табличка, когда из чемодана к моим ногам вываливаются плавки – не одни, а десятки, нет, сотни плавок разных фасонов, цветов и размеров, мокрых настолько, что по полу от них в разные стороны текут ручейки; сливаясь, они превращаются в реки, вода прибывает, минуту спустя меня уже окружает самое настоящее море, оно мне сейчас как раз по колено, самое время идти на дно, в смысле садиться на пол и хохотать, наконец-то вспомнив, откуда эти мокрые плавки взялись.

* * *

Он сказал:

– Это нечестно, – говорю я. – Тоже мне отпуск! Какие-то жалкие полтора часа.

- Выслушайте меня. Я знаю, что вы не врач. Но мне почему-то кажется, что вы можете мне помочь.

– Час тридцать восемь минут, – педантично поправляет меня Нёхиси. – Я засекал. Однако этого хватило. Твою усталость как рукой сняло.

Со всей откровенностью я сказал, что я сам едва справился со своими бедами и категорически отказываюсь разбираться в чужих недомоганиях.

Тогда он заплакал. Я не преувеличиваю. Слезы обильно потекли из его глаз. И как-то по-детски он стал вытирать их руками.

– Я не то что до моря, а даже до аэропорта не добрался, – говорю я, изо всех сил стараясь изобразить хоть какое-то подобие негодования на своем лице, стремительно превращающемся в безобразно довольную рожу.

В этом его жесте было что-то крайне инфантильное, ребяческое.

Нёхиси тактично делает вид, что не замечает моих провальных попыток. Хотя, по идее, мог бы задразнить.

Желая утешить его, я просил рассказать, что с ним.

– Извини, – с несвойственной ему кротостью отвечает он. – Я без тебя как-то неожиданно сильно заскучал. Сам удивляюсь – с чего бы? Теоретически я всемогущ, а значит, могу все, в том числе прекрасно без тебя обходиться. Но теория внезапно разошлась с практикой. Видимо, это и называется «форс-мажор». С другой стороны, все к лучшему. Эта твоя идея с тенями от несуществующих деревьев очень уж хороша, а рисовать их все-таки лучше не той краской, которую можно купить в любой художественной лавке, а новейшим тенеимитатором из моих запасов. Пару банок я охотно тебе ссужу.

Обстоятельно он стал рассказывать о своей болезни. У него невроз желудка, и в такой степени, что он вынужден все больше изолироваться от людей. Он лечится давно; ездит на курорты. Но улучшения нет. Напротив, ему хуже. Он несчастен. Он избегает общества. Он потерял все радости жизни. Тошнота, рвота, спазмы желудка и кишечника - вот его печальный удел.

– И поможешь мыть кисти, – говорю я условно суровым тоном. Очень условно суровым, потому что голос сейчас повинуется мне не лучше, чем лицо.

Я спросил - был ли произведен анализ.

– Помогу, – соглашается Нёхиси. – Кто же, будучи в здравом рассудке, доверит тебе самому отмывать кисти? Даже не знаю, во что они превратятся после такой процедуры. А инструменты хорошие, дорогие, еще пригодятся. Надеюсь, не раз.

– А потом я…

Молодой человек сказал:

– А потом ты займешься исчезающей площадью, – твердо говорит Нёхиси. – Будет обидно, если ее никто никогда не увидит. Например, сегодня на закате в районе Тибетского сквера. И завтра вечером где-нибудь возле Нерис. И послезавтра…

- Да. Найдена была излишняя кислотность. Диагноз - невроз желудка в тяжелой форме.

– Да не вопрос, – улыбаюсь я. – Я еще помню, как мне было обидно, что устроить такую штуку не в человеческих силах. Чертовски приятно вспомнить, что «не в человеческих» означает «вполне в моих».

Я спросил:

- Когда усиливаются ваши припадки? При каких обстоятельствах?

Улица Аукштайчю

- Они усиливаются, - сказал он, - на людях, в обществе.

- А дома бывают эти припадки?

(Aukštaičių g.)

Он подкрался, густой и безмолвный

- Дома очень редко.

Нёхиси куда-то пропал.

- А когда? Когда вы кого-нибудь ждете? Женщину?

То есть не глобально пропал, конечно. Об этом речи нет. Если бы Нёхиси пропал глобально, не о чем было бы говорить. Да и, пожалуй, некому.

Он молча кивнул головой. И я стал задавать ему вопросы, извинившись, что вмешиваюсь в его интимную жизнь.

Строго говоря, Нёхиси вообще никуда не пропадал, просто я уже очень долго его не видел. Дней шесть, кажется. Или даже семь? В общем, с тех пор, как выпал первый декабрьский снег, и он позвал меня отпраздновать это событие кружкой горячего вина. Нёхиси любит зиму, а я терпеть не могу, и он это знает, поэтому в холода с него всегда причитается, а в оттепель причитается с меня, все честно.

Бледнея и краснея, он отвечал.

Потом я стал расспрашивать об его детстве. Он мало помнил о нем. Но вдруг рассказал историю, которую он слышал от своей матери. Мать однажды заснула, когда он был у ее груди. Она очнулась от дремоты, когда ребенок был почти синий. С трудом его вернули к жизни.

Собственно, потому я и беспокоюсь: тот снег, который мы так душевно встретили в гамаке под Заречным мостом, закусывая горячее вино колотым речным льдом, успел благополучно растаять, потом снова ударил мороз, и мокрые тротуары превратились в катки, но всего на сутки, потому что на следующий день на небо, спросонья дико озираясь по сторонам, выкатилось совершенно весеннее с виду солнце, ртутный столбик термометра подскочил до плюс восьми, идиллия продолжалась целых три дня, а Нёхиси так ни разу и не выпрыгнул на меня из-за угла с криком: «Эй, это кто тут слякоть развел посреди моего декабря?» А ведь я все это время предусмотрительно носил во внутреннем кармане пальто флягу с его любимым темным ромом, лучшее, неоднократно проверенное средство от зимних бурь.

Я не стал больше расспрашивать молодого человека. Нервные связи были весьма явственны. Ответ организма был очевиден. Желание избежать гибели лежало в инфантильном ответе. Условные связи не были порваны.

Впрочем, это как раз ладно бы, не каждый день Нёхиси приходит охота изображать праведный гнев в обмен на глоток темного рома, но вчера ночью снова изрядно приморозило, с утра начался снегопад, а не нанести мне по такому случаю утешительный визит – совершенно на него не похоже. Торжествующе извиняться передо мной в связи с очередным наступлением холодов Нёхиси любит даже больше, чем эти холода устраивать.

Однако необходим был тщательный последовательный анализ. Я написал записку с моим заключением и направил молодого человека к врачу.

Поэтому я места себе не нахожу. И думаю, что надо бы его поискать.





Штука в том, что, расставаясь, мы с Нёхиси никогда не договариваемся о следующей встрече. До сих пор это было совершенно ни к чему, потому что он и так постоянно попадается мне на глаза. Ну или я ему. В общем, мы то и дело попадаемся друг другу на глаза, можно подумать, будто в мире никого, кроме нас, вообще нет.

Пресыщение

Хотя это совершенно точно не так, мы проверяли.





В дни моей юности я встретил одну удивительную женщину.

Ладно, ладно. Все когда-нибудь приходится делать впервые. По крайней мере, я знаю, с чего следует начинать поиски: надо выйти из дома.

Она была необыкновенно привлекательной. Но казалось, что она была \"создана только дли любви и ни для чего больше.

Все ее помыслы и намерения были направлены на любовь. Ничто иное ее не интересовало и не трогало. Она была как бы сконцентрирована только лишь в одном направлении.

Выйти из дома не так просто, как может показаться. Сперва надо одеться, что само по себе та еще задача. Свитер, штаны, ботинки, все вот это вот бесконечное торжество материи над другой материей – той, из которой временно состою я. Ах да, еще под ботинками должны быть носки. Я толком не знаю зачем, но должны, это точно. А поверх свитера следует надевать пальто. Ну или куртку какую-нибудь, но пальто мне нравится больше, его полы развеваются на ветру и таким образом рождают еще один, дополнительный ветер, а это само по себе удовольствие – всегда, даже сегодня, когда на термометре минус четыре, с неба падают мокрые снежные хлопья, под ногами злокозненно похрустывает лед, и в сердце моем по этому поводу не то чтобы настоящая тоска, а, скажем так, некоторая досада.

Нечто бурное было в ее темпераменте. Как метеор, она неслась сквозь чужие жизни.

Впрочем, ладно, я сейчас не о том. А о том, что надо, черт побери, одеться.

Многие мужчины, с которыми она встречалась, были опалены ее страстью.

Но одеться – это еще только полдела. Прежде, чем выйти из дома, надо решить, что это сегодня будет за дом. И на какой улице он стоит, и как выглядит – все детали, вплоть до цвета входной двери и прорех в заборе. Потому что если уж взялся быть частью материального мира, будь добр, поддерживай полную определенность во всем. Бардака тут и без тебя предостаточно. В смысле без меня. Ну, то есть без нас.

Некоторые из них погибли из-за любви к ней. Один повесился в подъезде ее дома. Другой стрелял в нее. И она была ранена. Третий едва не задушил ее. Четвертый растратил ради нее огромные деньги и был судим и выслан.

Чаще всего дом, из которого я выхожу, стоит на улице Аукштайчю. Это, на мой взгляд, идеальное место. Улица расположена в самом центре и одновременно на таких задворках, что, если специально ее не искать, в жизни туда не забредешь. Целых домов здесь всего четыре, в одном из них детский сад, второй недавно отремонтировали и устроили там какой-то шикарный офис, а два оставшихся выглядят обжитыми и заброшенными одновременно, вот так сразу не поймешь, то ли хозяев выселили буквально позавчера, то ли они сами затеяли ремонт, то ли просто живут среди покосившихся стен, выходят на крыльцо, переступая через груды отсыревших досок, подставляют тазы под вечную потолочную капель в надежде, что дома выправятся как-нибудь сами, особенно если регулярно подкладывать под их стены новенькие румяные кирпичи, как сухой корм к кошачью миску – угощайся, дорогой.

Несчастный ее муж не имел силы ее бросить. Пораженный, он смотрел на ее связи. Прощал ей все ее прегрешения. Он считал ее необыкновенной, единственной. Он не видел в ее поведении распутства. Он полагал, что это ее норма.

Когда он узнал, что я встречаюсь с ней, он пришел ко мне и молча положил листок бумаги на мой стол - это был список ее любовников. Этим он предостерегал меня от нее. Этим он хотел сохранить ее для себя.

Мой дом выглядит точно так же, как соседские: щербатые стены, перекошенные двери, черная от времени черепица, цветы на подоконниках, теплый желтый свет за помутневшими от времени стеклами, на осыпающемся балконе в любую погоду сушатся серые от частых стирок полотенца и вызывающе жизнерадостные красные трусы, такие достоверные в своей нелепости, что, глядя на них, никто никогда не вспомнит, что еще вчера на месте этого дома был крошечный пустырь, умиротворяюще пологие холмы тряпок и битых кирпичей в зарослях прошлогодней травы и одна-единственная уцелевшая стена – белая, снизу доверху разрисованная летящими птицами.

А дальше по улице неприветливо скалятся остовы разоренных промышленных зданий, вечная стройка, круглосуточно распахнутые ворота с предостерегающей табличкой: «Внимание, опасно! Не ходить». Врут, кстати, нет там никаких опасностей, но интересного тоже ничего нет, только смутное обещание будущих изменений и сопутствующей им человеческой суеты.

Нет, она не принесла мне несчастья. В те годы, в годы моей меланхолии, казалось, ничто не трогает меня.

А еще там рядом река. Не то чтобы это было жизненно важно для меня, просто очень приятно. Я люблю жить рядом с рекой.



Почти равнодушный я расстался с ней, и она была обижена тем, что я не повесился и даже не поплакал. И даже был, кажется, рад.

В общем, сегодня я выйду из дома на улице Аукштайчю. Это решено.

Но прежде, чем выходить, следует остановиться на пороге и прочитать магическое заклинание: «Ключи, кошелек, телефон». Несмотря на кажущуюся простоту, это очень сильное заклинание, совершенно необходимое в моем положении, без него на улицу лучше не соваться. Все будет не то и не так, реальность рассыплется на фрагменты, как паззл, по неосторожности сброшенный со стола незадолго до завершения работы, рассердишься, растеряешься, а потом внезапно откроешь глаза, и выяснится, что ты все еще лежишь в постели, укутанный в какой-нибудь припасенный с прошлого лета теплый густой туман, а голова покоится на подушке, набитой недосмотренными сновидениями вечно не высыпающихся студентов Художественной Академии – из них, кстати, получаются самые лучшие подушки, какой там пух, какое перо и, тем более, синтепон.

Она уехала на Урал. И оттуда на Дальний Восток. И я одиннадцать лет ее не видел.

Само по себе все это неплохо, но означает, что хлопотные сборы просто приснились, теперь придется начинать сначала. И хотя бы на этот раз не забыть перед выходом из дома прочитать заклинание: «Ключи, кошелек, телефон».

Аминь.

И вот однажды я встретил ее на улице. Оказывается, она давно уже вернулась в свой родной город. Ну что ж, нет ничего удивительного в том, что я ничего не слышал о ней, - она живет весьма тихо, нигде не бывает. Ей все надоело - и люди и чувства.

Можно идти.



Я внимательно взглянул на нее. Нет, она была по-прежнему привлекательна. Ее бурная жизнь не отразилась на ее внешности. Мне даже показалось, что она стала красивей, чем раньше. Но вместе с тем - какая чудовищная перемена произошла с ней!

И иду я, конечно же, к реке. Не факт, что Нёхиси обнаружится именно там, в отличие от меня, он не видит особой разницы между водой и сушей и не предпочитает одно другому. Но прогулка у реки сама по себе удовольствие, а значит, вся суета со сборами была не зря, вне зависимости от того, найдется Нёхиси или нет.

К тому же он все равно уже нашелся.

Сидит, как ни в чем не бывало, под старой высокой ивой, прямо в сугробе. Впрочем, вру, все-таки нет, не в сугробе, нашел где-то древние детские санки, деревянные, на металлических полозьях, теперь на таких, кажется, никто и не катается, но табуретом они служить вполне могут, почему нет.

Удивительно, впрочем, не это. А то, что в руках у Нёхиси книга. Никогда прежде не видел его с книгой в руках. Если Нёхиси приходит охота почитать, он просто идет в ближайшую библиотеку, прячется там на какой-нибудь полке, сворачивается клубком по-кошачьи, а иногда и правда превращается в кота, просто для собственного удовольствия, дремлет там, сколько пожелает, а книги читают ему себя сами, им это очень нравится, а удается нечасто, читателей вроде Нёхиси по пальцам можно пересчитать.

Но сейчас Нёхиси читает книгу обычным способом. Более того, приблизившись, я понимаю, что он делает это вслух. Я открываю рот, чтобы спросить, что это с ним стряслось, но Нёхиси, заметив меня, сразу прижимает палец к губам и – даже не произносит, а думает: «Тссссс!»

Ладно, потерплю.

Она стала медлительной, вялой, безразличной. Усталость и апатия были во всем ее облике. Глаза ее были погашены. Но ведь ей тридцать лет. Как это могло случиться?

Я оглядываюсь по сторонам, прикидывая, как бы устроиться поудобней. Вокруг сугробы, а еще одних санок Нёхиси для меня не припас, лучшее, что можно сделать в такой ситуации – забраться на дерево и устроиться на какой-нибудь ветке потолще, прислонившись спиной к стволу.

Ну, почему бы и нет.

- Все надоело? - спросил я ее. - Никого не любите?



– Я был на корабле Флинта, когда он зарыл сокровища, – читает Нёхиси. – С ним было еще шесть моряков – здоровенные, сильные люди. Они пробыли на острове с неделю, а мы сидели на старом «Морже». В один прекрасный день мы увидели шлюпку, а в шлюпке сидел Флинт, и голова его была повязана синим платком. Всходило солнце. Он был бледен как смерть и плыл к нам… один[11].

Пожав плечами, она сказала:

«Остров сокровищ», надо же. Нёхиси читает «Остров сокровищ» – вслух, среди бела дня, на берегу реки. Не стану утверждать, будто ничего более удивительного мне в жизни видеть не доводилось, но вот прямо сейчас припомнить не могу. Спасибо ему за это.

Я поплотнее закутываюсь в пальто и закрываю глаза. Как будто мне снова восемь лет, я лежу в постели с очередной простудой, и папа читает мне на ночь «Остров сокровищ» – честная плата за стоически перенесенные горчичники, у нас так было заведено.

- Никого. Все надоело. Кроме отвращения, я не испытываю никаких чувств.

И я – не то чтобы засыпаю, но погружаюсь в сладкую дрему, синюю, как ранние зимние сумерки, которые уже начались.

- Это пресыщение?

– До сих пор мне снятся по ночам буруны, разбивающиеся о его берега, и я вскакиваю с постели, когда мне чудится хриплый голос Капитана Флинта: «Пиастры! Пиастры! Пиастры!» – произносит Нёхиси, и я сквозь дрему думаю: «Надо же, уже до конца дочитал».

Нёхиси задирает голову и говорит мне:

- Должно быть, - сказала она. И глаза ее затуманились необыкновенной грустью.

– Привет.

- Что-нибудь случилось, произошло за эти годы?

– Ты чего затеял? – спрашиваю я.

- Нет, - сказала она. - Ничего не произошло. Все то же самое, что и было…

– Читаю, – коротко отвечает он. – А почему ты мне никогда не рассказывал?

– Не рассказывал – о чем? Что есть такая книжка «Остров сокровищ»? Ну, извини. В голову не приходило, что тебе именно этого не хватает для полного счастья.

- Да, но было немало, - сказал я. - Были драмы, скандалы, стрельба, аборты три раза в год…

– Не рассказывал, что дети любят, когда им читают вслух на ночь. Я-то сам никогда не был маленьким. И не знал…

– А разве это важно? – удивленно спрашиваю я, свешиваясь с ветки.

Усмехнувшись,, она сказала:

Разговаривать так не очень удобно, просто мне пока лень слезать.

– Важно, – говорит Нёхиси. – Не лично мне, а деревьям. Они же каждый год засыпают на всю зиму. И никто никогда не читает им вслух. По-моему, им должно быть очень обидно. Они-то знают, как здорово засыпать под хорошую книжку.

- Конечно, раз это приносит только огорчение, то на что мне это.

– Откуда они это знают?

– Да оттуда же, откуда и я. Из разговоров.

И вдруг в этом ее ответе, сказанном простодушно, необдуманно, я увидел все, увидел причину ее \"пресыщения\".

– Из каких разговоров?

– Из человеческих, – устало объясняет Нёхиси. – Ну что ты прикидываешься тупицей?

Все время и непрестанно ее любовь, ее желания были связаны с несчастьями. Когда-нибудь должен прийти конец? И он пришел. Любовь и несчастье стали тождественны. Условные связи прочно соединили их воедино. Пусть лучше не будет желаний, чем снова беда.

– Я не прикидываюсь. Просто пока ты читал, я задремал. А спросонок я тупица и есть. Поэтому давай ты объяснишь все с самого начала.

– Ладно.

Я снова взглянул на молодую женщину. Я было начал ей говорить о причинах ее несчастья. Но замолчал. И не потому, что она не поняла бы меня. Нет, мне показалось, что ей лучше остаться такой, как сейчас.

Нёхиси сегодня на редкость покладист.

– У меня и кофе есть, – говорит он, доставая термос из внутреннего кармана пальто. – Но за ним тебе придется спуститься на землю.

Мы стали прощаться. Она протянула свою вялую руку. Безразличным взором скользнула по мне. И, медленно шагая, побрела по улице.

– А еще одних санок у тебя случайно нет? – ехидно интересуюсь я. – Моя задница, видишь ли, не создана для попирания сугробов.

Нёхиси молча достает из внутреннего кармана пальто деревянные санки на металлических полозьях, такие же, на каких сидит сам. Теоретически я знаю, что у него всегда при себе весь мир, но на практике все равно всякий раз удивляюсь такому эффектному жесту.

Мне стало жаль ее. Я хотел ей крикнуть, задержать ее, чтоб сказать, что с ней. Но не сделал этого.

И от удивления спускаюсь наконец с неба на землю. В смысле спрыгиваю с дерева в сугроб.

И достаю из своего кармана флягу с ромом, чтобы Нёхиси тоже как следует удивился. Потому что в такой собачий холод я его обычно не угощаю. Но сегодня – ладно, пусть будет. Такой уж день, все у нас кувырком.

Пусть она останется такой, как сейчас, подумал я.



– В кафе, – говорит Нёхиси. – Я зашел в кафе, причем в полной уверенности, что найду там тебя.



Обычно так и бывает – если уж Нёхиси потянуло зайти в кафе, значит, там сижу я. И наоборот. Но нет правил без исключений.

– Тебя там не было, зато был такой, знаешь, несладкий розовый лимонад, – мечтательно говорит Нёхиси. – Из тех напитков, при взгляде на которые сразу хочется стать рекой, в которую их кто-нибудь выльет. Но можно и просто купить и выпить по-человечески, почему нет.

– Почему нет, – с удовольствием повторяю я, отхлебывая кофе из крышки его термоса.

8

Стать рекой, в которую постоянно кто-нибудь выливает кофе, – это очень соблазнительная идея. Останавливает меня лишь то соображение, что хороший кофе в реку выливать нет дураков, а от всякой бурды у меня быстро испортится характер. И я, вероятно, выйду из берегов.



– За соседним столом сидела довольно большая компания, – говорит Нёхиси. – Разные люди, так сразу и не поймешь, что их объединяет; впрочем, неважно. Важно другое: один из них рассказывал, как отец читал ему на ночь книгу «Остров сокровищ», каждый вечер по одной главе. И это, по его словам, лучшее воспоминание детства: за окном зимняя ночь, падает снег, в спальне тепло и темно, горит только маленькая настольная лампа, отец читает, он слушает, засыпает и сам не замечает, в какой момент книжная история превращается в его собственный сон. Говорит, потом, через несколько лет, перечитал эту книгу и очень удивлялся, что доброй половины запомнившихся ему приключений там не было, наверное, приснились, ну или отец от себя добавлял на ходу, кто теперь разберет… И другие люди тоже стали вспоминать, как им читали на ночь, а одна женщина сказала, что они с мужем и сейчас так делают, он ей читает, когда она вяжет, а она ему – в постели, перед сном. И, слушая их, я подумал про деревья. Чем они хуже людей?

Нет, теперь я добродушно взираю на все, что вокруг меня происходит, - я не имею привычки анализировать чужие поступки и не вижу особой радости разбираться в чужих делах. Я живу так, как надлежит жить человеку: в меру думая и не делая из своей головы аппарата по розыску чужих бед.

Вопрос, конечно, риторический. О деревьях нам обоим известно, что они ничем не хуже кого бы то ни было. Строго говоря, деревья вообще лучше всех. Отличные ребята, даже жизнь в городе обычно почти не сказывается на их характере, хотя лично я бы на их месте чокнулся. Расти среди людей, в окружении человеческих домов и автомобилей, не имея никакой возможности выкопаться и уйти ко всем чертям, когда окончательно надоест – это все-таки очень нервное занятие. А городские деревья ничего, как-то выдерживают. И даже симпатизируют людям, по крайней мере, некоторым. Тем, кто их замечает. Доброжелательное внимание – это очень ценный подарок, лучшее, что может дать дереву человек.

Впрочем, не будем отвлекаться.

Но первые годы, столкнувшись с этими делами, я наблюдал за людьми с огромным интересом и волнением.

– Когда зима такая теплая, как нынешняя, деревья спят не очень крепко, – говорит Нёхиси. – Скорее, просто дремлют. Самое время почитать им что-нибудь хорошее, так я решил.

– Так вот чем ты занимался все это время! Читал деревьям «Остров сокровищ»!

Меня особенно волновали те болезненные \"ответы\" людей, которые происходили вне контроля разума. Эти ответы были иной раз столь чудовищны и нелепы, что казалось непонятно их значение. Но, подумав, я всякий раз убеждался в целесообразности этих ответов. Конечно, с точки зрения здравого смысла эта целесообразность была нелепой. Но я тотчас находил в ней смысл, если переводил эту нелепость на язык животного или младенца.

– Да почему же только «Остров сокровищ», – улыбается Нёхиси. – Эти люди в кафе довольно много разных хороших книг вспомнили. Я их раздобыл и вот, хожу, читаю. Жаль, не получается читать так громко, чтобы было слышно во всем городе сразу. Но тут ничего не поделаешь. Пришлось устроить что-то вроде лотереи – читать всем одно и то же скучно, а выбрать непросто, поэтому я беру книги из стопки по одной, наугад. И иду тоже наугад – куда ноги сами приведут. Деревьям на бульваре Вокечю я читал «Вино из одуванчиков» Брэдбери, в парке Вингис – «Холодный дом» Диккенса, на холме Тауро – рассказы Грина, на Лукишской площади – «Гарри Поттера», на Жверинасе «Записки о Шерлоке Холмсе», ну и «Остров сокровищ» напоследок – здесь. А больше пока ничего не успел. Чтение вслух – медленная работа. Я не справляюсь, дружище. Очень жаль!

– Да ладно тебе, – говорю я, снова протягивая ему флягу с ромом. – Я тебя не брошу. И даже уже знаю, с чего начну.

В любом поведении невротика и даже иной раз в его смерти было бегство, было желание уйти от \"больных\" предметов, было бессилие разорвать условные связи.

– Надо же, даже торговаться не стал, – ухмыляется Нёхиси. – А мог бы. Такой шанс!

– Не о чем мне с тобой торговаться, – отмахиваюсь я. – Зима и так будет теплой, это теперь и в твоих интересах. Глупо читать вслух тому, кто тебя не слышит. А в морозы деревья спят очень крепко, ты сам говорил.

Я расскажу вам несколько поразительных историй. Они подлинные.

– Да, – кивает Нёхиси, – эта зима будет теплой. Твоя взяла.



Теплый весенний ветер вылетает из моего рукава, по-хозяйски оглядывается и принимается за дело. Завтра утром от всего этого белого безмолвия не останется и следа.

А мне того и надо.

Неожиданный финал



Но пока снег еще не растаял, только стал мокрым и рыхлым, из такого здорово лепить снежки. В другое время именно этим я бы, пожалуй, и занялся, но сейчас ничего не выйдет, для игры в снежки нужен хотя бы один партнер. А Нёхиси отправился в Бернардинский парк с томиком Борхеса под мышкой. Меня немного смущает его выбор, невозможно предсказать, как отразится подобное чтение на характере тамошних деревьев; с другой стороны, доживем до лета – узнаем. А мы, несомненно, доживем.

Но лето будет когда-нибудь потом, так нескоро, что сейчас, пока я иду вдоль берега реки Вильняле, почти по колено проваливаясь в снег, трудно думать о нем как о чем-то возможном и принимать эти мысли всерьез. Я и не думаю. Я достаю из-за пазухи книгу, выбранную специально для яблонь Бельмонтаса, к которым я питаю особую тайную слабость, открываю ее и начинаю читать прямо на ходу: «Первый снег пал на Муми-дол хмурым утром. Он подкрался, густой и безмолвный, и за несколько часов выбелил всю долину»[12].



Улица Аушрос Варту

В мою комнату вошла студентка. Она была весьма молодая, миловидная женщина.

(Aušros Vartų g.)

После того, как все

Она сдавала последние экзамены. И ей понадобился материал о моей литературной работе.

– Что бывает после того, как все заканчивается? – спрашивает Евка.

Зря она спрашивает об этом меня. Я не священник, не философ-мистик, не духовидец, беседующий с ангелами, когда тем приходит блажь поболтать. Обычный человек, плохой художник, хороший портной, бывший друг Евкиного бывшего мужа. И ее лучший друг.

Она беседовала со мной почти не поднимая глаз. Но в конце беседы она осмелела. И даже стала со мной кокетничать.

Когда-то мы отлично проводили время втроем – Витька, Евка и я. А теперь Евка умирает, а Витька сбежал на край света еще полтора года назад, как только узнал о ее диагнозе. А я – ну что я. Явно не тот человек, которого следует спрашивать о важных вещах. Но Евка известная растяпа, никогда не умела сделать правильный выбор. Даже в мужья, как оказалось, взяла самого ненадежного человека в мире, а вот теперь безошибочно отыскала наихудшего теософа – меня.

Уже все было сказано, и надо было уходить, но она не уходила.

Эх, Евка, Евка.



Потом она ушла, взяв разрешение прийти завтра, чтоб посоветоваться о своей работе.

Я никогда не был в нее влюблен. Мы просто дружили. Сперва потому, что Евка вышла замуж за моего лучшего друга и стала как бы обязательным приложением к нашим встречам – хочешь не хочешь, привыкай. Но потом время расставило все по местам, и оказалось, что ни к кому Евка не прилагается, она сама по себе. Совершенно золотая девчонка. Думал, таких не бывает.

Она пришла на другой день. И была немного печальна. Она стала говорить, что она замужем за студентом, что у них маленький ребенок. Только ребенок и учеба наполняют ее жизнь. И что это очень хорошо. Было бы ужасно, если б ей кто-нибудь понравился, если б кого-нибудь она полюбила. Тогда была бы катастрофа, потому что она не смогла бы обмануть мужа. Ей пришлось бы ломать жизнь, учебу, свою судьбу и судьбу мужа.

Нам всегда было интересно вместе, как в ранней юности, когда дружба нужна для того, чтобы совместными усилиями познавать мир и хоть как-то разбираться с постоянно прибывающей информацией о нем. Ставили друг другу любимую музыку: «Как тебе Нина Хаген?», «Неужели Лори Андерсон никогда не слушала?» Бурно ссорились, обсуждая книги, и немедленно мирились, узнав о большой выставке Базелитца или Бойса – где-нибудь условно недалеко, всего в полутора тысячах километрах от нас, и надо срочно понять, как мы будем туда добираться. Евка приохотила меня к фильмам Клода Шаброля и Жака Риветта, а я нанес сокрушительный ответный удар Джармушем. Евка научила меня делать смородиновое вино, запускать воздушных змеев и кататься на роликовых коньках. Я уговорил Евку достать из шкафа заброшенную со школьных лет скрипку и сшил для нее лучший в мире пиджак, с настоящими часами на груди. То есть оставил на виду стрелки, а часовой механизм с крошечной батарейкой спрятал под подкладку, и счастливая Евка ходила по городу, звонко тикая, сверкая парчой и вельветом лоскутного циферблата, первая в мире девушка-хронометр, только сегодня, только у нас. Мы азартно резались в покер ночи напролет, отплясывали Линди Хоп на вечеринках, разрисовывали стены дружественных кафе, устраивали импровизированные уличные концерты для соседских детей и еще столько всего замечательного делали мы вместе с Евкой – не перескажешь.

Я с удивлением слушал ее речи. Я сказал ей, что она не должна допускать эти чувства.

Боже, какие же мы были прекрасные веселые дураки всего два года назад. Вот бы еще так пожить. Хоть когда-нибудь.

Но ничего не выйдет, потому что Евка скоро умрет. Может, завтра, может, через неделю. Счет в любом случае идет на дни, и она это знает. И Зося знает, и я.

Едва слышно она ответила:

…Зося – Евкина старшая сестра, больше у них вообще никакой родни. Не знаю почему – никогда не расспрашивал. Зося молодец, забрала Евку к себе домой, на Аушрос Варту. Дома гораздо лучше, чем в больнице, здесь клетчатые пледы, цветы на подоконниках, ласковая серая кошка Брыська, сладкие кухонные запахи, колокольный звон и солнечный свет сквозь зеленые занавески, здесь человеческая жизнь кажется хорошей штукой, которая не может вот так ни с того ни с сего взять и закончиться ничем.

Мне – и то не верится.

- Кажется, поздно. Я боюсь, что я полюбила.

– Что бывает после того, как все заканчивается? – настойчиво спрашивает Евка.

Нет, она не сказала, что полюбила меня. Но я увидел это в ее глазах, во всем ее облике, в жестах.

И я, дурак несчастный, глупый тупица, за сорок лет так и не выучившийся вдохновенно врать, бормочу:

– Я не знаю.

Она была весьма смущена. В этом ее чувстве действительно было что-то неловкое. Да, я был помоложе, покрасивей, но в этой ее стремительности все, равно лежало что-то неестественное. В той быстроте можно было заподозрить авантюризм. Она боялась, что я могу так подумать. Я видел ее внутреннюю борьбу - она хотела уйти, но не ушла, потому что поняла, что я не сделаю шага, чтоб снова встретиться с нею.

– Витька однажды рассказывал, ты в детстве почти утонул, еле откачали, – говорит Евка.

Она хотела прийти через два дня. Но не пришла. И я был искренне рад этому.

А толку-то, – думаю я. – Все равно ничего не помню. Ни пресловутого света в конце тоннеля, ни добрых ангелов, ни покойных прабабушек, вышедших мне навстречу, ни каких-нибудь тибетских милосердных божеств. Мне же тогда пяти лет еще не было. Я даже о самом событии знаю только с маминых слов; она меня потом лет до пятнадцати на пляж не пускала. Собственно, дай ей волю, до сих пор не пускала бы, просто я научился удирать без спроса. И не только на пляж.

– Я больше никого такого не знаю, – говорит Евка. – Чтобы умер, а потом ожил. Некого больше спросить. А мне сейчас только это и важно.

Она пришла через две недели. Пришла бледная, изменившаяся. Пришла, опираясь на палку!

Мне тоже сейчас только это и важно, – думаю я. – Хотел бы я быть наивным дураком, совершенно уверенным, будто после того, как здесь все закончится, где-нибудь что-нибудь начнется. Ослепительно прекрасное. Для Евки. Тогда не так страшно навсегда с ней расставаться.

Она сказала, что тяжело заболела. Что год назад она упала на состязании по легкой атлетике. Зашибла ногу. И вот теперь снова ушиб дал о себе знать. У нее опухоль в колене. Она едва может ходить. Она едва пришла, чтоб сказать мне о своем чувстве, которое теперь должно погаснуть в ее сердце.

– Золотая лестница, – говорю я.

И мысленно хватаюсь за голову. Боже, какая глупость. Что я несу. Какая, к черту, лестница. Да еще и золотая. Это же не ребенок и не старушка суеверная, а Евка. Человек с двумя гуманитарными образованиями. Кого я хочу обмануть.

Я тотчас понял причину болезни.

– Вот, – она почти улыбается. Насколько это вообще возможно. – Так и знала, ты что-то помнишь.

– Золотая лестница спускается с неба, – говорю я. – Но не металлическая. Мягкая. Из чего-то вроде толстого каната. Но позолоченного. То есть, сплетенного из золотых волокон. Наверное. По-хорошему, надо бы поближе посмотреть.

Я сказал ей:

Несу все это просто от отчаяния. Понимаю, что если уж ляпнул, надо развивать тему. И не дай бог мне сейчас остановиться, запнуться или покраснеть, потому что Евка мне верит. Поздно придумывать что-то умное. Раньше надо было. А теперь выкручивайся как можешь. Только не умолкай. Говори. Говори. Говори.

- Выкиньте меня из головы. И вы тотчас будете здоровы. Вы заболели, чтоб не приходить ко мне. Ваши ноги перестали вам служить, ибо вы сами сказали, что это будет катастрофа, если кого-нибудь полюбите. Болезнь вас защитила. Она избрала наиболее уязвимое место.

– Я был еще жив, но уже не понимал, что тону. Не чувствовал, что вокруг вода. Не задыхался. Просто смотрел, как лестница спускается с неба. И так ей радовался, как вообще никогда ничему в жизни. Ничего на свете так не хотел, как ухватиться за эти золотые канаты и полезть вверх. Если бы мне тогда велели выбирать – ожить и попасть домой к маме или лезть по золотой лестнице, – у мамы не было бы ни единого шанса. Хотя она у меня хорошая. Я ее очень люблю, а в детстве вообще обожал. Но когда глядел на золотую лестницу, даже не вспомнил, что где-то есть мама. И другие люди. И какая-то жизнь. Такое счастье было – просто смотреть на золотую лестницу. И даже вообразить не могу, как здорово было бы по ней лезть! Но меня, как видишь, все равно откачали. В первые дни после этого я все время плакал. Взрослые думали, от пережитого страха, а я им ничего не объяснял. Откуда-то знал, что золотая лестница – это тайна, никому нельзя рассказывать. Потом я о ней забыл, конечно. А теперь ты спросила, и я вдруг вспомнил. Надо же.

– Ежи, дружище. Как же хорошо, – говорит Евка. – Если самому хочется по этой лестнице лезть, то наверное не страшно, да?

Женщина была умна. Почти с улыбкой она слушала мои слова. Потом стала смеяться. И она смеялась так, что палка упала из ее рук.

– Очень хочется, – твердо говорю я. – И совершенно не страшно.

– Хорошо, – повторяет Евка. – Тогда хорошо.

Сквозь смех она сказала:

* * *

- Это поразительно. Это несомненно так.

– Так странно, Ежинька, – говорит Зося. – Так это все странно.

Она мертвой хваткой вцепилась в мой рукав. Хотя я раз сто уже пообещал, что никуда не уйду, даже ночевать останусь, если будет нужно. Но своими руками держать, конечно, надежней, чем полагаться на слова, я понимаю.

– Так этого дня боялась, – говорит Зося. – Каждое утро думала: ну пускай еще сегодня поживет, один денек, неужели жалко? И еще один. И еще. Совершенно не понимала, как это можно – взять и отпустить человека в смерть. А не отпускать я не умею. Не знала, что буду делать, когда Евка все-таки уйдет. И вот – все, ушла. И при этом так улыбается, как будто ничего лучше смерти не может случиться с человеком. Вот правда, улыбается. Как будто там хорошо. Даже я ей поверила, представляешь?

Мы дружески с ней расстались. И она ушла, позабыв в моей комнате палку.

И начинает плакать. Это вроде бы правильно. То есть гораздо лучше, чем сдерживаться, все так говорят.

– Хочешь на нее посмотреть? – спрашивает Зося. – Попрощаться.



Господи, конечно, я не хочу смотреть на мертвую Евку. Но ясно, что придется. Зосе это зачем-то надо. Глядит умоляюще, тянет меня за рукав. И хорош я буду, если стану сейчас с ней препираться.



Бедный Федя

– Смотри, Ежинька, – говорит Зося. – Она улыбается. Мне не показалось. Не обманываю себя. Правда же?



– Правда, – отвечаю я.

Но смотрю не на мертвую Евку. А вниз, туда, где на темно-вишневом ворсе старенького Зосиного ковра сверкают обрывки золотых волокон. Один, два, три – господи, да сколько же их тут.

Это очень давняя история. И я бы не вспомнил о ней. Но выводы, которые я сделал, неожиданно воскресили эту историю в моей памяти.

Улица Ашмянос

Кисловодск. Полустанок \"Минутка\". Через дом от меня живет студент Федя X. Он здесь на Кавказе - так же, как и я, на практике.

(Ašmenos g.)

На сдачу

Федя - студент-математик. Милый юноша. Немного застенчивый. Великолепно поет под гитару.

– …и еще акрил в больших банках, – говорит ненасытный Тони, – да-да, все цвета, кроме краплака. И кисти. Нет, не эти, а вон те. Первый, второй, третий и нулевку. И, может быть… да, вот такой мастихин. И еще такой. А это у нас что вон на той полке?..

Почти всякий день он приходит ко мне. И я слушаю его музыку.

Пока мы пакуем добычу в рюкзаки, маленькая седая продавщица суетливо роется в кассе, как птица в кормушке, ищет там сдачу с Тониной двухсотлитовой купюры.

Поиграв, он начинает говорить о девушках. Ему не везет. Вот уже все студенты обзавелись \"симпатиями\", а у него нет никого. Когда же, наконец, это случится?

– Мелочи совсем нет, – наконец вздыхает она. – Может быть, возьмете на сдачу?

Это случилось под конец лета. Федя влюбился в свою ученицу. Он давал урок по физике гимназистке последнего класса.

Кладет на прилавок коробку с цветными мелками. Не пастельными, не восковыми даже, а обычными, которые только и годятся на школьной доске рисовать. И, конечно, на асфальте.

Он полюбил ее. И она, видимо, увлеклась им. Мы стали встречать их в курзале и на скамейках парка.

Мне не до мелков, я пытаюсь застегнуть рюкзак, а Тони рассеянно сует коробку в карман. Продавщица, убедившись, что проблема со сдачей улажена, расплывается в улыбке.

Неожиданно пришла беда - Федя заболел. Он заболел экземой. Экзема началась на его подбородке и перекинулась на щеки.

– Вот и хорошо, – говорит она нам вслед. – Детям подарите, пусть рисуют.

Ни у Тони, ни у меня нет детей. Но эту информацию мы оставляем при себе, чтобы не разочаровывать маленькую седую птичку.

Для Феди это было несчастье в высшей степени. Он и без этого был застенчив, но теперь лишаи совершенно обескуражили его. Он перестал встречаться со своей ученицей. Ему было совестно, что она увидит его ужасные багровые пятна.

…За порогом сияют целых два солнца – небесное и его отражение в серебристо-синей луже, разлившейся на всю проезжую часть. И дует ветер, по-весеннему теплый и такой сильный, что мы сразу же оставляем попытки самостоятельно выбрать дальнейший маршрут и разворачиваемся так, чтобы он дул нам в спину.

– Солнечный ветер, – говорит Тони. И щурится, как довольный кот.

Это была нервная экзема. И врачи стали лечить Федю мазями И… кварцевым светом. Но болезнь усиливалась. Возникло подозрение, что у больного отравление крови, сепсис. Федя почти перестал выходить из дому. Он плакал, говоря, что только при его невезении могло так случиться. Ведь это случилось на другой день после того, как ученица призналась ему в своем чувстве.

Мы сворачиваем за угол, на улицу Ашмянос, а там, гляди-ка, почти никакого ветра. И мы, конечно, сразу же вспоминаем, что давным-давно хотели покурить. Еще до того, как зашли в лавку. А уж теперь-то как хотим, слов нет.

В конце августа я возвращался с Федей в Петербург. Мы ехали с ним в одном вагоне. Уже на другой день пути Феде стало лучше. Багровые пятна на его щеках поблекли. К концу пути лицо у Феди стало почти чистым.

Тони возится с машинкой для набивки сигарет и трепетными пустыми гильзами, а я слоняюсь вокруг, всем своим видом изображая моральную поддержку. И, конечно, глазею по сторонам, по старой привычке кадрирую окружающий мир – клац, клац, клац.

– Смотри, – говорю, принимая из Тониных рук сигарету, – кому-то явно не дали поиграть в «классики».

Федя не расставался с зеркальцем. С восторгом он убеждался, что болезнь покидает его. С печальной улыбкой говорил, как ему не повезло. На что ему его здоровье, если теперь нет той, кого он полюбил.

– Дорисовать – и то не дали, – кивает он.

Тротуар и правда расчерчен на квадраты, а вписать в них соответствующие цифры неведомый художник уже не успел. То ли обедать позвали, то ли просто дали по ушам за порчу общественного асфальта.

Снова говорю - я бы и не вспомнил эту историю. Но я вспомнил ее, ибо со всей очевидностью увидел теперь причину его болезни - это была защита, оборона, бегство.

Зато нам, счастливым великовозрастным дуракам, закон не писан. Нас уже давно никто не зовет обедать. И по ушам нам не очень-то надаешь, до них сперва еще поди допрыгни.

Опьянев от внезапно (лет тридцать назад) наступившей и все еще восхитительной вседозволенности, солнечного ветра, табачного дыма и тяжести набитого красками рюкзака, я вытаскиваю из Тониного кармана коробку с мелками, сажусь на корточки возле первой клетки, намереваясь написать там большую цифру 1. Ярко-синюю, как небо в лужах под нашими ногами, или желтую, как веселое весеннее солнце, или зеленую, как будущая, невидимая пока листва, или красную, как Тонина старая куртка. Но, взяв в руки мелок, тут же забываю о первоначальном замысле и зачем-то закрашиваю синим всю клетку. Не удовлетворившись достигнутым, вытряхиваю из коробки остальные мелки и начинаю рисовать рыб. Потому что синяя клетка – это, конечно же, море. Судя по яркой окраске рыб, Красное. Например. Впрочем, несколько минут спустя, рыбы мои принимают очертания столь причудливые, что море теперь явно придется передать в дар инопланетянам. Пусть они с этими рыбами договариваются о совместном существовании. Потому что человечество в моем лице – пас.

Страх, в котором надлежало разобраться, преграждал шаги. Неосознанный страх нарушил работу органов секреции. Химизм тела несомненно был расстроен. Отравление могло произойти по причинам внутренним, а не извне.

– Ух ты, – говорит Тони.



Он уже выбросил докуренную сигарету и рвется в бой. Ему только повод дай.

Вторую клетку Тони уверенно штрихует зеленым и синим, и мне заранее ясно, что это будет Венеция, на которой он совершенно помешан, вот и разноцветные дома поднимаются из воды, но вместо гондол и моторных лодок пейзаж внезапно заполняется крылатыми существами, похожими одновременно на людей и на лис.

\"Я лучше ослепну\"

– Матерь божья, это кто такие? – изумленно спрашиваю я. Тони смеется:

– Понятия не имею. Сами пришли и захотели быть. Мое дело маленькое.