ВСПОМИНАЯ МИХАИЛА ЗОЩЕНКО
ОТ СОСТАВИТЕЛЯ
Эта книга задумывалась с таким расчетом, чтобы облик M. M. Зощенко — писателя и человека — предстал перед глазами читателя во всей сложности его индивидуальной судьбы. Трудность, связанная с осуществлением этой задачи, дала себя знать уже с первых шагов.
Известно, что имя Зощенко на протяжении четырех десятилетий (если принять за точку отсчета 1946 год, когда он был ошельмован в постановлении ЦК ВКП (б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“» и исключен из Союза писателей) находилось, мягко говоря, под гнетом официального недоверия, непризнания, а в отдельные годы и периоды вообще вычеркивалось из литературного обихода. Поэтому после смерти писателя (1958 г.) многие из тех, кто хорошо знал его, был с ним близок, знаком или же просто наблюдал и слышал его и мог оставить о нем воспоминания, не сделали этого, видимо, не предполагая, не веря, что правда о Зощенко может увидеть свет в какое-то обозримое время. Достаточно назвать таких «невыступивших» свидетелей его жизни, как Н. Акимов, А. Ахматова, О. Берггольц, И. Груздев, Вс. Иванов, С. Маршак, Н. Никитин, Ю. Олеша, А. Д. Сперанский, Н. Тихонов, О. Форш, М. Шагинян, Д. Шостакович, Б. Эйхенбаум, чтобы представить себе, сколь невосполнимы потери, понесенные еще в пору, когда сама мысль о возможном сборнике воспоминаний о Зощенко вряд ли могла прийти даже в самую дальновидную голову.
Уже одно это как бы ставило под вопрос полноценную реализацию замысла.
И все же нашлось немало людей, которые не посчитали бессмысленным и безнадежным вспомнить о Зощенко и, несмотря на сопротивление редакторов и цензуры, сумели донести до читателя свое о нем слово. К. Чуковский, В. Каверин, М. Слонимский сделали это еще в 60-е годы. Воспоминания были написаны мастерами, и потому прочитавший их получал ярчайшее представление о своеобразии личности Зощенко, о его литературных и общественных устремлениях, но… как в этих воспоминаниях, так и в тех, что появились в 70-е и в первой половине 80-х годов, глухо, намеками, а то и вовсе не говорилось о жестокой судьбе писателя — о том, как он жил после августа 1946 года, как выбивался из сил, пытаясь вновь занять свое место в литературе, как умер, так и не получив отпущение им не совершенных грехов. Блюстители «идейной чистоты» сталинско-ждановского постановления стояли на страже и не пускали, вымарывая все, что эту «чистоту» нарушало.
Как ни грустно было признать, но из этого следовало, что того сборника воспоминаний о Зощенко, в котором должна была быть, говоря его собственными словами, «голая правда», не получалось. Тем более что большинство авторов, чьи воспоминания были когда-то опубликованы и которые теперь, в новых условиях, можно было бы дописать и переписать, ушли из жизни.
И тем не менее надежда все же не гасла. Круг лиц, знавших Зощенко, был велик и разнообразен. Ведь не только писатели находились в его орбите. У писателей были жены, дети, были в окружении Зощенко художники, артисты, работники издательств, наконец, просто близкие его сердцу люди, которые могут знать не меньше, чем товарищи по профессии. Решено было пройти этот круг.
И он был пройден. И надежда на восполнение правды в личной и творческой судьбе Зощенко более чем оправдалась. Написанное специально для сборника как бы вписало, восстановило изъятый когда-то текст из воспоминаний первых мемуаристов Зощенко и тем самым выправило общую тональность рассказа о нем.
При всех заведомо утраченных возможностях иметь максимально полное представление о Зощенко, о его человеческом и писательском облике, можно считать, что в той мере, в какой отпущено нам обстоятельствами, этот облик коллективными усилиями ушедших и ныне живущих авторов настоящего сборника создан.
Осталось сказать, что часть воспоминаний, вошедших в сборник, перепечатана из книги «Михаил Зощенко в воспоминаниях современников» (М., «Советский писатель», 1981); другая часть извлечена из авторских сборников и периодических изданий; более одной трети воспоминаний написано для сборника специально. Издательство и составитель приносят их авторам сердечную благодарность.
В. Зощенко
ТАК НАЧИНАЛ М. ЗОЩЕНКО
[1]
К литературе Михаил Зощенко стремился давно. С детства. В записной тетради 1917—1920-х годов сохранилась запись:
1902–1906 — стихотворения.
1907 — рассказ «Пальто».
1910 — рассказ «За что?».
1914 — Письма. Наброски.
1915 — Письма. Эпиграммы.
1917 — Рассказы.
Из этих записей видно, что первые литературные опыты Зощенко относятся к самым ранним детским годам — к шести-семилетнему возрасту, когда он пробовал себя в поэзии (вряд ли удачно!), а первый его рассказ — «Пальто» — был написан, когда ему было одиннадцать-двенадцать.
В той же записной тетради он пишет:
«Нужно придумать цель в жизни. Придумать идею. Или иметь в своей душе».
И дальше:
«Цель жизни — найти призвание».
Его заветной целью, его идеей, его «призванием» стала литература.
В декабре восемнадцатого года он зашел ко мне, приехав на несколько дней с фронта, из Красной Армии. В коротенькой куртке, переделанной им самим из офицерской шинели, в валенках…
Я сидела перед топящейся печкой — в крошечной моей «гостиной» на Зеленой улице, дом 9.
Он стоял, прислонившись к печке.
Я спросила его:
— Что же для вас самое главное в жизни?
И была уверена, что услышу: «Конечно же, вы!»
Но он сказал очень серьезно и убежденно:
— Конечно же, моя литература…
И это была правда. Правда всей его жизни, потому что не было у него ничего «главнее» его литературы, которой он отдал всего себя без остатка.
Как ни странно (а впрочем, может быть, вовсе не странно), в гимназии его сочинения оценивались очень низко и на выпускном экзамене в восьмом классе он получил двойку за сочинение о «Дворянском гнезде» и Лизе Калитиной. Он никогда не мог писать по «трафарету», так, как требовалось, высказывать «общеизвестные истины» — он всегда искал новых, своих, непроторенных путей.
Очевидно, по этой причине гимназический учитель и решил «отказать» ему в литературных способностях.
Его детские «пробы пера» не сохранились, и о первых шагах Зощенко в литературе можно говорить лишь начиная с 1914–1915 годов. Четырнадцатым годом помечены два рассказа — «Тщеславие» и «Двугривенный». Они были написаны девятнадцатилетним автором еще до германской войны. Первый рассказ — о барышне, из тщеславия покупавшей французскую газету, хотя по-французски она не понимала. Второй рассказ — о нищенке — я хочу от слова до слова здесь привести. В нем еще нет знаменитого зощенковского юмора, но знаменитая зощенковская грусть, всегдашнее его сострадание к бедным — уже есть.
ДВУГРИВЕННЫЙ
В церкви колеблющийся свет свечей. Причудливые тени на стенах и высокий, неведомо где кончающийся купол. В нем тонет густой бас дьякона.
— Придите поклонитеся, — дребезжит молящий голос священника, и бас дьякона вторит ему и заглушает.
Женщины низко сгибают головы, крестятся и шепотом повторяют слова моления. В церкви больше всего женщин. Все беднота… Где же богачи молятся?
Вот в этом тусклом углу нищие. Серые, оборванные, с жуткими болезнями и робкими глазами.
Вот старуха нищенка. Ей давно перевалило за восьмой десяток. У ней классический подбородок старости, желтые, вечно жующие зубы и неуверенные движения. Старуха поминутно крестится и опускает голову.
Вот там, в стороне, на полу лежит кем-то оброненный двугривенный. Новенький и блестящий двугривенный.
Старуха давно его заметила. Нужно поднять.
Здесь, в этой бедной церкви, больше пятачка никто не даст. Целый двугривенный! Трудно нагибаться, и могут заметить.
Трудно старой опуститься на колени. Только бы никто не заметил. Ближе подойти и потом на колени.
Старуха торопливо крестится, ниже и ниже сгибает голову и, кряхтя, опускается на колени.
Земной поклон. Богу и угодникам.
Холодный и грязный пол неприятно трогает лоб.
Где же монета?
А вот — у ноги. Старуха тянется рукой и шарит по полу.
Это не двугривенный — это плевок.
«Искушение, прости господи!»
А вот и первые свидетельства его упражнений в сатирическом жанре. В «полевых книжках» 1915–1917 годов между «рапортами», «донесениями» по начальству и другими «военными делами» встречаются эпиграммы на однополчан.
Конечно, поэтического дара у молодого офицера не было, но эпиграммы уже говорят о его способности отмечать в людях смешное, жалкое, пошлое, глупое.
В «полевой книжке» шестнадцатого года — в конце — листки с набросками рассказов. «Разложение» — датированный июлем четырнадцатого года. Затем несколько страничек, очевидно написанных уже на фронте, помещенных как «отрывок из повести „Жид“». И, наконец, начальные абзацы рассказа «Я разлюбил ее».
По этим наброскам трудно судить о росте автора в сравнении с тем, что было им написано в четырнадцатом году. Но вот о чем можно сказать с определенностью: он продолжал тему бедного человека. Кроме того, в этих набросках есть что-то и от второй его темы, выразившейся в эпиграммах. Рассказ «Я разлюбил ее», видимо, был задуман как шарж на пошлость, которая пополам с глупостью так легко уживается в некоторых людях.
Но в этой же «полевой книжке» есть и третье направление его литературы, то, по которому, быть может, он и пошел бы, если б сохранилась «прежняя жизнь», если бы не появился новый читатель — народ.
Для народа он стал писать так, чтобы быть понятным и нужным новому читателю, потому что он считал нелепым писать для «читателя, которого нет».
Но тогда — в 1915–1917 годах — он писал иначе.
В той же «полевой книжке» — черновики его писем, «писем к женщинам», которые он писал из «действующей армии».
Не знаю, все ли эти письма были адресованы реальным женщинам, возможно, некоторые — например, «К Евгении А…», при которых имеются даже планы письма-рассказа, или «Письмо тоскующему другу», — были полностью «литературными произведениями», но для всех писем характерно одно: изысканный слог, «поэтическая настроенность» и тема — любовь и печаль, стремление понять, что такое любовь для женщины и что она для мужчины.
Из письма в письмо кочуют «поэтические» вступления, красивые фразы, утонченные чувства.
И кажется, эти письма рождены в основном потребностью писать.
В письме к сестре Валентине от 13 ноября 1916 года он прямо говорит об этом:
«…чтобы подойти к цели моей. А цель есть. Так слушай: чтобы не одуреть окончательно и не заплесневеть в одиночестве своем, решил занять чем-то мысли и сознание.
Иногда, когда радость, или печаль, или скука томящая резче заставляют думать логически, тогда хочется писать, чтобы как-то проникнуть в анализ разума.
Так вот — иногда буду писать тебе. Что — пока безразлично. Ты читай их, и у тебя, несмотря на многие преграды, явится желание писать, чтобы письмами своими создать и себе и мне настроение».
В марте 1917 года по болезни сердца он был демобилизован из армии и вернулся в родной Петроград.
В мае была наша встреча, с лета он уже всерьез отдал себя литературе. Пишет рассказы, коротенькие миниатюры, «cartes postales» — открытки. Пишет мне письма, хотя мы встречались тогда через день.
И эти письма тоже были «литературными произведениями», и в них перекочевали некоторые фразы и мысли из писем «полевой книжки», а потом фразы из этих писем вошли в его рассказы, некоторые даже — в первые напечатанные рассказы 1921 года.
И трудно сказать, где кончалась литература и где начиналась жизнь.
Потребность творчества вырвалась наконец на волю. Новеллы сыпались одна за другой — он либо посылал их мне по почте, либо приносил с собой и читал вслух.
Даже на страничках моего альбома набрасывал он свои мысли — «афоризмы житейской мудрости», а в моем дневнике сохранился отрывок сказки, написанный его рукой…
О чем бы ни писал он тогда, в его рассказах, сказках, миниатюрах всегда присутствовала тема любви.
Автору было двадцать два года, и он только что вырвался из войны, где рядом была смерть. К тому же умами молодежи в то время властвовали Арцыбашев, Вербицкая, Анатолий Каменский и некоторые другие писатели, в произведениях которых пропагандировался «культ земных наслаждений», «культ тела», чувственная любовь и прочее в этом духе. И то, что писал Зощенко, было как бы данью еще не ушедшей моде.
Пожалуй, наиболее зависимыми от этой моды рассказами были «Сосед» и «Мещаночка». Первый — о любовных томлениях молодой женщины, вышедшей замуж за старика, об ее измене и возвращении к мужу, «помолодевшему» под воздействием этой измены. Во втором — диалог двух приятелей, один из которых жалуется, что ему надоела любовница, а другой выражает готовность его заменить.
В обоих рассказах ощущается не только влияние названных русских писателей, но и Мопассана.
Сохранившиеся наброски рассказов «Случай с гусаром», «Маруся», «Кошка», «Рассказ кассира» говорят о том, что они были задуманы в том же плане, что «Сосед» и «Мещаночка». На ту же тему — об «изгибах любви» — Зощенко предполагал написать повесть «Самец». Была попытка работать над пьесой «Пациентка доктора Белана». Тема все та же: легкая любовь. Сохранился лишь короткий план, набросок.
Но вот Зощенко пишет рассказы «Как она смеет», «Подлец», «Актриса», «Конец», несколько позже — «Муж». Это совсем другие произведения. В них уже нет прежнего интереса к деталям и «механике любви» (позднее выражение Зощенко). На первом месте — психология людей, которые в том или ином качестве оказываются в «сфере любви».
В некоторых из этих рассказов угадывается будущий писатель, так остро и горько чувствовавший жалкое в человеке, умевший разглядеть мнимую и истинную трагедию его души.
В рассказе «Как она смеет» герой горюет не столько потому, что его покинула возлюбленная, сколько потому… Но лучше я обращусь к тексту.
«…Для любви самый хороший конец — середина. А вот мой незнакомец потому такой сумрачный и трагичный, что именно он и пренебрег этой маленькой истиной. И я, наверное, не ошибся.
Он оживился очень.
— Да, да, это так: конец всегда отвратителен. Но сам-то я разве видел пьяницу, который отказался бы выпить вино свое до конца?»
И он рассказывает случайному встречному о последней встрече с любимой. Он ей сказал, что
«сосчитает до десяти и, если она не изменит жестокого своего решения, он убьет себя. О, он твердо решил это сделать. И стал считать».
И она сначала испугалась, потом в ее глазах зажглось любопытство, потом тщеславие. А потом… она расхохоталась.
«Звонко, отчетливо, закинув голову назад, и в глазах ее насмешка была. Она подумала, что он не убьет себя. Неужели можно было подумать? Подлая! Тварь!»
Она ему не поверила. Как она смела!
Об этой же жалости человеческой рассказ «Подлец». В угоду мнимой порядочности герой теряет истинное: любовь.
В рассказе «Муж» женщина тоже теряет свою любовь. Но здесь причина другая. Она слишком долго «собиралась» любить, а когда наконец полюбила — разлюбили ее.
«Конец» — короткий рассказ, скорее даже некое литературное упражнение, в котором молодой автор пытается передать состояние человека, отважившегося на самоубийство.
Уже тогда, в неизвестный читателю период своей литературной работы, Зощенко старался быть лаконичным, кратким в изложении сюжета, в описании чувств и поступков своих героев. В рассказе «Актриса», например (написанном в июле 1917 года), видно, как далек еще Зощенко от себя всем известного и в то же время как он уже близок к себе.
АКТРИСА
Дикий разгул и пьяная пляска. Вчерашние победители захлебнулись в крови и безумии. Город в руках солдат… Грабят уже нехотя. Надоело это. Дайте им женщин! Дайте же женщин!..
И кучками бродят солдаты по городу, такие жуткие, как шакалы, вынюхивают и высматривают и случайную женщину хватают своими руками и куда-то несут с радостным воплем…
Это был день безумия… Бегите, женщины, прячьтесь в подвалы! Сегодня праздник мужчин! Праздник победителя и зверя!
Странный солнечный день… Свет не мешает безумствовать. Странная опустевшая улица. Она для солдат сейчас. Странно нелепое пятно на камнях — кровь… Рельсы дороги заржавлены и непривычно пусты. Жутки разбитые витрины. Длинные и такие острые осколки стекол в окнах режут больно глаза… Бегите же, женщины!
Актриса Лорен остановилась у двери.
— Барыня, не ходите!..
— Нет, мне нужно! Оставьте! — И актриса вышла на улицу, нелепо и празднично одетая, в ярком пальто. Шла медленно, останавливалась и прислушивалась к гулким своим и чужим шагам и к дикому крику женщин там, на дворе, в саду, из окон.
Смотрели солдаты на нее недоверчиво и изумленно, оборачивались и смотрели ей вслед.
Вот идет толпа солдат. Кричат. Вот впереди тащат двух женщин. Их добыча. Одна без памяти, спокойная, другая вырывается и царапается и смешно, беспомощно барахтается в сильных руках солдат.
Они, эти солдаты, приближаются.
Актриса дерзко и вызывающе смотрит им всем в глаза. Вот так. Что же они ее не трогают? Не хватают и не тащат… Один солдат только грубо и больно толкнул ее в спину. Ай!.. И больше ничего.
Они прошли мимо, эти солдаты. Опять опустела улица, и шаги стали четкие и глухие.
— Господи, да неужели же я так стара… Даже для этих животных!..
Актриса вытащила из сумочки зеркальце и остановилась.
Близок по теме к «Актрисе» печальный рассказ «Костюм маркизы». Здесь тоже грусть по ушедшей молодости и красоте. Отсюда и тональность повествования: смиренно-покойная.
Та же тема просматривается и в неоконченном рассказе «Какие у вас игрушки». Автор призывает женщину беречь свою «игрушку» — пажа, потому что он «великолепно восхищается вами, каждую минуту кричит, что прекрасны вы…».
С рассказами «любовного цикла» перекликаются и письма Михаила Михайловича ко мне, которые он писал летом 1917 года.
Каждое из них имеет даже название, так что скорее это не письма как таковые, а тоже литературные произведения: «Гимн придуманной любви», «Дайте мне новое», «Пришла тоска — моя владычица, моя седая госпожа…».
Эти письма имеют не только названия — они имеют продолжение, сюжет. Любовь представляется герою этих писем-произведений (и та, которая у него, и которая вообще) придуманной. Это игра: кто — кого. И он мечтает отыскать «новое чувство», дать женщине «нездешнюю» любовь.
Вот кусочки из этих писем. Я привожу их с одной лишь целью: дать представление об их слоге. Мне кажется, что никакой, даже самый тонкий и знающий, исследователь никогда бы не догадался, что это принадлежит Зощенко.
«Я сентиментально привез с собой цветы. Пестрые и крикливые цветы — целая охапка. Цветы полей, и запах их, девственный и нежный, так не похож на развратный запах духов.
Я приехал ночью. И оттого, что ночь была блеклая и мысли далекие и неожиданные, и оттого, что я знал, что опять начнется целая и звучная симфония телефонов, встреч, ненужных и волнующих, — я не спал. И не было больше соблазна. Я уже верил в любовь и искренне думал, что любимая женщина — святыня, „и лучшая, и особенная“».
Или вот эти строки:
«А Вы хотите «нездешней» любви? Хотите, чтобы для Вас рыцарь любезно сошел бы с гравюр времен средних веков? Конечно, хотите.
Когда Вам будут говорить просто и ясно, без позы рыцаря и рисовки, о своих желаниях — Вы будете морщиться… А Вы не боитесь остаться «зрительницей» в жизни?»
А это — как стихотворение в прозе:
«Вместе с осенью пришло что-то новое… Какая-то тревога, может быть, печаль. А часто апатия, почти умирание… И капли дождя, что бьют по стеклу, — беспокоят…
Что они напоминают?
Да, слезы и Вашу печаль…
Помните, как Вы ждали осени? И вот пришла осень. Вот она, такая скучная и дождливая. Печальная. Пришла и покорила Вас, как покоряли уже и белые ночи, намеки ночей, и летнее небо, и даже белые цветы яблони. Весной у Вас были весенние, такие радостные глаза и наивные губы. Весной Вы ждали любви.
А когда пришло лето, городское и душное, Вы как-то изменились. В Вас ничего не осталось: весеннего. Летом Вы хотели любви, ибо всегда Вас все подчиняло. Весной Вы были весенняя, летними ночами знойная и чувственная, вечером часто такая же грустная, как задумчивые сумерки. И обаятельное утро рождало в Вас новое. Вас все подчиняло.
И вот пришла осень… Посмотрите — она во всем сейчас. Даже в сумеречных Ваших мыслях. Даже в Ваших глазах. И эти капли дождя, вот что бьют по стеклу, похожи на Ваши слезы. На Вашу большую, осеннюю печаль. Они беспокоят.
Тогда кажется, что нет больше личной жизни, что она ушла, что все умирает…»
Но не только культ чувственной любви владел умами молодежи в то предреволюционное десятилетие XX века. Были и философские сказки Уайльда, были поэмы Пшибышевского, было неодолимое, страстное стремление найти ответы на «вечные вопросы» — что такое Жизнь, Счастье в жизни?
Эти вопросы волновали и молодого Михаила Зощенко.
Он пишет свои сказки, в которых ищет ответ на эти вопросы. Это сказки «Каприз короля», «Тайна счастливого», «Остров Прекрасного». «Каприз короля» — о том, как потерявший вкус к земным радостям некий король совершает последнюю отчаянную попытку стать счастливым: он ищет свое счастье в любви к «особенной», непохожей на других, женщине. Первая и последняя страницы утеряны, но конец ясен: королю не найти женщину, в которой было бы «новое — то, чего нет у других».
Вопрос о счастье юноша-автор задает и в сказке «Тайна счастливого». Она написана в ритме напева, в ее языковом строе — элементы символизма и мистики (влияние Пшибышевского). Он приходит к выводу, что «счастье узнается тогда, когда оно прошло».
Кстати, молодой Зощенко повторил эти слова из сказки в незаконченном рассказе «И только ветер шепнул…»:
«И только ветер шепнул — куда идешь, прохожий, принц или паяц?
Блестящ и ярок солнечный день, но нелюдим и неровен мой путь. Неровен мой путь, и усыпан он камнями острыми. Это они остро впиваются в ноги.
И вдруг из лесу, что возле дороги, вышла женщина, прекрасная собой, но простоволосая, с глазами темными и как бы безумными. Прекрасна была женщина и плавны были ее все движения. Плавны были ее все движения и поступь, горделивая и спокойная. Озираясь, она вышла из лесу и увидела меня безумными своими глазами, остановилась и была как бы в нерешительности. Но потом подошла и голосом тихим и задумчивым сказала, и в речи ее было как бы продолжение чего-то давно начатого:
— Я встретила тебя, прости, что я тебя встретила. Много дорог я пересекла, многих и встретила, и многих спросила. Огромная печаль в глазах твоих, отчего это, встречный? Позволь же и тебя спросить то, что давно беспокоит меня и что никто не может объяснить мне: что такое жизнь? Где же сущность ее и где счастье? Прости, что я так спрашиваю тебя.
И поклонилась низко.
И печальные глаза мои стали еще более печальны:
— Не могу тебе ответить на это, женщина, ибо не дошел я еще до конца дороги своей, а когда дойду, то будет поздно уже. А впрочем, о счастье скажу тебе.
Много в жизни печального, еще больше грустного, еще больше придуманного. А одно из придуманного — счастье. Счастье твое не такое, как мое счастье, а счастье матери твоей, верь, не такое же, как и твое. И разве можно определить это придуманное? Впрочем, у каждой истины есть своя маленькая тайна, и тайна счастья: оно узнается только тогда, когда прошло…»
В сказке «Остров Прекрасного», также незаконченной, автор говорит о том, что люди «привыкли видеть конец во всем». А жизнь бесконечна. Люди этого не понимают. И в этом их несчастье.
Нужно сказать и еще об одном влиянии на Зощенко: зима 1918 года прошла «под знаком Ницше» (и позднее, в марте 1920 года, писал он мне: «…посылаю тебе две любимейшие мои книги — конечно, Блок и, конечно, Ницше»).
Влияние Ницше ощущается и в письме ко мне из Архангельска зимой 1918 года («Глаза мои устали, утомились, и не видел я истину, которую Вы мне дали»), и в «Философских раздумьях», или, как он еще их назвал, в «памфлете-поэме» «Боги позволяют». Тут и стиль, и мысли — все от Ницше.
Идея поэмы: боги позволяют лгать, чтобы человек мог казаться себе человеком. А фон опять тот же: любовь, любовь…
И все остальное, сохранившееся от этих лет, — все о любви, о поисках гармонии в отношениях мужчины и женщины.
Писалось все это в холодном, голодном, темном — революционном Петрограде…
А революция?.. Революция тогда многими из нас еще не воспринималась. Какая она — было еще трудно понять в «развороченном бурей быте»… Понимание пришло потом, позднее, с годами…
От первых революционных лет сохранилось его письмо к «Принцессе Грезе» — сотруднику «Журнала для женщин», куда молодой автор думал послать свои новеллы, свои «cartes postales», свои «гимны нежной лжи»:
«У меня есть несколько милых нелепостей, несколько печальных «cartes postales» и несколько писем, не посланных женщинам, ибо часто они не были достойны. Я пришлю их Вам, если Вы позволите, Принцесса? Мой друг сказал, что это подойдет к журналу вашему…»
Сохранились еще две вещи. Единственные в своем роде. Они не только не имеют никакого отношения к «любовному циклу» — в них уже нечто такое, что вплотную приближает Зощенко к тому, с чем он вскоре появится перед читателем.
«Чудесная дерзость» — фельетон, в котором он выразил презрение к «бесславному» премьеру Керенскому и невольное восхищение «чудесной дерзостью большевиков».
Осенью 1918 года он послал фельетон в «Красную газету», подписавшись псевдонимом «M. M. Чирков». Его не напечатали. В «Почтовом ящике» был ответ:
«Нам нужен ржаной хлеб, а не сыр бри».
Словно обидевшись на отказ, Зощенко пишет «cartes postales», где впервые и появляется его будущий герой. Он не слыхал, не знает напечатанного в газете слова. А если не знает он, значит, такого слова нет! Он мнет газету и провозглашает:
«Сегодня возбужду вопрос с точки зрения!»
…Дальше — осень, зима 1918–1919 года, работа инструктором по кролиководству и куроводству в совхозе «Маньково» Смоленской губернии. Красная Армия, фронт, демобилизация.
Летом 1919 года Михаил Зощенко работает старшим милиционером на станции Лигово, и тут «юмористический уклон» его дарования окончательно берет верх над «красивыми изысками». Он пишет товарищу по службе, старшему милиционеру Форсбергу, свои забавные «Приказы по железнодорожной милиции и уголовному надзору ст. Лигово».
В них уже хорошо чувствуется будущий писатель — его неповторимый стиль, его необыкновенное умение подмечать все смешное и пошлое.
И этот юмор, это желание добродушно посмеяться даже над своими близкими и друзьями — и в его, как он сам выражался, «приватных» письмах к товарищам гимназических и студенческих лет Александру Васильевичу Елкину и Павлу Михайловичу Лялину, и в письме — это уже лето — осень двадцатого года — к младшему брату Виталию.
В письмах к Лялину и брату один и тот же прием — юмористический рассказ о посылке письма «с оказией».
В других письмах 1920 года — тоже поиски «стиля». Характерно в этом смысле письмо к сестре Валентине.
«Я нашел способ передать на бумаге живую человеческую речь», — говорил он тогда.
Летом 1919 года Зощенко поступает в Студию, организованную при издательстве «Всемирная литература», которым руководил А. М. Горький. Здесь были открыты отделения прозы, поэзии, критики и переводов. Помещалась Студия на Литейном проспекте, но с осени 1919 года ее перевели в только что открытый Дом искусств на Мойке, угол Невского.
И здесь, под руководством Корнея Ивановича Чуковского, который вел занятия в отделении критики, учится Михаил Зощенко.
Сначала — критические статьи.
Задуман был обширный цикл: обзор литературы 1910–1920 годов, книга — «На переломе».
В нее входили (по сохранившейся записи Зощенко) следующие разделы:
1. Реставрация дворянской литературы.
1. Лаппо-Данилевская.
2. С. Фонвизин.
2. Кризис индивидуализма.
1. Зайцев и Гиппиус. Поэзия безволья.
2. Неживые люди (Инбер, Северянин, Вертинский).
3. Трагический рыцарь (Блок).
3. На переломе.
1. Ал. Блок (поэма «12»).
2. Поэт безвременья (Маяковский).
4. Ложнопролетарская литература.
1. Поэзия борьбы и разрушения.
2. Имитация Уитмена.
5. Литературные фармацевты.
1. Брик.
2. Шкловский.
3. Эйхенбаум.
4. Чуковский («Некрасов»).
6. Нигилисты и порнографы.
1. Арцыбашев («Санин»).
2. Вербицкая («Если ты целуешься»).
3. Каменский.
От первой части остались лишь наброски, относящиеся к романам Лаппо-Данилевской — «Русский барин», «Долг жизни», «В тумане жизни».
Разбор романа другого автора, тоже «дамы-писательницы», Софьи Фонвизин, — «В смутные дни» — не начат.
Зощенко развенчивает и осмеивает эту «реставрацию дворянской литературы», сближает ее с «бульварной литературой».
«Местами роман прямо-таки переходит в бульварный, в авантюрный роман. И весь этот трафарет и слова бульварности — налицо.
Писатель, который хоть немного любит и знает жизнь слов, не рискнет говорить так шаблонно и по старинке».
Он издевается над моралью светского общества, где, в сущности, несмотря на то что все герои «влюблены» друг в друга, нет настоящей любви, есть лишь «страсть звериная, а не любовь. Любовь уничтожается совершенно».
Как говорят сами герои, есть лишь «грехопадение», «любви нет, есть один веселый, беспечный разврат», «связь», хотя некоторые влюбленные героини и «умирают от любви» в буквальном смысле слова.
В этом светском обществе, пишет Зощенко,
«все чисто внешнее. Духовной жизни нет. Запросов нет. Мир понятен. Живут, имеют связи, утешаются, избегают скандалов…»
Особо отмечает Зощенко «великосветскую боязнь скандалов».
«Тут нет философии, нет „человека“».
«Убогая жизнь с ханжеской моралью, с копеечной философией».
И «идеализация» героев-дворян.
А по форме, по стилю — «шаблон», «трафарет», «дешевка», «слова-бульварности», «вкус к вещам», — с возмущением пишет Зощенко и приводит вопиющие примеры безвкусицы и пошлости.
И так ясно чувствуется: если б не революция, если б с этой насквозь лживой, ханжеской средой не было навсегда покончено, я думаю, что все «стрелы» зощенковской сатиры, его уничтожающий смех были бы направлены против этой среды, против ее убогой, мещанской, несмотря на всю «великосветскость», морали, против ее растленных нравов. Трудно сказать, пошел бы писатель дальше этого.
«Поэзия безводья»… В коротком предисловии к главе автор пишет:
«Это не отдельная статья о Борисе Зайцеве, это отрывок из книги, которую я задумал давно. Моя книга о том переломе в русской литературе, который мы уже видим. Моя книга о тех писателях, которые были так характерны в болезненном прошлом.
Я начинаю с неудавшейся реставрации дворянской литературы и кончаю «Красным евангелием» Князева».
Далее идет несколько изменений по сравнению с первым вариантом плана книги:
1. Реставрация дворянской литературы.
а) Лаппо-Данилевская.
б) С. Фонвизин.
2. Кризис индивидуализма.
а) Арцыбашев.
б) Поэзия безволья (Зайцев, Гиппиус).
в) Неживые люди (Инбер, Северянин, Лидия Лесная, Кремер, Вертинский).
3. Побежденный индивидуализм.
а) Поэт безвременья (Маяковский).
б) Александр Блок («12»).
4. Ложнопролетарская поэзия.
а) Поэты борьбы и разрушения.
б) Имитация Уитмена.
Как же смотрит на эту «предреволюционную литературу» молодой критик?
Он пишет:
«Как же странно и как болезненно преломилась в сердце русского писателя идея, созданная индивидуализмом, — о свободном и сильном человеке!
С одной стороны — арцыбашевский Санин, в котором «сильный человек», которому все позволено, грядущий человек-бог, обратился в совершеннейшего подлеца и эгоиста. А радость его жизни — в искании утех и наслаждений. И бог любви — в культе тела».
«…Лишь один сильный человек во всей литературе — арцыбашевский Санин».
«Но Санин — это меньшинство, это лишь одна крайность индивидуализма, другая страшнее, другая — пустота, смертная тоска и смерть».
«С другой стороны — безвольные, «неживые» люди».
«Вся почти литература наша современная о них, о безвольных, о неживых или придуманных, — Зайцев, Гиппиус, Блок, Ал. Толстой, Ремизов, Ценский — все они рассказывают нам о неживых, призрачных, сонных людях».
Критик подробно анализирует творчество Бориса Зайцева — «поэзию смерти и безволья», книги «Земная печаль», «Полковник Розов», «Студент Бенедиктов» (по методу раннего Чуковского, на которого немного позднее он напишет пародию «Чуковский о Пильняке»).
Он доказывает, что герои Зайцева: Ивлев, Катя, Маргарита — люди, «влюбленные в смерть», идущие к ней нелепо и ненужно, без всяких к тому основательных причин, со страстным желанием «уничтожить, истребить себя», люди, у которых «нет совершенно желания жить, и нет воли, нет даже инстинкта к жизни».
И об этих людях — «прекрасных, умных и интеллигентных» — с нежностью и любовью рассказывает Зайцев.
Статью свою Зощенко кончает так:
«Арцыбашев и Зайцев — два русских интеллигента с двумя крайними больными идеями свободного от всякой морали человека.
И первый создал «подлого Санина», второй — влюбленного в смерть.
И влюбленный в смерть стал жить в каком-то бреду, во сне.
Тогда казалось, что вся жизнь — призрак и все люди — призраки.
Тогда сначала быт, а потом реальная жизнь ушли из литературы.
Бред, измышления своего «я» родили какую-то удивительную, ненастоящую, сонную жизнь. Поэты придумали каких-то принцесс, маркизов и «принцев с Антильских островов». И мы полюбили их, мы нежно полюбили виденья, придуманных маркиз и призрачных, чудесных Незнакомок.
Жизнь окончательно ушла из литературы».
Так смотрел на современную ему литературу молодой Зощенко — «поэзией смерти и безволья» называл он ее.
И эту литературу, этих «героев» он начисто отвергал.
И о таких безвольных и слабых и об их закономерной гибели писал он впоследствии в своих ранних вещах.
Это и «длинноусый» из раннего рассказа «Любовь», от которого уходит жена к сильному и цельному, простому, «новому человеку» — «большевику», это и Аполлон (из повести «Аполлон и Тамара»), и Борис Котофеев из «Страшной ночи», и Белокопытов из повести «Люди», и, наконец, Мишель Синягин из одноименной повести.
Следующая главка раздела «Кризис индивидуализма» — «Неживые люди».
Ей предпослан эпиграф:
«Так торжественно и помпезно в присутствии принцев крови и надушенных маркиз кончал свою жизнь индивидуализм».
В главе «Неживые люди» автор говорит о странной тяге предреволюционного «обывателя» к «изысканной поэзии — принцесс, маркиз, принцев с Антильских островов», о стремлении уйти от серой, нудной, будничной жизни в другой — «красивый, сказочный» мир:
«Мы презираем нашу нудную жизнь (плюем на нее).
Наш идеал — жизнь сказочного принца,
наше счастье — мечта о принцессе,
наша любовь — маркиза, греза,
наша тоска — серая наша жизнь».
«Так появились «поэзы» Северянина, песенки Вертинского, Изы Кремер, так появились кинофильмы с участием королей и графов.
А дальше появилась «любовь к пороку», изломанности, извращенности, даже патологии — Лидия Лесная, Анна Map —
«Мы такие усталые,
Мы такие порочные.
Мы извращенные…»