Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Би Сеттон

Берлин

Bea Setton

Berlin

BERLIN © Bea Setton 2022

This edition is published by arrangement Johnson & Alcock Ltd and The Van Lear Agency

© Четверикова Ю., перевод на русский язык, 2023

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023

Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет за собой уголовную, административную и гражданскую ответственность.

* * *

Моей бабушке, Эми Сеттон. Память о тебе уже благословение.
И моей матери, моей Сэмуайз.


1

Начать сначала

Я переехала в Берлин в начале февраля, пока бродящие внутри меня вина и стыд не обзавелись внешними симптомами. Эти чувства никак нельзя было соотнести с вызвавшими их событиями: пьяное признание в чувствах мужчине, по которому я сохла целый год; ссора с соседкой из-за найденного котенка; внезапное увольнение без причины и нежелание даже читать гневные сообщения начальницы после этого. Ничего особо значимого в контексте моей жизни, ничего особо запоминающегося – простое наплевательство и поступки, которые медленно портят все вокруг. День за днем я понемногу разрушала свою жизнь. Теперь понимаю, что все можно было исправить, но всегда проще казалось начать с чистого листа, а не отдуваться за уже свершившийся провал.

Я уехала из Лондона, никому не сообщив и ни с кем не попрощавшись. В Берлине начать сначала легче всего: здесь каждый выглядит как приезжий. Люди даже одеваются по-походному: носят поясные сумки, банданы и навороченные рюкзаки с пристегнутыми бутылками для воды. Поначалу я была в шоке от того, какой город грязный. Но не в красочном старомодном смысле – забудьте о слякоти, навозе, другой органической мути, после которой так и хочется хорошенько натереться мылом в конце тяжелого рабочего дня. Нет, я про вводящий в депрессию современный мусор, показатель парадоксального перебора и недобора: уродливые экобанки для йогурта и вечные полиэтиленовые пакеты, кроссовки и трухлявые матрасы, усыпанные осколками бутылок.

Первую квартиру я снимала в Кройцберге, бедном районе старого Запада, в Szeneviertel, «Сценефиртель» (классное соседство), у метро «Коттбуссер Тор». Берлинцы любовно зовут район «Котти», что пригодилось мне для мнемонического запоминания немецкого слова «блевать»: kotzen, «котцен». Квартира располагалась над наркологической клиникой, так что, приходя и уходя, я ловила взгляды тихой кучки растрепанных наркош с голубоватыми зрачками, мечущимися в белоснежных белках глаз. От них ничем не пахло, и никто из парней не пытался поймать дверь, когда она за мной закрывалась. Они просто мялись на месте или вставали, чтобы впустить меня, а потом снова устраивались как можно плотнее на придверном коврике.

Там было не очень. На лестнице не было окон и воняло канализацией. Занавеска в душе едва поддавалась, будто отягощенная плесенью, а слив в туалете работал только наполовину. Трубы были настолько старыми, что на вкус вода отдавала кровью. Шкафчиков на кухне не было, только приспособленные под стеллажи стремянки с одеждой и книгами, где мне разгребли пару ступенек. Снимала квартиру я у австрийца, танцовщика балета, который когда-то учился вместе с кем-то, кого я отдаленно знала по лондонской кофейной тусовке. У нас был один размер, так что я могла носить все его кофты, обувь и скоро освоилась, как ворон в темной стае Кройцберга из адидасов и хулиганских свитеров.

В первые дни я никуда особо не ходила: ездила на метро в восточную часть города учить немецкий. Первые два часа мы занимались грамматикой, потом был перерыв, а оставшиеся два часа делали упражнения на аудирование и говорение. В классе А1.1 было всего семь учеников, и троих из них звали разными вариациями имени Кэтрин. Катя приехала из Санкт-Петербурга и игриво называла своего испанского парня-пекаря Чоризо. Когда мы познакомились, у нее были густые до талии русые волосы, с которыми она все время играла: выбирала секущиеся кончики, взъерошивала, как нервный, но лощеный воробей. Но через несколько месяцев она сделала стрижку боб и стала больше походить на берлинку, хотя лишилась своей очаровательной привычки. Была еще Каталина из Каракаса, сбежавшая со своим парнем Луисом от коммунистического режима Мадуро. Внешне они были полными противоположностями: она – маленькая, изгибистая, яркая, а он – высокий, угловатый и пресный. Оба были врачами, но не имели лицензий на практику в Берлине, так что работали посменно в «Макдоналдсе» на Германштрассе, на загруженном перекрестке рабочего района Нойкёльн. Старушка, у которой они снимали квартиру, не выносила резких запахов и запретила им готовить жареное. Больше они ничего готовить не умели и в первые недели выглядели такими тощими, что Катя начала приносить им лишние булочки из пекарни Чоризо. А еще была Кэт из Швеции с короткой челкой и незамысловатым бесполым телом. Мы к ней позже вернемся.

После занятий я возвращалась на метро домой, в западные районы, и заучивала списки слов, сидя в спальне. Если было скучно, спускалась в «Ростерию Кармы», кофейню за углом. Это было непримечательное веганское местечко, хотя и выделялось на фоне кальянных и корнеров, где вполне средненький кофе продавался втрое дешевле эспрессо в «Карме». Я приходила, заказывала овсяный латте с мягкой пенкой, не то радуясь, не то желая сдохнуть от одиночества. Вспоминала предложения на немецком, которые поэтично звучали – «Ich konnte den Glute des Feuers spüren» («Я могла бы чувствовать горение огня»), – надеясь порадовать будущих собеседников. Повторяла сленговые выражения, которые подслушала в метро – «Ich flitze mal zum Spandau rüber» («Заскочу в Шпандау»). Мне нравилось, как звучат названия берлинских районов, особенно сочетание согласных в «Панкове» и «Шпандау», двух конечных станций метро, про которые я до сих пор только названия знаю. Я переехала зимой и не хотела морозить себя прогулками, так что первые пару месяцев знала город только по неровным созвездиям станций метрополитена. И только потом, когда внезапно потеплело ночью третьего апреля, я начала заполнять пробелы на карте.

Но я забегаю вперед. Я рассказывала про свой быт в те хрупкие месяцы адаптации. После кофе я частенько шла в кино и отрабатывала навык покупать один билет: «Ein Ticket bitte! Und ein kleines süßes Popcorn». Ужинала всегда поздно, после кино. Всегда одинаково: Rotkohl, «ротколь» (квашеной капустой), c горчицей, с овсяными хлопьями и овсяным молоком на десерт, – все брала в биосупермаркете «У Дэнна». Я много времени сидела в телефоне, тыкала, свайпала, обновляла страницы, проходясь по ободряюще знакомым картинкам приложений. Такой была жизнь сразу после переезда. Проживала то же самое день за днем, скованная скудным уровнем немецкого. Но мне было отлично. Мне нравилось повторять свои действия в точности, мысленно проходиться по ним, чувствуя себя атлетом или лошадью, понимая, что энергия юности и мерцание страсти вот-вот вырвутся, но держа их под контролем: я рано ложилась, спала одна, с наслаждением строила хореографию будущего дня, выбирала такой путь снова и снова.

Но бесконечно это длиться не могло. Теперь был почти март, срок аренды подходил к концу, танцовщик возвращался из Вены, и мне надо было искать новую квартиру. Я решила, что было бы неплохо снимать квартиру с кем-то, – надо было завести друзей, заложить фундамент социальной жизни, – так что я подала заявки в несколько коммуналок, или WG[1]. Большинство объявлений были банальными: «Ищем чистоплотного ответственного жильца, трудоустроенного (простите, студенты), не против 420[2]». Так что я быстро нашла просторную комнату недалеко от «Котти». Я поселилась в двухкомнатной квартире с полячкой по имени Эва, которая была довольно милой, когда не курила метамфетамин. В другие дни она либо пропадала на технодискотеках в темных клубах, либо доставала своим присутствием – бродила по квартире во время отходняка. От мета у нее начинались паранойя и желание обвинять всех вокруг. Эва могла написать мне среди ночи: «Эй, ты видела мою красную толстовку? Если ты ее брала, то надеюсь, не потеряла, потому что это папина. А еще у меня пропала банка с подсолнечными семечками. Ты взяла?» Она проверяла, выключена ли духовка, закрыта ли дверь, оттирала раковину так, будто это ее душа. Я совершила ошибку и прогуглила «побочные эффекты метамфитаминовой зависимости», потому что наткнулась на статью о метамфетаминовом психозе и проявлениях жестокости. После этого я стала запирать дверь комнаты на ночь и даже просыпалась проверить, надежно ли она закрыта, все больше сомневаясь в том, кто из нас настоящий параноик. После «испытательного срока» в две недели я разочаровалась в идее жить с соседкой и стала искать отдельное жилье.

Вскоре я поняла, что новичкам везет и поэтому мне так быстро попадались квартиры танцовщика и Эвы. Пришлось просмотреть немало квартир, вынести тьму странных разговоров и выдавить из себя множество фальшивых улыбок в местах, провонявших потом и оттаявшими креветками. Высокий мужчина с бледными волосатыми ногами показывал мне светлую студию, пока его девушка пряталась под шатром из простыней. Красавчик-итальянец провел по квартире, откуда вывез всю старую мебель и обставил полностью икеевской. Я уже было отчаялась, что никогда ничего не найду и придется вернуться в Лондон, как встретила женщину, которая в целях моего рассказа будет упомянута лишь по инициалам Э. Г. Она искала кого-то, кто сможет присмотреть за ее квартирой-студией полгода, пока она в Сиэтле проходит курс Вашингтонского университета по брызгам и распространению крови в рамках учебы на криминолога. В объявлении она описала «уютное гнездышко в приятном районе рядом с метро «Германплац». Утверждала, что в квартире деревянный пол и «очарование Hinterhof», в смысле, что окна выходят во двор, а не на улицу. Старые здания в Берлине часто стоят в глубине дворов, так что жизнь в Hinterhof, «хинтерхоф», – это своеобразный компромисс: в квартирах тихо, как правило, безопасно, но в эти дворы проникает очень мало солнечного света. Однако Э. Г. уточнила, что в ее квартире не только тихо и безопасно, но также очень светло, ведь там есть три больших окна.

Предстояло много чего продумать и спланировать, чтобы получить квартиру. А началось все с имейла.

Дорогая Э. Г.
Меня зовут Дафна, я аспирант на факультете философии, переехала учиться в Берлин из Лондона[3]. Меня заинтересовала ваша квартира, я ответственна, хорошо отношусь к чужим домам и собственности[4]. Без вредных привычек, тихая[5]. Напишите мне, если все еще ищете арендатора.
Всего наилучшего,
Дафна ФерберP. S. Прошу прощения за письмо на английском. У меня самый базовый уровень немецкого[6].


Реакция на письмо была хорошей, как я и думала. Люди почему-то верят философам. Принадлежность к их ячейке – это как печать авторитетности. Почти никто не понимает, что на самом деле философы (из которых большинство мужчины) те еще извращенцы. Если бы на мое объявление откликнулся философ, я бы ни за что не ответила. Посчитала бы, что он эстетически ущербный, сексуально неудовлетворенный и завтракает всякой мерзкой рыбной щетинистой гадостью.

В этом случае я воспользовалась ложными представлениями о моей специальности, так что Э.Г. пригласила меня на собеседование. Оно проходило вечером, так что оценить свет и окна не удалось. Квартира была на втором этаже. В прихожей пахло малиной с белым шоколадом. Э.Г. оказалась красивой: темно-рыжие волосы и невероятно зеленые глаза, как будто нарисованные акрилом, густым и вязким, блестящие белки. Она была на голову ниже меня, у нее было приятное круглое личико, благодаря которому она выглядела куда добрее, чем была, как впоследствии выяснилось. Э.Г. была уроженкой Мюнстера и строила карьеру в судебной медицине, но ее бережно хранимым тайным желанием (я узнала это позже из ее дневника) было стать актрисой.

– Дафна, так ведь? Я правильно произношу?

– Да, совершенно верно.

Она протянула руку; ее крошечная, с выпирающими костями и немного влажная кисть трепыхалась в моей ладони, как пойманная в клетку птица.

– Прошу, входите. Добро пожаловать в мое уютное гнездышко.

Кроме холла и маленькой ванной без окон, в квартире была просторная гостиная с тремя высокими окнами, выходящими – как и обещали – во двор. А еще тесная кухня со странным оборудованием: чем-то для приготовления шоколада, девайсом для удаления сердцевины из яблок, специальной сковородкой для спаржи. У немцев со спаржей особые отношения. Они каждый год с нетерпением ждут появления белой спаржи, которая знаменует начало Spargelzeit, «шпаргельцайт», сезона урожая с апреля по июнь. Э.Г. рассказала, как можно слегка пропарить белую спаржу, чтобы она не потеряла упругости, а потом показала свою поваренную книгу.

– Это лучший рецепт спаржи, шпаргель моей бабушки с беконными гренками и сливочным соусом. Оставлю тебе. Пожалуйста, не запачкай ее, но, если будешь беречь, можешь пользоваться.

– Ммм! Выглядит превосходно! Определенно буду пользоваться! – солгала я. В книге было полно рецептов с яблоками и сливками, которые я бы не стала готовить, даже если бы от этого зависела моя жизнь. Кухонные шкафчики были забиты всякими реликвиями: уродливыми хрустальными штуками с толстым дном, расписными блюдами и супницами. Остаток комнаты заняли обеденно-письменный стол у окна, простой шкаф для одежды и двухместная кровать. Абажуры были из какой-то ткани в горошек, а-ля игривая фру-фру. Мы ели конфеты в форме сердечек и пили мятный чай. Я рассказала ей о своем интересе в философии и намерениях выучить немецкий. Она предложила организовать языковой тандем, пока учится за границей: она помогает мне с немецким, а я ей – с английским. Я почувствовала, что нравлюсь ей, и на следующий день она сказала, что я могу въехать, если хочу.

Но квартира принадлежала не Э.Г., та была просто жильцом. А хозяйкой являлась фрау Мари Беккер, которая жила в доме 42 по Цицероштрассе, 10707 Берлин-Лихтенберг, и с кем я должна была встретиться, чтобы получить финальное одобрение. Я разволновалась, опоздала на пять минут, к тому же была с сильным насморком. Фрау Беккер тут же предложила мне платочек и настояла, чтобы я взяла еще. На первый взгляд, вся ее квартира была в признаках довольной жизни: повсюду фотографии внуков, карандашные отметки их роста на одном из дверных косяков. Она постаралась подготовиться к моему приходу: поставила выстеленный кружевной салфеткой поднос с кувшином яблочного сока и миской киндер-сюрпризов. Но дома у нее было холодно, раковина в туалете вся заплевана, а сев за кухонный стол, я, сама того не подозревая, начала отковыривать засохшие остатки еды от скатерти. Она принялась разворачивать киндер и спросила, где я живу.

– Я живу за углом от Котти – «Коттбуссер Тор».

– А, йа, йа, знаю, где Котти. – Она сгримасничала. – Немцев там не очень-то много! – Она исправилась, вспомнив, что я не немка. – То есть европейцев, как англичане и немцы. Вы ведь приехали в Берлин учить немецкий, да? Не турецкий же! Здесь район будет получше, более европейский.

Мне стало неловко, я поерзала на стуле. Она предложила яблочного сока и налила его в бокал для вина по самый край, так что мне пришлось наклониться и отпить немного, чтобы не расплескать. Я пила, а она рассказывала мне про свою поездку в Лондон и спрашивала, как дела в известных музеях страны. Она ошибочно приняла мою потрепанность за богемский шик на французский манер и явно подумала, что я художница или около того. Дошла до того даже, что стала хвалить Бриджит Райли и движение оп-арта, о котором я не знала ничего, затем она стала убеждать меня не рисовать прямо на стенах и подсказала хороший магазин художественных товаров. Я не знала, как вежливо вывести ее из заблуждения по-немецки, так что сидела с неясной улыбкой и озадаченно молчала. Видимо, это возымело эффект, потому что Э.Г. сказала мне через пару дней, что фрау Беккер решила принять меня в качестве субарендатора. Подозреваю, что на самом деле она захотела встретиться со мной, чтобы увидеть «настоящую» белую европейку. При всей молве, будто Берлин толерантный и открытый ко всем город, здесь все еще попадаются бесстыжие расисты.

Мы с Э.Г. отпраздновали мое заселение на следующей неделе с Sekt, (зект, немецким вариантом игристого) из супермаркета и оставшимися конфетами-сердечками, к которым она умудрилась не притронуться с нашей последней встречи, – потрясающий самоконтроль, я так никогда не могла. Я узнала, что у нее есть парень и она на оральных контрацептивах, что она любит «Гарри Поттера» и «Властелина колец», что ее кумир – Одри Хепберн (сразу за ней шла Элизабет Тейлор), что она завсегдатай кинотеатров, а ее деда после Второй мировой посадили в тюрьму за военные преступления. Она спросила о моей семье, я смутно рассказала про Лондон, родителей-французов и старшего брата. Спросила ее о соседях. Она знала, кто живет прямо над и под ней. С обоими мужчинами отношения были хорошими, Э.Г. клялась, что шума от них нет. На третью ночь оказалось, что это вранье: у мужчины сверху, Гюнтера, постоянно был до смешного громкий секс. Он до того театрально стонал, что я испугалась, будто он играет в какую-то странную эротическую игру со мной. Мужчина снизу слушал хеви-метал почти каждый вечер, и мою комнату начинало трясти от низких злобных вибраций. Э.Г. не предупредила меня об этих неудобствах, но упомянула одну неловкую ситуацию с соседом снизу.

– Это случилось в первый день, как я переехала и мой парень остался на ночь. Мы были в постели, и тут в дверь постучали. Мы не открыли, потому что, ну… – Она расплылась в смущенной улыбке, из чего я заключила, что они были в процессе «интимной близости». – Ну, потому что уже было поздно, но потом стук раздался опять, я подошла к двери и спросила, кто там. Мужчина – кажется, не немец, но не уверена – за дверью прокричал, что он живет снизу и принес мне приветственный подарок. Хорошо, крикнула я, спасибо, но уже полночь, я не стану открывать дверь так поздно незнакомому мужчине.

Потом мы как-то пересеклись на общей лестнице, и я поздоровалась, а он меня проигнорировал. То есть, наверное, он обиделся, но нельзя же думать, что девушка в ночи откроет дверь незнакомцу. То есть это хороший дом, здесь живут адекватные люди с хорошей работой, но все равно. А вы бы как поступили?

– Вы все правильно сделали, я бы тоже не открыла, – сказала я, но втайне осуждала ее недобрососедское поведение. И сделала в уме заметку сходить к этому дядьке познакомиться и, возможно, принести ему подарочек. Хотела дать ему понять, что из меня соседка более приятная.

Я въехала третьего апреля, в этот же день на улице резко потеплело. Я несколько раз проехалась туда и обратно на метро, как одинокий мул, груженный пакетами из супермаркета с носками, учебниками по немецкому и протекающими упаковками творога. Я была очень горда своей независимостью и автономностью и рада избавиться наконец от Эвы, с которой не собиралась говорить больше никогда в жизни. Люблю начинать с чистого листа. Просто волшебное чувство – самодостаточность, сильные мышцы ног, тугие пакеты качаются, ударяясь о тело под громыхание поезда. Какой компактной единицей взрослого я стала!

Ходя туда-сюда, я заметила небольшие латунные таблички на тротуаре у дома Э. Г. На каждой было выгравировано имя Коэн, дата рождения, депортации и место смерти – Аушвиц. Я погуглила про них и узнала, что эти мемориальные таблички называют Stolpersteine, «штольперштайне», или «камни преткновения», и что они отмечают каждый дом, из которого выселили еврейские семьи. Стоило увидеть штольперштайне у моего дома, как я стала замечать их везде, эту на вид случайную россыпь бронзовых плиток снаружи баров, кинотеатров, заброшенных квартир и больших старых зданий. Сначала я была в шоке, что на оживленных улочках Берлина столько маленьких могил, но спустя несколько недель они слились с городским пейзажем и я перестала их замечать.

Дом 105 по Губерштрассе стал первым моим жилищем, которое мне не хотелось вымочить в стопроцентном спирте. Я распаковала всю одежду и послушно развесила на плечики, которые Э.Г. освободила специально для меня, рядом с ее дирндлем как у Ширли Темпл в фильме «Хейди» и слишком маленькими для меня платьями без бретелей. Затем поставила свои кроссовки с ее вопиюще крошечными конверсами и наконец выкинула все ее продукты из холодильника и кухонных шкафчиков. Баки были во дворе. Я всегда переживала из-за выноса мусора и беспокоилась из-за того, что баки стояли у всех на виду и скрыть что-либо было невозможно. Я убеждена, что не только неправильно питаюсь, но и неправильно сортирую мусор. Все никак не могу понять, можно ли на самом деле кинуть баночку из-под йогурта в переработку и стоит ли класть вместе с ней крышечку из фольги или это все нужно выкидывать в другое место. Так что я избавилась от ее коробок печенья, макарон и целой банки малинового джема под покровом ночи и почувствовала очищение благодаря чудесной пустоте холодильника и шкафчиков.

Э.Г. сказала, что в ее квартиру попадает много дневного света. У меня не было возможности убедиться в этом до переезда, но тут она не соврала. По утрам в комнате было темно, но во второй половине дня солнце светило так сильно, что воздух плавился. Временами света было так много, что квартира напоминала препараты, которые мы в школе на биологии ставили под линзы микроскопа, – они казались пустыми или содержащими какую-то жижу, но только пока не настроить фокус, потому что тогда можно увидеть движение и разглядеть пресноводный зоопланктон Daphnia magna, его до ужаса обнаженные пульсирующее сердце и дрожащую пищеварительную систему. В солнечные дни все крошки и пятнышки становились непростительно заметными. Тогда мне становилось слегка стыдно, и я старалась навести такую чистоту, в которой обещала содержать квартиру Э. Г. Только вот с уборкой у меня не очень получается. Дело не в том, что я пропускаю грязь. Я всегда замечаю это странное скопище волос, которые многие не видят сзади на сиденье унитаза, и мне ненавистно думать, как мою кожу целуют липкие, захватанные руками поверхности кухонных шкафчиков. И я не ленюсь. Хорошо пылесошу, тщательно мою полы, потому что я реально поднимаю стулья, столы, передвигаю мебель, тогда как большинство людей удовлетворяются тем, чтобы почтительно их обойти, как будто они занимаются прополкой вокруг священного дерева. Моя проблема в том, что я никак не могу разобраться в чистящих средствах. То мою стекла средством для пола, то скребу плиту чем-то для унитаза. Это странно, учитывая, что в школе мне хорошо давалась химия, но почему-то все эти разновидности и функции остаются для меня загадкой, и я просто смешиваю средства вместе с грязью, вместо того чтобы чистить ими. Но я к тому, что, говоря о свете, Э.Г. не солгала. В тот первый день комнату пронзили лучи света. Я лежала в кровати Э.Г. до темноты, преисполнившись волнительным и головокружительным оптимизмом начать новую главу, истинное начало моей новой жизни в Берлине. Танцовщик балета, Эва, пропавшая толстовка – все это было позади. Я мирно спала. И даже не подозревала о том, что ждало меня впереди.

2

Враг в городе

В три ночи я проснулась от звука разбитого стекла. Сначала неуклюжий скомканный удар, а потом легкий перезвон падающих осколков. Реверберация снаружи отозвалась внутри меня, я поняла, что это нападение. Шторы были задернуты, и я не могла рассмотреть, действительно ли мне разбили окно. Было неясно, это я кому-то не понравилась или в берлинских апартаментах это норма.

Ты тут наверняка ни при чем, убеждала я себя, пока внизу живота скапливался и густел адреналин. И курильщики не роются в твоем мусоре, лишь притворяясь, что курят. Австрийский танцовщик не отвечает на твой имейл не потому, что ты подъела его кондитерский шоколад. И это не Эва пришла по твою душу в метамфетаминовом психопатическом запале. Ты не пуп вселенной, и этот шум тебя не касается. Скорее всего, просто что-то на улице. Я не вылезла из кровати, чтобы посмотреть во двор, потому что надеялась, что, если просто лежать и ждать, время сделает свое дело и ужас настоящего пройдет.

Я дотянулась до телефона и загуглила «как вызвать полицию в Германии, если не говоришь по-немецки». Сеть была плохая, а подойти к окну за лучшим сигналом я не могла – боялась, что грохот снова начнется. По ребрам бежал пот, пальцы не слушались. Перспектива звонка в полицию отвлекла меня от ужаса перед громкими звуками с улицы. Как объяснить им, что случилось? Я знала, как сказать «окно» и «случай», но не «камень». Может, попробовать заговорить на английском? Я загуглила «очень громкий ночной взрыв» и нашла несколько тредов о расстройстве сна с названием «Синдром взрывающейся головы»:

Если у вас синдром взрывающейся головы, вы можете слышать напоминающие взрывы звуки, отходя ко сну или просыпаясь. В первом случае это гипнагогические галлюцинации, а в последнем – галлюцинации гипнопомпические. Несмотря на то что это всего лишь галлюцинации и они вызваны вашим воображением, звуки при синдроме взрывающейся головы кажутся очень реалистичными.

О причинах появления синдрома спорят: неясно, это неврологическое или психологическое явление. Часто лечится с помощью антидепрессантов. Я забивала на врачебные рецепты с антидепрессантами большую часть своей взрослой жизни, потому что самые ненавистные мои качества тесно переплетаются с самыми любимыми. Но если у меня синдром взрывающейся головы, может, стоит дать таблеткам шанс… В какой-то момент эти мысли погрузили меня в сон, и вдруг наступило утро, а все вокруг было снова скучным и обычным, мой испуг ночью был глупым, как детский кошмар. Я раскрыла шторы и увидела, что окно и впрямь разбито. Это опровергло гипотезу о синдроме взрывающейся головы.

Все равно в то утро первым же делом отправилась на запланированную пробежку. Пробежала четыре круга по два с половиной километра по Хазенхайде, прекрасному парку, который советовала Э.Г. В нем был кинотеатр под открытым небом, скейт-парк, вонючий контактный зоопарк и замусоренные лужайки, сшитые стежками пыльных дорожек. В тот день было куда теплее. По сравнению с месяцами мороза теперь воздух ласкал мою кожу. Я раз в минуту проверяла время, пройденную дистанцию и количество сожженных калорий. Гамбийские дилеры пили кофе из тонких пластиковых стаканчиков, расстегивали парки и крутили головами вслед за мной на каждом круге.

По возвращении во дворе я столкнулась с соседом сверху.

– Здравствуйте… Я Дафна, – сказала я неуверенно, смутившись от детсадовского уровня своего немецкого, кругов пота и темных волосков, торчащих между носками и легинсами.

– Гюнтер, приятно познакомиться. О, бегом занимаетесь? Я тоже, в этом году бегу Берлинский марафон. Так вы из Америки или откуда-то еще?

Он был привлекательным блондином, но чуть смахивал на поросенка, будто его натерли до розового цвета, прежде чем отправить с фермы в город. Он говорил очень близко, и я ощущала его попахивающее мясным дыхание. Но вел себя дружелюбно: когда я придумала предлог, чтобы уйти, он сказал обращаться к нему, если что-то будет нужно.

Я сходила в душ и не торопясь прочесала волосы с химозным кондиционером. Чувствовалась легкость, никаких следов ночного происшествия. Четвертое апреля, должно быть, выпало тогда на выходной, потому что я не поехала на уроки немецкого. Вместо этого решила позволить мыслям плыть по волнам соцсетей. Я никогда ничего не постила в «Фейсбук» или «Инстаграм»[7]. Боялась, что мои фото и статусы будут никому не интересны и получат ноль лайков и комментариев и что я никогда не достигну «видимой популярности» в интернете, которой я желала не меньше всех остальных, хоть и притворялась, что выше этого. Нет, я просматривала страницы других людей, в основном женщин: старых школьных и университетских соперниц, – листала их фото, боясь, что случайно что-нибудь лайкну, а они узнают, что Дафне Фербер больше заняться нечем. В тот день я часы напролет сидела в позе сгорбленной макаки над блестящей крышкой моего «Мака», машинально открывая и закрывая вкладки, то и дело включая чайник, чтобы наполнить кипятком кружку с мутной взвесью «Нескафе». К тому моменту я уже исследовала паутинообразный шрам на окне и с помощью «Гугла» дошла до новой возможной причины: «трещины в стекле, вызванные резким перепадом температуры». Держа это в уме, я написала фрау Беккер:

Sehr geehrte Frau Beker,
Я субарендатор Э.Г. (с апреля по сентябрь).
Вчера ночью наружное стекло на крайнем правом окне треснуло. Я не знаю точной причины… может быть, оно разбилось из-за внезапного перепада температуры. Как мне поступить? Есть ли у вас кто-то, к кому можно обратиться за ремонтом?
Прошу простить меня за плохое знание немецкого!
Искренне ваша,
Дафна Фербер


Она ответила тем же утром и пообещала, что ремонтники придут через три дня. А вечером ко мне на новоселье пришли ребята из класса немецкого. Кэт приехала заранее, а все остальные неприлично опоздали. На ней были узкие черные джинсы и топ-халтер. А волосы она забрала в небрежные пучки, открывшие изящную шею. Она принесла соломку с солью, Salzstangen, «зальцштанген», в качестве подарка. Едва ступив внутрь, она отправилась к окну и стала водить пальцем по трещинам на окне.

– Ни хрена себе, Дафна, krasssss[8].

Через пару недель занятий с Кэт я решила, что она не очень мне нравится. То, как она морщила нос и дулась, было неубедительным, учитывая ее грубоватость. Она выражалась часто, но неубедительно, поэтому звучала всегда неестественно. Когда я налила ей зекта, она тут же опрокинула бокал и вообще не парясь смотрела, как жидкость растекается по паркету Э.Г. Я не выказала недовольства, только набросила кухонное полотенце на лужу с притворным равнодушием. Налила ей еще игристого, и мы стали пить его быстро, втягивая пузырьки, пока они не успели осесть. Кэт, видимо, нервничала: она стала рассказывать что-то о своем парне, но сбилась, глаза метались от меня к разбитому окну, как будто ей было не по себе. Я сделала то, что и всегда в неловких ситуациях, – продала душу на благо социализации и, посмеиваясь, поведала ей об ужасной ночи, создавая целую историю, с издевкой расписывая бредовость гипотезы о синдроме взрывающейся головы. Говоря, я наблюдала за ней и поняла, что ее реакция была неровной: Кэт увлеченно слушала забавные моменты, но заскучала, когда я подошла к кульминации; разрыв между моими словами и ее откликом напоминал рассинхрон звука и картинки в телевизоре.

– Но я бы сдохла лучше, чем просить помощи по-английски, – закончила я, ожидая, что она засмеется или улыбнется хотя бы.

Но она только вздохнула и сказала:

– Йа, ну, думаю, английский не самый приятный язык и не такой уж полезный в Берлине, как я думала.

Наконец пришли венесуэльцы и принесли кукурузные арепы, запревшие в пищевой бумаге, и куахаду, которая на вкус напоминала моцареллу. Кэт на еду внимания не обратила, но очень оживилась общением с Каталиной и Луисом.

– Так вы, ребят, с Кубы? – спросила она на английском.

– Из Венесуэлы, – ответили они хором.

– Ух ты, слышала, там здорово?

Пара кивнула и улыбнулась.

– Да, – сказал Луис, – там бывает красиво, у нас есть…

– А ты знала, что у них запрещена реклама? – перебила Кэт.

– Что, правда? – отозвалась я. – Правда, Луис? У вас нет рекламы?

– Ну, какая-то есть, но не так много, как в Германии.

– Ох, так же намного охренительнее, – сказала Кэт, проигнорировав блюдо с едой, придвинутое Каталиной. – Честно, тут люди делают вид, что они социалисты или типа того, а потом едут домой, покупают себе дома, покупают кучу вещей, и на тебя столько дерьма валится постоянно, и ты садишься на метро, а вокруг только Найк Найк Алди Алди бла бла Кола. Понимаете? – Она отпила еще зекта. – Типа даже говорят, у вас там здравоохранительная система лучше? Это правда? И мне кажется – я могу ошибаться, – но мне кажется, что у вас охренеть какие, блять, раскрепощенные женщины. Типа Чавес был феминистом, когда это еще не было мейнстримом, да?

Я ждала, что ответит Луис, но он принялся раз-мазывать по хлебу куахаду и не посмотрел на меня.

– Я не знаю ничего про Чавеса, но понимаю тебя насчет реклам и всего такого прочего. Они гиперстимулируют, так ведь? Все эти цвета и слоганы… – Я вяло затихла.

* * *

Так беседа продолжалась еще пятнадцать неловких минут, Кэт сыпала вопросами о том, какая Венесуэла «здоровская», Луис и Каталина не ответили ни на один, пристально изучая собственную еду и то и дело смотря друг на друга с поднятыми бровями. Они не впервые слышат в Берлине, как им повезло с коммунистическим режимом и насколько лучше, должно быть, жизнь в Венесуэле. В общем-то потом я узнала, что Каталина и Луис презирали любого с намеком на левачность. Они переехали в Европу не для того, чтобы кайфовать от свободных отношений и тусовок в стиле «живем один раз». Причина их иммиграции была экономической: они собирались подняться за счет более высокого уровня жизни в Германии. В городе, полном сквоттеров, анархистов и антикапиталистов, было легко забыть, что мы живем в стране с сильнейшей во всей Европе экономикой. Венесуэльцы смотрели на хиппи, хипстеров и социалистов как на кучку неблагодарных лицемеров: не нравится капитализм – пусть поезжают в страну типа Венесуэлы, посмотрим, как им там понравится. Каталина и Луис односложно отвечали на вопросы Кэт, и я попыталась сменить тему, но венесуэльцам было некомфортно. Вечер спас долгожданный приезд Кати и Чоризо, уже напившихся до хрипотцы.

Пару дней спустя я сидела и повторяла грамматику, когда ко мне приехали чинить окно, это были мужчины в одинаковых аккуратных синих комбинезонах, как рабочие из книжки для детей. Работа оказалась сложной, потому что окно было трехслойным. Я промямлила нечто вроде: «Mögliche Temperaturänderung?[9]», – и старший из них двоих помотал головой и мягко постучал по центру трещин.

– Stein, – сказал он. – Geworfen[10].

Брэм Стокер

ДОМ СУДЬИ

Когда подошло время экзамена, Малколм Малколмсон задумал где-нибудь укрыться, чтобы никто не мешал его занятиям. Его пугали увеселения и рассеяние приморских городов, да и сельское уединение внушало ему опасения, ибо он издавна знал его прелесть, и потому юноша решил найти какой-нибудь тихий маленький городок, где ничто не станет его отвлекать. Малколм не посвятил друзей в свои замыслы, полагая, что все они посоветуют ему места, где они не раз бывали и где его примутся осаждать их бесчисленные знакомые. Избегая общества друзей, Малколмсон стремился избавиться от докучного внимания и оттого стал искать укромное место, не прибегая к чьей-либо помощи. Он уложил в чемодан одежду и все необходимые учебники и справочники, а потом взял билет до первой незнакомой станции в расписании местных поездов.

Выйдя спустя три часа на перрон в Бенчёрче, он испытал истинное удовлетворение, так как уничтожил все следы и мог спокойно предаваться ученым занятиям, не опасаясь непрошеного вторжения. Он прямиком направился в единственную гостиницу городка и остановился там на ночь. В Бенчёрче устраивались ярмарки, и потому раз в три недели его переполняла шумная толпа, но в остальное время он был уныл, как пустыня. На следующий день Малколмсон принялся искать пристанище еще более уединенное, чем тихая гостиница «Добрый странник». В городе ему приглянулся лишь один дом, без сомнения воплощавший самые безумные представления о тишине и покое; на самом деле его даже нельзя было назвать тихим — в полной мере описать степень его уединенности мог лишь эпитет «заброшенный». Дом этот был старый, со множеством пристроек, приземистый, в стиле короля Якова[1], с тяжеловесными фронтонами и необычайно маленькими и узкими оконными проемами, каких обыкновенно не встретишь в домах тех времен, окруженный высокой и толстой кирпичной стеной. При ближайшем рассмотрении он походил более на крепость, чем на обычное жилище. Но все это пришлось Малколмсону весьма по вкусу. «Именно такое место я искал, — думал он, — и если только смогу здесь поселиться, мне выпала неслыханная удача». Он обрадовался еще более, услышав, что сейчас в нем никто не живет.

На почте он узнал имя агента по найму, который чрезвычайно удивился, когда Малколмсон попросил снять для него часть старого здания. Мистер Карнфорд, местный адвокат и агент по продаже и найму недвижимости, был добродушным старым джентльменом и не скрывал своей радости, что наконец нашелся желающий пожить в этом доме.

— Сказать по правде, — заметил он, — я бы только порадовался за его владельцев, если бы его сдали на несколько лет, не взимая решительно никакой платы, хотя бы для того, чтобы местные жители привыкли видеть его обитаемым. Он так долго пустовал, что нынче о нем ходят нелепые и фантастические слухи, развеять которые может лишь появление жильцов, пусть даже, — тут он лукаво покосился на Малколмсона, — ученого вроде вас, которому пока потребно уединение.

Малколмсон не стал расспрашивать агента о «нелепых и фантастических слухах»; он знал, что, если только захочет, сможет разузнать о них от других. Он внес арендную плату за три месяца, получил расписку и совет нанять старушку, которая согласится у него «прибирать», и ушел восвояси с ключами в кармане. Потом он разыскал хозяйку гостиницы, приветливую и любезную женщину, и осведомился у нее о лавках, где продавались съестные припасы, в которых могла возникнуть нужда. Узнав, где он намерен поселиться, она ошеломленно всплеснула руками.

— Только не в Доме судьи! — воскликнула она, побледнев.

Студент описал ей местоположение дома, прибавив, что не знает его названия. Выслушав его, она ответила:

— Да, точно, тот самый дом… Тот самый… Дом судьи…

Малколмсон попросил ее рассказать, что это за дом, откуда взялось такое название и почему о нем ходит дурная слава. Хозяйка гостиницы пояснила, что так повелось исстари, ведь давным-давно, лет сто назад или больше — сама она точно сказать не может, она ведь родом из другой части графства, — дом этот принадлежал судье, внушавшему ужас своими суровыми приговорами и проявлявшему необъяснимую жестокость к обвиняемым во время выездных сессий суда присяжных. Почему сам дом снискал дурную славу, она толком не знает. Ей и самой хотелось бы выяснить, но никто никогда не мог удовлетворить ее любопытство: все сходились лишь на том, что с этим домом что-то нечисто, а сама она даже за все золото банкира Дринкуотера не согласилась бы провести там в одиночестве и часа. Потом она попросила у Малколмсона извинения за докучливую болтовню:

— Ни мне, ни вам, сэр, молодому джентльмену, — вы уж простите меня за то, что я говорю с вами напрямик, без всяких церемоний, — точно не следовало жить там в одиночестве. Будь вы моим сыном — и не сердитесь, сэр, за излишнюю короткость, — я ни за что не позволила бы вам даже переночевать там, разве что я отправилась бы туда сама и стала бы звонить в большой набатный колокол на крыше!

Добрая женщина убеждала его столь серьезно, с такими искренними намерениями, что, хотя это и позабавило Малколмсона, в душе он был тронут. Он любезно поблагодарил ее за заботу и добавил:

— Помилуйте, миссис Уизем, вам ни к чему обо мне тревожиться! Человек, который готовится к экзамену по математике для получения отличия в Кембридже, слишком занят, чтобы придавать значение таинственным слухам, а труд его слишком точен, прозаичен и сух, чтобы уступить всяким нелепостям хотя бы гран рассудка. Мне загадок хватит в гармонической прогрессии, преобразованиях, комбинациях и эллиптических функциях!

Миссис Уизем любезно предложила приглядеть за тем, как доставляют его заказы, а сам он отправился на поиски старушки, которую ему порекомендовали. Вернувшись с ней спустя несколько часов в Дом судьи, он обнаружил, что миссис Уизем ждет его в окружении местных мужчин и юнцов, нагруженных тюками и свертками. Тут же возвышалась кровать, привезенная приказчиком из обойного магазина, поскольку миссис Уизем решила, что если прежние столы и стулья еще сгодятся, то в постели, не проветривавшейся, должно быть, лет пятьдесят, молодому человеку спать не пристало. Ей явно не терпелось увидеть, что же там внутри, и хотя она так боялась привидений и домовых, по слухам обитавших в доме, что при малейшем шорохе хваталась за руку Малколмсона, от которого не отходила ни на шаг, все-таки обошла весь дом снизу доверху.

Осмотрев дом, Малколмсон решил обосноваться в парадной столовой, достаточно просторной, чтобы разместиться в ней со всеми удобствами, а миссис Уизем с помощью уборщицы, миссис Демпстер, занялась обустройством жилья. Когда гостиничные слуги внесли в дом корзины и стали разбирать их содержимое, Малколмсон увидел, что заботливая миссис Уизем предусмотрительно прислала ему из собственной кухни провизию, которой хватит на несколько дней. Уходя, она пожелала Малколмсону всех благ, а на пороге обернулась и сказала:

— Да, чуть не забыла, в этой комнате так пусто и гуляют такие сквозняки, сэр, что, пожалуй, ночью стоит загородить кровать ширмой, хотя, сказать по правде, я бы скорее умерла, чем осталась здесь одна со всей этой нечистью. Она, чего доброго, еще станет выглядывать из-за ширмы — и по бокам, и сверху, — так и вопьется в меня глазами!

Образ, нарисованный собственным воображением, настолько ее потряс, что она немедля бросилась вон.

Едва за хозяйкой гостиницы захлопнулась дверь, как миссис Демпстер пренебрежительно фыркнула и объявила, что не боится привидений и домовых всего королевства, вместе взятых.

— Я скажу вам, сэр, — продолжала она, — привидения и домовые — это что угодно, только не привидения и домовые. Это крысы, мыши, тараканы, скрипучие двери, расшатавшаяся черепица, разбитые оконные стекла, тугие ящики комода — вы выдвинули их днем, а они встают на место посреди ночи. Посмотрите, какие здесь панели! Им же лет сто, не меньше! Неужели вы думаете, что за ними не обосновалась армия крыс и тараканов? И что же, сэр, по-вашему, они и носа не покажут? Крысы — вот какие здесь привидения, скажу я вам, тут и думать нечего!

— Миссис Демпстер, — серьезно сказал Малколмсон, почтительно поклонившись, — ученостью вы превзойдете лучшего выпускника Кембриджа! Позвольте заметить, что, отдавая дань вашему трезвому уму и бесстрашию, я, уезжая, предоставлю вам этот дом в полное распоряжение на два месяца, пока не истечет срок трехмесячной аренды, поскольку для моих целей хватит и месяца.

— Благодарю вас, сэр! — воскликнула она. — Но я обязана ночевать под крышей Дома призрения Гринхау, таков закон. Если я не появлюсь к вечеру в Доме призрения нуждающихся женщин, основанном мистером Гринхау, то лишусь всех средств к существованию. Правила там строги, а потом, целые толпы старух жадно следят за мной и только и ждут, когда же освободится место, так что я не стану рисковать. Если бы не это, сэр, я бы с радостью переселилась сюда и прислуживала вам до самого отъезда.

— Дорогая моя, — поспешно вставил Малколмсон, — я приехал сюда с намерением побыть в одиночестве, и поверьте, преисполнен благодарности к покойному Гринхау и его замечательному детищу и вовсе не хочу вводить вас в искушение! Сам святой Антоний не мог бы столь неукоснительно держаться правил!

Миссис Демпстер глухо рассмеялась:

— Все вы такие, молодые джентльмены, ничего-то вы не боитесь. Что ж, может быть, и найдете вы тут одиночество, как вам того хотелось.

С этими словами она занялась уборкой, и к вечеру, когда Малколмсон вернулся с прогулки — а он всегда брал с собой учебник, чтобы повторять что-нибудь по дороге, — комната была чисто выметена и прибрана, в старом камине горел огонь, лампа зажжена, а на накрытом столе благодаря заботливости миссис Уизем его ждал роскошный ужин. «Вот это жизнь», — сказал он себе, потирая руки.

Поужинав, он перенес поднос на дальний конец дубового обеденного стола, снова достал книги, подбросил в огонь поленьев, подрезал фитиль лампы и основательно принялся за работу, притом за работу не из легких. Он не отрывался от занятий примерно до одиннадцати, а потом решил отдохнуть, заодно развести затухающий огонь, заправить лампу маслом и заварить себе чаю. Он всегда любил крепкий чай, а в годы учебы в университете, допоздна засиживаясь над книгами, привык выпивать по нескольку чашек. Нынешний отдых был для него истинной роскошью, и он наслаждался им со сладострастием эпикурейца. Огонь в камине снова взметнулся и заискрился, отбрасывая причудливые тени на стенах великолепной старинной комнаты, а Малколмсон, смакуя чай, радовался уединению. И тут он впервые заметил, какой шум подняли крысы.

«Но не могли же они, — подумал он, — так возиться все время, пока я работал, иначе я бы их услышал!» Спустя минуту, когда возня крыс сделалась еще громче, он все-таки стал склоняться к мысли, что прежде они так не шумели. Вначале крыс явно пугало присутствие человека, огонь камина и лампы, но мало-помалу они осмелели и теперь резвились как ни в чем не бывало.

Какую возню они подняли! Как странно попискивали! Как носились вверх-вниз за панелями, по потолку и под полом, как шумно грызли старое дерево и скреблись! Малколмсон слегка улыбнулся, вспомнив, как миссис Демпстер приговаривала: «Да крысы все ваши привидения и домовые, крысы, и ничего больше!» Чай постепенно прояснил его ум и взбодрил дух, он с радостью предвкушал плодотворную работу до утра и, преисполнившись после выпитого чая спокойствия и уверенности, позволил себе оторваться от занятий и как следует осмотреть комнату. С лампой в руках он обошел столовую, дивясь тому, что старый дом, столь прекрасный и столь искусно отделанный, мог так долго пустовать. Дубовые панели украшала тонкая резьба, особенно изящная и затейливая на дверях и ставнях, вдоль дверных косяков и в оконных нишах. На стенах висели несколько старинных картин, но их покрывал такой слой пыли и грязи, что разглядеть их было решительно невозможно, как ни поднимал он над головой лампу. Обходя комнату, он то и дело замечал крысиную мордочку с поблескивающими в свете лампы глазками, показавшуюся из щели или норки, но в следующее мгновение она пропадала, а под полом затихали писк и топот. Однако более всего его поразила веревка большого набатного колокола, висевшая в углу комнаты, справа от камина, и уходившая на крышу. Он придвинул поближе к огню роскошное резное дубовое кресло с высокой спинкой и устроился в нем с последней чашкой чая. Допив ее, он подбросил дров и вернулся к работе за стол, слева от огня. Некоторое время крысы досаждали ему своей докучливой возней, но потом он перестал замечать шум, как перестают замечать тиканье часов или гул прибоя, и настолько углубился в работу, что забыл обо всем на свете, кроме теоремы, которую пытался доказать.

Внезапно он поднял глаза от недоказанной теоремы, ощутив близость томительного предрассветного часа, внушающего ужас всем, чья совесть нечиста. Крысы затихли. Ему и в самом деле показалось, будто крысиная возня прекратилась только что и от занятий его заставила оторваться вдруг наступившая тишина. Огонь едва теплился, но все еще отбрасывал темно-красный отсвет, и то, что он увидел в огненных бликах, заставило его содрогнуться, несмотря на все хладнокровие.

На роскошном резном дубовом кресле с высокой спинкой справа от камина сидела, не сводя с него злобного взгляда, огромная крыса. Он хотел было согнать ее, но крыса даже не шевельнулась. Тогда он сделал вид, будто сейчас швырнет в нее чем-нибудь. Но крыса и тут не шевельнулась, лишь хищно оскалила острые белые зубы и в свете лампы сверкнула глазами, как показалось студенту, даже мстительно.

Пораженный Малколмсон схватил каминную кочергу и бросился на зверя. Но не успел он занести руку, как крыса, с писком, в котором слышалась настоящая ненависть, спрыгнула на пол, кинулась по веревке набатного колокола вверх и исчезла во тьме, не проницаемой светом лампы под зеленым абажуром. И тотчас же, как ни странно, возня и перебежки крыс под панелями возобновились.

К этому времени Малколмсон и думать забыл о теореме, а заслышав пронзительный крик петуха, возвещавший наступление утра, отправился спать.

Спал он так крепко, что даже не слышал, как пришла убирать его комнату миссис Демпстер. И проснулся, только когда она, прибрав и приготовив завтрак, постучала по ширме, отгораживавшей его постель. После упорной работы накануне он по-прежнему чувствовал себя немного усталым, но чашка крепкого чая его взбодрила. Тогда он отправился на утреннюю прогулку, взяв с собой ученый труд и несколько сандвичей, на случай, если ему вздумается не возвращаться к обеду. На окраине города он нашел уединенную аллею, обсаженную высокими вязами, и провел там большую часть дня, прилежно штудируя Лапласа[2]. На обратном пути он зашел к миссис Уизем поблагодарить ее за заботу. Увидев его в эркерном окне кабинета, набранном из ромбовидных стеклышек, она поспешила ему навстречу и пригласила войти. Она внимательно оглядела его и, покачав головой, проговорила:

— Не переусердствуйте, сэр. Вы сегодня что-то бледны. Сидение допоздна над книгами еще никому не шло на пользу. Но расскажите, сэр, как прошла ночь. Без происшествий, я надеюсь? Боже мой, сэр, как же я была рада услышать от миссис Демпстер, что вы целы и невредимы и крепко спали утром, когда она вошла!

— Да, я и вправду цел и невредим, и таинственные обитатели дома мне не докучали. Вот только от крыс нет спасения — и устроили же они цирк, скажу я вам, всю комнату заполонили! А особенно мне досаждала мерзкая старая крыса, настоящий дьявол, вообразите, забралась в мое кресло у камина и не спрыгивала, пока я не бросился на нее с кочергой! Тогда она кинулась вверх по веревке от колокола и где-то спряталась — то ли под потолком, то ли на стене, — я не разобрал, темно там было.

— Господи помилуй! — воскликнула миссис Уизем. — Старый дьявол, да еще забрался в кресло у камина! Берегитесь, сэр, берегитесь! Шутки шутками, а доля правды во всех этих слухах есть!

— Что вы хотите этим сказать? Клянусь, не понимаю.

— Старый дьявол! Надеюсь, не тот самый дьявол. Ах, сэр, не смейтесь! — продолжала она, потому что Малколмсон от души расхохотался. — Вечно вы, молодые, смеетесь над тем, от чего людей постарше в дрожь бросает. Ничего-ничего, сэр! Даст бог, так это смехом и кончится! Я вам того и сама желаю!

И добрая женщина засияла от удовольствия, заразившись его весельем и на мгновение забыв о своих страхах.

— О, простите меня! — поспешно вставил Малколмсон. — Не хочу показаться грубым, но это и вправду уморительно — старый дьявол собственной персоной нагрянул ко мне вчера вечером и восседал в кресле!

С этими словами он, не выдержав, снова рассмеялся, а потом отправился домой обедать.

Вечером крысы подняли шум раньше прежнего. Они явно возились и до его прихода и поутихли только на время, когда их встревожило его появление. После обеда он уселся в кресло выкурить сигарету, а потом убрал со стола поднос с остатками обеда и принялся за работу, как накануне. На сей раз крысы досаждали ему пуще прежнего. Как же они шмыгали под полом и на чердаке! Как пронзительно пищали, как шумно скреблись, с каким хрустом грызли старое дерево! Как дерзко они, мало-помалу осмелев, стали высовываться из норок, отнорочков, щелей и трещин в панельной обшивке и как ярко блестели их крошечные глазки в неверном свете камина! Но теперь, когда он привык к ним, их взгляды уже не казались ему злыми, вот только их нескончаемая возня его тяготила. Иногда самые смелые совершали вылазки по полу или по планкам панельной обшивки. Время от времени, когда поднимаемый ими шум делался совсем нестерпимым, Малколмсон громко хлопал ладонью по столу или сердито кричал: «Кыш!» — и они опрометью кидались в норы.

Так прошло несколько часов, и Малколмсон, привыкнув к крысиной возне, все более углублялся в занятия.

Неожиданно он прервал работу, как и в прошлый раз, оглушенный внезапно наступившей тишиной. Шум, возня и писк совсем смолкли. Комнату заполнила могильная тишина. Он вспомнил странное происшествие прошлой ночи и машинально взглянул на кресло у камина. То, что он увидел, заставило его содрогнуться.

На роскошном старом резном дубовом кресле с высокой спинкой, стоявшем возле камина, сидела, не сводя с него злобного взгляда, все та же огромная крыса.

Не отдавая себе отчета в том, что делает, Малколмсон схватил первую попавшуюся книгу — сборник логарифмов — и запустил ею в крысу. Он промахнулся, а крыса даже не шевельнулась, поэтому, как и прошлой ночью, студент снова бросился на нее с кочергой, и снова крыса, спасаясь от преследования, взбежала по веревке колокола. Как ни странно, едва эта крыса исчезла, крысиное царство подняло шум с удвоенной силой. Малколмсон и на сей раз не сумел разглядеть, где именно скрылась крыса, так как зеленый абажур лампы скрывал в тени потолок и верхнюю часть стен, а огонь в камине едва теплился.

Посмотрев на часы, он понял, что время близится к полуночи, и, не сожалея о развлечении, подкинул дров в огонь и заварил себе ежевечернюю кружку чая. Он неплохо поработал и подумал, что заслужил сигарету, а потому уселся в глубокое резное дубовое кресло и с наслаждением закурил. Сидя у огня, он стал размышлять, что неплохо бы выяснить, куда делась крыса, а на следующий день намеревался приобрести ловушку. Поэтому он зажег еще одну лампу и поставил ее так, чтобы она хорошо освещала правый угол стены над камином. Потом он перетащил поближе все свои книги и разложил их в особом порядке, чтобы как снарядами обстреливать ими гнусных тварей. И наконец, он поднял веревку от колокола и придавил ее свободный конец лампой. Взяв ее в руки, он не мог не заметить, что она хотя и очень толстая, но гибкая и эластичная, при том что провисела здесь много лет. «Подойдет для виселицы», — невольно подумал он. Закончив приготовления, он удовлетворенно все оглядел и самодовольно заключил: «Ну вот, мой друг, теперь, я думаю, мы о тебе кое-что узнаем». Он снова принялся за работу и, хотя поначалу не мог сосредоточиться из-за крысиной возни, вскоре совершенно углубился в доказывание теорем и решение задач.

И снова Малколмсон внезапно очнулся, вспомнив, где он. На сей раз его внимание привлекла не только неожиданно наступившая тишина, но и легкое колебание веревки, сдвинувшее лампу. Не шевелясь, он покосился на приготовленную стопку книг, проверяя, сможет ли одним движением до них дотянуться, а потом проследил взглядом за подрагивавшей веревкой. Прямо на его глазах огромная крыса свалилась с веревки на дубовое кресло, устроилась там и злобно воззрилась на него. Правой рукой он поднял книгу и, тщательно прицелившись, метнул ее в крысу. Однако крыса проворно отпрыгнула в сторону, увернувшись от пущенного в нее снаряда. Тогда он схватил другую книгу, потом еще, одну за другой бросил их в крысу, но оба раза промахнулся. Наконец, когда он приготовился метнуть в нее третью книгу, крыса пискнула и, кажется, впервые испугалась. Это еще больше раззадорило Малколмсона, и пущенная им книга наконец нанесла крысе чувствительный удар, гулким эхом разнесшийся по всей комнате. Крыса пискнула, обезумев от страха, и, бросив на своего врага исполненный ненависти взгляд, одним прыжком взлетела на веревку и взбежала по ней с быстротой молнии. От внезапного толчка тяжелая лампа закачалась, но устояла. Малколмсон не сводил глаз с крысы и при свете второй лампы разглядел, что она вспрыгнула на планку обшивки и исчезла в дыре, красовавшейся на одной из некогда роскошных картин, висевших на стене и совершенно потемневших от грязи и пыли.

«Ну что ж, друг мой, утром я нанесу визит в твое жилище, — проговорил студент, возвращаясь за книгами. — Не забыть, третья картина от камина». Одну за другой поднимал он книги с пола, вслух высказывая свое мнение о каждой. «Опыта теории конических сечений»[3] ему было не жаль, готов он был пожертвовать и «Качающимися часами»[4], и «Началами»[5], и «Основами теории кватернионов»[6], и «Термодинамикой»[7]. А вот и книга, которая нанесла ему решающий удар! Малколмсон поднял ее с пола и внезапно замер. Лицо его покрыла бледность. Он смущенно огляделся, слегка вздрогнул и тихо пробормотал: «Библия, которую подарила мне мать! Что за странное совпадение!» Он снова сел за ученые труды, а крысы за панелями снова принялись резвиться как ни в чем не бывало. Однако они более его не отвлекали; их возня даже избавляла от чувства одиночества. Но сосредоточиться на занятиях он уже не мог и, тщетно пробившись над задачей, которая давно не давала ему покоя, в отчаянии бросил все и лег спать, едва первые лучи солнца показались в выходящем на восток окне.

Проспал он долго, но его мучили тревожные сновидения, без конца сменявшие друг друга, а когда миссис Демпстер разбудила его около полудня, ему было не по себе, и несколько минут он, кажется, даже не понимал, где он. Его первое распоряжение удивило старую служанку: «Миссис Демпстер, днем, когда меня не будет, пожалуйста, возьмите лестницу и сотрите пыль с картин или вымойте их хорошенько, особенно третью от камина, мне хочется посмотреть, что на них изображено».

Часов до пяти пополудни Малколмсон штудировал свои ученые труды в тенистой аллее, к вечеру к нему вернулась прежняя бодрость, и он подумал, что работа его продвигается недурно. Он благополучно решил все задачи, до сих пор ставившие его в тупик, и, переполняемый торжеством, отправился навестить миссис Уизем. В уютной гостиной в обществе хозяйки он застал незнакомца, который был представлен ему как доктор Торнхилл. Миссис Уизем явно ощущала некоторую неловкость, и ее смущение в сочетании с градом вопросов, который немедля обрушил на Малколмсона доктор, заставило его предположить, что доктор явился к хозяйке гостиницы не случайно, и потому он без обиняков сказал:

— Доктор Торнхилл, я с удовольствием отвечу на любые вопросы, которые вам будет угодно задать, если сначала вы ответите мне на один вопрос.

Казалось, доктор был удивлен, но улыбнулся и тотчас же откликнулся:

— Согласен! И что же это за вопрос?

— Это миссис Уизем просила вас прийти сюда и дать мне врачебную консультацию?

Секунду доктор Торнхилл не мог скрыть ошеломление, миссис Уизем покраснела до корней волос и отвернулась, но доктор оказался человеком искренним и прямодушным, а потому отвечал совершенно откровенно:

— Да, миссис Уизем и в самом деле просила меня поговорить с вами, но хотела, чтобы ее просьба оставалась тайной. Должно быть, я просто выдал себя своей неуместной поспешностью. Миссис Уизем сказала, что вам не следовало бы жить одному в этом доме и что вы по вечерам пьете слишком много крепкого чая. По мнению миссис Уизем, мой долг — убедить вас не засиживаться допоздна и не пить чай. Я тоже в свое время был увлечен научными занятиями и потому, полагаю, могу дать вам совет на правах бывшего универсанта, а значит, человека, знакомого с вашим образом жизни.

Малколмсон с широкой улыбкой повернулся к доктору.

Я предложила им воды, но это привело к путанице, мне пришлось в конце концов налить себе стакан из-под крана, изобразить, будто я пью, и указать на них. Они замотали головами, не сказав спасибо, и вернулись к работе. Они все делали молча, чтобы не мешать мне, так что пришлось вернуться к повторению глаголов с отделяемыми приставками. Я притворилась, что сосредоточенно думаю, но на самом деле испытывала тихий восторг. Эта ситуация была подтверждением, что я правильно поступила, переехав в Германию. До тех пор я настороженно относилась к айтишникам, инструкторам по вождению, ключникам, электрикам и другим категориям людей, которые обладают необходимыми для моего выживания навыками, от которых я буду зависеть, но никогда ими не обзаведусь. Эти типы всегда просят воспользоваться туалетом, а потом не опускают сиденье унитаза, часто оставляя его в брызгах мочи. Они ругаются и топчут по квартире своими огромными ботинками. В конце концов, они сильно вредят фэншуй. Но эти немецкие работнички, наоборот, напоминали домашних эльфов – делали все тихо и бесшумно. После они пропылесосили, убрали бардак и вынесли за собой мусор. Молчание прервалось один раз, когда тот, что помоложе, спросил на выходе:

— По рукам, как говорят в Америке! — провозгласил он. — Я должен поблагодарить за заботу вас и миссис Уизем и отплатить вам за доброту. Обещаю не пить больше крепкого чая — не пить чая вовсе — и лечь сегодня спать не позднее часа ночи. Вы довольны?

– Hast du einen Feind in der Stadt?

— Как нельзя более! — воскликнул доктор. — А теперь расскажите-ка нам, что же необычного вы заметили в старом доме.

Сначала я не поняла, подумала, он сказал Freund, имея в виду бойфренда, и на секунду я с такой радостью возмутилась (Да как он смеет?! Я что, настолько обворожительна?), хотя и немного разочаровалась, что он разрушил теорию, будто немецкие рабочие «совсем другие». Но я попросила повторить и наконец поняла: он сказал «Feind», то есть «враг». Нет, в шоке ответила я. Конечно же, нет. Я тут совсем недавно, только что переехала, даже друзей не успела завести, не говоря уже о врагах.

И Малколмсон тотчас поведал им, ничего не упустив, что произошло в последние две ночи. Его рассказ то и дело прерывали испуганные восклицания миссис Уизем, а когда он наконец упомянул о Библии, которую бросил в крысу, она, громко вскрикнув, дала волю долго сдерживаемому волнению и несколько успокоилась только после того, как доктор налил ей стаканчик бренди с водой. Доктор Торнхилл слушал студента, постепенно мрачнея, а когда тот договорил, а она пришла в себя, спросил:

Но вопрос, разумеется, резонный, особенно учитывая конечный вердикт о повреждении от брошенного камня. Окна моей квартиры выходили во внутренний двор. Обвинять прохожего алкаша не имело смысла. Чтобы попасть во двор, нужно два разных ключа, так что появление человека, кинувшего в мое окно камень, не было волей случая. Осознание этого подтолкнуло меня к трем предположениям, объясняющим события ночи.

1. Перестаравшийся Ромео, желая разбудить любимую, перепутал ее окно с моим, а крупный камень – с безобидной галькой.

— И что же, крыса всегда взбегала по веревке набатного колокола? Полагаю, вы знаете, что это за веревка? — добавил он, помолчав. — На этой самой веревке палач повесил всех жертв не знавшего жалости судьи.

В эру «Хинджа», «Тиндера» и запрета на приближение таких людей просто не существует.

Но тут миссис Уизем снова перебила его, вскрикнув от страха, и ее снова пришлось приводить в чувство. Малколмсон взглянул на часы, понял, что приближается время обеда, и ушел домой, не дожидаясь, пока она совершенно успокоится.

2. При входе во двор за кем-то из соседей увязался бомж, который и разбил мне окно скорее из чистой ярости, а не с конкретной целью.

Придя в себя, миссис Уизем едва не набросилась на доктора, гневно вопрошая, зачем он тревожит молодого человека столь ужасными измышлениями.

Для тех, кто знает Берлин, этот сценарий выглядит правдоподобно, потому что бомжи иногда проникают в дома и тащат из баков стеклянные бутылки, чтобы сдать как тару за деньги. (В Берлине за бутылку можно получить до двадцати пяти центов.) Хотя этот вариант казался притянутым за уши, потому что бездомных здесь нельзя назвать ни жестокими, ни несущими угрозу. Они живут в своем параллельном мире, изгнанные из городской жизни, невидимые, отверженные за то, что «мозолят людям глаза».

— Ему и без того, бедному, там приходится несладко, — добавила она.

3. Окно разбил кто-то из моих соседей.

Доктор Торнхилл ответил:

Третье предположение делится еще на три варианта:

— Сударыня, я намеренно привлек его внимание к веревке, чтобы он крепко это запомнил. Быть может, он и переутомлен чрезмерными занятиями, но мне представляется самым что ни на есть душевно и телесно здоровым молодым человеком… Вот только эти крысы, о которых он вечно твердит, и старый дьявол… — Доктор покачал головой и продолжил: — Я хотел было пойти к нему и переночевать там сегодня, но спохватился, решив, что он сочтет мое предложение оскорбительным. Может быть, ночью что-то испугает его или его посетят какие-то странные видения, и тогда я хотел бы, чтобы он потянул за веревку. В этом доме он в совершенном одиночестве, колокольный звон предупредит нас, что ему грозит опасность, мы поспешим на помощь и окажемся полезны. Сегодня я не лягу спать допоздна и буду внимательно прислушиваться. Не пугайтесь, если Бенчёрч до утра ждет сюрприз.

a. Сосед сделал это в пьяном угаре.

— Ах, доктор, что вы хотите этим сказать?

b. Сосед сделал это из мести Э.Г.

— Я хочу сказать, что, возможно, нет, даже весьма вероятно, сегодня ночью город огласит звон набатного колокола, висящего на крыше Дома судьи.

c. Сосед сделал это, потому что заточил на меня зуб (по неясной причине).

И с этими словами доктор удалился, наслаждаясь произведенным впечатлением.

a. Сбрасываю вариант со счетов. Цель слишком точная для кого-то в подпитии.

b. Это было возможно, учитывая недобрососедское поведение Э.Г. К тому же она изучала криминологию, так что наверняка встретила немало сомнительных персонажей во время своих исследований. Может быть, кто-то из них решил отомстить ей за обнаружение особо ценных улик или потерю особо ценных улик. Еще я подумала, что мало кто, наверное, заметил, что одну девушку сменила другая – побольше и поуродливее.

Придя домой, Малколмсон обнаружил, что вернулся позже, чем обычно, и миссис Демпстер уже ушла, боясь нарушить строгие правила Дома призрения Гринхау. Студент с радостью отметил, что в комнате прибрано, в камине горит веселый огонь, а лампа заправлена свежим маслом. Вечер выдался холоднее, чем это обыкновенно бывает в апреле, порывы ветра с каждой минутой делались все сильнее, и ночью, судя по всему, следовало ожидать настоящей бури. Едва он вошел, как крысиная возня поутихла, но стоило крысам привыкнуть к его присутствию, как они завозились пуще прежнего. Студент радовался их возне, ведь она, как и раньше, избавляла его от чувства одиночества. Внезапно он вспомнил о странном совпадении: крысы смолкали, когда на кресле, точно король на троне, восседал и устремлял на него злобный взгляд «старый дьявол». В комнате горела только настольная лампа, ее зеленый абажур оставлял в тени потолок и верхнюю часть стен, и потому веселый огонь камина, освещавший пол и белую скатерть, которой был застлан стол, казался особенно приветливым и теплым. Малколмсон ощутил прилив жизнерадостности и с аппетитом принялся за обед. Пообедав и выкурив сигарету, он совершенно углубился в работу, твердо сказав, что ни за что не позволит себя отвлекать, поскольку помнил о своем обещании, данном доктору, и решил как можно плодотворнее использовать время, оказавшееся в его распоряжении.

Маловероятно, потому что я прекрасная соседка. Ем только продукты без тепловой обработки, а добавление молока – это максимум готовки в моей жизни, так что я никогда не стану источником ужасной вони. А еще я не слушаю музыку на всю квартиру и к десяти уже ложусь спать. Даже если я рано встаю, то никогда не начинаю пылесосить до приемлемого часа. Может, я плохая подруга, которая может просто взять и пропасть из жизни, неважный работник, склонная к контролю девушка, но я хорошая соседка. И в этом я, несмотря на все, что случилось со мной в Берлине, уверена.

3

Он увлеченно занимался час-другой, а затем его внимание стало рассеиваться. Странная атмосфера пустого дома, шумы и шорохи, нервное напряжение все же сказывались на его состоянии. К этому времени порывы ветра уже превратились в шквал, а шквал — в настоящую бурю. Старый дом, хотя и выстроенный на славу, казалось, до основания сотрясала буря, ревущая, неистовствующая, с воем пролетающая между трубами и причудливыми старинными фронтонами, стенающая и вздыхающая так, что по всему помещению разносилось гулкое эхо. Порывы ветра, очевидно, поколебали даже большой набатный колокол на крыше, веревка едва заметно приподнималась и опускалась, с тяжким глухим стуком ударяясь о дубовый пол, словно вторя размеренным ударам колокола, раскачиваемого на крыше чьей-то невидимой рукой.

Эстелла

Вслушиваясь в рев бури, Малколмсон вспомнил слова доктора: «На этой самой веревке палач повесил всех жертв не знавшего жалости судьи», прошел в угол за камином, взял веревку в руки и стал пристально рассматривать. Она словно притягивала его, он глядел на нее завороженно, не в силах оторваться, на мгновение погрузившись в печальные размышления и гадая, кто же были жертвы безжалостного судьи и что заставило его хранить как постоянное напоминание столь зловещую реликвию. Стоя у веревки, Малколмсон видел, что она все еще колеблется, должно быть, оттого, что колокол наверху покачивается. Внезапно он заметил, что веревка задрожала, как будто кто-то стал по ней спускаться.

Погода стремительно клонилась к весенней, бесстрашные пятна зелени возникали, нарушая монохромность. По сей день помню ту первую весну в Берлине куда отчетливее, чем кучи других весен, которые остались в воспоминаниях только мутным пятном черной грязи и оптимистичного снегопада. В тот раз я отслеживала каждое изменение в природе с собачьей пристальностью. Вряд ли это связано с тем, что случилось дальше, и тем более с тем, что мне было до смерти нечего делать, а передоз учебной грамматики лишил мой мозг простых естественных радостей.

В следующие недели я старалась не думать о разбитом окне, но спать нормально не могла – ночи проходили в беспокойных, мутных снах. В одном я ела суп с осколками стекла, а потом меня рвало кровью; в другом я бросила бутылку вина в окно танцовщика. Я начала скрипеть зубами во сне и просыпалась с болью в челюсти, которая щелкала каждый раз, как я открывала рот. Но когда шок от разбитого окна прошел и мне стало некому об этом рассказывать, я постаралась забыть неприятные события первой ночи в квартире Э.Г. Я потратила много времени, чтобы обжиться и восстановить свой скромный быт: пробежка, кофе, курсы, грамматика, ранний отход ко сну – никаких отклонений.

Невольно подняв глаза, Малколмсон увидел, что прямо к нему, не спуская с него злобного взгляда, по веревке слезает та самая огромная крыса. Он выпустил веревку и с глухим проклятием отшатнулся, а крыса повернулась, снова бросилась вверх, исчезла во тьме, и в тот же миг Малколмсон понял, что приумолкнувшие было крысы опять завозились.

Со временем эта рутина мне наскучила, хотя мне вовсе не хотелось куда-то ходить, заводить друзей или искать работу. В Лондоне я работала в кофейне «Рыцари в смокингах» в районе Энджел. Это хорошая кофейня с амбициозными и гордыми за свой продукт бариста, которые могли учуять разницу между зерном из Эфиопии и Колумбии. Мне очень нравилось работать там, и я старалась вписаться как могла. Я симпатизировала своим коллегам и побаивалась их, потому что они все были в тату, ни о чем не парились и выглядели куда круче меня. Я подражала им в одежде: кофты оверсайз, септум в носу, шапки-бини – и в образе жизни: отрабатывала выматывающие смены и до утра пила в барах Далстона, чтобы заглушить боль в ногах коктейлем «Тьма и буря», а потом вернуться на работу с гудящей головой. Я выучила особый язык третьей кофейной волны. Смотрела видео по латте-арту и изучала кривые кофейной экстракции. Я объясняла гостям, которые заказывали латте «погорячее», что оптимальная температура для достижения эластичности молочных белков – шестьдесят пять градусов по Цельсию, и заваривала в воронке V60 и аэропрессе с мрачной церемонностью священника, готовящего вино для причастия.

Все это заставило его задуматься, и в какую-то минуту он вспомнил о том, что собирался было поискать крысиное логово и взглянуть на картины, но отвлекся. Он зажег другую лампу, без абажура, и, высоко ее подняв, подошел к третьей картине справа от камина, за которой у него на глазах прошлой ночью исчезла крыса.

Увидев картину, он отпрянул, едва не выронив лампу, и смертельно побледнел. Колени у него подогнулись, на лбу выступили крупные капли пота, он задрожал как осиновый лист. Однако Малколмсон был молод, не робкого десятка, а потому совладал с волнением и спустя несколько секунд снова подошел поближе, поднял лампу и стал рассматривать картину, очищенную от пыли и отмытую. Теперь он ясно различал, кто на ней изображен.

Но однажды вечером я совершила ошибку. Пошла на свидание с одним из гостей, норвежцем по имени Стиг. Он состоял в крутой тусовке парней и девушек из Ислингтона. Они носили мартинсы, худи от «Эверласт», серьги-кольца и очки в тонкой металлической оправе, культивируя образ модных умников, против которого я не могла устоять. Стиг был под два метра ростом, с выбритыми почти под ноль пепельными волосами и темными кругами под ясными, выразительными глазами. Я давно наблюдала за ним, но говорили мы всего пару раз о какой-то ерунде. Но каким-то образом я стала до боли сохнуть по нему. Однажды он спросил, выпью ли я с ним в баре. Я перебрала и созналась в своей влюбленности: «Стиг, с тех пор как я тебя увидела, мне хотелось, чтобы между нами что-то случилось. И я знала, что рано или поздно случится». В итоге мы переспали, и утром он принес мне завтрак в постель. Я ушла на работу в приподнятом настроении. Секс со Стигом не принес мне ни капли физического наслаждения – все вышло хаотично и скомканно, – но эта ночь с ним стала чудодейственной для моего эго. Я написала ему спасибо за завтрак, и он тут же ответил:

Это был портрет судьи в алой бархатной мантии, отделанной горностаем. На лице его, выразительном и жестоком, с чувственным ртом и крючковатым, точно изогнутый клюв стервятника, красным носом, лежала печать злобы, коварства и мстительности. Щеки и лоб у него были мертвенно-бледные, взгляд неестественно блестящих глаз исполнен ненависти. Увидев эти глаза, студент похолодел, ибо узнал в них глаза гнусной крысы. Он чуть было не выронил лампу, когда заметил, что сквозь дыру в портрете на него устремила злобный взгляд та самая крыса, а остальные грызуны поутихли. Однако он собрал все свое мужество и продолжал обследовать картину.

[11:35:12] Дафна: Спасибо за кофе и круассан! Отличного дня 😊
[11:36:12] Стиг: Привет, Дафна. Вообще-то у меня есть девушка, и мы сегодня встречаемся в «Рыцарях». Веди себя сдержанно, ок?


Судья был изображен сидящим в роскошном резном дубовом кресле с высокой спинкой, справа от роскошного, облицованного камнем камина, а рядом с потолка свисала веревка, свернутый кольцом конец которой лежал на полу. Едва ли не с ужасом Малколмсон узнал на картине собственную комнату и испуганно огляделся, словно ожидая увидеть за спиной призрак. Потом он взглянул на кресло возле камина — и с громким криком выронил лампу.

Интересно, что он себе думал: что я незаметно суну ему записку «Спасибо за неистовый секс»? Целый день я старалась вести себя как можно сдержаннее, но чувствовала себя слоном в посудной лавке: разливала капучино, забывала заказы и обливалась потом. Стиг с девушкой в тот день не пришли, но я провела его в постоянном страхе, что придут, и представляла, как унизительно будет принимать у них заказ и суетиться вокруг с сахарницей и салфетками. Тревога стала такой невыносимой, что на следующей неделе я бросила работу, не сообщив руководству. Возмущенные письма босса оставила непрочитанными во входящих и никогда больше не говорила ни с кем из «Рыцарей в смокингах».

В кресле, возле которого свисала с потолка веревка, сидела крыса со злобными, как у судьи, глазами и хищно, можно сказать плотоядно, за ним следила. В комнате стояла тишина, нарушаемая лишь завываниями бури.

От стука упавшей лампы Малколмсон пришел в себя. К счастью, лампа оказалась стальная и масло не разлилось. Тем не менее ему пришлось спешно подбирать ее с пола, и это несколько успокоило его расстроенные нервы. Погасив лампу, он отер пот со лба и собрался с мыслями. «Так более продолжаться не может, — сказал он себе. — Если меня и впредь будут одолевать такие видения, я точно лишусь рассудка. Довольно! Обещал же я доктору не пить более чая. Клянусь, он был совершенно прав! Должно быть, нервы у меня расшатаны! Странно, что я сразу этого не заметил. Я никогда не чувствовал себя лучше, чем сейчас. Но теперь я положу этому конец и не позволю шутки со мной шутить».

* * *

После этого он выпил добрый бокал бренди с водой и решительно взялся за работу.

Спустя почти час он поднял взгляд от книги, встревоженный внезапно наступившей тишиной. За окном бушевал и завывал пуще прежнего ветер, дождь лил не ослабевая и барабанил по стеклам, словно град, но в комнате стояла полная тишина, разве что вой ветра гулким эхом отдавался в печной трубе да порой, когда буря чуть стихала, слышно было, как шипят, скатываясь по стенкам трубы, дождевые капли. Огонь в камине догорал и уже не давал яркого пламени, но комнату все еще заливал красный отсвет затухающих углей. Малколмсон прислушался и внезапно уловил тоненький, едва слышный звук, напоминавший писк. Он доносился из угла, где свисала веревка, и студент предположил, что это она поскрипывает на полу в такт колебаниям колокола на крыше. Однако, подняв глаза, он увидел в неверном свете догорающего огня, что это огромная крыса повисла на веревке и точит ее зубами. Веревку к этому времени она уже почти перегрызла, студент даже заметил более светлые пряди, обнажившиеся на фоне темных. На его глазах крыса завершила свою гнусную работу, отъеденный кусок веревки с грохотом свалился на дубовый пол, а огромная крыса на мгновение повисла, словно узел или кисть, на медленно покачивающемся конце. На какой-то миг Малколмсона снова охватил ужас: он осознал, что теперь отрезан от внешнего мира и никто не придет ему на помощь, — но ужас тотчас же сменился гневом, и, схватив книгу, которую он как раз читал, он метнул ее в крысу. Он точно прицелился, но не успел пущенный им снаряд долететь до крысы, как она разжала когти и с глухим стуком шмякнулась на пол. Малколмсон немедля бросился за ней, но она шмыгнула во тьму и пропала в неосвещенном углу комнаты. Малколмсон почувствовал, что сегодня более заниматься не сможет, решил внести разнообразие в монотонный ход своих ученых штудий, устроив охоту на крысу, и снял зеленый абажур с лампы, чтобы видеть бо́льшую часть комнаты. В самом деле, когда он поднял лампу, мрак, затопивший потолок и верхнюю часть стен, наконец отступил, и в свете лампы, казавшемся особенно ярким после непроглядной тьмы, перед студентом отчетливо предстали картины. Со своего места Малколмсон мог ясно рассмотреть на противоположной стене третью картину от камина. Он в изумлении потер глаза, и тут ему стало не по себе.

Переехав в Берлин, я так и не смогла заставить себя найти работу. Деньги не были мне нужны. У меня были заботливые родители, которые посылали мне достаточную сумму, чтобы прожить месяц. Мне удалось убедить их, что изучение немецкого поможет моей карьере философа. (Я не сказала об отказах вузов в обучении.) Иногда меня охватывал стыд за мое положение: двадцать шесть лет, сама не зарабатываю, получила дорогое, но бесполезное образование, потому что завалила все шансы начать профессиональную карьеру в такой ответственный период жизни. Я думала обо всех знакомых студентах из Оксфорда, которым приходилось совмещать учебу с работой, о друзьях, выплачивающих гигантские студенческие кредиты, и тех, кто всю зарплату с первой работы вкладывает, чтобы помочь родителям.

В центре картины красовался большой, неправильной формы участок бурого холста, незакрашенного, словно только что натянутого на раму. Фон картины не изменился, он по-прежнему изображал уголок комнаты с камином и веревкой, но фигура судьи исчезла.

Я была благодарна родителям, которые сделали мою жизнь невероятно легкой, но и винила их в своих провалах. Думала, мне не удалось достичь благополучия из-за привилегированности, подушки безопасности, которая всегда спасала мои творческие порывы и убирала из жизни всю необходимость стараться. Меня ничто ни к чему не обязывало. Коллеги в «Рыцарях в смокингах» были куда более самостоятельными и приспособленными, чем я, хотя то и дело балансировали на грани финансового краха. Я притворялась, что у меня все так же, и испытывала из-за этого стыд. Делала вид, что меня волнует, когда начальница вычитает стоимость разбитой чашки из зарплаты или опаздывает с ней. Но мне было все равно. Я не нуждалась в деньгах.

Малколмсон, похолодев от ужаса, медленно повернулся, и задрожал, и затрясся, словно больной падучей. Казалось, силы оставили его, он лишился способности действовать, и двигаться, и даже мыслить. Он мог лишь смотреть и слушать.

В углу, в роскошном резном дубовом кресле с высокой спинкой, сидел судья в алой бархатной мантии, не сводя с него злобного, исполненного ненависти взгляда. С жестокой, торжествующей улыбкой, исказившей его плотоядные губы, он медленно поднял черную шапочку, которую судьи обыкновенно надевают при оглашении смертного приговора. Малколмсон почувствовал, как вся кровь отхлынула от его сердца, и замер в невыносимом ожидании. В ушах у него зашумело. За окном ревела и выла буря, а сквозь ее яростный рев порывы ветра донесли перезвон курантов на рыночной площади, отбивавших полночь. Так студент простоял несколько секунд, показавшихся ему целой вечностью, застыв, словно статуя, с широко открытыми, расширенными от ужаса глазами и затаив дыхание. С каждым ударом курантов торжествующая улыбка на лице судьи становилась все более злобной, а с последним ударом полночи он надел черную шапочку.

Но вскоре эти самоутешительные мысли о «проблемах белых людей» прошли, тем более что никто из моих знакомых в Берлине, кроме венесуэльцев, тоже не работал. Кэт не работала. Катя подрабатывала официанткой в эспрессо-баре, но всего десять часов в неделю. Все мои одногруппники с курсов немецкого либо фрилансили, довольствуясь пособием по безработице, либо, как и я, скрывали, что живут на деньги родителей. Этот пофигизм стал городским феноменом и вплелся в странный, сбивчивый социальный узор Берлина. Выходные и будни выглядели одинаково, потому что на улицах всегда было полно людей, которым некуда себя деть и нечего делать. Никто не обсуждал работу или недостаток ее, потому что все – богатые и бедные – боялись тайного осуждения. Если меня спрашивали, чем я занимаюсь, я лгала, что помогаю одной французской семье по дому или провожу исследования по гранту для докторской работы по влиянию Шопенгауэра на раннего Витгенштейна. Это, как правило, пресекало дальнейшие расспросы.

Медленно и неторопливо судья встал с кресла, поднял с пола конец веревки, к которой был прикреплен колокол, медленно, словно лаская, провел по ней ладонью и стал неспешно завязывать на ее конце узел, готовя петлю. Потом он затянул ее покрепче, проверил на прочность, наступив на нее и несколько раз сильно дернув, пока не остался удовлетворен ее добротностью, и полюбовался аккуратной удавкой. Затем он стал медленно подходить к Малколмсону вдоль отделявшего их стола, не сводя с него глаз, прошел мимо него и вдруг быстрым движением загородил дверь. Малколмсон почувствовал, что попал в западню, и стал лихорадочно гадать, как спастись. Взгляд судьи, который тот ни на миг не сводил со студента, был исполнен какой-то гипнотической силы, и студент не мог отвести от него глаз. Вот судья приблизился, по-прежнему заслоняя от студента дверь, поднял удавку и ловким броском попытался накинуть ему на шею. Малколмсон едва успел отшатнуться, и веревка с громким стуком упала на дубовый пол. Судья снова поднял петлю и снова попытался набросить ее студенту на шею, не сводя с него злобного взгляда, и снова студенту каким-то невероятным усилием удалось отпрянуть. Так продолжалось довольно долго, но судью, казалось, нисколько не обескуражили и не встревожили неудачи, похоже, он играл со студентом, как кошка с мышью. Наконец в приступе невыносимого отчаяния Малколмсон на какую-то долю секунды оглянулся. В это мгновение масло в лампе вспыхнуло и комнату озарил яркий свет. Студент заметил, что из множества норок, щелей и трещин в панельной обшивке поблескивают глаза крыс, и само их присутствие на миг успокоило его. И тут он осознал, что веревки колокола у него за спиной не видно под серыми тельцами крыс. Крысы усеяли каждый ее дюйм, все новые и новые полчища устремлялись к веревке из маленького круглого отверстия в потолке, откуда она свисала, а колокол под их тяжестью стал раскачиваться.

Но что это? Веревка дрожала и колебалась до тех пор, пока язык колокола не ударился о его раструб. Послышался удар, еще негромкий, но колокольный звон уже набирал силу и вскоре должен был зазвучать в полный голос.

Единственной крупной переменой в моей жизни той весной было то, что я променяла метро на велосипед, которым меня убедила пользоваться Э. Г. Он оказался сильно мне мал, я смотрелась как взрослый, скрючившийся на детском велике. И тем не менее стала ездить на нем на курсы немецкого через парк Хазенхайде, и ветви надо мной были как стиснутые кулаки, понемногу раскрывающиеся весне, а листья разворачивались, отражая пятна солнечного света. Гамбийцы покинули кусты, которые теперь трещали электрическим щебетом воробьев. Какие-то мужчины преградили мне дорогу, пытались привлечь внимание, но на их благородный порыв: «Все в порядке, дорогая? Вам чем-то помочь?» – я ответила любезной, сдержанной улыбкой Будды. Холм между Германплац и Боддинштрассе был слишком крутым для меня, так что я, одной рукой держась за руль, катила велосипед, а другой прижимала к уху телефон, делая вид, что занята беседой, и издавая смутно напоминавшие немецкую речь звуки. Потом я парковала велосипед у языковой школы и вытирала пятно тональника и пота с телефонного экрана. Я всегда садилась на одно и то же место, между русской Катей и преподавателем. Со мной всегда был большой термос с «Нескафе», и мы с Катей пили из него, молча наливая друг другу кофе в чашки, общаясь только взглядом: Нет, нет, допивай, последнее – тебе.

Услышав звон колокола, судья, не сводивший глаз с Малколмсона, покосился на веревку, и на лице его появилось выражение поистине дьявольской злобы. Глаза у него загорелись, словно раскаленные угли, он в гневе топнул ногой, так что старый дом сотрясся едва ли не до основания. Когда в небесах прокатился ужасный раскат грома, судья снова поднял петлю, а крысы забегали вверх-вниз по веревке еще быстрее, словно торопясь. На сей раз он не стал бросать удавку, а приближался к жертве, с каждым шагом растягивая петлю шире. Когда он подошел почти вплотную к Малколмсону, того охватило непонятное оцепенение, и он застыл. Малколмсон почувствовал, как судья ледяными пальцами поправляет петлю у него на шее. Удавка затягивалась все туже и туже. Потом судья поднял окаменевшего студента, перенес его к камину, взгромоздил на дубовое кресло, став рядом с ним, протянул руку и схватился за конец свисавшей веревки набатного колокола. Едва он поднял руку, как крысы с испуганным писком бросились в бегство и одна за другой исчезли в дыре в потолке. Затем судья связал конец удавки на шее Малколмсона и веревку от колокола и, неторопливо спустившись, выбил кресло из-под ног студента.

Все равно все это звучит ужасно. Не то чтобы у меня совсем не было компании. Хотя, если уж на то пошло, в начале той весны я в основном была одна, мужчины неизбежно пересекали орбиту моей жизни. Дело не в том, что я красавица, – да, у меня изящные лодыжки и дорогой колорист, – просто я умею льстить так, что завешаю лапшой уши даже самого скромного человека. Я так поступаю не потому, что мне нужны такие мужчины, – мне вообще никто не нужен, а потому, что душа просит воодушевлять посредственность на большее. В целом, думаю, это одно из лучших моих качеств.

* * *

Смысл в том, что мужчины были, одного из них звали Каллумом, из Глазго, мы познакомились в «Ростерии Кармы». Каллум был само совершенство с физической точки зрения. Высокий, достаточно крепкий, чтобы я чувствовала себя женственной рядом с ним, но при этом далек от качков, которые смахивают на генно-модифицированный скот. У него были забитые геометричными татуировками бицепсы и золотистая шевелюра. Он следил за своей формой, бровями и одеждой, но умудрялся выглядеть мужественно и слегка небрежно.

Услышав набат в Доме судьи, жители города забеспокоились. Вскоре множество людей, прихватив с собой лампы и факелы, не теряя времени, бросились на помощь студенту. Они принялись стучать, но никто не откликнулся. Тогда они выбили дверь и, предводительствуемые доктором, устремились в парадную столовую.

Пусть эти слова будут неким защитным оправдательным щитом для всех тех ужасов, которые я о нем расскажу. Я не люблю риторические вопросы, так что прямо скажу: для меня настоящая загадка, почему факт того, что я нравлюсь непривлекательному для меня человеку, превращает меня в Эстеллу из «Больших надежд»:

Там на веревке набатного колокола висел молодой человек, а на лице судьи, изображенного на портрете, играла злобная улыбка.

Эстелла: «Так я красивая?»

Пип: «Да, по-моему, очень красивая».

Эстелла: «И злая?»

Пип: «Не такая, как в тот раз».

Эстелла: «Не такая?»

Пип: «Нет».

Задавая последний вопрос, она вспыхнула, а услышав мой ответ, изо всей силы ударила меня по лицу.

– Ну? – сказала она. – Что ты теперь обо мне думаешь, заморыш несчастный?[11]

А еще ирония таких ситуаций в том, что, честно говоря, в глубине души я самый настоящий Пип. Всегда мечусь, романтизирую, страдаю. Все еще сохну по своей университетской любви, Себастьяну, – красивому юноше из Колумбии. Даже спустя три с половиной года молчания с его стороны и неотвеченных имейлов и одного сочувственного, в котором он написал:

Дафна… спасибо за письмо, прошу прощения, что так медлил с ответом. Последние пару месяцев выдались довольно безумными[12]. Не подумай, что я забыл о тебе… Не забыл, но, если быть честным, когда я вспоминаю наши отношения, как будто вспоминаю кошмарный сон. Я не понимаю человека, которым тогда был[13], и наши отношения навевают мысли о множестве вещей, которые я предпочел бы забыть[14]. Полагаю, ты ощущаешь то же самое[15]. Желаю тебе всего самого лучшего, но считаю, что нам не стоит больше общаться.


Но иногда я Эстелла. И мне легче от того, что во мне вмещается столько резкости и жестокости. Дело не в чувстве превосходства, просто я боюсь своей слабости.

Каллум пришел однажды, примерно в то время, когда в супермаркетах начинает появляться белая спаржа. Я была рада ему, потому что он был британцем и можно было говорить, не репетируя в голове реплики, которые я собираюсь произнести. Было приятно отдохнуть от немецкого. У нас в языковом классе действовал пакт всегда говорить друг с другом только по-немецки, но венесуэльцы нарушали это правило со мной, хотя мои знания испанского ограничивались названиями цветов, фруктов и простыми предложениями типа: «Я уже не люблю его, но все еще скучаю».

Хотя Каллум не интересовал меня в романтическом плане, я инстинктивно повела себя так, как веду рядом с «парнями». Крашусь, но не чрезмерно. Ключевой момент моего очарования был в иллюзии, будто я обладаю «естественной красотой». Я притворялась одной из тех классных девчонок, которых не волнует внешность. Но – по секрету – ничто не волновало меня больше. Я стыдилась своей горы косметики. Консилер цвета отмерших клеток кожи протек в мою косметичку, которая была в таком запущенном и грязном виде, что наверняка там процветали колонии бактерий акне. Я спрятала ее под кровать и прибралась, но не особо. Я оставила в квартире легкий беспорядок, как будто парень только дополнение к моей очень насыщенной жизни.

Я наполнила водой чайник, потому что Каллум не пил, и я ничего не имела против или делала вид, что не имею, потому что кто может быть против трезвого образа жизни? Но вообще-то я против, это реально беспокоит, потому что я не верю, что трезвенники умеют радоваться и веселиться. Конечно, я не уверена на сто процентов и не могу утверждать, что сама умею веселиться. Но если человеку не по себе рядом с алкоголем, наверняка у него проблемы с радостью, что заставляет меня думать, будто такие люди помешают мне радоваться самой по себе, не говоря уже о том, чтобы радоваться вместе со мной.

Он пришел, попросил чай без кофеина, и мы говорили о книгах. Он не читал ни «Тайную историю», ни «Под стеклянным колпаком», и ногти у него были в форме полумесяца, с кучей маленьких белых пятнышек. В один момент он схватил мою «Волшебную гору» Томаса Манна, сунул мне в лицо и громко заявил, что больше всего на свете боится «не суметь написать нечто подобное!». Он в деталях рассказал мне сюжет своего первого романа. Это история группы беременных женщин, борющихся с климатическими изменениями, проводя онлайн-стримы с абортами на поздней стадии, рассказанная от лица уже-не-будущих отцов. Каллум говорил о разных вариантах финала, а потом пустился в монолог о других своих чаяниях и писательстве. Возможно, когда-то он станет хорошим писателем, даже сотворит нечто наподобие «Бойцовского клуба» или «Американского психопата» и будет восхваляем критиками-мужчинами. Но какая бы блестящая литературная карьера его ни ждала, она не возмещала его полнейшую незаинтересованность во мне. Я не то чтобы жалуюсь. Внутри я была Эстеллой, полной кипящего презрения, но сидела, скромно улыбаясь и подбадривая его: «Звучит здорово! И что потом?»

Он остался на ночь, потому что было уже поздно, а ему далеко ехать. В два ночи мы переоделись в домашнее – я дала ему пижаму, которую стащила у танцовщика балета, – и второпях почистили зубы. Это заверило меня, что мы в чисто платонических отношениях, потому что в моем понимании гигиенические процедуры перед сном – это не прелюдия к эротическим утехам. Мы залезли в кровать, легли бок о бок, и я ничего не почувствовала. Хотя я испытывала ужаснейшую боль в животе из-за того, что до его приезда съела кучу сырой моркови и сельдерея с горчицей и шрирачей, а его присутствие мешало расслабиться. Он спросил о пульсирующих битах музыки, доносящихся снизу, я ответила, что это у соседей и я уже перестала их замечать. У меня болел живот, казалось, меня вот-вот вырвет, у меня был жар, но кожа казалась ледяной. Я так неприятно и неизбежно остро проживала этот момент.

Я чувствовала, как искрится напряжение между нами, но все было как-то неправильно и несоблазнительно, как когда ждешь этого, ощущаешь остроту лезвия и магнетический треск. Он взял меня за руку, время тянулось невыносимо. Я не закрыла шторы и все смотрела в окно, почти ожидая, чтобы его разбили. Мы лежали в абсолютной тишине, притворяясь спящими, и я поражалась, как низко опять пала, будучи в Берлине, весной, в кровати с парнем, который мне не нравится, напрасно стараясь уснуть и ничего не говоря начистоту.

Наконец наступило утро, и я не столько проснулась, сколько постепенно осознала, что больше притворяться спящей не нужно. Каллум тоже не спал, и я задала ему вопрос, на который и так знала ответ, – хорошо ли ему спалось, – а он солгал и сказал, что да. Я сварила кофе из Эфиопии, который пах тостом с маслом. Мне всегда нравилось, как бурлит и плескается «Биалетти», да и я нравлюсь себе, когда варю кофе. Это ведь такое безошибочно нормальное дело. Каллум помешал тягучую жидкость и почти ни слова не сказал, когда я мыла посуду и крошила в раковину кофейную таблетку. Я приняла душ: из-за ночного напряжения от меня стал исходить специфический запах. Я смотрела на противную мыльную воду, бегущую вверх по лодыжкам, довольно хорошо понимая, что Каллум за дверью даже одеваться не начал. Было всего семь утра, мои курсы немецкого начинались в девять, но я поторопила его и притворилась, что мне надо выходить. Он направился к метро, а я пошла в противоположную сторону и, свернув за угол, нырнула в первую же дверь. Убедилась, что он ушел, и поспешила домой, чувствуя себя последним героем. На лестнице столкнулась с мужчиной, который, видимо, был тем соседом снизу, любителем металла. Он жил на первом этаже, окна квартиры выходили во двор. Он завешивал их голубыми и серыми полотенцами, которые никогда не убирал, поэтому раньше я его не видела. Он не ответил на мое Guten Morgen, только посмотрел в ответ невидящим взглядом. Я поспешила к себе, возненавидев Каллума за то, что вмешался в мою привычную утреннюю жизнь. Я намазала тональник под глазами, на прыщики у линии роста волос и ушла на занятия.



Конечно, это была лишь одна ночь, весна вступала в разгар, и все как-то завертелось. Я перестала выбрасывать стеклянные бутылки и начала оставлять их на улице для бездомных. В середине апреля я перешла на другой уровень в немецком – перепрыгнула с A1.1 на А2.1 – и оставила позади русскую Катю и венесуэльцев Каталину с Луисом. Кэт перешла со мной – ее немецкий был даже лучше моего, – но больше я никого в классе не знала. Первый час мы занимались упражнениями на знакомство, kennenlernen: Ich bin Daphne, ich bin sechsundzwanzig Jahre alt, meine Eltern sind Franzosen und ich habe einen Bruder. Ich bin in London geboren und aufgewachsen. Ich habe Philosophie in Oxford studiert[16]. Затем начали разбирать родительный падеж и узнали, как пользоваться буквой s, чтобы соединять слова в неповоротливые составные существительные. Через пару недель один мой одноклассник, Габриэль, пригласил нас с Кэт на вечеринку.