ТАЯЩИЙСЯ УЖАС 2
С наступлением темноты…
Дэвид Кейз
КАМЕРА
После смерти тетушки Элен я унаследовал ее дом, поскольку кроме меня родственников у нее не было. Весть о ее смерти не особенно меня опечалила — я очень мало знал тетушку, да и доставшееся мне наследство не доставило много радости: дом представлял собой весьма древнее обветшалое, безобразное и в целом малосимпатичное строение. Допускаю, что в свое время оно смотрелось весьма неплохо, однако, после того как исчез ее муж, тетушка Элен долгие годы жила в нем совершенно одна. Она была немного помешанная и никогда не покидала пределов своего поместья. И дом, и старая женщина словно дополняли друг друга. Иногда ее можно было видеть на крыльце, где она стояла, чуть покачиваясь, и либо хихикала и посмеивалась, либо негромко постанывала, издавая какой-то монотонный, непрерывный звук, в котором было невозможно что-либо разобрать. Никто толком не знал, как глубоко ее помешательство, да и вряд ли это кого-нибудь волновало. Человек она была безобидный, так что все оставили ее в покое и в конце концов она тихо и мирно скончалась от старости. Таким образом дом перешел ко мне.
Как-то ненастным днем я отправился в поместье тетки, чтобы посмотреть, не пригодится ли мне что-нибудь из вещей, прежде чем продать дом с аукциона, однако так ничего и не подыскал. В принципе, уходить можно было уже после первых десяти минут осмотра, но дождь, как назло, зарядил с новой силой, а на мне был лишь легкий плащ, так что я предпочел переждать непогоду в доме. Делать было абсолютно нечего, и я принялся бродить по сырым и грязным комнатам.
На первом этаже я не обнаружил ничего, что заслуживало бы внимания. Открывая дверь в подвал, я предполагал, что хоть там найду что-то интересное, но с первых же шагов мне в нос ударила волна спертого воздуха и я ее тут же закрыл. Стало очевидно, что спускаться нет никакого смысла, и я поднялся наверх, где располагались спальни. В сущности, везде остался лишь каркас некогда существовавших комнат, за исключением той, в которой жила сама тетушка Элен. Там стояла кое-какая мебель, да и та сплошь поломанная и абсолютно непригодная. Я уже собирался уходить, когда по какой-то случайности выдвинул один из ящиков письменного стола. Именно там я и нашел эту тетрадь.
От времени она вся покрылась плесенью, порванную местами обложку подклеили лентой. Когда я открывал ее, переплет резко хрустнул, пересохшие страницы громко зашуршали. Они были чем-то перепачканы и изрядно помялись, однако текст все же можно было прочитать. Явно угадывался мужской почерк — мелкий, аккуратный, четкий. «Писала рука усталого человека», — подумал я. Внешне все это походило на дневник или какой-то журнал. Я прочитал одну или две строчки и уже собирался было снова засунуть тетрадь в ящик, когда мой взгляд выхватил еще несколько слов из одной строки. После этого я захлопнул тетрадь и, взяв ее с собой на первый этаж, уселся у окна. Света было мало, а страницы буквально ломались у меня в руках, но я все же продолжал читать этот необычный дневник… И не мог оторваться…
Я не мог оторваться, пока не прочитал его весь. Меня будто приклеили к стулу, позвоночник окаменел, а вся остальная моя плоть словно обтекала, струилась вокруг него. В комнате становилось все темнее, но глаза продолжали неотрывно скользить по строчкам. Где-то рядом барабанили и стекали по стеклу дождевые капли, небо сплошь затянули тучи, по неухоженной лужайке свободно гулял ветер. Что и говорить — подходящий для подобного чтения денек.
Вот что там было написано.
4 мая
Боже! Прошлая ночь была просто ужасной.
Она оказалась наихудшей из всех, которые мне доводилось переживать до сих пор, хотя надо признать, что я не очень хорошо помню, как было в прошлые разы. Надо было раньше начать вести эти записи, теперь мне это совершенно ясно. Но мне стоило немалых усилий вообще заставить себя вести этот дневник, начать описывать, кто я такой, — раньше у меня вообще не было для этого сил. Как бы то ни было, я абсолютно убежден, что прошлой ночью мне стало гораздо хуже, чем раньше. Возможно, именно по этой причине я и решил начать вести эти записи. Я чувствую, что мне надо каким-то образом извлечь из себя все свои ощущения. Меня все время преследует мысль: «Хватит ли сил, чтобы спуститься в камеру в следующем месяце?..»
Придется, конечно. В этом нет никаких сомнений, нечего даже раздумывать. Никаких оправданий не существует, их не может быть. Просто в следующий месяц надо будет все начать пораньше. В таких вещах никогда нельзя мешкать, иначе кто знает, что может произойти. Надеюсь, что смогу сдержаться, но… прошлой ночью я все же опоздал, мне так кажется. Мне не хотелось этого, но… знаете, это так трудно выразить словами. Когда я чувствую, что скоро все опять начнется, то становлюсь нервным, словно предвкушаю появление первых признаков, симптомов, а потом все смешивается в кучу, так что становится невозможно определить, как было в самом начале. Перемена начинается с вполне конкретных ощущений, а если я до этого основательно понервничаю, то она наступает еще до того, как я это осознаю. Меня это очень пугает. В дальнейшем надо быть предельно осторожным.
Сейчас я сижу у себя в комнате и стараюсь припомнить все, до мельчайших подробностей. Если вести дневник неаккуратно, то от него вообще не будет никакой пользы. Ни мне, ни кому-либо еще. Кстати, я пока так и не решил, должен ли кто-то увидеть все, мною написанное. В сложившихся обстоятельствах так трудно принять окончательное решение. Я знаю, что если когда-нибудь и решусь показать кому-то свои записи, то надо будет заранее позаботиться о соответствующих доказательствах. А это самое ужасное. Я не хочу, чтобы кто-нибудь подумал, что я и вправду сошел с ума.
Вчера вечером, сразу после, обеда, жена почему-то разволновалась. Мы сидели в гостиной, она все время искоса поглядывала то на свои часики, то на меня. Мне не понравилось, как она на меня косится, не поворачивая головы. Разумеется, я не вправе винить ее за это, поэтому и делал вид, что ничего не замечаю.
Меня страшит мысль, что придется снова спускаться, и я пытаюсь отогнать ее как можно дальше. Время еще было не позднее, небо светлое. Я сидел у окна, потому что таким образом мне всегда бывает проще определить, когда наступит мой час. Я делал вид, что увлеченно читаю газету, хотя на самом деле мне было глубоко начхать на все, о чем она могла сообщить. Вместо строк перед глазами плавала какая-то полосатая масса. Не думаю, что это было первым симптомом. В комнате горели все лампы, и я постарался сесть так, чтобы Элен не заметила, как я регулярно смотрю в окно. Мне не хотелось, чтобы бедняжка еще больше расстраивалась.
И все же я до сих пор помню то странное ощущение удовольствия, которое возникало у меня всякий раз, когда я перехватывал ее испуганный взгляд. В чем-то оно было сродни сексуальному удовлетворению, во всяком случае, так мне казалось. А впрочем, не знаю. Может это и в самом деле был первый симптом моего заболевания, а может — просто нормальная реакция мужского организма. Трудно сказать что-либо определенное — ведь я не такой, как все остальные мужчины. И все же, едва пережив это состояние, я почувствовал отвращение к самому себе, а потом понял, что пока ничего еще не началось.
Особо неприятным в такие моменты бывает осознание некоего контраста. Сидеть в уютной, ярко освещенной гостиной со всеми ее кожаными креслами и новым ковром, и в то же время знать, что должно наступить через час или около того… в этом был какой-то гротеск. Основную часть времени жить самой обычной жизнью, пытаться делать вид, что все совершенно нормально, — от этого моя перемена казалась мне особенно отвратительной. В такие моменты я начинаю буквально ненавидеть себя, хотя и понимаю, что это лишь болезнь и никакой моей вины в этом нет. Может и вообще нет ничьей вины, и все это — лишь порок одного из моих дальних предков? Не знаю. Как бы то ни было, я в этом не виноват. Будь это не так, я, наверное, покончил бы с собой…
Время от времени я бросал короткие взгляды в висевшее на стене зеркало в позолоченной раме — очень хотелось подметить хотя бы малейшие признаки, хотя сознание и подсказывало, что еще рано. Должно было быть рано, поскольку в противном случае было бы уже слишком поздно. Даже если бы мне удалось на начальных этапах сохранять контроль над собой, все равно жена пережила бы страшный шок. Сомневаюсь, однако, что мне вообще удастся совладать с собой в одиночку, когда я увижу, что это началось. Едва гляну в это нормальное, обрамленное позолоченной рамой зеркало и увижу, что…
Потому в моей камере вообще нет зеркала.
В девять часов я встал. За окном заметно стемнело. Жена быстро посмотрела на меня и сразу же отвела глаза. Я аккуратно сложил и положил на стул газету. Вид у меня был вполне нормальный и спокойный.
— Кажется, пора, — сказал я.
— Да, пожалуй, — ответила жена, явно стараясь скрыть прозвучавшее в голосе чувство облегчения.
Мы вышли в прихожую и по темным ступеням стали спускаться в подвал. Жена шла впереди.
Это была старая деревянная лестница с липкой, осклизлой стеной с одной стороны и перилами с другой. У нас вообще довольно старый дом, и хотя наверху я сделал хороший ремонт, подвал остался таким же древним и мрачным. В обычные дни, когда приходится туда спускаться, я почти не обращаю на это внимания. Впрочем, в сложившихся обстоятельствах это вполне понятно. В известном смысле мне кажется совершенно естественным, что подвал остался таким сырым и неухоженным — по крайней мере, это хоть как-то сглаживает контраст последних минут.
Ступени постанывали под нашими ногами. Снизу струился мертвящий воздух, словно спешивший нам навстречу. Неожиданно я почувствовал головокружение и одной рукой оперся о заплесневелую стену. Нога поехала вперед, и другой рукой я вцепился в перила Я устоял, хотя башмак соскользнул со ступеньки и с грохотом опустился на следующую. Жена обернулась на шум, лицо ее было ужасно: глаза почти белые, широко раскрытые, челюсть отвисла. Ей долго не удавалось взять себя в руки. Мне редко приходилось видеть на лицах людей выражение большего ужаса и страха. Разумеется, оно никогда не появляется беспричинно, хотя Элен должна бы знать, что уж от меня-то ей никак не следует ожидать каких-либо неприятностей, тем более вреда. И все же я не вправе винить ее за этот страх. Но меня задел охвативший ее ужас. Было отвратительно видеть на лице любимого человека это выражение потрясения, пусть и возникшее исключительно из-за меня. Наконец, гримаса кошмара исчезла. Элен улыбнулась, слабо, едва заметно скривив губы. Мне кажется, она сама устыдилась того, что показала свой страх. Я улыбнулся в ответ и тут же понял, что слишком затянул подготовительную процедуру. Рот показался мне каким-то жестким, а зубы чересчур большими, и я понял, что теряю над собой контроль.
Камера расположена в дальнем конце подвала. Я обогнал жену и сам распахнул дверь. Элен отошла чуть в сторону, я шагнул внутрь, обернулся и снова улыбнулся ей. Она была очень бледна, ее лицо почти светилось в темноте. Жена шагнула вперед, и мне почудилось, что она словно превратилась в плывущую бесплотную массу. Самой белой сейчас казалась ее шея, я даже видел просвечивавшие сквозь нее кровеносные сосуды. Затем я отвел взгляд от этих темных ниточек.
Элен изо всех сил старалась сделать вид, будто сожалеет о том, что ей придется запереть дверь. Возможно, так оно и было. Наконец она заперла ее, я услышал звук поворачиваемого в скважине ключа и стук тяжелого засова, вдвигаемого в скобу. Я прислушался: за дверью не раздавалось ни звука. Значит, она стоит там, снаружи, и ждет. Мысленно я представил себе картину — вот она стоит и со смешанным чувством облегчения и сожаления на фосфоресцирующем лице смотрит на запертую дверь. Затем до меня донесся совсем слабый звук ее шагов — это она поднимается по лестнице. Вот, наконец, захлопнулась наружная дверь в подвал, и мне почему-то стало жаль нас обоих.
Я присел в пустом углу и уткнулся лицом в ладони. Это было все еще мое лицо, хотя оно и стало намного жестче. Я знал — это продлится недолго. Мне даже кажется, что с каждым месяцем перемена наступает быстрее и протекает легче. Не так болезненно. Интересно, к добру это или нет?
Впрочем, об этом еще рано говорить, писать — тоже, тем более в деталях — слишком тяжело. Так же тяжело, как вообще войти в эту камеру, ибо мне прекрасно известно, какая агония меня ожидает…
Когда жена утром постучала в мою дверь, я был еще очень слаб. Но в остальном все было в полном порядке. Меня даже удивило, что уже наступило утро. Разумеется, в камере невозможно следить за временем — часов я туда не беру.
Элен не расслышала моего отклика на первый стук и потому прежде, чем отпереть дверь, постучала еще. Потом все же приоткрыла ее на узенькую щелку, и я увидел большой глаз. Заметив, что все в порядке, она широко распахнула дверь. Меня радует, что она соблюдает известную осторожность, радует, и одновременно ранит. Черт бы побрал эту болезнь!
Она не стала расспрашивать, как все было, потому что прекрасно знала: я не стану распространяться на эту тему. Интересно, испытывает ли она любопытство? Думаю, что да. К тому же ей неизвестно, что я веду эти записи. Тетрадь я держу в запертом ящике стола. Сейчас я сижу за этим столом и смотрю на деревья за окном. Сегодня все выглядит таким мирным, тогда как минувшая ночь скорее походила на кошмар, нежели на обычное сновидение. О, если бы это было всего лишь кошмаром! Мне кажется странным то, как возвращаются эти воспоминания, когда я снова становлюсь самим собой. Надо будет как-нибудь подумать над этим и попытаться описать. Хотя зачем? Ведь я до сих пор так и не решил, зачем вообще веду эти записи. Возможно, это своеобразная форма облегчения. И в самом деле, сейчас я чувствую себя гораздо более расслабленным. Что ж, пора отдохнуть по-настоящему. Мое тело ноет от боли, которую причинило ему то, другое существо. Ведь у нас с ним одно тело, и сейчас я весь буквально выхолощен. Надо пока отложить записи.
6 мая
Я размышлял о своей болезни. Весь вчерашний день я посвятил этим раздумьям. Мысли получаются путаные, потому что, когда я… становлюсь… когда я — уже не я, у меня как будто вообще пропадают всякие мысли. А если и остаются, то потом, когда я снова становлюсь самим собой, мне никак не удается их вспомнить. Полагаю, что в такие моменты мой рассудок работает как у животного, и у меня остается лишь смутное, самое общее впечатление о том, что я в действительности чувствовал. Как оно себя чувствовало. Не знаю, действительно ли я и оно — одно и то же, хотя у нас и единое тело. Как бы там ни было, но, когда происходит перемена, ни о каких мыслях не может быть и речи. Этим существом начинают руководить одни лишь инстинкты, а ведь они не очень-то вписываются в классическое представление о человеческом мозге. Так что же, мой мозг тоже меняется?
Впечатления остаются очень сильные. Я даже могу вспомнить их, причем настолько отчетливо, будто вызываю их снова. Однако все это имеет отношение лишь к чувствам того, другого существа, но отнюдь не к его поступкам или внешнему виду. Речь идет о восстановлении в памяти лишь эмоций, но никак не породивших их причин и обстоятельств. Но до чего же сильны эти эмоции! Всегда так трудно выразить словами подобные чувства, такие они сложные…
Пожалуй, чаще всего в такие моменты я испытываю некую потребность. Да, именно потребность, желание, к которому одновременно примешивается разочарование, досада. А иногда — жестокость, ненависть, страх, а то и похоть. Не думаю, что обычный человек способен ощутить и пережить нечто подобное. И особенно сильными эти эмоции оказываются именно тогда, когда в основе их лежит голый инстинкт, лишенный какого-либо рационального осмысления. Все исходит как бы изнутри и никак не связано с внешними действиями. Словно внутри этого существа загорается адский огонь, который толкает его на дикую жестокость.
Если же говорить о том, что происходит в действительности… Я смотрю на это без эмоций, объективно, как посторонний человек, оказавшийся в камере и наблюдающий все происходящее. (Упаси Бог, кому-нибудь действительно там оказаться! От подобного зрелища любой сойдет с ума… хотя, пожалуй, до помешательства дело не дойдет, поскольку запертый в одной камере с тем существом, в кого я превращаюсь, этот человек попросту не успеет лишиться рассудка.)
Я отчетливо представляю себе происходящее в камере. Вижу, как это существо кидается на обитые войлоком стены, разрывает их когтями, раздирает ужасными клыками. Оно опускается на пол, на мгновение приседает, после чего кидается снова. Им движет клокочущая внутри ярость, снова и снова с безумной страстью оно повторяет свои действия. Временами оно затихает, но лишь для того, чтобы накопить новый запас свирепого неистовства, после чего с новыми, еще большими силой и отчаянием бросается на стены, и бросается до тех пор, пока не обессилеет и не рухнет на пол — задыхающееся и выжидающее. Прошлой ночью оно кинулось на дверь, но та оказалась даже для него слишком крепкой и неприступной.
Интересно, слышит ли жена звуки раздираемых стен? Или же до нее доносятся — что хуже, намного хуже — звуки, вырывающиеся из его рычащей пасти? Трудно представить себе что-либо более мерзкое и отвратительное.
Вчера за обедом я заметил, что она наблюдает за тем, как я ем. Мы ели бифштексы. Я всегда любил их немного недожаренными. Но она смотрела на меня так, словно ожидала, что я наброшусь на мясо и стану как дикий зверь рвать его зубами. Возможно, она слышала… Какое счастье, однако, что она не может этого видеть! Да и сейчас ей понадобится несколько дней для того, чтобы оправиться… снова стать самой собой.
Я чувствую себя сейчас вполне нормально.
7 мая
Да, я чувствую себя совершенно нормально.
Внезапно до меня дошло, что я не вполне осознаю данный факт, хотя сделать это попросту необходимо. Если кто-то прочитает эти строки, то ему станет совершенно ясно, что о безумии здесь не может идти и речи. Ведь это не болезнь разума, нет, это — недуг тела, чисто физический порок. Именно он вызывает все эти телесные изменения. О самой перемене я пока еще не писал. Сделать это будет довольно непросто, хотя я и стараюсь смотреть на происходящее как можно беспристрастнее. Я вижу свои руки, тело, чувствую лицо. Видеть его я не могу — в камере нет зеркала. Я даже не знаю, смогу ли перенести, если память сохранит образ того, во что должно превратиться мое лицо. И, честно говоря, не уверен, смогу ли правдиво описать увиденное. Как знать, может однажды я прихвачу с собой в камеру тетрадь и стану писать до тех пор, пока хватит сил; буду описывать происходящие в моем теле изменения, покуда рассудок не откажется подчиняться мне… покуда тело будет оставаться моим.
Больше всего меня мучает вопрос: страдало ли когда-либо какое-нибудь другое человеческое существо от подобной болезни? Мне кажется, что я с большей легкостью переносил бы свои муки, если бы знал, что я не первый и не единственный. Речь идет отнюдь не о несчастном бедолаге, нуждающемся в чьей-то компании, нет, просто мне хотелось бы получить подтверждение тому, что все это присуще не исключительно мне и что во всех этих страданиях нет никакой моей вины. Я смогу продолжать терпеть эту пытку лишь до тех пор, пока буду точно знать, что не существует средства, способного остановить мою болезнь.
Я пытался отыскать упоминание о случаях аналогичного заболевания, перекопал массу литературы… Столько книг просмотрел, что у библиотекарши, будь она суеверным человеком, могли бы зародиться вполне определенные подозрения. Но она оказалась здравомыслящим человеком. Старая дева и к тому же толстая. Она считает, что ликантропия — это нечто вроде науки о бабочках. Одним словом, все мои поиски окончились ничем. Заплесневелые старые тома и толстенные фолианты в кожаных переплетах по вопросам психологии содержали в себе либо легенды и мифы, либо описания всевозможных помешательств. Детали некоторых случаев имели определенное сходство с моим, однако всякий раз их субъектом оказывался душевнобольной человек. Физических изменений при этом не наступало, хотя иногда бедолаги-сумасшедшие настаивали, что бывало и такое. И все же… должен же существовать некий базис, хоть какая-то основа для всех этих легенд. Ведь каждая сказка несет в себе элемент правды, и я должен верить в это, цепляться за это. Мне необходимо за что-то держаться.
Мой дед по отцовской линии родом с Балкан, откуда-то из Трансильванских Альп. Не знаю, имеет это какое-то отношение к моему случаю, но большинство легенд, как я слышал, исходят именно из этой местности. Поистине нездоровая местность. Я почти уверен, что моя болезнь носит наследственный характер. Подхватить ее я нигде не мог, поскольку всегда был человеком, ведущим размеренный и вполне добропорядочный образ жизни. Всегда и во всем я соблюдаю умеренность, не пью, не курю, не увлекаюсь женщинами, да и здоровье у меня всегда было отменным. Поэтому я и считаю, что это наследственный недуг. Вот и получается, что по какой-то иронии судьбы мне приходится страдать за прегрешения моих предков. Подумать только: какая ужасная насмешка злого рока, карающего невиновного за грехи виноватых.
Болезнь скорее всего передается с кровью, а точнее — с генами. Мне представляется, что сначала она была передана ребенку кого-то из них, затем долгое время пребывала в скрытом, латентном состоянии, переходя от человека к человеку на протяжении поколений, пока однажды — а такое случается раз в сто… возможно даже в тысячу лет… — появляется соответствующая комбинация генов, и в личности человека проступает соответствующая доминирующая черта. Потом она перерастает в тяжелое заболевание, становясь с годами, по мере старения своей жертвы, все сильнее и отбирая у тела, которое она разделяет с человеком, все его силы, разрушая его…
Я должен верить в это, и я верю.
Недопустима даже мысль о том, что я являюсь уникальным созданием, а тем более что я в какой-то, пусть даже косвенной форме, повинен в происходящем. Мне известно, что это проклятие родилось вместе со мной, подобно моим каштановым волосам или зеленым глазам, и что оно было предопределено прошлым — кто знает, сколько поколений назад? — когда один из моих предков совершил какой-то гнусный поступок и тем самым подцепил болезнетворные микробы. Из-за этого я ненавижу своих предков и одновременно благодарю судьбу за то, что это их грех, а не мой. Если бы я допускал, что подвергся этому заболеванию по собственной вине, то скорее всего просто бы сошел с ума, лишился рассудка. А я этого очень боюсь. Причем это вполне осмысленный страх, ибо болезнь, причиняющая мне все эти страдания, способна свести с ума кого угодно…
2 июня
На прошлой неделе я всерьез подумывал о том, чтобы обратиться к врачу, но потом понял, что об этом не может идти и речи. Разумеется, я всегда это знал, но сам факт, что такая мысль пришла мне в голову, свидетельствует о том, насколько отчаянно мое положение. Я готов ухватиться за соломинку, пойти на любой риск, лишь бы иметь хоть малейший шанс спастись. Но я знаю, что должен излечиться сам; любое лечение должно исходить только от меня самого.
Эту мысль подсказала мне жена, разумеется, исподволь. Она говорила что-то насчет психиатров, о том, что прочитала в газетах, одним словом, было какое-то весьма двусмысленное замечание, сделанное как бы походя, просто так, безо всякого повода. Что ж, ее хитрость сработала, и я действительно задумался над этим, хотя и понимал всю неосуществимость подобной затеи.
Больше же всего меня оскорбило то, что она упомянула не физиолога, а именно психиатра, хотя и не хуже меня знает, что это физическое заболевание. Я и сам не раз ей об этом говорил, однако она продолжает настаивать на своем. Да мне не поверит ни один доктор. Подумает, что я душевнобольной, и действительно отправит меня к психиатру. А тот тоже окажется совершенно беспомощным, поскольку возьмется лечить несуществующее заболевание. Единственное, что я мог бы сделать, чтобы доказать ей физическое происхождение моего недуга, это позволить стать свидетелем моей перемены, но на это я никогда не пойду.
При одной лишь мысли об этом я даже рассмеялся — да, впервые за долгое-долгое время расхохотался. Могу себе представить: я нахожусь в кабинете психиатра. Дело происходит ночью, да, именно ночью. Я лежу на спине на кожаной кушетке, а он пристроился рядом со мной на стуле. Только что я завершил рассказ о своем заболевании, а он внимательно слушал, время от времени кивая. Потом он начинает что-то говорить низким, доверительным тоном. У него внешность настоящего профессионала: лысая голова и очки в золотой оправе. Нога закинута на ногу, на колене лежит блокнот. Он говорит, но на меня не смотрит, взгляд устремлен в записи. Я тоже не гляжу на него, отвернувшись к окну. Вся сцена совершенно отчетливо стоит у меня перед глазами. Вот его дипломы в рамках на стене напротив окна, лунный свет играет на их золотистых печатях. Вокруг полки, уставленные огромными, тяжелыми томами, а слева большой стол. Я гляжу на все это, а потом снова перевожу взгляд на окно. Перемена всегда происходит быстрее и легче, когда мне видна луна, но отнюдь не тогда, когда я нахожусь в камере. И вот я чувствую: начинается! Доктор продолжает что-то говорить мягким голосом. Возможно, утверждает, что все это чепуха, и этого попросту не может быть, что это лишь плод моего воображения, иллюзия воспаленного сознания. Он даже поворачивается ко мне, чтобы особо подчеркнуть данную мысль. Смотрит мне в глаза, а его лицо… именно оно вызывает во мне смех… его лицо словно разламывается, разваливается на куски. Холодное, ученое, интеллигентное лицо будто растворяется в веках, превращается в примитивную, суеверную, искаженную ужасом физиономию одного из моих предков. А потом…
Не думаю, чтобы это действительно было так уж смешно, просто приятно снова услышать собственный смех.
3 июня
Сегодня вечером мне опять предстоит спуститься в камеру.
Меня охватывает страх, жене тоже страшно. Вчера я заметил у нее признаки повышенной нервозности. Да, она явно сдает. Опять намекнула, что мне нужно обратиться за помощью. Помощь! Да кто может мне помочь? Нет, она, похоже, не понимает. Или попросту вытесняет ужасную правду из своего сознания. Как знать, вдруг бы она предпочла, чтобы я действительно сошел с ума. В такие моменты я больше беспокоюсь не за свой, а за ее рассудок. Что касается меня, то, как я полагаю, хуже мне уже не будет, и я вполне смогу продолжать свое нынешнее существование, кстати, вполне сносное, если не считать одной-единственной ночи, которую я провожу в камере раз в месяц… Но как же я боюсь этой ночи, этой камеры! Даже когда я перестаю быть самим собой, меня буквально охватывает оцепенение от осознания того, что мы разделяем с ним одно и то же тело, что его эмоции и впечатления остаются во мне и потом ранят меня. Даже сейчас, месяц спустя, я могу восстановить в своем сознании если и не объективную картину того, как это существо передвигается и вообще действует, то, по крайней мере, его ощущения, глубоко засевшие во мне, подобно тому, как человек вызывает из прошлого воспоминания о сильной боли. Невыносимо думать о подобном будущем. Настоящее я еще как-то могу терпеть, но только не мысли о будущем. И если мне станет еще хуже…
Впрочем, возможно, мне станет и лучше. Это вполне вероятно. Болезнь может пройти сама по себе, тела выработают антитела; приобретут толерантность и иммунитет. Глядя в будущее, мне остается лишь надеяться, что настанет день, когда по прошествии месяца со мной ничего не произойдет и я пойму, что встал на путь выздоровления.
Разумеется, у меня не должно быть детей. Даже если я выздоровлю, о детях мне нельзя даже заикаться. Болезнь не должна распространяться дальше. Жена очень расстраивается — ей очень хочется иметь детей. Кажется, она не понимает, почему невозможен столь чудовищный акт. Думаю, она действительно предпочла бы, чтобы я сошел с ума. Иногда создается впечатление, будто она сомневается во мне… думает, что со мной что-то не в порядке. Ну разумеется, со мной не все в порядке, но я имею в виду… временами она, похоже, считает, что я и вправду сошел с ума. Вот оно! Я специально отразил это в своих записях. А может, я просто чересчур чувствителен?
У меня есть право на существование.
Признаюсь, я довольно нерегулярно вел в этом месяце свои записи. Поначалу я намеревался делать это ежедневно, но потом обнаружил, насколько угнетает меня это занятие, особенно когда писать почти не о чем. Мне бы хотелось почаще и подольше забывать обо всем, поскольку подобные мысли лишний раз напоминают, что ночь должна наступить снова. Сегодня вечером хочу взять тетрадь с собой в камеру. Запишу все, что смогу… возможно, мои записи представят для кого-нибудь хоть какую-то ценность. А может, получится сплошная мерзость. Но попытаться надо. Я обязан собрать как можно больше информации, ибо в этом моя единственная надежда, что когда-нибудь придет избавление.
А сейчас надо отдохнуть. Сегодня предстоит изнурительная ночь. Какой чудесный, ясный день, а ночь, я знаю, будет наполнена светом серебристых звезд. Нелегко заставить себя снова пойти в камеру.
3 июня (ночь)
Итак, дверь закрыта и заперта на засов. Я дождался, когда на лестнице стихнут шаги Элен и закроется верхняя дверь. И вот я один в своей камере. Чувствую себя хорошо. Сегодня я решил прийти даже чуть пораньше. Оставаться наверху дольше — значит рисковать. Хорошо, что мне в голову пришла идея взять с собой тетрадь — есть чем заняться. Все-таки лучше, чем просто сидеть и ждать.
Я пишу и слежу за своими руками, особенно за ногтями. С ними все в порядке. Пока ничего особенного не произошло. Пальцы у меня длинные и прямые, а ногти аккуратно подстрижены. Надо быть, максимально внимательным, чтобы не пропустить самые первые симптомы. Так хочется сохранить способность описать все в мельчайших подробностях.
В камере совсем нет мебели — иначе она вся бы оказалась сломанной. Я сижу в углу, подняв колени и положив на них тетрадь. Страницы кажутся немного пожелтевшими. Надо бы ввернуть лампочку поярче. Она висит на потолке в небольшой, затянутой проволочной сеткой нише. Сетка чуть погнулась, хотя я не помню, чтобы прикасался к ней. Скорее всего я действительно этого не делал. Впрочем, чтобы разглядеть камеру, света достаточно. Раньше я никогда к ней особо не присматривался. Наверное, все это время был слишком занят собой, чтобы смотреть по сторонам. Но сегодня у меня еще есть время…
Стены камеры бетонные, довольно, толстые. Дверь металлическая, с мощными петлями и засовами. Изнутри стены обиты мягким материалом, разумеется, обивали их мы с Элен. Трудно было бы объяснить подрядчику, зачем нам в подвале понадобилась обитая камера. Кажется, мы объяснили ему, что она нужна нам для собаки, хотя его это, насколько я помню, вообще не интересовало. На самом деле у нас нет никакой собаки. Они меня не любят. Я пугаю их. Мне кажется, что они чуют мою болезнь даже тогда, когда я прекрасно себя чувствую. Это лишний раз доказывает, что мой недуг чисто физического свойства. Однажды я даже прибил собаку, но то был злобный пес и мне ничего другого не оставалось.
Воздух в камере какой-то спертый, затхлый. Наверное, стены под обивкой отсырели и ткань начала гнить. Надо будет ее сменить. Хорошо бы сделать камеру поудобнее. Обивка в нескольких местах порвана, начинка вывалилась наружу, кое-где даже упала на пол. Наружный материал довольно прочный, толстый, но одновременно мягкий, на основании чего я полагаю, что мои… его… когти, должно быть, очень длинные и острые. Они способны проходить сквозь ткань обивки, как нож сквозь масло. Интересно, не ломал ли я ногти, когда раздирал эти стены? Надо будет покопаться в местах разрывов. Ведь это будет подтверждением, свидетельством реальности перемены. Займусь этим попозже, скорее всего что-нибудь удастся найти. Мне знакомо это чувство ужасной ярости, заставляющее существо бросаться на стены, знакома та невероятная сила, которой оно обладает, и мне кажется, что под воздействием этой силы даже столь мощные когти просто не могут не ломаться.
О, эти мерзкие когти! Я всякий раз вздрагиваю, когда вспоминаю о них, шевелящихся на концах тонких, скрюченных пальцев. То, как они отдирают и разрывают эту толстую обивку… подумать только, что они могут сделать с мягкой плотью! Представляю, что они способны сделать с человеческим горлом! Я весь дрожу, когда думаю об этом, и при мысли о происходящем мне едва не становится плохо. Но чувство это сохраняется. Оно словно ждет, чтобы его узнали. Я вижу, как эти пальцы сжимаются, сначала оставляя на коже маленькие, тоненькие следы, пока та не начинает расслаиваться, и тогда их кончики погружаются в булькающее, пульсирующее горло. Вижу, как когти, а потом и сами пальцы исчезают в нем, чувствую тепло крови, брызнувшей мне в лицо, ощущаю языком горячую, солоноватую кровь, вдыхаю ее запах, пока голова моя не начинает кружиться — тогда все исчезает и передо мной остается лишь искаженное лицо. Я вижу, как оно меняется, слышу, как в горле начинает закипать булькающая смерть, когда мои клыки… как я приближаюсь… мягкое горло… когда мои клыки… близко… мягкая, горячая плоть… и они погружаются в… в… и разрывают…
4 июня
Только что закончил починку тетради, пришлось воспользоваться клейкой лентой. Видимо, разорвал ее прошлой ночью, когда мне было плохо. Даже и не помню, как это получилось. Не думаю, чтобы сделал это умышленно, просто все, что оказывается в пределах досягаемости, обязательно становится объектом слепой, разрушительной ярости. Тетрадь оказалась разорвана не на ровные половинки и четвертинки, нет — ее разодрали в нескольких случайных местах. Обложка превратилась в лохмотья, но текст все же можно прочитать. Авторучка тоже оказалась сломанной как тростинка, пополам. Трудно даже представить себе столь неконтролируемую силу и энергию. Я всегда был достаточно крепким мужчиной, старался физическими упражнениями и соблюдением режима поддерживать форму, но та сила, которая появляется в момент перемены, не поддается описанию. Создается впечатление, что в такие мгновения изменяются все мышцы и сухожилия, причем они трансформируются не только снаружи, но и изнутри. Как знать, может у нас вовсе не одно и то же тело, а просто общий кусок мозга, который все и запоминает. А как все-таки приятно сохранять способность думать об этом существу как о некоей изолированной субстанции. И все же, никуда не деться от синяков и ссадин, указывающих на страдания, которые испытала моя плоть. Два тела попросту не могут существовать одновременно. Получается какая-то путаница. Это просто выше моего понимания, а ведь я, как и любой другой человек, сохраняю способность мыслить. Возможно, даже лучше других. Много ли наберется людей, способных перенести ту борьбу, которую веду я, и при этом не потерять волю, не лишиться рассудка? И я горжусь этим. Я не тщеславный человек, но не могу не гордиться силой своего разума!
О самой перемене я пока не писал.
Я помню, что чувствовал приближение ее начала, и вроде бы уже упоминал об этом, однако в тетради ничего не осталось. Несколько последних строк — сплошные каракули и закорючки, совершенно непохожие на мой почерк, и я думаю, что это симптом. Я писал, какие сильные руки у этого существа, но на этом все обрывается — неожиданно, посреди фразы. Наверное, при письме пальцы начали дергаться, поэтому и почерк изменился. Но о самой перемене, повторяю, там ничего не написано.
Вчера она прошла иначе. Не то, чтобы совсем, но все же иначе. Думаю, я достиг новой стадии, да и сама болезнь, похоже, меняется… возможно, модифицируется.
Это существо начинает больше думать. Или это я стал больше запоминать? Так или иначе, но на сей раз я запомнил не только впечатления, но и некоторые мысли. Помню ту же потребность, ненависть, досаду, но кроме того в памяти остались обрывки смутных мыслей. Не моих — его. И они оказались ближе к человеческим, чем вроде должны бы быть. Трудно представить себе человеческие мысли в столь чудовищном теле. Жуть какая-то. Я не хочу делить с ним свой разум. И все же помню, что оно что-то соображало, пытаясь найти способ выбраться из камеры. Припоминаю паузы, возникавшие между всеми его жестокостями, когда оно приседало и начинало вращать белесыми глазами, стремясь найти в стенах или двери хоть какую-нибудь брешь. Или оно старалось каким-то образом обмануть Элен и заставить ее открыть дверь? Впрочем, выхода отсюда, естественно, не было. Мы приняли все необходимые меры предосторожности, и даже если бы оно действительно обладало способностью мыслить, то и тогда не смогло бы выбраться.
Но эта его способность рассуждать явно свидетельствует о том, что в болезни произошли какие-то изменения. Возможно, существо становится более нормальным, более человечным. Как знать, а вдруг я и то существо, в которое я преображаюсь, сближаемся. Впрочем, едва ли можно с определенностью сказать, о чем все это свидетельствует: то ли болезнь одолевает меня, то ли я одолеваю болезнь. Я никак не могу определить, что это, дурной знак или добрый… От этого меня всего просто колотит, я весь покрываюсь потом, а желудок от страха сжимается в комок.
Сейчас я веду себя тихо, часто на несколько минут ложусь навзничь. Но на губах продолжает ощущаться привкус крови и пены, хотя я уже несколько раз почистил зубы. В прошлую ночь я искусал себе губы, они распухли и теперь побаливают. Причем все ощущения идут отнюдь не изо рта — мне кажется, что они глубоко засели у меня в сознании. Как отвратительно было просыпаться сегодня утром, в первый раз сглотнуть и знать, что не смогу почистить зубы до тех пор, пока Элен не выпустит меня отсюда. Мне показалось, что ожидание длилось целую вечность, и не было ни малейшей возможности хоть кому-то сказать об этом. Время словно замирает, когда оказывается запертым со мной в камеру. Несомненно, оно является вполне конкретным измерением, причем относительным в сравнении с другими измерениями. Кто знает, возможно, оно также подвержено воздействию со стороны болезни. Неплохо было бы провести какие-нибудь замеры, но как?
Я уверен, что прошлой ночью все продолжалось гораздо дольше.
Я это почувствовал. Может, мне это показалось, так как я сохранил больше впечатлений и воспоминаний, хотя жена сказала, что, когда сегодня утром в условленное время постучала ко мне, ответа из камеры не последовало. Обычно я всегда отвечаю и говорю, что, мол, все в порядке, и лишь после этого она отпирает дверь, но сегодня в назначенный час я не отозвался. Она говорит, что слышала… какие-то звуки… но ответа от меня так и не дождалась. Элен не объяснила, что это были за звуки.
Затем она поднялась наверх и прождала еще час. Могу себе представить, как она испугалась и забеспокоилась, гадая, что все это может значить. Бедная женщина. Она так меня любит, но не может до конца понять. Когда мы поженились, она ничего не знала о моем заболевании, и эта новость повергла ее в шок. Я благодарен ей за то, что она так стойко все переносит. Ведь она волнуется и страдает не меньше меня, правда, по-своему, по-женски.
Через час она снова спустилась в подвал и позвала меня. На этот раз я отозвался, и она открыла дверь. Она очень медленно ее приотворяла, я слышал даже дыхание, когда она впервые посмотрела на меня. Наверное, бедняжка едва не сошла с ума от страха. Вряд ли она боялась меня.
Я не помню, как она стучала в первый раз, и даже удивился, когда она сказала об этом. У меня сохранилось лишь смутное ощущение, будто я присел на корточки у двери, ноги напряжены, руки вытянуты вперед, словно я нетерпеливо дожидался, когда же откроется дверь. Но, повторяю, все это очень смутно, неясно, может быть и не в этот, а в любой другой раз. Я знаю, что никогда бы не стал подобным образом дожидаться прихода жены.
6 июня
Тревожная новость: в этот месяц все продолжалось дольше, чем обычно. Намного дольше. Я пытаюсь с самого начала воссоздать историю своей болезни, чтобы можно было проследить весь процесс ее развития. Я чувствую, что наступает какое-то изменение, и молюсь, чтобы оно стало первым шагом к выздоровлению. До сих пор мне с каждым следующим разом становилось все хуже и хуже. Может показаться, что поскольку в последний раз это продолжалось дольше, значит, являлось лишь новым шагом в прежнем направлении. С другой стороны, не следует забывать, что на сей раз я запомнил мысли этого существа. Раньше такого никогда не было — ни разу с того самого момента, когда начались все эти перемены. Это действительно может стать первым шагом в моем возвращении к людям, к избавлению от недуга. Ведь перемена могла растянуться во времени именно потому, что стала менее интенсивной. У меня просто в голове не укладывается, что мне может быть еще хуже, чем сейчас…
Возвращаясь мысленно к началу своей жизни, я вынужден признать, что не знаю, когда все началось.
Должно быть, процесс развивался постепенно. Я, конечно же, вспомню, тем более, если воспоминание нагрянет неожиданно, сразу. Более слабый и ущербный разум мог бы блокировать свою память, дабы не терзать себя подобными воспоминаниями, однако я достаточно силен, чтобы вынести и это.
Если бы в те дни мне была известна вся правда, я, возможно, сумел бы предотвратить нынешние события. Сомнительно, конечно, но исключать этого нельзя. Вот только откуда же я мог знать все это? Я никогда не был суеверным ребенком и даже не верил в то, что… я есть. Не верил в Санта-Клауса, в сказки, в колдунов или эльфов, которые подкладывают деньги под подушку или вытаскивают у детей зубы. Мои родители никогда не увлекались подобной ерундой и с самого начала говорили мне одну лишь правду. Так, как же я мог поверить в существование… нет, не стану даже писать это слово. Я знаю, что делаю, верю, что существует преграда, которая защищает мои суждения, и надеюсь, что суждения эти верные. А раз так, то может ли в подобных суждениях таиться большая опасность, нежели в фактах, на которых построены эти суждения? И я избегаю упоминать это слово отнюдь не потому, что как какой-то слабак сознательно воздвигаю перед ним умственную преграду, скрывающую истину. Просто я не желаю заносить это слово на бумагу, вот и все. Я знаю его, думаю о нем, оно буквально пляшет у меня перед глазами, и я достаточно силен, чтобы осознавать его существование и потому не предпринимаю никаких усилий, чтобы отрицать это. Я прекрасно уживаюсь с этим знанием, поскольку уверен, что все это время, всю мою жизнь унаследованная мною болезнь сидела у меня в крови, разносилась по капиллярам моего тела, выжидая, таясь и становясь все крепче и сильнее, по мере того как рос я сам. Теперь-то мне все прекрасно известно, но мог ли кто-нибудь предсказать нечто подобное? Моей вины в этом нет.
Я всегда был довольно буйным ребенком. Часто сердился, поддавался вспышкам раздражения. Впрочем, таких детей много, эта картина встречается довольно часто. И при этом во мне не происходило никаких физических изменений… Не было и в помине каких-то признаков или симптомов. И все же… Эти вспышки ярости, когда я начинал драться с другими детьми или ломал свои любимые, игрушки… они, казалось, не имели никаких реальных причин. Они отнюдь не были результатом чего-то такого, что могло рассердить или расстроить меня. Казалось, они наступали беспричинно, в любое время, вне зависимости от того, был ли я счастлив или, наоборот, огорчен.
Припоминаю один случай, когда соседский мальчик одного со мной возраста, но меньше ростом, швырнул в меня камнем и попал в глаз. Было очень больно — он рассек мне кожу, по щеке текла струйка крови. Мальчик сильно испугался, потому что кинул камень просто так, безо всякой причины, а возможно, и потому, что я был сильнее и мог без труда дать сдачи. Но я не стал этого делать. И даже не рассердился, чем немало удивил его, поскольку он хорошо знал, как быстро я могу взорваться. Я просто посмотрел на него — кровь продолжала течь — но не испытал при этом ни малейшего гнева. Я помню даже, как слизывал языком скапливавшуюся в уголке рта тепловатую струйку. Кажется, я тогда от удара почувствовал легкое головокружение, но все же продолжал стоять, слизывать кровь и ровным счетом никак не реагировал. Тот мальчик, наверное, подумал, что я боюсь его, поскольку не даю сдачи, и с тех пор стал преследовать меня. Поджидал после школы, кидался камнями, толкался, а иногда даже пускал, в ход кулаки. Я никогда на него не сердился, никогда не пытался наказать его или причинить боль, да и вообще относился ко всем его выходкам без малейшей тени возмущения. После этого он стал повсюду хвастать, что, мол, ему удалось запугать меня, так что остальные дети тоже принялись подсмеиваться надо мной, хотя меня и это совсем не трогало. Меня вообще никогда не волновало, что обо мне думают другие люди. Это лишний раз показывает, сколь спокойно я вел себя даже в тех ситуациях, когда мог вроде бы и взорваться.
В другое время… без всяких видимых причин… Я припоминаю один случай. Дело было к вечеру, я играл со своей любимой игрушкой — заводным паровозом. Играл и чувствовал себя по-настоящему счастливым. А потом, совсем неожиданно, я поднял его и так шмякнул об пол, что он тут же рассыпался на части, а я продолжал бить и топтать его. Моя мать вошла в комнату и очень рассердилась, увидев, что я наделал, даже пригрозила никогда больше не покупать мне игрушек, хотя меня это тогда совсем не тронуло. Даже потом, на следующий день, я не выказал никаких признаков сожаления по поводу содеянного. Сейчас, когда я вспоминаю об этом, мне кажется, что это просто была хорошая вещь, которую можно было разбить. И я рад, что сделал это. Я получил от этого удовольствие.
Эти два примера показывают все те особенности, которые отличали меня от остальных темпераментных детей. Теперь-то я понимаю, что эти вспышки были так же регулярны, как и мои нынешние приступы, хотя в то время у меня не было никаких оснований думать, что существует какая-то периодичность, некий ритм. Не возникало подобных мыслей и у моих родителей. Они, наверное, предполагали, что все это лишь причуды переломного возраста, и, как мне кажется, особо не тревожились за меня.
Свою мать я помню плохо. Пожалуй, она все время находилась как бы в тени отца. Зато он был крупный мужчина, с прямой спиной, широкими плечами и очень строгий. Это был религиозный и высоконравственный человек, и именно его я должен благодарить за то, что всегда вел правильный образ жизни, избегая всевозможных пороков. Он частенько читал мне наставления: голос у него был глубокий, один палец всегда нацелен мне в грудь, а слова несли весь опыт прожитых лет и, что более важно, учили меня, чего следует избегать. Я испытывал благоговейный страх перед ним, перед его знаниями, добродетелью и силой и всегда старался жить так, чтобы он мог мной гордиться. И кажется, что в целом я оправдал его надежды, если, конечно, не считать моего недуга. Едва ли можно представить себе, чтобы отец нес в своей крови зерна такой болезни, чтобы этот добрый и строгий человек передал ее, сам того не зная, своему сыну. Это лишний раз доказывает, что никакой моей вины здесь нет, раз даже такой прекрасный человек, как мой отец, не знал, что мог стать жертвой заболевания подобно тому, как стал ею я сам.
Я помню лишь один случай, когда отец был несправедлив ко мне и вообще повел себя крайне безрассудно. Это был тот самый единственный случай, когда он очень рассердился на меня. Я тогда убил соседскую собаку, но так и не понял, почему отец посчитал, будто мне нельзя было этого делать.
Собака принадлежала моему врагу — мальчику, который постоянно обижал меня. Имени его я сейчас уже не помню. Это было ничтожное создание, едва ли достойное того, чтобы о нем сейчас говорить. Но собаку его я хорошо запомнил. Это была крупная и злобная тварь, дворняга с большой примесью восточноевропейской овчарки. Она всегда была с ним, когда он приставал ко мне, а его колкие насмешки в мой адрес неизменно сопровождала рычанием, одновременно наблюдая своими желтыми глазами за тем, как он без конца мучил меня. Язык ее свисал из пасти, а морда подергивалась, словно она сама испытывала удовольствие, глядя на мои страдания. Одно время я почти не обращал внимания на его собаку, попросту игнорировал ее, как, впрочем, и ее хозяина, хотя если выбирать из них двоих, я, пожалуй, больше ненавидел все же пса. Теперь-то я знаю, как ошибочно утверждение, что собака якобы лучший друг человека. Скорее всего это глупое заявление сделали излишне сентиментальные и невежественные люди, которые сами стали жертвами обмана со стороны этих тварей. Эта же собака представляла собой особенно отвратительное отродье с омерзительной крапчатой шкурой и желтыми зубами. На меня она, правда, никогда не набрасывалась, но я твердо знал, что ей бы этого очень хотелось.
Как-то я возвращался домой довольно поздно. Наш дом находился в сельской местности в нескольких милях от города. Сейчас я уже не помню, что именно делал в тот момент, но было уже темно, когда я подходил к нашему дому. Должно быть, светила луна, поскольку все было хорошо видно. По пути домой мне надо было пройти мимо дома этого мальчишки — мы жили на одной улице. Можно было, конечно, обогнуть их дом, но тогда пришлось бы идти лесом, а у меня не было никаких оснований для выбора именно такого маршрута.
Итак, я шел мимо их дома, занятый собственными мыслями, когда неожиданно появился мой враг. Как и обычно, он стал бросать в меня камни, но я не обращал на него никакого внимания и продолжал идти своей дорогой. Один из камней попал мне в спину — было довольно больно, и я понял, что останется синяк. Я еще немного прошел вперед, но потом решил присесть у дороги. Я помню, что думал тогда об этом мальчишке и все гадал, почему он меня так ненавидит. Спустя некоторое время я тоже начал ненавидеть его. Раньше я никогда не испытывал к нему ничего подобного, наверное, это был результат обид и приставаний, в конце концов вылившихся в мою ненависть к нему. Чем дольше я сидел у дороги, тем больше скапливалось во мне ненависти. Я припомнил все обиды, которые он нанес мне, вспомнил, как он разбил мне голову — я тогда еще почувствовал вкус собственной крови. По какой-то причине воспоминание об этом привкусе подействовало на меня гораздо сильнее, чем тогда, когда все это случилось в действительности. Я знал, что он будет и дальше мучить меня, если этому не положить конец, а потому встал и пошел назад, к его дому.
Он стоял во дворе рядом с сараем. Увидев, что я приближаюсь, он поднял с земли камень и принялся выкрикивать обидные слова, по-всякому обзывать меня. Слыша эти непотребные прозвища, я почувствовал, как ярость наполняет меня, и впервые по-настоящему осознал, какой же он все-таки порочный человек. Даже непонятно, почему я до этого терпел его, как мог позволить, чтобы столь злобное существо досаждало мне. Так хотелось наказать его за все эти приставания, но еще больше покарать за то, какое жалкое, злобное и мерзкое существо он собой представлял. И к тому же сквернословил. В общем, он должен был получить по заслугам.
Я направился прямо к нему. Он насмехался надо мной до тех пор, пока я не оказался совсем рядом — лишь тогда до его слабенького, тугодумного сознания наконец дошло, что на сей раз все будет совсем не так, как обычно.
Он стал отступать, но я медленно приближался. Тогда он швырнул еще один камень и попал мне в лицо, хотя я почти не почувствовал удара. Он метнулся к сараю, и я оказался между ним и домом. Помню, как бегали его глаза в поисках помощи, как он искал пути к бегству… Я был гораздо крупнее и сильнее его — я вообще был самым крупным мальчиком из всех моих сверстников, — и он сильно испугался. Однако его страх уже не удовлетворял меня; по какой-то причине я почувствовал еще большее желание наказать его… Я знал, что он осознает приближающуюся кару, понимает всю свою порочность, и если бы возмездие миновало его, он мог бы подумать, что поступал совершенно правильно. Этого я допустить не мог. Я подходил все ближе. Он попытался улизнуть, но я даже и сейчас сохранил достаточно быстрое и ловкое тело, а уж в те-то годы вообще передвигался как кошка.
Я схватил его обеими руками за шею и стал пригибать к земле. Мальчишка попытался ударить меня, но я отмахнулся и упал на него. Он колотил меня своими маленькими кулачками, но я чувствовал, что для меня это все равно что комариные укусы. Я сдавил его шею руками, стараясь причинить боль посильнее, чтобы кара действительно соответствовала размерам содеянного, Я сжал руки, и глаза у него сделались очень большими. Я начал испытывать удовлетворение, хотя было ясно, что это лишь начало, что настоящее удовольствие еще впереди, причем чем сильнее я сжимал его шею, тем быстрее оно приближалось. Мне почудилось, что блаженное чувство устремляется от кистей к плечам, и растекается по всему телу. Он перестал бить меня, маленькие кулачки вцепились в мои запястья, но так ничего толком и не могли сделать. Я налег на него всем телом, продолжая душить его.
И в этот самый момент жестокая тварь накинулась на меня.
Я не видел, как сзади подкралась собака. Это была хитрая и злобная зверюга, так что о ее появлении я узнал, лишь когда она накинулась на меня. Пришлось отпустить мальчишку и сцепиться с псом. Сильный оказался зверь, но в честной схватке у него не было никаких шансов на победу. Я повалил собаку наземь и, подсунув руку под ошейник, резко повернул его, после чего продолжал выкручивать, пока тварь не начала задыхаться. Она зубами разорвала мне запястье, и кровь, стекая по руке, капала ей на шерсть. При виде крови меня охватило какое-то неистовство. Именно тогда я понял, как опасно это животное и как важно уничтожить его. Я еще раз повернул ошейник, и тот глубоко врезался в мохнатую глотку. Язык вывалился, и я, приподняв собачью голову, так шмякнул ее оземь, что она собственными зубами пронзила этот сварливый язык — теперь он едва ли когда затрепещет вновь.
А какой восхитительный взгляд застыл в этих собачьих глазах! Она уже почувствовала, что ей суждено подохнуть, знала, что придется поплатиться жизнью за свою злобу. Глаза ее вылезли из орбит и чем-то походили на желтки вкрутую сваренных яиц. При виде их меня обуял смех, однако долго смеяться я не стал, ибо это ослабило бы хватку. Я же не намеревался отпускать пса до тех пор, пока он окончательно не отдаст концы.
Когда я наконец встал на ноги, то обнаружил, что мальчишка уже очнулся и куда-то убежал. Наверное, скрылся у себя в доме. Можно было бы пойти за ним, но к тому моменту моя ненависть почему-то уже пропала. Возможно, я считал, что и этого наказания достаточно. Теперь-то я твердо знал — он уже больше не будет дразнить меня. Оглянувшись, я увидел, что при слабом лунном свете тело собаки похоже на дряблый, перепачканный маслом половик. Я же чувствовал себя просто великолепно. Что и говорить — доброе дело сделал. Я ощущал тепло и испытывал чувство удовлетворения, а потому повернулся и бодро зашагал домой. Рука начала болеть уже после.
Утром к нам пришел отец того мальчика, и у него состоялся разговор с моими родителями, после его ухода мне предстояли объяснения с отцом. Он сильно сердился. Я объяснил ему, что это была всего лишь самооборона, что собака пыталась убить меня, но он решил, будто я первый напал на того мальчишку, а собака лишь защищала своего хозяина. Даже мой отец попал под влияние всеобщего заблуждения, будто собака друг человека, преданное и верное существо, так что мне не удалось заставить его понять меня. Я показал ему прокушенную руку, но и это ничего не изменило. Казалось, он по-настоящему верил, будто я действительно хотел убить того мальчишку. Странно как-то все получалось.
Но это был единственный случай, когда отец повел себя несправедливо; кстати, спустя некоторое время он совсем забыл про этот инцидент. Зато в меня уже никто больше не бросался камнями, и вообще не обижали.
7 июня
Сегодня я встал пораньше, чтобы до обеда поработать над записями. Прочитал то, что накануне написал про собаку. Не думаю, чтобы это имело какое-то отношение к моему заболеванию. В конце концов, я убил ее, спасая собственную жизнь, и мне кажется, что так же поступил бы любой человек. Но это все же дает некоторое представление о том, сколь жестоким я могу быть, хотя обычно, в нормальном состоянии, проявляю достаточную сдержанность и терпимость. Поэтому я решил сохранить запись в том виде, в каком она получилась с самого начала, а теперь продолжу свои попытки докопаться до истоков болезни. Мне надо выбрать из памяти все события в их естественной последовательности и интенсивности, поскольку это может помочь мне угадать, какой будет очередная перемена.
В те молодые годы мои самые сильные впечатления неизменно оказывались связанными с лесом.
Мы жили в сельской местности в большом старом доме, позади которого простирался лес. В доме постоянно гуляли сквозняки, было сыро и холодно, и я не любил долго там оставаться. Зато мне всегда нравилось гулять по лесу — за исключением тех случаев, когда мною овладевали определенные чувства. В лес я любил ходить один и всегда ощущал себя в большей безопасности, когда рядом никого не было.
До сих пор перед моими глазами стоит однажды увиденная картина. Причем она всегда всплывает при свете луны. Днем она не такая яркая, не такая выразительная. Но возможно, это происходит и потому, что днем внимание отвлекают всякие посторонние вещи, и в результате ранее зафиксированные воспоминания уступают место непосредственным ощущениям. Зато ночью..! Только я до сих пор не могу понять, идет ли речь лишь об одной ночи или о нескольких, так похожих друг на друга, что они слились в одно воспоминание?
Я стоял на маленькой полянке, со всех сторон окруженной высокими соснами, на невысоком холме, у подножия которого притулился наш дом, в тот час окутанный густой тенью; виднелась его крыша с трубой, выделявшейся на фоне мрачного неба. Тут было темно, хотя верхушки деревьев казались белыми от лунного света, чем-то напоминая серебряные иглы.
Было очень тихо. Несколько мягких пушистых облаков огибали луну. Стоя на полянке, я почувствовал острое желание, испытал смутную, неясную потребность в чем-то. Это походило на весеннюю лихорадку, когда сидишь в школе и видишь за окном цветы и траву, — только гораздо сильнее. Мне хотелось что-то сделать, но делать было явно нечего. Возможно, именно тогда я впервые испытал сексуальное желание. Наверное, поэтому я снял с себя одежду — абсолютно все, даже ботинки и носки, и стоял между деревьями совершенно голый. Холода я не чувствовал, хотя и дрожал. Прямо сверху, между деревьями на меня падал столб света, вызывавший холодное свечение вокруг. Я просто стоял, откинув назад голову, широко разинув рот, глядя в небо и дрожа, словно каждый мой кровеносный сосуд, каждый нерв были заряжены электрическим током.
Не знаю, как долго я так простоял. Наверное, прошло некоторое время, потому что небо изменилось. А потом все внезапно прекратилось, исчезло, все желания улетучились, и я осознал, что стою и громко кричу. Даже не кричу… Скорее это походило на лай с завыванием. Наконец я умолк. Вокруг было очень темно и тихо, и я почувствовал себя как-то непривычно и странно: голый, одинокий, и даже как будто стыдящийся того, что только что делал. Мне думается, да, я действительно продолжаю считать, что это было нечто сексуальное. Но одновременно с этим я почувствовал большое облегчение. Я оделся и пошел назад к дому; весь остаток месяца прошел совершенно нормально. Все было прекрасно, я чувствовал себя полностью умиротворенным. Как я уже сказал, я не знаю, было ли это лишь единичным воспоминанием или же комбинацией многих ночей на протяжении многих месяцев. Наверное, я был тогда еще очень молод…
Я задумался над написанным. Нет все-таки у меня такое ощущение, что это был не единичный случай. Мелькают воспоминания о том, как я голый бегу по лесу, изредка припадая к земле и прячась за деревьями и камнями. Причем это очень ясные воспоминания, и возвращаются они точно так же, как действия того существа в камере, и совсем непохожи на обычные ощущения и эмоции. При этом нет такого чувства, будто я от кого-то убегал или прятался. Нет, в лесу, кроме меня, никого не было. Уверен я и в том, что никаких физических перемен также не происходило. Это абсолютно точно. И, как ни странно, я совсем не помню, когда же впервые произошла эта самая настоящая перемена или когда я в самый первый раз заметил ее наступление. Наверное, все это происходило очень медленно, постепенно, так что в памяти не осталось ни шока, ни потрясения.
Впрочем, мой мозг хранит воспоминание об одной перемене, но та произошла отнюдь не в лесу, а в моей собственной кровати. Наверное, это произошло уже позже. Я сидел тогда в постели и, согнувшись, разглядывал свои руки. Кровать стояла у окна, ярко светила луна, отчего все в спальне казалось черно-белым. Руки лежали на коленях, а над ними зависал столб лунного света. Я был совершенно голый. При этом особенно явственно я ощущал свою наготу спиной, как будто с нее содрали кожу: Я пристально всматривался в собственные руки. Наверное, это было уже не в первый раз, поскольку я точно знал, что именно ищу, что высматриваю.
Я помню, как начали расти ногти, как задрожали и стали припухать, словно вздыматься, ладони…
Сейчас я уже не помню, что делал потом.
8 июня
Хорошая у меня жена.
Немногим женщинам удалось бы вынести все то, что выпало на ее долю. По правде сказать, внешне она не особенно привлекательна. Допускаю, что и замуж за меня пошла она только по крайней необходимости, хотя надеюсь, что я ошибаюсь. Я верю, что она действительно любит меня. Конечно, иногда меня раздражает, что Элен не совсем понимает сущность моей болезни, но во всем остальном у меня к ней претензий нет. И ей следует знать, что я никогда не причиню своей жене ни малейшего вреда. Да и вообще не думаю, что я способен обидеть кого-нибудь. По сути я — застенчивый, мягкий человек, и, возможно, именно поэтому возникает столь трудный для понимания контраст, если женщина не осознает простого факта: недуг мой — суть физическое заболевание, от которого я временами становлюсь совершенно другим, подчас даже опасным. Но я уже научился должным образом контролировать себя и потому не причинил пока никому сколько-нибудь существенного вреда.
Я пообещал Элен, что сегодня вечером мы с ней куда-нибудь сходим. Как она обрадовалась! Вообще-то мы довольно редко куда-нибудь выбираемся. Я вообще не сторонник легкомысленного поведения и предпочитаю посидеть дома, но изредка можно позволить себе и развеяться. Элен всегда приходит в восторг от подобных мероприятий, хотя в принципе считает, что я прав, ограничиваясь двумя-тремя подобными вылазками в течение года. Сейчас она одевается. Записи продолжу потом, по возвращении, если, конечно, не будет слишком поздно.
Ну надо же! Кто бы мог подумать, что вечер обернется таким позором!
Мы только что вернулись, и Элен сразу же пошла к себе в комнату. Похоже, она на меня рассердилась. Мне в общем-то следовало бы хорошенько подумать, прежде чем выбираться куда-либо, чтобы угодить женским причудам. Женщины вообще мало что понимают в жизни.
Начать хотя бы с того, что весь вечер пошел наперекосяк уже тогда, когда Элен надела именно то платье, которое, как ей было прекрасно известно, я просто ненавижу. Это крайне неприличное платье, оставляющее плечи открытыми и превращающее ее в какую-то уличную девку. Я постарался довольно любезно намекнуть ей на это, однако она вздумала сердиться, хотя я сказал чистую правду. Почему женщины обижаются, когда слышат правду, а на обман так остро не реагируют? Этого я никогда не мог понять, хотя в данном случае то же самое, что сказал я, могло бы ей сказать зеркало. После стольких лет совместной жизни она не может не знать, что я не из тех мужчин, которые безо всяких на то оснований раздают направо и налево комплименты или которым безразлично, когда его жена одевается как самая настоящая потаскуха. Однако она все же настояла на своем — надела это самое платье — так что мы еще до выхода из дома немного повздорили. В конце концов я уступил, хотя теперь искренне об этом жалею. Должен был бы ведь знать, что это на весь вечер испортит мне настроение.
Как только мы вошли в ресторан и сели за столик, я тут же заметил, что несколько мужчин обратили на Элен внимание. Кажется, она об этом даже не догадывалась и сидела, счастливо улыбаясь и изредка оглядываясь. Не сомневаюсь: все подумали, что она выискивает, с кем бы пофлиртовать: О чем же еще можно подумать, когда женщина так одета? Я почувствовал себя оскорбленным, потому что отчетливо представлял себе содержание их мыслей. Она была похожа на самую настоящую проститутку, которую я только что подцепил на панели. На губах слишком много помады, а когда она села, колени заметно обнажились. Мне надо было бы сразу же встать и выйти, однако я подумал, как получится неловко, когда мое место будет пустовать. Тогда я дал себе слово, что сразу же по возвращении любым способом уничтожу это платье, чтобы оно больше меня не позорило. И надо же, как ни трудно себе такое представить, но бедная Элен, похоже, даже не догадывалась, какой переполох вызвала своим появлением.
Она такая невинная, совсем неопытная, все смотрела вокруг себя так, словно действительно наслаждалась атмосферой в ресторане, а я делал вид, что ничего не замечаю, хотя на самом деле, конечно же, все отлично замечал. Оказалось, что некоторые женщины были одеты столь же мерзко, а может и хуже, чем моя жена, и я понял, что это было отнюдь не то место, куда нам следовало пойти. Раньше мы никогда не были в этом заведении, хотя оно вроде бы имело неплохую репутацию. Одним словом, нас явно обманули.
На самом деле это оказался один из вульгарных, кричащих притонов с плюшем на стенах и свечами, претендующими на европейский шик, не говоря уже о диких наценках на весьма посредственную пищу. Я же в принципе ненавижу такие места и таких людей, которые пытаются изобразить из себя нечто отличное от того, что они на самом деле собой представляют.
Подошел официант и, встав за спиной Элен, чуть наклонился. Я был уверен, что он попытался заглянуть в вырез ее платья! Даже сейчас, когда я вспоминаю его сальную ухмылку, это приводит меня в бешенство. У него были маленькие усики и курчавые волосы, а сам он очень смахивал на иностранца, скорее всего на, итальянца. Говорил он с акцентом, хотя, возможно, просто притворялся. Я был вне себя от гнева, чувствовал себя подавленным, так что не стоит удивляться, когда я окончательно взбесился, увидев, что он принес совершенно не тот заказ!
Я вообще ненавижу чужую, иностранную еду и потому заказал обычный бифштекс с вареной картошкой без всякого салата. Когда же он принес мой заказ, то выяснилось, что бифштекс залит какой-то клейкой массой, к которой подан картофель в сметане и жирный масляный салат. Это меня просто взбесило. Помимо прочего я просто не мог всего этого съесть.
Наверное, мне все же следовало сдержаться, даже несмотря на то, что я был абсолютно прав. Пожалуй, действительно не следовало, как сказала потом Элен, швырять тарелку в лицо официанту. Однако я ни о чем не сожалею. Пора бы этим иностранцам хорошенько запомнить, что им никто не позволит вести себя как заблагорассудится и задирать других людей. Я действовал по велению момента и толком не соображал, что делаю. Одной рукой я приподнял тарелку и, когда официант все с той же отвратительной ухмылкой наклонился ко мне, швырнул еду прямо ему в лицо. Я считаю, что в сложившихся обстоятельствах я вел себя как настоящий джентльмен: не кричал, не устраивал сцен, вообще ничего не говорил. Просто бросил тарелку ему в лицо, и все.
А потом мы ушли. Нас никто не выпроваживал. Более того, полагаю, что меня даже зауважали за то, что я отстоял свои права. Однако мы все же ушли. Элен плакала, когда мы уходили, зато я держал голову подчеркнуто высоко и заметил, что все посетители ресторана смотрят в нашу сторону. Впрочем, если быть более точным, они смотрели на то бесстыжее платье, в которое была одета Элен. Некоторые хихикали, другие, казалось, сердились. Но я не обращал на это внимания и постарался с достоинством выйти из сложившейся ситуации.
Элен, кажется, так и не поняла, что все это произошло из-за нее, сразу ушла к себе и заперла дверь в комнату. Я слышал, как она поворачивала ключ в замке — наверное, специально хотела, чтобы мне было слышно. Что и говорить, все это отдает известным женским драматизмом, да и вообще ни к чему, поскольку я и так никогда не захожу к ней в спальню.
Как бы то ни было, этот вечер смог сослужить мне одну хорошую службу, поскольку убедил жену в нецелесообразности слишком частых выходов в город.
9 июня
Утром Элен продолжала дуться и какое-то время даже не разговаривала со мной. Я же чувствовал себя вполне нормально, хотя и продолжал вспоминать о загубленном вечере и том мерзком ресторане с его умопомрачительными наценками и отвратительной кухней. Потом она заметила, что вчера я взвился без всяких причин. Ничего себе: без всяких причин! И добавила, что это, возможно, был один из симптомов моей болезни. Это в середине-то месяца! В общем, ясно, что она так ничего и не поняла. Мне пришлось вцепиться руками в край стола и сдерживаться изо всех сил, чтобы не накричать на нее. Наверное, вид у меня был соответствующий, потому что она, не сказав ни слова, встала и вышла из комнаты. Надо признать, выглядела она неважно.
Я понимаю, что мне следовало бы посдержаннее реагировать на проявления ее тупости. В конце концов, здоровому человеку непросто понять такое. Для нее это было сильным ударом. Я часто задумываюсь, не выбило ли ее из колеи это потрясение? Не то чтобы совсем, конечно, но все же достаточно, чтобы время от времени совершать не вполне разумные поступки… вроде того привлекательного наряда шлюхи, который был на ней вчера или принимать мой неподдельный и вполне оправданный гнев за симптом заболевания. Что ж, мне, пожалуй, действительно следовало бы быть более терпимым к ней, бедняжке.
Поначалу, когда мы только поженились, наши дела шли отнюдь не плохо. Все испортилось намного позже, причем процесс этот нарастал постепенно и я вполне мог следить за его развитием и соответственно планировать конкретные шаги, чтобы не допустить нежелательных инцидентов. Тогда у нас еще не было камеры — я в ней не нуждался. Потом, когда такая потребность возникла, у меня появилось достаточно времени, чтобы построить ее.
Но перемены происходили и тогда, хотя и не столь явные, как сейчас. Раньше они никогда не были… полными, что ли. Внешне я продолжал походить на человека. Помню даже, как выглядел на самых ранних стадиях, когда еще не боялся посмотреть на себя в зеркало. Разве что лицо казалось небритым, вот и все, как будто целую неделю не брился. Зубы тоже удлинялись, правда не настолько, чтобы их нельзя было прикрыть губами, просто казались немного выступающими вперед. Вот с глазами дело было хуже. Это были уже определенно глаза животного, ну, во всяком случае на человеческие они походили мало. Но в целом во мне не было чего-то очень уж необычного, так что люди, которые не знали, как я выгляжу в нормальном состоянии, едва ли могли что-то заметить. Просто подумали бы, что повстречали какого-то на редкость безобразного типа, вот и всё.
В те дни я никогда не терял контроля над собой. И болезнь ни разу не захватывала меня целиком, она просто вспыхивала в организме наподобие лихорадки, но всякий раз я хотя бы отчасти оставался самим собой. Это было еще до того, как я рассказал обо всем Элен, и нам понадобилась камера. Возможно, мне вообще не стоило жениться на ней, не рассказав ей обо всем, но я же не знал, что мне станет хуже. А кроме того, я не думаю, чтобы это имело какое-нибудь значение — она все равно вышла бы за меня замуж! Несмотря ни на что.
В те вечера, когда все начиналось, я рано ложился спать и выключал свет. Разумеется, спали мы в разных комнатах. Я говорил Элен, что неважно себя чувствую, и она не докучала мне. В конце концов она, видимо, подметила регулярность этой хвори, потому что однажды отпустила довольно грубую шутку по поводу моих ежемесячных заболеваний. Пришлось прочитать ей суровую нотацию на предмет того, что женщина может, а чего ей никогда не следует говорить, даже своему мужу.
Мне становилось все хуже и хуже, и я понял, что лучше не рисковать. Я взял за правило раз в месяц вообще уезжать из города. Жене говорил, что это были деловые поездки, и она, похоже, верила. В ее поведении не было ничего подозритёльного, никаких вульгарных шуточек в мой адрес она больше не отпускала. Она знала, что я не из тех мужчин, кто может завести себе любовницу или раз в месяц устраивать веселенькую ночь, а потому верила мне и не задавала лишних вопросов.
Обычно я уезжал в какой-нибудь маленький городишко милях в тридцати или сорока от дома. Каждый раз это был новый город, где я выбирал маленькую дешевую гостиницу (дешевую потому, что там никто не обратит внимания на небритого человека) и проводил в грязноватом номере всю ночь. Как бы плохо мне ни было ночью, из номера я не выходил. А мне действительно бывало плохо. Временами так хотелось выйти наружу. Мне было нужно… нечто. Возможно, это была все та же потребность побегать голым по лесу. Но я сопротивлялся этому желанию, побеждал его и оставался в номере. И всегда запирал дверь изнутри. Лучше, конечно, было бы попросить запереть меня снаружи, но не мог же я обратиться с подобной просьбой к портье. Это вызвало бы подозрения. Так что приходилось целиком полагаться на свою силу воли. К счастью, я волевой человек, а потому мне это удавалось и, хотя временами бывало очень плохо, я все же справлялся с собой.
Позже, когда я понял, что состояние мое продолжает ухудшаться, пришлось заняться оборудованием камеры. Над этим планом я работал долго. Тогда-то и пришлось рассказать о болезни жене. Это было самым трудным. Элен нельзя назвать очень уж интеллигентной женщиной и потому поначалу она отнеслась ко всему как к какой-то шутке, не поверила мне. Да, она подумала, что я шучу. Но потом, когда пришел строитель и стал оборудовать камеру, смекнула, что дело действительно серьезное, и ей взбрела в голову мысль, что я схожу с ума. Разумеется, прямо она об этом никогда не говорила, но это можно было заметить по ее взгляду. Когда мы обивали стены камеры, она не переставая качала головой, словно мы оба занимаемся какой-то ерундой и попросту тратим время. Впрочем, все это вполне понятно. Я не вправе винить ее за то, что она поначалу чего-то не понимала. Теперь-то она уже многое знает и начинает соображать, хотя временами и допускает глупые, досадные ошибки и не может провести границу между физическим и умственным, нормальным и аномальным. На это требуется время.
Камеру мы оборудовали полгода назад. Я отправлялся в нее раз в месяц и Элен делала все, что ей полагалось делать, не задавая лишних вопросов. В целом, повторяю, можно признать, что она действительно хорошая жена, и если временами раздражает меня из-за недостатка интеллигентности и неспособности уловить суть происходящего, то, как мне кажется, это является вполне обычным делом в большинстве семей, где один из супругов по своему умственному развитию намного превосходит другого.
Итак, я удовлетворен своей женой. Надо будет только постараться более терпимо относиться к ее ошибкам. Я же никогда в жизни не причиню ей боль. И вообще никогда никого не обижу…
9 июня (вечер)
Я был не до конца честен, и это меня совсем не радует. Вообще-то в своих записях я стараюсь не кривить душой, но про один инцидент все же не написал. Речь идет о случае с пьяным в гостинице, о котором я должен рассказать, поскольку в противном случае вообще нет никакого смысла вести этот дневник. Надо описать и этот случай — в конце концов, не произошло ничего такого, за что мне следовало бы себя винить.
Все случилось, когда я в последний раз перед оборудованием камеры выезжал из города. Я уже давно подумывал о том, чтобы сделать такую камеру, но все откладывал осуществление этого плана из-за Элен, так как он означал хотя бы косвенное признание моей болезни. Полагаю, инцидент с пьяницей окончательно укрепил меня в намерении соорудить камеру. Он показал, что временами я могу становиться действительно опасным и не всегда могу полагаться на самоконтроль. В любом случае хорошо, что это случилось, поскольку в том, что касается меня, все получилось как нельзя лучше. В этом инциденте я абсолютно невиновен, а пьяница пострадал исключительно по причине своего порочного увлечения.
Это была весьма захудалая гостиница. Я хорошо запомнил, что она ничем не отличалась от всех тех заведений, в которых мне приходилось останавливаться раньше. Парадный подъезд представлял собой обыкновенную дверь, которая выходила прямо на улицу, над входом прибита вывеска. Кстати сказать, косо прибита. В коридоре лежал темно-бордовый ковер, истертый настолько, что в некоторых местах даже проглядывали нитки.
По коридору я прошел до самой лестницы. Место портье на самом деле оказалось обыкновенной нишей в стене, и мне пришлось несколько раз позвонить и подождать, прежде чем из комнаты под лестницей появился клерк. Он вышел, протирая глаза, в торчащей из брюк рубашке. Пройдя за стойку, он протянул мне регистрационную книгу и зевнул прямо в лицо. В общем, ужасный тип, и рассказываю я о нем для того, чтобы показать, какая это была гостиница и какие люди там могли останавливаться. В частности, тот самый пьяница. На мой взгляд, людям вроде, него лучше не жить, а прямо вот так взять и помереть.
Клерк отнюдь не удивился, заметив у меня на щеках отросшую щетину. Перед тем, как отправляться в подобные поездки, я всегда из предосторожности не брился пару дней — на тот случай, если кто-нибудь увидит меня во время приступа болезни. Ведь каждый может удивиться, если увидит, что у человека так быстро, буквально за несколько часов, растет борода. Это была одна из мелочей, о которых я никогда не забывал, а потому я уверен, что меня никто и никогда ни в чем не заподозрил. Редко кто думает о подобных мелочах в молодом возрасте, так что в кругу психиатров, узнай они обо мне все, подобная прозорливость могла бы стать легендарной.
Портье также не мог щегольнуть гладко выбритыми щеками и потому вел себя так, словно все постояльцы его гостиницы никогда не брали в руки бритву. Несмотря на то что у меня с собой был чемодан, он потребовал плату вперед. Я поднялся к себе в номер, запер входную дверь, выключил свет и лег в постель. Одежду снимать не стал. Окно было маленькое и очень грязное, выходило оно прямо на кирпичную стену, так что луны я не видел. Без нее у меня все протекает гораздо труднее и болезненнее, так что приходилось искусственно вызывать в своем воображении ее образ: большой желтый круг, висящий в черном небе. Как же мне хотелось уйти из этой крохотной грязной комнатенки! Помню, как я ждал и почти хотел наступления перемены, лишь бы поскорее покончить со всем этим. Несколько раз я вставал, подходил к окну, шагал по комнате, временами приближаясь к раковине, чтобы плеснуть в лицо немного воды. А потом, наверное, снова улегся в постель, потому что следующее воспоминание относится уже к полному преображению.
Я лежал на спине и метался, дергался, стонал, весь влажный от пота — даже простыни намокли. Их сероватая ткань скрутилась подо мной в жгут, одной рукой я держался за край кровати. Одной изменившейся рукой. Мне было очень плохо, все время казалось, что у меня сильный жар и галлюцинации. Но я был сильный и держался, ни на мгновение не переставая сознавать, что никогда еще мне не было так плохо.
Вот тогда-то я и услышал, как этот пьянчуга идет по коридору. Я всегда презирал пьяниц — людей, которые нуждались в искусственных подпорках и не могли испытывать без стимуляторов и наркотиков ни удовольствия, ни радости. Этот пьянчуга громко распевал какую-то песню, тяжело шагая по коридору. Я лежал совсем тихо, когда он проходил мимо моей комнаты. Наверное, он ошибся номером, потому что остановился у моей двери. Он попытался открыть ее — я слышал, как повернулась и заскрипела дверная ручка; а потом попытался вставить ключ в замок — я опять услышал, как он царапает и лязгает им.
Я лежал не шелохнувшись. Глаза мои бешено вращались, на губах клубилась пена. До меня доносились его ругательства и проклятия, и я ненавидел его. Никогда еще я не испытывал ни к кому такой ненависти, как к тому пьянице. У меня возникла чудовищная мысль… а что, если в этой жалкой гостинице он сможет своим ключом отпереть мою дверь? Что, если он откроет ее, войдет и увидит меня?
Страх и ярость охватили все мое существо. Я вскочил с кровати и кинулся к двери, прижался к ней ухом, прислушиваясь. До меня доносились его напряженное, дыхание и какое-то бессвязное бормотание. Я навалился на дверь, чтобы помешать ему открыть ее. При переменах я становлюсь необычайно сильным, так что он вряд ли открыл бы ее. Под прикосновением моих колючих щек и ладоней дверь казалась горячей и мягкой.
Потом он начал барабанить, подняв такой шум, что я стал опасаться, не разбудит ли это кого-нибудь из постояльцев. Тогда мог возникнуть никому не нужный спор, и ночной клерк мог потребовать, чтобы я открыл дверь и помог все уладить. Я молча ждал, хотя внутри у меня все кипело и бурлило, а он продолжал барабанить по двери.
Мне кажется, именно тогда я и открыл дверь.
Я не причинил ему никакого вреда. Но мне никогда не забыть того выражения лица, которое появилось у него при виде меня! Его глаза, рот, кожа… Он сделал шаг назад, и мне захотелось пойти за ним, хотя я и знал, что делать этого не следует. Не исключено, что я мог даже ударить его, хотя не помню ничего подобного. Но он как-то совсем неожиданно упал. Свалился и стал похож на кучу старых половиков, насквозь пропитавшихся запахом алкоголя, к которому примешивался слабый аромат крови.
Какое-то мгновение я стоял над ним, хватая крючковатыми пальцами воздух, пока наконец не взял себя в руки, захлопнул и запер дверь. Помню, как я прислонился к ней, стараясь отдышаться. Наверное, я сильно испугался, так как был уверен, что, когда он очнется, то сразу же позовет на помощь, и тогда они вломятся в номер, а потому прежде, чем они окажутся здесь, мне обязательно надо было завершить обратную перемену. Возможно, страх сыграл роль своеобразного катализатора, потому что уже совсем скоро я снова лежал на кровати, а когда открыл глаза, понял, что опять, стал самим собой.
Утром портье был очень возбужден. Как выяснилось, только что увезли тело. Он поинтересовался, не слышал ли я ночью странных звуков, на что я ответил, что вроде бы кто-то пел в холле пьяным голосом. Тогда он сказал, что одного из постояльцев гостиницы обнаружили мертвым у дверей моего номера. Я очень удивился и стал расспрашивать о подробностях. Было похоже, что мужчина скончался от разрыва сердца, так, по крайней мере, мне показалось. Клерк подтвердил, что он действительно был пьян и у него, видимо, не выдержало сердце. На виске у него обнаружили большой синяк, но это, наверное, от удара при падении. Вот и все, что случилось с тем пьянчугой в гостинице. Сами видите, что моей вины в этом нет, я не сделал ему ничего плохого.
11 июня
Боюсь, библиотекарша меня в чем-то подозревает! Эта мысль едва не повергла меня в шоковое состояние. Я никогда не считал эту женщину достаточно умной, чтобы быть способной что-то подозревать, однако сейчас понимаю, как я ошибался… Похоже, она принадлежит к числу тех глупцов, которые склонны верить в то, над чем умные люди попросту смеются. Но от этого она становится особенно опасной. Даже и не знаю, что теперь с ней делать. Разумеется, туда я больше не пойду, но если она уже заподозрила, меня… Да, задачка… Не хватало еще только пострадать от этой тупицы.
Первые подозрения в отношении ее возникли у меня, когда я сегодня зашел в библиотеку. Проходя мимо ее стола, я, как обычно, кивнул ей, она кивнула в ответ, и тут я увидел, что прямо перед ней в центре стола, на самом виду лежит календарь, словно она только что внимательно изучала его. Раньше у нее никакого календаря и в помине не было. Зачем же теперь он ей понадобился? Если бы она проверяла по нему, в срок ли возвращают выданные книги, то он бы всегда лежал на столе. И потом на книгах — на обложках или где-то там еще — и без того ставят всякие отметки. И я решил, что календарь ей понадобился, чтобы следить по нему за циклами начала полнолуния!
Такая мысль сразу пришла мне в голову, едва я увидел календарь, хотя полной уверенности в этом у меня тогда не было. Ведь сохранялся еще какой-то шанс, что она ни в чем не виновата. Я всегда оставляю за собой право верить в невиновность людей. Но потом, когда она пошла за мной в темную заднюю комнату…
В дальнем конце библиотеки, где хранятся толстые научные, фолианты, всегда очень тихо и мрачно. Этой комнатой вообще редко пользуются. Я искал какую-то старинную книгу, когда неожиданно появилась библиотекарша. В руках у нее была большая стопка книг, и она хотела намекнуть, что пришла поставить их на полку. Но ей не удалось ввести меня в заблуждение: она явно следила за мной. Когда я обернулся и внимательно посмотрел на нее, она покраснела, сказав какую-то глупость. Я не сводил с нее глаз, и тогда она как попало поставила книги на полки и поспешно вышла.
У нее такая отвратительная походка: зад все время подпрыгивает, как-то похотливо подскакивая. Да и сама она чересчур полная и выглядит довольно неопрятно. Старая дева, это ясно, хотя на самом деле не такая уж и старая. Я часто наблюдал, как молодые мужчины останавливаются у ее столика, чтобы поболтать, — при этом они всегда делают вид, что их интересует какая-то книга, тогда как сами так и норовят наклониться к ней поближе. Уверен, у нее есть какие-нибудь порочные привычки, а потому неудивительно, что ей так и не удалось выйти замуж. Впрочем, на девственницу она тоже не очень-то похожа. Но я боюсь, что она меня заподозрила. Опасный она человек, даже и не знаю, что еще ей вздумается предпринять…
Когда я уходил, она попыталась было вступить со мной в разговор. В библиотеке я пробыл недолго, о чем она и упомянула — просто так, лишь бы что сказать. Потом улыбнулась и снова покраснела — ей хотелось показать, будто она заинтересовалась мной совсем по другой причине. Я коротко кивнул и, не говоря ни слова, пошел впереди нее. Вплоть до самого выхода из здания я ощущал спиной ее взгляд. Я знаю, разговор со мной ей понадобился, чтобы побольше разузнать обо мне. Она только делает вид, прикидывается, будто хочет пофлиртовать, но на самом деле преследует совсем иную цель. Все это лишь маскировка. Что ж, она глубоко заблуждается, если полагает, что я из тех, кого может заинтересовать подобный флирт.
И все же нельзя полностью исключать, что она действительно хотела бы со мной познакомиться. Я знаю, женщины находят меня весьма привлекательным, хотя сама она явно порочна и наверняка имеет приятелей особого рода. Внешность у нёе гораздо невзрачнее, чем у Элен, так что если она действительно поставила перед собой такую цель, то опасаться нечего, хотя мне в принципе отвратительна мысль о том, будто какая-то женщина вздумает пофлиртовать с женатым мужчиной. Любая женщина, которой взбредет в голову подобная мысль, заслуживает смерти. Им нет места в этой жизни, они — порча нашего общества.
Возможно, будет лучше, если по пути в библиотеку я не стану нигде задерживаться, поскольку это лишь усилит ее подозрения. Надо будет поговорить с ней и постараться выяснить, как много она знает…
15 июня
Сегодня я опять был в библиотеке, и она опять попыталась вступить со мной в разговор. На сей раз я немного поговорил с ней, чтобы последить за ее реакциями. Трудно сказать, о чем именно она думала. У меня вообще небогатый опыт общения с женщинами подобного рода. Мне показалось, что она все же пыталась соблазнить меня. Как ни чудовищна эта мысль, но кажется, что это именно так. Я почувствовал облегчение, когда она не стала задавать никаких вопросов, которые могли бы свидетельствовать о ее подозрениях, но буквально весь извелся, наблюдая за ее поведением. При этом я сделал все возможное, чтобы она не заметила, как я на нее сердит. Мне стоило большого труда сдержаться и не закричать на нее, когда она вильнула бедрами и с застенчивой улыбкой наклонилась ко мне через стол. На ней был отвратительный облегающий свитер, глядя на который мужчина невольно задумывается над вопросом, что же заставляет женщину вести себя подобным образом? Календарь по-прежнему лежал на столе, но мне удалось изловчиться и заглянуть в него — даты полнолуния никак не были отмечены. Так что теперь у меня нет серьезных оснований опасаться ее, а сама она оказалась глупее, чем я предполагал.
Затем я прошел в отдел поэзии и притворился, будто увлеченно читаю какую-то книгу — я сделал это только для того, чтобы избавиться от этой женщины. Вообще же я ненавижу стихи. Не вижу в них никакой пользы. Но мне удалось перехитрить ее. Надеюсь, никто не видел, как я с ней разговариваю, поскольку от этого обо мне могло бы сложиться превратное мнение.
24 июня
Ну вот, сегодня библиотекарша наконец-то проявила свою подлинную сущность! Как я и предполагал, она оказалась вконец аморальной женщиной. Ничего-то она не подозревала по поводу моей болезни — ей просто хотелось соблазнить меня! Думаю, она уже не в первый раз предпринимает подобные попытки. Да, у нее определенно был навык в таких делах.
Сегодня днем она пошла за мной в заднюю комнату. Кроме нас в библиотеке не было ни души. Я не слышал, как она подошла ко мне сзади, пока что-то читал, с трудом вглядываясь в строки — между стеллажами было слишком мало света. Совершенно неожиданно она оказалась рядом со мной. От изумления я даже вздрогнул, а она захихикала, спросив, не напугала ли меня, и прежде, чем я успел ответить, сказала, что бояться не следует. Глаза у нее были порочные, ясно говорившие о ее желаниях. Блестящие глаза, от которых я не мог оторвать взгляда.
Смотреть в эти ужасные глаза было то же, что смотреть на мерцающее пламя… как в гипнозе. Но почему, почему порядочный мужчина оказывается очарован всем этим злом, этим пороком, не находя в себе сил отвести взгляд? Неужели ужас от созерцания греховности столь силен? Как я ни старался, я не мог оторвать от нее глаз, а это несчастное создание явно истолковало мое отвращение как проявление интереса.
Она подошла ближе и что-то сказала, даже не помню, что именно. Так, ерунду какую-то пролепетала и глупо улыбнулась. Наверное, спросила, почему я такой робкий и застёнчивый. Я не мог ей ничего ответить, у меня просто не было сил с ней разговаривать. Помню только, что я раскрыл рот, желая сказать, как презираю ее, но слова словно застряли у меня в горле. И тогда она протянула руку, прикоснувшись к моей руке. Ее пальцы заскользили по моей ладони — это показалось мне прикосновением самого дьявола. Ледяная ненависть метнулась от руки к самому сердцу, все вокруг словно исчезло: и книги, и стены растворились в красном тумане. Единственное, что я мог видеть; это лишь ее омерзительное лицо, приближающееся — ближе, ближе — к моему лицу.
Кажется, она хотела поцеловать меня, и поцеловала бы, если бы я ее не ударил. Я вроде бы не отдавал себе такого приказа — ударить, — то есть это было чисто рефлекторное движение. Инстинкт самосохранения защищает человеческую душу столь же рьяно, как и телесную жизнь, и я должен был во что бы то ни стало остановить ее. И я что было сил ударил ее по лицу.
Раньше я никогда не бил женщину, но о данном случае не сожалею ни минуты. Это создание не имело права даже называться женщиной, не могло именоваться человеком. Она олицетворяла собой проклятие жизни — эта раздутая паразитка, присосавшаяся к мужским телам!
Ударив ее, я повернулся и пошел прочь. Она не стала преследовать меня. Даже слова не сказала. Мне кажется, удар оглушил ее. Возможно, она даже упала. Не знаю, я не стал смотреть. Просто покинул библиотеку и пошел домой. У меня до сих пор дрожат руки. Мерзкое, конечно, было ощущение, никогда не смогу его забыть. Единственная моя надежда на то, что я сотворил доброе дело, своей силой и решительностью показав ей: не каждый мужчина готов пасть под натиском ее извращенных желаний.
24 июня (вечер)
Только что я пережил сильный шок. Надо же, какое невероятное совпадение. Я как раз закончил свои ежедневные записи в дневнике и пошел вниз, чтобы послушать по радио последние известия. Оказалось, кто-то убил ту самую библиотекаршу. Диктор сказал, что ее нашли между стеллажами в задней комнате библиотеки. От мощного удара у нее оказалась сломанной шея. Должно быть, все произошло в том самом месте, где она пыталась околдовать меня своими дьявольскими чарами. Скорее всего, все произошло именно при таких же обстоятельствах, что и со мной. Да, наверное, у нее была привычка приставать к мужчинам в этой самой комнате, неотвязно преследовать их своими бесстыжими притязаниями. Видимо, после того как я отказал ей, она сильно растроилась, отчаялась или, не знаю уж что там еще почувствовала — мало ли что испытывают похотливые женщины, когда сталкиваются с мужчиной, способным оказать отпор. В общем, мне представляется, что после меня она завлекла в свою ловушку кого-то еще и для надежности решила усилить натиск, — и надо же, какое совпадение, этот мужчина, убийца то есть, так же как и я, оказался истинно нравственным человеком, ответившим должным образом на ее гнусные домогательства. Убивать ее он, скорее всего, не собирался, хотя она и заслуживала смерти, и ударил, по-видимому, точно так же, как я, разве что самоконтроль у него оказался послабее моего и удар получился слишком сильный. Думаю, все именно так и случилось. Разумеется, я могу и ошибаться, однако, как бы там ни было, женщину эту мне ни чуточки не жаль. Даже к лучшему, что она умерла.
Элен тоже слушала новости и поинтересовалась, не в то же самое время я находился в библиотеке. Я сказал, что это произошло, наверное, вскоре после моего ухода, — естественно, я ни словом не обмолвился насчет моих предположений о случившемся. Ведь это лишь внесло бы дополнительную путаницу, так как я уверен, что жена не смогла бы по достоинству оценить личность убитой и только расстроилась бы… Она сказала, что мне надо сходить в полицию, поскольку я могу помочь следствию. Но если я никого и ничего не видел, чем я могу им помочь? Мне не хотелось вмешиваться, а кроме того к этому неизвестному мужчине я не испытываю ничего, кроме самой искренней симпатии. Разумеется, убийство — омерзительное преступление, но при определенных обстоятельствах и оно может быть оправдано. Когда по моральным принципам человека наносится столь сокрушительный удар, совсем нетрудно потерять контроль над собой и совершить нечто такое, что в нормальном состоянии не пришло бы ему в голову. Едва ли я смог бы объяснить это Элен. Она недостаточно умна, чтобы понять, что в определенных ситуациях буква закона оказывается попросту неверной. А потому я лишь сказал ей, что вряд ли смогу оказать правосудию какую-то помощь, с чем она согласилась.
Впрочем, я чувствую, что она все же подозревает меня в попытке уклониться от служения общественным целям.
Что ж, полиция, наверняка задержит того человека. Скорее всего он сам явится с повинной, когда как следует обдумает случившееся и поймет, что это было вполне оправданное убийство, точнее, обычная самооборона или преступление, совершенное при смягчающих обстоятельствах, а потому суд, когда выслушает его рассказ, не вынесет ему слишком сурового приговора. Пожалуй, как-то его все-таки накажут, ибо закон есть закон, хотя я лично считаю, что таким человеком следовало бы скорее восторгаться, чем наказывать. Вся его вина состоит в том, что он не смог сдержать себя, как я. Но, в конце концов, я ведь незаурядный человек и не вправе ожидать, что все остальные будут столь же волевыми и сдержанными.
27 июня
Сегодня утром за завтраком у нас с Элен состоялся довольно странный разговор. Какое-то время она явно собиралась мне что-то сказать, но никак не решалась. Я предположил, что это имеет какое-то отношение к концу месяца (а срок действительно приближался) или к камере, а возможно, к идее посещения доктора. Но это оказалось не так.
— Они все еще не поймали убийцу, — сказала Элен.
Она определенно имела в виду человека, убившего библиотекаршу. По-видимому, полиция пока не обнаружила никаких улик. Трудно, наверное, раскрыть непреднамеренное убийство, поскольку в нем отсутствует ясный мотив, а в данном случае, похоже, это вообще был посторонний человек, совершенно не знавший библиотекаршу. Я поймал себя на мысли, что не хочу, чтобы этого человека арестовали на основании всего лишь юридического закона, поскольку его деяние было продиктовано высшим законом морали и нравственности.
— Возможно, и вообще не поймают, — заметил я.
— А ты в самом деле считаешь, что тебе не надо сходить в полицию и сказать, что ты был там? — спросила она.
Я поинтересовался:
— Зачем?
— Ну… ты ведь был там примерно в то же время, что и убийца. Ведь ее убили еще до того, как ты пришел домой. Ты мог бы что-то рассказать им…
— Я уже сказал тебе: мне ничего не известно.
— Но ты ведь… ты не боишься пойти в полицию? — спросила она, глядя куда-то в сторону.
Не представляю, с какой стати это взбрело ей в голову. Чего мне бояться?
Я еще раз повторил, что ничего не знаю, и добавил, что, как я надеюсь, этому человеку удастся избежать наказания, поскольку библиотекарша, очевидно, была порочной и испорченной женщиной. Я не стал рассказывать Элен про ее «подходы» ко мне, хотя, мне кажется, она и сама догадалась, потому что очень странно посмотрела на меня, после чего встала из-за стола и вышла из комнаты. Странно как-то она вела себя. Наверное, все дело заключалось в ее воспитании.
Средние классы, как правило, придерживаются довольно странной идеи о том, что сотворенные человеком законы якобы обладают большей силой, нежели законы стоящего над ними существа. Просто в голове не укладывается, как могут люди быть настолько тупыми и легковерными. Как можно человеческими правилами подменять законы Божьи! Они не видят никакой разницы между законами и теми нормами, которые имеют отношение к конкретной ситуации; между вечными законами природы; Господа и морали и неустойчивыми, часто ложными законами, — которые создают люди в ущерб самим себе и другим.
Меня действительно волнует подобное положение вещей, тревожит, что предрассудки сделали все именно таким. Подумайте только, что будет, если окажется, что все это применимо и ко мне… Ведь меня станут презирать, ненавидеть, меня обязательно накажут, стоит им дознаться о моем несчастье. Власти наверняка сделают все, чтобы признать незаконным характер моей болезни. Но какая и кому будет от этого польза?
Болезни не подчиняются правительственным законам. Значит, меня признают преступником и я ничем не смогу себе помочь? Вот почему никто не должен знать об этом инциденте. Старые, почти забытые предрассудки, страхи и суеверия объединят свои усилия с мощью законодательных властей и в итоге уничтожат меня. Какой ужас! И самое главное: каждый человек сталкивается с подобным буквально на каждом шагу и неспособен что-либо предпринять против, такого положения. Как горько сознавать это!
Если бы я жил лет триста тому назад, сведущие люди по крайней мере признали бы мою болезнь, считались бы с нею и боялись бы меня. Сейчас же меня попросту поставят вне закона. Как хорошо еще, что я достаточно уравновешенный человек, ибо никто не смог бы предсказать, до чего кого-то другого довела бы вся эта людская глупость.
Особенно остро я испытываю подобную горечь, когда настает время спускаться в камеру. О, как же я ее ненавижу…
1 июля
Завтра мне предстоит снова спуститься в камеру.
Я пытался не думать об этом, даже перестал вести дневник, стараясь мечтать и размышлять о чем-нибудь другом, но ничего не получилось. Никак не могу избавиться от этих мыслей, они просто терзают меня. Кажется, я не смогу больше этого вынести. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, моя рука дрожит, а тело покрылось потом. Мне кажется несправедливым, что я так терзаюсь из-за своей болезни. И очень нечестно, что я вынужден страдать в угоду непонимающему, безразличному ко мне обществу. Не знаю, думаю я так только потому, что приближается мое время, или просто потому, что я прав. Но мне ясно одно: мысли эти могут перемениться, когда болезнь вступит в новый этап своего развития. Пока же голова моя работает безупречно.
А что, если сама камера ухудшает мое состояние? Раньше я над этим не задумывался. Иногда мне начинало казаться, что это именно так, но в подобном случае все оказалось бы очень близким к разумному объяснению, хотя, повторяю, всерьез я над этим пока не думал. Но факт остается фактом: прежде, еще до существования камеры, мне никогда не было так плохо.
Раньше мне удавалось сохранять самоконтроль. Даже в последний раз, когда я оставался на воле, в тот самый раз, когда того пьянчугу хватил удар, я смог удержаться. Смерть пьяницы стала главной причиной в решении о создании камеры, но когда я оглядываюсь назад и осознаю, что его гибель не имела ко мне ровным счетом никакого отношения, то понимаю, как фальшиво звучит этот довод. До меня доходит, что я действовал, не осознавая толком смысла своих поступков, не понимая, что камера может лишь усугубить мое состояние и еще сильнее наказать меня вместо того, чтобы исцелить. Теперь я уже всерьез задумываюсь над тем, не принесла ли камера мне больше вреда, чем пользы.
Это представляется вполне логичным. Мне всегда было легче, когда я видел небо, а едва заперев себя в этом подвале, я сразу почувствовал ухудшение. Нет, я просто отказываюсь что-то понимать. Надо будет хорошенько со всем этим разобраться.
Интересно, хватит ли у меня сил завтра не спускаться в камеру?
3 июля (утро)
Что бы я ни написал, едва ли слова могут передать мои чувства. Я просто в отчаянии. Я ненавижу себя. Да, я знаю, это не моя, вина, однако само по себе знание неспособно устранить весь этот стыд, смыть весь этот ужас. Мне кажется, что человеческий организм не в состоянии перенести подобное унижение, что сердце, мое разорвется, мозг расплавится, все воспоминания сплетутся в один клубок и в итоге я погибну. Но я все еще жив, хотя, думаю, было бы лучше, если бы я умер. Иногда я даже подумываю о самоубийстве. Как-то, достав бритву, я стал разглядывать голубоватые вены на запястьях и, наверное, покончил бы счеты с жизнью, если бы только вид крови не напомнил мне о случившемся, даже если жизнь покинет меня, я всегда буду помнить ту зловещую ночь… Нет, таким способом я не смогу покончить с собой. Будь у меня снотворные таблетки, я воспользовался бы ими, но у меня нет их. Никогда их не принимал, как вообще не одобряю употребление наркотиков.
Сейчас мне намного лучше. Я даже ненадолго прилег. Теперь, когда я немного передохнул, мысли мои вроде бы прояснились. Я здесь совершенно ни при чем, хотя самоубийство стало бы наказанием именно мне, а не той болезни, которая превратила меня в существо, совершившее ужасное преступление. Я просто сгораю от самоунижения и ненависти к самому себе. Если бы я тогда пошел в камеру… Но откуда мне было знать? Разве мог я даже предположить, что произойдет? Ведь я такой мягкий, добрый человек, а потому совершенно невозможно было подумать, что мое тело может быть использовано для… того, что случилось. Мне хочется взять тесак и отрубить себе обе руки, хочется вырвать зубы — вместе с корнями. Лишь одному Господу Богу ведомо, можно ли изменить прошлое настолько, чтобы никогда о нем не вспоминать. Я бы скорее уничтожил себя самого, чем позволил случиться чему-нибудь подобному. Но теперь поздно об этом говорить, что сделано, то сделано. Но мне так стыдно…
Сегодня, входя в дом, мне хотелось вести себя совершенно естественно, нормально. Я старался держаться так, словно ничего не произошло, хотя это было нелегко. Жена тоже ничего не сказала, хотя я и заметил на себе ее пристальный взгляд. Она не спросила, где я был всю ночь. Правда, я сам сказал, будто меня срочно вызвали по делам. Не знаю, поверила ли она.
Ни один из нас ни словом не упомянул и не обмолвился об этой ночи. Возможно, Элен решила, что в этом месяце ничего не случится или что я научился лучше контролировать свое состояние. А может… мне дьявольски неприятно писать про это, но ведь подобная возможность остается… может, жена полагает, что я про все забыл и что все это лишь плод моего воображения? Не знаю. Она вела себя так, будто все время хотела спросить о чем-то, но так и не спросила. Надо будет хорошенько обдумать это… позднее, когда мысли прояснятся. Мой мозг все еще словно объят пламенем, я неспособен думать ни о чем ином, кроме случившегося той ночью… я все еще вижу ее лицо… все, что я могу сделать, это без конца чистить зубы и выковыривать грязь из-под ногтей.
Рубашку, однако, пришлось сжечь.
3 июля (после полудня)
Об этом написано во всех газетах!
Подобная мысль даже не приходила мне в голову. Наверное, тревога и смятение настолько сильно охватили меня, повергнув в пучину мыслей о самом себе, что я напрочь позабыл об окружавшем меня мире. Естественно, все оказалось на первых полосах газет, хотя описали они все совершенно неверно!
Когда я спустился к обеду, Элен уже положила газеты на стол. Сложены они были так, чтобы в глаза сразу бросались заголовки статей. Она старалась не смотреть на меня, пока я читал.
Это и к лучшему, поскольку не знаю, смог бы я сдержать гнев и боль, охватившие меня. Ведь любой, даже самый сильный человек, способен лишиться самообладания. Уверен, жена знает меня именно таким, и остается лишь надеяться, что она сама поймет, как эти газетчики все переврали. Они изобразили все в гораздо более мрачном свете, нежели было в действительности, хотя, следует признать, реальная картина была весьма тягостной.
Они называют это делом рук сумасшедшего! Сумасшедшего! Жонглируют зловещими словами, а сами гоняются за мерзкой сенсацией, употребляют самые жесткие термины, не скупятся на гнусные выражения и приводят самые отвратительные детали.
И во всех газетах это преподносится как деяние некоего безумца. Между тем от газет требуется объективно подавать факты, а отнюдь не формулировать всякие теории, в которых они ничего не смыслят. Но нет же, они, похоже, настолько озабочены погоней за тиражами, что готовы писать любые пошлости, которые только взбредут им в голову.
Что за дьявольские изверги эти журналисты! Надо же, написали, будто преступление совершено на сексуальной почве! Это самое ужасное. Буквально все газеты написали, что девушка была обесчещена! Это ранит меня в самое сердце. Они зашли так далеко, что написали, будто одежда на ней была разодрана в клочья, бедра — сплошь исцарапаны, живот — вырван и превращен в сплошное месиво, что блузка с нее сорвана, белье превращено в лохмотья, а личные вещи исковерканы! Все факты подобраны с таким расчетом, чтобы создавалось впечатление, будто ее изнасиловали. Они не понимают, что если человек сопротивляется так, как она, то одежда просто не может сохраниться в целости и сохранности? Или у них не хватает фантазии и сообразительности ни на что, кроме сексуального мотива, и потому они готовы как угодно исказить факты, лишь бы продать побольше газет?
Я буквально взбешен! Меня переполняет ярость при одной мысли о том, что газеты могут проявлять подобную безответственность! А публика… ужасная публика… надеяться поднять тиражи за счет публикации скандальной лжи! Что случилось с нашим обществом, если мужчины и женщины наслаждаются, читая такое? Да разве может больной человек надеяться на выздоровление, если он существует в подобном окружении? Все это меня не просто обескураживает — я теряю надежду.
Газеты лежат у меня в комнате, похожие одна на другую. Заголовки немного отличаются, но суть остается та же. От «Сумасшедший растерзал девушку в лесу», «Злодейское убийство на сексуальной почве» до «Растерзанный труп на Любовной тропе». И нигде, ни в одной газетенке не высказывается предположение, что речь может идти о сугубо физическом заболевании. Они что, ослепли все? Боятся посмотреть правде в глаза? Или предпочитают иметь дело с душевнобольным, а не с невинным? Что я могу с этим поделать?
Мне приходила в голову мысль написать во все эти газеты, объяснить, как все произошло на самом деле, а заодно обрисовать сущность моего недуга. Разумеется, они бы с готовностью напечатали мои письма — опять же, чтобы поднять тиражи своих газет, — но кто может поручиться, что они не внесут в них никаких изменений и ничего не вычеркнут? Убежден, они постараются вытравить все следы правды, поскольку я уже успел убедиться, что верить им никак нельзя. Вот бы было хорошо, если бы редакторы всех этих скандальных газетенок посидели со мной в одной комнате… запертые в камере в ту самую ночь, когда все это происходит. Хотел бы я посмотреть, как изменятся их лица, когда они узнают правду, когда осознают, насколько порочны, злобны и лживы их публикации. Тогда бы я смог показать им все, чтобы преподнести урок правды и одновременно проучить, чтобы они пострадали за свои ошибки. Возможно, это не было бы настоящим наказанием, но они заслужили его. Они бы…
Не надо мне сейчас об этом думать. Я чувствую, как учащенно бьется мое сердце, как бурлит в жилах кровь. Видимо, это остаточная реакция после вчерашней ночи, какой-то побочный эффект моего заболевания. Не надо доводить себя до такого состояния, так я отступаю перед болезнью вместо того, чтобы объявить ей решительную войну. Впрочем, вполне можно понять, откуда у меня все эти переживания. Я был беспричинно оклеветан людьми, которым нет никакого дела до правды, людьми, которые сами заслуживают страдания и которым лучше было бы умереть.
Сейчас я слишком переполнен отвращением и гневом, чтобы продолжать свои записи. Позже надо будет написать им и аннулировать подписку на все газеты…
3 июля (ночь)
Я чувствую, что обязан рассказать о случившемся вне зависимости от того, каких усилий мне это будет стоить. Я должен описать все максимально объективно и правдиво. Это может помочь мне, принесет облегчение, позволит очиститься, но может и усугубить мое отчаяние… Мне не остается ничего иного, а там посмотрим, какой будет результат. Я должен доказать, что это был акт, совершенный больным человеком, а отнюдь не отвратительное преступление, в котором повинен извращенец. Ведь это ранит больнее всего — меня назвали извращенцем. Сексуальный извращенец! И надо же, из всей массы людей именно меня — надо же! — не поняли.
Надеюсь и молю Бога, что Элен не поверила всем этим публикациям. Вообще-то, она не особо сильна по части самостоятельного мышления и скорее склонна верить всему написанному, а не пытаться сформировать свою собственную позицию, и поэтому меня буквально бесит мысль о том, что она может подумать обо мне, прочитав все эти газеты и написанную в них ложь. Вдруг она поверит, что я действительно изнасиловал ту молодую женщину? Возможность того, что меня могут заподозрить в способности совершить подобный чудовищный акт, просто потрясает! Я бы возненавидел, люто возненавидел любого, кто поверил бы, что я способен на такое.
Я всегда был чист — и телом, и всеми своими помыслами. Даже в общении с собственной женой я постарался свести наши сексуальные отношения к минимуму. При этом я не чувствовал никакой вины, так как никогда не испытывал особой потребности в сексе, а если и занимался им, то только чтобы доставить удовольствие Элен. Мне кажется, она несколько гиперсексуальна, но мне удалось урегулировать и этот вопрос, и на собственном примере показать ей, что лучшей основой для здоровья и чистоты является воздержание. Излишнее увлечение сексом — такая же гнусность, как наркотики или пьянство.
Возможно, тот факт, что все произошло именно на Любовной тропе, создал у газетчиков ложное представление о случившемся. На самом же деле все оказалось чистым совпадением. Клянусь, я и мысли не имел каким-то порочным образом прикоснуться к ней. Даже после наступления перемены мои моральные устои остаются достаточно прочными, чтобы противостоять искушению, если, конечно, подобное вообще возникает. Впрочем, в данном случае оно не возникло, на него не было ни малейшего намека. Кстати сказать, на ее месте вполне мог оказаться мужчина. Сам по себе факт, что это была девушка, молодая и довольно смазливая, можно сказать даже симпатичная (во многом за счет дешевой косметики), не имеет никакого отношения к случившемуся. Могу поклясться и в том, что никогда и ни при каких обстоятельствах не совершу с женщиной ничего подобного.
Впрочем, если посмотреть на все это с другой стороны, я должен благодарить судьбу за то, что газеты так неверно все восприняли. Ведь это поможет сбить со следа полицию. Она станет искать сумасшедшего, сексуального извращенца, и очень мало шансов останется на то, что я попаду под подозрение. Ведь меня совершенно не в чем упрекнуть, и чем больше они будут пытаться распутать это дело, тем дальше от истины окажутся. В последней передаче по радио, в новостях, диктор намекнул, что возможно, существует какая-то связь между этим делом и убийством библиотекарши. Ну что за бестолковые, невежественные дурни! Как могло это взбрести им в голову? Нет, я, наверное, никогда не смогу их понять. Скорее всего, они бьются то над одним, то над другим делом, и там и там безуспешно, а потому полагают, что промахи следствия покажутся в глазах общественного мнения не столь явными, если удастся связать оба эти преступления. Что ж, значит до правды им не докопаться, это уж точно.
Я заметил, что все еще нё в состоянии объективно излагать факты — настолько раздражен газетными публикациями и потрясен воспоминаниями о той ночи. Но завтра опишу все как было.
6 июля
Наконец-то я дождался момента, когда почувствовал, что могу все спокойно описать. До этого я не доверял самому себе, но сейчас готов изложить все, что произошло той ночью, и убедительно доказать, как неправы были газеты.
В тот день я отправился на дальнюю прогулку. Из дома я вышел прямо после обеда, а потому до наступления темноты у меня оставалась еще масса времени. Элен, похоже, не догадывалась, что это будет за ночь, или просто подумала, что я ушел ненадолго. Во всяком случае, перед моим уходом она ни о чем не спросила.
У меня не было ни малейшего представления о том, где провести ночь, но я точно знал, что в камеру не спущусь. Сама мысль об этом стала мне невыносима. Кроме того, мне надо было выбраться из города, уйти подальше от людей. Рисковать я не мог. Я подумал… убедил себя… по-настоящему поверил, что именно уединенная обстановка камеры делала мои перемены в последние месяцы особенно мучительными. Будучи отрезанным от воздуха, неба и луны, я особенно ожесточенно воспринимал их. Кроме того, я допускал, что поскольку перемены протекают особенно интенсивно именно в затхлом помещении камеры, то и для самого их наступления также необходима камера. Теперь-то я знаю, что это не так и что степень интенсивности перемены отнюдь не связана с остротой мучений, сопровождающих ее наступление. К сожалению, тогда я почему-то уверовал в это и потому никаких особых неожиданностей и тем более опасностей не предвидел.
Некоторое время я бесцельно бродил по улицам, а затем, ближе к вечеру, стал удаляться от густонаселенных районов, идя на запад. Я никуда не спешил и шел ровным шагом. Очень скоро город оказался у меня за спиной, а сам я шагал по дороге. Это было широкое шоссе, мимо меня в дыму и пыли проносились машины. Это было очень неприятно. Сам я никогда не увлекался автомобилями и предпочитал ходить пешком или ездить на поезде. Возможно, я немного старомоден, однако не вижу в этом большого греха. В наш век праздности и лени это даже представляется мне некоей добродетелью.
Вскоре стало темнеть, у машин зажглись подфарники. Тогда я смекнул, что пора подыскать уединенное место, и свернул на первую же боковую дорогу. Она была узкая, без тротуара, и вела в северном направлении; по обеим ее сторонам росли деревья, а вдали виднелись густые заросли. Постепенно шум шоссе за спиной стал затихать. На этой дороге не было машин, хотя в пыли я все же разглядел несколько отпечатков шин. Понимаете ли, тогда я еще не знал, что не настало время машин, и уж тем более никак не мог предположить, что дорога эта ведет к той самой Любовной тропе. Подобные вещи мне вообще кажутся отвратительными, и потому я никогда не задумываюсь о них. Не сочтите меня наивным, мне прекрасно известно, какими делами занимаются в припаркованных машинах неженатые люди, но я и подумать не мог, что направляюсь именно к такому месту.
Я поднимался на холм. Дорога все время извивалась, и я шел, пожалуй, не меньше часа, не повстречав ни одной живой души. Несколько раз мне попадались собаки, которые рычали и скулили, а когда я делал резкое движение в их сторону, убегали, поджав хвосты и изредка оглядываясь в мою сторону. Собаки при виде меня всегда приходят в ужас, убегают даже самые злобные псы, обычно нападающие на почтальонов и разносчиков всяких товаров. Меня это искренне удивляет. Их хозяева тоже не могут понять, почему так происходит. Одна очень крупная дворняга с громадными зубами несколько секунд неподвижно стояла передо мной прямо посередине дороги. Я издал какой-то звук и двинулся в ее сторону, и она быстро убежала, причем вид у нее при этом был какой-то побитый. Мне это показалось настолько нелепым, что я громко рассмеялся.
Вскоре я очутился на вершине холма — дорога заканчивалась у какого-то карьера или котлована. Я не особенно разбираюсь в подобных вещах, но это место показалось мне заброшенным. Сгущалась темнота, и я решил немного отдохнуть, присел на камень и ослабил галстук. Взбираясь на холм, я немного вспотел, но сейчас, находясь здесь в полном одиночестве, приятно расслабился. На память пришли картинки детства. Я был почти уверен, что перемена пройдет довольно гладко и что я даже получу удовольствие, если, как прежде, побегаю по лесу. Я и предположить не мог, что встречу кого-нибудь. Все казалось пустынным и спокойным. Шорохи леса сильно отличаются от звуков города, они как бы становятся приятным фоном, сродни музыке. Мне было приятно сидеть, закрыв глаза, и я рассчитывал, что просижу так всю ночь и ничего ужасного не произойдет. Но тут подъехала машина.
Я услышал ее приближение еще задолго до того, как она появилась. Сначала мне показалось, что машина едет где-то рядом, но потом понял, что она приближается ко мне. Меня охватило раздражение. Так хотелось побыть одному, и почему кому-то понадобилось ехать именно к заброшенному карьеру? Я подождал еще немного. Убедившись, что машина едет в мою сторону, я поднялся со своего камня, углубился в лес, прошел несколько метров в сторону зарослей кустарника, где меня никто не мог заметить, и опустился на колени.
Земля подо мной была сухая и жесткая, от нее исходил густой запах. Еще не совсем стемнело, и из своего укрытия я мог разглядеть и грязную дорогу, и камень, на котором сидел несколько минут назад. Немного спустя показался автомобиль. Он подъехал к самому концу дороги и остановился. Я надеялся, что водитель, увидев тупик, развернется и уедет, но он этого не сделал и лишь выключил двигатель. Я страшно рассердился. У меня было такое ощущение, словно он въехал на мою территорию. Я смотрел на машину из-под раскидистых ветвей кустов, и тогда до меня стало доходить, что именно происходит.
В машине сидела девушка, точнее, двое мужчин и одна девушка. Я не очень хорошо различал детали происходящего, но слышал хихиканье, какой-то хруст и приглушенные голоса. Да, именно тогда я начал что-то понимать, и гнев мой еще больше усилился. Я крепко упёрся руками в землю, из моего горла вырвались какие-то звуки — мне так хотелось, чтобы они уехали, побыстрее скрылись отсюда. Ну почему бы им не уехать?
Но они не уезжали. Внезапно стало совсем темно, и прямо у меня над головой зависла луна, лучи которой слабо освещали машину, а я все так же сидел, и слушал эти бесстыжие звуки. Мне хотелось скрыться, убежать как можно дальшё и быстрее, но неведомая сила заставила меня остаться, так что я даже не мог сдвинуться с места. Я был не в состоянии отвести глаз от машины. Думаю, что именно в тот момент со мной произошла перемена, хотя я, разумеется, об этом даже не догадывался. И уже когда она завершилась, я все так же не оценивал ее как нечто реальное и объективное.
Наконец они вышли из машины! Девушка смеялась, она была очень возбуждена, одежда на ней была частично расстегнута. Она вышла и встала рядом с машиной, потом показались оба мужчины. У одного в руках было одеяло, которое он тут же расстелил на земле; другой поцеловал спутницу. Я видел, как терлись их губы, причем мне показалось, что ей это нравится. Нехорошая это была девушка, я это сразу понял. Я видел, как она сняла с себя платье и белье и легла на одеяло, после чего оба мужчины также опустились на него и… они по очереди… О, я не в силах писать об этом. Есть такие вещи, видеть которые не в состоянии ни один нормальный человек. Но они проделали с ней все это, а я продолжал стоять на корточках, уперевшись руками в землю, и наблюдать за происходящим…
Некоторое время я пытался сдерживаться. Возможно, тот ужас, свидетелем которого я оказался, загипнотизировал меня, и мой самоконтроль отчасти ослаб. Я выжидал, хотя мне так хотелось кинуться на эти отвратительные, мерзкие существа, наказать их, положить конец всем их гнусным действиям. Наконец, спустя много времени, оба мужчины насытили свою плоть, встали и начали одеваться. Девушка же продолжала улыбаться. Какое-то время она неподвижно лежала на одеяле и было заметно, как ей все это приятно, как она наслаждается проявлением своей же порочности! Я смотрел на нее, на ее дьявольскую кривую улыбку, на то, как она лежала, откинув голову назад и приподняв колени. Смотрел на ее горло, на изогнутую дугой спину и белые бедра. Все в ее облике казалось мне тошнотворным, гадким. Она была вся видна в лучах лунного света и не предпринимала ни малейшей попытки, чтобы хоть как-то прикрыть свою наготу. Ноги ее были раздвинуты, а рядом на земле валялось белье. Я никогда в жизни не представлял, что может существовать такой порок во плоти.
Затем произошло нечто странное. Не стану делать вид, что до конца понял, что именно. Оба мужчины сели в машину, они смеялись, а потом один из них высунулся в окно и что-то сказал девушке. Она изумленно посмотрела на них и тут же вскочила. Машина уже трогалась с места, и она попыталась заскочить в нее на ходу. Вид у нее был очень расстроенный, тогда как мужчины, напротив, казались довольными собой. Они поехали назад, потом машина повернула, а девушка бежала и бежала за ними, умоляя о чем-то. Но они все же уехали. Один из них помахал ей рукой из окна, а она посылала им вслед такие мерзкие ругательства, которые не осмелился бы повторить ни один истинный джентльмен. Наконец, она остановилась, глядя вслед машине, бормоча себе что-то под нос и упершись руками в бока. Слова, которые она произносила на бегу, мне не приходилось никогда раньше слышать, я даже толком не представляю себе, что они означали, хотя давно уже не мальчик. Но все они были каким-то образом связаны с сексом, так что даже в гневе своем она была омерзительна. В жизни своей я не встречал более низко падшей грешницы, чем эта женщина. Мне представляется, что мужчины, после того как насытили свою плоть, ужаснулись содеянным ими и уехали, оставив ее, чтобы таким образом наказать за соучастие в подобном надругательстве над природой. Другого объяснения случившемуся я найти не могу, хотя мне и непонятно, почему они смеялись, когда уезжали. Во взаимоотношениях между мужчинами и женщинами есть некоторые вещи, понять которые я не в состоянии. Но я отлично представляю себе, что такое плохо, а эта девушка явно была плохой и заслуживала наказания.
И все же я отнюдь не намеревался причинять ей какой-нибудь вред, я вообще не знал, что буду делать. Дождавшись, когда она пошла назад, к своему одеялу, я вскочил на ноги и вышел на открытое место. Она как раз нагнулась, чтобы поднять трусики. Я стал очень тихо подкрадываться к ней сзади. Она подняла одну ногу и стала продевать ее в трусики, но я, видимо, издал какой-то шум, потому что она резко повернулась и посмотрела в мою сторону.