На заводе он пробыл полгода, потом сменил множество профессий: кочегара в банях, помощника прозектора в морге (считалось, что практика в медицинском учреждении засчитывается в плюс при поступлении в медицинский институт), смотрителя на маяке. В 1957—1961 годы он нанимался в геологические партии. Не имея специальных знаний, он устроился благодаря знакомым студентам-геологам в экспедиции на Белое море, Дальний Восток, в Якутию и другие дальние края. Экспедиции были как бы заменой заграничных путешествий, разрешения на которые ему никогда не удалось бы получить. Путешествия расширяли кругозор, насыщали впечатлениями, уводили подальше от глаз начальства. Он не тяготился длинными пешими переходами, таскал тяжелый рюкзак, собирал образцы, сплавлялся по рекам. Наследственный сердечный недуг, который в конце концов и свел его в могилу, еще не давал о себе знать. Он выглядел здоровым сильным парнем.
8.
Решение стать поэтом пришло к нему в одной из летних экспедиций. «…Помню, что я принялся писать стихи не потому, что мне хотелось писать стихи или я думал об этой профессии, об этой карьере и т. д.», — вспоминал он. Однажды один из участников экспедиции показал ему стихотворение, написанное его другом, Владимиром Британишским. Название было «Поиски» — в двойном смысле: как духовные искания и искания вообще. «Он мне показал эти стихи, и мне показалось, что на эту же самую тему можно написать получше». Чтение стихотворения Британишского запустило собственный поисковый мотор Бродского: первые, еще не совершенные, стихи датированы именно 1957 годом. «… Это тот возраст, когда все вбирается и абсорбируется с большой жадностью и с большой интенсивностью, — объяснял он много позже. — И абсолютно на все, что с тобой происходит, взираешь с невероятным интересом, как будто это происходит в первый раз!» Всего год спустя, из летней экспедиции 1958 года, восемнадцатилетний поэт писал своей подруге Элеоноре Ларионовой:
Я хотел бы стать чем-нибудь стоящим. Для этого нужно знать много вещей. Если ты собираешься творить, то необходимо усвоить себе, для кого, для чего ты это делаешь… Необходимо найти фундамент, на который намерен опереться; необходимо проверить его прочность. Необходимо также найти людей, которые верят в эту же самую идею, которые помогут. Это, собственно, главное. Нужно, в общем, очень долго искать… Я, собственно, только начинаю. Только начинаю по-настоящему заниматься делом… Ты вот пишешь и говоришь весьма часто, что я перелетная птица, дилетант. Пойми же, Норка, — это поиск. Я жонглирую своей судьбой не ради чего-то определенного, стабильного для себя. Ну в том смысле, что я вовсе не намерен выбирать себе какую-то иерархическую лестницу и продвигаться по оной… Я уже давно решил вопрос о цели. Теперь я решаю вопрос о средствах. Мне кажется, что я нахожу правильное решение. Это звучит и глупо, и высокопарно. Но это происходит потому, что я популяризирую идею. Я хочу, чтобы ты поняла меня верно. То, что я делаю, это только поиск. Новых идей, новых образов и, главное, новых форм.
[Фото 4.
Каждый год в день рождения Бродского 24 мая отец фотографировал сына на балконе «полутора комнат». Ленинград, 1957 г. Из собрания М. Мильчика.]
9.
Уродский ворвался в русскую литературу как ураган. Обычные для юности мечты о поэтической славе не обуревали его. Поэзия была для него способом постигать те вопросы, перед которыми он оказался поставлен с ранних лет: добро и зло, свобода и несвобода, жизнь и смерть. В советском строго регламентированном обществе существовали неписаные правила поведения для начинающего поэта. Следовало войти в одно из литературных объединений города, читать там свои стихи, заслужить одобрение на их обсуждении и, в идеальном случае, быть рекомендованным в печать. Все это было не для Бродского, индивидуалиста от природы, наделенного страстью к соперничеству и мощным личностным началом. Лев Лосев рассказывает, что и на разрешенных вечерах поэзии, и в частных домах Бродский стал читать свои стихи задолго до того, как достиг в них уровня, который соответствовал бы претенциозности подачи. Отчитав свое, он чаще всего покидал собрание, один или со свитой. Дождаться выступления других участников не было ни терпения, ни желания. Привлекая сверстников, говорит Лосев, «искренностью, крупностью интересов, естественным не наигранным нонконформизмом и необычно интенсивным отношением к людям, разговорам, отвлеченным идеям и житейским событиям», Бродский не мог не вызывать «раздражения и опасения у кураторов литературной молодежи».
[Фото 5.
В геологической экспедиции. Якутия, 1960. Фотограф неизвестен. Из собрания М. Мильчика.]
Яков Гордин вспоминает показательный инцидент. Время: 14 февраля 1960 года. Место: Дворец культуры им. Горького в Ленинграде. Событие: «Турнир поэтов». Девятнадцатилетний Бродский читает свое стихотворение «Еврейское кладбище около Ленинграда…» (1957). «Могло понравиться, могло не понравиться, — пишет Гордин, — но я убежден — если бы те же строки прочитал другой поэт, не было бы никакого скандала». Но прочитал Бродский — и скандал разразился. «Какое отношение это имеет к поэзии?» — вопрошал лирический поэт, наставник литературной молодежи. Он возмутился самоуверенностью и наглостью выступления Бродского, которые, казалось Глебу Семенову, были ему «не по чину». В ответ Бродский прочел одно из самых ранних своих стихотворений, «Стихи под эпиграфом» (1958). Эпиграфом был латинский афоризм: «Что дозволено Юпитеру, не дозволено быку…» «Небольшое столкновение развернулось в большой скандал, — комментирует Лосев, — который прибавил молодому поэту известности не только среди литературной и фрондирующей молодежи, но и среди тех, кто по долгу службы за этой молодежью наблюдал».
10.
Последним выпало в том же году заинтересоваться Бродским еще раз. Эпизод имел важные последствия как для Бродского, так и для второго действующего лица в нем. Олег Шахматов и Бродский впервые встретились за несколько лет до того в редакции ленинградской молодежной газеты «Смена». Шахматов, военный летчик и неплохой музыкант, был несколькими годами старше Бродского. Бродский, сын флотского офицера и военного фотографа, долго сохранял детский пиетет ко всему военному; и одно время сам хотел стать летчиком, что было для еврея затруднительно. Несколько лет он близко общался с Шахматовым, по свидетельству Бродского, «человеком весьма незаурядным»: «колоссальная способность к музыке, играл на гитаре, вообще талантливая фигура», «я к нему хорошо относился, потому что мне с ним было очень интересно. Когда вам двадцать лет, вам все интересно».
Шахматов познакомил Бродского с Александром Уманским, талантливым дилетантом, сочинявшим фортепианные сонаты и изучавшим восточную философию. Уманский собрал, что по тем временам было не просто, большую коллекцию книг по эзотерике, и это через него Бродский получил представление о дзен-буддизме и йоге.
После небольшой отсидки за скандал, учиненный им в женском общежитии Ленинградской консерватории, Шахматов уехал в Самарканд. В конце 1960 года Бродский поехал его навестить. С собой он вез рукопись Уманского. В самаркандской гостинице Бродский узнал в американце, соседе по этажу, героя какого-то виденного им фильма и познакомился с ним. Мелвин Белли был знаменитый американский адвокат (впоследствии он взял на себя защиту Джека Руби, убийцы Ли Харви Освальда), о чем Бродский понятия не имел. Съемки в кино были для Белли случайным эпизодом. Бродский с Шахматовым попросили Белли взять с собой текст Уманского для публикации на Западе, но Белли на это не решился.
В Самарканде, вдали от столичных властей, Бродский с Шахматовым выстроили фантастический план побега за границу на угнанном маленьком самолете внутренней линии, который Шахматову предстояло посадить на американской военной базе в Афганистане. Бродскому следовало оглушить пилота ударом по голове, после чего летчик Шахматов с револьвером в кармане должен был занять его место за штурвалом. Но план не реализовался, потому что Бродский не мог решиться ударить камнем по голове человека, который не сделал ему ничего плохого. Он рассказывал мне, что отказаться его заставило весьма конкретное впечатление: накануне он расколол грецкий орех, увидел две его половинки, похожие на полушария человеческого мозга, и понял, что никогда не сможет ударить человека по голове.
Годом позже Шахматов был арестован за незаконное хранение оружия. На следствии, добиваясь для себя снисхождения, он рассказал о якобы существовавшей в Ленинграде «подпольной антисоветской группе Уманского», широко называл имена. Назвал в том числе и Бродского. Бродского арестовали, но, продержав два дня в Большом доме, выпустили, поскольку планы бегства не были осуществлены. Однако у него тогда изъяли стихи и дневник. И то и другое использовалось против него в газетной травле и в ходе суда.
11.
Сразу по окончании процесса, в марте 1964 года, Бродского перевели в «Кресты», где он пробыл неделю. На север его этапировали в «Столыпине», как с 1908 года называют в России тюремные вагоны — по имени премьер-министра, при котором заключенных перестали гнать по этапу пешком. Воспоминания у Бродского вагонзак оставил тяжелые: «Это был, если хотите, некоторый ад на колесах: Федор Михайлович или Данте, — рассказывал он. — На оправку вас не выпускают, люди наверху мочатся, все это течет вниз. Дышать нечем».
Три недели его держали в пересыльной тюрьме в Архангельске, а потом отправили по месту ссылки в деревню Норенскую. До ближайшего городка, железнодорожного узла Коноша, было двадцать километров. Добираться же до места было не просто: дорога грунтовая, автобусного сообщения нет. Район служил местом ссылки еще с царских времен. А в 30-е годы, во время раскулачивания, сюда были сосланы тысячи крестьян со всех концов страны. В селе Ерцеве, в тех же двадцати километрах от Коноши, только, в отличие от Норенской, не к западу, а к югу, в сталинские годы существовал трудовой лагерь. Польский писатель Густав Херлинг-Грудзинский отбывал там срок в 1940—1942 годах. Так что население в том краю привыкло к чужим, и Бродского приняли хорошо.
[Фото 6.
Во время ссылки Бродского несколько раз посещали друзья. В октябре 1964 г. Игорь Ефимов и Яков Гордин провели неделю в избе Иосифа. На этом снимке запечатлены Гордин и Бродский. Фото И. Ефимова. Из собрания Я. Гордина.]
В деревне было домов пятьдесят, и только в четырнадцати жили люди, главным образом старики и дети. Край стал пустеть. Однако там были магазин, школа и библиотека, а в одной избе даже телефон. Бродский снимал «зимнюю избу» общей площадью пятнадцать квадратных метров. Изба стояла на краю деревни, словно «последний домик прихода» из стихотворения Рильке «За книгой», которое Бродский любил цитировать в переводе Пастернака. Никаких удобств не было. Приходилось носить воду, рубить дрова, читать и писать при свечах. Деньги на оплату жилья присылали родители и друзья.
[Фото 7.
Дом Пестеревых, как он выглядел в 2010 г. Фото Б. Янгфельдта.]
Надо было самому искать себе работу. Бродский устроился в совхоз разнорабочим. Работал бондарем, кровельщиком, возницей, пас телят и трелевал бревна в лесу. Время от времени его навещали отец и друзья, привозившие книги, стеариновые свечи, продукты, писчебумажные принадлежности. Трижды ему разрешили съездить на несколько дней в Ленинград.
«В силу особенностей своего характера я как-то приспособился и решил извлечь из своего вынужденного затворничества максимум возможного, — вспоминал Бродский. — Мне как-то это нравилось». В начале возникли ассоциации с Робертом Фростом, американским «поэтом-фермером», но север дал ему более глубокое понимание жизни: «… встаешь утром в деревне, или где угодно, и идешь на работу, шагаешь через поле и знаешь, что в это же время почти все население страны занято тем же самым. Это внушает тебе бодрящее чувство, что ты со всеми остальными… Это дает тебе некоторое понимание жизненных основ». Тут исток и начало понимания изгнания как «состояния метафизического», которое Бродский много лет спустя разовьет в эссе 1987 года «Состояние, которое мы называем изгнанием»
(«The Condition We Call Exile»).
Полтора года северной ссылки оказались для Бродского на редкость плодотворными. За девятнадцать месяцев он написал около девяноста стихотворений.
Были строки, которые я вспоминаю как некоторый поэтический прорыв: «Здесь, на холмах, среди пустых небес, / среди дорог, ведущих только в лес, / жизнь отступает от самой себя / и смотрит с изумленьем на формы, / шумящие вокруг…» Возможно, не бог весть что, но для меня это было важно. Не то, чтобы новый способ видения, но, если ты умеешь сказать это, это дает свободу и другим вещам. И тогда ты непобедим.
К началу ссылки Бродский уже отступал от многого. Едва поселившись в Норенской, он писал И. Н. Томашевской, вдове пушкиниста Б. В. Томашевского: «…главное не изменяться, я сообразил это. Я разогнался слишком далеко, и я уже никогда не остановлюсь до самой смерти… Внутри какая-то неслыханная бесконечность и отрешенность, и я разгоняюсь все сильнее и сильнее».
12.
«На долю Бродского выпало немало исключительных событий и потрясений, — пишет Лев Лосев, — благословения великих поэтов, Ахматовой и позднее Уистана Одена, аресты, тюрьмы, психбольницы, кафкианский суд, ссылка, изгнание из страны, приступы смертоносной болезни, всемирная слава и почести, но центральными событиями его жизни для него самого на многие годы оставались связь и разрыв с Мариной (Марианной) Павловной Басмановой».
— Ну что? Это ваш подозреваемый?
[Фото 8.
Марина Басманова и Анатолий Найман, 1962 г. Фотограф неизвестен.]
— Пока рано утверждать, — машинально пробубнил Грей.
Лессет со спутниками все видели. Они замерли на вершине скалы, глядя вниз, где Питер приближался к церкви. Весь измазанный, исцарапанный, окончательно лишившийся сил, Лессет готовился признать окончательное поражение и смириться с судьбой. Он рассчитывал на другое, однако выхода из нынешней ситуации не видел. Между ними и лодкой, на которой они собирались сбежать с острова, оказались Питер и все население Порто Мария. Их поимка была только вопросом времени, это американец понимал. Но тут на сцену вышел Джэгер и почти одновременно американец услышал и разглядел надвигавшуюся на город волну. Похоже, проблемы решались сами собой.
Детектив подняла брови.
Иосиф и Марина встретились в январе 1962 года. Ему был двадцать один, она двумя годами старше. Марина Басманова выросла в семье художников и сама была художницей. Ее прохладная красота бросалась в глаза, Ахматова сравнила ее чистое, без макияжа, мраморное лицо с «холодной водой», и сам Бродский видел в ней кранахскую «Венеру с яблоками» (о которой написал стихотворение). Было в ней что-то глубоко загадочное, она редко открывала рот, а когда говорила, то таким тихим голосом, что было почти невозможно уловить ее слова.
Однажды он угодил в ураган во Флориде, не раз наблюдал, как выходит из берегов Миссиссипи, но ничего подобного видеть ему не приходилось. Мощнейший океанский вал в двадцать футов высотой мчался на Порто Мария. Лессет знал, что произошло. Еще утром он размышлял о землетрясении и догадывался, чем это кончится. Где-то под океанской глубиной осело дно, его пласты сместились. Лессету следовало радоваться, что они не успели выйти в море, но он об этом и не думал. Он смотрел на приближающийся вал с восхищением: ведь его единственной любовью было море со всей его колдовской мощью, страсть подпитывали темные океанские глубины, непостижимая загадочная бездна.
— Есть что-то общее с другими жертвами? Он раньше забирал трофеи? Накрывал тела?
Хлынувшая на город волна догнала бегущие от церкви человеческие фигурки, Проглотив их, она стремительно накатывалась вверх по крутому склону, бухта уже увеличилась в несколько раз, на её поверхности под клубами брызг образовалось множество водоворотов. Крыши и верхние этажи домов возвышались над водой, подобно ковчегам, однако и они пошли на дно. Потом вода начала отступать, торопливо сбегая по улицам, мчась через гавань, пенясь и бурля у выхода в море.
Кризис в отношениях между Бродским и Басмановой на рубеже 1963–1964 годов — не только факт их частной биографии, но, благодаря поэтическим последствиям, и часть истории русской литературы. После того как Бродский стараниями друзей был помещен в московскую психиатрическую клинику, Марина в новогоднюю ночь изменила ему с его близким другом, поэтом Дмитрием Бобышевым, который вместе с самим Бродским и двумя другими друзьями-поэтами, Евгением Рейном и Анатолием Найманом, входил в поэтическую четверку молодых друзей Ахматовой — позднее их стали называть ахматовскими сиротами. Узнав о случившемся, Бродский пытался покончить с собой.
— Не накрывал, — признался Тейтум. — Тем не менее сходство есть…
Несмотря на эмоциональный стресс, вызванный двойной изменой, любовь к Марине дала Бродскому силу выдержать все невзгоды 1964 года. «К несчастью — а с другой стороны, к счастью для меня — [суд] по времени совпал с большой личной драмой, с девушкой, и так далее, и так далее», — рассказывал он в интервью. На самом деле «эта ситуация меня больше тревожила, чем то, что случилось с моим телом: перемещения из одной камеры в другую, из одной тюрьмы в другую, допросы, все такое, на это я не очень обращал внимания». Он дважды увидел Марину — и все другое отодвинулось на задний план.
Лессету казалось, что он видит страшный сон. Под ласковым утренним солнцем разворачивался жуткий кошмар, и перепуганный до смерти Лессет глаз не мог отвести от фантастической картины. Вода отступала за мыс в океан через узкую горловину пролива, оставляя огромные участки голого дна. Сверкали водоросли, между обнажившихся подводных камней бушевали залитые пеной протоки, повсюду валялись обломки потопленных лодок. Рядом с разбитыми лодками громоздились разбитая мебель, ящики, бились в агонии домашние животные. На песке извивалась и прыгала рыба, выброшенная на берег. Вскоре взбудораженное море снова вернулось в залив, но теперь напор ослаб и вода слишком высоко не поднималась. Море отступало и возвращалось пять раз, волна становилась все ниже, пока, наконец, не стихла.
— Тогда почему он накрыл тело в этот раз?
Лессет со спутниками словно онемели. Слышались только шум моря, крики встревоженных чаек да треск рушащихся стен и крыш. Потом все кончилось, но американец и рыбаки продолжали глядеть вниз на растерзанный Порто Мария. Целиком разрушены оказались только несколько домов, но большинство зданий сильно пострадало. Над тихим, будто затаившим дыхание городом светило яркое солнце.
Два лучших момента моей жизни, той жизни, это когда один раз она появилась в том отделении милиции, где я сидел неделю или дней десять. Там был такой внутренний дворик, и вдруг я услышал мяуканье — она во дворик проникла и стала мяукать за решеткой
[2]. А второй раз, когда я сидел в сумасшедшем доме и меня вели колоть чем-то через двор в малахае с завязанными рукавами, — я увидел только, что она стоит во дворе… И это для меня тогда было важнее и интересней, чем все остальное. И это меня до известной степени и спасло, что у меня был вот этот «бенц», а не что-то другое. Я говорю это совершенно серьезно. Всегда на самом деле что-то важнее, чем то, что происходит.
— Причин может быть много. — Агент пожал плечами. — Некоторые серийные убийцы накрывают жертв из чувства стыда. Еще это способ отстраниться, представить на месте человека неодушевленный предмет…
Эти слова Бродского находят подтверждение в воспоминаниях Евгения Рейна о том, что «несколько слов о Марине и всей этой ситуации занимали его гораздо больше, чем бесконечные разговоры о действиях в пользу его освобождения».
Мутные воды залива, покрытые мусором, никак не могли успокоиться. По ту сторону мыса, защищавшего гавань от штормов, шумел и пенился прибой; мокрые скалы сверкали на солнце. Ни одна из лодок в гавани не уцелела и не удержалась на плаву. В воздухе густо тянуло илом и водорослями.
— Он накрыл жертву по той же причине, что надел на нее цепочку. — Зои обернулась к ним. — Он ее знал.
Марина пару раз посещала Бродского в ссылке, но отношения, переросшие к этому времени в классический треугольник, стали мучительно-сложными, тем более что один из участников был связан по рукам и ногам приговором суда и отъединен географически от двух других. Тем не менее Марина постоянно присутствует в мыслях Бродского — и в его поэзии. Почти половина стихотворений, написанных в ссылке в 1964 году, и треть, написанных в 1965-м, — посвящены ей или обращены к ней.
Ассис внезапно заорал:
О’Доннелл сложила руки на груди. Она будто хотела что-то сказать, но ее окликнул полицейский:
– Церковь! Посмотрите на церковь!
Отношения между Бродским и Мариной Басмановой так и не восстановились, несмотря на то что в 1967 году у них родился сын Андрей; вскоре после этого, в начале 1968 года, все было кончено. «Мне кажется, что, несмотря на состоявшееся примирение и попытки наладить общую жизнь, несмотря на приезд Марины в Норенскую и рождение сына Андрея, этот союз был обречен», — пишет близкая приятельница Бродского Людмила Штерн, объясняя, что «слишком уж несовместимы были их душевная организация, их темперамент и просто „энергетические ресурсы“ — для Марины Иосиф был труден, чересчур интенсивен и невротичен, и его „вольтаж“ был ей просто не по силам…».
— Детектив О’Доннелл, идите сюда!
Она извинилась и пошла к входной двери.
Пятнадцать лет спустя, в 1983 году, Бродский собрал и издал шестьдесят стихотворений, посвященных М.Б., под названием «Новые стансы к Августе» — поклон Байрону и его «Стансам к Августе» 1816 года. Про сборник он сказал: «…до известной степени это главное дело моей жизни». Временные рамки сборника — 1962–1982 годы — свидетельствуют о том, что Марина Басманова продолжала занимать его мысли еще много лет после их окончательного разрыва.
Тейтум еще раз окинул взглядом комнату и последовал за О’Доннелл. За оградительной лентой стоял мужчина — глаза покраснели, волосы всклокочены, руки дрожат. Грей понял, что ему около шестидесяти, хотя сейчас он выглядел девяностолетним согбенным стариком. Тейтум не раз видел этот взгляд — взгляд человека, раздавленного горем. Видимо, это Альберт Лэм, отец Кэтрин, обнаруживший тело. В руках он держал маленький пакет.
14
13.
— Мистер Лэм. — Из голоса О’Доннелл исчезли стальные ноты. — Простите, мы все еще не можем вас пустить…
Когда друзья Бродского Яков Гордин и Игорь Ефимов посетили его в Норенской в конце октября 1964 года, он был, по мнению первого, в плохой психической форме. Это была его первая осень в ссылке, и он еще не привык к новой жизни. А когда через полгода, в день его рождения 24 мая 1965 года, к нему приехали Анатолий Найман и Евгений Рейн, они нашли его в совершенно другом настроении. Последний вспоминает:
Они спустились к церкви. Вода все ещё струилась по стенам из окон и щелей домов, сбегала по узким проулкам с холмов, журчала на дороге. Местами на ней образовались длинные наносы ила и песка, густо присыпанные галькой. В одной двери застрял нос лодки, рамы были вырваны из окон, повсюду валялись расщепленные доски, осколки и обломки. Взгляду открывалась печальная картина хаоса, разрушения, разорения; под открытым небом громоздились бесформенные кучи одежды и постельного белья; вытянувшись на золотом песке, словно дремал на солнцепеке утонувший пес; комьями слипшихся перьев валялась погибшая домашняя птица. У самой воды била хвостами по гальке задыхавшаяся рыба. Крупный краб, поблескивая колючими шипами, отполз от груды лопнувших дынь и двинулся через дорогу.
— Я принес одежду, — хрипло произнес старик, — чтобы одеть ее. Нашел дома кое-что из ее вещей, вот и решил…
Взметнувшиеся в небо при первом ударе океанского вала морские птицы теперь огромной тучей вернулись назад. Их крики внезапно обрушились на Порто Мария и залив, где на волнах качалась мертвая рыба. Они хозяйничали на площади и прилегающих к ней улочках, будто армия мародеров, выискивающих, чем бы поживиться. Они жировали, пируя на чужих трофеях – трофеях волны, и чего только не было на этом пиру: хлеб, мясо, мертвые собаки и коты, птица… Галдящие, дерущиеся чайки разбились на стайки. Однако четверым мужчинам, глядевшим на собор, было не до чаек; они смотрели на разрушенный город.
— Мистер Лэм, сейчас это не срочно. Позже вы передадите одежду в похоронное бюро, и там…
– Санта Мария! – на миг Ассис потерял дар речи, потом перекрестился. Когда он пришел в себя и шагнул, наконец, к церкви, Лессет удержал парня за руку.
Я застал его в хорошем состоянии, не было никакого пессимизма, никакого распада, никакого нытья… перед нами был бодрый, дееспособный, совершенно несломленный человек… это был один из наиболее сильных, благотворных периодов Бродского, когда его стихи взяли последний перевал. После этого они уже иногда сильно видоизменяются, но главная высота была набрана именно там, в Норенской, — и духовная высота, и метафизическая высота.
— На ней рваные вещи! — По щекам мужчины побежали слезы. — Она бы не хотела… Ей нужно… Прошу вас, тут рубашка на пуговицах, легко надевается. Могу сделать все сам, и тогда уйду. Пустите меня на минуту…
Первый и самый сильный вал подсек колонны, державшие тяжелый портик. Опоры рухнули, рассыпались, как школьный мел под каблуками, а сверху на них посыпались камни и битая черепица с крыши. Вход в собор завалило наглухо. Оползень придавил массивные, высокие деревянные двери собора, и их почти не стало видно. Из-под завала тихо текли широкие ленты жидкой грязи, ила, песка, образуя на улице вязкую топь, в луже мерцало изображение Мадонны, прежде венчавшее портик. Кисть руки Мадонны стихия не повредила, и она казалась неестественно живой в этом мертвом хаосе.
Он пригнулся, чтобы пройти под лентой. Полицейский с журналом посещений уже приготовился схватить нарушителя, но О’Доннелл шагнула вперед и взяла Лэма под руку, словно помогая ему выпрямиться — и в то же время не давая пройти в дом.
Лессет оглянулся на рыбаков, шагавшим за ним. Он видел их насквозь и был настороже. Собор был полон тех, кто им дорог и близок. Перед лицом потопа все равны, все братья. Нет, Лессет выше этого, его потопам не достать. Если и есть жизнь человеческая, за которую можно дать и сокровища мира и медный грош впридачу, то это – его жизнь, и ничья другая. Ведь едва он решил, что все потеряно, небеса прислали спасительную волну. Шанс дан, так какого черта киснуть? Нужно заставить этих дикарей сделать все, что ему нужно.
Бродский, оглядываясь назад на время в Норенской, охарактеризовал его как один из лучших периодов своей жизни: «Бывали и не хуже, но лучше, пожалуй, не было».
— Тела вашей дочери тут нет. Его отвезли в морг, — сказала она. — Там проведут вскрытие. После этого тело отправят в похоронное бюро; туда вы можете отдать вещи, чтобы ее одели.
И он заговорил, как мужчина с мужчинами, спокойно, убедительно, напирая на их здравый смысл.
Старик беспомощно опустил взгляд на свой пакетик, с его подбородка упала слеза.
– Прислушайтесь. Оттуда никто не зовет на помощь.
[Фото 9.
Жители Норенской очень хорошо относились к Бродскому, который проявлял большое внимание к их нуждам. Так, например, он доставал для них лекарства из Ленинграда. Однажды он должен был пасти телят, телята разбрелись, вспоминает его хозяйка Таисия Ивановна Пестерева. «Он бегом за ними. Кричу ему: не бегай бегом, растрясешь малину-то, я сейчас железиной поколочу, и телята вернутся все!» Снимок сделан отцом Бродского, который посетил сына в августе — сентябре 1964 г. Фото А. И. Бродского. Из собрания М. Мильчика.]
Из-за горы камней и кирпичей, щебня и прочего мусора доносились невнятные голоса замурованных в соборе островитян.
— Хотите отнести вещи в морг? — вдруг добавила О’Доннелл. — Я могу отдать распоряжение.
– Там внутри все здоровые, крепкие мужики, что были на Альваро. Зачем им чья-то помощь? Пусть день они повозятся, но выберутся все целыми и невредимыми. Нам о себе нужно позаботиться. Найти лодку да залатать её на скорую руку. И чтобы духа нашего тут не было. Никто о нас не вспомнит и, главное, – не кинется в погоню. Подумайте, ребята, – Лессет тряхнул головой, спокойный и благожелательный. – С вашими деньгами сам Бог велел начать жизнь с чистого листа. Какая там полиция… Ей даже в голову не придет нас искать.
Лессет понял, что и Васко, и Мануэль с ним заодно. Оставался только колеблющийся Ассис, уставившийся на завал, на огромную кучу обломков, битых кирпичей, мусора и сползшей со склона глины.
Все ясно: им невероятно повезло. Власти решат, что они погибли – чего ещё желать? Один упрямый Ассис уперся как баран: приспичило ему откапывать родных островитян!
Американец тронул его за плечо.
– Вперед, Ассис, бери лопату и копай. Поможешь им пораньше выбраться, получишь чудную награду: пятнадцать лет тюрьмы! Старик смеялся одними губами, глядя по-прежнему жестко.
Под конец ссылки Бродскому разрешили работать фотографом в фотоателье в Коноше, куда он добирался раз в неделю автостопом. Кроме того, ему позволили объездить окрестные деревни, чтобы сделать фотопортреты крестьян. Вообще, последнее время перед освобождением было прямо-таки успешным. Четырнадцатого августа районная партийная газета «Призыв» напечатала его стихотворение «Тракторы на рассвете», начинающееся словами: «Тракторы просыпаются с петухами, / петухи просыпаются с тракторами, / вместе с двигателями и лемехами, / тишину раскалывая топорами». Это была первая публикация Бродского в Советском Союзе. Седьмого сентября, через три дня после постановления Верховного Совета о досрочном освобождении Бродского, в той же газете было напечатано стихотворение «Осеннее».
«Какое еще распоряжение?» — мелькнуло у Тейтума в голове, однако он тут же заметил облегчение на лице Лэма. Авторитет и деловой тон детектива действовали успокаивающе.
– И позабудь про деньги. А с ними ты уплыл бы, куда захочешь. Чили, Перу… И никто тебя не побеспокоит.
– А как насчет англичанина? – задумчиво спросил Васко, и его загорелое до красноты дубленое лицо напряглось. – Если он жив, полиция до нас наверняка доберется.
– Ты видел, какая была волна? Кто мог спастись? Парень утонул, должен был утонуть, – Лессет старался держать себя в руках, не срываться. – Найдем лодку, подлатаем. Нельзя только терять время. На материке у нас проблем не будет.
— Да, благодарю вас, — прошептал старик.
– А девчонка? – нахмурился Мануэль.
14.
– Привязана в кухне у Джэгера, – отмахнулся Лессет. – Как же ей выжить? Но давайте проверим.
— Мистер Лэм, как думаете, получится у вас ответить еще на пару вопросов?
Мысль Лессета опережала мысли парней на порядок. Только ли о Питере речь, только ли о Терезе? Да любому, кто остался жив и что-нибудь видел-слышал, должен прийти конец. Жалость – штука хорошая, но не тогда, когда есть шанс спрятать в воду все концы… Надо заставить парней пошевеливаться. Трудно только… Он вдруг на миг ослаб, почувствовал себя старым, усталым, вспыхнула раздражение на их безнадежную тупость. Чтобы им всем последовать за Лэндерсом!
В конце сентября 1965 года Бродский вернулся в Ленинград. За время его отсутствия литературный климат в городе изменился. «Дело Бродского» привело к тому, что старое правление Ленинградского отделения Союза писателей сменилось новым, более «либеральным». Бродский, не имевший печатных публикаций, не мог стать членом Союза писателей, но его зачислили в некую «профессиональную группу» литераторов, что должно было служить прикрытием на случай новых обвинений в тунеядстве.
– А точно англичанин никогда не объявится? Как мы про это узнаем? – упорствовал Мануэль.
– Какая нам разница? – Лессет был рад уже тому, что парни позабыли о церкви с её прихожанами и все внимание сосредоточили на Питере. – Доберемся до континента и исчезнем. Откуда знать полиции, куда мы делись?
— Да, я… прошу прощения за свое поведение. Я не мог… просто не мог…
Лессет думал, что лучший вариант – если бы погибли и Питер и Тереза. А Джэгер наверняка утонул. И тела не найти. О мертвых либо хорошо, либо ничего. Но если Джэгер жив… его счастье, заберем доктора с собой.
— Ничего страшного. — О’Доннелл перевернула страницу блокнота. — Скажите, пожалуйста…
Он чувствовал, что держит ситуацию под контролем. Голос его становился все убедительнее.
В 1966 и 1967 годах было опубликовано несколько детских стихов и четыре «взрослых» в журналах и альманахах. С изданием книги, однако, дело шло туго. Через несколько месяцев после возвращения Бродский сдал рукопись сборника «Зимняя почта» в Ленинградское отделение издательства «Советский писатель». Сборник состоял главным образом из стихов, написанных в 1962—1965 годы. Руководству издательства не понравилась библейская тематика некоторых стихотворений, наличие ангелов и т. д., но тем не менее книгу рекомендовали к печати — чтобы пресечь «всяческие разговоры» и «разрушить легенды, возникшие вокруг его имени». Рукопись, однако, вернули автору на доработку, отметив как недостаток, что в ней не хватает стихов, отражающих «идейно-художественные позиции автора, его отношение к важным и злободневным вопросам современности». «В переводе с официозного на откровенный язык это означало, — заключает Лосев, — что Бродский должен написать десяток идеологически правильных стихотворений». Этого Бродский не стал делать. Летом 1967 года издательство заказало новые внутренние рецензии — счетом пять. Четверо известных ленинградских авторов горячо высказались за издание сборника, но один из рецензентов был резко против, поскольку «в стихах Бродского нет национальных корней» и «они вне традиций русской литературы». «В переводе с официозного языка на откровенный»: еврею Бродскому нечего делать в русской литературе.
— А это второй детектив? — Мужчина указал на Тейтума.
– Доберемся до материка – мы спасены. Те, в церкви, нам не помощники. Не теряйте времени. Появится англичанин или кто-нибудь еще, тогда и будем разбираться. Шевелитесь!
— Какой второй детектив? — О’Доннелл оглянулась.
Мануэль с Васко были на его стороне. Парни зашагали от собора к морю. Им не хотелось больше видеть знакомый храм. Не хотелось, чтобы про него напоминали. Чем раньше они уберутся с острова, тем лучше.
— Разве не должно быть два следователя? Кажется, вы всегда работаете по двое…
Упорствовал один Ассис. Неожиданно и зло он заявил:
— Так и есть. — Детектив на мгновение опешила.
– Там Анита. Надо попробовать помочь.
[Фото 10.
Бродский перед книжной полкой в «полутора комнатах». Ленинград, 1967 г. Из собрания М. Мильчика.]
Запахло неприятностями. Напарника О’Доннелл не было на месте преступления, и она явно не хотела об этом упоминать. Родственнику жертвы могло показаться, что полиция по небрежности прислала только одного детектива на расследование убийства Кэтрин. Возможно, поэтому О’Доннелл замялась.
На Лессета навалилась вся тяжесть прожитых лет, он даже поежился от непроходимой тупости Ассиса. Он готов был убить дурака, глазом не моргнув. Но вместо этого он обернулся и взял молодого рыбака за руку, жестко, но по-отечески. В голосе звучало всепонимающее сочувствие.
– Она, и Квисто, и множество наших добрых друзей. Но с ними все будет в порядке. А ты превзойдешь их всех, у тебя будет все, чего душа пожелает. Пошевели мозгами, Ассис. Этой ночью ты собирался послать Альваро ко всем чертям. И хоть мельком ты вспомнил про Аниту? Что никогда её не увидишь? Так что случилось? Когда мы доберемся до материка, плевать тебе на нее. Станешь жить в роскоши, а девочек там хватит. И никакая полиция тебя не тронет. Поехали! Нам нужно думать о себе!
Тейтум вышел вперед:
Ассис позволил себя уговорить. Когда собор остался у них за спиной, Лессет облегченно перевел дух.
— Меня зовут Тейтум Грей. Я работаю с детективом О’Доннелл.
Питер с Терезой должны быть мертвы. Но если нет… Если тут, рядом, обнаружится ещё кто-то… Нет, Бог поможет нам. Лессет сгинет, и весь мир, даст Бог, станет думать, что его смыла волна. Отойти бы от дел, от забот, и чтобы никаких тебе проблем или страхов, омрачающих драгоценное существование. Лессет заслужил покой.
Тягомотина с книгой продолжалась еще год, и в конце концов Бродский забрал рукопись из издательства. Года через два вопрос о сборнике всплыл на поверхность вновь, в этот раз несколько неожиданно. С ним связались сотрудники КГБ и попросили о встрече. Бродский рассказывал мне, что встреча состоялась в кафе, где два гэбэшника предложили свою помощь в издании книги в обмен на небольшую услугу: он станет им докладывать об иностранцах, которые его посещают. Бродский выдвинул встречное условие: «С удовольствием, если вы сделаете меня лейтенантом». Книга не вышла.
Лэм кивнул и тут же отвернулся. Когда Тейтум поймал на себе взгляд О’Доннелл, та снова хмурила брови. Видимо, это единственная реакция, на которую он мог рассчитывать.
Первым он нашел тело Джэгера. Тот лежал на улице под стеной: череп раскроен, на груди лента выброшенных морем водорослей. Американец ехидно подумал: подарочек от моря на прощание! И тут же он пришел в ярость, увидев, что рыбаки взялись за труп.
Детектив вновь обратилась к убитому горем старику:
— Опишите еще раз, что случилось сегодня утром.
– Не трогайте! Еще не хватает, чтобы догадались, что кто-то тут шлялся!
Однако это не означало, что у него не было книги вообще. Весной 1965 года в США вышел сборник стихов Бродского по-русски — «Стихотворения и поэмы». Издание не вызвало аплодисментов у советской власти, но, поскольку было осуществлено без его участия, оно ему и не инкриминировалось. Очередной шумихи вокруг его имени никто не хотел.
— Я позвонил Кэти… Кэтрин. Ей вчера нездоровилось. В последнее время она часто болела, я волновался… На звонок она не ответила. Я звонил несколько раз, она не брала трубку. Потому и пришел. Думал, вдруг ей нужна помощь…
— В котором часу это было?
Тело оставили в покое и зашагали вниз, на площадь, но прежде заглянули в дом к Джэгеру. Двери и окна высадило волной. Внутри ужасный беспорядок. Терезы ни следа. В кухне обвалилась часть стены, через дыру был виден кусок дворика. А девушка была привязана, значит, ни малейших шансов на спасение.
— Я… не помню.
Бродский получил этот сборник по возвращении из ссылки, в сентябре. Он вызвал у автора смешанные чувства: разумеется, он был рад видеть свои стихи напечатанными, но сборник состоял главным образом из ранних вещей, 1957—1962 годов, к которым он относился, за редким исключением, отрицательно. Со второй его книгой, «Остановка в пустыне», вышедшей в Нью-Йорке в конце 1970 года, дело обстояло иначе. В подготовке этой книги он принимал активное участие. Летом 1968-го он передал рукопись своему американскому переводчику Джорджу Клайну и, перед тем как она пошла в печать, сам правил корректуру; одним словом, издание было авторизованным. И книга была большая, двести страниц с лишним. Помимо семидесяти собственных стихов, она содержала и четыре перевода из Джона Донна.
— А когда вы позвонили в первый раз?
Они побрели по улице к морю, к площади. Лессет прихрамывал, сказывалась ночная беготня по горам. Кости ныли, мышцы немели. Лессет посасывал трубку. Никто бы не догадался, что под холодным камнем его сердца свернувшейся в кольцо змеей дремала безжалостность, а глаза обшаривали каждый встречный проулок, каждый дверной проем.
— Около восьми.
Солнечный свет ярким пятном лежал на пороге и в холле. Вдоль стены тянулась длинная лужа. Лучи, пробивавшие пленку воды, высвечивали зеленую и красную плитку пола. В затуманенном сознании Питера кафель превращался в кораллы и водоросли.
— И сколько прошло времени, прежде чем вы решили ее проведать?
Он глядел на лужу, забившись под лестницу и намертво вцепившись окостеневшей рукой в перила. По ступеням текла вода. Роскошная драпировка, ещё недавно украшавшая холл, рухнула вниз, придавив Питера тяжелой мокрой массой. На пороге дома, перегородив вход, валялся на боку старинный сундук черного дерева с расколотой крышкой.
— Полчаса, не больше.
Лэндерс не сразу сообразил, что видит себя. Какой-то совершенно незнакомый человек отражался в тяжелом зеркале, застрявшем между выбитой волною дверью и подножьем лестницы.
— Последний раз вы звонили в половине девятого?
15.
— Да… то есть нет. Я еще дважды звонил по дороге.
Питер шевельнулся, пытаясь понять, что же с ним произошло. С порезанной щеки свисал лоскут кожи. Черная щетина придавала лицу бандитское выражение. Ботинки исчезли. Где-то слева сверлила боль – видимо, он сильно ударился в водовороте. Питер сел, наклонился вперед, с трудом оторвал онемевшую руку от перил и стал её массировать. Голова потихоньку стала приходить в норму, вернулась память. Сперва он был способен только шевелить рукой, потом удалось привести в порядок дыхание, боль понемногу отпустила. Голова падала на колени, ресницы слипались. Господи, ну что же делать? Медленно возвращалась память. Клокочущая зеленая с белым вода, все сметающая на пути, и дикий ужас перед ней, и чувство, что тебя засасывает адский водоворот; слабость и отчаяние в кромешной мгле. И вдруг нахлынули тоска, пустота и чувство одиночества.
— То есть вышли где-то в восемь тридцать, по дороге звонили два раза… И когда вы прибыли сюда?
— От моего дома идти минут пятнадцать. Должно быть, я пришел без четверти девять.
Затем послышались голоса. Люди явно приближались к нему. Он напрягся, радуясь помощи, внезапно ошалев от мысли, что кто-то может быть рядом. Люди подошли ещё ближе, и через дверь Лэндерс отчетливо увидел силуэты на фоне ослепительного неба. Пробираясь через завал, они гуськом входили в дом, и память вдруг вернулась дикой болью. Желание окликнуть уцелевших тотчас исчезло. Пришел конец света. Братья Пастори… Лессет… Ассис… Они переступили через порог, куда-то направляясь. Лессет оглядел холл, его глаза, казалось, остановились прямо на Питере, на том закутке под лестницей, где Питер полусидел, придавленный тяжелой портьерой, забитый в самый угол и спрятанный в глубокой тени. Затем враги ушли.
Из всех, кто оказывал ему помощь и поддержку во время суда и ссылки, для него самого важнее всего была Ахматова.
О’Доннелл кивнула, делая записи в блокноте.
Питер сбросил с себя драпировку и сел. Теперь он помнил все, и одна мысль не давала ему покоя: Тереза! Лэндерс заставил себя подняться. Шлепая по воде, он покачиваясь поплелся к выходу. Тереза!.. Голые ступни скользили на кафельной плитке, Питер упал, едва успев уцепиться за крышку сундука, перекрывавшего порог. Сделал над собой нечеловеческое усилие, он встал на ноги. Дышалось тяжело, тело не слушалось, вновь подкатила тупая боль. Но в душе рождалась ярость и понимание своей задачи. Одна забота – Тереза!
— Вы стучали?
Перебравшись через сундук, Питер очутился на улице. Четверо мужчин спускались к площади, Питера от них отделяло с полсотни ярдов. У Лэндерса на них не было времени. Тереза! Где она может быть? Лессет утверждал, что она в его руках. Что же подонки с нею сделали? Теперь его мозг лихорадочно заработал. Три места: дом Лессета, дом Пастори и дом Джэгера. И все это нужно проверить.
— Много раз, и никто не отозвался. Поэтому я повернул дверную ручку — оказалось не заперто…
Бродский познакомился с ней летом 1961 года, когда Евгений Рейн привез его в Комарово на Карельском перешейке, где стояла ее «будка». Бродский не слишком много знал об Ахматовой, не знал даже, что она жива. Но хотя первое посещение было почти случайным, за ним последовали другие. «До меня как-то не доходило, с кем я имею дело, — вспоминал он. — И только в один прекрасный день, возвращаясь от Ахматовой в набитой битком электричке, я вдруг понял — знаете, вдруг как бы спадает завеса, — с кем или, вернее, с чем я имею дело. Я вспомнил то ли ее фразу, то ли поворот головы — и вдруг все стало на свои места». Бродский стал частым гостем у Ахматовой, одно время он подолгу жил в Комарове неподалеку от нее, и они видались ежедневно.
Дом Джэгера совсем рядом, чуть ниже по улице. Тело Джэгера валялось у стены. Мертв? Похоже.
— Кэтрин могла забыть запереть дверь?
В доме доктора ни следа Терезы. Питер вернулся на улицу, готовый разнести все вокруг.
Он поднялся к собору, ужаснулся разрушениям, услышал слабые голоса, доносящиеся из храма. Бросил взгляд на неподъемные двери, отвернулся и оцепенело уставился на улицу. Лицо пылало от гнева, пошло пятнами от безудержной ярости, судорожно сжимались кулаки. Лессет со спутниками уже миновали храм, понаблюдали, послушали и пошли дальше…
— Нет, она никогда не забывала.
Питер вновь пересек улицу, взобрался на завал и сполз по нему фута на три, туда, где холм битой черепицы и расколотой каменной кладки возвышался над лепной аркой, обрамлявшей дверь сверху. Питер работал, словно в лихорадке, бездумно растрачивая силы; он собирался расчистить завал, преграждавший дорогу, в котором смешались в кучу грязь с холма, обломки зданий и вязкий ил. Питер остановился. Ах, как ему хотелось, чтобы Тереза оказалась рядом. Как она была ему нужна…
[Фото 11.
Царственная Ахматова, 1963 г. Фото Б. Шварцмана.]
Питер выпрямился и перевел дыхание: следовало держать себя в руках во что бы то ни стало. Настоящий мужчина знает, что делает!
— Что вы сделали дальше?
Но что ему делать?
— Я вошел. Вокруг хаос, на полу одеяло. В каких-то пятнах. И ее… я не сразу заметил ее руку из-под одеяла.
Да просто прихватить кирку да лопату. И вперед. Однако сначала найти Терезу. И рассчитаться с Лессетом, вывести его на чистую воду. Все его мысли были о Терезе. Вся его страсть и мощь работали на одно: убить, уничтожить, сжить со свету дьявола, воплотившегося в образе Лессета… Народ подумает: негодяй раскаялся – и помер.
Бродский как поэт был и остался далек от тематики и лирического строя стихов Ахматовой. Цветаева, которую он впоследствии назовет самым крупным русским поэтом двадцатого века, была ему роднее и ближе. Однако трудно переоценить значение для Бродского встречи с Ахматовой и длительного общения с нею, последним великим представителем Серебряного века. При всей разнице лет и опыта Ахматова относилась к Бродскому как к равному, а его стихи называла «волшебными». Среди молодых поэтов, окружавших ее в последние годы жизни, Бродский занимал особое место.
— Мистер Лэм, вы уверены, что она была накрыта одеялом, когда вы вошли?
Бродского и его сверстников прежде всего привлекала в Ахматовой ее личность, ее манера вести себя, говорить, смотреть на мир, относиться к людям. Все это произвело глубокое впечатление на молодого советского человека, привыкшего, по словам самого Бродского, иметь дело с людьми «другой категории». Ахматова была человеком иной эпохи, шкала ценностей у нее была иная, не советская, и она продолжала сохранять в своей жизни эту как бы уже отодвинутую временем в сторону шкалу. Ее биография и литературная судьба были тяжелыми. Удачей было уже то, что она смогла физически уцелеть. «…Главным было не то, что она умна, — объяснял Бродский, — главное было другое, что она умела прощать».
На площади валялись камни, хлам, обломки досок, залепленные грязью. У стен громоздились кучи водорослей и песка. Окон со стеклами не осталось. Уцелели несколько пальм. Все остальные были сломаны или даже вырваны с корнем. Стены многих домов рухнули. Возле консервного завода валялись большие рыбацкие лодки – гордость флотилии Порто Мария. Одни на боку, другие перевернуты, мачты снесены, в обшивках пробоины. Рыбаки с первого взгляда определили: что в море выйти не на чем. Да только чтобы дотащить до воды любую из разбитых посудин, требовалось человек двадцать.
Лессет с рыбаками зашагали через площадь. Над городом с криком кружили чайки; их вопли дополняли картину разорения, и кроме них никто вокруг не шевелился. Ни живой души. А солнце все поднималось. Начало припекать. Над высыхающими камнями и мусором дрожало марево. Четверо мужчин молча обходили лодки. На бортах «Борриско» облупилась свежая краска, и горьким напоминанием о празднике алели цветочные гирлянды, плавающие в луже на городской площади. Громадная лужа раскинулась между погребком Грации и насыпью, хранившей площадь от прибоя.
…Сколько было в ее жизни, и тем не менее в ней никогда не было ненависти, она никого не упрекала, ни с кем не сводила счеты. Она просто могла многому научить. Смирению, например. Я думаю — может быть, это самообман, — но я думаю, что во многом именно ей я обязан лучшими своими человеческими качествами. Если бы не она, потребовалось бы больше времени для их развития, если бы они вообще появились.
— Уверен! Она лежала под одеялом. Я его поднял, а она… она такая холодная, в порванной одежде… Вся в крови и синяках… Я ее позвал, тряхнул за плечи. А она уже окоченела… — Взгляд мужчины стал отрешенным. — Я вызвал полицию.
В двух шагах от «Борриско» они нашли то, что искали.
Моторная лодка длинной в двадцать футов с небольшой мачтой. лежала, привалившись к сломанной пальме. В ней было на фут воды и пара пробоин в носовой части.
— Что вы делали потом?
– Нос нужно чинить, – сказал Мануэль. – Иначе зальет при малейшей волне. К приливу можно успеть, если постараться.
– А как мотор?
— Мне сказали, что полиция скоро будет. А одежда вся изорвана… и я снова набросил одеяло. Потом вышел из дома. Не мог там оставаться. Я ждал полицейских снаружи.
– Воды полно, но управимся. Просушим карбюратор, свечи. Дай бог, чтоб вода не тронула магнето и распределитель. Хотя они все, в принципе, герметичные.
Будучи «дикарем во всех отношениях», Бродский научился у Ахматовой «некоторым элементам христианской психологии». Этическое влияние Ахматовой на Бродского было колоссальным; «его экзистенциальные выборы, его представления о ценностях как бы подсознательно диктовались Ахматовой, — заключает Томас Венцлова, — можно сказать, он ее интериоризировал, сделал частью себя». И внешне Ахматова произвела на Бродского неизгладимое впечатление: «Она была невероятно привлекательна, она была очень высокого роста, не знаю точно, какого именно, но я был ниже ее, и, когда мы гуляли, я старался быть выше, чтобы не испытывать комплекса неполноценности». При виде Ахматовой, говорил он, стало понятным, почему Россия временами управлялась императрицами.
— Когда мы прибыли на место, на Кэтрин было украшение. Серебряная цепочка с крестиком. Она висела на шее Кэтрин, когда вы ее обнаружили?
– Все четверо поместимся?
— Да, она почти не снимала эту цепочку.
Ассис, радуясь, что есть куда приложить руки, рассмеялся:
– Да ещё с удобствами.
Тейтум слушал, как О’Доннелл расспрашивает Лэма, не упуская ни малейшей детали. Тот был растерян и невнимателен, поэтому некоторые вопросы приходилось повторять снова и снова. Грей поймал себя на том, что сочувствует Лэму. В какой-то момент Зои тоже вышла из дома и встала рядом.
[Фото 12.
У гроба Ахматовой, 10 марта 1966 г. Фото Б. Шварцмана.]
– Сколько понадобится времени? – спросил Лессет.
— Вы знаете, кто это мог сделать? — спросила О’Доннелл.
– Кто его знает… Воду слить просто, обшивку залатаем, лодку к воде дотащим, не проблема. Все зависит от мотора. Если повезет, – прикинул Васко, – часов за шесть управимся.
— Конечно, нет! Все любили Кэтрин!
После ареста Бродского Ахматовой стало казаться, что она как бы причастна к обрушившимся на него бедам. Она всю жизнь жила под надзором и слежкой и подозревала, что органы заинтересовались Иосифом из-за знакомства с ней. Целиком эту гипотезу нельзя исключить, но Бродский никак не хотел с ней смириться. В усилиях и хлопотах, связанных с борьбой за освобождение Бродского, долю Ахматовой трудно переоценить. Он считал, что он у нее в долгу — и не только за это, но и за то, что она помогла ему стать человеком.
Рыбаки принялись за работу. Вылив воду, Васко с Ассисом занялись мотором. Слили испорченный бензин, сняли карбюратор и магнето, чтобы просушить. Инструменты нашлись в ящике под банкой. Мануэль разыскал материал, чтобы латать пробоины. Но плотницкого инструмента не было…
— Она с кем-то ссорилась? Случалось ли с ней что-то необычное?
– Придется идти домой…
16.
Лессет протянул ему ружье.
— Нет. — Лэм помедлил, прежде чем ответить.
Хоть органы после возвращения Бродского из ссылки и не досаждали ему по-старому, они, разумеется, не забыли о нем. Они знали, чем он занимается и с кем общается, они следили за его передвижениями, читали его почту и подслушивали его телефон. И то, что они видели и слышали, им не нравилось. Двенадцатого мая 1972 года Бродского вызвали в ОВИР. Мне он рассказывал:
– Возьми, на всякий случай. И будь начеку.
О’Доннелл слегка склонила голову.
Сам Лессет не испытывал ни колебаний, ни волнений. Он крепко держал в руках предоставленный судьбой шанс, и убеждал себя, что главное – не дрогнуть. Дают – бери… Он был взвинчен и опустошен пережитым, но абсолютно ясно отдавал отчет, что и как нужно делать. И да поможет Бог тому, кто подаст на острове хоть какие-то признаки жизни!
— Вы сказали, что Кэтрин на прошлой неделе болела…
Лессет обошел площадь, заглядывая за каждый угол и в каждый переулок, держа пистолет под рукой… Он выглядывал, высматривал, вынюхивал и слушал. И даже вслух заговорил сам с собой, готовый принести безумную жертву в случае удачи.
— Да, даже на работу не ходила.
Ну, вкратце, мне говорили: «У вас есть два приглашения из Израиля — почему бы вам ими не воспользоваться? Вы думаете, мы вас не выпустим?» Я сказал: «Ну, если вы спрашиваете, то я не думаю, что вы меня выпустите. Вы не выпустили меня в Чехословакию, в Польшу, в Италию, когда у меня были приглашения туда. Но главная причина, почему я не хочу в Израиль, — совсем другая». — «И что же это за причина?» — «Главная причина: мне нечего делать в Израиле. Я гражданин своей страны, я здесь родился и вырос, и я не собираюсь ехать жить в какое-то другое место: здесь мой дом, и не надо мне говорить, что мне делать». И вот тут их тон резко переменился. Если до этого гэбэшник обращался ко мне на «вы», то тут он уже отбросил приличия и сказал: «Слушай, Бродский, ты прямо сейчас заполнишь анкеты, а мы их быстро рассмотрим и дадим ответ». Было совершенно ясно, к чему идет дело, и я спросил: «А если я не буду их заполнять?» Тут он ответил: «У вас наступит очень горячее время», — именно этими словами. Я трижды сидел в тюрьме, дважды лежал в психушке, так что я знал, что они имеют в виду, и у меня не было никакого желания проходить через все это еще один раз. Не то чтобы я так уж дрожал за свою жалкую шкуру, тут было еще кое-что: повторение учит только до известного предела. Я согласен с Кьеркегором, но только отчасти: с течением времени повторение отупляет, оно превращается в клише — а на клише нельзя ничему научиться. Происходит такое переключение от Кьеркегора к Марксу — история повторяется и т. д. …
Мне дали десять дней. Я попытался выторговать время. Не хотелось поспешно уезжать. Тому был ряд причин: они могут передумать и т. п., и т. п. Мне был задан вопрос: «Когда вы будете готовы?» Я ответил: «Мне надо собрать мои рукописи, привести в порядок архив и прочее, так что, может быть, к концу августа». Он сказал: «Четвертое июня — крайний срок».
— Где она работала?
– Если найду их тела, жемчужное колье себе я не оставлю. Оно пойдет в жертву морю. Отдаст тела – получит жемчуг. Откуда он вышел, туда и вернется.
— Она администратор в моей церкви.
Желчь разливалась все сильнее, и он неутомимо искал, то меряя шагами площадь, то изучая полосу мягкого песка под уцелевшей стенкой дамбы. Но попадалась только дохлая живность: собаки, кошки, овцы, пара козлов, и ещё зеленый с желтизной и алым попугай, смытый волной. Трупов Лессет не обнаружил.
«Крайний срок» был, по-видимому, обусловлен предстоявшим на тот момент государственным визитом президента США Ричарда Никсона в Москву. До визита оставалось десять дней. За последние годы состояние советской экономики постепенно ухудшалось, особенно это касалось сельского хозяйства. До революции Россия была житницей Европы, а теперь не могла обеспечить зерном собственное население — из-за плохих урожаев, устаревшей техники, централизованного управления экономикой и плохой трудовой дисциплины. Поэтому Советскому Союзу пришлось обратиться за помощью к Западу. В ответ американский конгресс поставил условие: советское правительство должно облегчить возможность еврейской эмиграции в Израиль. В 1968—1970 годы уезжало около тысячи евреев ежегодно, в 1971 году цифра достигла тринадцати тысяч, а в 1972-м — превысила тридцать две. «Одна из тех вещей, которыми я могу хвастаться, это то, что я был первым, кого они вынудили покинуть страну, — рассказывал Бродский. — Это совпало с визитом Никсона, и предпринимались всяческие чистки».
— В вашей церкви? Вы священник?
Многие советские евреи обзавелись приглашениями от израильских родственников, реальных и фиктивных, — на случай, если ситуация разовьется так, что эмиграция станет неизбежной. Идея обмена евреев на зерно была американской, но получила поддержку многих советских людей, считавших евреев «безродными космополитами», у которых настоящая родина — Израиль. В еврейских кругах жива была память об антисемитской кампании последних лет сталинского правления, и они допускали, что при экономически трудной ситуации власти могут снова разыграть «еврейскую карту», спихивая вину на евреев и возбуждая антисемитские настроения в стране. Приглашение в Израиль было как бы подстраховкой.
Он вернулся к моторке, сел на поваленную пальму и повернулся к мертвому, разрушенному городу, который прежде назывался Порто Мария, к его рухнувшим стенам и грудам досок и камней.
Вернулся Мануэль с инструментами, и принялся латать обшивку на носу. Рыбаки работали, Лессет оцепенело наблюдал. Он поглядывал и на город, на улочки, что вливались в площадь, на зияние мертвых окон, на провалы дверей. За спиной стучали молотки да звякал оброненный инструмент. Ассис копался в моторе, просушивая пустой бензобак.
Случалось, что приглашение из Израиля приходило к людям, об этом вовсе не просившим, — видимо, отправлявшей приглашения стороне казалось, что так она может стимулировать эмиграцию. Именно такое приглашение — от некого Моисея Бродского — получил и Иосиф. Не все, уезжавшие по израильской визе, действительно стремились в Израиль. Многие, едва попав в Вену — первая транзитная остановка, — просили визу в другие страны. Советские власти об этом знали, но не возражали; для них главное было, чтобы «еврейско-зерновой» вопрос решился как можно глаже. Тот факт, что приглашение было фикцией, не составлял особой моральной проблемы и для большинства потенциальных эмигрантов, так как альтернативы не было. Однако с Бродским дело обстояло иначе: он был евреем, но не хотел, чтобы на него лепили национальный ярлык, и еще того меньше он хотел, чтобы его использовали в политических целях — а это было бы неизбежным следствием «добровольной» эмиграции в Израиль. Кроме того, человек, покинувший СССР по израильскому приглашению, не мог бы никогда вернуться на родину. Существовало закрытое Постановление Президиума Верховного Совета, согласно которому эмигрантов заставляли якобы добровольно подавать заявление об отказе от советского гражданства, и за этот добровольно-принудительный отказ полагалось еще и платить. Бродский был, справедливо отмечает Лосев, «слишком привязан — к родителям, сыну, друзьям, родному городу, слишком дорожил родной языковой средой, чтобы уезжать безвозвратно».
— Да, я служу пастором в баптистской церкви Риверсайда.
Обожравшиеся чайки угомонились, мирно покачиваясь на волнах посреди залива.
Лессет убеждал себя, что враги мертвы. Куда им было деться? Удача сама шла в руки. А их унесло в океан или засыпало обломками. Он задумался – в голову пришла новая мысль. Нужно было проверить жилые дома.
Существовала одна-единственная возможность покинуть СССР, сохранив свое советское гражданство и право посещать родину когда угодно: брак с иностранным гражданином. Долгая связь с одной английской слависткой могла бы окончиться браком, но отношения распались по ее инициативе. Однако Бродский был нацелен на отъезд и весной 1972 года подал заявление о регистрации брака с молодой американкой, проходившей стажировку в Ленинграде. Близкому другу он признался, что в этот раз речь идет о фиктивном браке.