Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Я не понимаю вас, – сказал Кадудар и сделал шаг к двери. – Мне не до шуток. Прощайте.

– Останьтесь, – сказал Сантус, – хотя ваш дом близко, но в такую погоду вы подвергаетесь серьезной опасности.

– Пропадет долг? – язвительно спросил Кадудар.

– Совершенно верно. А я не люблю терять своих денег.

– В таком случае я доставлю вам несколько неприятных минут, – Кадудар открыл дверь. – Пусть я промокну, как собака, но под защитой вашего крова оставаться я не хочу.

Он замер. Небольшой светящийся шар, скатанный как бы из прозрачного снега, в едва уловимом дыме электрической эманации, вошел в комнату – мимо лица Кадудара. Его волосы трещали и поднялись дыбом прежде, чем ужас запустил зубы в его сердце. Шар плавно пронесся в воздухе, замедлил движение и остановился над плечом Сантуса, как бы рассматривая человека в упор, не зная еще, что сделать, – спалить его или поиграть.

Сантус не шевелился так же, как не шевелился и Кадудар: оба не имели сил даже перевести дух, внимали движению таинственного шара с чувством конца. В комнате произошло нечто непостижимое. За дверцей буфета начало звенеть, как если бы там возилась человеческая рука. Дверной крючок поднялся и опустился. Занавеска взвилась вверх, трепеща, как от ветра; неясный, мучнистый свет разлился по всем углам. В это время шар был у ног Сантуса, крутясь и передвигаясь, как солнечное пятно колеблемой за окном листвы. Он двигался с неторопливостью сытой кошки, трущейся о хозяина. Вне себя, Сантус двинул рукой, чтобы убрать стоявшее возле него ружье, но, как бы поняв его мысль, шар перекатился меж ног и занял сторожевую позицию почти у приклада.

– Кадудар, – сказал дико и тихо Сантус, – уберите ружье!

Должник помедлил не долее трех биений сердца, но все же имел силу помедлить, в то время как для Сантуса эта пауза была равна вечности.

– Отсрочка, – сказал Кадудар.

– Хорошо. Полгода. Скорей!

– Год.

– Я не спорю. Бросьте ружье в окно.

Тогда, не упуская из вида малейшего движения шаровидной молнии, описывающей вокруг ног Сантуса медленные круги, все более приближающие ее к магнетическому ружью, Кадудар, весь трясясь, перешел комнату и бросил ружье в окно. В это время он почувствовал себя так, как если б дышал огнем. Его правая рука, мгновенно, но крепко схватив со стела вексель, нанесла ему непоправимые повреждения.

Казалось, с удалением предмета, способного вызвать взрыв, шар погрузился в разочарование. Его движение изменилось. Оставив ноги Сантуса, он поднялся, прошел над столом, заставив плясать перья, и ринулся в окно. Прошло не более вздоха, как из-под ближайшего холма раздался рванувший по стеклам и ушам гром, подобный удару по голове. Молния разорвалась в дубе.

Встав, Сантус принужден был опереться о стол. Не лучше чувствовал себя и Кадудар.

– Все? – спросил Сантус. – Вы довольны?

– Дайте вексельный бланк, – спокойно ответил Кадудар, – я – не грабитель. Я перепишу наш счет на сегодняшнее число будущего года. Таким образом, вы сохраняете и деньги и жизнь!

Заколоченный дом*

Как стало блестеть и шуметь лето, мрачный дом в улице Розенгард, окруженный выбоинами пустыря, не так уже теснил сердце ночного прохожего. Его зловещая известность споткнулась о летние впечатления. На пустыре роились среди цветов пчелы; обрыв за переулком белел голубою далью садов; в горячем солнце черные мезонины брошенной старинной постройки выглядели не так ужасно, как в зимнюю ночь, в снеге и бурях. Но, как наступал вечер, любой житель Амерхоузена с уравновешенной душой, – кто бы он ни был, – предпочитал все же идти после одиннадцати не улицей Розенгард, а переулком Тромтус, имея впереди себя утешительный огонь окон бирхалля с вывеской, на которой был изображен бык, а позади не менее ясные лампионы кинематографа «Орион». Тот же, кто, пренебрегая уравновешенностью души, шел упрямо улицей Розенгард, – тот чувствовал, что от острых крыш заколоченного дома бежит к нему предательское сомнение и вязнет в путающихся ногах, бессильных прибавить шаг.

Но что же это за дом? Кстати, в пивной с вывеской быка хозяин словоохотлив, и я узнал от него все. Не всякий может это узнать; лишь тот выйдет удовлетворен, кто похвалит бирхаллевского шпица. Шпиц получил премию на собачьей выставке и чувствует это в тех только случаях, когда внимательная рука погладит его по вымытой белой шерсти, почешет ему за ухом и в острых, черных глазах его прочтет тоску о беседе.

Я сказал шпицу: «Великолепная, блистательная этакая ты собаченция; уж, наверное, за чистоту кровей выдали тебе диплом и медаль». (А я уже узнал, что выдали.)

Немедленно стал он ласков, как муфта, и подвижен, как фокстерьер, и облизал мне впопыхах нос. Хозяин порозовел от счастья. Мечтательно закатив глаза и снизу вверх пальцами причесав бороду, он сказал:

– Я вижу, вы понимаете в собаках. Большая золотая медаль прошлого года в Дитсгейме. Вот что, камрад, – волосы ваши длинны, шляпа широкопола, а трость суковата; правой руки указательный палец ваш с внутренней стороны отмечен неотмывающимися чернилами. По всему этому вы есть поэт. А я чувствую к поэтам такую же привязанность, как к собакам, и прошу вас отведать моего особого пива, за которое я не беру денег.

– Заколоченный дом Берхгольца, – продолжал он, когда особое пиво подействовало и когда я выразил к этому дому неотвязный интерес, – известен мне довольно давно. Вам многие наговорят об доме Берхгольца невесть какой чепухи; я один знаю, как было дело. Берхгольц повесился перед завтраком, ровно в полдень. Он оставил записку, из которой ясно, что привело его к такому концу: крах банка. Состояние улетучилось. Казалось бы, делу конец, но жильцы меньше чем через год выехали все из этого дома. Все это были почтенные, солидные люди, к которым не придерешься. Сколько было голов, столько и причин выезда, но ни один не сказал, что его мучат стуки или хождения, или еще там не знаю какие страхи. Однако стали говорить вскоре, что Берхгольц стучит в двери во все квартиры, когда же дверь открывается, за ней никого нет. Солидный жилец как может признаться в таких странных вещах? Никак – он потеряет всякий кредит. Поэтому-то все приводили различнейшие причины, но все наконец выехали, и в доме стал гулять ветер. Это было лет назад двадцать. Наследник сдал дом в аренду, а сам уехал в Америку. Арендатор спился, и с тех пор никто не живет в доме, хотя были охотники попробовать, не минуют ли их ужимки покойника. Пробы были недолгие. Скоро стали грузиться возы смельчаков – в отлет на более легкое место. Раз… был я тогда моложе – я вызвался на пари с судьей Штромпом провести ночь среди, так сказать, мертвецов и чертей…

– Чертей? – спросил я довольно поспешно, чтобы не замять это слово, так как хозяин Вальтер Аборциус имел обыкновение брать высокие ноты, не обращая внимания на оркестр, и нахально спускать их, когда слушающий сам забирался на высоту. – А что же черти, много ли их там?

– Как сказать, – произнес самолюбивый Аборциус, потягивая особое пиво, которое имело на него особое действие. – Как сказать и как понимать? Черти… да, это были они, или что-нибудь в том же роде, но еще страшнее. Я прочитал молитву и лег в кабинете Берхгольца – прошлым летом, как раз под Иванову ночь. Уже я начинал засыпать, так как выпил перед тем особого пива, вдруг дверь, которую я заставил курительным столиком, раскрылась так стремительно, что столик упал. Ветер прошел по комнате, свеча погасла, и я услышал, как над самым моим ухом невидимая скрипка играет дьявольскую мелодию. Мелькнули образины, одна другой нестерпимее. Что же?! Я не трус, но при таком положении дела почел за лучшее выскочить в окно. Как я бежал – о том знают мои ноги да соседние огороды. Судья, получив выигрыш, злорадно хохотал и стал мне ненавистен.

– Мастер Аборциус! – сказал тут чей-то голос с соседнего стола, и, подняв взоры, увидели мы квадратную бороду Клауса Ван-Топфера, счетовода. – Стыдитесь! – продолжал он тем трезвым тоном, который даже сквозь пиво являет признаки положительного характера. – Вы несете непростительную чепуху. Какие черти?! Какие дьявольские мелодии?! Да я сам ночевал раз в доме Берхгольца, и так же на пари, как вы. Я спал спокойно и безмятежно. Дом стар; дуб изъеден червями, печи, окна и потолки нуждаются в небольшом ремонте, но нет чертей. Нет чертей! – повторил он с апломбом здоровой натуры, – и ночуйте вы там сто лет, никакой удавленник не придет к вам жаловаться на дела Дитсгеймского банка. Все. Получите за пиво.

Аборциус был, казалось, связан и несколько пристыжен таким решительным заявлением. Пока он собирался с духом ответить Клаусу, я незаметно улизнул через заднюю дверь и с запасом действия в голове особого пива отправился к заколоченному дому Берхгольца. Так! Я решил сам войти в это спорное место. Меж тем звезды повернулись уже к рассвету, и в ночной тьме не хватало той прочности, устойчивости, при какой ночь властвует безраздельно. Ночь начала таять, и хотя была еще отменно черна, воздух свежел.

По стене дома, снаружи, шла железная лестница; я поднялся и проник под крышу через слуховое окно. У меня были спички, и я светил ими на чердаке, пока разыскал опускную дверь, ведущую во внутренние помещения третьего этажа. Был я не так молод, чтобы верить в чертей, но и не так стар, чтобы отказать себе в надежде на что-то особенное. Дух исследования вел меня по темным комнатам. Я спотыкался о мебель, время от времени озаряя старинную обстановку светом спичек, которых становилось все меньше; наконец их более уже не было. В это время я путался в небольшом, но затейливом коридоре, где никак не мог разыскать дверей. Я устал; сел и уснул.

Открыть глаза в таком месте, где не знаешь, что увидишь по пробуждении, всегда интересно. Я с интересом открыл глаза. Горячий дневной свет дымился в золотистой пыли; он шел сквозь венецианское окно с трепетом и силой каскада. Как и следовало ожидать, дверь была рядом со мной, за дверью щебетала малиновка. Тотчас войдя, я увидел эту хорошенькую птичку перепархивающей по жесткой, цветной мебели красного дерева; одно стекло окна, выбитое камнем или градом, объясняло малиновку. Она исчезла, порхая под потолком, в соседнее помещение. Здесь же, в сору, меж карнизом пола и стеной, полз дикий вьюнок, семена которого, попав с ветром, нашли довольно пыли и тлена, чтобы вырасти и зацвести. Неожиданно из-за стены прогремел бас: «Смелей, тореадор!» – прогремел он; я бросился на жильца и, толкнув дверь, увидел драматурга Топелиуса, расхаживающего в табачном дыму с пером в руке.

Мое изумление при таком афронте было значительно; оно даже превысило мои описательные способности. – «Друг Топелиус! – сказал я, протягивая руки, чтобы отразить нападение призрака, – если ты тень – исчезни. Нехорошо привидению гулять утром с трубкой в зубах!»

Он яростно закричал: – «Неужели и здесь я не найду покоя, хотя ты мне и приятель! Так это твои блуждания я слышал сегодня ночью, когда сцена прощания Тристана с Изольдой подходила уже к концу?! Клянусь трагедией, я начинал поджидать визита Берхгольца. Впрочем, сядь; пьеса готова. Слушай: когда под тобой, внизу, сто раз в день сыграют рапсодию Листа, а над тобой – „Молитву девы“ и когда на дворе смена бродячих музыкантов беспрерывно от зари до зари, – ты тоже подыщешь какой-нибудь заколоченный дом, куда надо влезать в окно, но где, по милости молвы, живут одни привидения. Впрочем, здесь так чудесно!»

– Да, чудесно, и я повторяю это за ним, так как чудеса – в нас. Не тронул ли меня солнечный свет в лиловых оттенках? И вьюнок на старой панели? И птица – среди вещей? Наконец, эта рукопись, которую он протянул мне с гордой улыбкой, рожденная там, где боятся дышать?

Голос сирены*

I

Среди битв, через открытое поле, близ Ангудора, проезжало семейство Эмилона Детерви. Он переселялся в зону, свободную от военных действий. Между тем, неправильно взятый путь, благодаря тому, что путешественники хотели сократить дорогу, привел их на этом поле к крутому обстрелу, и шальная граната, лопнув под синим небом, выбросила град пуль, одной из которых сын Детерви, Артур, был контужен в спину.

Что произошло с нервной системой пострадавшего, как изменилась она и в чем, – мы не знаем. Вскоре после этого Артур Детерви начал чувствовать тяжесть и онемение нижней части спины, ходить начал с трудом, и наконец у него совершенно отнялись ноги.

– Что в них? – спросила она.

Семейство Детерви было зажиточным. Несколько докторов и клиник за приличный гонорар нашли возможным только сказать, что случай неизлечим. Во всяком лечебном заведении больной находил радушный прием, но очень мало надежд. И, наконец, по совету профессора А. Ренольда, Артура Детерви перевезли в южный город, где был большой порт. Неподалеку от города находилась грязевая лечебница. Сняв уютную загородную дачу, отец Детерви поместил больного в лучших условиях: его комната примыкала к веранде, где, лежа днем, Артур видел море и, по изгибу уходящего в лиловатую даль берега, – часть порта. У него было также всегда много цветов под окнами, в саду и на столе. Раз в неделю больного навещал доктор, кроме того, две сиделки, сменяясь посуточно, ухаживали за ним с ловкостью, терпением и тишиной образцовыми.

– Хинин, что-то ещё. Я точно не знаю. – Он подумал. – Они не причинят тебе вреда.

Сделав это, отец Детерви погрузился в биржевую игру, почему редко бывал дома. Его сестра Беатриса, девушка семнадцати лет, едва поспевала присоединиться к той или другой компании, переходя от гребного спорта к верховой езде с неутомимостью молодого животного, жадного к жизни. Две тетки, сестры отца Детерви, увлекались работами на биологической станции и, по-дилетантски упрямо, сидели за микроскопом. Мать Детерви, вскорости после приезда, переехала на тот берег бухты гостить к родственникам. Таким образом, неподвижный больной мальчик почти всегда был один.

Глядя на неё, он понял, что она смотрит не на корпус Искусств, а куда-то немного в сторону. Повернув голову туда же, он увидел красный огонек, мигающий где-то на удалении нескольких миль от них. Это был сигнальный фонарь на передающей вышке местной радиостанции, установленной на крыше самого высокого в Блю-Ривер сооружения – здания Муниципалитета, где находилось Бюро регистрации браков. Интересно, подумалось ему, поэтому она туда глядит, или просто её привлекает этот мигающий красный огонёк в вечернем небе. Он коснулся её сцепленных рук – они совсем замёрзли.

Артуру Детерви было восемнадцать с небольшим лет. Вынужденное лежание или сидение в кресле временами доводило его до бешенства. Это была нервная, непоседливая натура, пылкая и настойчивая. Здесь, – на даче, на обрыве дикого, цветущего берега, он чувствовал себя, как в вечной, монотонной тюрьме. Ему было запрещено чтение волнующих книг, отчего, часто с досадой отбрасывал он те вялые и пространные сочинения, какими вынужден был довольствоваться и над которыми засыпает даже здоровый. Лучшим развлечением было для него смотреть на море и порт. Внизу, под обрывом, двигался белый узор прибоя, за черту горизонта текли дымы пароходов и белые паруса шхун. Огромный стоял перед ним мир, с запахами ветра и соли. В далеком порту звенел гул, напоминающий летнее ликование кузнечиков. Сквозь дым и солнечные лучи Детерви видел наклонные черты кранов, острые мачты и гигантские, слегка откинутые назад, трубы с цветными полосками. Меж молов просвечивала вода. Дым, пар, полощущие и набирающие ветер паруса; огромными клинами контуры океанских пароходов выплывали на рейд. Иногда смешанный, алчный хор стонущих, звонящих и громыхающих звуков порта выделял мелодию свистков, совпадающих так, что, начиная с пронзительных, отрывистых катерных свистков и до поворачивающего в глубине сердца самые большие тяжести, низкого воя сирен – все промежуточные голоса различных судов сливались в стройный, упрямый вихрь. Тогда, сквозь печальную задумчивость, в душе Артура Детерви начинали подыматься непонятные, подступающие слезами в горле, гордость и нежность. Нагнувшись в своем кресле, побледнев от тоски и радости, он смотрел в пестрое отдаление порта так, как будто хотел взглядом переброситься к высоким бортам пришедших издалека стройных судов.

– Не волнуйся, Дорри. Всё будет хорошо.

Когда проходил этот момент волнения, он устало откидывался на подушки и, взяв книгу, смотрел мимо нее.

Сколько-то времени они сидели молча, потом она спросила:

II

– Не сходить ли нам сегодня в кино? Идёт фильм с Джоан Фонтейн.

– Дорри, извини, – ответил он. – У меня целая тонна заданий по испанскому.

– Пойдём в дом Союза Студентов. Я тебе помогу.

Раз рано утром, – так рано, что еще бледное небо сообщало всему бледный и сонный вид, – Артур Детерви проснулся и, не в состоянии будучи снова заснуть, лежал, смотря на выступающий над нижним краем окна морской горизонт. Второе окно приходилось слева от Детерви, и из него виден был порт. Переведя взгляд к этому окну, увидел он вспыхнувшую за рамой струйку белого пара, такую маленькую отсюда, что воображением можно было принять ее за струйку дыма, выпущенную из трубки курильщиком. Она кипела, резко восходя вверх; затем Детерви услышал, как едва дрогнули оконные стекла и, продолжая легко дрожать, наполнили комнату как бы гулом двигающихся на стекле шмелей. Низкое, как подымаемый тяжкий груз, далекое, сжимающее слух, «о-о-о-о-о!», приближаясь издалека сильными, наваливающимися волнами, заставило Детерви поднять голову. Нет сомнения, то была сирена – гудок трансатлантика «Эквадор», звук, зовущий и вместе приковывающий слушать неподвижно. Из всех ревов и гулов порта больше всего волновал Детерви именно этот страшный, как судьба, звук оглушительного гудка.

– Ты что, хочешь меня подкупить?

Он проводил её через кампус до её общежития – невысокого, в современном стиле выстроенного здания. У входа они поцеловались, пожелав друг другу спокойной ночи.

То был не рев, не вой, но вой и рев вместе. Наконец струя пара угасла. Звук, оканчиваясь, сошел к самой низкой ноте и, как бы зачеркнув сам себя этим обрывом, исчез, как бы улетел прочь.

– Увидимся завтра на занятии, – сказал он. Она кивнула и снова его поцеловала. Дрожь била её. – Послушай, Малышка, тебе не о чем беспокоиться. Если они не подействуют, мы поженимся. Разве ты не слышала? – любовь побеждает всё. – Она молчала, ожидая от него чего-то ещё. – И я очень тебя люблю, – сказал он и тоже поцеловал её. На её губах замерла неуверенная улыбка.

Пока Детерви слушал, внушительная вибрация звука прогнала прочь остаток сна, бросила кровь в сердце и голову. С ним произошла странная вещь: он испытал легкое, подобное лишь мысли об этом, напряжение мускулов правой ноги и почти с ужасом подумал, что пошевелил ею. Но этого не было.

– Спокойной ночи, Малышка, – попрощался он.

Несколько минут он лежал, прижав руки к вискам и прислушиваясь к своим мыслям, восстающим внезапно. Наконец смертельная тоска, рожденная безумной надеждой, воодушевила его. Он приподнялся, на руках переполз к стулу, поднялся на него и заглянул в окно, выходящее в сад.

Он вернулся к себе, но уже не мог заниматься испанским. Поставив локти на стол и подпирая руками голову, он думал о пилюлях. Боже, они должны подействовать! Они подействуют!

Уже солнце поджигало траву; по саду шел садовник и его пять рабочих.

Но Херми Годсен его предупредил: «Письменной гарантии я тебе не дам. Если твоя подружка залетела уже два месяца назад…»

– Друзья, – сказал им Детерви, – вы знаете, может быть, что у меня болят ноги. Слушайте: я вам заплачу щедро; пока в доме все спят, снесите меня на пароход «Эквадор», затем – обратно.

Ему пришлось повторить эту просьбу несколько раз и на разный манер до тех пор, пока полусонные люди не убедились, что им не предлагают ничего страшного или непозволительного.

Об этом он старался не думать. Поднявшись, он подошёл к бюро и выдвинул нижний ящик. Из-под аккуратно сложенной пижамы он вытащил пару брошюр в мягких переливающихся медью обложках.

Детерви дал им вперед денег, оделся, затем сел в кресло и поплыл на четырех парах сильных рук вниз по тропе.

III

Едва только познакомившись с Дороти и от знакомого студента, работающего секретарём в Бюро Регистрации, узнав, что она не просто родственница хозяев «Кингшип Коппер», а одна из дочерей президента корпорации, он послал запрос в Нью-Йоркский офис компании. Он написал, что якобы собирается сделать финансовое вложение в «Кингшип Коппер» (что не было совсем уж неправдой), и попросил выслать ему рекламные проспекты.

Чем далее двигался он, разговаривая с носильщиками об окружающем и об их делах, а также и о своей болезни, тем спокойнее становилось у него на душе. Наконец он приближался к миру неутомимого раскаленного движения, о котором мечтал все эти три года. Он вдыхал запахи угля, морской воды и особым, имеющий тайную прелесть запах прокаленных ветром и солнцем парусных судов, кузова которых, рядом, как затылки солдатской шеренги, теснились у набережной, немного ниже ее, открывая беспорядок палуб. Дальше порт отходил вправо в бухту каменными затонами молов, у концов которых дымились трубы пароходов; там же сквозь изменчивый в тумане и пыли цвет пространства поднимались на воздух, как бы перелетая, бочки и кучи ящиков; цепь крана, схватившую их, глаз не замечал сразу, почему казалось, что материл получила самостоятельное движение. По воздушной железной дороге, временами скрывая эту картину, тянулись груженные хлопком платформы. Было такое впечатление у Детерви, что вся эта громада судов, заслоняющих своими мачтами и трубами друг друга так, что тянулись по набережной целые улицы снастей, дымит трубами от нетерпения сойти с места и плыть в страну далей.

Две недели спустя, когда он читал «Ребекку»,[3] притворяясь, что восхищён книгой, поскольку это был любимый роман Дороти, а сама Дороти вязала ему толстые носки с цветными узорами, поскольку именно такие носки нравились какому-то из предыдущих её поклонников, и для неё вязание их сделалось признаком серьёзного чувства, почта доставила брошюры. Он вскрыл пакет с церемониальной торжественностью. И его ожидания сбылись – «Техническая информация о „Кингшип Коппер“, выпускаемых ею меди и сплавах» и «Пионеры на войне и в мирное время» назывались эти проспекты, и они пестрели фотоснимками шахт и печей, обогатителей и конверторов, реверсивных станов, прокатных станов, прутковых и трубопрокатных станов. Он перечёл эти книжицы сотни раз, наизусть зная каждый заголовок, но снова и снова возвращаясь к ним, листая их страницы с задумчивой улыбкой, как если бы это было любовное письмо…

Но сегодня не помогли и они. «Разработка месторождения открытым способом в Лендерсе, Мичиган. Годовая добыча руды в этом карьере составляет…»

Детерви сидел в кресле. Его ноги были окутаны пледом. Кресло с колесиками, когда его поставили на мостовую, катилось довольно легко, поэтому двое рабочих катили, а двое шли сзади, затем сменяли тех, кто толкал кресло. Прохожие взглядывали на Детерви, и он отвечал им взглядом, говорящим: «Да, ходить не могу». Женщины, соболезнующие, подняв брови, перешептывались на его счет, двое-трое мальчишек шли некоторое время сзади, но отстали.

Больше всего выводило его из себя то, что ответственность за ситуацию в целом, в определённом смысле, лежала на Дороти. Лично он предполагал, что пригласит её сюда, в свою комнату, один только раз – чтобы подтвердить серьёзность своих намерений. Именно Дороти, с этими её кротко закрытыми глазами и её пассивной сиротской ненасытностью, настаивала на повторении визита. Он ударил кулаком по столу. Её собственная вина! Чёрт бы её побрал!

Меж тем настало полное утро и пламенно улыбнулось. Яркий, живой блеск заиграл в воде. За зданиями пакгаузов, при повороте Детерви увидел «Эквадор».

Он попытался снова раскрыть брошюры. Бесполезно. Через минуту он отбросил их прочь, снова подпёр голову руками. Если пилюли не сработают – бросить учёбу? Бросить её? Не выйдет, она знает его адрес в Менассете. Даже если она не станет разыскивать его, это поспешит сделать её папочка. В суд Кингшипу на него не подать (или всё-таки можно?), только крови он всё равно ему попортит. Богатые мира сего всегда казались ему единым кланом, и нетрудно было вообразить, как Лео Кингшип говорит кому-то: «Присматривай за этим парнем. От него хорошего не жди. Моя обязанность как родителя предупредить…» И что тогда останется для него? Очередная экспедиторская?

Он вспомнил тогда Гулливера и лилипутов. Корабль, размеры которого глаз мог охватить только на отдалении, стоял стеной между ним и остальной гаванью. По длине, высоко громоздящейся над мостовой и, казалось, достигавшей домов порта, мог продвинуться целый небольшой пароход. У сходен, ведших вверх, как на башню, шествие остановилось. Здесь, в густой толпе, хлопочущей среди гор ящиков и багажа, Детерви затерялся. Устав, он посмотрел вверх.

Или, скажем, он женится на ней. Потом у них родится ребёнок, и от её папаши они не получат и цента. Снова экспедиторская, только теперь у него на шее будут висеть жена и ребёнок. Господи! Пилюли просто обязаны подействовать. Это его последняя надежда. Если они не сработают, он просто не знает, что делать.

Среди труб вилась тонкая струя белого пара. Она выровнялась, потекла прямо вверх, приняла форму долгого, белого взрыва, метнувшегося под облака, и начала песнь, от которой все померкло, все стало тихим и малым. Некоторое время не было совершенно слышно никаких звуков, как на улице кинематографического экрана, кроме волн победоносного гула, разрывающего пространство. Померкли мысли, дыхание, цвета и предметы; и тот же ужасный рев ревел в самой груди слушающих.



И вне себя от восторга, от счастья видеть и слышать переполняющую его силу, Детерви, весь зазвучав сам, встал со своего кресла. Вначале он не чувствовал ног, как бы летя на месте, но скоро по онемевшим суставам прошли холодными иглами мурашки. Он сделал шаг, пошатнулся и удержался за кресло.

Складной спичечный коробочек был белым, с надписью «Дороти Кингшип», вытисненной внутри медного листика. Ко всякому Рождеству корпорация «Кингшип Коппер» дарила такие персональные коробки своим руководителям, клиентам, друзьям. Ей пришлось четырежды чиркнуть спичкой, чтобы зажечь её; и когда она поднесла её к сигарете, пламя дрожало будто на ветру. Она откинулась на спинку кресла, пытаясь успокоиться, но не могла оторвать глаз от открытой двери ванной, где на краю раковины её дожидались белый пакет с пилюлями и стакан воды…

– Теперь поедем назад, – сказал он людям, несшим его, – они еще слабы. О, как ревет! Прямо в меня!

Она закрыла глаза. Если бы только она могла поговорить обо всём с Эллен. Сегодня утром пришло письмо от неё: «Погода была чудесной… президент комитета по организации досуга третьекурсников… читала ли ты новый роман Маркванда?»[4] – очередная отписка, которыми они обменивались после Рождества и случившейся тогда ссоры. Если бы она могла услышать её совет, раскрыть душу, как это было раньше…

– Да, лучше вам не ходить, – сказал один из носильщиков, ничего не поняв в этом и думая, что Детерви мог стоять. – Однако, голосок у этого парохода. Даже ушам больно.

Дороти было пять, а Эллен – шесть, когда Лео Кингшип развёлся с их матерью. Старшей сестре, Мэрион, было десять. Эту утрату, сначала фигуральную, а потом и буквальную, потому что год спустя мать умерла, глубже всех переживала именно она. Мэрион запомнила отчетливо все обвинения, все упреки, предшествовавшие разводу, и потом не раз с горечью пересказывала их подрастающим сестрам. Она где-то преувеличивала жестокость отца. Шли годы, и она всё более отдалялась от них, одинокая, замкнутая.

Напротив, Дороти и Эллен одна в другой находили утешение, не получаемое ими ни от отца, холодностью отвечавшего на их холодность к нему, ни от множества пунктуальных, точных, лишенных человеческого запаха и тепла гувернанток, которым отец передоверил воспитание дочерей, выигранное им в суде. Сестры ходили в одни и те же школы, клубы, на одни и те же танцевальные вечера (послушно возвращаясь домой к сроку, назначенному отцом). Куда бы ни направлялась Эллен, Дороти всегда следовала за ней.

На облачном берегу*

I

Но когда Эллен поступила в колледж в Колдуэлле, Висконсин, и Дороти планировала пойти по её стопам на следующий год, Эллен сказала: нет, тебе пора становиться самостоятельной. Отец согласился с нею; самостоятельность была той чертой, которую он ценил в себе и в других. Всё-таки они пошли на некоторый компромисс, Дороти отправилась в Стоддард, чуть более чем в сотне миль от Колдуэлла; подразумевалось, что сестры будут навещать друг друга во время уикендов. Произошло несколько таких встреч, потом всё реже и реже, пока Дороти не заявила, что учёба сделала её вполне самостоятельной, и тогда их поездки друг к другу совсем прекратились. В довершение, в прошлое Рождество, случилась эта размолвка. Она началась из-за ничего – «Если тебе хотелось надеть мою блузку, ты могла бы попросить у меня разрешения!» – и продолжала нарастать, потому что все каникулы Дороти была не в духе. После того, как они разъехались продолжать учёбу, переписка между ними почти совсем угасла, сводясь к нечастым и коротеньким посланьицам…

Когда Август Мистрей и его жена Тави решили, наконец, зачеркнуть след прекрасной надежды, им не оставалось другого выбора, как поселиться на непродолжительное время у Ионсона, своего дальнего родственника. Год назад, когда дела Ионсона пошли в гору, этот человек, возбужденный успехом, много, фальшиво и горячо болтал, поэтому его тогдашнее приглашение приехать, когда того захочется Мистреям, в только что приобретенное имение Мистреи рассматривали до сего времени как истинный огонь сердца и просто потянулись к нему, вздохнув о чудесном уголке, владеть которым были бы не в состоянии, даже заплатив деньги вторично.

Всё-таки оставался ещё телефон. Дороти поймала себя на том, что пристально смотрит на него. В одно мгновение она могла бы связаться с Эллен… Но нет, почему она должна уступить первой и, возможно, нарваться на отповедь? Она затушила сигарету в пепельнице. А кроме того, раз уж она успокоилась, к чему было теперь медлить? Она примет пилюли; если они подействуют, тогда всё отлично. А если нет, что ж, они поженятся. Она подумала, как это здорово будет, даже если отца от злости хватит инфаркт. Ей не нужны его деньги, это уж точно.

Это было семь дней назад. Мистрей побледнел и прикрыл глаза, а Тави, уцепившись маленькими руками за решетку ворот, приподнялась на цыпочки, чтобы хоть еще раз оглянуть цветущий солнечный завив садовой аллеи. Хозяйка, кокетливая молодая женщина со спокойным лицом, провожая их, тронула легким движением руки ветку лавра, как бы погладив ее, и это движение, полное чувства собственности, отразилось в душе Тави беззлобной грустью. Ее с мужем ограбили так умно, что было бы бесцельно искать мошенника; бесцельно было бы растравлять боль поисками концов. Кроме того, как Тави, так и ее муж питали глубочайшее отвращение ко всякой грязной борьбе.

– Зачем вы доверились этому человеку? – спросила хозяйка. – Почему вы ранее не посетили нас без него?

Она прошла к двери, ведущей в холл, и заперла её, возбуждённая мыслью, что действия её несколько отдают мелодрамой.

– Он сказал… – захлебываясь, начала Тави и посмотрела на мужа. – А? Разве не так?

– Ну, говори, – кротко согласился Мистрей.

В ванной она взяла пакет с края раковины и вытряхнула капсулы себе в ладонь. Они были серо-белыми; желатиновая оболочка переливалась, делая их похожими на удлинённые жемчужины. Бросив пакет в корзину для мусора, она вдруг подумала: а что если не глотать их?

Тави, помахивая указательным пальцем, начала робко и строго:

– Мы поместили объявление… знаете? В той газете, где попугай. Мы продали кое-что; собственно говоря, продали все, но наша мечта зажить наконец в живописном солнечном уголке должна же была исполниться? Вот пришел тот самый О\'Тэйль…

Тогда они поженятся завтра же! Вместо того, чтобы дожидаться лета или, вернее всего, получения диплома – а это ещё больше двух лет – уже завтра вечером они стали бы мужем и женой!

– Но мы уже говорили это, – мягко перебил Мистрей. – О! Злое дело. Ну, короче сказать, нас обманули, и никто не виноват, кроме нас. Мы отдали почти все деньги, так как нас уверили, что на владение уже есть много охотников, что надо спешить.

Но это не честно. Она обещала попытаться. Значит, завтра…

– Но ведь вы даже не посмотрели, что покупаете?

Она подняла стакан, забросила ладошкою капсулы себе в рот и залпом выпила воду.

– Увы! – сказал Мистрей. – По словам этого мошенника, здесь чудесным образом оказывалось налицо все, что удовлетворяет вполне наши вкусы. И в этом смысле он не обманул нас.

– Он производил, – краснея, сказала Тави, – вполне, знаете ли, приличное впечатление. Мы были так рады.

– Это верно, – подтвердил Мистрей и устало кивнул жене. – Тави, пора уезжать.

4

– Обратитесь немедленно в суд, – сказала хозяйка, – может быть, еще не поздно разыскать преступника.

Аудитория находилась в одном из новых зданий, светлое вытянутое в длину помещение со вставленным в алюминиевую раму окном во всю стену. К лекторской кафедре были обращены восемь рядов кресел, по десять в каждом ряду, изготовленных из серого металла, с удлиненным правым подлокотником, изогнутым влево и в этой части раздающимся в довольно широкую панельку, заменяющую стол.

Говоря это, она сламывала одну за другой тяжелые пунцовые розы, пока не собрался в ее энергичной, смуглой руке букет, полный прихотливой листвы. Затем она передала цветы расстроенной молодой женщине.

– Возьмите, – нежно произнесла она. – мне хочется хоть этим утешить вас.

Тави, развеселясь на мгновение, взяла подарок и отошла, чувствуя себя совершенно пристыженной. Оба молчали. Перед тем как сесть в экипаж, она, виновато, но твердо посмотрев на Мистрея, отбежала в сторону и пристроила свой букет в пышной траве так, чтобы он не упал. Затем, вздохнув, Тави промаршировала с Мистреем под руку несколько шагов нога в ногу.

Он сидел на самом последнем ряду, во втором кресле от окна. Соседнее место слева, кресло у самого окна, сейчас пустое, было её местом. Это была первое утреннее занятие, ежедневная лекция по социологии; единственное их совместное занятие в этом семестре. Голос лектора монотонно гудел в прогретом солнцем воздухе аудитории.

– Я возвратила их земле и солнцу. Не стерпеть их в руке. Потому что они – не наши.

II

Уж сегодня-то она могла бы сделать усилие, чтоб придти вовремя. Она что, не понимает, каково ему здесь приходится быть в подвешенном состоянии? Рай или ад. Безграничное счастье или такая беспросветность, о которой даже не хочется думать. Он посмотрел на часы: 9.08. Чёрт бы её побрал.

Муж и жена были не одни. С ними ехал к Ионсону слепой старик, Нэд Сван. Он ослеп лет тридцать назад, но продолжал по-своему, видением, видеть все, о чем ясно и просто говорили ему, так как навсегда сохранил внутреннее лицо явлений. Те, кто некоторое время заботился о нем, бросили его, как бросают газету. Сван просидел до вечера в отравленной тишиной комнате, затем вышел на лестницу, постучал в первую попавшуюся квартиру, и Тави, взволнованно посуетясь, сказала Местрею:

Он попробовал переменить позу. Пальцы его нервно теребили цепочку ключей. Он уставился на спину девушки, сидящей перед ним, начал считать горошинки на её блузке.

– Дай ухо. Нет, не драть. А я тебе скажу: он вполне, вполне порядочный человек и может умереть. Поселим его у нас.

Дверь на другом конце аудитории тихонько открылась. Его взгляд непроизвольно метнулся в ту сторону.

Нэд Сван говорил о своем прошлом четырьмя словами: «Не будем вспоминать пустяков» – и, улыбаясь, смотрел закрытым, напряженным лицом в угол стены. Он был сутул, юношески стар, сед и приветлив.

Вид её был ужасен. Румяна, положенные таким толстым слоем, будто это была краска, только подчеркивали мучнистую бледность опухшего лица. Под глазами лежали синие круги. Она взглянула на него, прикрывая за собой дверь, и едва заметно покачала головой.

Как стало смеркаться, наемный экипаж путешественников прибыл к воротам Ионсона. В этом месте огненная от заката стрела ущелья лежала на лиловой зелени крутых склонов, льющих девственные дебри свои с полнотой и размахом песни. Отсюда начинали бешеное восхождение знаменитые утесы Органной Горы, овеянные спиралью тропинок, заламывающих головокружительный взлет над поясом облаков.

Господи! Он опустил глаза, ничего перед собой не видя. Он слышал, как она обошла его сзади и скользнула в своё кресло. Как она поставила книги на пол между их сиденьями, заскрипела пером ручки по бумаге и потом, в конце концов, вырвала страницу из скреплённой спиралью тетрадки.

Он повернулся к ней. В протянутой к нему руке она держала сложенный листок разлинованной в голубую полоску бумаги. Широко открытые глаза её смотрели на него выжидающе, в упор.

Давно уже разговор Мистрея и Тави стал лишь тем, что видели они, выраженным с тихой страстностью великой любви к чистой и прекрасной земле. «Смотри!» – говорила Тави; затем оба кивали. – «Смотри! – говорил Мистрей. – А там?!» – «Да, да!» – «А там! Смотри!» – Так они ехали и восклицали.

Он взял бумагу и развернул её у себя на коленях:

– О, если бы нам здесь жить! – сказал Мистрей. – Как тихо! Как все прозрачно!


У меня был ужасный жар, и меня вырвало. Но ничего не получилось.


Время от времени Нэд Сван спрашивал их, что видят они. Тогда, стараясь подражать книжному способу выражения, Мистрей кратко сообщал характер пейзажа, и, кивнув, слепой покрывал действительное, чего видеть не мог, плавными соответственными видениями, черты и краски которых были не более далеки от истины, чем король Лир – от короля вообще.

На секунду он закрыл глаза, потом снова их открыл и повернулся к ней, без всякого выражения на лице. Её губы дрогнули в нервной улыбке. Он попытался тоже улыбнуться в ответ, но почувствовал, что не может. Вместо этого уткнулся взглядом опять в записку, которую продолжал держать в руке. Сложил бумагу пополам, потом – ещё раз, ещё и ещё, пока она не превратилась в плотный комок, который он сунул себе в карман. Затем, крепко сцепив между собой пальцы рук, уставился вперёд, на лектора.

В этом же деле помогала ему и Тави. Она изъяснялась сбивчиво, например, так: «Ручей, как бы вам сказать, машет из-за ветвей платочком». Но в ясных колебаниях ее голоса, напоминающих приветливое подталкивание, Сван ловил больше для своего таинственного рисунка, чем в подробной передаче Мистрея.

Несколько минут спустя он всё-таки повернулся к Дороти и, ободряюще улыбнувшись ей, одними губами прошептал: «Не волнуйся».

Как солнце село, за поворотом горной дороги начался спуск, и минут через десять карета прогрохотала перед освещенными окнами Ионсонова дома.

В 9.55 прозвенел звонок, и они вышли из аудитории вместе с другими студентами, хохочущими, пихающими друг друга, жалующимися на то, что скоро начнутся экзамены, а не все работы сданы, и придётся отложить свиданья. На улице они сошли с дорожки, на которой толпился народ, в тень, отбрасываемую учебным корпусом.

На щеках Дороти понемногу снова начал проступать румянец. Она заговорила торопливо:

III

– Всё устроится. Я знаю. Тебе не придётся бросать учёбу. Правительство увеличит тебе пособие, так ведь? Когда у тебя будет жена?

– Две массы, – сказал негр. – И один небольшой дама. Там, на дворе. Я сказал: вы не спал.

– Сто пять в месяц. – Он не смог сдержать брюзгливую нотку в голосе.

Когда Ионсон встал из-за письменного стола, его опередила проворная, ширококостная женщина с маленьким узлом редких волос на макушке и холодно-терпким выражением пожилого лица, темный цвет которого чем-то отвечал характеру ее быстрого взгляда. За ней вслед вышла огромная фигура Ионсона.

– Другие ухитряются как-то прожить на такие деньги – например, в трейлерном лагере. Мы тоже сумеем.

Он положил свои учебники на траву. Важно было выгадать сейчас время, время для того, чтобы всё обдумать. Он боялся, что коленки у него начнут трястись. Улыбаясь, взял её за плечи.

Два негра с фонарями, подняв их, освещали группу.

– Молодец. Только ни о чём не волнуйся. – Он перевёл дыхание. – В пятницу после обеда мы пойдем в Муниципалитет…

– Да, конечно, я рад, – сказал Ионсон несколько не тем тоном, какой рассчитывал услышать Мистрей; затем пристально посмотрел на жену, в поджатых губах которой таилось неодобрение по адресу прибывших. Тем не менее она нашла нужным сказать:

– В пятницу?

– Да, да. Нас почти никто не посещает, кроме деловых людей. Это нам приятно, конечно.

– Малышка, сегодня вторник. Три дня нас не убьют.

Последнюю фразу Тави могла принять как на свой счет, так и на счет «деловых людей». Она ответила:

– Простите, пожалуйста, если приехали неудачно. А Мистрей все расскажет. Мы не одни. Вот Сван, вы видите? Мы не расстаемся. Вы не покинете нас, Нэд?

– Я думала, мы пойдём сегодня.

– Пока не закрылись глаза ваши, – раздельно и внятно произнес слепой. Он стоял, держась под руку Мистрея, и, опустив голову, казалось, слышал уже холод чужого угла, враждебного согревающему доверию.

Он перебирал пальцами воротник её пальто.

– Марта, – сказал Ионсон жене, – надо распорядиться. Войдите, гости.

– Дорри, сегодня мы не можем. Будь практичной. Нам о стольком надо позаботиться. Мне сперва надо сделать анализ крови. Всё равно ведь придётся. И потом, если мы распишемся в пятницу, то уикенд у нас будет вроде как медовый месяц. Я закажу номер в отеле «Нью-Вашингтон»…

Все прошли тогда в огромный зал, развернутый электричеством. Здесь была симметрически расставлена жесткая тяжелая мебель; несколько дешевых картин в дорогих рамах тускло разнообразили массивность жилья, выстроенного из крупных камней в виде казармы. Эта казарменность прочно отражалась внутри короткими окнами и серой обивкой стен; двери закрывались плотно и с гулом, унылый оттенок которого невозможно поймать ухом чернил.

Тави привела Свана в угол, где он сел, слушая разговор. Она пыталась благодарить Ионсона за то, что полтора года назад доставил он им светлое удовольствие приглашением посетить свой дом. Но Ионсон ответил искренно непонимающим взглядом, и Тави умолкла. Затем говорил Мистрей. Он рассказал о мошенничестве, жертвой которого сделались они благодаря тонким уловкам, рассчитанным на их доверчивость; о своей мечте поселиться навсегда среди тихих деревьев, подальше от городских дел, и как купленная усадьба оказалась чужой.

Она нахмурилась нерешительно.

На середине его рассказа пришла Марта, сев рядом с мужем в позе, какие принимаются на дешевых фотографиях, если снялась пара. На Марте было черное шелковое платье, в руках держала она колоссальный веер, не подвергая его однако опасности треснуть движениями мощных дланей.

– Ну какая разница – сейчас или через три дня?

Выслушав, Ионсон громко захохотал.

– Наверно, ты прав, – вздохнула она.

– Недурно обтяпано, – сказал он и толкнул локтем жену. – А, Марта?! Слышала ты такое?

– Моя Малышка…

– Чудеса, – ответила та, бесцеремонно рассматривая гостей. – Все продали?

– Увы, – сказал Мистрей, – и наше маленькое наследство и мебель. Иначе не составлялось необходимой суммы.

Она прикоснулась к его руке.

– Так какого же черта, – возразил Ионсон, поглаживая колено, – какого же, я говорю, черта не посмотрели вы свою кошку в мешке?!

– Конечно, это всё не так, как мы хотели, но ты всё равно счастлив, да?

– Кошку? – удивилась Тави.

– Ну о чём ты беспокоишься? Послушай, деньги не так уж важны. Я думал, что это напугает тебя…

– Ну да; я говорю об усадьбе. Вам надо было приехать на место и рассмотреть, что вам предлагают купить. Ведь вы сваляли дурака. Кто виноват?

– Дурака, – машинально повторил Мистрей, – да, дурака. Но…

Её глаза светились признательностью.

Он умолк. Тави открыла рот, но почувствовала, что, сказав, понята не будет. За них ответил Нэд Сван:

Он посмотрел на свои часы:

– Мои друзья, – тихо повел он из угла, – не будут в претензии, если я доскажу за них. Они хотели бы радоваться неожиданности, той, может быть, незначительной, но всегда приятной неожиданности, когда, ступая на свою землю, еще не знаешь ее. Они дорожат свежестью впечатления, особенно в таком серьезном деле, где первое впечатление навсегда окрашивает собой будущее. Вот почему они поверили спокойному болтуну.

– У тебя занятие в десять, да?

Тави сконфуженно рассмеялась. Мистрей застегнул кнопку блузы, раскрывшуюся на ее плече, затем сказал:

– Solamente el Espanol.[5] Я могу его пропустить.

– Пожалуй, так и было оно.

– Х-ха… – крякнул Ионсон, играя узлами челюстей, и посмотрел на жену.

– Не надо. У нас ещё найдутся посерьёзнее причины, чтоб пропускать утренние занятия. – Она сжала его руку. – Увидимся в восемь, – продолжал он. – У скамейки. – Неохотно она направилась прочь. – Постой, Дорри…

Та, подняв веер, склонилась над его ухом, шепча:

– Да?

– Ты видишь, что это идиоты. Но они не все продали…

Едва он успел движением головы спросить, в чем дело, как Марта обратилась к молодой женщине:

– Ты ведь не говорила ничего сестре, да?

– Это настоящий жемчуг?

– Эллен? Нет.

– Мой? – Тави коснулась жемчужной нитки, нежившей ее шею гладким прикосновением крупных, как бобы, зерен. – О! Он настоящий. Хвостик наследства, которого теперь нет.

– Хорошо, пока лучше не надо. Пока мы не распишемся.

– Хвостик не плох, – сказал Ионсон, вставая и приглядываясь с высоты своих семи футов. Он прищурился. – Да. Но ведь вокруг вашей шеи висит по крайней мере пять недурных имений.

– Я думала сначала сказать ей. Мы ведь так дружили. Мне не хочется ничего от неё скрывать…

Тави вздохнула весело и задорно.

– И это при том, что вот уже два года она такая противная?..

– Она не противная!

– Надо вам объяснить, я вижу, – сказала она, лукаво подмигнув мужу. – Эта ниточка нас сосватала. Когда Мистрей пришел сказать… самые хорошие вещи… и… тогда он увидел эти жемчужины на моем столе. Они еще от прабабушки. Вот он воодушевился и представил мне в лицах, как на дне морском раковина дремлет, сияя. Как она живет глубокой жемчужной мыслью. И… и… как она любит, закрывает свою жемчужину, а мы сидели рядом… и… и…

– Ты сама так её называла. Ладно, с неё станется всё рассказать отцу. А он может нам помешать…

– Как?

– …и поцеловались, конечно, – добродушно пробасил Сван.

– Не знаю. Попробовать-то он может? Может.

– Хорошо. Ты опять прав.

– Нэд! Думайте про себя! – крикнула Тави. – Что за суфлер там, в углу?!

– Мы скажем ей потом, сразу же. Всем расскажем.

Воцарилось натянутое молчание.

– Ничего, что я так сказала? – повернулась Тави к мужу.

Он взглядом успокоил ее.

– Хорошо. – Она ещё раз улыбнулась и уже через секунду шагала по залитой солнцем дорожке, её волосы светились золотом в его лучах. Он провожал её взглядом, пока она не скрылась за углом здания. Потом взял учебники с травы и двинулся в противоположном направлении. Визг резко тормознувшей где-то рядом машины заставил его вздрогнуть. Это было так похоже на крик птиц в джунглях.

– Все ничего, все пройдет, – сказал он и, обратясь к Ионсону, добавил: – Разумеется, не продаются такие вещи, как не продаются обручальные кольца.

– Здорово! – сказал Ионсон.

– Что же вы теперь будете делать? – спросила Марта.

Даже не задумываясь о том, что делает, он решил прогулять остальные занятия в этот день. Он прошёл весь городок насквозь и спустился к реке, казавшейся не голубой, а мутновато-коричневой. Облокотившись на выкрашенные черной краской перила моста Мортон-Стрит и закурив сигарету, он смотрел на воду внизу.

– Прежде всего – подумать. – Мистрей невольно вздохнул. – Только несколько дней, дорогой Ионсон. Пусть она порадуется дикой красоте ваших мест.

– При-ро-да! – протянул Ионсон. – Моя болезнь та, что завод плохо работает. Есть, правда…

Так-то вот. Всё равно дилемма никуда от него не девалась. Обступила со всех сторон, как… как вот этот мутный поток, плещущий о быки моста. Женись на ней или уходи. Жена, ребёнок и ни цента денег. Или всё время быть в бегах от её папочки. «Вы меня не знаете, сэр. Меня зовут Лео Кингшип. Я хотел бы поговорить с вами о том парне, которого вы только что взяли на работу…» Или: «…парне, что ухаживает за вашей дочерью. Думаю, вам будет интересно…» И что тогда? Куда ему деваться – домой, на родину? Он представил свою мать. Годы самодовольной гордости за него, покровительственных насмешек над соседскими детьми, и что же – она видит его продавцом галантерейного магазина, и не на лето, а на всю жизнь. Или на какой-нибудь вонючей фабрике! Отец не оправдал её надежд, и её любовь к нему прямо на глазах перегорела в горечь и презрение. Что тогда остаётся ему? Людская молва за спиной. О, Иисусе! Почему эти проклятые пилюли не убили девчонку?

– Ужин есть, – сказал негр в пиджаке, раскрывая дверь.

– Вы давно ослепли? – спросила Марта у Свана.

– Давно.

Если бы он мог уговорить её лечь на операцию. Но нет, она твёрдо решила выйти за него замуж, и хоть на колени стань перед ней, сначала-то она всё равно посоветуется с Эллен – стоит ли идти на такой риск. И потом, где взять такие деньги? А если, скажем, что случится, ну, положим, она умрёт. Тут уж ему не выкрутиться, он ведь за эту операцию хлопотал. То есть, с чего начали, к тому и пришли, – уж тут папаша его в покое не оставит. От её смерти никакого проку.

IV

Отрывистое настроение хозяев мало улучшилось за столом, хотя Ионсон пил много и жадно. Но Марта стала внимательней. От ее любезностей подчас хотелось крикнуть, однако резкая болтовня стерла отчасти натянутость, делавшуюся уже невыносимой для Тави.

Да, если она та́к умрёт.

Наконец, слегка качнувшись, так как промахнулся опереться локтем о стол, Ионсон счел нужным посвятить Мистрея в свои дела. Завод гибнет. Его преследуют неудачи, долги растут, близятся роковые взыскания, спрос мал, застой и кризис в торговле. Однако он не унывает. Всю жизнь приходилось ему выпутываться из положений гораздо худших, – туча рассеется.

Мистрей выразил надежду, что она рассеется быстрее всех ожиданий. Как у Тави слипались глаза, он не поддерживал особенно разговора; молчал и Нэд Сван. Незадолго перед тем, как часы ударили полночь, под окном дома мелькнул громовой выстрел, сопровождаемый собачьим лаем и криками.

Сердечко было выцарапано на чёрной краске перил, с инициалами по обе стороны от пронзающей его стрелы. Он склонился к рисунку, колупая его ногтем, пытаясь прогнать одну неотступную мысль. В царапинах в разрезе были представлены положенные друг на друга слои краски: чёрный, оранжевый, чёрный, оранжевый, чёрный, оранжевый. Это напоминало рисунки горных пластов в учебнике по геологии. Летописи былых времён.

– Это вернулся Гог, – заметила Марта, – наш сын.

Былых.

По всему дому пронеслось хлопанье дверей, затем высокий, как его отец, молодой человек с нелюдимым лицом появился перед собранием. Его голова, по-горски, была обвязана красным платком, жесткая борода неестественно, как черная наклейка, обходила полное, загорелое лицо с неприятным ртом и бесцветными, медленно устанавливающими взгляд, сонно мигающими глазами. В его руках был карабин.

Спустя немного времени он снова взял книги под мышку и медленно побрёл прочь. Навстречу ему летели машины и с шумом проносились мимо.



– Чужая собака, – сказал он, несколько смутясь при виде чужих, и повернулся уйти. – В голову. Ха-ха!

Он завернул в захудалый ресторанчик на берегу, взял сэндвич с ветчиной и кофе и сел за столик в углу. Проглотив сэндвич и уже потягивая кофе, он достал из кармана записную книжку и авторучку.

Первым, о чём он подумал, был кольт сорок пятого калибра, который он привёз с собой из армии. Патроны достать не проблема. Но, если на то пошло, тут от пушки тоже никакого толку. Всё должно выглядеть как несчастный случай или самоубийство. С револьвером же возникнут одни ненужные сложности.

– Сядь, – сказал Ионсон.

Он подумал о яде. Но где он его возьмёт? Херми Годсен? Нет. Может, в корпусе Фармацевтики. В тамошнюю кладовую, должно быть, не так тяжело попасть. Надо будет покопаться в библиотеке, какой яд лучше всего…

Всё должно быть похоже на несчастный случай или самоубийство, а иначе он первым же и окажется на подозрении у полиции.

Гог, пробормотав что-то, скрылся, стукнув о дверь дулом ружья.

Тут столько всяких мелочей… если на то пошло. Сегодня вторник; бракосочетание дальше пятницы не отложить, а то она начнёт беспокоиться и позвонит Эллен. Пятница – крайний срок. Придётся всё быстро и в то же время аккуратно спланировать.

– Невежа! – закричал вслед отец.

Он перечитал те записи, которые сделал:

Мать пояснила:


– Пушка (не год.)
– Яд
а) Выбор
б) Получение
в) Способ применения
г) Видимость (1) несчастного случая или (2) самоубийства.


– С него взятки гладки: раз уж набрал в рот воды или не хочет чего-нибудь, – упрашивать бесполезно.

Уж если на то пошло. Сейчас-то всё только в проекте: сначала надо проработать детали. Слегка поупражнять мозги.

Об этом не говорили больше. Посидев еще несколько времени, гости были отведены в приготовленные для них комнаты. Перед тем, как лечь, оба зашли к Нэду, посмотреть, не нужно ли ему что-нибудь.

Но когда он вышел из ресторанчика, собираясь пересечь городок в обратном направлении, шаг его был спокоен, лёгок и твёрд.

– Ну, что вы скажете, – спросил Мистрей, – каковы впечатления ваши?

5

– Вижу отчетливо всех троих. – Сван слепо прищурился в тот свой мир, где так все было знакомо ему. – Ионсон: черный, большой рот и рыжая черта поперек налитого кровью глаза. Его жена: зубчатый небольшой круг с клювом спрута внутри. Гог… этот неясно… да: тьма, две медные точки и крылья совы.

В кампусе он был в три и направился сразу в библиотеку. Судя по карточкам каталога, здесь имелось шесть книг, которые могли бы содержать нужные ему сведения; четыре из них были по общей теории токсикологии; две другие, руководства по криминалистике, если верить аннотациям в карточках, включали в себя главы, посвящённые ядам. Предпочитая обойтись без помощи библиотекаря, он сам сделал запись в книжке регистрации и прошёл в книгохранилище.

Здесь он никогда не был. Книгохранилище занимало три этажа, заставленных стеллажами; между собой они сообщались винтовой металлической лестницей. Одной из книг его списка на месте не оказалось. Остальные пять он отыскал без труда на полках стеллажей третьего этажа. Расположившись за одним из небольших письменных столов, что стояли вдоль стены помещения, он зажёг лампу, сразу приготовил авторучку и записную книжку и начал читать.

– Ну, вот еще, – с некоторым неудовольствием отнеслась Тави, – милый Нэд, вы нервны сегодня. Но, правда, что-то беспокойно и мне.

Примерно уже через час он составил список из пяти токсичных химикатов, которые наверняка имелись в кладовой корпуса Фармацевтики; причём, один из этих химикатов, по времени своей реакции и тем симптомам, что вызывал перед смертью, вполне подходил к тому плану, которые он вчерне уже набросал, пока шёл сюда с реки.

– Кажется, мы приехали неудачно, – заметил Мистрей, но, не желая расстраивать Тави, прибавил: – Все это пустая мнительность… Нэд, спокойной вам ночи!



– Благодарю. Да будут спокойны и ваши ночи, – ответил Сван, – спокойны, пока я слеп.

Выйдя за пределы кампуса, он направился к себе домой. Он прошёл два квартала, и на пути ему встретился магазин одежды, окна которого были залеплены плакатами с крупными надписями, извещающими о распродаже. На одном из плакатов были нарисованы песочные часы и написано: «Последние Дни Распродажи».

Муж и жена давно привыкли уже к странной манере, в какой иногда выражал мысли свои Нэд Сван; поэтому, не обращая особенного внимания на его последние слова, попрощались и удалились к себе.

Секунду он смотрел на рисунок, а потом развернулся и двинулся обратно в кампус.

V

Там он пришёл в университетский книжный магазин. Пробежав глазами отпечатанный на ротаторе список книг, кнопками прикреплённый к доске объявлений, он спросил у продавца методичку по фармацевтике, руководство по лабораторным для аспирантов.

Несколько дней прожили они, сходя по утрам в долины или поднимаясь среди цветущих теснин к затейливым углам горного мира, где яркие неожиданности пейзажа напоминают ряд радостных встреч с лучшими из своих желаний, принявших кроткую или захватывающую дыхание видимость. Среди этого мира, неподалеку от дома, рвал дымом нежную красоту гор завод Ионсона, – трубы, обнесенные стенами и складами. Казалось, был перенесен он сюда из города каким-то подземным путем, вынырнув вдруг среди зеленого сияния склонов. Без вопросов смотрела на него Тави, иногда говоря тихое «А!..» – если случившийся тут же Ионсон объяснял что-нибудь. И она спешила на озеро, где с удочками в руках, беспечные обобранные люди вбирали всем существом своим блеск бездонной воды, отражающей их фигуры.

– Поздновато, семестр-то уже кончается, – заметил продавец, возвращаясь из складского помещения с экземпляром руководства в руке. Это была большая тонкая книга в яркой зелёной обложке. – Свою потеряли?