Клайв Баркер
Галили
Часть первая
Оставшееся время
Глава I
1
Согласно настоятельному требованию моей мачехи, Цезарии Барбароссы, дом, в котором я ныне пишу эти строки, выходит окнами на юго-восток. Архитектор — коим был не кто иной, как третий президент Соединенных Штатов Томас Джефферсон, — многократно протестовал против подобного намерения, проявив при этом немалое красноречие. Письма, в которых он высказывал собственную точку зрения, лежат сейчас на моем столе. Однако мачеха была непреклонна. Она желала, чтобы окна дома смотрели в сторону ее родины, Африки, и архитектору как лицу подчиненному оставалось лишь повиноваться.
Впрочем, читая между строк ее посланий к нему (они или, по крайней мере, их копии также находятся в моем распоряжении), становится ясно, что Джефферсон отнюдь не являлся всего лишь нанятым архитектором. И Цезария для него была не просто упрямой женщиной, упорствующей в своем нелепом желании построить дом на болоте в Северной Каролине и непременно окнами на юго-восток. Эти двое писали друг другу как люди, связанные некоей тайной.
Кое-что известно и мне, и, как это будет явствовать из нижеследующего, я не имею ни малейшего намерения хранить секрет далее.
Настало время рассказать все, что я знаю. Хотя все это является моими догадками и предположениями, а возможно и плодом моего воображения. Если я выполню свое намерение должным образом, ни для кого не будет иметь значения, что в моей повести правда, а что — вымысел. Ибо я надеюсь запечатлеть на этих страницах последовательный рассказ, повествующий о деяниях и судьбах, которые оказали влияние на весь мир. Некоторые из этих событий могут показаться, мягко выражаясь, весьма странными, а их инициаторы крайне скверными и неприятными личностями. Но читателю стоит руководствоваться одним неизменным правилом — чем менее правдоподобным кажется мое повествование, тем выше вероятность того, что у меня есть доказательства реальности описанного. Подозреваю, что мое небогатое воображение не в состоянии соперничать с действительностью. И как я уже заметил, согласно моему намерению читатель не должен уловить разницы между игрой фантазии и беспристрастным отчетом о минувшем. Я собираюсь столь хитроумно переплести элементы своего повествования, что читатель вряд ли сумеет определить, свершилось ли то или иное событие в том самом мире, где протекает его жизнь, или же в голове прикованного к креслу калеки, которому никогда уже не суждено покинуть дом своей мачехи.
О этот дом! Этот знаменитый дом!
Когда Джефферсон трудился над проектом, от Пенсильвания-авеню его отделяло еще довольно значительное расстояние, однако он никак не мог считаться человеком неизвестным. То был 1790 год. Джефферсон в ту пору уже составил Декларацию Независимости, и некоторое время служил во Франции в качестве посла Североамериканских штатов. Перо его успело вывести немало судьбоносных слов. Тем не менее он откладывал свои многочисленные обязанности в Вашингтоне и работы по строительству собственного особняка, дабы писать пространные письма супруге моего отца, в которых вопросы по строительству дома изящно совмещались с душевными порывами будущего президента.
Если в этом обстоятельстве вы не находите ничего из ряда вон выходящего, примите во внимание следующее: Цезария была чернокожей, а Джефферсон, при всех своих демократических устремлениях, являлся владельцем примерно двух сотен рабов. Сколь же велико было влияние на него этой женщины, что он согласился на нее работать? Как известно, у нее был дар привораживать людей, но в этом случае Цезария, как она любила говорить, «обошлась без магии». Иными словами, в отношениях с Джефферсоном она не выходила за пределы человеческого, неизменно оставаясь простой, милой и даже наивной. Хотя она и обладала сверхъестественными способностями и могла заполучить любую человеческую душу (и надо отметить, не раз пользовалась своим даром), ей слишком нравилась прозорливость Джефферсона, и она не желала лишать его этого качества таким образом. Если он был безраздельно предан ей, то только потому, что она заслуживала подобной преданности.
Дом, возведенный будущим президентом для Цезарии, получил имя «L\'Enfant». Полагаю, что полное его имя звучало как «L\'Enfant des Carolinas». Остается лишь гадать, почему они решили назвать его именно так.
В том, что огромный дом получил французское имя, не было ничего удивительного: первая встреча Цезарии и Джефферсона состоялась в одном из блистательных парижских салонов. Но само название... На этот счет у меня есть два соображения. Первое, и наиболее очевидное, заключается в том, что дом в определенном смысле являлся порождением вспыхнувшего между ними чувства, если хотите, их детищем, отсюда и имя. А второе — дом, так сказать, являлся отпрыском архитектурного родителя, особняка, который Джефферсон выстроил для себя в Монтичелло; в это здание он щедро вкладывал свой талант на протяжении большей части своей жизни. Впрочем, размерами потомок превосходит предка примерно в три раза (площадь дома в Монтичелло составляет одиннадцать тысяч квадратных футов, а площадь «L\'Enfant», по моим подсчетам, превышает тридцать четыре тысячи), к тому же дом моей мачехи окружен небольшими зданиями, в коих располагаются всякого рода службы, в то время как дом Джефферсона стоит в одиночестве, пряча под одной крышей комнаты для рабов и прислуги, кухню и прочие бытовые помещения. Но во всех прочих отношениях в этих домах много общего. Оба они напоминают греческий храм Афины Паллады, украшены двойными портиками и венчаются восьмиугольным куполом, и в том и в другом просторные комнаты с высокими потолками и множеством окон, и оба скорее практичны, нежели роскошны. К этому стоит добавить, что эти дома, как я уже имел возможность заметить, являются детищем большого доверия и большой любви.
Однако естественные декорации, окружающие эти здания, существенно разнятся. Монтичелло, как следует из его имени, стоит на горе. A «L\'Enfant» расположен в низине — на участке площадью сорок семь акров, юго-восточный конец которого тонет в болотах, а северный зарос лесом, преимущественно сосновым. Дом стоит на невысоком холме, это хоть как-то защищает его от всепроникающей сырости и гниения, которые являются неотъемлемой частью этой местности. Увы, никакое возвышение не способно защитить подвалы от заливания во время проливных дождей, избавить от стужи, царящей в комнатах зимой, и от адской влажности летом. Нет, я не жалуюсь. «L\'Enfant» — необычный дом. Иногда мне кажется, что у него есть своя собственная душа. У меня нет ни малейших сомнений, что он способен чувствовать настроения своих обитателей и соответствовать им. Порой, когда в собственном кабинете я предаюсь мрачным мыслям, готов поклясться: комната тоже мрачнеет из сочувствия ко мне. Нет, ничего особенного не происходит — шторы не задергиваются сами собой и пятна на стенах не увеличиваются, — но облик комнаты, бесспорно, становится иным, словно она пытается настроиться со мной на один лад. Так же и в дни, когда я полон радости, или одержим сомнениями, или предаюсь лени. Наверное, таланту Джефферсона удалось наделить дом иллюзией сопереживания. А может, это дело рук Цезарии, ее собственного гения, соединившегося с даром архитектора. Как бы то ни было, это дом знает нас. И подчас я думаю, он знает нас лучше, чем мы сами себя.
2
Кроме меня, в этом доме обитают три женщины, двое мужчин и еще несколько неопределенных существ.
Что касается женщин, то это, конечно, Цезария и две ее дочери, мои сводные сестры Мариетта и Забрина. Мужчины? Один из них — мой сводный брат Люмен (правда, он живет не в самом доме, а в маленьком домике неподалеку), второй — Дуайт Хадди, он служит у нас дворецким, поваром, а также мастером на все руки, но о нем я расскажу несколько позднее. Помимо них, как я уже сказал, кров с нами разделяет несколько неопределенных существ, количество которых, естественно, также не поддается определению.
Не знаю, как точнее описать, что представляют собою эти создания? Несомненно, они не являются духами, подобное определение слишком возвышенно для них. Нет, они всего лишь безымянные работники, находящиеся в полном подчинении у Цезарии, которая ведает всеми домашними делами. Они отлично делают свою работу. Иногда мне кажется, что Цезария впервые вызвала их еще в ту пору, когда Джефферсон трудился над возведением дома, дабы он посвятил их во все особенности своего детища, рассказал о его сильных и уязвимых местах. Будь это действительно так, сцена вышла бы примечательная: Джефферсону, убежденному рационалисту, пришлось бы поверить собственным глазам, но присущий ему здравый смысл отвергал бы самую возможность существования подобных созданий, вызванных из небытия по воле хозяйки «L\'Enfant». Как я уже сказал, точное их количество мне не известно (может, шесть, а может, меньше), я также не знаю, являются они порождением воли Цезарии или же некогда они обладали собственной волей и душой. Одно для меня очевидно — они без устали несут все хлопоты по поддержанию огромного дома и прилегающего участка в надлежащем состоянии и подобно рабочим сцены в театре выполняют свою работу лишь тогда, когда мы отводим взоры. Допускаю, что все это звучит немного странно, но я привык к подобному положению вещей. Я давно уже не задумываюсь над тем, кто по утрам застилает мою постель, пока я чищу зубы, кто пришивает оторвавшиеся пуговицы к моей рубашке, кто замазывает трещины на потолке и подстригает магнолии в саду. Все это я принимаю как должное, и, кем бы ни были эти невидимые слуги, я не имею ни малейшего желания обмениваться с ними любезностями, — впрочем, они еще меньше хотят общаться со мной.
В доме есть еще один обитатель, заслуживающий упоминания, я имею в виду личного слугу Цезарии. Причины, заставившие ее сблизиться с ним столь тесно, послужат темой отдельного рассказа, и сейчас я не буду вдаваться в подробности. Скажу лишь одно: на мой взгляд, из всех душ, обитающих в доме, его душа наиболее печальна. А учитывая количество печали, скопившейся под этим кровом, подобное явление можно отнести к числу незаурядных.
Как бы то ни было, я отнюдь не имею намерения увязнуть в трясине меланхолии. Так что продолжу свое повествование.
Теперь, когда я перечислил всех обитающих в доме людей, а также тех, кого с некоторой натяжкой можно отнести к человеческой породе, следует вспомнить о животных. Нет ничего удивительного, что в имении таких размеров во множестве обитают различные дикие звери. Здесь водятся лисы, скунсы и опоссумы, одичавшие кошки (сбежавшие из домашнего плена откуда-нибудь из графства Роллинз), а также несколько собак, облюбовавших себе для жилища непроходимые заросли. На деревьях днем и ночью щебечут птицы, и время от времени из болота выползает аллигатор и, устроившись на лужайке, нежится в солнечных лучах.
Все это вполне естественно. Однако существуют два вида животных, чье присутствие на наших землях можно счесть удивительным. Одному из них мы обязаны Мариетте, которая несколько лет назад воспылала желанием вырастить трех щенков гиены. Сейчас я уже не в состоянии вспомнить, каким образом они попали к ней в руки (хотя, возможно, она никогда и не рассказывала мне об этом), помню лишь, что возня со щенками очень быстро ей наскучила и она выпустила их на волю. Выросшие щенки, как и следовало ожидать, обзавелись потомством, и в результате теперь в окрестностях дома разгуливает целая стая гиен. Другой вид диковинных зверей служит для моей мачехи источником радости и гордости. Это дикобразы, которые стали ее настоящими любимцами с тех самых пор, как она поселилась в этом доме, здесь им полное раздолье. Они беспрепятственно бродят по всем комнатам, однако предпочитают верхний этаж, где расположены покои их хозяйки.
Разумеется, при жизни моего отца мы держали лошадей — конюшни тогда поражали своим великолепием, — однако ни одна лошадь не прожила и часа после смерти хозяина. Думаю, что, если бы этим животным предоставили выбор (которого они, правда, не имели), они и не стали бы жить после его кончины — слишком преданы они были отцу, слишком благородны. Сомневаюсь, что вышесказанное можно отнести к прочим представителям животного мира. Пока мы здесь, они мирятся с нашим существованием, но если мы исчезнем, едва ли они будут опечалены. Вряд ли они станут свято блюсти неприкосновенность дома. Через неделю-две он станет их жилищем, гиены обоснуются в библиотеке, аллигаторы — в подвале, а лисы устроят возню под огромным куполом. Иногда мне кажется, что они уже представляют себе подобные картины, мечтая о наступлении дней, когда никто не помешает им загадить дом от фундамента до крыши.
Глава II
Мои четыре комнаты расположены в задней части дома, и ни одна из них первоначально не была предназначена для своей нынешней цели. Моя теперешняя спальня — на мой взгляд, самая очаровательная комната в доме — некогда служила столовой моему покойному отцу, а сам он, Гурсек Никодим Барбаросса, на моей памяти ни разу не сел за один стол с Цезарией. Такие были порядки в семье.
В комнате, смежной с кабинетом, где я пишу эти строки, Никодим хранил свою коллекцию редкостей, значительная часть которых — согласно его настоятельному требованию — была похоронена вместе с ним после его кончины. Среди прочего здесь находились череп первой лошади Никодима, а также обширное и поражающее воображение собрание всякого рода приспособлений всех времен для усиления ощущений истинных ценителей сексуальных наслаждений. (Про каждый из этих предметов отец мог рассказать историю, по большей части весьма занятную.) Были здесь и другие ценности. Латная перчатка Саладина — мусульманина, которого любил Ричард Львиное Сердце, свиток, написанный для отца в Китае; как-то он поведал мне, что на этом свитке представлена вся история мира (хотя мой невежественный взор различал там лишь пейзаж, изрезанный извилистой ленточкой реки). Были и многочисленные изображения мужских гениталий — лингам, ведьмина флейта, скипетр Аарона (или, пользуясь излюбленным выражением отца, El Santo Membro — Священный Член). Думаю, многие из этих изображений были собственноручно вырезаны или вылеплены служившими отцу жрецами и таким образом представляли собой орган, ставший причиной моего появления на свет. Некоторые из них до сих пор стоят на полках. Вы можете счесть это странным и даже безвкусным. Не буду спорить. Но отец мой был исполнен мужской мощи, и эти статуэтки при всей своей примитивности дают о нем представление большее, чем могли бы дать какая-нибудь книга о его жизни или тысячи фотографий.
Но полки занимают не только подобные экспонаты. За несколько десятилетий я собрал богатую библиотеку. Хотя изъясняюсь я только по-английски, по-французски и с грехом пополам по-итальянски, читать могу на древнееврейском, латыни и греческом, так что среди книг моих преобладают старинные фолианты, посвященные мистическим предметам. Когда человек, подобно мне, не испытывает недостатка в досуге, любознательность его порой приобретает причудливые формы. В научных кругах меня, возможно, сочли бы подлинным знатоком по части некоторых вопросов, до которых, однако, нет ровным счетом никакого дела людям, поглощенным суетными заботами повседневности — воспитанием детей, налогами, любовью.
Отец мой, будь он жив, не одобрил бы моей страсти к собиранию книг. Он не любил видеть меня за чтением. Это напоминало ему, как он сам не раз признавался мне, об обстоятельствах, при которых он потерял мою мать. Кстати, слова эти по сей день остаются для меня загадкой. Единственной книгой, изучение которой отец поощрял, был том всего из двух страниц — о том, что скрывается между ног женщины. Когда я был ребенком, отец прятал от меня бумагу, перо и чернила, и, как и следовало ожидать, эти запретные плоды приобрели для меня особую сладость. Но отец упорствовал в своем намерении сделать из меня непревзойденного знатока по части лошадей, которые были его второй великой страстью после плотских утех.
В юности я, подчиняясь его воле, объездил чуть не весь свет, продавая и покупая лошадей, отправляя их в «L\'Enfant» и обучаясь судить об их достоинствах и недостатках столь же проницательно, как делал это отец. Я добился в этом деле немалых успехов, бродячая жизнь была мне по вкусу. Во время одной из таких поездок я встретил свою ныне покойную жену Чийоджо и привез ее сюда, в этот дом, чтобы отныне вести спокойную семейную жизнь. Однако моим благим намерениям не суждено было осуществиться, виной тому оказался ряд трагических событий, повлекших за собой смерть моей жены и Никодима.
Однако я непозволительно забегаю вперед. Вернусь к прерванному рассказу о комнате и о диковинных предметах, вместилищем которых она некогда служила: фаллических статуэтках, китайском свитке, лошадином черепе. Что еще там хранилось? Постараюсь припомнить. Колокольчик, в который, по утверждению Никодима, звонил прокаженный, исцеленный у Распятия (кстати, этот колокольчик отец тоже забрал с собой в могилу), шкатулка размером не больше ящичка для сигар, издававшая, стоило к ней прикоснуться, странную заунывную мелодию, причем звук так напоминал человеческий голос, что поневоле верилось в слова отца, утверждавшего, будто в запечатанном нутре шкатулки скрывается живое существо.
Вы вольны принимать или не принимать это на веру. Но хотя отец мой оставил сей мир без малого сто сорок лет назад, я далек от того, чтобы назвать его лжецом на бумаге. Отец был не из тех, кто терпеливо сносит, когда рассказы его подвергают сомнению, и, хотя его давно нет среди нас, я отнюдь не уверен, что нахожусь сейчас вне пределов его досягаемости.
Как бы то ни было, это отличная комната. Вынужденный проводить здесь большую часть дня, я досконально изучил все ее особенности, и, окажись передо мной Джефферсон собственной персоной, я заявил бы ему со всей откровенностью: сэр, я и мечтать не мог о более приятной тюрьме, никакая другая комната на свете не вдохновила бы мой разум на столь вольный полет.
Но если я так счастлив, сидя здесь с книгой в руках, какие же причины, спросите вы, побудили меня взяться за перо и доверить бумаге эту историю с неотвратимым трагическим финалом? Зачем добровольно обрекать себя на мучения, когда я могу выкатиться в своем кресле на балкон и преспокойно сидеть там, почитывая Фому Аквинского и любуясь цветущими мимозами?
На то есть две причины. Первая из них — моя сводная сестра Мариетта.
Вот какой разговор произошел между нами. Около двух недель назад она вошла ко мне (как обычно без стука), как обычно, не спрашивая позволения, плеснула джина себе в стакан и, без приглашения усевшись в отцовское кресло, начала:
— Эдди...
Она отлично знает, что я ненавижу, когда меня называют Эдди. Полное мое имя — Эдмунд Мэддокс Барбаросса. Я ничего не имею против имени Эдмунд, ни против имени Мэддокс, в годы юности меня называли даже Ох
[1], и я отнюдь не находил это оскорбительным. Но Эдди? По моему разумению, Эдди — это тот, кто способен ходить. Тот, кто способен заниматься любовью. Так что я ничуть не похож на Эдди.
— Опять ты за свое? — буркнул я.
Мариетта откинулась на спинку отчаянно заскрипевшего кресла и злорадно улыбнулась.
— Знаю, тебя это раздражает, — сообщила она.
Должен заметить, весьма типичный для Мариетты ответ. Она — воплощенное упрямство, хотя, глядя на нее, этого не скажешь. Я не собираюсь восхвалять прелести своей сводной сестрины (достаточно того, что многочисленные подруги Мариетты превозносят ее до небес), но признаю, что она красивая женщина по любым меркам. Когда она улыбается, то немного напоминает отца, в ее улыбке тоже есть что-то плотоядное. Но когда лицо Мариетты спокойно, она выглядит истинной дочерью своей матери, Цезарии; если она задерживает на тебе полный невозмутимой уверенности взгляд из-под лениво опущенных век, то взгляд этот кажется почти осязаемым. Она невысокая, моя Мариетта, — без каблуков немногим более пяти футов, и теперь, утонувшая в громадном кресле, с бесхитростной улыбкой на устах, она напоминает маленькую девочку. Воображению моему не требуется усилий, чтобы представить рядом с ней отца, покачивающего ее на своих огромных руках. Возможно, сидя в этом кресле, она представляет себе ту же картину. Возможно, именно это воспоминание заставило ее произнести:
— Последние дни тебе грустно, правда? Я хочу сказать, особенно грустной?
— Особенно грустно? Что ты имеешь в виду?
— Я же знаю, что ты сидишь здесь и тоскуешь...
— Я вовсе не тоскую.
— Но ты ведь живешь тут затворником.
— Это мой выбор. Мне это нравится.
— Правда?
— У меня есть все, что мне нужно. Книги. Музыка. А на тот случай, если мне действительно станет тоскливо, у меня есть телевизор. Я даже знаю, как его включить.
— Значит, ты не грустишь? Никогда?
Она так настойчиво задавала этот вопрос, что, прежде чем ответить, я задумался на пару секунд.
— Ну, если честно, недавно у меня было несколько приступов меланхолии, — наконец признал я. — Не то чтобы я не мог с ними справиться, но...
— Какой мерзкий джин.
— Английский.
— Он такой горький. Почему ты считаешь, что должен пить английский джин? Солнце над Империей давно закатилось.
— Мне нравится горечь.
Мариетта скорчила гримасу.
— В следующий раз, когда поеду в Чарльстон, непременно привезу тебе хорошего бренди, — пообещала она.
— Ты преувеличиваешь достоинства бренди, — заметил я.
— Если растворить в нем немного кокаина, получается отлично. Ты никогда не пробовал? Забористая штука.
— Кокаин в бренди?
— Очень мягко идет, и на следующий день — никаких проблем с носом.
— Вот только, мне не нужен кокаин. Мне вполне хватает джина.
— Но алкоголь клонит в сон.
— И что с того?
— Если ты примешься за работу, то не сможешь позволить себе так много спать.
— Я что-то пропустил? — спросил я.
Мариетта встала и, несмотря на то, что английский джин внушал ей отвращение, снова наполнила стакан. Потом она приблизилась к моему креслу.
— Ты не возражаешь, если я выкачу тебя на балкон?
— Хотелось бы сначала услышать, что ты имела в виду.
— А мне казалось, что вы, англичане, любите недосказанность, — заявила Мариетта, выкатывая мое кресло из-за письменного стола и направляясь к французским окнам.
Они были распахнуты настежь — перед приходом Мариетты я как раз наслаждался ароматом вечернего воздуха.
— Ты скучаешь по Англии? — спросила Мариетта, когда мы оказались на балконе.
— Какой-то странный у нас разговор, — заметил я.
— Это простой вопрос. Ты ведь должен иногда скучать по Англии.
(Тут следует сообщить, что мать моя, одна из многочисленных возлюбленных моего отца, была англичанкой.)
— С тех пор как я уехал из Англии, прошло много лет. Теперь я вспоминаю ее только в снах.
— И ты записываешь эти сны?
— А, — ответил я. — Наконец-то до меня дошло, к чему ты клонишь. Ты снова об этой книге.
— Пора, Мэддокс, — произнесла Мариетта с удивившей меня серьезностью. Не припомню, чтобы когда-либо прежде она была так серьезна. — Времени у нас осталось не так много.
— Это почему же?
— Ради бога, Эдди, открой глаза. Все вокруг меняется. Пока перемены не слишком заметны, но они происходят везде. Даже камни стали иными. И цветы. И земля. Недавно я проходила мимо конюшен, там, где мы похоронили папу, и клянусь, земля сотрясалась у меня под ногами.
— Тебе вообще не следовало туда ходить.
— Не пытайся перевести разговор. Знаю, по этой части ты мастер, особенно когда хочешь увильнуть от дела...
— И с каких же пор...
— Ты единственный из всей семьи способен передать это на бумаге, Эдди. У тебя здесь под рукой все документы, все дневники. И ты по-прежнему получаешь письма, сам знаешь от кого.
— За последние сорок лет — всего три письма. Вряд ли это можно считать оживленной перепиской. И ради бога, Мариетта, почему бы тебе не назвать его по имени?
— Вот еще! Терпеть не могу этого гаденыша.
— Ну, он не заслуживает подобных эпитетов, Мариетта. По-моему, тебе следует допить свой джин и оставить меня в покое.
— Значит, Эдди, ты говоришь мне «нет».
— А ты не привыкла к подобным ответам, не так ли?
— Эдди. — Она натянуто улыбнулась.
— Мариетта. Дорогая. Пойми, я не собираюсь превращать собственную жизнь в пытку только потому, что тебе взбрело в голову запечатлеть на бумаге историю нашего семейства.
Она бросила на меня пронзительный взгляд, одним глотком осушила стакан и поставила его на перила балкона. Судя по тому, что Мариетта проделала это с подчеркнутой осторожностью, а перед тем, как заговорить вновь, выдержала паузу, она готовила заключительную реплику, так сказать, под занавес. Моя милая Мариетта питает неодолимую склонность к театральным эффектам.
— Значит, ты не желаешь превращать свою жизнь в пытку? Не будь столь жалок, Эдди. Ведь ты и не живешь. Именно поэтому ты должен написать книгу. Иначе умрешь, так ничего и не совершив на этом свете.
Глава III
1
Конечно, Мариетта помнила иные времена. Черт бы ее побрал! Когда-то и я жил, а не прозябал в инвалидном кресле. До моей травмы я был жаден до всякого рода новых впечатлений и, пожалуй, немногим уступал Никодиму. Впрочем, нет, беру свои слова обратно. По части сексуальных аппетитов я никогда не мог с ним сравниться, хотя мои бесконечные путешествия предоставляли мне немало возможностей. Отец мой слыл знатоком всех лучших европейских борделей, что до меня, то я предпочитал разглядывать соборы и напиваться в барах до бесчувствия. Признаюсь, выпивка — моя слабость, и не раз она доводила меня до беды. И растолстел я тоже из-за нее. Впрочем, когда ты прикован к инвалидному креслу, трудно сохранять стройность. Увы, ныне моя задница достигла весьма внушительных размеров, талия расплылась, а лицо! Бог мой! Некогда оно было весьма привлекательным, и ни в одной компании я не оставался без женского внимания, теперь же оно стало круглым и одутловатым. Лишь в моих глазах еще можно увидеть отблески того обаяния, которым я был столь щедро наделен в прежние дни. Глаза мои необычного цвета: с голубыми и серыми крапинками. Все остальное ни к черту.
Полагаю, рано или поздно подобное происходит со всеми. Даже Мариетта, чистокровная Барбаросса, сказала, что замечает признаки старения; разумеется, у нее этот печальный процесс происходит медленнее, гораздо медленнее, чем у обычных людей. Я сказал ей, что один седой волос в десять лет не стоит того, чтобы беситься из-за него, особенно если учесть все прочие дары, которыми так щедро наградила ее природа. От матери ей досталась безупречная гладкая кожа (при этом ни она, ни Забрина отнюдь не столь черны, как Цезария), а от Никодима она унаследовала его изящное телосложение. Мариетта тоже не прочь выпить, однако это никоим образом не сказывается на ее талии и форме ягодиц. Кажется, я опять отвлекся. И чего это я заговорил о заднице Мариетты? Ах да, я вспоминал о том, как путешествовал в качестве доверенного лица Никодима. То было чудесное время. Конечно, мне пришлось месить дерьмо во многих конюшнях, однако довелось и увидеть немало такого, чем славится этот мир: дикие степи Монголии, пустыни Северной Африки, равнины Андалузии. Теперь, когда по воле обстоятельств мне приходится довольствоваться ролью стороннего наблюдателя, приятно сознавать, что так было не всегда. Взявшись за перо, я отнюдь не ощущаю себя оторванным от действительности теоретиком, который судит о мире лишь по газетам да по выпускам телевизионных новостей.
По мере продолжения своего рассказа я обязательно поведаю и о достопримечательностях, которые мне довелось увидеть, и о людях, с которыми я свел знакомство во время путешествий. Но сейчас с вашего позволения я хотел бы рассказать об Англии, стране, где я был зачат. Жизнь мне дала женщина по имени Мойра Фини, и, хотя вскоре после моего рождения она скончалась от недуга, причины и природу которого я не уяснил до сих пор, первые семь лет жизни я провел в родной стране своей матери. Заботы обо мне взяла на себя ее сестра Гизела. Баловать своего осиротевшего племянника у нее не было возможности. Выяснив, что человек, от которого ее сестра родила ребенка, вовсе не собирается вводить нас в свой блистательный круг общения, Гизела пришла в ярость и из гордости, а также по глупости отказалась принять весьма значительную сумму, которую отец предложил ей на мое содержание. Отказалась она и встречаться с моим отцом. Лишь после смерти Гизелы (ее при весьма подозрительных обстоятельствах поразил удар молнии) отец вошел в мою жизнь, и я стал путешествовать вместе с ним. В течение последующих пяти лет мы посетили немало выдающихся домов, будучи гостями сильных мира сего, желавших что-то узнать о лошадях (и одному богу известно о чем еще: вполне возможно, что, оставаясь за кулисами, мой отец определял судьбы наций). Но несмотря на избыток впечатлений, которыми полны эти годы — два лета мы провели в Гранаде, весну в Венеции, а остальных мест я уже не помню, — ныне я с особой теплотой вспоминаю о раннем периоде своего детства, когда я жил вместе с Гизелой в Блэкхизе. То были годы, проникнутые нежностью, общество моей нежной тетушки, вкус молока и дождь, шумевший в листве сливового дерева, что росло за нашим домиком; с верхних веток этого дерева виден купол собора Святого Павла.
Память моя с поразительной отчетливостью воспроизводит ощущения, пережитые мною во время тех сладостных часов, когда я сидел, прижавшись к шишковатому стволу, погруженный в счастливое полузабытье, и шептал про себя стихи и песни, рождаемые моей фантазией. Один из этих стишков я помню до сих пор:
Я чувствую, я есть, Я был,
И я, наверно, буду, Ведь я же чувствую, Я есть, Я был,
И я, наверно, буду, Ведь я же чувствую...[2]
И так до бесконечности.
Мариетта не ошиблась, я и в самом деле скучаю по Англии и делаю все, что в моих силах, чтобы сохранить свои воспоминания. Поэтому я пью английский джин, придерживаюсь английской орфографии и предаюсь английской меланхолии. Однако той Англии, о которой я тоскую, Англии, которую вижу в снах, более не существует. Для того чтобы ее увидеть, надо вновь превратиться в беззаботного мальчугана и взобраться на сливовое дерево. Однако и дерево, и мальчик давно уже стали историей. В сущности, именно это обстоятельство и является второй причиной, заставившей меня взяться за перо. Открывая шлюзы воспоминаний, я надеюсь, что поток их унесет меня, хотя бы ненадолго, в блаженную пору моего детства.
2
Расскажу вкратце о событиях того дня, когда я сообщил Мариетте, что начал писать книгу; полагаю, это поможет вам лучше понять, как протекает жизнь в нашем доме. Я сидел на балконе в окружении птиц (среди местных пернатых у меня есть одиннадцать добрых знакомых — кардиналы, овсянки и черные дрозды, они прилетают ко мне и едят у меня с ладони, а потом поют для меня). Так вот, я кормил птиц и услышал внизу яростный спор между Мариеттой и моей второй сводной сестрой, Забриной. Мариетта по своему обыкновению пыталась добиться своего, а Забрина — которая неизменно старается держаться в тени, а столкнувшись с кем-нибудь из членов семьи, отнюдь не выказывает желания завязать разговор — с неожиданной категоричностью настаивала на своем мнении. Причина столкновения между сестрами заключалась в следующем: минувшей ночью Мариетта привела в дом одну из своих возлюбленных, и та оказалась не в меру любопытной. Когда Мариетта уснула, эта особа, выскользнув из спальни, отправилась бродить по дому и увидела то, что ей видеть вовсе не полагалось.
Так или иначе, теперь гостья пребывала в состоянии глубокой истерики и успела окончательно вывести Мариетту из себя. Мариетта уговаривала Забрину приготовить для незадачливой сыщицы специальный леденец, который начисто сотрет все увиденное из ее памяти. Тогда Мариетта доставит предмет своей страсти домой и о неприятном случае можно будет забыть.
— В прошлый раз я говорила тебе, что мне это не нравится. — Голос Забрины, обычно тихий и неуверенный, прозвучал непривычно резко.
— Господи, — устало вздохнула Мариетта. — Может, перестанешь мне выговаривать?
— Тебе прекрасно известно, обычным людям нечего делать в этом доме, — продолжала Забрина. — Приводя сюда чужих, сама напрашиваешься на неприятности.
— Но она особенная.
— Тогда почему ты хочешь, чтобы я стерла ее память?
Тибор Фишер
— Потому что я боюсь за нее. Если ты этого не сделаешь, она сойдет с ума.
— А что она, собственно, видела?
Классно быть Богом (Good to Be God)
Последовала долгая пауза.
— Не знаю, — наконец призналась Мариетта. — Она совершенно не в себе. Ничего толком не может рассказать.
— И где ты ее нашла?
— На лестнице.
Глава 1
— Надеюсь, маму она не видела?
Луизе
— Нет, Забрина. Конечно, нет. Если бы она увидела маму...
Ты знаешь, когда все плохо. Все плохо, это когда ты звонишь знакомым, и никто тебе не перезванивает. Все плохо, когда ты приходишь домой и видишь, что воры выбили дверь в квартиру, украли только замок (единственную более или менее ценную вещь во всем доме) и оставили тебе записку, в которой советуют “взять себя в руки и уже что-то делать”.
— То была бы мертва.
Это совсем не смешно, когда происходит с тобой.
— То была бы мертва.
Я долго пытался жить честно, как порядочный человек. Я действительно очень старался. Но все без толку…
Сестры вновь помолчали. Наконец я услышал голос Забрины:
– Ну, рассказывай, – говорит Нельсон.
— Если я все же сделаю это...
Мы с ним не виделись несколько лет. Он ждал меня в китайском ресторане, терпеливо листая меню. Старых школьных друзей мы всегда представляем себе такими, какими они были раньше, и меня удивило, что Нельсон не просто не опоздал, а пришел раньше. Для него это было противоестественно.
— Да?
— Quid pro quo.
[3]
Нельсон был школьным другом, который нравился моим родителям. Уже тогда, в нежном возрасте, он мастерски манипулировал людьми, и мои предки могли быть спокойны за будущее страны, когда Нельсон, всегда аккуратно причесанный и умытый, здоровался с ними подчеркнуто вежливо. В отличие от остальных моих школьных друзей, которые только мычали себе под нос что-то нечленораздельное. Моя мама всегда была рада Нельсону, и я, в общем-то, тоже был рад, но значительно реже.
— He очень-то по-родственному, — проворчала Мариетта. — Ну, будь по-твоему. Quid pro quo. И что ты от меня хочешь?
Лишь однажды у мамы возникли какие-то подозрения. Как-то вечером, когда Нельсон заехал за мной, и я уже собирался выходить, она удивленно спросила: “А ему еще не рановато водить машину?” Наверное, потому, что у Нельсона тогда не могло быть водительских прав. Чтобы их получить, ему надо было быть на два года старше, но поскольку это была угнанная машина, вопрос наличия прав не имел первостепенного значения.
— Пока не знаю, — проронила Забрина. — Но не волнуйся, я обязательно что-нибудь придумаю. И тебе моя выдумка не понравится. Можешь не сомневаться.
Мы с Нельсоном и Биззи катались по южному Лондону. Когда тебе только исполнилось пятнадцать и ты рассекаешь по городу в угнанной тачке – такого пронзительного удовольствия от поездок на автомобиле ты не получишь уже никогда в жизни. Мы останавливались у какого-нибудь ресторана и заказывали дорогую еду (креветочный коктейль, бифштекс, шоколадный торт с вишней), за которую Нельсон расплачивался одной из украденных кредиток. Подобным образом мы развлекались достаточно часто, и только однажды нарвались на неприятности, да и то не с полицией и не с проницательными официантами, заподозрившими неладное. Нельсон – обычно внимательный и аккуратный водитель – случайно подрезал микроавтобус, набитый какими-то бешеными бугаями, в два раза нас старше, в два раза мощнее и имевшими численное преимущество в те же два раза. Они гонялись за нами почти целый час, и я в первый раз в жизни увидел, как Нельсон испугался. Первый – он же последний.
— Как мило с твоей стороны, — язвительно заметила Мариетта.
– Как жизнь? – интересуется Нельсон. Нормальный, вполне ожидаемый вопрос.
— Слушай, ты хочешь, чтобы я это сделала, или прекратим пустые пререкания?
Но сейчас у меня в жизни такой период, когда подобных вопросов хочется по возможности избежать.
Опять повисла тишина.
– Хорошо, – отвечаю. Мы оба знаем, что это неправда.
— Она в моей спальне, — нарушила молчание Мариетта. — Мне пришлось привязать ее к кровати.
Забрина захихикала.
В каждой школе есть свой Нельсон: гадкий мальчишка, который звонит в школьный секретариат и сообщает о бомбе, подложенной в здание; который ворует из сумок учителей конверты с экзаменационными билетами; который ездит на каникулы во всякие экзотические страны, причем дорогу туда ему оплачивают какие-то совершенно незнакомые люди, а дорогу обратно – иностранное правительство, согласно установленным правилам депортации нежелательных элементов. В возрасте от двенадцати до восемнадцати лет Нельсон имел все шансы надолго засесть за решетку. Я так думаю, не проходило и дня, чтобы он не совершал хоть какого-нибудь уголовно наказуемого деяния. И тем не менее он ни разу не загремел в полицейский участок – у нас в Англии. Нам всем казалось, что он был рожден либо для виселицы, либо для славы самого знаменитого мошенника всех времен и народов. И что стало с Нельсоном в итоге? В итоге жизнь выбила из него всю дурь.
— Не вижу ничего смешного.
Женатый, отец двоих детей, Нельсон работает торговым представителем какой-то компании, производящей наручники. Вообще-то компания производит и другие товары, но наручники – ее главная специализация. Нельсон рассказывает мне парочку пикантных историй о своих заморских клиентах, которые, к примеру, требуют, чтобы компания вернула им деньги, если кровь засыхает в замке наручников, и их потом невозможно снять с тел.
— А по-моему, они все смешные, — откликнулась Забрина. — Слабые головы, слабые души. Среди них тебе никогда не найти того, кто был бы тебе под стать. Ты и сама это знаешь. Это невозможно. Нам с этим жить до самой смерти.
Мы с ним родились в один день, а это значит, что он как бы мое отражение, но в кривом зеркале. Мы вспоминаем ту ночь, когда нас едва не прибили. Вспоминаем все наши самые отчаянные проделки. Посмеяться над ними как следует можно только, когда мы вместе. Для этого мы и нужны друг другу. Мы видимся с кем-нибудь из школьных приятелей? Нет, не видимся. Уже много лет. Но даже если бы и виделись, ничего интересного они бы нам не рассказали. Когда тебе сорок, жизнь небогата событиями.
Не то чтобы я сильно нуждаюсь в напоминании, но когда я смотрю на Нельсона, то лишний раз убеждаюсь, насколько суров и тяжел этот подзатянувшийся марафон. Причем Нельсон, он не дебил и не лентяй.
Примерно час спустя Мариетта вошла в мою комнату. Она казалась бледной, а большие серые глаза были полны печали.
– За последние четыре года я даже рубашки себе не купил, – сетует он.
— Ты слышал наш разговор, — заявила она с порога. Я не счел нужным опровергать это заявление. — Иногда мне хочется врезать этой суке. Как следует врезать. Но она все равно не почувствует. Жирная корова.
Его дочь хочет стать врачом, и он копит деньги ей на обучение. Мы оба высказываемся в том смысле, что цены сейчас – это ужас, а не цены. И особенно на еду. Он с трудом может позволить себе скромный ужин в дешевом китайском ресторане, а для меня это вообще недоступная роскошь. Это и есть средний возраст мужчины: меньше волос, больше скаредности.
— Просто ты не выносишь быть обязанной кому-то.
— Я не прочь быть обязанной тебе.
– Почему во всех китайских ресторанах такой дрянной кофе? – риторически вопрошает Нельсон, тыкая ложечкой в бурую жидкость у себя в чашке. – Я в парикмахерской не был сто лет. Меня жена стрижет. – Он изображает пальцами движения ножниц. Может, старение – это обратный процесс? По-настоящему ты живешь лишь в промежутке от двадцати до тридцатника: что-то делаешь, как-то крутишься, пытаешься чего-то добиться. А потом на тебя вдруг начинает валиться все разом, и этот завал уже не разгрести, и ты вновь возвращаешься в детство – только в усталом, выдохшемся варианте, – когда нельзя делать, что хочется, и кто-то, кто даже не знает, как это делается, стрижет тебе волосы.
— Я не в счет.
Но, как бы там ни было, я в этой гонке иду последним. Да, Нельсон платит огромный процент по закладной, но у него есть закладная. У него паршивая работа, но она все-таки есть. Пенсионное обеспечение в перспективе. Двое детей. У всех наших знакомых, даже у самых тупых и во всех отношениях неприятных, есть хоть что-то.
— Да, ты не в счет, — сказала она, но, увидев выражение моего липа, торопливо добавила: — А что я такого сказала? Да ради бога! Я просто согласилась с тобой. Какие вы все чувствительные!
– Давай я сам расплачусь за ужин, – предлагает Нельсон, и я даже и не пытаюсь выступить с притворными возражениями. На всякий случай. А то вдруг он передумает.
Она подошла к моему письменному столу и исследовала содержимое бутылки с джином. Там оставалось на самом донышке.
– Ну, а с бабами у тебя как? – интересуется Нельсон.
— Есть еще?
– Да никак.
— Есть еще пол-ящика. В спальне, в шкафу.
Нельсон ждет, что я как-то конкретизирую свой ответ, но я молчу.
— Не возражаешь, если я...
– М-да, брат, что-то тебе не везет…
— Конечно. Угощайся на здоровье.
Если ты сам утверждаешь, что ты невезучий, это может быть правдой, а может быть и неправдой. В Палате мер и весов нет эталона для измерения степени человеческого везения, и, как правило, размышления о собственной невезучести – это не более чем проявление жалости к себе. Но когда друзья начинают высказываться в том смысле, что тебе наглухо не везет, это уже серьезный повод для беспокойства.
— Нам бы надо чаще с тобой разговаривать, Эдди, — крикнула она из соседней комнаты, куда отправилась за джином. — Чтобы получше узнать друг друга. А то мне и словом не с кем перекинуться. В последние два месяца Дуайт и Забрина словно с ума посходили. До чего ее разнесло, это какой-то кошмар. Ты давно ее видел, Эдди? Она разжирела до безобразия.
Мы сидим и молчим. Ждем, когда официант вернет Нельсону карточку.
Хотя и Забрина, и Мариетта настаивают на том, что между ними нет ни малейшего сходства — и во многом это правда, — у них есть немало общих, причем весьма важных, черт. Обеим моим сестрам присущи своеволие, упрямство и властность. При этом Мариетта, которая на одиннадцать лет моложе Забрины, невероятно, потрясающе стройна, она гордится своим атлетическим телосложением и вообще без ума от своего тела. А Забрина давно уже дала волю собственной страсти к кремовым пирожным и ореховым тортам со всеми вытекающими отсюда печальными последствиями. Иногда я вижу из окна, как она, неуклюже переваливаясь, пересекает лужайку. На мой взгляд, сейчас в ней не менее трехсот пятидесяти фунтов веса. (Как вы уже догадываетесь, наше семейство принадлежит к людям, с которыми жизнь обошлась довольно жестоко. Но поверьте, когда вы ближе познакомитесь с теми обстоятельствами, в которых мы ныне пребываем, вы удивитесь, что мы еще способны хоть к каким-то действиям.)
– На той неделе лечу в Майами, – вздыхает Нельсон.
Мариетта вернулась с бутылкой, ловко свернула пробку и щедро плеснула джина себе в стакан.
– А чего так грустно?
— Слушай, твой шкаф до отказа забит одеждой, — заметила она, сделав добрый глоток. — Зачем тебе столько вещей? Ты ведь никогда не будешь их носить.
– Если бы я летел в отпуск, все было бы весело. Но я-то еду работать. Вот представь: утром садишься в машину и мчишься в аэропорт, причем вся дорога – сплошной психоз, потому что у нас вообще не умеют ездить. То есть, ты еще даже не сел в самолет, а уже весь на нервах. Потом целый день в самолете, потом четверо суток в гостиничном номере с перерывами на раздачу наших визиток потенциальным клиентам… кстати, сотрудникам правоохранительных органов, которые на этих своих конференциях отрываются по полной программе, если знают, что это им сойдет с рук… и которые в общем-то сами знают, где найти нашу продукцию, если она им понадобится. Пить мне нельзя, у меня печень. В общем, четыре дня дохнешь от скуки, потом – еще день в самолете, причем рейс, как обычно, задержат… потом прилетаешь совершенно разбитый, садишься за руль, едешь домой, по дороге опять психуешь, потом приезжаешь домой, и жена прямо с порога начинает сверлить тебе мозг, потому что ты был в Майами, а она не была.
— Я так понимаю, ты положила глаз на какой-то предмет из моего скромного гардероба.
В обеденный зал входит тощий китаец с огромной сумкой через плечо. Вынимает из сумки пачку пиратских БУБ, предлагает их посетителям ресторана. Дядька вообще не говорит по-английски. У меня такое впечатление, что он даже не понимает, где находится.
— Ага. Там у тебя есть симпатичный смокинг.
– Я бы с радостью съездил вместо тебя.
— Он твой.
Это я так шучу. Нельсон внимательно глядит на меня.
Мариетта наклонилась и поцеловала меня в щеку.
– А почему нет? – Он предельно серьезен. – Слушай, а правда, езжай. Будешь мной.
— Похоже, все эти годы я тебя недооценивала, — заявила она и без промедления направилась в спальню — забрать смокинг, на тот случай, если я вдруг передумаю.
– Как я могу быть тобой? И потом, у меня паспорта нет. Я его потерял.
— Я решил написать книгу, — сообщил я, когда она вернулась в комнату.
Она бросила смокинг на кресло Никодима и вне себя от радости закружилась по комнате.
– Ты все-таки подумай, – продолжает Нельсон. – Знаешь, чего я хочу? Я хочу выспаться. По-настоящему. Так, чтобы спать до обеда. Потом, может быть, выйти проветриться, сыграть партию в гольф. Хотя бы недельку! Я даже думал сказаться больным, чтобы не ехать в Майами. А тут такой случай… Действительно, поезжай вместо меня! Поживешь в хорошем отеле, раздашь с десяток визиток, оторвешься по полной программе.
— Чудесно, чудесно, — повторяла она. — О Эдди, нас с тобой ждет такое увлекательное время.
– А как же паспорт?
— Нас?
– Возьми мой.
— Конечно, нас с тобой. Разумеется, писать будешь ты, но я собираюсь тебе помогать. Ты ведь многого не знаешь. Например, того, что Цезария рассказывала мне, когда я была маленькой.
– Мы с тобой не похожи, – говорю я, а потом смотрю на Нельсона и понимаю, что хотя мы с ним, конечно, не близнецы-братья, но мы оба побриты налысо, и у нас у обоих совершенно невзрачные унылые лица, слегка заплывшие жирком… и потом, кто вообще смотрит на фотографии в паспортах?!
— Думаю, тебе стоит говорить потише.
Чем больше мы обсуждали эту бредовую идею, тем менее бредовой она нам казалась. Нельсон дает мне свой паспорт и кредитку, а я еду в Майами и создаю видимость, что я – это он.
– А что это будет: ката, шест или отсос? – уточняю я.
— Она не услышит. Она не выходит из своих комнат.
– Только ката. У нас все строго: без шеста и отсоса.
— Мы не знаем, что она слышит, а что нет, — возразил я. По некоторым свидетельствам, Джефферсон спроектировал дом так, что все звуки, раздающиеся в комнатах, слышны и в покоях Цезарии (в которых, впрочем, я никогда не бывал, да и Мариетта тоже). Возможно, это всего лишь легенда, однако у меня на сей счет существуют серьезные сомнения. Хотя минуло немало времени с тех пор, как я последний раз мельком видел Цезарию, мне не нужно напрягать воображение, чтобы представить, как она, сидя у себя в будуаре, прислушивается к разговорам собственных детей и детей своего мужа. Она слышит, как они жалуются и плачут и потихоньку сходят с ума, и, возможно, это доставляет ей удовольствие.
В жизни всякого торгового агента, независимо от того, какую компанию он представляет и что именно продает, неизбежно случаются две вещи. Первое: тебя посылают на торговую ярмарку в каком-нибудь жутком немецком захолустье, в крошечном городишке с непроизносимым названием. И второе: тебе приходится усиленно угощать выпивкой тех, кто не прочь угоститься. Это самый начальный уровень. А дальше все будет зависеть от политики компании. Можно ограничиться раздачей каталогов (”чуток подКАТАть клиентуру”), а можно водить перспективных клиентов по стриптиз-клубам (”наблюдать за повадками пташек”), а в правильном городе – и по борделям (процедура “прочистки труб”). Торговля, как сие ни печально, бизнес незамысловатый и неизощренный. Как-то раз моя бывшая компания наняла струнный квартет, чтобы он играл у них в павильоне на выставке-ярмарке. Больше они так не делали.
— Да если она и слышит меня сейчас, что из этого? Она наверняка будет рада, что мы взвалили на себя эту мороку. Ну, то есть, решили увековечить историю семьи Барбароссов. Мы сделаем мамочку бессмертной.
— Может, она и так бессмертна.
Мы с Нельсоном еще долго стоим снаружи, никак не можем расстаться. Обозреваем мрачную унылую улицу, в конце которой топчутся шестеро подростков в балахонах с поднятыми капюшонами. Молодежь направляется было к нам, но потом резко сворачивает в прямо противоположную сторону. Это действительно бодрит, когда ты выходишь на улицу в компании старого друга, на которого можно рассчитывать, если что. Нельсон сам никогда не дрался, но и не избегал драки. В совершенстве владея приемом изнурения противника за его собственный счет, Нельсон просто подставлял себя под удары, пока нападавший не утомлялся его дубасить. И хотя его вечно лупили, он ни разу не бросил меня, не сбежал. Ему самому это не нравилось, но он не бросил меня. Ни разу.
— О нет... ты ошибаешься. Она стареет. Забрина видит ее постоянно и утверждает, что старая ведьма заметно одряхлела.
– Ну ладно, давай. Береги себя, – говорит мне Нельсон на прощание. – Кстати, имей в виду, комиссионное вознаграждение ты не получишь.
— В это трудно поверить.
Я возвращаюсь к себе. Мое обиталище угнетает меня даже в лучшие времена, потому что паршивая съемная комната в совершенно паршивом районе просто по определению не может вызвать у человека никаких позитивных эмоций. И потом, человека всегда угнетает, когда он приходит в пустой неуютный дом. Мне не хочется сюда возвращаться. И никому не хотелось бы. Никому.
— А я поверила. Знаешь, именно слова Забрины и заставили меня впервые подумать о нашей книге.
— Это не наша книга, — отрезал я. — Я напишу ее сам, и напишу по-своему. А значит, книга будет посвящена не только тем, кто носит имя Барбароссов.
Как всегда, у подъезда сидит пожилой краснорожий алкаш, сжимая в руке банку с пойлом. Меня всегда поражает, что он еще жив. С таким багровым лицом люди уже не живут. Разница между нами невелика (и сокращается с каждым днем). Но что меня бесит больше всего, у него как-то так получается растянуть деньги, чтобы их хватало на выпивку на всю неделю (а я до сих пор не изжил в себе слабость к еде). Плюс к тому, он доволен и счастлив, и не парится по пустякам. В отличие от всех остальных алкашей, нарков и нищих бомжей – шумных, докучливых и приставучих, – которыми буквально кишит наш веселый район, этот старый синяк просто тихо сидит с безмятежной улыбкой и наслаждается жизнью. Это, знаете ли, раздражает. Да, я выгляжу лучше, и одеваюсь чуть-чуть поприличнее, и мне есть чем заняться в течение дня, но что касается всего остального… в общем, похоже, все идет к тому, что я стану его потенциальным преемником, поскольку в данный момент шансов найти хоть какую-то работу у меня явно не больше, чем у Его Краснорожего Преосвященства. Нет ничего более разрушительного для личности, чем затянувшийся период без работы при отсутствии всяческих перспектив.
Мариетта одним глотком осушила свой стакан.
Я чуть было не отказался от мысли позвонить Нельсону, потому что, когда все плохо, по-настоящему плохо, как-то не хочется притворяться, что все еще можно исправить. Потому что ты все равно ничего не исправишь. Если тебе ничего не нужно, кроме водонепроницаемого отсека, ты бы еще смог кое-как удержаться на плаву. Но тут возникают вопросы о деньгах, женитьбе, работе, здоровье и собственном доме…
— Понимаю, — произнесла она, и голос ее слегка дрогнул. — Так о чем же будет эта книга?
— Разумеется, о нашей семье. Но там будет рассказано и о Гири.
Я не страдаю завышенным самомнением: понимаю, что не блещу интеллектом. Не знаю ни одного иностранного языка, не помню дат великих исторических сражений. Моих познаний в технике хватает только на то, чтобы самостоятельно сменить масло в автомобиле. Я не пою. Не танцую. Откровенно паршиво играю в гольф, но… но я всегда был уверен, что во мне есть какая-то искра, какой-то скрытый талант, пусть даже совсем-совсем скромный. Но, опять же, тогда возникает вопрос. Всякий раз, когда ты возвращаешься в свою паршивую комнату, к своей пропитанной потом постели, у тебя возникает вопрос: если ты такой умный, чего же ты такой бедный? И что ты забыл в этой вонючей дыре?
Услышав это, Мариетта погрузилась в молчание и уставилась в окно: она смотрела туда, где я сидел с птицами. Прошло не менее минуты, прежде чем она заговорила вновь.
На самом деле, у меня просто не было выбора, кроме как принять предложение Нельсона. Потому что мне нужно хоть что-то делать. Если бы он предложил мне в течение недели по три раза в день чистить его унитаз, я бы с радостью согласился. Делать хоть что-то – это все-таки лучше, чем не делать вообще ничего. Нельсон, может быть, спас мне жизнь.
— Если ты собираешься писать о Гири, тогда пусть твоя книга катится к чертям.
Лампочки – это в общественных туалетах. Так мне сказали в мой первый день на работе. Лампы накаливания. Осветительные приборы. Но только не “лампочки”. Во всем остальном работа агента по сбыту в компании, торгующей источниками искусственного освещения, напоминает спринтерский забег, когда сотая доля секунды решает судьбу золотой медали: если ты разбираешься в предмете хоть чуточку лучше, чем твой покупатель, считай, что контракт у тебя в кармане.
— Но как я могу...
Я хорошо делал свою работу. Не блестяще. Не так чтобы великолепно. Но очень неплохо. В детстве и юности я, разумеется, не мечтал стать агентом по сбыту в компании, торгующей осветительным оборудованием, но за пятнадцать лет непрестанных хождений по фабрикам, офисам, магазинам и общеобразовательным школам, где мне приходилось карабкаться на стремянки и производить измерения, я понял, что мне подходит эта работа. А потом наша компания резко пошла в гору, и начальство решило, что им нужен еще один агент по сбыту. Проводить собеседование с соискателями поручили мне.
— И ты вместе с ней...
Некоторые из них явно наслаждались самим процессом. Они с упоением унижались и выворачивались наизнанку, лишь бы их взяли в компанию. Но меня это не возбуждало. Мне не нравилось проводить собеседование с этими, по большей части, приятными людьми, которые так отчаянно стремились получить работу. Потому что я знал: мне придется выбрать кого-то одного, а остальным отказать. Кларинда явилась на собеседование в мини-юбке. Такой короткой, что я не мог на нее смотреть.
— Может, ты все же позволишь мне договорить? Как, по-твоему, я могу написать о нашей семье, воспроизвести ее историю во всех подробностях и не упомянуть о Гири?
Она была из Сингапура. Самая компетентная из всех соискателей. Самая напористая и безжалостная. И в мини-юбке. Осветительный бизнес считается по большей части мужским, и хотя Кларинда была не единственной женщиной в данной сфере, она, безусловно, была самой яркой и привлекательной. А потом, как это всегда и бывает, резкий подъем деловой активности столь же резко пошел на спад. Это очень обидно, когда тебя увольняют с работы, потому что ты вдруг оказался лишним. И обидно вдвойне, когда тебя увольняют, а на твое место берут человека, которого ты сам же и нанял. Я был старше и опытнее, но Кларинда осталась, а я ушел. Или, вернее, меня ушли. Я не думаю, что ее мини-юбка стала решающим фактором – рискну предположить, что дело решило то немаловажное обстоятельство, что Кларинда жила с юристом, считавшимся лучшим в городе специалистом по трудовому праву.
— Они — настоящее отребье, Эдди. Человеческое отребье. Злобные твари. Все до единого.
Разумеется, потеря работы – еще не повод считать, что жизнь кончена. Но в моем случае эти понятия были вполне равнозначны. Помните, как огромный, сверкающий космический аппарат стоимостью в миллиард долларов развалился на части из-за крошечного кусочка пены?
— Ты не права, Мариетта. Но даже будь ты права, я вновь повторяю: если умолчать о Гири, придется исказить историю. Какой тогда смысл в этой проклятой книге?
— Ну, хорошо. Будь по-твоему. Только упомяни их как-нибудь вскользь.
Не буду вас утомлять долгой историей. Выделю лишь основные моменты: неудачное вложение в акции, развод, пожар, жалобы медицинского характера и диагноз, о котором не то чтобы стыдно, но как-то не принято рассказывать посторонним, адвокаты и тяжбы, – такая вот краткая выборка из каталога капитального невезения. Отвернешься буквально на две секунды, и той штуки, которую ты называл своей жизнью, уже нет как нет. А можно, наверное, и не отворачиваться: она ускользает прямо у тебя из-под носа, и ты только бессильно глядишь ей вслед и потихоньку впадаешь в депрессию. У меня даже нет ни одной забавной истории на тему: “Как мне не везет”. Самое меньшее, что может сделать судьба для таких невезучих людей – это устроить какой-нибудь курьез, чтобы потом было над чем посмеяться. Но мне и тут не повезло.
— Не выйдет. Они — часть нашей жизни.
В мире есть города, которые созданы для тебя. Может быть, ты об этом не знаешь, но они есть. И они тебя ждут.
— Только не моей, — злобно прошипела Мариетта. Но когда она взглянула на меня, я увидел в ее глазах печаль, а не злость. Я готов был назвать себя предателем и раскаяться в собственном желании правдиво рассказать семейную историю. Мариетта заговорила, с величайшей осторожностью взвешивая каждое слово, будто адвокат, оглашающий условия договора.
На паспортном контроле я встаю в очередь к окошку, за которым сидит хмурый дядечка в форме. У него уныло обвисшие усы, и он явно страдает разлитием желчи и хронической злобой на все человечество. Это становится очевидным, когда он начинает мурыжить двух венесуэлок, вполне безобидную маму и дочку. Просто сидит и вообще ничего не делает. Держит их венесуэльские паспорта самыми кончиками пальцев, как будто это какие-то дохлые маленькие зверюшки на последней стадии разложения.
— Надеюсь, ты отдаешь себе отчет в том, что эта книга — единственный способ рассказать миру о нашей семье? — процедила она, сдерживаясь изо всех сил.
Очередь справа идет к окошку, за которым сидит бодрый дедок пенсионного возраста с лихо закрученными кверху усами. На каждого человека он тратит не более двух минут. С неизменной улыбкой и шуткой для каждого.
— Тогда тем более...
Через десять минут до меня наконец доходит, что я встал не в ту очередь. Шумная дама в очках из очереди справа – та самая, которая громко вещала о своем круизе по Карибскому морю, и которая, когда встала в очередь, была позади меня человек на семь-восемь, – уже прошла паспортный контроль.
— Теперь дай мне закончить. Я пришла к тебе и предложила написать эту чертову книгу лишь потому, что чувствовала — и чувствую это даже сейчас, — у нас осталось мало времени. А мои предчувствия редко меня обманывают.
Перейти в другую очередь? Но я не теряю надежды, что наш маленький Венесуэльский кризис должен разрешиться уже в самое ближайшее время. Еще через двадцать минут кризис так и не разрешился, но я уговариваю себя, что теперь-то уж точно осталось недолго, так что нет смысла скакать из очереди в очередь. По прошествии еще десяти минут я горько жалею об этом решении, в то время как венесуэлки уже из последних сил стараются удержать на губах вежливые улыбки.
— Это я понимаю, — смиренно согласился я. Надо признать, Мариетта обладает пророческим даром. Она унаследовала его от матери.
Все люди, по сути своей, одинаковы. И все устроены очень просто. Из-за своего патологического невезенья я стал настоящим экспертом в области недовольства жизнью, но в данном случае мне не пришлось прибегать к своему горькому мастерству проницательного знатока человеческих душ. Все было ясно и так: этот дядечка за окошком явно зол и обижен на весь белый свет. Дома все плохо: может быть, бойлер взорвался, или мужик обнаружил видеоролик с участием его жены на каком-нибудь порносайте для любителей групповухи, – и вот теперь, в качестве офицера на паспортном контроле в международном аэропорту, он отыгрывается за все обиды. Благо, положение позволяет.
— Возможно, именно поэтому в последнее время у Цезарии такой изможденный вид, — добавила Мариетта.
Следующие двадцать минут я размышляю о том, что, может быть, все-таки стоит перейти в соседнюю очередь, но боюсь, что как только я перейду в очередь справа, у бодрого улыбчивого дедульки как раз закончится смена, и на его место сядет еще один монстр бюрократии. После долгого перелета и часа в очереди на границе мне уже ничего не хочется. Если бы я мог мгновенно перемещаться в пространстве, сейчас я бы с радостью вернулся домой, пусть даже там нет ничего, ради чего стоило бы возвращаться. Да, я готов сдаться. Мой боевой задор быстро иссяк.
— Она чувствует то же, что чувствуешь ты?
Мариетта кивнула.
И вот, простояв полтора часа в очереди, я наконец подхожу к окошку и протягиваю мрачному дядечке паспорт Нельсона. Мне как-то тревожно. До сих пор в моем списке противозаконных деяний значились только отдельные случаи неправильной парковки и редкие косячки с каннабисом; моя нынешняя афера не идет ни в какое сравнение с этими детскими шалостями. Но, даже толком не испугавшись, я понимаю, что никаких проблем быть не должно. Паспорт Нельсона я выучил наизусть, запомнил все надписи на всех страницах, тщательно отрепетировал “легенду”. Но мне не задают ни единого вопроса. Офицер сидит явно довольный собой, его взгляд выражает глубочайшее удовлетворение; он основательно поизмывался над венесуэлками, и ему сразу же полегчало. Однако его сослуживцы за это время успели пропустить в десять, а то и в двадцать раз больше туристов, и сейчас он, наверное, будет наверстывать упущенное, чтобы не отстать от коллег по показателям производительности труда. Я почти возмущен и обижен.
— Бедная сучка, — еле слышно проронила она. — Есть еще одно обстоятельство, которое нельзя сбрасывать со счетов. Цезария. Она ненавидит Гири даже сильнее, чем я. Они забрали ее обожаемого Галили.
Аэропорт в Майами – типовой пластик и ковролин. Собственно, как и везде. Но когда забираешь багаж и выходишь наружу, разница ощущается сразу.
Я пренебрежительно фыркнул.