Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Уильям Нэйпир

(псевдоним Кристофера Харта)

Аттила

Пролог

Монастырь святого Северина,

Окрестности Неаполя, 488 г. н. э.



Как говорил мой отец, для того, чтобы стать великим историком, необходимы две вещи: умение писать и материал — о чем писать. Теперь его слова звучат для меня насмешкой. Да, отец, мне есть, о чем писать. Вот только ты сам в такое вряд ли поверил бы.

Я собираюсь поведать удивительную и пугающую историю. В наши смутные времена, когда искусство хрониста сделалось редкостью, я, возможно, являюсь последним человеком на земле, который способен это сделать.

Мое имя — Приск Паниций, и мне почти девяносто лет. Я пережил самую гибельную эпоху в истории Рима, а теперь его дни подошли к концу, и с империей покончено. Тит Ливий писал об Основателях Рима. На мою долю выпало рассказать о его Последних Защитниках — и о Разрушителях. Это повесть для горьких зимних ночей; это повесть об ужасах и зверствах, лишь изредка смягченная спасительными проблесками мужества и благородства. Это во многих отношениях страшная повесть, но я не считаю ее скучной. И хотя я очень стар, а моя рука беспомощно дрожит, пытаясь удержать перо над пергаментом, все же я верю, что мне достанет сил, дабы изложить последние главы сей саги. Может показаться странным, но я убежден, что, стоит поставить точку, и мои часы на этой земле сочтены. Подобно святому Северину, мне ведом день моей смерти.

Святой Северин? Сейчас, когда я пишу эти слова, его хоронят в часовне монастыря, где я доживаю последние дни. Он был проповедником, святым человеком, слугой нищих и жил в провинции Норик, за Альпами, и сыграл весьма неожиданную роль в истории последних дней Рима. Он умер лет шесть назад, но лишь сейчас преданные последователи сумели перенести его бренные останки через высокие альпийские перевалы, на юг через всю Италию, и чудеса сопутствовали каждому шагу их продвижения сюда. Кто я такой, чтобы усомниться в правдивости этих рассказов? Воистину, мы живем в удивительные времена.

Обитель, в которой я поселился, расположена на согретом солнцем побережье близ Неаполя, и за мной здесь ухаживают монахи, чью веру, должен признаться, я отнюдь не разделяю. У этого монастыря, ныне посвященного святому Северину и религии Христа, странная и поучительная история. Некогда здесь находилась роскошная прибрежная вилла Лукулла, одного из величайших героев республиканского Рима, жившего в первом веке до рождения Христа, во времена Цицерона, Цезаря, Помпея и прочих титанов. Лукулла прославляли за его блестящую победу над Митридатом, царем Понтийским; впрочем, эпикурейцы острили, что самая значительная из его заслуг в том, что он привез в Италию вишню.

После смерти владельца вилла много раз переходила из рук в руки, пока, наконец, — по одной из поразительных прихотей, доставлявших столько наслаждения Клио, музе истории, — после вынужденного отречения от престола златовласого шестилетнего Ромула Августула не сделалась резиденцией последнего римского императора.

Сегодня она стала пристанищем для монахов. И вот сейчас они стоят вокруг гроба, в котором покоятся бренные останки их возлюбленного святого Северина, и голоса возносятся к небесам в скорбном, мелодичном напеве, курится фимиам, сверкает священное золото. Именно Северин предсказал остготу Одоакру, что свою судьбу тот найдет на освещенных солнцем землях юга. И не кто иной как Одоакр впоследствии низложил последнего императора, Ромула Августула, распустил Сенат и объявил себя первым варварским правителем Италии.

Вам осталось узнать обо мне совсем немного. Я веду скромную жизнь в своей келье и часто сижу, сгорбившись, в скриптории, в обществе пергамента, пера и накопившихся за восемьдесят лет воспоминаний. Я всего лишь архивариус. Писец. Рассказчик. Когда холодными зимними вечерами люди собираются у очага, они слушают голос сказителя, но не обращают внимания на его лицо. Он для них не существует. Реальны лишь его слова.

Платон утверждал, что в жизни, как и в игре, есть три разновидности людей. Есть герои, вкушающие сладость побед. Есть зрители, которые наблюдают. А есть воры-карманники. Я не герой, что тут скрывать? Но и не вор-карманник.

Солнце садится вдалеке, опускаясь в уставшее Тирренское море, где некогда громадные суда бороздили соленые волны и везли зерно из Северной Африки в Остию, дабы накормить миллионы ртов в Риме.

Кораблей этих больше нет, а вандалы разграбили и увезли с собой в Африку все сокровища, которые не успели забрать готы — даже бесценные диковины иерусалимского храма, те самые, что Тит с ликованием привез в Рим четыре столетия назад. Что сталось с этими сокровищами? С Золотым Ковчегом Завета, в котором, как утверждают, находились заповеди самого Бога? Его давным-давно переплавили на монеты вандалов. И Колонна Траяна осталась без большой бронзовой статуи императора-воина, венчавшей некогда ее вершину, а бронза, расплавленная в прокопченных кузницах, превратилась в ременные пряжки, браслеты и украшения для варварских щитов.

Ныне Рим — лишь тень того, прежнего города, и в конце концов он оказался вовсе не вечным. Он бессмертен не более чем люди, возводившие его, хотя раньше мы верили в обратное и кричали: «Ave, Roma immortalis!», когда в него входила победившая армия или шли игры. Нет, Рим не божество, а всего лишь город, как и любой другой; он подобен старой уставшей женщине, ограбленной, обесчещенной и брошенной, покинутой всеми любовниками, горько всхлипывающей ночами; та же судьба постигла прежде Иерусалим, и Трою, и вечные Фивы. Разграбленный готами, дограбленный вандалами, захваченный остготами… И все же наибольший ущерб Риму причинило племя более ужасное и всё же менее заметное, чем прочие: племя, именуемое гуннами.

В призрачной оболочке нынешнего города среди руин Форума скребутся бродячие, умирающие с голода коты, и сорняки пробиваются из трещин некогда раззолоченных зданий. Скворцы и коршуны гнездятся под карнизами дворцов и вилл, где когда-то вели беседы полководцы и императоры.

Солнце садится, в келье холодно, а я уже очень стар. Ужин мой состоит из маленького пшеничного хлебца и двух-трех глотков вина, разбавленного водой. Христианские монахи, с которыми я живу в этом одиноком монастыре, учат, что иногда хлеб и вино становятся плотью и кровью Господа. Воистину, на свете множество чудес, и даже это может оказаться правдой. Но для меня это просто хлеб и вино, и мне их достаточно.

Я историк и хочу поведать великую и ужасную историю. Сам по себе я ничто, но кажется, что знаю все на свете. Я прочел каждую букву, каждый обрывок хроник и летописей, уцелевших от пережитых мною времен. Я был знаком и говорил с каждым актером на сцене истории во время тех бурных, сотрясавших мир событий. Я был писцом и в Равенне, и в Константинополе, я служил и полководцу Аэцию, и императору Феодосию II. Я всегда был человеком, которому люди доверялись, и хотя сам предпочитал помалкивать, но все же не затыкал уши, если до меня доходили слухи и сплетни, выслушивал очень внимательно самые серьезные и объективные оценки вероятных деяний и сражений, согласный с драматургом Теренцием в том, что «Homo sum; bumani nibil a me alienum putu», Это замечательные слова, и они стали моим девизом, как могут быть девизом любого писателя, имеющего дело с человеческой природой. «Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо».

Я видел Вечный Город на Семи Холмах, и благовонный двор Равенны, и золотой божественный град Константина. Я странствовал вверх по течению могучего Дуная, и проходил сквозь Железные Ворота, и отправлялся в самое сердце земли гуннов, и слышал из их собственных уст историю об удивительной юности наводящего ужас вождя; и я выжил, чтобы рассказать об этом. Я стоял на обширных Каталаунских равнинах и видел, как две величайшие в мире армии схлестнулись в кровавой битве, бряцая оружием, окутанные такой яростью, какой не знала больше ни одна эпоха, где решалась судьба мира — судьба столь удивительная, что ее не смогла предвидеть ни одна из сражающихся сторон. Но некоторые мудрые люди знали. Певцы, и пророки, и последний из Тайных Владык: они знали.

Я знавал рабов и солдат, проституток и воров, святых и волшебников, императоров и вождей. Я знал женщину, которая правила Римом, сначала за своего идиота-брата, потом — за своего идиота-сына. Я знал красавицу — дочь императора, предложившую себя в жены вождю варваров. Я знал последнего благороднейшего римлянина, который спас уже потерянную империю и погиб за все свои страдания от кинжала императора. Я знал и его юного свирепого друга, с кем, в беззаботные мальчишеские годы, он играл на широких, продуваемых всеми ветрами равнинах Скифии; друга детства, в зрелом возрасте ставшего его смертельным врагом, который скакал во главе полумиллионного конного войска, затемнявшего небо дождем стрел и разрушавшего все на своем пути, подобно лесному пожару. В конце концов, два друга детства, ставшие старыми, утомленными жизнью мужчинами, сошлись лицом к лицу в боевых порядках на Каталаунских полях. И хотя ни один из них не понимал этого, эту битву они оба обречены были проиграть. Наш благороднейший римлянин потерял все, что любил, но то же самое произошло и с его варваром-врагом, темным братом Ромула, тенью Энея, которого называли Аттилой, владыкой гуннов, но который также с гордостью носил имя, данное ему устрашенными жертвами: Бич Божий.

Да, из этой ярости сражения, где, разрушаясь, гибнет прежний мир, родился мир новый, и он все еще рождается, медленно, чудесным образом, восстает из пепла, как сама надежда. Один мудрец со старческой усталой улыбкой на устах говорил мне когда-то: «Упования могут оказаться ложными, однако ничто не обманывает так сильно, как утрата надежды».

И все это — Бог. Так утверждает мудрейший из поэтов, сумрачный Софокл. Непостижимым образом он описывает нам свет и тьму всего сущего: благородства и отваги, любви и самопожертвования, бессердечия, трусости, жестокости и ужаса. А потом невозмутимо заявляет:

И все это — Бог…

Часть первая. Волк во дворце

1

Гроза с Востока

Тоскана, начало августа 408 г.



Над выжженными солнцем равнинами у реки Арно занимался яркий рассвет. Вокруг сумрачных стен пограничного города Флоренции измученные остатки варварской армии Радагайса пробудились, чтобы обнаружить, что они больше не окружены безжалостными римскими легионерами. Медленно, неуверенно, ощущая свое поражение, они стали сворачивать лагерь, направляясь к холмам на севере.

На другом холме, к югу, с которого открывался прекрасный вид, с удовлетворением наблюдая за отступающим войском, восседали верхом двое римских офицеров, ослепительные в своих бронзовых нагрудниках и алых плюмажах.

— Мне отдать приказ? — спросил младший.

Полководец Стилихон не отрывал взгляда от разворачивающейся внизу картины.

— Благодарю, трибун, но я сделаю это сам, когда все будет готово.

«Дерзкий щенок, — подумал он, — со своим купленным званием и гладкими, без шрамов, руками и ногами».

Далеко внизу вздымались тучи пыли, частично скрывая из вида большие варварские деревянные повозки, со скрипом выкатывавшиеся из лагеря в северном направлении. Оба римских офицера на холме слышали, как щелкают хлысты из бычьей шкуры, слышали крики людей, пока эта пестрая и никчемная армия вандалов и свевов, предателей-готов, лангобардов и франков начинала долгий путь отступления через альпийские перевалы к своим родовым землям.

Рим еще долго будет оправляться от их нашествия.

Жестокая орда германских воинов Радагайса объединилась исключительно из-за жажды золота, и свирепость их потрясала своей разрушительной силой. Они залили кровью пол-Европы, пройдя от своих родных мест, с холодных балтийских берегов, до просторов Тосканы, и остановились только под стенами Флоренции. Оказавшись там, они взяли в осаду эту надежно укрепленную колонию Рима на берегах Арно.

Великий полководец Стилихон, такой же хладнокровный, как всегда, помчался им навстречу, на север от Рима, с войском, составлявшим всего пятую часть от орды Радагайса — но зато его армия была искусна как в сражениях, так и в осадах.

Как зачастую говорилось, римский солдат на каждый день, проведенный с мечом в руке, провел сотню дней, орудуя лопатой. Никто не рыл траншеи так хорошо, как римский солдат. И очень скоро осаждающие обнаружили, что сами оказались в осаде. Окружившая их армия, пусть и меньше числом, имела доступ к жизненно важным источникам снабжения из округи, к еде и воде, свежим лошадям и даже к новому вооружению.

Окруженная армия, насильственно заключенная в своем лагере под палящим августовским тосканским солнцем, оказалась в обстоятельствах таких же тяжелых, как и сама Флоренция. У попавших в ловушку варваров не было никаких ресурсов, и они медленно начали умирать.

В отчаянии упавшие духом и изможденные германцы бросились на окружавшие их барьеры, но все было тщетно. Кони, ранившие копыта о разбросанные римлянами по запекшейся земле металлические шары с шипами, шарахались в сторону, ржали и сбрасывали своих взбешенных всадников под укрепления, где их быстро отправляли на тот свет стоявшие на валах лучники. Тем, кто пытался атаковать осаждающих пешим порядком, приходилось сначала спускаться в траншеи глубиной в шесть футов, потом подниматься на такую же высоту с противоположной стороны и прорываться через три линии заостренных кольев.

А за кольями их поджидали шеренги римских копейщиков со своими длинными метательными копьями. Неодолимая преграда. Варвары, не убитые там, вернулись к своим шатрам и упали на землю, лишенные сил и впавшие в отчаяние.

Когда Стилихон решил, что Радагайс лишился не менее трети свои сил, он приказал римлянам ночью сняться с лагеря и уйти за холмы. И вот теперь, когда занялся рассвет, озадаченные и измученные северные племена обнаружили, что они свободны и тоже могут уйти — домой.

Однако, пока они собирались и отступали в полной неразберихе, неплохо было бы натравить на них новые войска и посмотреть, что они смогут делать. Стилихону не доставляло большого удовольствия видеть, как погибают люди на поле боя — в отличие от многих других полководцев. Но огромная и недисциплинированная толпа внизу, которую собрал для летней кампании этот причиняющий постоянное беспокойство вождь Радагайс, оставалась угрозой для северных границ Рима, даже потерпев поражение. Завершающая атака новых вспомогательных кавалерийских войск, пусть и легких, определенно не принесет большого вреда.

И когда армия варваров хаотично растеклась по равнине, а ее авангард уже подошел к подножью холмов на севере, полководец Стилихон кивнул.

— Командуй, — приказал он.

Трибун передал сигнал по рядам, и через несколько мгновений Стилихон с некоторым изумлением увидел, что вспомогательные отряды уже пустили коней в галоп.

Не то чтобы он многого от них ожидал. Эти новые воины с востока были невысокими и вооруженными очень легко. Любому оружию они предпочитали свои аккуратные луки и стрелы и даже во время сражения не расставались с арканами — как будто гнались за телками, сонно моргающими глазами. Когда это сражения выигрывались с помощью простой веревки? А воины Радагайса, даже побежденные, никоим образом не могли сойти за сонных телок.

Мало того, что эти всадники были невысокими и легко вооруженными, они к тому же сражались без доспехов, обнаженные по пояс, их тела с бронзовой, задубевшей кожей были окутаны только пылью. Совершенно очевидно, что они не смогут причинить большого вреда отступающей армии, но в любом случае интересно посмотреть на них в действии. Еще ни один римлянин не видел, как они сражаются, хотя всем доводилось слышать, хвастливые и неправдоподобные рассказы об их доблести. Говорили, что на своих косматых степных лошадках передвигаются они очень быстро, так что, вероятно, в будущем их можно будет использовать в императорской курьерской службе… Если удача будет на их стороне, они даже могут умудриться догнать самого Радагайса и взять его в плен. Конечно, это почти невероятно, но почему бы не попытаться?

В любом случае, сообщения об их впечатляющей скорости не были преувеличением.

Всадники с грохотом вырвались из узкой долины на востоке и помчались прямо на колонну отступающих варваров. Неплохая тактика: солнце позади них, бьет прямо в глаза противнику. Стилихон, разумеется, был слишком далеко, чтобы увидеть выражение лиц воинов Радагайса, но если судить по тому, что колонна замедлила движение, люди в ней начали толкаться, в воздухе раздались панические крики, потом тяжелые повозки отчаянно рванули вперед, стремясь скорее достичь безопасных холмов и твердой земли до того, как яростная атака восточных всадников настигнет их, можно было догадаться — они не улыбались.

Грохочущие копыта подняли с сожженной солнцем земли тучи пыли, и Стилихон с трибуном напрягались, пытаясь что-нибудь разглядеть. И тут в воздухе потемнело. Сначала они не поверили своим глазам.

— Это… это то, что я думаю, господин?

Стилихон был потрясен. Это было действительно тем, чем казалось. Сам воздух потемнел от невообразимого урагана стрел.

Он слышал, что эти люди — искусные наездники; слышал, что они ловко управляются со своими непривлекательными луками. Но ничто не подготовило его к такому.

Стрелы обрушивались бесконечным ливнем, как убийственные жалящие насекомые, прямо на колонну Радагайса, и потрясенным германцам пришлось остановиться, потому что дорога впереди оказалась завалена трупами их же людей.

И тогда всадники, ярость атаки которых ничуть не ослабела, хотя они успели преодолеть целую лигу или даже больше по этой твердой, выжженной солнцем земле — к этому времени римская кавалерия уже устала бы и замедлила ход — врезались в охваченную ужасом, оцепеневшую колонну.

Стилихон и его трибун, вцепившись в луки седел, вытягивали шеи и приподнимались в стременах, пытаясь разглядеть происходящее.

— Во имя Света, — пробормотал полководец.

— Вы когда-нибудь видели что-либо похожее? — произнес трибун.

Всадники за несколько мгновений промчались сквозь колонну, потом с невероятной ловкостью повернулись и снова понеслись сквозь нее с другой стороны. Воины Радагайса, невзирая на недели голода и болезней под стенами Флоренции, пытались сформировать некое подобие боевого порядка и отразить атаку. Эти высокие и белокурые копейщики, свирепые и искусные фехтовальщики сражались с жестокостью обреченных. Но свирепость атакующих была страшнее. С того места, где они находились, оба римских командира видели отдельные группы кавалеристов, поворачивающихся и снова нападающих; словно в восторге, безо всяких усилий они убивали беспомощных, топчущихся на месте германцев. Видели они и убийственный результат, которого добивались лассо жителей востока Любого варвара, пытающегося вскочить в седло и ускакать прочь, тут же стаскивала вниз свистящая петля, брошенная с ужасающей, небрежной точностью. Жертва падала, запутавшись в поводьях, и ее тут же убивали там, куда она рухнула.

Стилихон с изумлением наблюдал, как всадники, оказавшиеся еще ближе, все то время, что римская конница еще только вытаскивала бы свои длинные мечи, продолжали стрелять из своих коротких луков. Теперь, когда битва внизу беспорядочно растеклась по равнине, Стилихон видел, почему их боевое искусство так славилось. Он наблюдал за одним всадником: тот наложил стрелу, выстрелил в спину убегавшему германцу, тут же выхватил из колчана другую стрелу, одновременно крутнувшись на голой спине своего коня, наложил стрелу, наклонился вниз под невероятным углом, удерживаясь только силой ног, потом резко выпрямился и пустил вторую стрелу почти в лицо германцу, бегущему к нему, размахивая топором. Стрела пронзила того насквозь и вышла из затылка. Из раны хлынули кровь и мозг. Всадник наложил следующую стрелу и унесся прочь раньше, чем воин упал на землю.

Галопом! Стилихон не верил своим глазам — вся стычка произошла на полном скаку, и не было и намека на то, что всадник замедлит темп скачки.

— Во имя Света! — снова выдохнул он.

Буквально за несколько минут равнина оказалась усеяна мертвыми и умирающими варварами. Восточные всадники наконец-то придержали своих скакунов и перешли на шаг. Они объезжали окровавленную равнину, добивая упавших из луков или пронзая их копьями. Ни один из них не спешился. Пыль начала оседать. Солнце едва поднялось над горизонтом, освещая все вокруг мягким золотым сиянием. Прошло всего несколько минут, как занялся рассвет.

Полководец и трибун посмотрели друг на друга. Ни один не произнес ни слова. Ни один не знал, что сказать. Они пришпорили коней и спустились с холма, чтобы приветствовать свои новые войска.



Под наспех натянутым тентом на краю поля битвы Стилихон неуклюже умостил свое могучее тело на шатающемся походном табурете и приготовился встречать военачальника иноземных всадников. Его зовут Ульдин, «Вождь Ульдин», — поправил он себя.

Наконец он появился, такой же низкорослый и непривлекательный, как лошади и луки своего народа. Но внутри этой невысокой оболочки с кривыми ногами скрывалась та же самая выносливость и неисчерпаемая сила.

Стилихон не встал, но очень любезно кивнул головой.

— Вы сегодня хорошо поработали.

— Так хорошо мы работаем каждый день.

Теперь Ульдин улыбнулся. Его пытливые раскосые глаза сверкнули, но не весельем. Он щелкнул пальцами, и у него за спиной возник один из его воинов.

— Вот, — произнес Ульдин. — Вот он.

Воин шагнул вперед и бросил к ногам Стилихона темный, влажный мешок.

Полководец буркнул что-то и рывком открыл мешок.

За свои тридцать лет воинской службы он повидал достаточно, поэтому отрубленные головы и конечности не могли ввергнуть его в смятение. И все же вид расчлененных останков Радагайса — отрубленные кисти рук, из которых тянулись багровые сухожилия, лицо, заляпанное кровью, и широко раскрытые глаза, уставившиеся на него из темноты мешка — заставил его сердце замереть на мгновенье-другое.

Так вот он, великий германский военачальник, обещавший вырезать два миллиона граждан Рима и повесить каждого сенатора на карнизах Дома Сената. Тот, кто сказал, что оставит трупы сенаторов висеть на карнизах Дома Сената, чтобы вороны начисто склевали с них плоть, и тогда скелеты будут позвякивать на ветру, как костяные колокольчики — этот человек был поэтом.

Что, старина, теперь ты не такой разговорчивый? — подумал Стилихон.

Потом поднял взгляд и произнес:

— Я приказывал взять Радагайса живым.

Ульдин оставался бесстрастным.

— Это не в наших обычаях.

— Нет, это в обычаях римлян.

— Ты что, отдаешь приказы вождю Ульдину, солдат?

Стилихон замялся. Он знал, что дипломатия никогда не была его сильной стороной. Солдаты говорят то, что думают. Дипломаты говорят то, что хотят услышать другие. Но все же он должен попытаться… Кроме того, давить на человека, говорящего о себе в третьем лице, следует осторожно.

Ульдин воспользовался нерешительностью полководца.

— Запомни, — негромко произнес он, поглаживая редкие седые прядки, едва покрывавшие его подбородок, — гунны твои союзники, а не рабы. А союзы, как и хлеб, легко ломаются.

Стилихон кивнул. Он также запомнит на всю оставшуюся жизнь, как сражаются гунны. Да поможет нам Бог, думал он, если они когда-нибудь…

— Когда мы торжественно въедем в Рим, в конце месяца, — пообещал он, — ты и твои воины будете ехать с нами.

Ульдин слегка расслабился.

— Так мы и поступим, — согласился он, повернулся и вышел на солнце.

2

Глаз императора

Рим, конец августа 408 г.



Императорский дворец безмолвствовал под звездным летним небом.

Мальчик обливался потом под тонкой простыней, с яростной сосредоточенностью наморщив лоб и стиснув обмотанную веревкой рукоятку своего небольшого, короткого и широкого ножа. Сегодня ночью он выберется из комнаты в тени дворцового внутреннего двора, незамеченным проскользнет мимо ночной стражи и выковырнет глаза императору Рима

Он слышал, как ночные стражники прошли мимо его двери, переговариваясь тихими, скорбными голосами. Он знал, о чем идет речь: о недавнем поражении этих подонков, варварской армии Радагайса. Да, конечно, римское войско разбило их, но только с помощью новых союзников: этого беспощадного, презираемого всеми племени с востока. Без поддержки таких союзников римская армия была слишком слаба и деморализована даже для того, чтобы выйти на поле боя против жалкой фаланги надушенных греков.

Когда стражники прошли и дрожащие оранжевые отблески от их факелов погасли, мальчик выскользнул из-под простыни, вытер пот с лица и прокрался к двери. Она открылась легко, потому что днем он предусмотрительно смазал петли оливковым маслом. Мальчик вышел по внутренний двор. Духота итальянской летней ночи угнетала. Ни собачьего лая в переулках, ни кошачьих воплей на крышах. Этой ночью не слышно было даже отдаленного гула большого города.

Он услышал приближающиеся шаги. Их было двое: побитые жизнью старые солдаты, уволенные из Пограничной Гвардии. Мальчик глубже забился в тень.

Стражники на миг приостановились, один из них расправил согнутые плечи и потянулся. Они стояли в ярком лунном свете между двумя колоннами всего в нескольких футах от мальчика, и силуэты их были такими же черными, как двери, ведущие в смерть. Такими же черными и невидящими, как слепые глаза императора.

— А потом, сказал Радагайс, он набьет Дом Сената соломой и подпалит ее факелом, и не оставит за собой ничего, кроме почерневших камней.

Второй стражник, грубый старый солдат, печально помолчал. Пусть от Сената в наши дни осталась только выхолощенная тень; пусть даже, как знали все до единого, империей на самом деле правил императорский двор и несколько деспотичных закадычных друзей, и не имело никакого значения, чего хочет или не хочет Сенат, все же Дом Сената олицетворял все самое гордое и освященное веками, что только существовало в Риме. И варварское войско, которое могло уничтожить его… Это был бы невыразимый позор.

Но варвары побеждены. Пока. С помощью других варваров.

В тени, за спинами старых солдат, скорчился мальчик с ножом.

Каждый вечер ему приходилось идти этим длинным, пустынным коридором в отдаленном, безмолвном внутреннем дворике дворца на Палатинском Холме, и спину ему сверлил леденящий кровь взгляд первого и величайшего императора. В дальнем конце коридора находилась его скудная крохотная комнатенка — никаких шикарных покоев — с единственным жалким глиняным светильником, словно он был не более, чем раб. Вот как он жил: голая деревянная кровать в келье без окон на задворках дворца, смежной с кухнями. Мальчик, по общему мнению, самый ценный заложник Рима, остро чувствовал свое унижение. В других комнатах дворца жили другие юные заложники из варварских народов: свевов и вандалов, бургундов и гепидов, саксов, алеманов и франков. Но даже они смотрели на него с пренебрежением, как на низшего из низших, и не желали принимать его в свои разговоры или игры. И их презрение еще сильнее распаляло его и без того ожесточенное сердце.

Сегодня он отомстит этим непрощающим глазам императора, отомстит за все эти месяцы оскорблений, глумлений и презрительного смеха римлян. Римляне безумно боялись знамений; их, как и любой другой известный ему народ, терзал суеверный благоговейный страх. Они страшились надуманных предсказаний любой беззубой карги на рынке, каждого несвоевременно родившегося ягненка или жеребенка, каждого предзнаменования, которые их расширенные глаза видели в звездном ветре.

Мальчик верил в Астура, бога своего народа, и в свой нож; а вот римляне, как любой слабый народ, верили, во все. Когда они увидят, что их великий первый император неожиданно ослеп… Вот тогда мальчик посмотрит, что станется с презрительным римским смехом. Он застынет в их белоснежных глотках.

В неразберихе завтрашних празднований и игр он сбежит. Он скоро будет далеко, далеко от этого продажного, разлагающегося города, он пойдет на север в горы. После долгих недель или даже месяцев трудного пути он снова спустится с них, и солнце останется за спиной, а он вернется на широкие, продуваемые ветрами равнины своей возлюбленной степной страны еще до того, как выпадет первый снег. Здесь он всего лишь заложник, и больше ничего: заложник-варвар, заключенный в комнатенку без окон обветшалого Императорского Дворца, в этом несдержанном, затянутом паутиной, тревожном, обреченном городе. Но там, среди своего свирепого, свободного народа, он был принцем царской крови, сыном Мундзука, сына самого вождя Ульдина. Ульдин, в свою очередь, был сыном Торды, сына Беренда, сына Султана, сына Бульчии, сына Болига, сына Замбура, сына Раэля, сына Леванта…

Имена всех древних поколений были навечно выгравированы в его сердце, потому что гунны, как и кельты, ничего не доверяли бумаге или камню, опасаясь, что чужаки или неверующие разузнают их святейшие тайны, среди которых была и эта секретная генеалогия, эти звенья в божественной цепи царей, ведущей назад, к великому герою Таркану, сыну Кэйра, сыну Немброта, сыну Чама, сыну Астура, Владыки Всего, что Летает; того, кто носил на своей голове Корону Гор и разрывал на части тучи своими ужасными когтями, там, в своем королевстве, в синем небе над горами Алтая и занесенного снегами Тянь-Шаня. Того, кто, как буря, пожирал своих врагов; кого восточный народ называет также Шонгаром, родоначальника всей широко распространившейся нации гуннов.

Что знают об этом римляне? Для них все люди за границами империи были варварами, и любопытство римлян исчезало возле приграничных стен.

Здесь, в Риме, к сыну Сыновей Астура относились чуть-чуть лучше, чем к рабу или военному трофею. Он подумал о широких равнинах Скифии, и сердце его заныло от тоски по родине, от желания увидеть черные палатки своего народа и большие табуны коней, медленно бредущих по высокому ковылю. Среди них щипал траву и его любимый белый пони, Чагельган; отличное имя, потому что он на самом деле был быстрым, как молния — чагельган на языке гуннов. Когда он вернется на равнины, сядет верхом на неоседланного коня, без уздечки, держась только ногами и запустив кулаки в густую белую гриву, и они помчатся по степям, и ковыль будет хлестать его по коленям, а ветер — трепать гриву коня и его волосы. Здесь, в этой горькой, чахнущей империи, все ограничено и задушено, каждый клочок земли кому-нибудь принадлежит, на каждой лошади — клеймо, каждый участок прямых дорог замощен и поименован, каждое поле и виноградник обнесены забором — и римляне имеют глупость считать себя свободными! Они давным-давно забыли, что такое свобода.

Но он вновь обретет свободу. Его прощальным даром Риму будут выколотые глаза великого императора — и тогда он бежит. Он понимал, что на его поиски пошлют солдат. Он сознавал свою ценность. Чтобы предотвратить его побег, они пошлют целые армии. Но стоит ему попасть в горы, в глушь — и его не найти; для людских глаз он будет все равно что призрак или тень.

Мальчик не дышал. Он отодвинулся еще глубже в темноту и стал невидимым Этому его научил один из старейшин племени, одинокий и почти всегда молчавший Кадиша. Кадиша много лет странствовал по бесконечным диким просторам Средней Азии, видел много странного, и умел, как говорили в племени, прикинуться горсткой песка в пустыне или одиноким деревом. Кадиша научил мальчика, что нужно делать. Он забился как можно дальше в тень ниши. Голыми плечами он упирался в холодный мрамор фронтона, увенчанный очередной помпезной мраморной статуей какого-то давно умершего героя Рима. Пальцы, вцепившиеся в грубую веревку на рукоятке кинжала, покрылись потом. Он чуял соленый морской запах, пропитавший веревку, влажную от пота.

Мальчик был для своего возраста совсем маленьким, он казался скорее ребенком семи-восьми лет, чем подростком на пороге юности. Над его народом всегда насмехались за невысокий рост. Но что они понимали, эти вырождавшиеся римляне со своими холодными колкостями и чувством превосходства, или длинноногие белокурые готы? Стоит только взглянуть на коней его народа: они мельче, чем любая другая порода в Европе, зато куда более выносливые. Они могут целый час проскакать галопом с всадником на спине и ничуть не устанут.

Мальчик все еще задерживал дыхание. Он закрыл свои раскосые глаза, чтобы они не засверкали в темноте, как кошачьи.

Стражники, стоя в нескольких шагах от него, продолжали беседу.

Да уж, отличные стражники эти двое. Старые, уставшие, почти глухие, готовые в любую минуту упасть. Очень похожи на город, который охраняют. Теперь они разговаривали о народе мальчика и о том, как Рим победил варварскую армию Радагайса только с помощью других варваров. Как Стилихон, великий полководец римских войск, объединился с варварским племенем и завоевал победу; а племя это называется гунны.

Один из стражников фыркнул.

— Наполовину животные, вот они кто. Питаются только сырым мясом, одеваются только в звериные шкуры, а уж их обряды после победы… Думаю, что после триумфа на арене будет страшная грязь, и уж могу тебе точно сказать: никому не захочется стать их военнопленным.

— Да, в этом мире вряд ли есть другая такая мощь, которой стоит бояться, — произнес второй стражник.

— Хм-м, ты сегодня настоящий философ.

Второй стражник посмотрел на залитый лунным светом внутренний дворик и тихо сказал:

— Что ж, завтра, во время триумфа полководца Стилихона, мы их увидим своими глазами.

— Триумфа императора Гонория.

— Ах-ах, прошу прощения, — прозвучал насмешливый ответ. — Да, разумеется, триумфа императора

Наступила тишина, потом один из них произнес:

— Помнишь ту ночь на Рейне?

— Конечно, помню, — ответил второй. — Могу ли я ее забыть? Тогда ты спас мою ничтожную жизнь.

— Только не начинай снова благодарить меня за это.

— Даже и не собирался.

— Во всяком случае, ты бы сделал для меня то же самое.

— Не стоит быть таким уверенным.

Два старых солдата ухмыльнулись друг другу, но ухмылки быстро завяли.

Да, они помнили ту ночь на Рейне. Стоял конец декабря, река замерзла, и орды варваров галопом мчались по залитому лунным светом льду, словно возвращались в свое королевство: вандалы и свевы, аланы, лангобарды, готы, бургунды. Да, они помнили ту ночь — и все ночи, недели и месяцы, последовавшие за ней.

Первый стражник склонил голову, вспоминая.

— В ту ночь я думал, что вижу Рим, охваченный пламенем.

— Неужели история Рима окончена?

Второй пожал плечами.

— История была долгой, — сказал он. — И в последней главе может вспыхнуть величайшая огненная буря. Падение Рима затмит падение Трои, как солнце затмевает пламя свечи.

— Мы займем там свое место, — произнес второй, — и падем смертью такой же славной и героической, как смерть самого Гектора.

Они опять иронически фыркнули, посмеиваясь над собой. Потом один сказал:

— Ну, пойдем дальше, старый троянец.

И оба брата по оружию, теперь низведенные до статуса низших дворцовых стражей, с одеревенелыми старыми суставами, покрытые шрамами, которые до сих пор ныли холодными ночами, медленно побрели по коридору, шлепая сандалиями по мраморным плитам.

Мальчик расслабился, отлепился от холодного мрамора и перевел дыхание. В миг, когда стражи завернули за угол и исчезли из вида, он выскользнул из ниши и, перебегая из тени в тень, помчался в противоположный конец коридора.

Там, в бледном, рассеянном свете луны стояла впечатляющая статуя самого Цезаря Августа: большая мускулистая рука повелительно вытянута, одет он в пластинчатые доспехи полководца четыре столетия назад. Его глаза в лунном свете сверкали, эти нарисованные черным глаза с мистически сверкающими белками. Вокруг основания статуи были выгравированы слова: «PIUS AENEAS». И действительно: разве Цезари — не прямые потомки самого легендарного Основателя Рима?

Завтра на заре Август будет выглядеть совсем по-другому — своим ножом мальчик ослепит этот ледяной взгляд.

Он быстро вскарабкался на пьедестал и, чувствуя себя, будто в странном сне, полез вверх по бронзовой фигуре. Нож он зажал в зубах и, потянувшись вверх, сумел уцепиться за одну огромную руку Августа. Потом обхватил голыми ногами ноги статуи, подтянулся, выпрямился и обхватил рукой шею императора.

И застыл. Стражи возвращались обратно.

Это невозможно. Они всегда делали дюжину кругов по внутренним дворикам, так же регулярно, как совершали свое вращение звезды, в истинно римском стиле, и сейчас они должны были находиться в другом месте — в одном из бесчисленных дворцовых внутренних двориков. В своем нетерпении он, должно быть, обсчитался.

Мальчик оставался неподвижным, как сама статуя, пока стражи шли мимо, угрюмо глядя себе под ноги. Они не заметили его, сжавшегося в комок на великане-императоре, словно злобный демон. И вот они скрылись из вида.

Он отклонился назад, уцепившись за статую ногами и одной рукой, взял в правую руку кинжал и воткнул лезвие под алебастровое правое глазное яблоко Августа. Немного поковырял, и глаз легко выскочил. Мальчик ловко подхватил его — размером с утиное яйцо — рукой, в которой держал нож, и сунул в тунику. Потом воткнул тонкое лезвие под левый глаз и…

— И что, по-твоему, ты делаешь?

Голос был холоднее, чем любая мраморная или бронзовая статуя. Он посмотрел вниз. У подножья статуи стояла молодая женщина лет двадцати, в изумрудно-зеленой столе, перехваченной на талии поясом, со строго, убранными волосами — заплетенными в тугие косы и обернутыми вокруг головы. Волосы у нее были рыжеватого оттенка, а кожа — очень светлой. Женщина была высокая и очень худая с изящным носиком, тонким, резко очерченным ртом, и холодными, зелеными, немигающими, похожими на кошачьи глазами. Ее облик излучал одновременно хрупкость и силу характера. Она вопросительно изогнула бровь, словно ей просто любопытно и даже забавно узнать, чем же занимается мальчик. Но в глазах не было ни веселья, ни обыкновенного любопытства Ее взгляд заставил мальчика представить себе огонь, прожигающий путь сквозь стену льда

— Принцесса Галла Плацидия, — прошептал он. — Я…

Ее не интересовали объяснения.

— Спускайся, — рявкнула она.

Он спустился.

Она посмотрела на изуродованный лик Цезаря Августа

— Он увидел Рим кирпичным, а оставил его мраморным, — тихо произнесла она — А ты… ты увидел его бронзовым, а оставил… изуродованным. Как это характерно. — Она снова кисло посмотрела на мальчика. — Так важно знать своих врагов, тебе не кажется?

Мальчик казался еще меньше, чем он был на самом деле.

Она протянула руку и приказала:

— Другой глаз.

Мальчик нащупал глаз, спрятанный в складках тупики.

— Я… — Он сглотнул. — Когда я проходил мимо, одного глаза уже не было. Я только пытался убедиться, что второй тоже не вывалится.

Он даже не понял, что произошло, когда ударился о стену у себя за спиной. Только с трудом поднявшись на ноги, мальчик почувствовал, что одна сторона лица горит от боли. Синевато-багровые рубцы — синие шрамы татуировки на щеке, навеки врезанные в его плоть матерью, еще когда он лежал в колыбели — горели все сильнее. Он прикоснулся пальцами ко рту и понял, что странное ощущение щекотки на онемевших губах — это струйка крови.

Он крепче сжал в правой руке нож и шагнул вперед. Зубы он тоже яростно стиснул.

Галла даже не вздрогнула.

— Убери это.

Мальчик остановился. Он по-прежнему сжимал нож, но не мог больше сделать ни шага.

Глаза принцессы, одновременно холодные и пылающие — огонь на льду — не отрывались от него.

— С того дня, как ты появился здесь, от тебя одни неприятности, — заговорила она, и голос ее резал, как толедская сталь. — В Риме у тебя были лучшие галльские наставники, чтобы учить тебя риторике, логике, грамматике, математике и астрономии… Они пытались обучить тебя даже греческому! — Она засмеялась. — Какой трогательный оптимизм! Разумеется, ты ничему не научился. Твои манеры за столом — просто позор, ты только и делаешь, что хмуришься и насмехаешься над другими заложниками, равными тебе… варварами. А теперь ты стал еще и разрушителем?

— Радагайс принес бы куда больше вреда, — выпалил мальчик.

На какой-то миг Галла замялась.

— С Радагайсом покончено, — произнесла она. — Что и продемонстрирует нам триумфальная Арка Гонория, когда на следующей неделе ее торжественно откроют на церемонии. На которую ты пойдешь.

Он посмотрел на нее широко распахнутыми глазами.

— Странно, что ее не назвали Аркой Стилихона, правда ведь? В моей стране, когда выиграют сражение…

— Меня не интересует, что происходит в твоей стране. До тех пор, пока это не происходит здесь.

— Но ведь мы теперь союзники, разве нет? Если бы не помощь моего народа, Рим, возможно, уже заполонили бы варвары!

— Придержи язык.

— А уж они бы причинили куда больше вреда, чем это, — Он махнул на изувеченную статую, возвышавшуюся лад ними. — Если бы Радагайс и его воины ворвались в город, они бы набили Сенат соломой и подожгли…

— Я приказала тебе заткнуться! — яростно воскликнула Галла, приближаясь к нему.

— …ее, и ушли бы, и от Рима остались бы только почерневшие булыжники. А потом пришли бы готы, потому что теперь их предводитель — Аларих, а он просто блестящий полководец, который…

Холодная костлявая рука принцессы взлетела вверх, чтобы во второй раз ударить маленького негодяя, а его раскосые, злобные азиатские глаза сверкали, когда он издевался над ней, и тут из дальнего угла внутреннего дворика зазвенел еще один голос

— Галла!

Они услышали шуршанье столы по замощенному полу — к ним направлялась Серена, жена великого полководца Стилихона.

Галла повернулась к ней со все еще поднятой рукой.

— Серена?

Торопливо шагая, Серена сумела изобразить реверанс перед принцессой, но в ее взгляде не было ни покорности, ни смирения.

— Опусти руку.

— Прошу прощения?

— А ты, мальчик, отправляйся в свою комнату.

Он попятился к стене и остановился.

— Ты осмеливаешься приказывать мне?

Серена встретилась взглядом с Галлой, и взгляд ее не дрогнул. Она была ростом ниже принцессы и, вероятно, в два раза старше, но никто не посмел бы отрицать ее красоту. Она просто завила волосы и надела белую шелковую столу, которая оставила открытыми плечи и шею с надетым на нее узким ожерельем из индийских жемчугов. От глаз, темных и блестящих, отходили тоненькие лучики смешливых морщинок, и мало кому из мужчин при дворе хватало сил противиться ее желаниям, высказанным тихим и нежным голосом, когда она обращала к ним свой взгляд и широкую улыбку. Но в гневе ее прекрасные глаза метали пламя. Они метали пламя и сейчас.

— Ты думаешь, это мудро, принцесса Галла, жестоко обращаться с внуком нашего самого ценного союзника?

— Жестоко обращаться, Серена? А что, по-твоему, я должна делать, поймав его за поруганием одной из самых ценных статуй во дворце? — Галла почти незаметно придвинулась к Серене. — Иногда я всерьез думаю, обращаешь ли ты на это хоть какое-то внимание. Можно подумать, что твои симпатии лежат не только на стороне Рима, но и на стороне варваров! Нелепо, я понимаю. Но разумеется, твой муж…

— Достаточно! — вспыхнула Серена.

— Совсем напротив, вовсе недостаточно. Поскольку твой муж и сам нехристианского и варварского происхождения, я — и конечно, многие другие в придворном кругу, хотя тебе, возможно, удобнее не замечать этого — многие из нас начали подозревать, что ты, видимо, с трудом различаешь, что является истинно римским, а что — нет.

Серена язвительно усмехнулась.

— Давно прошли те времена, когда даже императоры родились и выросли в Риме. Адриан был испанцем, как и Траян. Септимий Север был ливийцем…

— Я знаю нашу историю, благодарю, — оборвала ее принцесса. — И в чем суть?

— Суть в том, что ты пытаешься сказать, будто мой муж не истинный римлянин из-за своего происхождения. Да только римлянство больше не имеет никакого отношения к происхождению.

— Ты умышленно искажаешь мою мысль. Я имела в виду, что ты и партия твоего мужа…

— У нас нет никакой «партии».

— …в серьезной опасности — вы готовы забыть самые принципы римской цивилизации.

— Когда я вижу взрослую женщину, бьющую маленького мальчика, я не вижу в этом цивилизации, принцесса, — язвительно заметила Серена. — Не вижу и дипломатии, хотя мальчик — внук нашего самого ценного союзника.

— Конечно, кто-то может и не согласиться с тем, что, поскольку ты просто жена солдата, пусть и странным образом… возвысившегося, твои взгляды не имеют никакого значения. Но я не хочу быть такой немилосердной. Или такой, — тут Галла Плацидия усмехнулась, — самодовольной.

— Ты видишь призраков, принцесса, — парировала Серена. — Ты видишь то, чего не существует. Она отвернулась и положила руку на плечо ждущего мальчика. — Иди в свою комнату, — пробормотала она. — Пойдем.

Они вместе пошли по коридору к комнате мальчика.

Галла Плацидия некоторое время стояла, сжимая и разжимая белые костлявые кулаки. Потом резко повернулась и пошла прочь, ослепленная бешенством, подметая шелковой столой землю. Ей мерещились подозрения, заговоры и зависть, внутренним взором она видела, как они, будто злобные феи, поспешно удирали в темные тени императорских внутренних двориков; зеленые глаза принцессы беспокойно метались из стороны в сторону, но не находили ничего достойного себя.

Серена остановилась на пороге комнаты мальчика и ласково, но решительно, повернула его лицом к себе.

— Нож, — сказала она.

— Я… я его где-то уронил.

— Посмотри на меня. Посмотри на меня.

Он взглянул в проницательные темные глаза и снова уставился в пол.

— Он мне нужен, — несчастным голосом произнес мальчик.

— Нет, не нужен. Отдай его мне.

Очень неохотно мальчик протянул ей нож.

— И обещай мне, что больше не будешь причинять ущерба во дворце.

Он подумал немного — и промолчал.

Серена не отрывала от него темных глаз.

— Поклянись.

Очень медленно мальчик поклялся.

— Я доверяю тебе, — сказала Серена. — Помни об этом. А теперь ложись в постель. — Она ласково подтолкнула его, захлопнула дверь и пошла прочь. — Маленький волчонок, — пробормотала она, и по ее лицу промелькнула тень улыбки.



Один из дворцовых евнухов постучался в комнату Галлы. Она кивком разрешила ему подойти.

Это был сообразительный, язвительный Евтропий. Он принес жизненно важные сведения — Серену и Аттилу видели перед комнатой мальчика, и казалось, что они то ли давали друг другу какое-то обещание, то ли заключали соглашение.

Он ушел, а принцесса вскочила на ноги и беспокойно заметалась по комнате, воображая, что повсюду происходят тайные умыслы и сговоры. Она представляла себе, что гунны вступили в тайные переговоры со Стилихоном, или мальчик каким-то образом передает сообщения от Стилихона и Серены своему кровожадному народу туда, далеко, на дикие равнины Скифии. Или даже своему деду, Ульдину, который — по ее мнению, ошибочно будет принимать участие в завтрашнем триумфе императора, наряду со Стилихоном. Как будто он равный римскому полководцу!

Она видела своего брата, императора Гонория, правителя Западной Европы, вернувшимся во дворец в Милане или скрывающимся в новом дворце в Равенне, в безопасности там, за изобилующими москитами болотами, видела, как он хихикает себе под нос, скармливая первосортную пшеницу своим любимцам — домашней птице. Гонорий, ее брат-идиот, младше сестры на два года: восемнадцатилетний Правитель Мира. «Куриный Император», окрестили его злые языки придворных. Галла Плацидия все это знала, сведения доставляла ей сеть информаторов, да и ее собственные проницательные зеленые глаза видели всех насквозь.

Пусть Гонорий остается в своем новом дворце; может, это и к лучшему, он хотя бы не путается у нее под ногами. Равенна, этот странный город-сон, символически соединенный с остальной Италией только узкой каменной гатью через болота. Равенна, чьи ночи наполнены лягушачьим кваканьем, где, как говорят, вина больше, чем питьевой воды. Пусть император остается там. Он будет в покое и безопасности со своими цыплятами.

Она долго не спала в ту ночь, глядя на Главный внутренний дворик, прислушиваясь к мирному плеску Дельфиньего фонтана и понимая, что сон не придет. Если она сейчас положит на подушку свою гудящую голову, ей приснится грохот десяти тысяч конских копыт, или разрисованные лица варваров, синие от ожогов и шрамов, которыми эти ужасные люди награждают своих детей еще в младенчестве. Ей приснится черный, бесконечный ливень стрел, приснятся беженцы, всхлипывая и спотыкаясь бредущие по разоренной стране, или бегущие укрыться в горы от грядущих гнева и кары. И в своем мучительном сне она будет кричать, и снова видеть церкви и крепости, охваченные пламенем в ночи, как пылающие башни трагического Илиона. Ее худые, костлявые плечи поникли под весом империи в сто миллионов душ. Она сжала тяжелый серебряный крест, висевший у нее на шее, и помолилась Христу и всем Его святым, и снова поняла, что сон не придет.



Она встревожилась бы еще сильнее, если бы увидела странный ритуал, происшедший в голой клетушке мальчика до того, как он, наконец, забрался в постель и уснул.

Он присел на корточки, вытащил из складок туники алебастровый глаз и аккуратно поместил его в пересечение четырех плиток пола, чтобы глаз никуда не укатился. Немного подумав — при этом мальчик и лишенный глазницы глаз мрачно смотрели друг на друга — он сунул руку под кровать и вытащил оттуда камень. Мальчик поднял камень над головой и изо всех сил ударил им по глазу, моментально превратив его в порошок.

Мальчик положил камень, ухватил щепотку алебастрового порошка и отправил его в рот.

И съел его.

3

Гуны входят в Рим

Ему снились жалкие сны о детском отмщении. И вот мальчик проснулся. В крохотной келье было темно, но он распахнул ставни, в комнату ворвались слепящие солнечные лучи итальянского лета, и мальчик повеселел. Рабы суетились, таскали кувшины с водой и деревянные доски, на которых лежали сыры, обернутые влажным муслином, солонина и свежие буханки хлеба.

Мальчик выскочил из своей комнатушки и схватил одну из буханок.

— Эй, ты, маленький…

Но мальчик знал, что все в порядке. Это был его любимый раб, Букко, толстый и веселый сицилиец, над головой которого собрались самые ужасные проклятья, да только он не обращал на них никакого внимания.

— Чтоб ты насмерть подавился, малолетний воришка! — проворчал Букко. — Чтоб ты насмерть подавился, а твою печенку расклевали сотни больных голубей!

Мальчик рассмеялся и побежал прочь.

Букко посмотрел ему вслед и ухмыльнулся.

Маленький варвар. Пусть все во дворце относятся к нему с высокомерным пренебрежением, но, во всяком случае, среди рабов у него есть друзья. Только одна римская супружеская пара обращается с этим мальчиком по-доброму.

***

Иногда по утрам он шел к бочке с водой, стоявшей во внутреннем дворике, и ополаскивал лицо, а иногда не ходил. Сегодня мальчик умываться не пошел.

Именно поэтому Серена, увидев его немного позже, пришла в ужас.

— Что, черт тебя возьми, ты сотворил с лицом? — воскликнула она.

Мальчик озадаченно остановился. Он попытался улыбнуться, но ему стало очень больно.

— О Господи, — вздохнула Серена, взяла его за руку и отвела в другой уголок дворца. Они вошли в холл ее собственных покоев, Серена усадила его за изящный маленький столик, заставленный ощетинившимися щетками и костяными гребнями, горшочками с мазями и бутылочками духов, и показала ему его отражение в полированном медном зеркале.

Пришлось признать, что выглядит он не лучшим образом. Галла Плацидия рассекла ему губу сильнее, чем он предполагал; возможно, она ударила его одним из своих тяжелых золотых перстней с печатками. Ночью рана, вероятно, открылась и начала кровоточить, потом кровь запеклась, и теперь чуть не весь подбородок мальчика был покрыт неприглядной красно-коричневой коркой. Правая щека распухла и побагровела, так что синие шрамы были почти незаметны, а правый глаз — мальчик чувствовал, что с ним что-то не так — опух, почернел и почти закрылся.

— Ну? — спросила она.

Мальчик пожал плечами.

— Думаю, я ударился ночью головой…

Серена внимательно посмотрела на него.

— Галла Плацидия ударила тебя до того, как появилась я?

— Нет, — угрюмо буркнул он.

Она взяла один из маленьких горшочков, стоявших на столе, сняла крышку и вытащила льняную салфетку.

— Будет больно, — предупредила Серена.

Обработав рану, Серена перевязала его распухший, почерневший глаз, наложив на него пропитанную уксусом салфетку.

— Хотя бы до вечера. — Она взглянула на мальчика и снова вздохнула. Ее губы тронула слабая улыбка. — И что с тобой делать?

— Отправить меня домой? — пробормотал он.