Ричард ХЕЛЛ
ПУСТОИД
(прим.переводчика: Пустоид (в оригинале Voidoid) — слово, изобретенное автором. Сам Ричард Хелл объясняет, что Пустоид означает существо, идентичное пустоте, двойник ничто. — ТП.)
«Страшись! Ведь за тобой следит стена слепая».
Жерар де Нерваль «Золотые стихи» (перевод Ю.Денисова)
I
Вы полюбите Алабаму — и ты, и твои родители.
Но сперва полюбуйтесь на фотографию: мы на заднем дворе, смотрим в радужную дымку. Справа, едва различимое в тумане, вишневое дерево высотой в 25 футов, видны даже красные ягоды на верхушке, слева — еще одно дерево, сучковатое, старое, на нем — веревочные качели. Молодой жеребец кремовой масти проходит между двумя деревьями, а в левом нижнем углу виден край старой деревянной клетки для кур.
Алабама — как Али Баба. Здесь в полях — жимолость, и пыльная дорога, и жаркое-жаркое солнце. Желтый пейзаж начинает казаться белым. Цыпленок вылупляется из яйца. Потом бабушка возьмет топор и отрубит курице голову. И у всех будет возможность увидеть, как ведет себя курица с отрубленной головой.
Мы все время довольны и счастливы. В столовой — громадный стол, за столом — люди, шесть-семь человек. Все смеются и просят добавки, говорят: передайте, пожалуйста, масло. Солнечный свет льется в комнату, хлопает дверь-ширма. Отец говорит маленькой девочке: «Эй, нельзя», — но никто этого не замечает. (И хорошо, потому что ее мордашка, такое красивое личико, сделается безобразным, если она заплачет!)
В тени трава все еще мокрая от росы.
Позже все, кроме тебя, уезжают в город. Ты выходишь на задний двор и вдруг понимаешь, что было бы здорово подрочить. Ты такой счастливый бог… толщина плоти у тебя над ребрами составляет 2/5 дюйма. Ты женщина или мужчина? Сегодня у тебя огромный член. Самое то, чтобы выебать вишни.
Жеребец срывается с места, трясет головой, словно только что сделал неслабый глоточек виски. Хорошо бы отсюда сбежать, думает жеребец — это единственная его мысль за всю жизнь, — и убегает, быстрый, как змея, которая просто кусок веревки. Змею можно хотя бы съесть. Не надо нам никакой веревки. Кидай — не кидай лассо, все равно не поймаешь мудацкого кролика, чтобы было чего поесть в этой богом забытой пустыне… но солнце сожгло весь туман, и ты лежишь в теньке под вишневым деревом, спустив штаны до середины бедер. Хочется уравновесить пейзаж каким-нибудь грубым насилием. Берешь одной рукой член и материшься на вишни. Блядские красные ягодки загораживают все небо. И эти дебильные листья. Ты отчаянно дрочишь. Вообще ничего не делаешь. Только жиреешь, еще больше деревьев, жиреешь, еще больше деревьев, жиреешь, еще больше деревьев, бла-бла-бла навсегда. Хочу набрать целую горсть и послать тебя к черту — «мать-природа» этого не предусмотрела, правда, ты дерьмо на лопате. Думаешь, сможешь без меня обойтись? Я такое тебе устрою — век не забудешь! Забью во все твои дырки, во все твои косточки, пока тебя не приколют мои декорации, по тридцать за раз, и на этом не остановлюсь. Член у тебя твердый-твердый, ты отчаянно дрочишь правой, а левой сжимаешь свой зад. А-а-а долбоебы. Я тебя съем. Красный сок. Делаешь маленький перерыв, не хочешь кончать вот так сразу. Лицо у тебя раскраснелось. Ты снимаешь рубашку. Прохладная зелень травы под голой задницей и спиной. Ты представляешь, что кто-то подсматривает за тобой. Ну и хуй с ним — кому, вообще, нужны люди? Я — лужа в траве. Алабама, спасибо, мэм. Я лучше надену рубашку.
Ты натягиваешь штаны и застегиваешь ремень. Лежишь в траве, отдыхаешь. Из распахнутой дверцы машины наружу выкатывается человек в тачке — безголовый, без рук и ног. Интересно.
Ты видишь себя будто со стороны. Вот ты садишься, протираешь глаза, ты трясешь головой, как конь, чтобы прийти в себя, ты встаешь и озираешься по сторонам. Идешь в поля.
Непонятно откуда возникает старик с ввалившимися щеками и идет рядом с тобой. Он говорит, у него есть беззубый пес, который, если захочешь, с удовольствием отсосет дерьмо у тебя из задницы. Он очень пристально смотрит тебе в глаза. Теперь ты вышел в пустыню. Ты говоришь: «Есть здесь что-нибудь для меня?» Вытягиваешь шею, так же пристально смотришь на старика, корчишь ему обезьянью рожу и показываешь язык. Старик — кстати, поэт и драматург — густо краснеет, но быстро берет себя в руки, и орет дурным голосом ДА! ДА! ДА! и яростно чешет у себя подмышками. Но ты убегаешь. Ты — обезьяна в лесах, и останешься обезьяной еще минут 15-20, пока все не пройдет.
Пора вымыть кости. Снимаешь плоть через голову, и одновременно пейзаж поднимается, словно занавес, открывая роящуюся грязь и трепещущие внутренности всевозможных размеров, цветов и форм. Это такое особое место, где только пустые плавательные бассейны. Сухие листья кажутся крепче обычного. Ты садишься. Чувствуешь, как ветер дует сквозь ребра. Смотришь на небо, как будто только что вышел с улицы в кинотеатр. Все остальное — во тьме. Ты ложишься на землю, головой в грязь, и смотришь, как фарфоровая эпопея наследует землю. Синяя задница неба пускает ветры фарфоровых облаков, и те расходятся рябью с утонченным изяществом балерины или пшеничного поля на переполненном стадионе. Это забавно. Кто бы поверил, что все так здорово подойдет? — повторяет про себя любовник убитой женщины в пароксизмах припадочного веселья, лежа голым в кровати и сжимая в объятиях свою кожу.
* * *
Что-то растет, обретает форму.
— Мэри, откуда мы знаем, что это будет — хорошее или плохое? Мы вообще ничего не знаем. Вчера я был репортером в газете, сегодня… я в ответе за целую землю… никто никогда не узнает… может быть… что-то растет, обретает форму. Кто-нибудь видел такое прежде? Но вот оно — происходит. У меня на глазах. Уничтожить его или дать ему вырасти? Запихаю, пожалуй, в него бутылку из-под 7-Up. Интересно, откуда взялась эта штука? Появилась случайно? Или те, кто послали его сюда, сейчас наблюдают за нами? Или, может, оно разумно и само наблюдает за нами? Не важно! Если дать волю воображению, тогда мы точно сойдем с ума. Следует действовать, исходя только из очевидных фактов. Обходиться с ним так, будто оно здесь свое, пока не докажем обратного. Экспериментировать с ним осторожно. В соответствии с намеченным планом. Ведь мы с тобой — очень добропорядочные. Прикоснись к нему, Мэри, сожми его — и посмотрим, что будет. Мы замечательно повеселимся.
* * *
О, Алабама! Ты даришь нам столько счастья. Какая площадка для игр. Без единого слова ты снимаешь с себя ожерелье озер и надеваешь его мне на шею. Изумруды. Бриллианты. Рубины. Алабама, спасибо, мэм.
Но сейчас вечерний нью-йоркский свет льется на плюшевую обивку моего кресла. Квартира запущена: комья пыли под мебелью, стены все в трещинах, потолок — в разводах, обрывки скотча повсюду, полы вспучились, никакой еды нет и в помине. Внизу на лестничной площадке дрыхнет какой-то алкаш.
Когда начинает смеркаться, я включаю свет, и орды тараканов разбегаются по стенам, когда я перехожу из комнаты в комнату. Горечь скапливается во рту. Сегодня будет полнолуние. На долю секунды у меня из груди вырываются слабые язычки синего пламени. Хочется кого-нибудь удавить или что-то сожрать. Скитаясь по четырем комнатам, я умоляю со слезами на глазах — пожрать, хоть что-нибудь.
Отвратный разум вампира медленно перетекает из одной камеры пыток в другую, по пути полосуя тонкую паутинку-мембрану стен мозга бритвами, сжатыми в маленьких пальчиках на отростках крыльев (получаются длинные тонкие пузыри, похожие на красные сверкающие шары, что надуваются из разрезов на стенах), и вдруг замирает в укромной кромешной тьме, страшась затаившегося за углом ужаса. (Хотя ему, как и тысячам других, больше всего на свете хотелось бы парить в сумерках над океаном, у самой кромки воды, незримо и безобидно для всех и вся.)
Вампир, что живет один на последнем этаже в доме 173 по Элизабет Стрит, Нью-Йорк, лежит, обливаясь потом, на своих желтых простынях, его рот приоткрыт, зубы сжаты. Он смотрит на черный квадрат окна у изножья кровати и думает: «черная вдова», —
[1] и повторяет про себя каждую фразу, что приходит на ум. Все оттенки отчаяния в желтой галерее. Он отворачивается и плюет на стену, а потом сосредоточенно наблюдает, как плевок медленно стекает на пять дюймов вниз по стене. Дизайнер по интерьеру.
Мне нужна компания! Я начинаю компанию по оформлению. Украшу твои артерии плевками. Я люблю тебя! У меня тоже есть чувства. Ты живешь в мире иллюзий, но послушай меня — ты будешь счастлив — мы с тобой обретем друг-друга. Попробуй что-нибудь другое — теперь ты несчастлив, правда? (Косой злобный взгляд.) Слушай — слушай, это не я говорю, не я — у меня тоже есть мать, как у всех. Меня учили завязывать шнурки. Я не хотел быть таким, какой есть. Но все равно, посмотри вокруг — чем одно хуже другого? Я сам сделал себя таким? Если да, помоги мне — если нет, присоединяйся. Кто я, высокомерный брат Господа? Или софист? Мы здесь одни, в этой Нью-Йоркской пещере, в темнице, в замке — мы вне времени…
…Сейчас мы умрем. Может быть, в этот раз мы умрем навсегда. Мы будем вместе! Что есть у других? Телевизор.
[2] Здесь мы будем одни, в изысканном напряжении, предвосхищая желания друг друга. Днем мы задернем шторы и станем изучать гениталии друг друга перед зеркалом. Каждый таракан, каждый стакан, разбившийся в раковине, будет иметь значение. Мы купим помидоры и будем кататься на метро. Мы будем продавать путеводители по Алабаме.
Нас здесь ненавидят. Нас ненавидят везде. Мой сверкающий член выдается вперед. Все завидуют мертвым. Мы возмущаем их точно так же, как дети богатых возмущают детей бедняков. Мы — вдохновители евангелистов! Мы — искусители! Мы будем ненавидеть друг друга в открытую — и получать от этого удовольствие. Мы не будем ничего отрицать! (Я — рот, разинутый, как акулья пасть. Я тебя обожаю. Твои скулы, твои соски и запястья, нож…)
Люди ненавидят вампиров, потому что их не в чем винить. Вампир невиновен. Ему нечего терять. Но и вампиру хочется иногда быть другим. Он — безумец. Он лежит на кровати, парализованный полной луной, и предается фантазиям… На самом деле, когда он отведает ее крови, она больше уже никогда его не удовлетворит. Она сама станет вампиром. В моей агонии на желтых простынях. На меня сыплется мелкая пыль. Его мозг — словно смерч в пустыне. Песок попадает ему в глаза, и он матерится. Только так у меня можно вызвать слезы. Он тоскует об истинной смерти…. но именно в этом ему отказано….
О ЛЮБВИ
Говорят, тучные женщины — самые ненасытные в сексе, и я с этим согласен, хотя всякое слово, где есть «экс», сексуально. Взять хотя бы «экс»-\"топор\".
Сексуальная жажда вампира подобна сверкающей белоснежной пещере, где таящие стапятиградусные сталактиты капают на верхушки стапятиградусных сталагмитов. Но что делать тому, для кого любой дом только строится… они доберутся до нас… никто этого не замечает… кран раскачивается, но это видят это лишь крошечные строители, с луны земля кажется маленьким стеклянным шариком. А ты, президент Объединенных Льдов, с ножом для колки льда в офисе и вздорным бредом во всех отверстиях — что бы они сказали, увидев тебя таким?
[3] Любовь не особенно идет в голову, когда ты в центре мишени. В Пятне Пустоты. Но у меня есть задание, и я собираюсь исполнить его хорошо — сделать все, от меня зависящее. Умеет ли Любовь водить машину? Она не рождается с этим умением, но ее легко обучить, как говорят о попугаях. Любовь — это бриллиантовое кольцо в сорок карат-попугаев,
[4] которое спускает штаны, пока гниют его родители.
[5] Эта тема мне хорошо известна, однажды я даже эссе написал.
Это правда, что для человека любовь — это все. Любовь — это вода, по которой шагал Иисус, но когда слово «вода» мелеет, и ты падаешь в добровольное одиночество, ты все равно падаешь в любовь.
Люди считают любовь экваториальным эквивалентом смерти, потому что они живут не на экваторе.
[6] Любовь настолько безобъектна, что ее следовало бы назвать абстракцией, а смерть — это имя для всех абстракций. Иными словами, она вызывает в тебе желание прикинуться дурачком. Но если ты это делаешь, рано или поздно тебя все равно раскрывают, и тогда приходится начинать все с начала на новом месте, вступая в игру и выбывая из нее, пока ты жив, как шпион. Хотя в этом нет ничего плохого. Можно сказать, что гусеницы во времени — то же самое, что пчелы в пространстве.
Это была прелюдия. Сейчас ты проводишь рукой по лицу, и за эту долю секунды напряженные пристальные черты разглаживаются, как будто ты спал с открытыми глазами.
II
Следующий персонаж, с которым вы познакомитесь, вообще здесь не к месту. Он лишний. Он — пробел в книге, как будто, пока Джек и Сью разыгрывают кульминационный момент каждый в своей мыльной опере, видеокамера, что лежит на полу у них за спиной, начинает медленно подниматься, записывая и воспроизводя все, что попадает в кадр. Или как будто потом Джек и Сью наблюдают в течение сорока секунд в том же самом телевизоре настоящих бронтозавров на выпасе. Он, как внезапная пустота под ложечкой, которая возникает на людной улице при внезапном вопросе незнакомца, поравнявшегося с тобой в толпе: «А вы что… думаете?» Можно еще сказать, что этот новый персонаж имеет такое же отношение к данной книге, какое имеет отдельно взятой человек, чья жизнь, начиная с семнадцати лет, была непрестанной попыткой понять себя через пристальное наблюдение за всеми, кто хоть чем-то на него походил, к биографиям остального человечества.
Он — друг вампира, и на карнавале в Хэллоуин он — скелет. Дружба их объясняется тем, что у скелета нет крови, которую мог бы выпить вампир, а вампир вообще ничего не боится, и ему это, наоборот, даже нравится. Они подружились еще подростками. Скелета зовут Череп, а вампира зовут Рот. Они живут вместе в Нью-Йорке, и играют в рок-группе «Либертины».
[7]
Оба достигли своей нынешней личностной сущности на темной стороне жизни практически одновременно, когда у них начали пробиваться усы. Теперь, когда им было по 21, оба брились всего раз в неделю, что давало Рту все основания предположить, что они и дальше будут меняться, но Череп упорно твердил, что ему очень даже неплохо и в нынешнем обличии.
Черепа зовут Каспар Скалл,
[8] настоящее имя Рта — Артур Блэк.
Они живут в паутине из проводов и картинок, распиханных по четырем боксам в четырнадцать квадратных футов. Вещи здесь чистят редко. Череп может все дни напролет дрыхнуть в прохладе, лежа на диване в своих потрепанных грязных шмотках, и поднимается только, чтобы сгрести мелочь своими большими ручищами и пойти купить супа. Рот возвращается с охоты и находит его на месте. В течении первых минут пятнадцати они не говорят друг другу ни слова и даже не смотрят друг на друга, пока Артур слоняется по квартире, а Череп хлебает свой суп. Потом Рот отрывает полоску бумаги в девять дюймов шириной, растягивает ее у себя перед грудью, от соска до соска; стараясь не прикасаться к Каспару, продевает бумагу ему через грудь и вытаскивает со спины, держа за уголки двумя пальцами, большим и указательным. Череп отрывает точно такой же кусок бумаги, держит его вертикально и — тщательно избегая всякого телесного контакта, — продевает его через тело Артура подмышками. Потом они берут по паре тупых ножниц и, стиснув зубы, начинают кромсать бумагу. Они бормочут разные фразы вроде: «Кажется, здесь написано твое имя, Каспар», или \" Чуть-чуть сними по бокам, пожалуйста \", или \" Что ты делал сегодня в школе? \"
Вскоре вся бумага, сероватая, как дешевая бумага для пишущей машинки, оказывается на полу. Просто клочки и обрезки. Просто хлам, как это принято называть. Мусор. Мусор весело скачет в корзине вместе с остатками нашинкованной моркови, покрывшейся черными точками, но давно позабытой Каспаром и Ртом, хотя оба они — любители точек и кругов. Рот особенно любит точки, Каспар — круги.
Они убирают ножницы.
Рот снова берет свои ножницы и запускает ими в окно. Друзья стоят лицом к окну и смотрят, как ножницы плашмя ударяются о стекло. Им обоим смешно. Ножницы остаются на том же месте, и Артур, смеясь, оседает на пол.
— Слушай, как смеются ножницы, — говорит Череп.
— Это что, такая интимная шутка? — спрашивает Рот.
Ни тот, ни другой знать не знают, о чем говорит ему собеседник. Они вообще никогда не знают, о чем говорят.
Вот последний их разговор, где имел место такой обмен репликами:
Рот (тыкая пальцем в яичницу): Если бы это была сигарета.
Череп: Зажевать бы сейчас одним махом добрую пригоршню табаку.
Рот: Не забудь про бумагу. В ней все витамины. Витамин А, Витамин Ф, Витамин П…
Череп: Витамин Ф предохраняет от рака.
Рот: О, да! Надо это запатентовать и отписать Главному Хирургу! Только бы не забыть. Это, как Луи Пастер: выпил кислое молоко, сблевал и сразу же выздоровел! Это войдет в историю. Как ты думаешь, сможем мы это запомнить? Давай попробуем еще раз. Так… Если бы это была сигарета.
Череп: Сигарета?
Рот: Ну да, сигарета.
Череп: Сигарета? Гм… Жалко, что я не сплю.
Рот: Ну, кто-то из нас точно спит, и это точно не я. Ой, прости! Прости! Я опять поменялся с тобой местами.
Череп: С самим собой.
Рот: Да я вот что имел в виду — понимаешь, я сказал то же самое, что ты сказал только что. Я ошибся, идентифицируя себя с тобой…
В этот момент, на входе в реальную жизнь, снова невнятные друг для друга, они вступили в пределы потенциальной ненависти. Череп говорит: «Не удивительно», — как будто, с его точки зрения, между ними не было ничего и ничего быть не могло… — Но послушай, это я на мгновение вошел в сознание Артура Блэка и запутал повествование. Прости меня, читатель. (Наша жизнь в этой зоне… нам надо работать вместе. Тебе надо знать, что сущность у этой книги — черно-белая. У Рта — черный рот, а у Черепа — белый череп, в этом они изначально согласны друг с другом. Черное и белое пребывают в состоянии взаимной ненависти на пешеходном уровне: они максимально удалены друг от друга. Замкните это расстояние в круг, и они станут бок о бок. Читать книгу — все равно, что рассматривать через увеличительное стекло полутоновую газетную фотографию. Книгу лучше всего не читать, а вспоминать. Хорошую книгу. Открой ее на любой странице и прочитай несколько строк, чтобы освежить в памяти. И тут то же самое. Взгляд на твою рискованную жизнь. Может быть, ты умрешь молодым. Я умру молодым. Суеверие. Память — это то, что связывает точки между собой. Плохой памяти просто не существует.) Тут расходятся Рот и Череп и запротоколированная история: Рот и Череп — не люди, они — объекты из плоти и крови. Сама история — стопроцентная ложь, и поэтому неуязвима. Это придуманный мир — единственное, что отделяет человека от всего остального. Он не существует, есть только имя. История — разновидность сентиментальности. Как содержание телешоу. Телевидение — это абстракция. Шутка. История — тоже шутка. Телевидение и история — центры пустоты. Это ауры, как волосы, которые можно причесывать 24 часа в сутки. Череп и Рот — силуэты, проступающие в тумане, как горячий и холодный свинец. Им обоим нравится целыми днями смотреть телевизор. Каждое слово, которое я пишу — шутка. То, как оно существует в твоей памяти и в моей — это шутка для Господа Бога. Рот и Череп — это и есть Бог. Они — падшие дельфины. Каждым своим словом, каждым действием ты плетешь сети, в которые сам же и попадешься, но они существуют только в твоем сознании, и поэтому ты в безопасности, пока ты не веришь в Бога. Если ты веришь во что-то, ты автоматически обречен. «Вера» — еще одно человеческое заблуждение. Либо ты что-то знаешь, либо нет. Черное и белое. Эти слова — дельфинья сеть для человеков — дельфин сможет вытянуть эту сеть, как свадебный поезд, как разум племен.
[9] Каждое слово — пародия, и я прошу у вас прощения. Я взываю к вашему милосердию и не собираюсь переходить на личности. Череп знает, что я постоянно перехожу границы дозволенного. Артур меня презирает. Я сам загнал себя в угол.
— Слушай, как смеются эти ножницы, — говорит Череп.
— Это что, такая интимная шутка?
— Ты что-то сказал?
— Нет.
— Нет, сказал.
— Нет, не сказал.
— Нет, не сказал.
— Нет, сказал.
* * *
В туманных небесах над розово-серым кирпичом нью-йоркского гетто протянуты электрические волны, в ожидании, когда к ним прикоснуться пальцы гитариста — как человек, который все трогает языком больной зуб до тех пор, пока не заденет нерв. Он задевает свой нерв. В туманных небесах над розово-серым кирпичом нью-йоркского гетто одинокий задрипанный голубь убит электрическим током от вспышки молнии, нет, это язык, да нет же, я видел что-то розовое… голубь без перьев. Падает на зазубренную черную крышу.
III
Оба, и Череп, и Рот, до предела «ленивы». Естественный результат восприятия жизни как терпимой депрессии. Странная концепция, правда? Сознание делает жизнь более яркой и интенсивной. Самосознание — особенно; однако, на самом деле, приводит к подавленности и упадку. Следовательно, бездействие есть признак жизни… Но не буду настаивать и погружаться в поток этой логики еще глубже — из страха лишиться доверия. Жизнь — пузырек на воде, который исследует эта книга. Большинство книг пишутся при жизни автора. Томас Эдисон был замечательным человеком. Он мой кумир. Он был очень добрым. Однажды, в тоскливый дождливый день, он дал интервью одному чумазому репортеру, которому было отчаянно необходимо написать что-нибудь новое про Чародея.
[10] Томас заколебался, когда репортер задал ему вопрос: какие идеи вы пытаетесь воплотить в жизнь в данный момент. В данный момент у него не было никаких проектов, способных произвести впечатление на редакторов. Ему было жалко репортера. Он говорит после недолгих раздумий, что сейчас он работает над новым изобретением: машиной, которая даст возможность общаться с мертвыми. Репортер, ясное дело, слегка обалдел, и эта сенсационная новость пошла на первую полосу. Я рад сообщить, что мистер Эдисон солгал в своем опровержении, когда не мог спать на постели, сооруженной в одной капле вечера из пустоты, из которой теперь выливаются эти страницы. В результате у нас получилась подушка. Роскошная плюшевая подушка, на которую можно лечь и вообразить себе небеса. Да, друзья мои, назло всем примитивным религиям, жизнь после смерти все-таки существует. Она состоит из последних мыслей, последних образов у тебя в голове перед смертью. Поэтому будь осторожен.
Подарить тебе для коллекции симпатичные открыточки? Читатель?! Ответ будет: Нет, — такой громкий, что он бьет по ушам, и ты бежишь с воем прочь, пока не падаешь без чувств, а потом встаешь и поражаешься восприимчивости, из-за которой ты позволяешь завлечь себя в Ад такими явными и очевидными средствами. Ты понимаешь, что на самом деле ничего этого не было. Наверное, ты потерялся между \"р\" и \"и\" — в скрипках, а не в принуждении. Подумай еще раз. Но мы это сделаем. Пойдем погуляем в рекламе краски для волос. Кто эта женщина, что идет нам навстречу в замедленной съемке? Ангел. Господи, вот бы залезть к ней в трусы. Она ощущает твое присутствие. «Хочешь залезть мне в трусы?» Она поднимает юбки. У нее ослепительная улыбка. Она приспускает трусики. Еще одна ослепительная улыбка. Ты стоишь, раскрыв рот. «Кто из нас ошибается?» — мысль вырывается из сознания. Ты ударяешься в слезы. Ты беззащитен и уязвим. Ты — самое слабое существо во вселенной. Ты подползаешь на брюхе к ангелу. Ты теряешь шаткую опору, что держала тебя и не давала рассыпаться. Кажется, пошел дождь? Ты погружаешься в радужную жидкость, которой можно дышать, как в зеркало, где отражается залитое солнцем поле, и только потом понимаешь, что это любовь, истекающая из ангела. О-о-о, твой стон заставляет вибрировать воздух, ты настолько созвучен всему окружению, что даже деревья слегка дрожат на твоей волне, их тонкие ветви то наливаются возбуждением, то расслабляются в зыбкой истоме. Ты знаешь, что можешь вечно впивать лучи света, что сыплются брызгами с ее зубов. Ты встаешь перед ней на колени, у тебя по щекам все еще текут слезы. Она кладет руки тебе на плечи, и сквозь тебя протекает ток, и поднимает тебя на ноги, и ты даже не осознаешь, что ты сдвинулся с места. Ты потерялся в ее глазах, твоя бесконечная благодарность падает в чистую радость, когда последние крупицы твоего раскрошенного \"я\" осыпаются вниз, и грязь поглощает их без остатка.
Ты суешь руку в бездонный белый провал. Крошечные частицы проходят сквозь руку и тут же расходятся через тело. Ты вздрагиваешь и нечаянно закрываешь глаза. О Боже. Притяжение белой дыры тянет тебя за рукой, и ты падаешь сквозь. Вниз и вовне. Ты стоишь на вершине оползня. Ты срываешься и скользишь вниз, за край — и там нет ни земли, ни тяги. Ты вдруг понимаешь, что кто-то подсматривает за тобой и слушает. Кто-то, кто тебя любит. Ты никого не видишь, но ты знаешь, что все вокруг — это части огромного существа, которое чувствует и откликается на твое присутствие. Все мысли, которые возникают в сознании, предстают перед тобой извне. Ты пытаешься уследить за ними, но тебя привлекает какой-то фрагмент, и ты входишь в него, как молоденький детектив — в Мэрилин Монро, комнаты перетекают одна в другую, и так без конца. В каждой комнате — дверь. Каждая комната — дверь. Гигантская площадка для игр. Скользишь в лист бумаги. Поднимаешь крышку. Внутри достаточно «О Боже», чтобы выбить слезу даже у самого честолюбивого человека. «Не слишком ли я далеко зашел?» Мгновение, сложенное из «о, нет». Ты потерял равновесие. Ты даешь трещину и вытекаешь. Раскаленное белое сердце.
[11]
Красное вино. Мясо. Засохший коричневый тампакс. С возвращением к Черепу и Рту. Рок-н-ролл. Выкурим сигаретку. Взгляд на сумеречный горизонт. Ненависть между сиамскими близнецами. Вечный вопрос — как общаться с инопланетными формами жизни: данная форма не признает тебя объектом, достойным пристального рассмотрения, и в ее языке нету обозначений, необходимых тебе для индикации своего существования. Результаты насилия и принуждения. Это что — битва микробов? Рот идет по Четырнадцатой стрит, солнце бьет жаром, люди — как выступы на земле, как разновидность плесенного грибка, каждый выражен в совершенной целостности, как в капсуле времени, олицетворение самой земли, каждый — запачканная и трогательная частица, тик-так, глубинный элемент мира, который принудил себя беспрестанным давлением принять выражение прыща на поверхности. Бесконечная масса, выдающая тот же самый коллективный аккорд — навсегда. Мир всегда остается таким же, как был — и до, и после, — и никто из предыдущих не лучше и не главнее тех, кто придет за ними. Беспомощные кусочки чужого разума. Это и есть смерть. «Значит, вот как оно — быть мертвым?» — думает Рот. «Я мертвый? Смерть — это, наверное, малодушие. Я прорвусь — с кровью, бьющей фонтаном из шеи. Я так устал. Сегодня ужасно жарко. Но я не хочу идти к морю. Не хочу миллион долларов. Не хочу даже кондиционер. Хочу только в кино. На тройной сеанс».
Рот идет в кино. Какое блаженство. Обожаю кино. Здесь, внутри, так прохладно. Когда ты был маленьким, тебя всегда мучил вопрос: а как это будет — посмотреть его глазами. Или как будет здорово — поставить камуфляжный отсек-палатку в углу своей комнаты. Странно вот так проходить через целые жизни в компании еще сотни других, пока люди снаружи проходят мимо при свете дня. Фантастический способ, чтобы потратить время. Потерять время. Нас так легко приманить. И Грета Гарбо. Значительно интереснее, чем в твоем собственном детстве. Никакого гипноза. Настоящие небеса. И только подумать: она была вместо мамы у Боба Дилана. Но я был вместе с ней на необитаемом острове. Только остров был очень большой, и я не видел ее ни разу — только в кино. Насколько в кино больше чувства, чем в жизни? Гарбо выглядит очень похоже на то, как выглядит Гарбо, похожая на Гарбо. У Хобо вокруг шеи повязан белый шейный платок. Гарбо укладывает Гейбла Харлоу в любви — в гавани — белой подводкой для глаз. Ей хотелось сыграть Дориана Грея. Она смотрелась в металлический лист с белым подтеком по нижнему краю. Ей было так скучно. Тебе жутко скучно. Может, еще раз сыграем этот эпизод? Очевидно, ее секрет заключается в следующем: если ты говоришь, ты выражаешь себя. То есть, ты выразим. Но как ты определишь единственное известное тебе слово? Что ты чувствуешь? Очевидно, что все, что ты говоришь — это ложь. Если ты что-нибудь говоришь, ты лжешь. Если не хочешь лгать, значит, не говоришь ничего. Единственное, что тут можно сделать — это забавлять публику. Рассказывать анекдоты. Разыгрывать страсти. Ты берешься за какую-нибудь работу, потому что жизнь обесценилась, и вкладываешь в нее свой смысл. Ты знаешь, что значит влюбиться — это значит приблизиться к памяти приблизительно. Купюра в сто долларов — это клочок бумаги. Иными словами, гравирование — это искусство, за которое лучше платят.
Чем привлекают по-настоящему хорошие фильмы, зомби вроде меня, думает Рот, так это жизнью без напряга. Я тоже мог бы так жить. Я мог бы прожить так всю жизнь, и я прожил бы ее так же легко. Точно так же, как Череп проспал бы всю жизнь. Я человек, персонаж, субъект — здесь, в кинозале, в темноте… как червь, гложущий сердце. Перегруженные смыслом слова. Внимание рассеивается — пожалуй, мне лучше отсюда уйти.
Еще один год, когда нечего делать. Горячие нью-йоркские улицы. Тяжелая настоятельная потребность прорваться в жару. Жара — это сфера, где львы обрывают плоть зебры до самого сердца, которое все еще бьется, но болевой шок не дает пожираемой жертве почувствовать, что ее пожирают. И это тоже ужасно скучно. Стайки девчонок-мальчишек на улицах, где солнце струится по коридорам проулков. Груда кровоподтеков в высокой траве — ты никогда не поверишь, что кожа бывает таких цветов. Поскольку ты видел закат за городом, ты понимаешь, что то же самое происходит и здесь, и город выглядит очень искусственно. Как подделка. Девчонки-мальчишки бродят по улицам. Облегающие штаны еле держат набухшие члены и яйца, налитые кровью, облегающие штаны впитывают в себя капли секреции из пизденок, выставляющих себя напоказ. В подземке басовый рев вызывает мгновенную эрекцию. Ты не можешь поверить, что она тебя не дождалась, и выходишь на своей остановке. Где теперь Грета Гарбо? Где президент? Может быть, они сходят со мной в Наркотехнический Вектор и купят мне все, что мне нужно? Я Рот. Я не Рот. Я не Артур. Я иду домой. Буду смотреть в окно.
Выкину черные полосы за окно. Рот заходит к себе в квартиру. Череп куда-то ушел.
* * *
То, что происходит со Ртом — и особенно с Черепом, — не имеет касательства к остальным людям. Остановка в развитии. Застывшая юность. Инопланетные существа. Живые мертвецы. Вокруг там много людей. Пойду в кино. Прыщи — мои зрители. Вот было бы здорово тебя выдавить еще до того, как ты вылезешь и созреешь. Я бы вытер тебя о штаны. Можешь сделать со мной то же самое. Хочу обнять тебя и прижать к себе — хочу быть тем, кого ты любил в первый раз, тем, чье качанье закроет тебе глаза и заставит тебя задержать дыхание. Кто заставит тебя мечтать о том, чтобы тебя сбила машина, чтобы открыть свои чувства без робости и смущения. Выразить свою любовь, так чтобы в ней не было даже намеков на желание взаимности. И тогда я скажу тебе, что я тоже тебя люблю. Мы посмеемся над этим признанием, но ты уже по ту сторону жизни, и мысли твои бродят где-то не здесь. Меня оставили здесь, словно глупую книжку, а ты ушел в страну мертвых, твое тело — Нью-Йорк перед ликом солнца. Я тебе завидую. Вот если бы все было наоборот: ты был бы книгой, а я умирал. Но есть смерть до жизни, и есть смерть после жизни, и моя смерть — которая до.
Едим Свой Хлеб.
Тебе разве не интересно посмотреть на себя со спины? Стать кинозвездой.
Сейчас я уже выздоровел. Рот сидит один у себя в квартире и смотрит в окно на дома. Почти стемнело. Он очень настойчиво осознает свое одиночество, вампир, нет покоя, он вплетен в родство с тишиной, заполняющей комнату. Стены и вещи невозмутимы и самодовольны, абсолютно самодостаточны и независимы от него, а небо и облака снаружи — они тоже никак не спасут. Небо — дом, оно ничем не поможет. Лучше провести жизнь, падая сквозь небеса, чем сквозь соляную кислоту. Если бы только он мог «забыть» о падении и насладиться прогулкой. Он начинает разговаривать с комнатой. Слушай, стена, я тебя люблю. Я знаю, я скучный и неприятный псих, но это пройдет. Я закрываю глаза и компонуюсь с креслом, потом открываю глаза из кресла. У нас действительно много общего. Я — стена. Дорогая стена, как целая цивилизация. Стена — это звук. Стена пристально смотрит. Такая бедная жизнь. Я — запоздалый ребенок. Отсталый в развитии. Лежу здесь один… моя соседка по комнате — стена, мой лоб. Я люблю тебя, я с тобой. Мы пойдем в город, где я смогу за тобой присмотреть. Когда я вхожу в эту комнату, между нами всегда — расстояние. Расстояния нет. Мы с тобой вместе пройдем по улицам. Какой-то мужчина толкает лодку из дока, когда мы проходим мимо. Мужчина подходит к нам и говорит, привет. «Привет», — отвечаю я. Падаю в обморок на асфальт, изнуренный любовью к тебе. Мне вызывают скорую. Рот лежит на асфальте в экстатическом трансе. Вокруг собралась небольшая толпа. Рот выглядит очень счастливым, глаза у него закрыты.
— Он тут упал, потерял сознание, но я на него посмотрел, и он улыбался.
— Надыть рассказать Марте.
— С ним все нормально?
— Эй, что происходит?
— Смотрите, чтобы он язык себе не откусил.
— Да вроде бы с ним все в порядке.
— Что тут такое?
— Вроде бы он говорит «стена».
— Кстати, ты видел «Манчжурского кандидата»?
— Я так и думал, что что-то такое случится.
— Нет.
— Он целует свои руки.
— Ему надо в больницу.
— Абарата катуна агр злузабор.
Рот медленно поднимается на ноги, пошатываясь, как пьяный.
— О, моя стена.
— Ты слышал?
— Он пьяный.
— Эй… это же тот самый парень, я его видел однажды, в такой футболке с надписью «Убейте меня, пожалуйста».
— Он просто пьяный.
— У него кровь.
— С ним все в порядке.
— Эй, хочешь пива?
— От него вроде не пахнет.
— Надо было поставить машину, чтобы нормально послушать радио.
— Он сказал мне «привет», и он был трезвый.
— Слушай, Джени, у тебя печка работает?
— Ты слышал, как он сказал: «Спасибо тебе, стена»?
— Стена? Это который из Ессо?
— И че ты думаешь?
— Все равно он уже ушел.
— Это поколение с его отравленной слюной.
— «Убейте меня, пожалуйста» через всю грудь.
— Опаньки.
— Максимально осуществимая политика оговорок. Виниловая добродетель ферзя-педераста на заказ надлежащим образом. Прости все обиды. Пришли мне денег. Не улыбайся. Зафиксируй время. Проткни пузырек иголкой. Надень наушники. Да. Понижение поля. Подъемный блок-кластер. — Рот уже почти дома со своей любовью. Дженнифер говорит ему, что ее мысли и она сама — как корабли, проплывающие в ночи. А тем временем… еще дальше… в то же самое время, на том же месте, только внутри розового пузырька на воде… глаза наливаются тяжестью… ты сте
IV
Скала торчит посреди океана, а на дне, у самого ее основания, кишат моллюски. Рыбы, неадекватный мир, наводящий на мысль о форели на блюде, ходят — это их слово для «плыть», — рыбы ходят вокруг в своем совершенном и плавном великолепии. Наша потребность примеривать все на себя и очеловечивать все вокруг мешает нам воспринимать эти создания во всей неосознанности и независимости их исключительного величия. У человека больше общего с растениями, чем с чешуйчатыми, жаберными и бесшеими тварями из океана. Они там, как в зазеркалье. Странно подумать, ведь мы скользим по поверхности их мира точно так же, как те существа, занятые своими «прыжками на лыжах с трамплина», скользят по верхним слоям атмосферы. Очень немногим из рыб довелось ощутить прикосновение воздуха на своей чешуе. Они не только в нас не нуждаются, они, в большинстве своем, даже не подозревают о нашем существовании, как говорят о каком-нибудь начинающем педике. Привязаться к такому вот существу — это очень опасно. Это — безумие, сознательное самоистязание. По меньшей мере, это будет «несчастная любовь» — куда безопаснее любить стену у себя в квартире. Мне кажется, только очень несчастный и грустный человек способен полюбить рыбу. Однако все эти дела сердечные увели нас в сторону. (Никто не способен по-настоящему полюбить рыбу, кроме, разве что, аквалангистов, для которых это должна быть любовь с первого взгляда, поскольку им вряд ли уже доведется увидеть ту же самую рыбу еще раз, а рыба, вытащенная из воды — уже совсем не та рыба. Конечно, многие любят «рыбу», как собирательное понятие, но это то же самое, что любить рыбоподобных людей.). У скалы кружат огромные рыбины: гротескные создания с вялыми желеобразными крыльями на восемь футов, с мощными челюстями, усыпанные светящимися паразитами, словно драгоценными камнями — все неизвестные и несведущие персонажи в неизвестном романе о девушке, которая расстреливает свою лучшую подругу. Каждая пуля как будто бы приближает подругу еще на дюйм к смерти, но она не умрет. Это книга и сценарий Терезы Штерн. Она начала писать в 19 лет, это был акт протеста и мести Сэму Пекинпа, Артуру Пенну, Сержио Леоне, себе самой и всему человечеству. Однако скоро и ей самой, и Господу Богу стало ясно, что ей не надо придумывать никакого предлога, чтобы написать книгу. В книге воплощалось ее видение мира, ее мечта, и вполне очевидно, что она была обречена написать эту книгу — с того момента, когда пролилась ее первая слеза, иначе говоря: с рождения. Пуэрториканская еврейка родом из Хобокена, почти все свое отрочество она провела в огромных заброшенных складских зданиях у причала, откуда были так хорошо видны очертания Нью-Йорка — там она себя чувствовала, как дома. В облаках удушливого дыма очертания города представлялись как ломаная линия зданий, изъеденных дьявольской коррозией и украшенных вертикальными иглами. Пародия на изображение будущего в научной фантастике. Ее возмущало, что ее воспринимали как жертву всех этих обстоятельств, а не как новый вид заразы в гуще нечистот, сияющий оракул-мутант, новое заболевание для новых органов. Кто может сказать, что первично: орган или его болезнь? Они как сиамские близнецы, Намби и Бамби. Болезнь или больной? Слава Богу, думала она, что у меня появилось хоть что-то, за что можно молиться, иначе мне бы пришлось оставаться тривиальной клеткой, о которой вскользь упоминается в учебниках, и которой никак не хватит на главу. Завтра — книга!… Сегодняшний мусор — завтрашняя культура, и на этом предметном стекле, на скользящем срезе, под этим микроскопом я — лишь первый цветочек из тех, что потом станут ягодками, вот увидите, недоумки! Ей нравилось скользить. Когда ей было двенадцать, она играла в этих домах-на-пристани, заваленных загадочными двадцатифутовыми горами белого порошка (какими-то производственными отходами), где любили возиться мирные хобокенские педики. Они приходили компаниями человек в восемь-десять, и их вопли тонули в пространствах, изначально построенных под склады грузов с давно уже списанных кораблей, и высокие окна были как россыпь созвездий, раскрошенных буйными подростками. Похлопывая друг-друга по заду и хихикая в предвкушении, в притоке Павловского адреналина, смешивая и забывая различия между мужским и женским, подменяя одно другим, они скакали, как дети, среди мусорных куч, а Тереза — ошеломленный, но не навязчивый зритель, — наблюдала за ними. Фрики мечтательно сходились и расходились в огромных коробках складов, белая пыль оседала на их телах, как лунный грунт на ракетоносителе, а Тереза, подобная маленькой сумрачной Энни Окли, все слонялась по своей игровой площадке на заднем дворе, которая была куда приятней, чем садистский кирпич аптек на Мэйн-Стрит.
Но теперь она выросла. Ее прежние друзья, с которыми она общалась, как дерево — с пылью, не смогли бы понять ее нынешнюю. Ее единственными друзьями были те, о ком она писала. Ее первый и пока что единственный роман в 190 страниц подробно описывает, как она убивает свою лучшую подругу со средней скоростью в одну пулю на каждые тринадцать страниц. Отношения, которые завязываются в процессе между этими двумя, являются самыми проникновенными и глубокими человеческими отношениями за всю мировую историю. Каждая пуля выступает как новая глава или как новый дубль максимально крупным планом, выстрел под новым углом, неожиданный снимок моего путешествия в Индию: от Тадж-Махала к пилигриму на Ганге, к белому костяку, проступающему сквозь красноватые складки кожи его загорелого тела. К двум рыбинам в глубине. Она думала, что подруга ее уже мертва, но тремя пулями позже Мэри опять ковыляет, высматривая Терезу с дымящимся мелкокалиберным пистолетом в руке. Они, как Битлз, в затопленной гостиной.
[12] Невероятные пермутация любви в мировой истории.
Писать эту книгу было невыразимо мучительно, и вскоре она начала ощущать присутствие того, для кого и благодаря кому создавалась книга. Это была старуха, которая жила у Терезы в шкафу, она неподвижно лежала, зарывшись в одежду, свернувшись, как эмбрион, и лишь голова оставалась приподнятой. Она всегда была там, когда Тереза открывала шкаф — не подвластная гравитации, а просто впечатанная в одежду, как голова впечатывается в подушку, как пистолет — в углублении в бархатном футляре. Это была женщина-циклоп, над останками двух ее глаз еще виднелся единственный третий, сморщенный, глубоко посаженный и плотно сжатый. Ее темные волосы все свалялись, а лицо походило на грязевое месиво, в котором ребенок поковырялся палкой. Единственное, что двигалось у нее в теле — глаз, большой и блестящий, но и он почти не шевелился. Ночью, когда весь свет погашен, Тереза шла к шкафу и открывала дверцу. Она стояла расслабленная и спокойная перед этой ведьмой и впивала ее в себя, чтобы получить от нее силу, ту особую энергию, которая была ей нужна, чтобы писать книгу. Любовь к этой колдунье, полная и безграничная, была сутью всей ее жизни. Книга была написана из любви к этой женщине, целиком извлечена из нее, ибо существование этой ведьмы было для Терезы тем центром, откуда видно то нечто, что позволяет ясно смотреть на вещи (нечто вечное, всеобъемлющее и неизменное), знать одновременно и прошлое, и будущее всего, на что обращен его взгляд, и как это «все» соотносится с Терезой. Каждую ночь Тереза шла к шкафу, отворяла его и обновляла свою способность видеть, и весь следующий день уходил на работу, на служение тому существу, что подвигло ее на то, чтобы эту работу делать. Это была хорошая установка. Очень непросто написать 190 страниц про медленное убийство своей лучшей подруги, которое ты совершаешь собственноручно, и так же трудно представить, откуда берется желание написать подобную книгу, но Тереза знала, что такова была воля ведьмы из шкафа. И такова была воля ведьмы из шкафа. Возможно, колдунья была заклинателем змей, окрыленным надеждой получить сыворотку из яда Терезы. Возможно, ведьма была учителем, пытавшимся исцелить Терезу от страха смерти. Кто знает? И все же, вне всяких сомнений, это — великая книга. Все написанное Тереза отсылает Рту. Он раскрывает рукопись, чтобы найти часы уединения без насекомых, он тронут.
— О Боже. Давай посмотрим. Живой человек. Кто знает? Я знаю, —говорит Рот. — Я знаю, кто эта старуха — На хуй теории и домыслы! Кто-то сидит у тебя в шкафу! Никто ничего не знает. Ты знаешь лишь то, что ешь.
[13] Я ем то, что сплевываю. Я все это знаю вдоль и поперек. Знаю свою плевашку. Знаю свою мордашку. Двое людей не проглотят друг друга. Плюй себе в рот, положи на собственное дерьмо, но, послушай, тебя засудили. И меня засудили. Я не виновен! Я не виновен! Ты считаешь, что ты не виновен. Но ты осужден с рождения. Ты так старался, приложил столько усилий, «Господи Боже, дай мне дотянуться до стакана, о-о, мои мышцы, проклятое притяжение, дьявол, всего лишь глоток, мне так хочется пить», старый хромой сморчок, вялый и беспристрастный, как вонючий кусок кишки. Я люблю тебя, я твой слуга. — Рот работает посыльным и помогает по дому двум старым беспомощным гомосекам по имени Стэнли и Гэри. — Пошлите меня в аптеку за вкусным алказельтцером. Хм, вы только взгляните на эти парковетры, то есть, на паркометры, польские цветы в моем дурацком тряпье, нда, незнакомцы в ночи, привязчивая мелодия звучит, а я полирую шесты,
[14] я так их люблю, гладкие металлические цилиндры, а на них сверху — доза, хм (переглядываемся), сверху — доза, тоненькая струя — вовне и внутрь — нектар! К черту алказельтцер. Нет, мне нужно все сделать. Здесь так жарко. Вот бы сейчас оказаться на каком-нибудь французском озере. Нужно добыть алказельтцер для Стэнли и Гэри. Ведьма в шкафу. Меня туда и поместили. Рассматриваю опухоль. Это такая шутка. И ведьма в шкафу — тоже шутка.
[15] Мэри, запиши это в свой катехизис. Ты всегда блюешь на шутки. — Да, у тебя беспорядок в мыслях. (Избавься от того парня в темных очках!) Приносим свои извинения, наш диктор теленовостей в последнее время находится под постоянным давлением.
Что ж, Рот совсем ушел в себя — возможно, ты себя отождествляешь с ним, мазохист ист ист ист ист ист ист ист ист.
[16]
Позвольте мне извиниться за рассказчика. Похоже, что здесь, в Центральном, все летит под откос. Признаю это утверждение недействительным. Рассказчик в полном порядке.
Рту понравилась книга. Она разрешила ему быть ребенком. Она привлекала, она цепляла. Каждый хочет быть привлекательным. Какое блаженство.
— О Господи.
V
Но в одно жаркое потное утро, он — с сигаретой, выкуренной в одиночестве, смутно сожалея о том, что он малолетний преступник, давя невидимых комаров, тонкие пунктирные линии грязи на шее, усталый, лишенный всяческой агрессивности, и у него на груди вырастает линза. Объектив. Дыра внутри делает снимок, а он думает: «Может, она для того и нужна — дыра». Может такое быть? У всех вампиров в груди есть большое пустое пространство, и они инстинктивно пьют кровь других, чтобы заполнить эту пустоту. Но фотография такая хорошая. И ему так хорошо. «Я не знаю», — подумал он, сидя с холодной лампочкой света в груди, вывернутой снаружи внутрь, и тут раздается стук в дверь. Это президент Чтива-Крива!
— Чтива-Крива! Что ты здесь делаешь в такую рань?!
— Ну, понимаешь, малыш, такое прекрасное утро, вот я и подумал: пройдусь по Бауэри,
[17] почеломкаюсь с местными алконавтами. Работа прежде всего!
Президент — такой мелкий шпендель, ростом пять футов и три, ну, от силы четыре дюйма. Короткие курчавые светлые волосы, щетина на морде такая же светлая. Очки в розовой, цвета плоти оправе, которые он носит не каждый раз. Он говорит очень быстро и надеется, что когда-нибудь будет править миром.
— Вот, Артур, это тебе.
— Ой, спасибо! — говорит Рот, забирая маленькую картонную коробку. В коробке — отрывные спички. Чтива-Крива стоит — выжидательно смотрит. Рот вынимает один коробок. Глянцевая оранжевая обложка с надписью алыми буквами. Надпись такая: «Простите, пожалуйста. Не найдется у вас лишней мелочи для Чтива-Крива?»
— Здорово, да? — говорит президент.
— Ага.
— Нет, правда, Артур? Понимаешь, у меня есть еще четыре вида, все разных цветов. Есть, где написано: «Вы уже видели новый „Чтива-Крива“ с Райаном О\'Нилом?» По-моему, роскошно, да?
— Да.
— Ладно, я понял. Тебе не нравится.
— Очень нравится.
— Они классные. Правда? В общем, видишь… я — деньги! Я — кинофильмы! Я с Райаном О\'Нилом! Все его любят. И деньги тоже все любят. И это еще не все, понимаешь, теперь, когда кто-нибудь будет просить у кого-нибудь денежку — они будут думать обо мне! Я гений. Но если честно, на самом деле, то это вообще ничто. Я подумал, тебе понравится. Они, по-моему, работают. В смысле, дают положительный результат. Я разослал по комплекту Уолтеру Кронкайту, Роду Маккьюену, Дэвиду Боуи, ну и так далее. И каждый раз, когда я иду в ресторан, я оставляю на столике целую кучу.
— Это же классно. Они, правда, хорошие. И симпатичные.
— Да, в общем, смотрю я на эти толпы, на эти потертые массы болельщиков и футболистов и женщин, которые любят лошадей, и я знаю, что им нужен кто-то, кто их понимает. И кто понимает власть. А вот я понимаю женщин, которые любят лошадей, потому что я — лошадь. И мужиков понимаю, которые любят футбол, потому что я сам когда-то играл. Я — такой же, как все, только я это знаю, а они — нет. Да нет, Господи, это я так шучу. Все это знают. У тебя нет, случайно, какого-нибудь желе и арахисового масла? А то эта компания в поддержку, она аппетит возбуждает ужасно.
— Ты же знаешь, у меня здесь вообще не бывает еды, на этой помойке. Есть только хлеб и майонез. Давай, угощайся. И кого ты, вообще, агитируешь? «Эта компания в поддержку, она аппетит возбуждает». Я член кабинета министров.
— Он член кабинета министров! Ты моя совесть! Что бы ты ни сказал, все проходит. А я просто галлюцинация. Маленький снегопад у меня в задней полости рта. Если б не ты, я был бы деревом, пораженным молнией, на необитаемом острове. Я даже не знаю, что было бы, если б не ты! — Кажется, он готов разрыдаться.
Но уже в следующий миг настроение меняется. Как можно вообще доверять словам этого парня? Сейчас он дурак и волшебник, а уже в следующую секунду — жадный до власти политикан. Это напоминает Рту его самого, что еще более отвратительно, потому что он не сомневается, что именно этого президент и добивался. Тем более, что он этого очень не любит — в себе. Это вгоняет его в киношное настроение.
Рот разрывается между желанием сказать: «Ладно, раз я такой весь из себя замечательный, вымой мне ноги» и «Прости меня, мне так жаль. Прости!» Буквально за долю секунды маленький президент был низведен до нуля. Рот снова чувствует пустоту — дыру в груди и желудке.
— Слушай, Чтива-Крива, я сделаю для тебя все. Я в тебя верю.
— Правда? — он в абсолютном восторге, как ребенок.
— Да, — говорит Рот. — Вымой мне ноги.
— Вымыть тебе ноги?.. Кажется, мне пора.
— Нет, правда, Чтива-Крива, тебе надо быть более независимым. Настолько, что ты сможешь вымыть кому-нибудь грязные ноги, и при этом не будешь считать, что тебя унижают, потому что ты выше этого, и он твой друг, и ему не хочется самому, — говорит Рот, узнавая прежний голос. — Тебя это разве волнует? Ты никогда этим не занимался. Может быть, тебе даже понравится.
Рот все думает, не пора ли остановиться. Он смотрит на Чтива в упор с силой, рожденной из знания, что он проводит эксперимент по директиве вышестоящих. И даже более того. Он знает, что весь мир вокруг — мертвый, за исключением его самого и президента. Это был маленький рай с неожиданно представившейся возможностью сделаться розовым в мыльно радужной подсветке.
— Ты, правда, хочешь, чтобы я тебе вымыл ноги?
— Да, — говорит Рот, не в силах придумать, как лучше всего разрешить ситуацию. Все стало ясно, две птицы в небе, и больше не было ничего, только это.
— Ладно, — говорит Чтива-Крива, — я это сделаю, — его голос слегка невнятен, и в нем звучит слабое пренебрежение, как у монголоида, что добавляет всей сцене раздельности. Он разворачивается и идет к ванне — на кухне — открывает горячую воду и сует под струю руку.
Рот смотрит на его спину, влюбленный в нее, под давкой уличного движения, согнутую над ванной. Рот на миг закрывает глаза, чувствуя напряжение в пустом желудке, расслабленный посреди электричества, и уходит в гостиную, чтобы сесть в красное кресло.
Он сидит там, пока вода нагревается в кране, и Чтива-Крива берет таз и тряпку и намешивает в воду мыла. Чтива-Крива заходит в гостиную, не глядя на Рта, отгибает краешек ковра перед креслом и ставит перед ним таз с водой. Рот уже снял ботинки и носки. Его ноги покоятся на коричневом выщербленном нью-йоркском полу.
Чтива-Крива опускает обе ноги Рта в мыльную воду. Получается так интимно. Рот абсолютно дезориентирован.
— Это отравленная вода, правда? Ты растворил в ней распятие. Из тех, которые растворимые! Вот бля, ну ладно, я сам виноват. (Входит Ив Арденн и насмешливо обращается к Чтива: «Смотрите, какой крутой парень», — и трясет своей перманентной завивкой в сторону мистера Блэка, который отвечает: «Это все будет мисс Макнамара».)
Чтива-Крива встает и кричит:
— Что ты имеешь в виду, «распятия»? Что ты пытаешься мне втянуть? Я тебя вижу насквозь. Никакой протокол мне с тобой не нужен. Я хочу сказать, если бы он был мне нужен, я бы не стал мыть тебе ноги!
— Господи, слава Богу, — думает Рот.
— Ты президент, — говорит он вслух. — О, Чтива-Крива, я себя чувствую настоящей развалиной. — Рот так благодарен, что даже способен признаться, что он на пределе. Спасибо, прости меня, спасибо, прости меня, рою такой симпатичный вампирский спиральный тоннель, год за годом, как червь, поедающий свою кровяную грязь. Уже в следующую минуту он начинает излагать Чтива-Крива свою новую идею, как сделать деньги, и предлагает воспользоваться этим планом для сбора средств на кампанию в поддержку. Он давно замечал, как умственно отсталые дети любят братьев Маркс. Он собирался добыть адреса рассылок от разных благотворительных организаций, учредить фан-клуб братьев Маркс для слабоумных и «назначить немалые взносы»! Рот с президентом отскакивают от стен, заливаясь довольным смехом.
VI
Человек любит то, что в меньшей степени обладает самосознанием. То, что красивее, чем само думает о себе. Оно осознает… оно знает… оно… от него у тебя млеют ноги… от него ты тускнеешь и блекнешь, теряешь сознание… оно выпивает у тебя всю кровь… ты становишься прозрачным, как хрустальный шар… тебе не хватает дыхания даже на то, чтобы выпалить свое имя, как Китс… Мелисса из проводов, женщина из мягкого металла — когда ты к ней прикасаешься, на ней остаются отпечатки пальцев. Серебряная патина, хотя у нее походка безрассудного мужика. Она проходит насквозь — своей походкой безрассудного мужика. Как союз, превращенный в предлог, она проходит хотя бы насквозь своей походкой безрассудного мужика.
[18] В тоннель, в пещеру, где факелы освещают прекрасного идола: Венера Мелисса из проводов. Всегда, когда ты заходишь слишком далеко, в жадности или отчаянии, ты неизменно выходишь с другой стороны, где тебе снова противостоит очередная гора Венеры, покрытая волосами. Но сейчас она скрыта за облаками сладкого сна. Ты кладешь голову на подушку, где она манит и сосет, собирая себя воедино, и, как змея, ускользает по темным аллеям, уводя тебя в сон… Но вернемся к «любви»: перво-наперво следует убедиться, что ты один. Нельзя вернуться в любовь вместе с кем-то. Читать следующий фрагмент, когда рядом есть кто-то еще — все равно, что смотреть кино при зажженном свете. Тебе решать. А теперь слушай: на самом деле, ты ведь ее не любишь, правда? На самом деле, ты ведь его не любишь. (Автор заглядывает в окно, корча страшные рожи. «Выходи, поиграем!» Он приставляет к стеклу огромные плакаты с изображением голых людей в непристойных позах!) На самом деле, ты ведь не любишь этого человека, правда? Любовь — это то, что всегда не похоже на остальных. Любовь — это что-то другое. Подумай об этом. Ты встречаешь сексапильную вариацию. Потенциального соучастника, партнера во времени — вовремя. Мелкий обман, подделку, чтобы отвлечься и обмануться. Добавить щепотку жестокости и хорошо перемешать. Отвратительно, правда? Это и есть любовь? И не так уж она сексапильна, на самом деле, если подумать. Ты сам сексапильнее в тысячу раз. Ты знаешь, что это на самом деле: еще один половой партнер. Два пола, которые можно рассматривать как изнутри, так и снаружи. Поиметь секс в «одном» и в «другом» — все равно, что держать в голове расстояние между «здесь» и «там». Разве нам так уж необходимо принимать разделение полов? Ответ будет НЕТ — такой громкий и мощный, что твоя кожа сожмется в страхе и станет искать укрытия за костями.
Запомните аксиому: Все, что делается, делается кем-то другим.
О да, твоя уязвимость — твоя самая ценная собственность. Ты — единица из единицы. Добавь к этому воздух, и ты сможешь продолжить дышать. Если не поскользнешься в ванной. Для того, чтобы сердце разбилось, оно должно быть очень твердым, но, если начистоту, это именно то ощущение, которое возникает, когда ты слышишь, как кто-то, кого тебе хочется ошеломить, вдруг произносит слова: «Просто я не хочу». Но пока я свингую, раскачиваю эти радуги над океаном, скажите мне правду: я вас убедил? Или я для вас — как дура, затесавшийся на вечеринку? И это вовсе не означает, что я хочу полностью отмежеваться от вас. Я видел дядюшку Джона с сбритой налысо Салли.
[19] Это вовсе не означает, что я хочу полностью отмежеваться. Или я для вас — просто мелочь, о которой вы поговорите друг с другом потом? Что есть эти слова, которые кто-то записывает на бумагу? Может быть, это торжественный выход на сцену персоны, в противном случае интересной? Незаконное проникновение в чужой дом? История болезни? Досье по делу? Tour de force?
[20] Как я уже отмечал выше, «поиметь секс» есть результат постулированного разделения полов. Это взгляд снаружи. «Поиметь» секс, «заняться» любовью. Лучше быть, чем иметь (вопреки нашему веку, когда власть ставится выше красоты). Изнутри, как обычно, все выглядит по-другому. Мы предпочитаем картины и образы. Слова исполнят свое назначение. Ты так стараешься их обхитрить. В каждом из нас возникает стихийное противодействие всякому постороннему действию, которое правильно обнаруживает нашу позицию. Он увидел, что идет тетя Мэри, и скрылся в темной аллее. Иными словами, самое убедительное — это собственный жизненный опыт. Слова — это не жизненный опыт. Тебе могут сказать только то, что ты уже знаешь. Где я? В том месте, где начинаешь задумываться, достаточно ли тебе своей личности, если тебе уже за тридцатник, и где лишь презрительно усмехаешься, если тебе еще нет тридцати. Внутри волны льда существует какая-то сцена из прошлого. Прижмись к ней лицом в правильном месте, и ты увидишь. Ты забрел далеко-далеко в ледяное поле. Ты оборачиваешься назад, и оно застывает под твоим взглядом, как шлейф за чтением газеты. Там, как в хрустальном шаре — со снегом внутри. Ты еще девственник. У тебя под пупком растут волосы. Человек, которому ты когда-то сказал: «Наш ребенок будет похож на…», — все еще где-то жив. Человек, с которым ты гулял по траве и останавливался под деревом, чтобы поцеловаться, растерянный и смущенный, как и всякий твоей раскраски, всплывая из старческой немощи — он вспоминает тебя так же часто, как ты вспоминаешь его. (Как Бога.) Тереза бы устояла на этом льду, в отличие от меня. Тереза бы просто достала бы свой огнемет. Она бы достала свой огнемет и унеслась бы на крыльях того, кто задает вопросы на кислороде в поисках пары. Больше мне ничего не нужно. Это все, что мне нужно. Воздух подо мной. Все, что ты постигаешь, остается за спиной. Воздух стекает струей у тебя по груди, между ног. Ты отливаешь в полете, и ветер сбивает струю, а те капли, что попадают тебе на ноги, испаряются в считанные секунды. Но еще лучше (кто станет спорить?) сделать что-нибудь ради любви. Как поет Джеймс Браун: «Ничего себе, я тебя люблю». («Интересно, а вы понимаете, о чем я сейчас говорю. Снаружи, похоже, похолодало».) Что делают пальцы — выдавливают намеченные на сегодня темы? Нет, это просто пустые блуждания автора, который не задает риторические вопросы. Но теперь нам пора возвращаться обратно к огню человека живого.
Артур Блэк, человек, который не наденет рубашку, если только она не старая, не мятая и не рваная. Да, у него в теле жарко, и, если выразиться помягче, сексуальная озабоченность тоже присутствует, и… да, но вы же не станете отрицать, что живое тело — всегда горячее. Где-то в человеческой плоти, в недрах мяса с прожилками души, даже у самого тупоголового, бессодержательного и автоматизированного индивида есть зоны тепла — результат трения между желанием и исполнением. У Рта есть особенно очевидные непомерные желания и равно очевидное и непомерное устремление принять с благодарностью все, что удастся заполучить. Вот почему, мой любезный соперник, горячие люди бывают такими жестокими. Они ничего тебе не дадут, пока ты автоматически их не полюбишь, как любят ребенка родители, и не найдешь для себя удовольствия в их настырной зацикленности на себе. Понаблюдаем за современной любовью в действии.
Подруга Рта, с которой они вместе уже две недели, приходит без предупреждения, когда Черепа нету дома — он пошел прогуляться со своей новой пачкой сигарет. Рот тут же стреляет у девочки доллар и отправляется за бутылкой вина. Он возвращается и продолжает глушить спиртное с таким непомерным пылом, с каким только девятилетние дети смотрят по телику все подряд, так что их за уши не оттащишь. Но этот субъект, Артур Блэк, вовсе не привлекательный. Не привлекательный и не забавный. Совсем не забавный. Он так напуган внезапной необходимостью материального воплощения своего умозрительного представления о себе — образа своего я в форму своего я, — так чтобы стать узнаваемым для другого, что если бы он не пил, его бы полностью парализовало.
Рот напуган. У него крутит живот. Он как слизняк под лавиной замерзшей грязи, и мать трясет его за плечо, и говорит: «Просыпайся! А то опоздаешь в школу!». Мать в ужасе смотрит на слизь у себя на пальцах. Очень часто, когда он регулярно встречается с кем-нибудь больше недели, его накрывает внезапный страх, что какое-нибудь случайно сорвавшееся замечание (типа: «Если бы только я выкорчевал все тело…») обнаружит всю глубину его отстраненности от своих кончиков пальцев.
— Я весь день думала о тебе, — говорит Мелисса, его подруга.
— Правда? Я о тебе тоже думал. Я все думал… о твоих волосах…
— О моих волосах? — Она смеется.
— Да. Они такие красивые. Ты сама разве не знаешь? Существует немало теорий насчет волос. Но самое главное: волосы растут у нас там, где они больше всего нужны, и где нам хочется, чтобы они были у всех — чтобы нам было приятно друг на друга смотреть. Это такой естественный отбор. Выживает наиболее приспособленный. (Иными словами, выживает тот, кто остался в живых.) На протяжении всей истории и по сегодняшний день (потому что, кто знает, к чему это все приведет в итоге) мужчинам нравилось, чтобы у женщин были волосы на промежности, на голове, подмышками и на ногах, хотя уже даже теперь считается, что волосы на ногах — некрасиво, а женщинам нравилось у мужчин то же самое, только чтобы волос было больше, им вообще нравятся волосатые мужики, и особенно у кого на лице щетина. И если рассматривать лично меня с данной точки зрения, то я — идеально приспособленная для жизни мужская особь человеческого вида, потому что мне нравятся все твои волосы — везде, где они у тебя есть. — Он трет ей промежность. — Разумеется, вовсе не исключено, что я просто клинический извращенец, и расположение волос на теле никак не связано с сексуальной привлекательностью индивида. В ходе эволюции волосы на телах людей поредели, чтобы освободить место для бородавок, которые отражают космические фу-лучи и какой-то еще другой вид столь же фатального излучения, еще не открытого нашей наукой.
Она сначала скептически смотрит на него, а потом целует. Он вытирает губы и отпивает еще вина, воображая, что с той стороны стекла к окну прижимаются плоские лица детишек с дырками вместо носов. Он вынимает руку у нее из-под юбки и идет в туалет пописать. Когда он берет в руку свой член, его это сразу заводит. Он возвращается в комнату и опускается на диван рядом с подругой. Но тут же встает и подходит к окну, жестами подзывая Мелиссу.
— Иди посмотри, — говорит Рот, глядя в окно. За окном, ниже футов на двадцать — рубероидная крыша соседнего дома. Посреди крыши приподнимается люк и застывает под углом 45° к поверхности. Примерно на середине прямой между окном Рта и люком стоит грязный белый петух, время от времени вертит башкой во все стороны, и его красная бородка болтается туда-сюда. Кое-где перья повыдерганы, и видны пятна розовой кожи. Он проходит два фута в одном на правлении, три фута — в другом, еще два фута — в третьем. — Это последняя девушка, которая мне улыбнулась, — говорит Рот. — Сразу забудь, что я это сказал. Если об этом узнают, меня убьют… медленно. Теперь моя жизнь в твоих руках. — Он обаятельно улыбается, думая про себя: «Не может быть, чтобы жизнь у меня и вправду была такой скучной; надо почаще заниматься сексом».
— Даже не знаю, что сегодня со мной такое, — говорит он. — Наверное, не выспался. Не смог вчера ночью заснуть. Так и не спал всю ночь.
— Да все нормально, — говорит Мелисса. — А почему ты не мог заснуть?
«Я, потому что, себя щипал», — думает он, а вслух говорит:
— Я еще слишком молод для того, чтобы спать. Вот черт. Теперь понимаешь, что я имею в виду? Ладно, попробую объяснить тебе по-настоящему, почему я не смог заснуть…
— Да мне уже неинтересно.
— Я тебя не виню. — Он обнимает ее. — Я так устал. Давай ляжем…. и… солжем… ляжем и солжем.
[21] Я не буду вообще ничего говорить… я не буду… не буду вообще ничего говорить… закрой мне глаза…. и сама тоже закрой глаза… Пойдем. — Он ведет ее в спальню. — Я так устал. Давай просто ляжем в этом фантастическом свете — окна такие грязные — и умрем от оргазма во сне.
[22] — Он снимает ботинки, носки и рубашку и ложится в постель. Она снимает туфли, но остается в рубашке и брюках.
— Хорошая мысль, — говорит она.
Их лица так близко друг к другу — как мохнатые мордочки двух детенышей-шизофреников, они зализывают свои раны, бойфренды-гелфренды. Разрез, глубокая рана в воздухе, преемник животных, откуда течет самая вкусная кровь, требует пристального внимания от языка в своем теле. Человек — это глубокая яма в глубокой яме, которую исцелит только льстивый шелест. Только рот.
[23] Рот погружает язык ей во влагалище. Его член разрезает разрез, как масло, и его уже нет. Их уже нет.
VII
Их уже нет. Дураки нас обхитрили. На счет него я был прав. Красная сморщенная прорезь, окруженная волосами. Могу войти к ней в задницу и обойти вокруг. Задница в заднице, можно сказать, или, как скажут циники среди вас: задница в заднице в заднице, — или как скажут мистики: задница в заднице в заднице в заднице. Задница. Слово приобретает ритм. Обзаводится лепестками. Пизда, задница, член, сиськи, поршень, коробка передач, педали…
[24] В конце концов, это всего лишь мы, кто обнаружен и разоблачен — в комнате, где сношаются Рот и Мелисса. Они нас не замечают. Они нас не видят! Мы нереальны! Мы только глючимся. Мы даже не можем побиться головой о стену — мы просто проходим сквозь и падаем… падаем непонятно куда… и приземляемся в позе лотоса, и обсуждаем стратегию. Если мы не в состоянии понять, нам охота хотя бы пощекотать свои нервы. Как странно чувствовать себя униженным и оскорбленным, когда ты совсем один!
Но Рот по-прежнему не может заснуть. Когда он голый встает с кровати, выпутываясь из простыней, Мелиса приоткрывает глаз. Он говорит ей: Спи, спи. А мне нужно тут кое-что сделать. Я скоро вернусь. Он оставляет ее на кровати, она лежит, подтянув колени к груди.
Он выходит в другую комнату и садится в кресло, сна — ни в одном глазу, он знает, что клетки мозга, которые не восстанавливаются, загниют у него в голове — он чувствует, как они отмирают, — если он будет лежать в постели, когда у него бессонница. Он сидит в кресле, и лампа сбоку от кресла неразборчиво пересыпает песок в песочных часах своего желтого света. Он сидит в кресле, время от времени фокусируя взгляд на черном окне в хрустально острой усталости, в пронзительной скуке — такой знакомой и близкой. Ему так же просто войти в ощущение близости, как и самому этому ощущению. Близость — удобная и уютная, а ощущение — это стена. Но это всего лишь молоденький мальчик, который сидит в одиночестве, ночью, покуривая сигарету, пока его девушка спит за стеной. Он растерян и парализован распознанной мыслью, что люди любят либо плоды своего воображения, либо вообще все, но обязательно что-нибудь любят, в то время, как он, мистер Блэк, все ненавидит — и что тогда остается? Его собственный разум, который противен ему больше всего остального. Вот он, наедине со своим сознанием, все тот же старый вампир. Его это заводит. О Господи. Я обречен, думает он. Ням-ням, объедение. Но он также осознает, что он сейчас предает человека, который обожает Мелиссу. А дальше приходят такие мысли: я всего лишь бессодержательная метафора для… и даже не я, а мой разум, где происходят эти искажения, он всего лишь метафора, случайный аналог, параллель для… чего-то другого, что происходит на самом деле. Когда же я выберусь из своего сознания, сойду с ума и попаду в это «что-то другое»? В голове — пусто. Открытые глаза ничего не видят. Он доступен. Для… нет… он начинает качаться в кресле. Кресло скрипит. Он старается качаться плавне, и скрип умолкает, он качается плавно-плавно, вперед-назад, беззвучно, как человек, погружающийся в дремоту, он качается плавно-плавно… отяжелевшие веки, терпимый вступительный взнос — два доллара, руки со следом, чтобы положить в рот, на который есть деньги у каждого — твоя интересная внешность, на тебя очень приятно смотреть: дай мне лицо, и я посмотрю на него приятно, я полюблю этот взгляд, а потом я пройду посвящение и вступлю в… приключение… испытание…
[25] где каждый медленно падает на свой собственный остров, и его преподносят, как вишню, на добросовестно произведенном, чтобы исполнить твои желания, вмятина, прорезь, входишь туда, где ждут сиськи, исподволь истекая, тебе по щекам, пока ты не станешь настолько грязным, что тебя не отмоет уже ничто, кроме любви, пока ты дремлешь, представляя себе ливень, скомпонованный пересаженной кожей, плотью, костями… выходишь из брызг, и тебя там встречают — человек, о котором ты думал вчера. Он немного поправился и напоминает тебе человека, к которому ты прикасаешься ночь за ночью за ночью за темно синий чернильный и влажный бархат пачкает тебе руки, и ты понимаешь, что больше не выдержишь — объяснять еще раз, почему они у тебя такие. Рот заставляет себя подняться через слои серебристых волн с дурным вкусом, лишенный памяти, с пустой головой, прозрачный, свободный от всяких душевных волнений, далекий от всего, он не оставляет следов на земле. Ни следов, ни впечатлений. От его кожи не отражается даже свет, он сидит неподвижно, но он — великан, и продолжает расти еще, наружу, вовне, он растет и растет, он уже больше, чем мир, он — часть сознания всех и каждого, дыра у него в груди, его живот будет наполнен слезами. Он — магнит для слез, существо, которое тянет воду из глаз человека, он не задумывается об этом, все происходит само собой, просто такая у него функция — высасывать слезы, впивать их в себя через рот и разбухать от избытка влаги, когда они наполняют его нижние веки, выкачанные из слезных каналов людей — тех, кто нечаянно приподнимают внутренние уголки бровей к небу и падают в изнеможении, падают на пол и катятся, пытаясь наполнить легкие, ничего не понимая, в полной растерянности, нет, так не бывает, не может быть, чтобы ты делал такое со мной, не может быть, чтобы это происходило со мной, я сдаюсь, их слезы сочатся сквозь стены и сквозь деревья, они сочатся сквозь кожу Рта, пока он сидит, люди полосуют себя по горлу в экстазе вступления в не могу остановиться, островок безопасности, хватит хрипят они, пожалуйста, помоги мне, спаси меня, вода стекает у них по лицам, сотрясаясь в конвульсиях, теперь ты это видел Господи теперь ты счастлив, я хочу сделать тебя счастливым, прости меня, прости меня, отдаюсь тебе на милость, я такой слабый, такой слабый вот правда прости что я притворялся, я — твой, одно слово и я победил, о нет, нет, я не разговариваю ни с кем, я разговариваю с никем, я — никто, от меня ничего не осталось, кроме судороги, эта судорога, я — судорога, что разражается жутким смехом, делает кувырок, бьется о стену и лежит на полу, раскинув руки, закрыв глаза, Рот на другом конце света пьет слезы человека, который сжимается в черную точку, жалея, что это не смерть, потерянный, и идти все равно некуда, точка точка точка, точка точка точка, точка точка точка…
КОНЕЦ
ПОСЛЕСЛОВИЕ
(1995)
«Пустоид» был написан в 1973 году в маленькой меблирашке на Десятой стрит в Ист-Вилидж. Я тогда жил с Дженнифер («ее мысли и она сама — как корабли, проплывающие в ночи») в ее квартире, что выходила окнами на кладбище при церкви Святого Марка. «The Neon Boys» совершенно застопорились, потому что мы никак не могли найти второго гитариста… Каждый день я брал бутылку дешевого вина и отправлялся в крошечную меблирашку через дорогу, которую снимал за 16 долларов в неделю специально для того, чтобы там писать. Работал я по такому методу: писал, пока не доходил до конца страницы, напечатанной через один интервал, что было весьма и весьма неплохо. Через час я просыпался с жутким сушняком и хлестал воду. Иногда, если у меня вдруг случались лишние деньги, я отправлялся в аптеку на Второй авеню, покупал пузырек сиропа от кашля с кодеином, возвращался обратно к себе и снова ложился в кровать. Я был весь несчастный и жалкий, но не до крайности. Я был счастлив, когда писал. Или когда заканчивал писать. Или когда был уверен, что в конечном итоге я обязательно буду счастлив по этому поводу.
Комната представляла собой узкий пенал наподобие коробки из-под дешевых батончиков, где были кровать, ночной столик, кухонная табуретка и крошечный комодик. На комодик я ставил свой портативный кассетник, а на стол — маленькую переносную пишущую машинку. Сидя на табуретке, я мог дотянуться до всех углов. Я помню, что замок на входной двери можно было открыть кусочком картона, поэтому я всегда носил с собой молоток — на тот случай, если стук пишущей машинки не отпугнет потенциальных воров. Кассетник был совершенно убитый — хуже уже просто некуда. У меня там были все две кассеты, которые я крутил снова и снова. «My Generation» группы «The Who» и «Live at the Apollo» Джеймса Брауна, потому что от них шел драйв, и при этом они были как фон и не отвлекали от работы (хотя я заметил, что строчки из «Live at the Apollo» все-таки просочились в текст).
Когда я закончил — или остановился — писать эту вещь, я сделал для нее титульную страницу с такой эмблемой, расположенный между названием книги и моим именем: отпечаток моего большого пальца — кровью. Так вот сразу и не поймешь, что это было такое. Но смотрелось роскошно.
Мне по-прежнему очень нравится эта книга. Она перекликается с «Песнями Мальдорора», но мне это льстило, я этим очень гордился, потому что Лотреамон был мне как брат. На самом деле, когда я печатал окончательный вариант, я скопировал формат его книги, выпущенной издательством «New Directions», и втиснул текст жирным шрифтом между большими полями. Мне хотелось оставить их обнаженными и беззащитными, бросить их на произвол судьбы — эти листы бумаги, которые были оправой для чего-то еще, странные драгоценности, грязные ночные снимки, которые оживают, когда ты заглядываешь вовнутрь. Вот чего мне хотелось. Я очень надеюсь, что для вас они что-то значат. Я по-прежнему очень хочу, чтобы они что-то значили — что-нибудь сильное и глубокое.
Ричард Хелл
Нью-Йорк