Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Алексей Цветков

Антология современного анархизма и левого радикализма



О книге

Книга - тоже орудие пролетариата: если этим увесистым (1 кг. 125 гр.) почти 1000-страничным томом прицельно запустить в преследующего тебя карабинера, то можно уйти от преследования. Ну, а на сессиях облсовета, или телевизионных дебатах - почти незаменимое оружие. Издательство \"Ультракультура\" подвело черту под современным изводом старого как мир явления анархизма и вообще леворадикальной мысли. После двух этих томов - либо весь радикализм повыведется, либо революция будет. Составитель издания Алексей Цветков знает, что такое \"сопротивление\" не только по сборникам текстов - два сотрясения мозга, \"Студенческая защита\", \"Фиолетовый интернационал\", ответственный секретарь \"Лимонки\", секретарь \"Евразийского вторжения\", ведущий сайта апагh.ru, литературный обозреватель журнала \"ОМ\". Впрочем последнее, это вроде как не совсем анархизм, а глянцевый журнал со стоимостью рекламной страницы в несколько $ тыс., но это ладно. Журнал для богемной буржуазии, которая не прочь порадовать себя не только матэ и майками с команданте, но и остренькими антибуржуазными высказываниями. Пускай балуется молодежь, все равно на баррикадах нет номеров люкс…

Что бы сказал Эбби Хоффман (один из основателей движения Йиппи (леворадикальной организации), когда увидел бы рекламу книги с собственным изображением на обложке в журнале для яппи? Не знаю, не знаю, но на лбу у него написано \"FUСК\", да и конфигурация пальцев у него соответствующая…

Ну это ладно, это раньше все было понятно: здесь мальчики-мажоры и любера, здесь хиппо-панки (термин Летова, 87 г.) и мистические анархисты. Теперь каждый десятый клерк, подходящий к \"Чистой воде\", чтобы набрать чашечку кофе знает, словно бы из \"Поваренной книги анархиста\", как эту воду отравить, каждый пятый под офисными латами носит майку с лэйблом группы \"Ярость против машин\"; а каждый второй - имеет на скринсервере падающие цифры и иероглифы, и доподлинно знает, что если \"ложки нет\", значит все дозволено, и 7 ноября пойдет если уж не на демонстрацию, то на премьеру фильма \"Матрица: Революции\".

И все исправно работают, успешно делают карьеру - вот про эту ситуацию и пишет большинство авторов сборника - общество Спектакля, время реальной доминации капитала, когда Система нашла удобное место для всех. Цветков не стал ворошить старое анархистское прошлое - труды Бакунина и Кропоткина давно изданы в библиотеке \"Из истории отечественной философской мыcли\", обросли диссертациями и забронзовели в названиях УЛИЦ (пишу эту рецензию как раз на улице Кропоткина), Новые бузотеры начинают свое видение с мая 1968 года, после которого все и поняли, что Спектакль - это надолго. У нас, кстати, на I канале есть один такой кудлатый ведущий, который вырос на книге Р. Мерля \"За стеной\" (как раз про то, как было дело в Сорбонне) - и ничего. Время такое, что \"Апологию Сократа\" может произнести оптовый поставщик цикуты.

На страницах антологии - в основном безвестные для широкого зрителя гуру анархистского (I том) и леворадикального (2 том) толка. Главный здесь, без сомнения, - Ги Дебор. Подлинный Маркс наших дней, впервые обративший взимание думающего населения на то, что современный капитал может даже не давать народу Хлеба, ведь Зрелище заменяет чувство голода. Спятивший суфий Хаим Бей. Непримиримая Валери Соланс, команданте Маркос с неизменной трубкой в зубах, Джерри Рубин, \"черные пантеры\", пантеры белые… Иных уж нет, а те \"далече\". Мир же Капитала и ныне там.





ПОЛЕЗНАЯ ТАВТОЛОГИЯ И ЧЕРНЫЙ ФЛАГ АНАРХИЗМА

Он спрашивает: «Вы анархист?» Я отвечаю: «Во-первых, что мы будем понимать под словом \"анархизм\"? Анархизм практический, метафизический, теоретический, отвлеченный, мистический, индивидуальный, социальный? Когда я был молод, все это для меня имело значение». Мы имели очень интересную дискуссию, вследствие которой я провел на Эллис-Айленд две целые недели. Владимир Набоков. Пнин
Дерзновенная буква А, забранная в круг, введена в обиход в 64-м году французской группой «Юные либертарии» и красуется сегодня на майках демонстрантов-подростков, на стенах гаражей и стеклах вагонов, на постерах рок-звезд и на обложках изданий, претендующих на независимость. Глядя на неё, задаешься неизбежным вопросом: «А к чему, собственно?»

К чему нас призывают?

Буржуазные либералы доказывают, что история вообще кончилась и всем можно от неё немного отдохнуть. Традиционалисты возражают им в том смысле, что история продолжается, она всегда одна и та же и с архетипической её, богом заданной, цикличностью не поделаешь ничего. И только левые считают, что истории еще не было ни у мира, ни у человека. Всё, что вокруг, — предыстория, позорно откладываемая возможность, предконцертная настройка и доделка инструментов. История мудрого мира, который сам из себя строит будущее посредством адекватных человеческих действий, начнется, когда преодолены будут антагонистические классы, принудительный труд, иерархическая и отчужденная от общества власть, геополитическая зависимость одних территорий от других. Мировая душа и всеобщий смысл свободно выйдут на сцену и начнут, наконец, прямо действовать. История пойдет оттуда, где людям станет ненужным денежный эквивалент, выражавший отчуждение и неполноту современного человека, оттуда, где капитал будет преодолен народом ради более достойных и осмысленных стимулов активности. В футурологии левых деньги уступят безвозмездной коммуникации, победившей в обществе с не предста-вимым сейчас уровнем взаимного доверия и новым языком, более адекватным мироу-строительной миссии человека.

Для левой критики все то, что, по нашему мнению, «было», все то, что «есть», и само это «наше мнение» — лишь недобросовестное искажение, нереализованная возможность реальности, пейзаж нашего небескорыстного и социально обусловленного самооправдания.

Для классических левых, которых нет в этой антологии, пролетариат был тем особым секретным органом в теле вышеописанной иллюзии, благодаря которому и призвана родиться подлинная реальность. Пролетариат — та часть возможности, то парадоксальное место, через которое будет, наконец, реализована, снята сама возможность, а вынужденная необходимость исторических обстоятельств уступит место свободе их выбора. То есть буквально пролетариат есть объект, призванный стать субъектом, он приходит под своим красным знаменем, чтобы так возник мир, ибо мир для левых возможен лишь при условии, если он сам познает и трансформирует себя в соответствии с самостоятельно открытыми и утвержденными своими законами. До этого момента мы имеем дело с самодовольной иллюзией. Нельзя даже сказать «мы имеем с ней дело», потому что «мы» вплоть до революции — столь же несамостоятельные фрагменты этого миража. Таким образом, «мы имеем с ней дело» могут говорить о себе только люди, готовящие революцию для себя и других. Революционеры — те фрагменты иллюзии, внутри которых зашевелилась опасная догадка, точки проникновения откровения, сгустки сна, поставившие себя под сомнение, — на их территории и должно случится пробуждение.

Орудием познания, трансформации, открытия и утверждения мира для левой классики был человек, а точнее — пролетарий, а еще точнее — член революционной пролетарской партии. Сам же революционный акт возникновения реальности напоминал хайдеггеров-ское entwerden — «разрешение становления».

Возникшая реальность должна быть абсолютна, лишена искажения и обращена к себе с целью всегда становиться чем-то новым. Это постоянно разворачивающееся на поверхности, ничем не сдерживаемое, самовозобновляющееся качество. Прежний цикл деформаций упраздняется вместе со сменой периодов «деградации и возрождения» (то есть сменой периодов большей и меньшей рефлексии в истории каждой личности и любого коллектива). Именно в этом и состояла для левых историческая задача пролетарской революции.

Пролетариат как богоизбранный алхимик, изменявший по воле эксплуататоров все вещи, в конце концов по собственной воле изменяет самого себя, и только тогда возникает всё: освобождается из дореволюционной тьмы пленения подлинный облик, звучат истинные имена. «Мы наш, мы новый ...» Наш язык, наше поведение, наше сознание, мы сами перестаем, наконец, быть чем-то темным, закрытым, кому-то отданным. Мы возникаем для самих себя. Но «для» отнюдь не в том буржуазном, моральном, утробном смысле, который вкладывает в этот предлог минимальный гуманизм, господствующий на территории торгующих. Точнее было бы сказать: «Мы возникаем во имя самих себя». Речь идет о подчинении тому нашему «Я», которое дано как задание и высшая возможность для человеческого типа. Того «Я», которое призвано быть «законом» пробужденных и обособленных своим пробуждением от остального сна.

Не нужно иметь семь академических пядей во лбу, чтобы опознать такое мировоззрение как довольно оптимистический вариант политической эсхатологии. В атеистическом изводе этой веры изначального творца заменяет сам человек, и библейский сюжет о сотворении превращается в законсперированный шестидневный план — неделя божьей работы как своего рода декларация о намерениях, данная человеком в долг самому себе.

При таком сопоставлении судьба пролетариев совпадает с судьбой праведников нового града, избранного спасителем народа, к которому и приходит Мессия во славе ради торжества благодати во вселенной. Как тут не вспомнить зараострийское по происхождению, а потом манихейское и гностическое пророчество об окончательном разделении абсолютно реального — огня, света и огненно-световых детей — от абсолютного обмана и его до поры господствующих креатур хищной тьмы.

Почему же мы вынесли на обложку именно анархизм в качестве фермента, приводящего в движение другие проекты сегодняшних радикально левых? Почему именно этот термин представляется нам наиболее полезным для понимания пафоса современных революционеров? По очень простой причине. Самым слабым и не подтвердившимся в классическом левом мифе является, собственно, социальный адрес субъекта. Оптимизм никогда не ведет к познанию. Пролетариат и не мог оправдать надежд.

Это всегда очень заманчиво и облегчает проповедь — предположить, что та или эта группа и есть трансформаторы, революционные алхимики, эмбрионы реальности. Группы, якобы обреченные на откровение самим своим положением в истории. Версия о таких упорядочивает радикальный проект. Претензии на знание адреса высказываются и будут высказываться впредь людьми, близкими анархистам по духу и практике, но не по идентификации, людьми, заимствующими у анархистов героическую энергию, нигилизм и чувство личной ответственности ради достижения частных исторических целей вроде национального освобождения в третьем мире или борьбы за экологические ограничения в мировой метрополии.

Анархизм не есть самое верное учение, но есть всегда актуальная и именно этим ценная для радикалов тавтология. На вопрос: «Кто является волшебным субъектом и знающим пароль проводником к абсолютному?» — анархизм отвечает только: «Тот, кто является».

Тот, кто берет на себя эту задачу и кого хватило, чтобы ей соответствовать. Выходец из любого класса, конфессии, интеллектуальной семьи. Другой вопрос, что начавший столь рискованное движение неизбежно порывает и с классом, и с конфессией, и с семьей, и с прочими этажами социализации, попадая в своеобразное международное братство, интернационал несогласных и сопротивляющихся, связанных надклассовой, надэтнической и с трудом вербализуемой в дореволюционном языке конвенцией. Хьюи Ньютон называл это «революционным самоубийством» в своей одноименной книге. Смысл революционного самоубийства состоит в великом отказе от минимального буржуазного гуманизма со всеми из него вытекающими связями. Великий отказ свидетельствует о настигшем борца революционном откровении. После опыта такого откровения великий отказ происходит почти автоматически. Самоцелью же такой отказ является лишь для подражателей и, во-первых, не может заменить собой собственной причины, а во-вторых, не может быть по-настоящему осуществлен без этой причины, то есть без непосредственного опыта.

Берущий на себя обязанность быть субъектом определяется, конечно, поведением, а не болтовней. Для анархистов это всегда был первый критерий. Сто текстов, выступлений, семинаров доказывают чью-то причастность к субъекту истории в гораздо меньшей степени, нежели одна вовремя и не за деньги выпущенная пуля, один взорванный памятник, один день, проведенный за дело в камере. Как говорил кумир Хью Ньютона председатель Мао, правильно и вовремя написанный иероглиф может вызвать бурю. Однако гораздо чаще иероглиф — это ничего не стоящий мусор, оставленный прошлыми бурями истории на дороге обыденной жизни народа и призванный своим видом бередить сентиментальную ностальгию правящих классов по уходящим временам. Цена иероглифа редко превышает цену той капли туши, что на него потрачена.

Итак, помимо констатации вечной вакантности исторического адреса субъекта, анархизм — это еще и культ прямого действия как главного критерия. Хаким Бей называет такое действие «поэтическим терроризмом», а Мюррей Букчин — «непосредственным протестом, мобилизующим в нас смысл». Помня Ницше, предлагавшего философствовать молотом, анархист философствует арматурным прутом и булыжником, философствует, бастуя, садясь на рельсы, перекрывая движение, устраивая хакерскую атаку против глобалистского офиса, уходя добровольцем на далекий, но необходимый ему фронт, поджигая бутылкой с самодельным напалмом асфальт на пути полиции или минируя витрину магазина, затерроризировавшего зрителей ежеминутной рекламой. Даже захватывая балкон мавзолея, чтобы вывесить там антивыборный лозунг, анархист все-таки немного философствует, понимая, что радикальная социальная практика есть единственный доступный ему в «обществе спектакля» вид практики духовной.

На вопрос: «Кто является? — анархизм тавтологично отвечает: «Тот, кто является». Таким образом, через свою тавтологию анархизм исключает обреченность. Тот, у кого хватает ностальгии по абсолюту, чтобы соответствовать требованиям, высказанным левыми к революционному классу. Тот, кто способен к мобилизации, внешне противопоказанной обстоятельствами.

После окончания холодной войны современная капиталистическая метрополия чем дальше, тем больше напоминает как раз мир тотальной демобилизации, а современная массовая культура, заполняющая основную часть не занятого работой времени, в своих сюжетах, темах и принципах есть бесконечный и непрерывно перелистываемый семьями дем-бельский альбом, эксплуатирующий героические сюжеты в детективной, исторической либо футурологической версиях.

Найдется новый автор, который докажет и назовет точный социальный адрес очередной кандидатуры в исторические субъекты. И можно знать заранее, что адрес этот будет отнюдь не окончательным. Пока же все коллективные кандидатуры остаются лишь благими пожеланиями интеллектуалов к трудящимся третьих стран, городским маргиналам, угнетаемым женщинам и меньшинствам, молодежным субкультурам, этническим пассионариям. Эти группы, гипотетически способные на многое, не оправдывают возлагаемых на них надежд. Тут действует свой закон невыяснимости адреса, то есть вечной близорукости доказательного оптимизма.

Восстание исключает конъюнктуру, и потому проблема субъекта сопротивления переносится из исторической в экзистенциальную оптику, во вневременную ситуацию. После 68-го года революционеры в своем самоанализе превратились из экскурсоводов по будущему в трагических героев, а их чувство истории стало пониматься скорее как особое достояние, нежели маршрут расписания ближайших станций социального развития. Анархисты, впрочем, говорили об этом всегда и с самого начала меньше других левых увлекались позитивными оптимистическими утопиями.

Практика анархизма демонстрирует, что для человека-объекта, пытающегося стать субъектом, добивающимся от самого себя entwerden, пораженного революционным откровением и опознавшего в себе нездешнего агента, избранная социальная программа является скорее инструментальной, довольно условной и варьируемой, как модель оружия или цвет камуфляжа для партизана. Экзистенциальная утопия большинства современных левых воплощается в самом революционном акте. Что не отменяет, конечно, необратимых социальных последствий такого акта, просто последствия воспринимаются теперь как историческое эхо, угасающее вплоть до следующего «события».

Утопия анархизма призывает нас к действию в качестве субъекта истории, и любые вспомогательные программы тут всего лишь сопутствующие иносказания, метафоры, намёки на положение революционера, изложенные на нашем предреволюционном, доисторическом, неполном и гротескном языке.

Клоун и пингвин

Кроме деления левых на «классических» (оптимистов) и «новых» (экзистенциалистов) применяют также иную классификацию, делящую радикалов на «внутренних» и «внешних». Если вы видели фильм «Бэтман», вам будет очень легко это понять.

Отрицательный герой первого фильма «Бэтман» — внешний анархист, клоун без цирка, явно читавший Ги Дебора, переделывает канонизированные кураторами «шедевры» в музеях, справедливо полагая, что культ «классики» в искусстве всегда на руку тем, кто стремится заморозить социальное устройство в нынешней форме. На вопрос журналистки о своей мечте остроумно пародирует её же хозяев: «Увидеть свой портрет на однодолларовой банкноте» (скрытая критика института президентской власти). Он швыряет в толпу деньги, потому что они ему не нужны, но каждый, кто позарится на них и поклонится капиталу, должен в конце спектакля заплатить за представление своей жизнью. Деньги — это тест. Антибэтману нужны не деньги, а необратимые перемены.

Зато антигерой второго «Бэтмана», человек-пингвин, — явно внутренний анархист по повадкам. Не веря даже в разрушительные возможности нынешних масс, каждый день упускающих свой шанс измениться, он рассчитывает на неуклюжих и зловещих птиц нижнего полюса.

Не умеющие летать антарктические птицы — несложная метафора электората, ведь человек-пингвин согласился баллотироваться в мэры, однако лишь для того, чтобы похоронить своего недалекого и самовлюбленного спонсора — электрического олигарха. Должность мэра в таком городе его не привлекает, он и так находится в подобной роли, играя в подземном полигоне со своими управляемыми волной, но неповоротливыми тварями. Мрачноватый гений этого террориста скрыт в сточной системе, он надеется похоронить технократию и индустриализм их же оружием, используя для тотальной технологической катастрофы привычку не умеющих летать к ежедневному подчинению невидимым волнам.

Проигрыш обоих мы оставляем на совести голливудских постановщиков, работавших за деньги и обходивших социальный заказ только в форме намеков и недомолвок. В первом случае ангел на вертолете не может вознести опасного клоуна на небо, потому что его тащит в бездну химера выбранной борьбы. «Хэппи энд» в духе коммерческого «христианства», предупреждающего нас об ответственности. Ответственность перед Богом, если верить клерикалам, совпадает с ответственностью перед господствующей системой. Означает ли это, что их «бог» санкционирует без разбору все государства, в свою очередь признающие права клерикалов на доступ к ушам и глазам миллионов граждан? Попы нужны системе для того, чтобы гасить в людях инстинкт откровения, постоянно бубня о нём.

Во второй серии развязка еще дешевле: великолепный пингвин, едва умещавшийся в человечьем теле, гибнет от действий собственной подземной антисистемы. Если моралист-постановщик не знает, как примерно наказать врага общества, его убивают им же сконструированным оружием, не очень реалистично, но в строгом соответствии с требованиями буржуазной морали. Воплощенному духу правопорядка — Бэтману — противостоят анархисты, наглядно расслоенные на эзотерику и экзотерику, поделенные на «типы», то есть на серии фильма. Бэтман — существо, которому сходит с рук нарушение закона, потому что закон нарушается в интересах системы. Бэтман и есть обобщенная персона системы, кое-что сообщающая нам о её генеалогии. Настоящий WASP, классический буржуа, стопроцентный элегантный англосакс, в распоряжении которого все новейшие достижения технократии, с благообразным лакеем и неразрешимыми проблемами в личной жизни. Трагическая и вроде бы устранимая, но так и не устраняемая необеспеченность его «аристократически» выраженного либидо — вот разгадка страсти Бэтмана к «справедливости», понимаемой в чисто полицейском смысле.

Что же касается двух анар-хистов-атибэтманов — внешнего (клоуна) и внутреннего (пингвина), то даже такой фильм доказывает нам, что для разрушения системы и торжества альтернативных принципов эти двое должны превратиться в одно лицо.

Только внешний анархист — обреченный провокатор, который рано или поздно взорвется изнутри как безвредная хлопушка под давлением скры той в нем пустоты. Признать себя таки пиротехническим устройством означает признать себя вовсе не «тем, кем является». Свести своё восстание к публичному самоудовлетворению. Отказать себе в субъектности. Тавтология — Революция — Активизм, изолированные от своих причин, превращаются в эксцентричный грим на лице покойника.

Анархист только внутренний, визионер, скрываясь в тайных водах своей невербализуемой биографии, обречен иначе: он заранее признает поражение любой экспансии за пределами этих вод, и его стихией становится анальный мрак и гибельная задумчивость. Субъект такого восстания так и не может по-настоящему родиться, ибо на него давит внешний космос враждебной «обусловленности». Откровение — Восстание — Сокровенная Практика невозможны без внешних социальных манифестаций.

Три сценария пропаганды

Чтобы быть как-то высказанным, революционное откровение прибегает к тавтологии, восстание формулируется в терминах революции, а сокровенная практика выражается в актуальном активизме.

На сегодняшний день анархисты используют для оправдания своей практики три основных сценария, варьируя и оснащая их деталями в зависимости от региона, аудитории и местных настроений. Три этих сценария отвечают трем основным мировоззренческим сюжетам, к которым могут быть сведены сегодня человеческие представления о реальности.

Первый мировоззренческий сюжет практически отождествляет человека с Демиургом реальности; история в этом сюжете есть возможность устранения недоразумений между человеком как представителем творящего принципа и самим этим принципом.

Второй сюжет предполагает драматическое противоречие между миром принципов и миром их реализации. Остается вечно выяснять опытным путем, разрешимо ли это противоречие, однако оно никогда не устранимо бесповоротно. Противоречие вновь и вновь стремится к возвращению.

Третий сюжет исходит из отсутствия у человека каких бы то ни было эксклюзивных прав на реальность, а значит, любой бунт против такой «смыслооставленности» имеет исключительно внутреннее значение, является самодостаточным произволом.

Прежде чем открыть рот в чьем-то присутствии, анархист хотя бы в общих чертах пробует уяснить для себя мировоззренческий сюжет своего собеседника и уже после этого иносказательно поясняет свою практику в ландшафте выбранного сюжета и при помощи одного из соответствующих сюжетам сценариев.

Первый сценарий предполагает необходимость и возможность ли-бертарного прорыва на территории самых обеспеченных, индустриально и информационно развитых стран, то есть революцию на исторической родине транснациональных корпораций. В подтверждение такой вероятности приводится антиглобалистский всплеск, возрождение внепарламентских антибуржуазных движений вплоть до новых «Красных бригад», рост левых симпатий даже в «дезинфицированном» сознании среднего класса. Согласно этому плану, практика состоит в том, чтобы поддерживать любой — профсоюзный, феминистский, экологический и т.д. — протест, углублять всякое сопротивление, придавая локальному недовольству глобальный смысл, требовать до тех пор, пока система не будет дезорганизована требующим фронтом и не начнет разрушаться изнутри. Недостаточная активность населения для реализации такого сценария объясняется левыми «патологизацией толп», осуществляемой с помощью масс-медиа и масс-культуры, и потому столько внимания уделяется росту и распространению альтернативного стиля жизни — поведения — сознания, призванных в перспективе конкурировать с телевизионным облучением и вывести из пассивности достаточное для прорыва число людей. Для мобилизации людей ради этого сценария применяются варианты ориентирующих утопий.

Например, революция даст возможность перераспределить корпоративные средства, что приведет к невиданному росту повсеместной автоматизации, а следовательно, сделает любую работу отныне и вовеки необязательной. Каждый житель земли по праву рождения будет получать необходимое для жизни пособие и сам станет распоряжаться своим временем и энергией. Труд после революции станет исключительно добровольным. Большинство людей в первом же послереволюционном поколении станет тратить себя на творчество и свободную от системного заказа интеллектуальную деятельность. Современные технологии вполне позволяют достигнуть такого результата в самом ближайшем будущем, однако это будущее не наступает, потому что оно не сулит сверхприбылей корпорациям, упраздняет подавляющие и подавляемые классы и ставит государственную власть перед проблемой ничем не занятых праздных толп. Следовательно, революция должна упразднить корпорации, отменить эксплуатацию и растворить государства при помощи повсеместной самоорганизации людей, объединенных либер-тарными настроениями.

Такой наиболее оптимистический сценарий находит приверженцев скорее в странах «золотого миллиарда», среди людей среднего класса, студентов гуманитарных институтов и склонных к личной самостоятельности высоко оплачиваемых профессионалов, ежегодно собирающихся под антиглобалистскими лозунгами в бразильском Порту-Алегри. Из включенных в антологию авторов первого сценария придерживаются Горц, Хоум, Соланс, Ванегейм, Эби Хофман и Джери Рубин.

Второй сценарий более драматичен и находит аудиторию скорее в странах третьего мира, а так же в группах, традиционно склонных к общинности, коллективному энтузиазму, здоровому аскетизму и соблюдению неписаных норм народной морали.

Согласно этому сценарию, никакого освободительного прорыва в странах капиталистических метрополий давно уже произойти не может, так как метрополии практикуют в отношении всей остальной планеты неэквивалентный экономический обмен, на евроамерикан-ской территории «золотого миллиарда» существует искусственно завышенный уровень жизни, который никогда не был бы достигнут без тотального планетарного грабежа, а значит, все граждане этих стран, включая самих эксплуатируемых, объективно относятся к «коллективным эксплуататорам» остального мира, и поддерживать их борьбу за дальнейшее улучшение качества жизни аморально и исторически бессмысленно. Поддержка любых экономических и социальных требований левых радикалов в развитых странах приведет отнюдь не к дележу собственности и власти в пользу нуждающихся, но к еще более мучительной эксплуатации третьих стран транснациональными корпорациями и передовыми государствами, перешедшими в фактическую собственность этих корпораций. Следовательно, несмотря на то, что интеллектуальный и технологический ресурсы обеспечения борьбы находятся в наиболее развитых странах, революция ожидается вовсе не на их территории, но в третьем мире, где в обостренной форме сохранились все неустранимые противоречия между разными классами, а также между населением и открыто враждебным ему классовым государством. Раз поддержка протеста в развитых странах стратегически неверна, значит все усилия революционеров должны быть перенесены за пределы стран-метрополий. Именно такой ход мысли был использован участниками сапатистс-кого восстания в Мексике для создания международного имиджа, без которого вооруженное движение индейцев в штате Чьяпас осталось бы мало кому интересным провинциальным событием. Капитализм заканчивает возведение единой планетарной системы эксплуатации, в которой государства не имеют уже прежней самостоятельности. Поэтому грядущая революция будет иметь характер планетарной гражданской войны. Вначале наиболее нищие, «дикие» и «аграрные» регионы третьего мира завоевывают себе относительную партизанскую автономию, оттуда революция двигается к большим городам, чтобы захватить центры промышленности и власти. Дальше неизбежны геополитический конфликт «вышедших из под контроля» территорий с мировой метрополией и появление вместо одного — двух планетарных проектов мирового глобализма против мирового интернационала несогласных. Для подтверждения возможностей такого сценария, кроме вышеназванных сапатистов, приводятся примеры действий современных колумбийских, перуанских, непальских и т.д. партизан, а в «доминирующих» странах рост числа всевозможных «изоляционистских» поселений и других проектов, стремящихся к альтернативным формам жизнеобеспечения и к максимальной автономии от системы.

Постсоветская территория в такой оптике оценивается как стремительно распадающаяся на «столичное» меньшинство, с некоторыми оговорками умещающееся в стандарт жизни «золотого миллиарда», и основное население новых стран, возникших на территории советского блока, жизнь которых окончательно скатывается к условиям и правилам третьего мира. Поэтому некоторый конфликт настроений, вкусов и сюжетов сопротивления в мегаполисах и провинции непременно учитывается теми, кто выступает как агент будущего восстания.

Например, если в первом сценарии акцент делается на небывалую реализацию индивидуальных возможностей личности и отказ от массы системных запретов и ограничений, то во втором, адресованном другой аудитории, особо могут подчеркиваться мотивы коллективной ответственности и классовой справедливости, а грядущее выяснение отношений между угнетенными и угнетателями приобретает мифологически экзальтированную окраску, вплоть до эсхатологических настроений, как в латиноамериканской «теологии освобождения». Ко второму сценарию с отдельными оговорками можно отнести субкоманданте Маркоса, Хью Ньютона, Франца Фанона, Абу Джамаля, Исраэля Шамира.

Третий сценарий — наиболее пессимистичный и экзистенциальный — рассчитан скорее на тех людей, которые не нашли себя в системе, но не в силу отставания от неё, а наоборот — по причине невостребованного обгона, «оверквалификейшн». Вокруг нас всегда есть люди, добившиеся гораздо большего, чем нужно для реализации принятой в обществе нормы счастья. Именно эти люди, у которых «есть все и еще чуть-чуть», острее других могут чувствовать всю уродливость предлагаемой системой «реализации» и сильнее других могут стремиться к «невозможному». Это те, кому «невозможное» действительно необходимо. Откровение проявляется в них не через бунт против произвола и не через деятельную солидарность с угнетенными, но посредством никуда не умещающегося и «опасного» избытка личного ресурса. Именно этот тип поставляет в историю наиболее «фанатичных» и самых непримиримых единиц, вроде основательницы немецких RAF Ульрики Майнхоф. Чтобы мобилизовать таких людей, бесполезно обещать им праздность, творческую реализацию или экономическое освобождение целых народов.



В третьем сценарии капитализм полностью справляется со всеми глобальными противоречиями, существовавшими в его системе. Справляется с помощью выведения новых, контролируемых при помощи зрелища одномерных людей, двуногих насосов с заранее смоделированным сознанием, прогоняющих сквозь себя в разном направлении большие и малые потоки капитала. Среди этих фантомов, жизнь которых не имеет никакого внекапиталис-тического смысла, существуют лишь редкие и роскошные недоразумения, единицы, в силу тех или иных «нежелательных» причин сохраняющие видовое достоинство и некоторые незапрограммированные цели и желания. Максимум для таких персон — поиск себе подобных и объединение в небольшие конспиративные альянсы, абсолютно непонятные и путающие остальное общество, преследуемые государством, ведущие свою внутренне необходимую им священную войну.

В наиболее мрачных киберпанковских вариантах третьего сценария интеллектуальная и преобразующая мир функция человека вообще постепенно передается более способному к решению таких задач искусственному разуму машин, суперкомпьютеры ближайшего будущего перехватывают факел эволюции у человечества, пробежавшего свой круг и впавшего на финише в маразм. Люди как вид остаются, не вписавшись в исторический поворот, на периферии истории мира. Их более деятельные и совершенные создания, ставшие передовым отрядом трансформаторов реальности, все сильнее удаляются от бессмысленной и неспособной качественно измениться человеческой толпы. В этой толпе остаются парадоксальные исключения, красиво и бесполезно мерцающие последние пассионарные искры исторического смысла, пережившие пик собственного вида и беспокоящие толпу просто потому, что не могут с ней слиться и стать простыми рыночными приматами, из которых эта толпа отныне и навеки состоит.

Третий сценарий в пропаганде используют Хаким Бей, Ги Дебор, Унабомбер.

Внутренний и внешний анархисты, подлинная утопия которых — это само восстание, а не его частное историческое выражение и уж тем более не некое «послереволюционное» бытие, используют три вышеназванных сюжета, детализируя их на местности и по ситуации, как буддистский наставник использует пробуждающие коаны, а гностик — посвящающие притчи.

Речь может идти об обострении протеста на территории мировой метрополии, о сохранении экологии, о контркультуре, о непроницаемых большим социумом линзах инобытия, о теологии освобождения или о технологии дестабилизации режима жизни современного мегаполиса, об избавлении от воспитанного семьей невроза или о концептуально новом способе общественного воспроизводства. Для анархиста, говорящего об этом, речь всегда будет идти о провокации пробуждения, об откровении, которое человек однажды обнаруживает в себе и узнает, что если оно ЕСТЬ, значит нет никакой системы, её истории и её «наиболее разумной на данный момент» власти, поэтому с этой властью не может быть никакого тактического консенсуса и временного компромисса. Анархист не может обнаружить это откровение вместо вас у вас внутри, зато он может попытаться его спровоцировать, тронуть с места первый камень вашей лавины-интифады.

Социальная миссия и цвет флага

У анархизма, даже в самом внешнем, то есть исключительно социальном, смысле растут перспективы в западном обществе, как и вообще у всякого радикализма. Наблюдатели связывают это с геополитическим поражением советского блока, а значит, с утратой возможности социального шантажа верхов со стороны дискриминируемых, выгодно разыгрывавших «красную карту» во второй половине ушедшего века.

Новая принятая в постиндустриальном обществе контроля система «гибкой», или «домашней», эксплуатации упраздняет многие из прежних социальных завоеваний, гарантий, а также существенно тормозит нежелательную «гедонистическую» эмиграцию из третьих стран, что приводит все чаще к прямым уличным столкновениям и другим непарламентским, даже неконституционным, формам выражения недовольства, в которых тамошние анархисты и их симпати-занты традиционно играют детонирующую роль. Подробно эти «глубинные» (в смысле — не всегда заметные для читателей популярных СМИ) процессы проанализированы в новой, написанной в римской тюрьме Ребибья книге Антонио Негри «Империя».

Возможно, главное внешнее послание анархизма — это попытка оценить любые коллективы по достигнутому в них уровню доверия, а не по экономическим или информационным показателям.

Уровень доверия в разных сообществах может оставаться в рамках семьи, клана, банды, этнической диаспоры и т.д. Может понижаться (победа системы) или повышаться (успех анархии). Людьми, которые не доверяют друг другу, легко управлять: достаточно определить границу, где кончается их уровень и с какой ноты они уже могут быть запросто противопоставлены друг другу.

Даже отец классичечкого анархизма князь Кропоткин признавался, что впервые серьезно ощутил губительное влияние государственности на личность, путешествуя по Сибири и наблюдая ежедневную жизнь кочующих автохтонов и скрывающихся от «петербургского антихриста» духоборческих общин. И там, и там был выражен совершенно непредставимый для столичного жителя уровень доверия. Именно тогда главный общественный вопрос был для Петра Алексеевича решён, а европейская прудоновская терминология потребовалась для того, чтобы сформулировать это решение в доступной для интеллигенции того времени форме.

Проблема доверия прямо связана с мировоззрением и методологией. Мировоззрение обычных людей массового, буржуазного, информационного общества начала XXI века не может превратиться в методологию, то есть стать их практическим повседневным руководством, оно невротически отчуждено и напоминает скорее мифологию, воплощенную не в буквальной реализации, но в потребительском ритуале.

Отчужденное мировоззрение, какими бы словами оно ни выражалось и в харизме каких бы лидеров не воплощалось, остается мифом, принимает желаемое за действительное до тех пор, пока, наконец, мировоззрение не превратится в методологию. Многочисленные фабрики грёз, с конвейеров которых сходят массовые легенды, эксплуатируют как раз эту невозможность превращения мировоззрения из мифа в метод. Таких людей ничего не стоит подчинять сколь угодно долго, используя объекты их мифа как вечную и никогда не достижимую приманку. Зато с теми, кто личным усилием сделал своё мировоззрение методологией, остается либо бороться, либо дружить, их существование становится для общества контроля фактом, игнорировать который нельзя.

Уровень доверия прямо связан с возможностью мобилизации, то есть превращения вашего мифа в метод. В минуты общественного подъема, революции, социальной экзальтации вас примут за своего, разделят с вами хлеб, вино и горсть патронов только из-за вашей принадлежности к побеждающему классу или освобождающейся нации. Уровень доверия в рамках целого народа описан в советской сказке о Кибальчише и военной тайне. Тайну знала вся страна, но никто её не выдал.

«Экстремальная» литература второй половины двадцатого века демонстрирует как центральную проблему нечто обратное — кризис доверия даже в границах сознания отдельной атомарной личности. У ее единственного (всегда одного и того же) героя уровень доверия понижен до нуля, то есть герой доверяет только себе, но за этим нулем быстро обнаруживается минусовая степень: навязчивая тема — герой перестает доверять себе и распадается на созвездие спорящих и конкурирующих несчастных сущностей, хоровод неполных и антагонистичных химер.

Глобалисткая социальная философия в лице того же Фрэнсиса Фукуямы или Жака Аттали нарочно смешивает такие понятия, как «уровень доверия» и «уровень корпоративности», заминая бескорыстную, иррациональную основу доверия в отличие от корпоративности, исходящей из обязательного, заранее оговоренного наказания

для нарушителей соглашения. Доверие не предполагает никакой внешней ответственности, кроме ответственности перед самим собой и историей своего вида, и степень этой ответственности, достигнутая каждым из нас, определяет наш личный градус доверия.

«Корпоративность» Фукуямы выгодна монополистическому капитализму как основа его плановости. Плановость современного корпоративного хозяйства должна держаться на чем-то пародирующем доверие, ведь буржуазность — это синоним паразитарности и заимствования, у неё нет никаких собственных оснований для самосохранения, кроме сценариев, украденных и искаженных либо в докапиталистическом прошлом, либо в посткапиталистическом «полагаемом будущем».

Анархисты и крайне левые оценивают настоящий момент как высшую, планетарную стадию власти капитала, когда сама возможность сознания людей заранее конвертируется в капитал при помощи информационного террора системы. Журналисты чаще называют этот строй «глобализмом», «новым мировым порядком», геополитики — «мондиализмом».

Культ доверия, не искаженного корпоративностью, — социальная миссия анархистов, их вклад в международный революционный проект. Чем больше людей готово помочь вам, участвовать в вашей жизни, считая её и своим делом на основании вашей с ними идентичности, — он наш, потому что он одних взглядов, в том же положении, относится к той же культуре, принадлежит к прямоходящему виду, теплокровный, живой, существующий, — тем ближе мы, по мнению анархистов, к самореализации и свободе.

Анархистам недоступна магия имени и гипноз авторитета. Наши здешние имена условны, а авторитеты оплачены кем-то как даровая похлебка для поиздержавшихся духом. Помимо социоэкономических, более или менее способствующих, предпосылок анархистской практики всегда остается и метафизика революционного флага, вечно актуальная притягательность этой манящей вертикали. В этом пафос внутреннего анархизма и его тавтологии. Этот пафос, как и сам флаг, совершенно не нов. Флаг означает вертикаль, а его цвет лишь зовет нас к ней. Черный предпочтительнее потому, что это цвет отказа, отсутствия, изъятия всех обманывающих возможностей зрелищного спектра. Одни предпочитают поддерживать эту вертикаль, другие — за нее держаться. Для анархистов оказаться в числе первых — честь, в числе вторых — шанс.

Метафизика левого политического проекта изначально заключена в его внутренней анархической составляющей, без которой освободительное дело обязательно вырождается в упрямое и идиотское желание сделать всех полуграмотными и полуголодными.







Алексей Цветков

БЕЗ ГОСУДАРСТВА. АНАРХИСТЫ

В первой части антологии собраны и близко к хронологии расставлены фигуры, принадлежность которых к анархизму и антигосударственной левизне, как правило, не подвергается сомнению. Вы не встретите здесь уже вошедших в учебники истории персон, ориентированных на классический образец революционера, заданный еще Бакуниным, Прудоном, Кропоткиным, Теккером и Реклю. «Современность» для левых начинается в 68-м году. Единственное исключение и мост между классической и нынешней эпохами — французский теоретик и исследователь Даниэль Герен, красный анархист, или «либертарный коммунист», как он сам себя порою определял, работы которого открывают сборник. Начав как поэт и литературный критик, Герен еще в 30-х годах часто путешествовал на Ближний и Дальний Восток, но в отличие от многих других номадов нашел там не оригинальный метод освобождения сознания, а вопиющую картину колониального неравенства и вековых традиций бесчеловечности власти, рьяно поддерживаемых в своих меркантильных целях западными «цивилизаторами». Тогда же Герен становится золотым пером газеты «Революсьен Пролетарьен» и активистом «Синдиката корректоров» — организации с давними традициями радикального неповиновения и самоорганизации трудящихся. Одно время синдикат (под влиянием Герена) угрожал даже начать без объявления акцию творческого саботажа со стороны корректоров, которая заключалась бы в том, что корректоры в последний момент и по собственному усмотрению вставляли бы революционные цитаты, призывы, инструкции и лозунги во все завтрашние газеты, журналы, рекламные ревю и новые книги. Несмотря на то, что этот смелый план так и не был тотально реализован, отдельные случаи подобных действий со стороны радикально настроенных корректоров (например, появление в колонках биржевых или международных новостей сообщений о завтрашних собраниях и митингах анархистов) не раз отслеживались и пресекались. В пятидесятых годах Герен увлекается глубоким анализом экономических моделей фашистских и просто авторитарных режимов, поддерживает активные отношения с палестинским и алжирским сопротивлением, постоянно настаивая на практической несовместимости социального романтизма, питающего национально-освободительные движения, и социального авторитаризма лидеров этих движений, использующих романтизм в своих узкополитических целях. Несмотря на свои 64 года, Герен с восторгом принимает парижскую «студенческую революцию» 68-го и волну аналогичных выступлений по всему миру, открыто заявляет о своей бисексуальности, «универсальной сексуальности», как он выражался сам, и даже публично бравирует ею, став пропагандистом Гомосексуального фронта революционного действия, основанного другим литератором и анархистом Ги Гогенхеймом. Стиль и стандарт поведения 68-го были непосредственно подготовлены «Ситуационистским Интернационалом» («СИ») — действовавшей с конца 50-х группой художественных и политических интеллектуалов, провозгласивших своей целью «революционную ликвидацию капитализма эпохи спектакля». В реальности «СИ» стал творческой лабораторией, в которой, как на полигоне, отрабатывались терминология, пафос, образный ряд (пресловутая «карнавализация сопротивления») и манера будущих «гошистов», выведших студентов из-под контроля сначала в 66-м в Страсбурге, а потом и в 68-м в Париже и Нантере. Не менее важное значение ситу-ционистские провокации и тексты имели и для всей последующей контркультуры 70-х. «Интернационал» был создан в 57-м французским авангардным кинорежиссером и акционистом Ги Эрнестом Де-бором и датским композитором и художником-сюрреалистом Асгером Йорном и воспринимался истеблишментом сначала как исключительно эстетическое направление, декларировавшее противодействие повсеместному порабощению смысла формой и сопротивление торжеству зрелищности над знаковостью. Однако у ситуационистов очень скоро обнаружились вполне конкретные политические амбиции, а изначальная «художественность» оказалась во многом просчитанным стратегическим ходом с целью добиться первоначального медиа-эффекта вокруг своей деятельности. Вот для примера текст ситуацио-нистской телеграммы, посланной в Политбюро ЦК КПСС из захваченной студентами Сорбонны: «Трепещите, бюрократы! Скоро международная власть Рабочих Советов выметет вас из-за столов! Человечество обретет счастье лишь тогда, когда последний бюрократ будет повешен на кишках последнего капиталиста! Да здравствует борьба кронштадтских матросов и махновщины против Троцкого и Ленина! Да здравствует восстание Советов Будапешта 1956 года! Долой государство!»

Небольшие, но активно действующие группы «СИ» скоро возникли по всей Европе и даже в Северной Африке. В ситуационистских «тестирующих провокациях» участвовали самые эксцентричные персонажи, вроде художника и архитектурного утописта Ивана Щеглова из русской эмигрантской семьи. С 61-го года в «СИ» — самый, может быть, успешный из ситуационистских теоретиков Рауль Ва-нейгем. Его книга «Революция повседневности» (второе название: «Трактат об умении жить для молодых поколений») стала Библией и полезным учебником для очень разных людей. Уже в 80-х родоначальник панк-культуры Малькольм Макларен, входивший когда-то в английскую ветвь ситуационизма, признавался, что без идеи и рецептов Ванейгема не было бы ни «СексПистолз», ни «Грэтрок-н-ролсвиндл», ни всей остальной успешной индустрии, построенной вокруг «музыкантов, не умеющих и не хотящих играть и петь». В 60-х Ванейгем — ведущий автор журнала «Ситуационистский Интернационал» и теоретик «Всеобщей международной карнавальной и вооруженной забастовки за полный отказ от принудительного труда», впоследствии — историк сюрреализма под псевдонимом Жюль-Франсуа Дюпуа, человек, прославившийся как «неуловимый провокатор, играющий с политкорректными правилами, вместо того чтобы играть по этим правилам», и крестный отец современного поколения ситуационистски настроенных интеллектуалов Лондона, скрывающихся под множеством популярных псевдонимов вроде Росса Бирелла, Монти Кэнт-сина и Лютера Блиссета, отказавшихся, впрочем, от прежней, излишне левацкой риторики своего учителя.

Что же качается судьбы Ги Эрнеста Дебора, автора «Общества спектакля» — второй книги ситуационистского канона, — то она сложилась не столь успешно. Сняв несколько агрессивных бессюжетных фильмов и разочаровавшись в возможностях изменений через студенческие выступления и накопление критического ресурса в резервации альтерантивной мейнстриму культуры, он надолго нашел утешение в полузабытом тогда абсенте и других сильных напитках, экспериментировал с «психогеографией», сравнивая революционные возможности разных ландшафтов и городских районов, обвинялся в причастности к убийству собственного издателя Жерара Любавичи, написал в 88-м комментарии к своему главному труду, гораздо более актуальные и конкретные, чем основной текст, а в 94-м — застрелился. По завещанию прах бунтаря развеян над парижским островом Сите.

Ситуационистскую линию в наше время продолжает не только упомянутое выше лондонское сообщество, но и отдельные персоны, соединяющие анархический пафос восстания как признака жизни с оккультными категориями откровения и персонального экстаза «по ту сторону означаемого и означающего». Одним из таких «профессиональных переводчиков» с языка леваков на язык традиционалистов является американец Питер Лемборн Уилсон, более известный под своим вторым, «суфийским», именем — Хаким Бей. Якобы созданная им «Ассоциация онтологического анархизма» осталась литературным фантомом, но идеи подвижных и временных автономных зон, иммедиатизма и возрождения проектов Шарля Фурье, причем со всеми изначальными мистическими и поэтическими элементами, к которым французский утопист был столь склонен, находят сегодня массовую поддержку в таких скорее социальных движениях, как «Вернем себе улицы», или таких скорее артистических объединениях, как «Какофоническое сообщество» или «Саботаж Коммюникейшн».

В сердцах анархо-феминисток всего мира всегда будут жить идеи их главной мученицы и легенды 70-х — Валери Соланс. В университете Миннесоты она изучала биологию и психологию, много общалась с феминистками и неомарксистами и вынашивала планы создания нелегальной антиправительственной группы. Разочаровавшись в возможностях университетских и «редакционных» левых, особенно — мужчин, начала пропаганду среди проституток, занимаясь с ними на ровне этим древнейшим ремеслом. Проституция и сексуальная эксплуатация одного пола другим стали для неё ключом к объяснению любых форм наемного труда и глубокой метафорой всякой тайной и явной власти. Соланс пробует писать сценарии на эти темы, но для всех существующих студий они слишком экстремальны и авангардны. Единственный, кто обещает ей помочь с воплощением её замыслов — Энди Уорхолл. Она снимается в нескольких его фильмах и создает «Общество полного уничтожения мужчин», раздает свой манифест на улицах и студенческих демонстрациях. В мае 68-го, решив, как и многие, что по всему миру началась некая единая и необратимая революция, Соланс обращается к анархисту Полу Красснеру, издателю нелегальной левацкой газеты «Реалист», и предлагает себя в качестве исполнителя покушений, имеющих символическую важность. Цели, впрочем, она выбирает сама. Сначала планировалась ликвидация её издателя Мориса Жиродиа, но потом Соланс с двумя пистолетами является на «Фабрику» Энди Уорхолла, открывает там стрельбу и тяжело ранит Уорхолла и арт-куратора Марио Амайя. Погуляв после этого по городу, она сдается властям. «Читайте мой манифест, там все написано», — отвечает она на все вопросы прессы о мотивах своей «акции». Впрочем, позже она объясняла, что разочаровалась в Уорхолле и многих других, отказавшихся стать промоуте-рами и спонсорами её революционных идей. В суде её интересы представляли радикальная феминистка Флоринс Кеннеди и глава «Национальной организации женщин» Ти-Грейс Эткинсон. Все ждали превращения процесса в большое политизированное шоу, но он был отложен из-за «временной неадекватности» подсудимой. После психиатрической клиники и тюрьмы Соланс много раз задерживалась за попытки шантажа различных известных лиц. Вплоть до своей смерти в 88-м, причиной которой стали наркотики, она не оставляла попыток организации «подполья мстительниц» из среды американских проституток. «Я считаю свои пули нравственными, — говорила Валери уже в 80-х. — Безнравственными я считаю те пули, что угодили в стену. Нужно было заранее тренироваться».

Совсем другое дело — профессиональный аналитик, политолог и лингвист Ноам Хомский со своей кафедрой в массачусетском технологическом институте. Еще в школе он увлекся анархистскими идеями на примере гражданской войны в Испании и до сих пор не разочаровался в них, несмотря на преклонный возраст и немалый опыт. Конечно, он уже не верит в антикварную романтику чернознамен-ных отрядов Дурутти, но продолжает последовательно отстаивать в своих лекциях и книгах антиавторитарную альтернативу как «глобальному капитализму», так и «авторитраному социализму», считая последний тупиком и ложным выходом из вечного противоречия между рыночной экономикой, углубляющей зависимость и неравенство, и демократическими принципами. Реализация этих принципов, по Хомскому, возможна только там, где формальное государство уступает неформальной самоорганизации, а вместо финансовых включаются совершенно иные, не коммерческие, стимулы активности людей. Ни возраст, ни строго научный подход к социальным проблемам, ни отсутствие «героической биографии» не помешали профессору стать одним из вдохновителей и теоретиков молодежного антиглобализма, или «поколения Сиэтла», как часто называет пресса этих людей после беспрецедентных сиэтлских беспорядков, направленных против Всемирной Торговой Организации. На фоне других «создателей антиглобалистских теорий и настроений» (Наоми Кляйн, Уолден Белло, Сьюзен Джордж) выступления, статьи и предложения Хомского часто смотрятся как самые крайние. Некоммерческие панк-группы вроде американского «Антифлага» вставляют фрагменты интервью с ним в свои альбомы, а независимые кинодокументалисты снимают разоблачительные фильмы о характере глобализации в третьих странах с его комментариями.

Под стать Хомскому и другой ветеран американского анархизма, теоретик «социальных экологов» Мюррей Букчин. Первым, вызвавшим общественный резонанс, исследованием этого ученого стала статья «Проблема химии в продуктах» 1952 года. Последовательно соединяя некоторые классические принципы анархизма, например, необходимость перехода от конкуренции к симбиозу, о которой так \"много писал Кропоткин, с новейшими данными о состоянии окружающей среды и динамике мирового потребления, Букчин написал принесшую ему известность книгу «Реконструкция общества», в которой предлагал конкретные сценарии перехода от пирамидальных иерархических отчуждающих структур управления к подвижным сетевым формам повсеместной «муниципализации» власти и замены государства моделью «коммуны коммун». Созданный им институт является сейчас одним из важнейших интеллектуальных центров, поддерживающих либертарные и революционные начинания по всему миру. В конце 80-х Букчин выступает с критикой вошедшей в моду «глубинной экологии», то есть мировоззрения, делающего ответственными за экологический кризис всех без исключения людей и их «неуемные потребительские аппетиты». Букчин последовательно доказывает, что такая «глубинная» точка зрения уводит от сути проблемы. Среда обитания уничтожается не «вообще человеком», а прежде всего транснациональными корпорациями, не вообще человечеством, а прежде всего странами — геоэкономическими гигантами, то есть лидерами мировой экономики, точно так же, как постоянно растущее потребление не есть антропологическая черта нашего вида, а активно навязываемая через медиа и популярную культуру массовая истерия, необходимая мировой капиталистической элите для бесконечного и самоубийственного роста нынешней иррациональной и античеловеческой цивилизационной модели. «Глубинной экологии» Букчин противопоставлял «экологию социальную», то есть настаивающую на неразрывной связи между решением экологических проблем и радикальным изменением базовых принципов самого общества в экономике, политике и культуре. Несмотря на принципиальный анархизм Букчина и его регулярный отказ идти на компромиссное сотрудничество с государственной властью, многие его идеи поддерживаются «радикалами в рамках системы»: так, например, Букчина называет «важнейшим авторитетом» и часто цитирует альтернативный, то есть третий, кандидат на последних американских выборах президента, эксцентричный левак и любимец университетских радикалов Ральф Найдер.

Показательной и драматичной является судьба Теодора Качинс-кого, более известного по данному ему прессой прозвищу — Унабомбер. За три года освоив программу обычной школы и в двадцать лет окончив Гарвардский университет, Качинский стал изучать математику в университете Беркли и подавал в этой области большие надежды, хотя крут его интересов был намного шире. В 70-х годах, неожиданно для окружающих, молодой ученый оставляет научное поприще, покупает себе полуразрушенный дом в Монтане, где живет без телевизора и канализации: охотится, рыбачит, разводит кроликов. В течение восемнадцати лет, с 78-го по 96-й, неуловимый для ФБР Унабомбер ведет персональную войну с американской системой: рассылает оригинальные бомбы в сигарных коробках, воспламеняющиеся письма, «взрывающиеся книги» тем, кого считает персонально ответственным за «индустриально-потребительское безумие». У него есть фирменный знак: деревянные, «экологически чистые» детали в бомбах и подпись «Фридем Клуб» на них. В релизах, поясняющих для журналистов смысл своих взрывов, Унабомбер утверждает, что «Клуб» — это конспиративная анархистская группа, дает детективам множество неявных улик, вплоть до оттиска записок на бумаге, но все они оказываются ложными. Даже детали для своих «посылок» изобретательный взрывник-одиночка собирает на свалке и тщательно обрабатывает, чтобы нельзя было определить, в каком штате и в каком году они были изготовлены. Считая, что «насилие — это прежде всего пиар бедных и зависимых», Унабомбер, как правило, не ставил себе целью физически устранить своих жертв. Бомб было около полусотни, но погибли от них только трое: вице-президент крупнейшей рекламной компании при нефтяном концерне, главный американский торговец лесом, владелец сети магазинов, торгующих компьютерами. Еще около тридцати человек было тяжело ранено, среди них известные генетики специалисты по искусственному интеллекту, владельцы авиакомпаний. Когда Унабомбера упрекают в том, что от его взрывов нередко страдали всего лишь офисные служащие и среднего звена менеджеры ненавистных ему учреждений, он резонно отвечает, что они совершили свой добровольный выбор, когда получили эту работу, и несут часть ответственности так же, как на войне её несут не только генералы, но и рядовые солдаты оккупационных армий. В начале 90-х во всех штатах был расклеен фоторобот Унабомбера, но это не дало никаких конкретных результатов. За его поимку обещали награду в миллион долларов. В 95-м он присылает в редакции «Нью-Йорк таймс» и «Вашингтон Пост» свой объемный манифест с требованием опубликовать его в обмен на «прекращение войны». Газеты идут на это, но так как публикация не приводит ни к каким общественным изменениям, Унабомбер продолжает слать бомбы. Миллион за его поимку получили в итоге родственники Качинского, установившие слежку за этим необщительным отшельником. На момент задержания ему было 55. Жизнь была сохранена Унабомберу в обмен на его признание за собой всех взрывов. В настоящий момент в тюрьме он занимается теоретической математикой и, так и не раскаившись, продолжает отстаивать те же взгляды и защищать те же методы борьбы. В доме, где он жил, анархисты собираются открыть музей Унабомбера, местные власти же настаивают на том, чтобы деньги от посещения этого музея-квартиры шли в фонд пострадавших от его взрывов.





Даниэль Герен ОТРЫВКИ ИЗ КНИГИ «АНАРХИЗМ»



Смотря как сказать

Слово «анархия» старо как мир. Оно составлено из греческих слов av (ан) иархе (архе) и означает отсутствие централизованной власти, правительства. Тысячелетиями, однако же, считалось, что человеку обязательно требуется либо одно, либо другое, и под анархией в чисто отрицательном смысле понимались беззаконие, хаос и смута.

Пьер-Жозеф Прудон, известный своими парадоксами (такими, например, как «частная собственность — это воровство»), не обошел своим вниманием и слово «анархия». Как будто задавшись целью шокировать, в 1840 г. он опубликовал такой диалог с «Филистимлянином»:


Вы - республиканец.
Да, республиканец, ну и что? Respublica означает «государство»; таким образом, выходит, что и короли - республиканцы!
А, так вы - демократ!
Нет.
Как! Может, вы монархист?
Нет.
Конституционалист?
Упаси Бог.
Тогда вы - аристократ?
Вовсе нет!
Значит, вы выступаете за смешанную форму правления?
Это еще дальше от истины.
Тогда кто же вы?
Я - анархист.


Иногда, дабы сбить со следа толпы своих идеологических противников, он писал слово «анархия» как «ан-архия» и под этим термином подразумевал все что угодно, но только не беспорядок. Как мы увидим, несмотря на кажущуюся противоречивость, Прудон был скорее созидателем, нежели разрушителем. Он полагал, что ответственность за разлад и беспорядок несет правительство и что только в обществе, лишенном правительства, возможно восстановить естественный порядок вещей и достичь социальной гармонии. Прудон утверждал, что в языке нет термина более подходящего для обозначения такого состояния, чем «анархия», и что этому слову следует вернуть его исходное и строго обоснованное этимологически значение. Удивительно, впрочем, что в полемическом пылу он упрямо и настойчиво использовал это слово вдобавок еще и в отрицательном смысле — как обозначение беззакония и хаоса, таким образом внося еще большую неразбериху в и без того запутанную терминологическую систему. В этом отношении его ученик Михаил Бакунин пошел по стопам своего учителя.

Сознательно не делая явных различий между двумя ипостасями этого термина, Прудон и Бакунин извлекали извращенное удовольствие из игры с определениями. Для них анархия означала как высшую степень неорганизованности, колоссальный общественный разлад, так и следующую за ним стадию развития общества — строительство нового стабильного и рационального порядка, в котором приоритет был бы отдан свободе и добровольному единению.

Непосредственные последователи двух отцов-основателей анархии не хотели использовать настолько эластичное слово, ведь для непосвященных оно несло бы лишь отрицательный заряд и само по себе способствовало бы возникновению раздражающей терминологической путаницы на пустом месте. Даже сам Прудон к концу своей недолгой карьеры стал более осторожен и принялся называть себя «федералистом». Его мелкобуржуазные последователи предпочитали термину anarchisme (анархизм) слово mutuellisme (мютюэлизм — от слова mutuel «взаимный»); в социалистической линии наследования принято было название collectivisme (коллективизм), позже уступившее место термину socialisme (социализм). В конце XIX века во Франции Себастьен Фор выбрал для названия своего журнала слово, придуманное в 1858 г. неким Жозефом Дежаком, — «Le Libertaire» («Либертарианец»); сегодня термины «анархист» и «либертарианец» стали вполне взаимозаменяемы.

Однако большинство этих названий страдает вполне определенным недостатком: они недостаточно точно передают суть тех доктрин, которые призваны характеризовать. Слово «анархизм» на самом деле синонимично слову «социализм», ведь анархист — это социалист, чьей приоритетной задачей является устранение эксплуатации человека человеком. Анархизм — лишь одно из течений социалистической мысли, такое, в котором главным является стремление к свободе и желание отменить государство. Один из чикагских мучеников[1], Адольф Фишер, утверждал, что «каждый анархист — непременно социалист, но не каждый социалист обязательно анархист» .

Некоторые анархисты считают себя наиболее логичными социалистами, цветом этого движения, но они либо добровольно навесили на себя такой же ярлык, как и террористы, либо позволили это сделать другим. Из-за этого их нередко принимают за своеобразное «инородное тело» в социалистическом семействе, что в свою очередь приводит к зачастую бесполезным словесным баталиям и длинной череде недопониманий. Многие современные анархисты попытались разрешить это недоразумение путем отождествления себя с либертарианским социализмом или коммунизмом.

Внутреннее восстание

В первую очередь анархизм — это внутреннее восстание. Анархист — это революционер, целиком отрицающий как существующее общество, так и его хранителей. Макс Штирнер утверждал, что анархист освобождает себя от всего священного и производит масштабную операцию по снятию священного ореола. Эти «бродяги от интеллекта», эти «плохие люди» «отказываются принять за правду, пусть неосязаемую, те вещи, в которых тысячи находят себе отдушину и утешение, а вместо того перескакивают через барьеры традиций и дают неограниченную свободу своей дерзкой критике».

Прудон не признавал всех без исключения «официальных лиц» — философов, священников, судей, ученых, журналистов, парламентариев, ибо для них «народ всегда был чудовищем, с которым надо бороться, заковывать его в цепи и натягивать ему намордник; которое надо обманывать, как носорога или слона, или устрашать голодом, — чудовищем, которое от колонизации и войны и так истекает кровью». Элизе Реклю[2] так объяснял, для чего этим продвинутым господам нужно такое общество: «Поскольку есть богатые и бедные, правители и подданные, хозяева и слуги, Цезари, отдающие приказ идти на бой, и гладиаторы, идущие на бой и погибающие, расчетливым людям следует лишь оказаться на стороне богатых и хозяев и стать придворными при императорах».

Постоянная неудовлетворенность существующим положением вещей роднит анархиста с нонконформистами и отступниками и позволяет ему понять осужденного и парию. По мнению Бакунина, Маркс и Энгельс в высшей степени несправедливо отзывались о люмпен-пролетариате, о «пролетариате в лохмотьях», «поскольку дух и сила грядущего социального переворота за ним и только за ним, а не за той прослойкой рабочего класса, которая стала сродни буржуазии».

Сенсационные заявления, от которых не отказался бы ни один анархист, были вложены Бальзаком в уста Вотрена, могущественного воплощения сущности социального протеста — полуреволюционера, полупреступника.



Государство-чудовище

Для анархиста государство — самый фатальный предрассудок из всех, что ослепляли человека на протяжении веков. Штирнер говорил о «сетях государства, столетиями опутывающих человека».

Прудон с особенным жаром выступал против «распространенного убеждения в том, что любое свободное и рациональное существо должно жить лишь с оглядкой на музеи и библиотеки», и осуждал механизм, благодаря которому «сохранилась и обрела силу предрасположенность человека к тому, чтобы считать государство органом, насаждающим справедливость и защищающим слабых». Он насмехался над закосневшими авторитаристами, которые «склоняются перед властью, как церковный староста перед евхаристией», и осуждал «все без исключения стороны» за то, что они «постоянно в минуты сомнения обращают свой взгляд ко власти, как мореходы к Полярной звезде» . Он с нетерпением ожидал того дня, когда «на смену вере во власть и политическому катехизису придет неприятие власти и отказ от нее».

Кропоткин глумился над буржуа, которые «считают людей толпой дикарей, не годной ни на что, стоит лишь правительству перестать функционировать». Малатеста[3] во много предвосхитил психоанализ, когда в подсознании авторитаристов обнаружил страх перед свободой.

В чем же, по мнению анархистов, заключается главный порок государственности?

Штирнер выразил его такими словами: «Государство и я — злейшие враги». «Каждое государство — тирания, будь то тирания одного человека или группы людей». Каждое государство непременно (как мы бы сказали сейчас) тоталитарно: «у государства всегда лишь одна цель — ограничить, подчинить, проконтролировать проявления личности и определить ее на службу одной общей цели. Посредством цензуры, надзора, с помощью полиции государство пытается затруднить всякую свободную деятельность и в этом видит свое единственное предназначение, поскольку такого отношения требует его инстинкт самосохранения». «Государство не позволяет мне раскрыть всю ценность мысли и передать ее другим людям... если только это не его мысль. В противном случае оно затыкает мне рот».

В том же духе высказывался и Прудон: «Когда человек управляет человеком — это порабощение». «Тот, кто своей рукой пытается мною управлять, — узурпатор и тиран. Я объявляю его своим врагом». Он разразился тирадой, достойной пера Мольера или Бомарше:

Иметь правительство - значит постоянно находиться под наблюдением, подвергаться беспрестанному надзору, шпионажу, управлению, организации, значит быть под лупой, под чьим-то неустанно оценивающим оком, строиться по ранжиру, быть под началом кого-то, значит быть регламентированным и жить в страхе перед цензурой; и все - от людей, не обладающих ни правом на это, ни мудростью, ни достоинством. Иметь правительство означает, что на каждом шагу, при любой сделке или операции человека отметят, зарегистрируют, перепишут, обложат налогом, проштемпелюют, навесят ярлык, оценят, прикрепят патент, выдадут лицензию и милостивое разрешение, отрекомендуют, пожурят, изменят и выправят. Правительство - это оброк, натаскивание, игра в выкуп, эксплуатация, монополия, насилие, мистика и грабительство; все во имя общественной полезности и общего блага. При малейшей жалобе или ничтожнейшем сопротивлении человека репрессируют, штрафуют, преследуют, объявляют персоной нон грата, изгоняют из общества, унижают, избивают, душат, расстреливают из винтовок или автоматов, судят, приговаривают, депортируют; им жертвуют, его продают и предают, и в довершение всего над ним издеваются, его приводят в бешенство и, наконец, обесчещивают. Вот что такое государство, вот его справедливость и мораль!.. О человек! Как получилось, что на протяжении шестидесяти столетий ты жил в страхе перед этим нагромождением ограничений?

С точки зрения Бакунина, государство есть «абстракция, пожирающая жизнь народа», «огромное кладбище, где все истинные порывы, стремления и жизненные силы страны в щедром беспамятстве сходят в могилу во имя этой абстракции».

Как писал Малатеста, «нельзя говорить о государстве, творящем энергию; напротив, методы его таковы, что гигантский потенциал растрачивается, парализуется и бесцельно распыляется».

По мере того как множатся силы государства и укрепляется его бюрократия, опасность становится более острой. Прудон предвидел величайшее зло XX века: «Fonctionnairisme [власть чиновников]... ведет к государственному коммунизму, поглощении всей местной и частной жизни административной машиной и уничтожению всяких проявлений свободомыслия. Любому хочется найти прибежище под крылом власти, жить сообща со всеми». Но пришло уже время остановиться, так как «централизация становится сильнее и сильнее... положение вещей таково, что общество и государство не могут больше сосуществовать». «Сверху и донизу существующей иерархии все, что есть в государстве, — это нарушения, которые надо исправить, паразитизм, который надо подавить, или тирания, которую надо уничтожить. А вы говорите о сохранении государства и приумножении его сил! Прочь — вы не революционер!»

Аналогичный мрачный взгляд на судьбу все более тоталитаризующегося государства разделял и Бакунин. Он видел, что силы мировой контрреволюции, подкрепленные «огромными бюджетными средствами, постоянной армией и раздутой бюрократией» и наделенные «всем могучим арсеналом современной централизации», стали «грозной, неизбежной и сокрушительной действительностью».



Враждебность анархистов к буржуазной демократии

Анархист осуждает лживость буржуазной демократии даже еще более решительно, чем авторитарный социалист. Буржуазно-демократическое государство, окрещенное «нацией», путало Штирнера не меньше, чем государство старое и абсолютистское. «Монарх... был очень бедным человеком в сравнении с новой «суверенной нацией». В либерализме мы имеем только продолжение древней концепции «Я» (Самости)». «Безусловно, многие привилегии были устранены с течением времени, но только ради выгоды Государства... а вовсе не для того, чтобы усилить мое «Я».

По мнению Прудона, «демократия — это не что иное, как конституционный тиран». «Трюк» наших праотцев объявил народ повелителем. На деле же он является королем, чья власть чисто символическая. Народ царствует, но не правит, осуществляя свое царствование посредством периодического участия во всеобщем голосовании, подновляющем его власть каждые три или пять лет. Главы династий были сметены с тронов, но монаршьи права остались неприкосновенными. В руках народа, чьим образованием пренебрегали, голосование является просто хитроумной уловкой, от которой выигрывают объединенные заправилы от промышленности, торговли и собственности.

Сама теория правления народа содержит в себе отрицание себя. Если бы целый народ действительно был повелителем, не было бы больше ни правительства, ни управляемых; повелитель стал бы ничем; у государства не осталось бы смысла к существованию, оно бы идентифицировалось с обществом и исчезло, растворившись в промышленной организации.

Бакунин видел, что «представительская система далека от того, чтобы быть гарантией для народа, напротив, она создает, охраняет и поддерживает существование правительственной аристократии, действующей против народа». Всеобщее избирательное право является ловким трюком, приманкой, предохранительным клапаном, маской, за которой «прячется действительно деспотическая власть государства, основанная на полиции, банках и армии», это «великолепный способ подавлять и уничтожать людей от имени так называемой народной воли, которая используется только в целях маскировки».

Анархист не верит в освобожденние посредством голосования. Прудон был абстинентом (воздерживался от голосования), по крайней мере в теории, он думал, что «социальная революция может быть серьезно скомпрометирована, если она воплощается в жизнь посредством политической революции». Голосование — это противоречие, это акт слабости и соглашения с коррумпированным режимом. «Мы должны воевать со всеми старыми партиями, вместе взяятыми, используя парламент как законное поле боя, но оставаясь вне его». «Всеобщее избирательное право — это контрреволюция», и, для того чтобы конституироваться как класс, пролетариат должен сначала «отколоться» от буржуазной демократии.

Однако воинственный Прудон часто отходил от этой принципиальной позиции. В июне 1848 г. он позволил избрать себя в парламент и ненадолго увяз в парламентском болоте. Два раза, во время местных выборов в сентябре 1848 г. и президентских выборов 10 декабря того же года, он поддержал кандидатуру Распайля — спикера крайне левых. Он даже зашел настолько далеко, что позволил ослепить себя тактикой «меньшего зла», выразив поддержку генералу Каваньяку, палачу парижского пролетариата, перед диктатором-недоучкой Луи Наполеоном. Гораздо позже, в 1863 и 1864 гг., он выступал уже за то, чтобы избиратели сдавали пустые бланки для голосования, но в качестве демонстрации протеста против имперской диктатуры, а не в качестве оппозиции всеобщему голосованию, которое он отныне окрестил «блестящим демократическим принципом».

Бакунин и его последователи из Первого интернационала возражали против ярлыка «абстинент (абстенционист)», навешенного на них марксистами. Для них бойкотирование избирательных урн было простым вопросом тактики, а не вопросом принципа. Хотя они отдавали предпочтение классовой борьбе в экономической области, они бы не согласились с мнением, что игнорируют «политику». Они отвергали не всю «политику» — только буржуазную. Они не осуждали политическую революцию, если она должна была произойти до социальной революции. Они держались далеко от других политических движений за исключением тех моментов, когда они не руководствовались намерениями немедленно и полностью уравнять в правах рабочих. То, чего они боялись и от чего дистанцировались, — это двусмысленные избирательные союзы с радикальными буржуазными партиями образца 1848 г., или с «народными фронтами», как мы бы их назвали сегодня. Они также боялись, что когда рабочие избираются в парламент и переносятся в буржуазные условия жизни, они перестают быть рабочими и делаются государственными служащими, обуржуазиваются, возможно, более, чем сама буржуазия.

Однако отношение анархиста к всеобщему голосованию далеко от логики и постоянства. Некоторые считали голосование последним прибежищем. Другие, более бескомпромиссные, готовы были предать их проклятию за использование голосования в любых условиях и расценивали этот вопрос как вопрос о доктринальной чистоте. Таким образом, во времена выборов в Картель левых в мае 1924 г. Малатеста отказался идти на какие-либо уступки. Он признал, что в определенных обстоятельствах результат выборов может иметь «хорошие» или «плохие» последствия и что он будет иногда зависеть от голосов анархистов, особенно, если силы противодействующих им политических группировок были довольно ровно сбалансированы. «Но это не важно! Даже если какой-то минимальный прогресс мог бы стать прямым результатом победы на выборах, анархист не должен кидаться на избирательный участок». Он заключал: «Анархисты всегда были чисты и остаются революционной партией без страха и упрека, партией будущего, потому что смогли противодействовать сладким песням сирен в форме выборов».

Непоследовательность анархистской доктрины в этом вопросе особенно хорошо была проиллюстрирована в Испании. В 1930 г. анархисты объединились в единый фронт с буржуазными демократами, для того чтобы сбросить диктатора Примо де Риверу. На следующий год несмотря на их официальный отказ от участия в голосовании, многие анархисты все же вышли на муниципальные выборы, что привело к развалу монархии. Во всеобщих выборах в ноябре 1933 г. они усиленно рекомендовали воздержаться от голосования и таким образом более чем на два года вернули к власти антилейбористские правые силы. Анархисты позаботились о том, чтобы объявить, что, если их невыход на выборы приведет к победе реакции, они начнут социальную революцию. Вскоре они попытались сделать это, но тщетно. Попытка стоила им больших потерь (убитых, раненых и арестованных) .

Когда в 1936 г. партии левого крыла объединились для создания Народного фронта, центральная анархо-синдикалистская организация подверглась тяжелому давлению в поисках правильного отношения к проблеме. В конце концов она очень неохотно объявила себя воздерживающейся от голосования, но ее кампания была так неактивна, что массы практически ничего не поняли в этой позиции и уже были готовы участвовать в выборах. Выйдя на выборы, массы поддержали триумф Народного фронта (263 депутата от левого крыла против 181 от всех остальных).

Необходимо заметить, что, несмотря на свои яростные атаки на буржуазную демократию, анархисты признали, что она относительно прогрессивна. Даже Штирнер, самый упорный из всех, иногда позволял себе произносить слово «прогресс». А Прудон пришел к такому заключению: «Когда народ переходит от монархического государства к демократическому, налицо некий прогресс». Бакунин говорил: «Не надо думать, что мы хотим... критиковать буржуазное правительство в пользу монархии... Самая несовершенная республика в тысячу раз лучше, чем самая просвещенная монархия... Демократическая система постепенно обучает массы жить общественной жизнью». Это опровергает взгляды Ленина, который утверждал, будто «некоторые анархисты» провозглашают, что «форма угнетения безразлична пролетариату». Это также рассеивает страх Генри Арвона, высказанный в его книжке «Анархизм», где он утверждает, что анархистскую оппозицию демократии можно спутать с контрреволюционной оппозицией.



Критика авторитарного социализма

Все анархисты были солидарны в своей жесткой критике авторитарного социализма. Но стоит отметить, что их ранние, особенно жаркие и язвительные, нападки не имели под собою достаточного основания, поскольку позиция, на которую они были направлены, была либо примитивным, «вульгарным» коммунизмом, доктриной, не оплодотворенной марксистским гуманизмом, или, как это было уже в случае с Марксом и Энгельсом, не была настолько зациклена на власти и государственном контроле, насколько они стремились это показать.

Хотя в XIX в. авторитарные тенденции в социалистической мысли находились еще в зародышевом состоянии и не были в достаточной степени развиты, в наше время они значительно укрепились и выросли. С учетом такого разрастания критика анархистов кажется уже менее тенденциозной и несправедливой; иногда она даже приобретает некоторый пророческий оттенок.

Штирнер принимал многие базовые позиции коммунизма, но со следующей поправкой: признание коммунистической веры, по его мнению, действительно было первым шагом к полной эмансипации всех жертв нашего общества, но полностью излечить их «отчужденность» и дать им сполна развить свою индивидуальность стало бы возможным лишь только при условии перерастания общества в состояние качественно более продвинутое, чем коммунизм.

Штирнер считал, что в коммунистической системе отдельный рабочий все равно остается подвластен правлению общества трудящихся. Он будет работать так, как от него требует общество, и работа останется для него выдаваемым сверху заданием. Разве не писал коммунист Вейтлинг[4]: «Человеческие качества можно развивать лишь дотоле, пока они не нарушают гармонии общества». На это Штирнер отвечал: «Для меня нет разницы, быть ли лояльным тирану или «обществу» Вейтлин-га, — при любом положении вещей у меня отняты мои права».

Как полагал Штирнер, коммунисты не видели человека за рабочим. Они не разглядели самой важной проблемы — предоставления человеку возможности почувствовать себя личностью, после того как он выполнил свою функцию в качестве производителя. И что самое важное, Штирнер предвидел ту возможность, что, как только коммунистическое общество заполучит в коллективную собственность все средства производства, государство будущего станет еще более всевластным, чем нынешнее:

Полностью отменив частную собственность, коммунизм поставит меня в положение, где я еще больше буду зависеть от других, от общности [социума], и, несмотря на то, что он критикует понятие государства, он намеревается установить свое собственное государство... порядок, который парализует мою свободу действий и сделает меня субъектом суверенной власти. Коммунизм справедливо возмущается безнаказанности и произволу частных собственников, но та власть, которой он предлагает наделить тоталитарное общество, куда более ужасна.

Прудон тоже был в высшей степени не удовлетворен «коммунизмом авторитарным, догматическим, не мыслящим себя без централизованного правительства», который «основан на принципа полного подчинения человека коллективу». Коммунистическая идея государства ничем не отличается от существующей концепции, и в придачу она куда менее либеральна: «Подобно армии, захватившей оружие неприятеля, коммунизм всего лишь обратил артиллерийский огонь армии частной собственности против самой этой армии, ведь раб всегда подражает хозяину». Вот в каких словах Прудон описывал политическую систему коммунистов:

Миниатюрная демократия - основанная, очевидно, на диктатуре масс, в которой, впрочем, эти массы наделены силой достаточной лишь для насаждения всеобщего повиновения по рецепту, позаимствованному у старого абсолютизма: неразделимость власти; всепоглощающий централизм; систематическое изничтожение всякой частной или групповой мысли, которая не укладывается в общую линию; инквизиторская полиция.

Авторитарные социалисты призывают к «революции сверху». Они убеждены, что государство должно продолжаться и после революции. Они сохраняют государство, власть, единый центр и правительство, лишь расширяя их аппарат. Они только меняют названия, как будто смена ярлыков может изменить суть вещей! Прудон заключал: «Правительство по самой своей природе контрреволюционно; дайте власть Сен-Винсенту де Полу, и он станет Гизо[5] или Талейраном».

Бакунин подвел еще более широкую базу под критику авторитарного социализма:

Я презираю коммунизм, потому что он отрицает свободу, а я не могу себе представить ничего человеческого без свободы. Я не коммунист, потому что коммунизм сосредоточивает все силы общества и всасывает их в государство, поскольку он неизбежно приводит к централизации собственности в руках государства, в то время как я хочу, чтобы государство было отменено. Я хочу, чтобы не осталось и следа от авторитарного принципа государственного надзора, который, утверждая, что морализует и цивилизует людей, на самом деле всегда унижал, репрессировал и эксплуатировал их. Я хочу, чтобы общество и коллективная (или общественная) собственность организовывались снизу вверх на свободных началах, а не сверху вниз по инициативе власти, какой бы природы она ни была... В этом смысле я коллективист, но вовсе не коммунист.

Вскоре после произнесения этой речи Бакунин присоединился к Первому интернационалу. Здесь он со своими соратниками столкнулся не только с Марксом и Энгельсом, но и с другими оппонентами, гораздо более уязвимыми, чем двое основателей научного социализма: с одной стороны, с немецкими социал-демократами, для которых государство было фетишем (они предлагали использовать бюллетени и электоральные альянсы для создания загадочного «народного государства» /Volkstaat/); с другой стороны, с бланкистами[6], воспевавшими достоинства диктатуры революционного меньшинства в переходный период. Бакунин сражался с обеими этими позициями не на жизнь, а на смерть, а Маркс и Энгельс по тактическим соображениям колебались между ними, но в итоге под влиянием мощной критики со стороны анархистов решили отвергнуть обе.

Впрочем, раскол между Бакуниным и Марксом произошел в первую очередь из-за того, что последний, в особенности после 1870 г., начал кулуарно прибирать Интернационал к своим рукам. Несомненно, в этой схватке, где на карту был поставлен контроль над всей организацией (а значит, и над международным рабочим движением), ошибки были допущены по обе стороны баррикад. Бакунин был не безгрешен и в своих опровержениях Маркса часто передергивал факты. Однако современному читателю следует знать, что уже в 1870 г. Бакунин поднял тревогу по поводу отдельных идей, касающихся организации рабочего движения и пролетарской власти, — именно тех, которым значительно позже было суждено извратить завоевания российской революции. Иногда несправедливо, а иногда и обоснованно Бакунин утверждал, что видит в марксизме зародыш того, что потом превратилось в ленинизм и уже позднее в злокачественную опухоль сталинизма.

Бакунин злорадно приписывал Марксу и Энгельсу соображения, которые эти двое даже если и лелеяли, то в открытую никогда не высказывали:

Мне возразят, что все рабочие... не могут стать учеными; и разве недостаточно того, что в этой организации [Интернационале] есть группа людей, освоивших науку, философию и политику социализма так полно, как только можно их освоить в наши дни, так что большинство... может быть уверено в том, что не свернет с верного пути к освобождению пролетариата... послушно следуя за ними? А ведь рассуждения такого характера, пусть высказанные не вполне открыто, а всегда обиняками, с оговорками, мы уже слышали - просто их носителям недостает смелости и откровенности, чтобы изложить их прямо.

Бакунин продолжил свою филиппику:

Начиная с базового принципа о том, что мысль первична по отношению к жизни, а абстрактная теория - по отношению к социальной практике, и делая из этого вывод, что в любом социальном перевороте и реконструкции главенствующее место должно быть отдано социологии, эти люди заключали, что, поскольку мысль, теория и наука -по крайней мере пока - являются исключительной собственностью всего лишь нескольких людей, этому большинству и надлежит направлять жизнь общества.

Предполагаемое народное государство стало бы не чем иным, как деспотическим правлением, учиняемым над массами новой и исключительно тонкой прослойкой знающей аристократии (настоящей или искусственной).

Бакунин перевел на русский главный труд Маркса, «Капитал», глубоко уважал Маркса как мыслителя, полностью принимал материалистическую концепцию истории и лучше, чем кто бы то ни был, понимал теоретический вклад Маркса в дело освобождения рабочего класса. Он не мог принять лишь соображений Маркса, что интеллектуальное превосходство может дать кому-либо право возглавить движение рабочих:

Остается лишь задаваться вопросом: как человек, обладающий умом Маркса, мог настолько безрассудно пойти против здравого смысла и накопленного историей опыта и решить, будто группа людей, какими бы умными и предусмотрительными они ни были, может стать душой и объединяющей силой революционного движения и экономической организации пролетариата всех стран?.. Создание универсальной диктатуры... диктатуры, которая каким-то образом выполняла бы функции главного инженера мировой революции, направляя и контролируя повстанческие движения масс во всех странах, как направляют и контролируют машину... - создание такой диктатуры само по себе означало бы неминуемую смерть революции, паралич и остановку всех народных движений. И что можно думать о международном конгрессе, который якобы в интересах этой революции предлагает поставить над пролетариатом цивилизованного мира правительство, наделенное властью диктатуры?

Конечно, Бакунин довольно существенно искажал мысли Маркса, когда приписывал ему столь одномерно-авторитарный подход, но, как показал опыт Третьего интернационала, опасность, о которой он предупреждал, в итоге воплотилась в жизнь.

Изгнание из России показало, что он был настолько же прав и в отношении той угрозы, которую представлял собой государственный контроль в условиях коммунистического режима. По мнению Бакунина, «догматические» социалисты привели бы народ в тиски «новой системы контроля». Конечно, они, как и либертарианцы, призывают рассматривать любое государство как аппарат подавления, но при этом утверждают, что только диктатура — их диктатура, конечно — даст народу настоящую свободу; на это ответом было утверждение, что любая диктатура должна стремиться к тому, чтобы просуществовать так долго, как только может. Вместо того чтобы дать народу возможность уничтожить государство, они хотят «передать его... в руки попечителей, опекунов и учителей, лидеров Коммунистической партии». Они хорошо понимают, что такое правительство, «пусть демократическое по форме, будет самой настоящей диктатурой», и «утешаются идеей, что она будет временной, недолговечной». «Но нет», — отвечал Бакунин. Эта, как предполагается, временная мера неизбежно приведет к «восстановлению государства с его привилегиями, его неравенством и всем арсеналом репрессий», к формированию правительственной аристократии, «которая будет править и эксплуатировать во имя всеобщего счастья или ради спасения государства». И такое государство будет «более абсолютистским, поскольку его деспотизм будет аккуратно скрыт под тщательно сымитированным уважением... к волеизъявлению народа».

Всегда трезво мыслящий Бакунин верил в русскую революцию: «Если рабочие Запада будут слишком долго ждать, им подадут пример крестьяне России». В России революция будет «анархистской». Но он опасался конечного результата: возможно, революционеры просто возродят государство Петра Великого, которое «основывалось на... подавлении всех проявлений жизни народа», ибо «можно изменить ярлык, навешенный на государство, и его форму, но основание останется неизменным». Надо либо уничтожить государство, либо «смириться с самой страшной и опасной ложью нашего века — ...красной бюрократией». Бакунин резюмировал так:


«Возьмите самого ярого революционера и посадите на трон всея Руси, или наделите самодержавной властью... и меньше чем за год он станет хуже самого царя».


В России участником, свидетелем и летописцем Революции был Волин, и он записал впоследствии, что события эти преподали ему такой же урок, как и отцы анархизма. Действительно, социалистическая власть и социальная революция — вещи, «противоречащие друг другу», и свести их вместе нельзя:

Революция, вдохновленная государственным социализмом и принимающая его форму, пусть «на время» и «по необходимости», потеряна: она катится по все более крутой дороге вниз. Всякая политическая власть неизбежно создает для своих адептов привилегированное положение... Взяв революцию под контроль, овладев ею и подчинив ее, облеченные властью должны создать бюрократический и репрессивный аппарат, который незаменим для любой власти, желающей сохранить себя, командовать, отдавать приказы - одним словом, править. ...До определенной степени любая власть стремится контролировать жизнь общества. Ее существование настраивает массы на пассивный лад, само ее присутствие душит любой зачаток инициативы... «Коммунистическая» власть - это... настоящая дубина. Раздувшаяся от своей значительности... она боится любого независимого поступка. Любое автономное действие воспринимается как угроза, нападка... поскольку такая власть хочет одна стоять у штурвала. Инициатива, исходящая из любого другого источника, - это вторжение на ее территорию, нарушение ее прерогатив, и потому она неприемлема.

Больше того, анархисты категорически отрицают необходимость «временных» и «условных» стадий. В преддверии испанской революции 1936 г. Диего Абад де Сантильян поставил авторитарный социализм перед следующей дилеммой: «Либо революция даст производителям общественные богатства, либо нет. Если да, то производители организуются с тем, чтобы наладить коллективное производство и распределение, и государству не останется никаких функций. Если нет, значит, революция была обманом и государство не прекратило своего существования». Можно сказать, что дилемма несколько упрощена; этого можно было бы избежать, переведя ее в категории намерений: анархисты не настолько наивны, чтобы полагать, будто все остатки государства могут исчезнуть за одну ночь, но у них есть воля к тому, чтобы заставить их рассеяться так быстро, как только можно; авторитаристы, с другой стороны, удовлетворяются перспективой бесконечного выживания «временного» государства, произвольно названного «государством рабочих».



Источники вдохновения: человек (индивид)

Анархист располагает двумя видами революционной энергии против ограничения и иерархий авторитаристского социализма: энергией индивидуума и — иногда — масс. Некоторые анархисты более индивидуалистичны, чем социальны, некоторые — более социальны, чем индивидуалистичны. Однако невозможно быть либертарианцем и не быть индивидуалистом. Наблюдения, сделанные Огюстеном Га-моном в обзоре, упомянутом выше, подтверждают этот анализ.

Макс Штирнер (в книге «Единственный и его собственность») реабилитировал индивидуум во времена, когда в философской области доминировал гегельянский антииндивидуализм, и большинство реформаторов в социальной области были ведомы ошибочными деяниями буржуазного эготизма, подчеркивавшего свою противоположность: разве само слово «социализм» не было создано как антоним к слову «индивидуализм»?

Штирнер прославил истинную сущность уникального индивидуума, то есть неповторимое уникальное воплощение (эта идея недавно была подтверждена исследованиями в области биологии). В течение длительного времени этот мыслитель оставался изолированным в анархистских кругах, будучи эксцентриком, за которым следовала лишь небольшая секта индивидуалистов. Сегодня смелость и размах его мысли можно разглядеть в новом свете. Современный мир, кажется, поставил себе задачу спасти индивидуум от всех форм отторжения, которые его уничтожают, — от индивидуального рабства и тоталитарного конформизма. В знаменитой статье, написанной в 1933 г., Симон Вейль жаловался, что не может найти в марксистских трудах ответа на вопросы, возникающие вследствие необходимости защищать индивидуум от новых форм угнетения, возникающих после классических форм капиталистического угнетения. Штирнер вознамерился заполнить этот серьезный пробел уже в середине XIX века.

Он писал живым стилем, расцвеченным афоризмами: «Не ищите в своем самоотречении свободы, которая отрицает вашу личность, но ищите эту самую свою личность... Пусть каждый из вас будет всемогущим «Я». Нет иной свободы кроме той, которую индивидуум завоевывает для себя. Свобода данная или уступленная является не свободой, а «украденным богом». «Единственными вещами, право делать которые я не имею, являются те, которые я не стал бы делать по собственной свободной воле». «У вас есть право быть там, где у вас есть сила находиться». Все, что вы совершаете, вы делаете как уникальный индивид: «Ни Государство, ни общество, ни человечество не могут победить этого дьявола».

Для того чтобы освободиться самому, индивидуум должен начать с того, чтобы положить под микроскоп интеллектуальный багаж, который нагрузили на него его родители и учителя. Он должен предпринять масштабную операцию по «десанктификации», начиная с так называемой буржуазной морали: «Подобно самой буржуазии, ее родины, она все еще слишком близка к «боженьке», она все еще недостаточно свободна и бездумно пересаживает буржуазные законы на свою собственную почву, вместо того чтобы выработать новые и независимые доктрины».

В особенную ярость Штирнера приводила сексуальная мораль. «Махинации» христианства «против страсти» просто были унаследованы сторонниками светского государства. Эти последние отказывались прислушиваться к зову плоти и демонстрировали свое негодование против него. Они «плевали в лицо аморальности». Моральные предрассудки, насаждаемые христианством, имеют особенно сильное влияние на широкие массы людей. «Люди увлеченно науськивают полицию на все, что кажется им аморальным или даже предосудительным, и эта общественная страсть к морали защищает полицию как институт намного более эффективно, чем это могло бы сделать правительство».

Штирнер предвосхитил современный психоанализ, заметив и разоблачив интернационализацию моральных родительских ценностей. Начиная с детства, моральные предрассудки пожирают нас.

Мораль стала «внутренней силой, от которой я не могу себя освободить», «ее деспотизм стал в десять раз хуже, чем раньше, потому что он ругает меня изнутри моего сознания». «Молодых людей посылают в школу в составе орд таких же молодых людей для того, чтобы твердить зады, и когда они зазубривают прописные истины наизусть, им объявляют, что они стали взрослыми». Штирнер объявил себя иконоборцем: «Бог, сознание, обязанности и законы являются ошибками, которые вдалбливают в наши умы и сердца». Истинные обольстители и растлители молодежи — священники и родители, которые «вываливают в грязи молодые сердца и дурят молодые головы». Если и есть что-то, что «идет от лукавого», это как раз этот фальшивый божественный голос, который был интерполирован в сознание.

В процессе реабилитации индивидуума Штирнер также открыл фрейдистское подсознание. Эго нельзя постичь. Против него «восстает империя мысли, ума и умозаключений», оно невыразимо, непостигаемо, непонимаемо, и именно в живых афоризмах Штирнера читатель может найти первые мысли, предвосхищающие экзистенциалистскую философию:


 «Я начинаю с гипотезы, принимая за гипотезу самого себя... Я использую ее лишь для собственного удовольствия и удовлетворения... Я существую только потому, что я вскармливаю свое Эго... Тот факт, что я представляю поглощающий интерес для самого себя, означает, что я существую».


Естественно, что раскаленное добела воображение, которое порой помогало Штирнеру писать, иногда доводило его до парадоксальных умозаключений. Он позволял себе разражаться антисоциальными афоризмами и пришел к умозаключению, что жизнь в обществе невозможна:


«Мы выступаем не за общественную, а за отдельную жизнь». «Люди мертвы! Здравствуй, Я!» «То, что хорошо для людей, плохо для меня!» «Если это правильно для меня, это — правильно. Может быть, для других это и неправильно, так пусть они сами об этом позаботятся!»


Однако эти единичные выплески, вероятно, не являлись фундаментальной частью его мышления, и, несмотря на неистовство отшельника, он стремился к общественной жизни. Подобно большинству людей-интровертов, изолированный, замкнутый в себе, он переживал острую ностальгию по общению. Тем, кто спрашивал, как он может жить в обществе с этой его исключительностью, он отвечал, что только человек, который понял собственную «неповторимость и уникальность», может иметь какие-то отношения с другими людьми. Индивиду необходима помощь и друзья; например, если он пишет книги, ему нужны читатели. Он объединяется с другими людьми, для того чтобы умножить свою силу и более полно самовыразиться посредством их общей силы, чем они все могли бы сделать это в изоляции. «Если у тебя есть еще несколько миллионов за спиной, способных защитить тебя, вместе вы станете великой силой и с легкостью добьетесь победы», но при одном условии: эти отношения с другими должны быть свободными, совершаемыми по свободной воле, и их всегда можно было разорвать. Штирнер различает общество уже установившееся, которое ограничивает, и объединение, которое является проявлением собственной воли. «Общество использует вас, но вы используете объединения». Необходимо признать, что объединение подразумевает жертву, накладывает ограничение на свободу, но эта жертва приносится не для общественной пользы: «Меня приводит туда мой личный интерес».

Штирнер занимался современными ему проблемами, особенно когда рассматривал вопрос о политических партиях, в частности о коммунистах. Он сурово критиковал конформизм партий: «Человек должен следовать установкам своей партии везде и повсюду, полностью одобряя и защищая ее основные принципы». «Члены партии... склоняются перед ее малейшими желаниями». Программа партии должна «быть для них очевидна, свободна от вопросов... Человек должен принадлежать партии телом и душой... Любой переходящий из одной партии в другую немедленно воспринимается как ренегат». По мнению Штирнера, монолитная партия перестает быть объединением, оставляя от него лишь мертвую оболочку. Он отвергал подобную партию, но не оставлял надежду присоединиться к политическому объединению: «Я всегда найду достаточное количество людей, которые захотят объединиться со мной без того чтобы приносить мне присягу под знаменем». Он чувствовал, что смог бы вступить в партию только в том случае, если «в ней нет ничего обязательного», и единственным его условием была уверенность в том, что «он не позволит партии подмять себя». «Партия — это всего лишь то, в чем участвует человек». «Он свободно вступает в объединение и точно таким же образом может забрать назад свою свободу».

В аргументации Штирнера есть только одна слабость, хотя в той или иной мере она присуща всем его трудам: его концепция единства индивидуума не только «эгоистична», выгодна для «эго», но ценна также и для коллективности. Объединение людей плодотворно только тогда, когда оно не разрушает индивидуума, но, наоборот, развивает инициативу и творческую энергию. Разве сила партии не является суммой сил всех индивидуумов, которые ее составляют? Этот пробел в его аргументации обязан своим происхождением тому факту, что штирнеровский синтез индивида и общества остался незавершенным. В наследии этого бунтаря столкновение общественного и антиобщественного не всегда разрешается. Социальные анархисты были вынуждены совершенно обоснованно упрекать его за это.

Эти упреки были еще более горькими, потому что Штирнер, возможно, по незнанию, совершил ошибку, включив Прудона в число коммунистов-авторитаристов, которые осуждают индивидуальные порывы, клеймя их от имени «общественного долга». Верно, что Прудон высмеивал «преклонение» перед индивидумом в штирнеровском духе (без прямого указания на Штирнера, чью работу он, таким образом, может быть, и не читал), но вся его работа была поиском синтеза или, скорее, даже «равновесия» между властью индивидуума и властью коллектива. «Как индивидуализм является первоначальным качеством человека, точно так же склонность к объединениям является его дополнением».

Некоторые думают, что человек ценен только через общество... и склоняются к втягиванию индивидуума в коллективность. Таким образом... коммунистическая система является обесцениванием личности во имя общества... Это тирания, мистическая и анонимная тирания, это не объединение... Когда человеческая личность лишается своих прерогатив, общество остается без своего основополагающего принципа.

С другой стороны, Прудон отрицал индивидуалистический утопизм, который объединяет индивидуальности, не имеющие органической связи между собой, и, таким образом, предает его неспособность разрешить проблему общих интересов. «У нас слишком много общих интересов, слишком много общего».

Бакунин также был одновременно индивидуалистом и социалистом. Он без конца повторял, что общество может достичь более вы- . сокого уровня, если начнет со свободного индивидуума. Когда бы он ни рассуждал о правах, которыми должны располагать группы, таких, как право на самоопределение или право собраний, он всегда подчеркивал, что индивидуум должен быть тем первым, кто выиграет от этого. Индивид чем-то обязан обществу только до тех пор, пока он свободно соглашается являться его частью. Каждый свободен объединяться или не объединяться и, если человек так захочет, «идти и жить в пустынях или в лесу с дикими зверями». «Свобода является абсолютным правом каждого человека не искать никаких иных санкций на свои действия помимо санкций собственной совести, определять эти действия исключительно по своей воле и впоследствии быть ответственным в первую очередь перед самим собой». Общество, которое индивидуум свободно избрал для того, чтобы стать его членом, является всего лишь вторичным фактором в списке ответственностей. Оно имеет больше обязанностей по отношению к нему, чем прав на него, и при условии, что индивид достиг совершеннолетия, общество не должно «ни приглядывать за ним, ни управлять» им; оно обязано ему лишь обеспечить «защиту его свободы».

Бакунин развил идею «абсолютной и полной свободы» очень широко: я могу распоряжаться своей личностью так, как считаю нужным, я могу ничего не делать, а могу и трудиться, могу честно жить своим собственным трудом, а могу бесстыдно эксплуатировать благотворительность или частные анонимные пожертвования. Все это возможно только при одном условии: эта благотворительность или поддержка должны быть добровольными и предоставленными мне индивидами, достигшими совершеннолетия. У меня даже есть право вступать в объединения, субъекты которых являются «аморальными» или выглядят таковыми. В своей увлеченности свободой Бакунин зашел так далеко, что позволил индивиду вступать в объединения, задуманные в целях коррумпирования и уничтожения индивидуума или общественной свободы: «Свобода может и должна защищать себя только посредством свободы; пытаться ограничить ее под предлогом защиты свободы означает впадать в опасное противоречие».

В вопросе этических проблем Бакунин был уверен, что «аморальность» является последствием порочным образом организованного общества. Это последнее должно быть, таким образом, уничтожено сверху донизу. Одна только свобода может принести улучшение моральных качеств. Ограничения, вводящиеся под предлогом улучшения нравственного облика, всегда оказывались вредными для него. Репрессии не только не контролируют распространение аморальности, они лишь расширяют и углубляют ее. Поэтому наивно противостоять ей строгим законодательством, которое посягает на индивидуальную свободу. Бакунин допускал только одну санкцию против бездельников, паразитов и злоумышленников — лишение политических прав, то есть тех гарантий, которые индивид должен получать от общества. Из этого следует, что каждый индивид имеет право распоряжаться своей собственной свободой через свои поступки, но в этом случае ему отказывается в праве обладать своими политическими правами на протяжении его добровольной службы.

Если преступления все же совершаются, к ним надо относиться как к болезни и наказывать их так, как если бы их лечили, а не как если бы за них мстили. Более того, осужденный индивид должен пользоваться правом не подчиняться вынесенному приговору, если он объявляет, что больше не желает быть членом соответствующего общества. Последнее в свою очередь имеет право выслать подобного индивида и объявить его находящимся за рамками его защиты.

Бакунин, однако, отнюдь не являлся нигилистом. Провозглашение индивидуальной абсолютной свободы не привело его к отказу от всех общественных обязательств. Он считал, что свободным можно стать лишь через свободу других: «Человек может воплотить свою свободную индивидуальность, только если все индивидуумы соберутся вокруг него и только через работу и коллективную силу общества». Членство в обществе свободно, но Бакунин не сомневался, что вследствие своих колоссальных преимуществ «все изберут подобное членство». Человек — это и самое «индивидуальное, и самое общественное из всех животных».

Бакунин не выказывал склонности к эгоизму в его вульгарном смысле—к буржуазному индивидуализму, «который приводит индивидуума к обретению и установлению своего собственного благополучия... вместо всех, на спинах других, так, чтобы причинить им вред».

Обладая обширным и синтезирующим интеллектом, Бакунин пытался создать мост между индивидуумом и массовыми движениями: «Вся общественная жизнь является просто этой продолжающейся взаимной зависимостью индивидуумов и масс. Даже сильнейшие и самые умные из индивидуумов..; являются в каждый момент своей жизни и теми, кто осуществляет, и теми, что является продуктами желаний и действий масс». Анархист видит революционное движение как продукт этого взаимодействия; таким образом, он полагает, что индивидуальное действие и автономное коллективное действие масс равно плодотворными и активными.

Испанские анархисты были интеллектуальными наследниками Бакунина. Хотя и очарованные социализацией, в самый канун Революции 1936 г. они не преминули дать торжественное обещание защищать священную автономию индивидуума. «Вечное стремление быть уникальным, — писал Диего Абад да Сантильян, — будет выражено тысячью способов: индивидуум не будет удушен принижающим выравниванием... Индивидуализм, личный вкус и оригинальность будут иметь равное право на самовыражение».



Источники вдохновения: массы

После революции 1848 г. Прудон понял, что тот источник, откуда революция черпает свою энергию, — это массы. В конце 1849 г. он писал: «Революции не имеют зачинщиков; они начинаются, когда к тому благоволит судьба, и заканчиваются с окончанием того загадочного импульса, что дает им силу». «Все революции происходили посредством спонтанных действий народа; если случайно правительства и отвечали на народную инициативу, так только потому, что были принуждены к тому и скованы в своих ответных действиях. В остальном же они всегда запрещали, подавляли, наносили удар». «Ведомый своими инстинктами, народ почти всегда видит дальше и лучше, чем если им управляет горстка лидеров». «Социальная революция... происходит не по велению хозяина с теорией наготове и не по завету пророка. Истинно органичная революция — это результат общественной жизни, и хотя у нее есть исполнители и глашатаи, она не есть дело рук кого-то одного». Революция должна направляться снизу, а не сверху. Едва лишь закончится революционный кризис, восстановление общества должно стать делом рук самих народных масс. Прудон подтверждал, что «массы обладают автономностью и личностью».

Бакунин тоже без устали повторял, что революция не может быть начата по указу и не может быть организована сверху; она может начаться и развиться только под влиянием спонтанных и продолжительных действий народа. Революции приходят «аки тать в нощи». Они «производятся силой событий». «Они долго готовятся в глубине инстинктивного сознания масс — а затем взрываются, часто как будто по незначительным причинам». «Их можно предвидеть, замечать предзнаменования их появления... но ускорить их прорыв на поверхность нельзя». «Анархистская социальная революция... спонтанно вырастает в сердцах людей, уничтожая все, что подавляет и регламентирует жизнь, с тем чтобы потом создать новую форму общественной жизни, которая вырастет из самых потаенных глубин народной души». В Парижской коммуне 1871 г. Бакунин увидел поразительное подтверждение своих взглядов, ведь коммунары были убеждены, что в революции «действовать поодиночке бессмысленно» и «все определяется спонтанными действиями масс».

Как и его предшественники, Кропоткин восхвалял «удивительное чувство самоорганизации, которое у народа... есть в такой значительной степени и которое так редко ему было дозволено применять». Он игриво добавлял, что «сомневаться в этом может лишь тот, кто всю жизнь прожил, заживо похоронив себя под толщей официальных бумаг и печатей».

Сделав все эти щедрые и оптимистические утверждения, анархист, его собрат и враг марксизма оказался перед лицом серьезных противоречий. Спонтанность масс является базовым качеством, абсолютным приоритетом, но она не самодостаточна. Помощь революционного меньшинства, способного замыслить революцию, остается необходимой для того, чтобы мобилизовать массовое сознание. Как можно удержать эту элиту от того, чтобы она не использовала свое интеллектуальное превосходство для узурпации роли масс, желания парализовать их инициативу и даже установить над ним новую власть?

После своего идиллического спонтанного восторга массами Прудон пришел к признанию инертности масс, пораженных предрассудками в отношении правительств, инстинктом чинопочитания и комплексом неполноценности, который не дает народу подняться. Таким образом, коллективные действия людей должны стимулироваться, и, если никакое озарение не будет навязано им извне, низшие классы останутся на положении рабов до бесконечности. Помимо этого он признавал, что «в каждую эпоху идеи, которые возбуждали массы, сначала возникали в головах нескольких мыслителей... Большинство никогда не проявляло инициативы.. Индивидуальность имеет приоритет в любом проявлении деятельности человеческого духа». Было бы идеальным, если бы это сознательное меньшинство могло передать народу свою науку — науку революции. Но на практике Прудон казался скептичным в отношении подобного синтеза: ожидать — это означало бы недооценивать навязчивую природу власти. В лучшем случае возможно сбалансировать два элемента.

Перед обращением в анархизм в 1864 г. Бакунин был вовлечен в заговоры и тайные общества и познакомился с типично бланкистской идеей о том, что действия меньшинства должны предшествовать пробуждению широких масс и соединяться с их самыми продвинутыми элементами, после того как их удастся вытащить из обычной летаргии. Проблема стояла совершенно иначе в рабочем Интернационале, когда это широкое движение было, наконец, организовано. Хоть Бакунин и стал анархистом, он оставался убежден в необходимости сознательного авангарда:


 «Для того чтобы революция одержала триумф над реакцией, объединение революционной мысли и действия должно иметь свой орган в гуще народной анархии, которая станет самой жизнью и источником всей революционной энергии».


Группа — маленькая или большая — индивидуумов, вдохновленных одной и той же идеей и разделяющих общую цель, произведет «естественный эффект на массы». «Десять, двадцать или тридцать человек с ясным пониманием и хорошей организацией, знающие, чего они хотят и куда они направляются, могут с легкостью увлечь за собой сотню, две сотни, три сотни и даже больше». Мы должны создать хорошо организованные и правильным образом вдохновленные кадры лидеров массового движения». Методы, которые защищал Бакунин, очень похожи на то, что ныне называется «инфильтрацией». Она состоит в нелегальной работе с наиболее умными и влиятельными индивидуумами в каждой отдельной местности так, что «каждая организация максимально согласится с нашими идеями. В этом и состоит весь секрет нашего влияния». Анархисты должны быть «невидимыми лоцманами», которые управляли бы готовыми раздуть пожар массами. Они должны направлять их не при помощи явной и ощутимой власти, но при помощи «диктатуры без знаков отличия, титулов или официальных прав, и эта диктатура все равно будет более мощной, потому что она не будет обладать никакими признаками власти». Бакунин четко отдавал себе отчет в том, как мало его терминология («лидеры», «диктатура» и т.д.) отличалась от той, которой пользовались оппоненты анархизма, и заранее отвечал «любому, кто предполагал, что акция, организованная подобным образом, является просто еще одним покушением на свободу масс, попыткой создать новую авторитарную власть»: «Нет! Авангард не может ни получать выгод, ни являться лидером-диктатором народа, он может быть лишь посредником, помогающим народу самостоятельно обрести свободу. Максимум, которого может он достичь, — это распространить в массах идеи, соответствующие их собственным инстинктам. «Революционные власти» (Бакунин не воздерживался от использования этого термина, но извинял его использование выражением надежды на то, что «их будет как можно меньше») не должны были навязывать революцию массам, но — пробуждать ее в их гуще; они не должны были делать массы субъектом любых форм организаций, но стимулировать их автономные организации снизу доверху.

Гораздо позже Роза Люксембург пролила свет на то, что имел в виду Бакунин: противоречие между либертарианской спонтанностью и необходимостью действовать, существующей у сознательного авангарда, будет полностью разрешено, когда наука и рабочий класс сплавятся воедино и массы станут полностью сознательными, им не будут нужны еще какие-то «лидеры», но только «исполнительные органы» для их «сознательных действий». Подчеркнув, что пролетариату по-прежнему не хватает знаний и организации, русский анар-\' хист приходит к заключению, что Интернационал мог стать инструментом эмансипации, только «когда он смог бы добиться того, чтобы наука, философия и политика социализма проникли в рефлектирующее сознание его членов».

Однако каким бы теоретически удовлетворительным ни был бы этот синтез, это был набросок, прикинутый на очень отдаленную перспективу. До тех пор пока историческая эволюция не позволяла осуществить все это, анархисты, подобно марксистам, оставались более или менее заключенными в рамки противоречия. Должна была произойти русская революция, с ее конфликтом между спонтанной властью Советов и заявкой Партии большевиков на «направляющую роль». Этому противоречию было суждено проявить себя в испанской революции, где либертарианцев заносило из одной крайности в другую, от массового движения до осознания себя анархистской элитой.

Два исторических примера смогут проиллюстрировать это противоречие.

Анархисты должны были сделать из опыта российской революции один категорический вывод: то, насколько порочна «руководящая роль» Партии. Волин сформулировал это таким образом:

Ключевая идея анархизма проста: ни одна партия или политическая или идеологическая группа, даже если она искренне желает сделать так, никогда не преуспеет в эмансипации рабочих масс, пытаясь расположить себя над ними или в стороне от них, для того чтобы «управлять» ими или «вести» их. Истинное равенство может быть достигнуто только прямым действием... тех, кто заинтересован, - самих рабочих, через их собственные классовые организации (производственные синдикаты, рабочие комитеты, кооперативы и т.д.) и не под эгидой любой политической партии или идеологического объединения. Их освобождение должно основываться на конкретных действиях и «самоуправлении», которым можно помогать, но которые не должны контролировать революционеры, работающие изнутри масс, а не «над» ними... Анархистская идея и истинная уравнительная революция никогда не могут быть доведены до воплощения анархистами как таковыми, но только широкими массами... от анархистов или других революционеров в целом требуется только просвещать их или помогать им в определенных ситуациях. Если анархисты упорствуют в том, что могут провести социальную революцию, «направляя» массы, подобная претензия будет иллюзорной ровно настолько же, насколько большевистская, и по тем же самым причинам.

Однако испанским анархистам в свою очередь было суждено испытать нужду в организации идеологически сознательного меньшинства — Иберийской Анархистской Федерации (FAI), существовавшей внутри их обширной профсоюзной организации, Национальной Конфедерации Труда (CNT). Этой организации было суждено сразиться с реформистскими тенденциями некоторых «чистых» синдикалистов и с маневрами агентов «диктатуры пролетариата». FAI черпала вдохновение в идеях Бакунина и пыталась, таким образом, скорее просвещать, чем направлять. Относительно высокая либертарианская сознательность многих рядовых членов CNT также помогала избежать эксцессов авторитарных революционных партий. Однако она выполняла свою направляющую роль не очень хорошо, будучи неуклюжей, постоянно сомневающейся по поводу своей опекунской роли в отношениях с профсоюзами, нерешительной в своей стратегии и более щедро обеспеченной активистами и демагогами, чем революционерами, ясно мыслящими как на уровне теории, так и на уровне практики.

Отношения между массами и сознательным меньшинством создают проблему, разрешения которой не нашли ни марксисты, ни даже анархисты, проблему, последнее слово по которой еще не прозвучало.



В поисках нового общества: Анархизм не утопичен

Поскольку доктрина анархизма по своей сути конструктивна, анархистская теория горячо отвергает любые обвинения в утопизме. Она использует метод исторической реконструкции, чтобы доказать, что общество будущего — не изобретение анархистов, а продукт незаметных глазу побочных эффектов от событий прошлого. Прудон утверждал, что в течение 6000 лет человечество томилось под пятой неумолимой системы власти, но все же жило за счет «тайной добродетели»: «Под аппаратом правительства, под сенью его политических институтов, общество медленно и молчаливо производило свою собственную организацию, создавая для себя новый порядок, в котором выразилась его жизнеспособность и автономность».

Каким бы вредоносным ни было государство, оно содержит в себе свою собственную противоположность. Оно всегда было «феноменом коллективной жизни, публичной демонстрацией силы наших законов, выражением общественной спонтанности, и все это было направлено на то, чтобы подготовить человечество к более высокому и правильному порядку вещей. То, что человечество ищет в религии и зовет Богом, содержится в нем самом. Точно так же и то, что гражданин ищет в государстве... содержится в нем самом это свобода». Французская

революция ускорила это неизбежное продвижение в сторону анархии: «В тот день, когда наши отцы утвердили принцип свободного проявления воли человеком как гражданином, небо и земля отреклись от власти, а правительство, пусть делегированное, стало невозможным».

Завершила дело промышленная революция. По ее истечении экономика получила примат над политикой и полностью подчинила ее себе. Государство более не могло избегать непосредственной конкуренции между производителями и превратилось в нечто подобное центру разрешения конфликтов заинтересованных сторон. Эту революцию завершил рост пролетариата. Несмотря на протесты, только социализм теперь признавался властью: «Кодекс Наполеона настолько же бесполезен для нового общества, насколько и концепция республики Платона: в течение нескольких лет абсолютный закон собственности будет повсеместно заменен относительным, гибким законом промышленного сотрудничества, после чего этот карточный домик будет необходимо заново отстраивать сверху донизу».

В свою очередь Бакунин признавал «огромную и неоценимую услугу, оказанную всему человечеству Французской революцией — матерью всех нас. Принцип власти был навсегда устранен из сознания людей, и порядок, устанавливаемый кем-то свыше, стал теперь невозможен. Остается лишь организовать общество так, чтобы оно смогло существовать без правительства». Здесь Бакунин рассчитывал на ресурсы самого народа. «Несмотря на назойливую и разрушительную опеку государства», массы на протяжении веков «спонтанно развивали в себе многие, если не все, элементы, необходимые для материального и морального устройства настоящего единства людей».



Необходимость организованности

Анархизм вовсе не отождествляет себя с беспорядком, это понятия далеко не синонимичные. Еще Прудон заявлял, что анархизм — не хаос, а порядок, что это, в отличие от искусственно насаждаемого верхами жизненного устройства, — естественное положение вещей; настоящее, цельное единство в отличие от единства, формирующегося под гнетом ограничений. Такое общество «думает, действует и разговаривает как один человек именно потому, что представлено теперь не одним человеком, потому что больше не признает личной власти и, как Паскалева бесконечность[7], имеет центр в любой точке, а края не имеет вовсе».

Анархия — это «организованное живущее общество», «высшая степень свободы и порядка, какую только может достичь человечество». Возможно, некоторые анархисты считали иначе, но итальянец Эррико Малатеста призвал их к порядку:

Под влиянием полученного авторитарного образования им кажется, что власть - суть социальной организованности, и они, с тем чтобы поразить власть, отвергают и организованность как таковую... Эти анархисты, находящиеся в оппозиции к любой форме организованности, совершают роковую ошибку, полагая, что организованность и власть - понятиянеразделимые. Принимая эту гипотезу, они отрицают любую организацию, дабы не пойти и на минимальную уступку власти. Но если бы мы считали, будто организованности без власти не существует вовсе, мы были бы отъявленными авторитаристами, потому что в таком случае у нас не было бы выбора, кроме как предпочесть власть (пусть такую, которая закует жизнь в цепи и сделает ее серой) тотальному беспорядку, который сделает ее совсем невозможной.

Уже в двадцатом веке анархист Волин так осветил и развил эту идею:

Ошибочное - а чаще нарочито некорректное - представление таково, что либертарианская концепция заключается в отсутствии какой бы то ни было организации. Эта позиция всецело неверна: дело не в «организованности» или «неорганизованности», а в двух разных принципах организации... Конечно, утверждают анархисты, общество должно быть организованно, но эта новая организация... должна быть устроена на свободной социальной основе, а инициатива ее в первую очередь должна исходить снизу. Принципы организации не должны исходить из центра, который был заранее создан с тем, чтобы захватить все и подчинить себе, но напротив, должны происходить отовсюду и создавать естественные координационные точки, которые будут обслуживать всю систему. С другой стороны, такая манера «организации», которую можно позаимствовать у деспотического эксплуататорского общества, лишь многократно увеличила бы все пороки старой системы... Содержать ее тогда можно будет лишь с помощью нового трюкачества.

Фактически же анархисты стали бы не только главными действующими лицами в новой организационной системе, но и превратились бы в «первоклассных организаторов», как признавал в своей книге о Парижской коммуне Анри Лефевр. Однако, по мнению этого философа, здесь скрывалось противоречие — «довольно удивительное противоречие, которое мы постоянно видим в истории рабочих движений вплоть до нынешнего времени, а особенно в Испании». И действительно, это может лишь «шокировать» тех, для кого либертарианцы — a priori дезорганизаторы.



Самоуправление

Подготавливая в 1848 г. накануне революции «Коммунистический манифест», Маркс и Энгельс предвидели, что в течение долгого переходного периода все орудия производства будут сосредоточены в руках всеобъемлющего государства. Они взяли авторитаристскую идею Луи Блана о соединении как сельскохозяйственных, так и промышленных рабочих в «трудовые армии». Прудон был первым, кто предложил антигосударственную форму управления экономикой.

Во время революции 1848 г. рабочие объединения по производству спонтанно возникли в Париже и Лионе. В 1848 г. этот росток самоуправления показался Прудону гораздо более революционным событием, чем политическая революция. Он не был изобретен теоретиками и не проповедовался доктринерами, государство не дало ему изначального толчка, он был воплощен народом. Прудон побуждал рабочих организовываться таким образом во всех областях республики, втягивать в это мелкий бизнес, торговлю и индустрию, затем крупный бизнес и предприятия и, наконец-то, самые большие предприятия (шахты, каналы, железные дороги и т.д.), таким образом «становясь хозяевами всего».

Современная тенденция заключается в том, чтобы постоянно поминать Прудону наивную и сиюминутную идею о сохранении мелкой торговли и кустарных мастерских. Это действительно было наивно и, без сомнения, неэкономично, но его идеи на этот счет были неоднозначны. Прудон был ходячим противоречием: он рассматривал собственность как источник несправедливости и эксплуатации и испытывал к ней слабость, хотя только до того предела, за которым он видел независимость индивидуума. Более того, на Прудона слишком часто влияло то, что Бакунин называл «маленькой прудоновской кликой», которая собралась вокруг него в его последние годы. Эта довольно-таки реакционная группа была мертворожденной. Во времена Первого интернационала она тщетно пыталась подчеркнуть противоречие между частной собственностью на средства производства и коллективизмом. Главной причиной, почему эта группа оказалась недолговечной, была та, что большинство ее участников слишком просто подпадали под влияние бакунинской аргументации и отказывались от своих так называемых прудоновских идей в поддержку коллективизма.

В своем последнем выражении эта группа, называвшая себя мю-тюэлистами, была лишь частично оппозиционной к коллективизму: они отказались от него в сельском хозяйстве ввиду индивидуализма французского крестьянина, но приняли его в транспорте, и в вопросах промышленного самоуправления, на самом деле, требовали его, при этом отвергая это название. Их страх перед термином был обязан своим происхождением их неуверенности перед лицом временно объединившегося фронта, выставленного против них бакунинскими учениками-коллективистами и определенными авторитарными марксистами, которые являлись почти открытыми сторонниками государственного контроля над экономикой.

Прудон действительно двигался вместе со временем и понимал, что невозможно повернуть часы вспять. Он был достаточно реалистичен, чтобы понять, что «малая промышленность так же нелепа, как малая культура», и записал это мнение в своих «Записных книжках». Что же касается крупной современной индустрии, требовавшей вложения больших трудовых ресурсов, то тут он был решительным коллективистом: «В будущем крупномасштабная индустрия и широкая культура должны стать плодом объединения». «У нас нет выбора в этом вопросе», — заключал он и приходил в негодование, когда кто-либо предполагал, что он выступал против технического прогресса.

В своем коллективизме Прудон был, однако, категорически против государственности. Собственность необходимо отменить. Общность (как ее понимал авторитарный коммунизм) является угнетением и рабством. Таким образом, Прудон выступал за сочетание собственности и общности: это была идея объединения. Средства производства и обмен не должны контролироваться ни капиталистическими компаниями, ни государством. Ввиду того, что для людей, которые в них работают, они являются тем же, чем «улей является для пчел», они должны управляться объединениями рабочих и только таким образом коллективные власти перестанут быть «отъединены» ради выгоды нескольких эксплуататоров. «Мы, рабочие, объединенные или уже почти объединенные, — писал Прудон в стиле манифеста, — не нуждаемся в Государстве... Эксплуатация государством всегда означает наличие правителей и рабов зарплаты. Мы хотим управления человека человеком не более, чем эксплуатацию человека человеком. Социализм является противоположностью государ-ственничества... мы хотим, чтобы эти объединения были... первым компонентом в широкой федерации объединений и групп, объединенных в общую связь демократической и социальной республикой».

Прудон вдавался в детали и точно перечислял базовые черты рабочего самоуправления:

Каждый объединенный рабочий должен иметь неотделимую долю собственности компании.

Каждый рабочий должен выполнять свою долю тяжелой и отталкивающей работы.

Каждый должен пройти через весь спектр операций и инструкций, степеней и деятельности, для того чтобы быть всесторонне подготовленным.

Прудон настаивал на том, что «рабочий должен пройти через все ступени работы в промышленности, в которой он трудится»:

Офисные работники должны избираться, а правила и установления должны подаваться на одобрение их помощникам.

Вознаграждение должно быть пропорционально природе занимаемой должности, уровню умений и несомой ответственности. Каждый помощник должен иметь свою долю дохода в той пропорции, в которой он внес вклад в работу.

Каждый свободен сам устанавливать свое рабочее время, выполнять свои обязанности и покидать объединение по желанию.

Рабочие объединения должны выбирать своих руководителей, инженеров, архитекторов и бухгалтеров.

Прудон подчеркнул тот факт, что пролетариату все еще не хватает технических работников: отсюда необходимость привлечь в рабочие программы по самоуправлению «выдающихся людей в области промышленности и торговли», которые обучили бы рабочих приемам ведения бизнеса и получали бы за это фиксированную зарплату: «Под солнечным светом революции есть место для каждого».

Либертарианская концепция самоуправления находится на противоположном полюсе от патерналистской, статичной формы самоуправления, разработанной Луи Бланом в проекте закона 15 сентября 1849 г. Автор «Организации труда» хотел создать рабочие ассоциации, спонсировавшиеся и финансировавшиеся государством. Он предложил арбитражное разделение доходов следующим образом: 25% — в фонд общей амортизации; 25% в фонд социального страхования; 25% — в резервный фонд; 25% — должны быть разделены между рабочими.

Прудон не допустил бы ничего подобного в своей схеме самоуправления. С его точки зрения, объединенные рабочие должны не «подчиняться государству», а «сами быть государством». «Объединение... может сделать все и реформировать все без вмешательства со стороны властей, может противостоять властям и подчинять их». Прудон хотел «двигаться к правительству через объединения, не к объединениям через правительство». Он выпустил предупреждение против иллюзии, выношенной в мечтах авторитарных социалистов, что государство могло бы вынести свободное самоуправление. Как могло оно допустить «образование враждебных анклавов наряду с централизованной властью»? Прудон провидчески предупреждал: «Покуда централизация продолжает обеспечивать постоянным доходом мощное Государство, ничто не может быть достигнуто посредством спонтанной инициативы или путем независимых акций групп или индивидуумов ».

Следует подчеркнуть, что на конгрессе Первого интернационала либертарианская идея самоуправления превалировала над этатистской концепцией. На Лозаннском конгрессе 1867 г. докладчик от комитета, бельгиец по имени Сезар де Пэп, предложил, чтобы государство стало владельцем предприятий, которые должны быть национализированы. В то время Шарль Лонгэ был либертарианцем, и он ответил: «Хорошо, при условии, что все поймут, что мы определяем государство как «коллектив граждан»... и также что эти службы будут исполняться не государственными чиновниками... но группами рабочих». Дебаты продолжились на будущий год (1868) на Брюссельском конгрессе ,и на этот раз тот же самый докладчик от комитета был более четок в этом вопросе: «Коллективная собственность должна принадлежать всему обществу в целом, но она должна быть подчинена объединениям рабочих. Государство должно быть не более чем федерацией различных групп рабочих». Уточненная таким образом, резолюция была принята.

Однако тот оптимизм, который выразил Прудон в 1848 г. в отношении самоуправления, оказался неоправданным. Не так много лет спустя, в 1857 г., он сурово раскритиковал существующие рабочие объединения: вдохновленные наивными утопическими иллюзиями, они заплатили дорогую цену за свой недостаток опыта. Они стали тесными и элитарными, начали функционировать как коллективные эксплуататоры и запутались в иерархических и управленческих концепциях. Все несправедливости капиталистических компаний «были еще больше раздуты в так называемых братствах». Они разрывались разногласиями, соперничеством, пороками и предательствами. Как только управленцы этих объединений обучались тому бизнесу, которым они занимались, они, «в свою очередь, превращались в буржуазных эксплуататоров». В других ситуациях, члены объединений настаивали на том, чтобы разделить владения. В 1848 г. было создано несколько сотен рабочих объединений, через девять лет от них осталось только двадцать.

В противовес этому узкому и частному взгляду на проблему, Прудон выступал за «универсальную» и «синтетическую» концепцию самоуправления. Задача на будущее стояла гораздо более важная, чем просто «заполучить несколько сотен рабочих в объединения»; она состояла в «экономической трансформации нации из тридцати шести миллионов душ». Рабочие объединения будущего должны были работать для всех, а не «для выгоды немногих». Самоуправление, таким образом, требовало от своих членов некоторого объединения: «Человек не рождается членом объединения, он им становится». Сложнейшей задачей, стоящей перед объединением, является «образование ее членов». Более важно создать «людской фонд», чем сформировать «массу капитала».

В правовом отношении первая идея Прудона заключалась в том, чтобы поручить владение предприятием объединениям рабочих, но затем он отошел от этого недальновидного решения. Для этого он провел различие между владением и собственничеством. Собственничество — это понятие абсолютное, аристократическое, феодальное; владение — демократично, имеет отношение к республике, эгалитаризму, оно состоит из узуфрукта (права пользования чужим имуществом и доходами от него), который нельзя ни отторгнуть, ни отдать, ни продать. Рабочие должны содержать свои средства производства в alleu (феодальный термин для наследственной, неотторгаемой собственности) подобно древним германцам, но не должны быть прямыми ее владельцами. Собственность должна быть заменена федеральным, кооперативным владением, принадлежащим не государству, но производителям в целом, объединенным широкими сельскохозяйственными и промышленными федерациями.

Прудон выражал огромный энтузиазм по поводу будущего таких пересмотренных и исправленных форм, как самоуправление: «Утверждать это — не просто фальшивая риторика, это экономическая и общественная необходимость: близится время, когда мы не сможем прогрессировать в каких-либо иных условиях помимо этих новых... Общественные классы... должны слиться в одну-единственную ассоциацию производителей». Достигнет ли успеха самоуправление? «От ответа на это зависит... все будущее рабочих. Если он будет положительным, для человечества откроется целый новый мир, если — негативным, пролетарий может успокоиться... в этом враждебном мире для него не останется никакой надежды».



Основы обмена

Как же следовало организовать взаимоотношения между различными ассоциациями рабочих? Вначале Прудон утверждал, что меновая стоимость всех товаров измеряется количеством труда, необходимого, чтобы эти товары произвести. Рабочим следует платить «трудовыми талонами»; следует организовать торговые агентства или социальные магазины, где рабочие могли бы приобретать товары по розничным ценам, рассчитанным по часам работы. Крупномасштабная торговля должна осуществляться бы посредством счетной палаты или Народного Банка, который бы принимал платежи в трудовых талонах. Такой банк был бы и кредитной организацией, дающей рабочим ассоциациям требуемые для бесперебойного функционирования суммы денег в долг, и такие кредиты должны были быть беспроцентными.

Эта схема (так называемый взаимообмен /mutuellisme/) была, конечно, довольно утопична и не могла быть воплощена в жизнь в условиях капиталистической системы. В 1849 г. Прудон организовал подобный народный банк, и в течение шести недель к нему присоединились около 20000 человек, но этот банк просуществовал недолго. Конечно, было преждевременно думать, что принципы взаимообмена, подобно капле масла на горячей сковороде, распространятся повсюду, и вслед за Прудоном утверждать, что «это воистину новый мир, обещанное новое общество, которое прорастает корнями в старое и видоизменяет его».

Сама концепция, что размер оплаты труда должен зависеть от количества проработанных часов, представляется по ряду причин сомнительной. Либертарианские коммунисты школы Кропоткина — Малатеста, Элизе Реклю, Карло Кафиеро — не преминули раскритиковать ее. В первую очередь они считали ее несправедливой. Кафиеро писал, что «три часа работы Питера могут стоить пяти часов работы Пола». Помимо продолжительности, стоимость труда должна определяться и другими факторами: напряженностью работы, наличием профессиональных и интеллектуальных навыков, пр. Следует также принять во внимание и семейные обстоятельства рабочих[8]. Кроме того, при коллективистском режиме рабочий остается заложником зарплаты, выплачиваемой ему тем обществом, которое оплачивает и контролирует его труд. Оплата труда на основе количества проработанных часов не может быть идеальным решением проблемы; в лучшем случае это может быть временной мерой. Мы должны положить конец примату бухгалтерских книг, философии «дебета и кредита». Этот метод вознаграждения за труд, происходящий от видоизмененного индивидуализма, вступает в противоречие с коллективным владением средств производства, и не может привести к глубоким революционным переменам в человеке. Он несовместим с анархизмом; новая форма собственности требует новой формы вознаграждения. Услуги, оказанные обществу, не могут быть измерены в денежных единицах. Приоритет следует отдать нуждам, а не услугам, и все продукты труда должны принадлежать всем, чтобы каждый мог их свободно брать. Девизом либертарианского коммунизма должно быть: каждому по потребностям.