Роберт Ирвин
Утонченный мертвец (Exquisite Corpse)
Авторское предисловие ко второму изданию
«Книги имеют свою судьбу». Первое издание этой книги воспоминаний, или лучше назвать ее книгой антивоспоминаний, вышло в свет только в прошлом году. Зачем же так скоро понадобилось второе? Дело в том, что в течение нескольких месяцев после выхода этого произведения (и в ответ на его публикацию) произошли некоторые события, после которых история, описанная в «Утонченном мертвеце», предстала совсем в другом свете. Возвращаясь к первоначальному варианту, я смеюсь, хотя, по идее, должен расплакаться. Мне казалось, что я смогу выглянуть в прошлое, как в окно. На самом же деле, я смотрел не в окно, а на стену с нарисованным на ней окном…
Всего лишь иллюзия… обман зрения и сердца… Когда я в последний раз был в Брюсселе, Рене Магритт показал мне одну из своих ранних работ, «Человеческий фактор I», на которой изображена картина, стоящая на мольберте на фоне пейзажа. Таким образом, часть пейзажа закрыта картиной. На картине изображена как раз та часть ландшафта, которую она закрывает. Мы, однако, не знаем, насколько точно пейзаж, нарисованный на картине, соответствует истинному положению дел. Не исключена и такая возможность, что на картине изображено совершенно не то, что скрывается за холстом. Только недавно я понял, что моя версия прошлого, которую я представляю в «Утонченном мертвеце», чем-то похожа на эту картину-загадку Магритта. Теперь все, что случилось в те давние годы, видится мне совершенно не так, как прежде. Если бы я взялся описывать эти события теперь, я бы все сделал иначе. В иной манере, в другом содержании. Тем не менее, я не изменил ни единого слова в тексте. Я просто добавил в конце еще одну главу: завершающую главу, которая полностью меняет смысл всех предыдущих. Я, грешным делом, уже начинаю бояться, что еще через год-полтора, мне снова придется писать предисловие к третьему, расширенному и дополненному изданию… но надеюсь, что нет. Ведь должно же все это когда-то закончиться.
Глава первая 1951
Лондон, декабрь, 1952.
Кэролайн снится мне редко. Однако вчера мне приснилось, что мы с ней гуляем по луна-парку в Баттерси. Она сказала, что хочет нарядиться молочницей. Я пообещал подарить ей миниатюрный дворец Трианон. Потом я встал перед ней на колени. Она торопилась, ей надо было вернуться в контору, но все же она снизошла до того, чтобы накормить меня пастилками от кашля.
Где сейчас Кэролайн? Куда все пропали? Я брожу по знакомым до боли улицам Сохо и Блумсбери и не встречаю вообще никого. И не только в Сохо и Блумсбери. Я бываю в других местах тоже – в Илинге, Сент-Олбансе, -в предместье Сен-Жермен – везде улицы неизменно пустынны, за исключением толп коммерсантов в элегантных костюмах и котелках, спекулянтов и уличных торговцев в мягких фетровых шляпах и костюмах попроще, и солдат и матросов, отпущенных в увольнительную. Но все они – мертвые. Только женщины представляются живыми. Я пристально вглядываюсь в лица женщин, ищу Кэролайн, а если не Кэролайн, то кого-то другого – просто какую-нибудь женщину, – в надежде ее изучить и тогда, может быть, лучше понять Кэролайн.
Никого нет. Ни Кэролайн. Ни Неда Шиллингса. Ни Оливера Зорга. Ни Дженни Бодкин. Ни Маккеллара. Ни Феликс. Ни Хорхе. Пропала даже Памела, а ведь каждый вечер, когда она пела, ее приходили послушать сотни человек. Куда все подевались? Может быть, я на минуту отвлекся, и за эту минуту, пока я стоял к ним спиной, они заключили тайное соглашение и разом подались в хранители маяков, ушли в монастырь или завербовались в иностранный легион? Быть может, они успокоились, остепенились, поселились в каком-нибудь тихом предместье, устроились секретарями, страховыми агентами, внештатными оформителями и т.д. Хотя в последнее как-то не очень верится.
Передо мною лежит фотография, на которой заснята часть нашей группы. Снимок сделан в 1936 году, месяца через два после закрытия Первой международной выставки сюрреалистов в галерее Нью-Барлингтон. Мы стоим перед входом в галерею Винкельмана на Риджент-стрит. Все щурятся на яркое солнце – все, кроме Неда, который бесстрашно таращится в объектив со своего места в центре. Блестящие белки его глаз всегда ассоциировались у меня с чем-то хищным. Большинство из нас улыбается робкой, несмелой улыбкой. Дженни Бодкин в полосатой матросской тельняшке машет одной из своих знаменитых кукол для кукольного театра абсурда – той самой, в виде прожорливого волосатого влагалища. Джордж стоит на коленях в первом ряду и неубедительно изображает борьбу с концертино. Бокалы с вином и дымящиеся сигареты представлены в полном объеме. Бокалы подняты в тосте, предназначенном Неду, поскольку мы как раз отмечали его выставку. Феликс сидит у ног виновника торжества и тянется шаловливой ручонкой к его промежности.
Я стою с самого края, в тени под навесом у входа в галерею. Сейчас я смотрю на себя на снимке и вспоминаю, чем были заняты мои мысли в тот день. Я хотел уговорить Винкельмана, чтобы он сделал выставку моих иллюстраций к Маккелларову «Детству и отрочеству Гагулы». Но я, видимо, был недостаточно убедительным. Оливер обнимает меня за плечи одной рукой, а другой рукой прижимает к себе Монику. Кэролайн на фотографии нет. «La femme trouvee»*, она не входила в наше объединение. Но это она нас снимала. Позже, значительно позже, уже после войны, на основе именно этого снимка я написал ретроспективный портрет нашей группы. Я ничего не менял, только нарисовал всех присутствующих с закрытыми глазами, как будто они крепко спят и поддерживают друг друга в своем коллективном сне. Единственный человек на портрете, который не спит – это я сам. Я стою с широко распахнутыми глазами и смотрю на зрителя с края холста. Теперь картина находится в собственности лондонской Национальной портретной галереи и, должно быть, лежит у них где-то в запасниках в качестве резервного экспоната.
* Найденная женщина (фр.). По аналогии с objet trouvee – найденным предметом, вещью из повседневного обихода, которую сюрреалисты использовали в качестве материала для создания своих произведений. Обыкновенный предмет, часто промышленного производства, представленный в определенном контексте, становился произведением искусства и приобретал новый смысл.
В наш кружок «Серапионовых братьев» входило человек двадцать-тридцать, плюс восторженные почитатели и всякие сопутствующие товарищи. За последние несколько лет до начала войны не проходило буквально ни дня, чтобы ты не встретил кого-то из них на улице или в клубе. Заходишь вечером в «Дохлую крысу» и видишь, как минимум, с полдюжины «своих». Если ты был в центре Лондона и случайно не встретил кого-то из братьев – это считалось едва ли не странным. На самом деле, мне кажется, что до войны даже случайности проявляли себя по-иному. Мы, члены братства, были уверены, что сможем все изменить. Искусство, литературу, политику -все. Теперь бары и клубы Сохо принадлежат новым людям. Более шумным, более пьяным и более уверенным в себе. Мак-ларен-Росс. Тамбимутту, Колкахун, Макбрайд, Дилан Томас, Нина Хамнетт. Старая гвардия исчезла почти без следа. Я изредка вижусь с Полом Нэшем и Дэвидом Гаскойном. Пару недель назад я приметил в витрине какого-то магазина одну из игрушек Дженни Бодкин. Того самого плюшевого медвежонка с молотком в лапах, который, если взять его в руки, рычит: «Поставь меня на место». Нед Шиллинге умер, как и обещал. Мы до сих пор переписываемся с Гербертом Ридом, хотя в последнее время тон наших посланий становится все более язвительным. Я слежу за публикациями Оливера Зорга в «Горизонте» и других литературных изданиях, но не знаю, где его можно найти, а все письма на имя Сирила Коннолли для последующей передачи Оливеру Зоргу остаются без ответа. Сам Сирил божится, что не знает, где сейчас живет Оливер.
Оливер Зорг, Пол Нэш, Хорхе Аргуэльес, Герберт Рид. До меня как-то не сразу дошло, что все упомянутые имена, и мое – в том числе, могут создать у читателя в корне неверное представление, о чем эта книга. Это не история «Серапионовых братьев». И ни в коем случае не автобиография. Я сам ненавижу автобиографии, все эти скучнейшие подробности из жизни родителей автора, его бабушек и дедушек, его прадедушек и прабабушек, воспоминания (чаще всего неприятные) о школьных годах и лирические пассажи о том, как автор все же расправил крылья, когда стал студентом университета, и т.д., и т.п. Меня это не вдохновляет. Я не вел дневников, которые могли бы послужить основой для монументальной автобиографии. У меня есть только дневник сновидений, куда я записываю те немногие события, которые происходят со мной во сне. Если вас интересуют мои родители, достаточно будет сказать, что мой папа – Лотреамон, а мама – Алиса в стране чудес. Что касается моего детства, то оно продолжается до сих пор. В плане познания мира, бутылка виски служила мне микроскопом, а бордель был единственной лабораторией.
Эта книга – не мемуары художника. Я пишу ее не для того, чтобы рассказать о себе. Мое участие в организации Первой международной выставки сюрреалистов в Лондоне, наша ссора с Андре Бретоном, мой разрыв с сюрреализмом, моя карьера военного художника, мои работы, мой психованный психоаналитик, из-за которого я угодил под суд – все это упоминается здесь лишь постольку поскольку. На самом деле, эта книга не обо мне. Мало того, я пишу не для вас – если только вы не Кэролайн. Вещь, которую вы сейчас держите в руках, это не литература. Это магическая ловушка. Она создавалась с единственной целью: найти Кэролайн. Разумеется, книга должна выйти в свет. Каждый ее экземпляр – как послание, закупоренное в бутылку. Мне представляется множество этих бутылок, плывущих по странным, далеким морям. Собственно, в этом-то и заключается парадокс. Для того чтобы «Изысканный труп» исполнил свое единственное предназначение, необходимо, чтобы он разошелся многотысячными тиражами, хотя эта книга – действительно очень личная, и сделана для одного человека, и адресована только ему. То есть, ей. Если вы все-таки соберетесь ее прочесть, вы очень скоро поймете, что как литератор я полностью несостоятелен. У нас в братстве были свои писатели, Оливер и Маккеллар. Я же, художник, затеявший делать книгу, вторгаюсь сейчас на незнакомую территорию. Мне действительно проще думать, что я пишу очередную картину, только не красками, а словами; и под мазками из слов, вымыслов и неправд лежит темный грунт меланхолии и жалости к себе. Эта книга, мне кажется, выйдет похожей на печальные, сумрачные полотна генуэзского живописца Алессандро Магнаско – унылые и хмурые пейзажи в тусклом свете вечерних сумерек, на которых с трудом различаются расщелины в скалах и безбрежные болота, и посреди этих пустынных ландшафтов, наполовину сокрытые листвой или завалами камней, иной раз проглядывают одинокие фигуры бледных и изнуренных отшельников или печальных шутов, их измученные тела словно высвечены вспышкой молнии.
Закончив этот абзац, самую длинную цепочку слов из написанных мною с тех пор, как я бросил школу, я пошел прогуляться по Южному берегу. Там как раз проходил «Фестиваль Британии», и я решил заглянуть на выставку. В экспозиции были представлены очаровательные и донельзя изысканные механические конструкции Эммета, очень английские нелепости Джона Пайпера, зловеще-футуристический Скайлон и не особенно захватывающая коллекция мебели серии G-Plan. Меня особенно удручали явные признаки доместикации сюрреализма, встречавшиеся повсеместно. Сейчас стало модным писать пейзажи с завышенной линией горизонта, размечающей пустое пространство, где нет ничего, кроме нескольких загадочных объектов, разбросанных как попало, а на рекламных щитах сплошь и рядом красуются изображения вырванных глаз и отделенных от тела рук. Сюрреализм утратил свое изначальное предназначение: провоцировать, эпатировать и удивлять. Былая сила его обаяния теперь стала более чем сомнительной. Фестиваль – это праздник. Ничего себе праздничек!
Даже во время войны настроение у нас было более праздничным. Оно было по-настоящему радостным. Пробираясь сквозь толпы людей на выставке, я весь пылал, словно заряженный пламенем, и мне представлялось, что если сейчас кто-то дотронется до меня, он тут же сгорит и осыплется пеплом, поглощенный огнем моей жгучей души.
Вернувшись домой, я открыл очередную бутылку виски, а потом долго сидел и смотрел на стену. Мне все равно, на какую из стен смотреть, потому что однажды, в краткосрочном припадке вдохновения на trompe d’oeil*, я нарисовал на трех стенах фальшивые окна, и теперь эти стены стали точно такими же, как и четвертая, в которой действительно есть окно, выходящее на запасные пути у вокзала. Дверь в мою комнату почти невидима, потому что раскрашена под обои. Своим искусством я сотворил для себя тюрьму.
Хотя я работаю в этой комнате, как рабочая студия она подойдет далеко не для каждого живописца. Настоящее окно выходит на юг, а все мои братья-художники, или будет вернее назвать их соперниками, ратуют только за северное освещение. Однако меня не заботит проблема света, поскольку я не пишу «из жизни» и предпочитаю работать при желтом свете голой электрической лампочки, который как нельзя лучше подходит для моих ослепительно ярких и пестрых цветов. Я пишу исключительно «из головы». Все происходит само собой. Я закрываю глаза и погружаюсь в поток гипнагогических образов. Фигуры людей, звери, здания, символы и пейзажи как будто гоняются друг за другом в безмолвном пространстве за закрытыми веками, а потом исчезают в неосвещенных зонах сознания. Когда я спросил доктора Уилсона, своего психоаналитика, об этих странных картинках из головы, он заверил меня, что гипнагогические образы – явление достаточно распространенное, даже обычное, связанное с пропуском каких-то там импульсов на фоторецепторах сетчатки глаза. То ли на палочках, то ли на колбочках, я уже точно не помню.
Я посмотрел в словаре, что означает слово «гипнагогический». Вызванный, порожденный сном. Но здесь явно какая-то неувязка, поскольку я определенно не сплю, когда наблюдаю за этими образами, что заполняют все поле зрения, кружатся в вихре бредового танца и перетекают друг в друга, создавая поистине фантастические сочетания. Собака, лежащая на траве, превращается в вазу для фруктов, хвост, согнутый колечком, вдруг проступает изгибом жемчужины, а красавец Нарцисс, завороженный своим отражением в зеркальной воде, стоит только немного сместить угол зрения, вдруг обращается в белую руку скелета, держащую яйцо – в соответствии с параноидально-критическим методом видения мира и построения художественной реальности, разработанным моим старым другом (я имею в виду, бывшим другом) Сальвадором Дали. Сам Дали определил его как «спонтанный метод непосредственного изложения иррационального знания, рожденного в бредовых ассоциациях, а затем критически осмысленного. Осмысление выполняет роль проявителя, как в фотографии, нисколько не умаляя параноидальной мощи». Это полностью согласуется с Манифестом сюрреализма, поскольку мы следуем рекомендации Бретона, пытаясь творить под «диктовку мысли вне всякого контроля со стороны разума, без каких бы то ни было эстетических или нравственных ограничений».
* Оптическая иллюзия; изображение, создающее иллюзию реальности (фр.)
Как бы там ни было, я не верю, что гипнагогические образы связаны со сновидениями, поскольку с тех пор, как исчезла Кэролайн, меня мучает бессонница. Иногда я лежу на полу с закрытыми глазами и бездеятельно наблюдаю за текучими образами, колышущимися в пространстве: пламенеющие зигтураты обращаются огненным ветром костров, языки пламени извиваются побегами виноградной лозы, виноградник простирается до стены, в стене есть дверь, но когда я подхожу к этой двери, она превращается в озеро, по которому плавает утка, только это уже не утка, а перевернутая стопа, и так – без конца, с неослабной энергией. Бредовый, бессмысленный фильм без сценария и сюжета.
В другие разы я не столь безучастен и не довольствуюсь ролью пассивного наблюдателя, поскольку эти текучие образы можно менять произвольно, и у меня разработан комплекс упражнений на концентрацию и построение заданных видений. Я вызываю буквы алфавита. Одна за другой, они неуверенно поблескивают на экране закрытых век, страстно желая стать чем-то иным. Потом я слегка ослабляю контроль, и их очертания растекаются, и они, преисполненные благодарности, превращаются в страусов, окна и банджо – в любую вещь по их выбору. Или я вызываю в сознании образ Гитлера и заставляю его расхаживать с важным видом, потом – бегать, потом – стоять на голове, причем я могу сделать так, чтобы его голова раздулась наподобие воздушного шара, и стала в три раза больше нормальных размеров. Однако подобные визуальные построения требуют немалого напряжения. И самое сложное – это добиться портретного сходства при создании образа определенного человека.
Как правило, гипнагогические фигуры крайне неустойчивы и быстро выходят из-под контроля. Когда я вызываю образы обнаженных или полуодетых женщин, эти женщины отчаянно корчатся и извиваются, сливаясь друг с другом и деталями окружающего пейзажа. Они так застенчивы и стыдливы, им так не хочется подчиняться моему богоподобному произволу. Оберегая свое целомудрие, они превращаются в миртовые деревья, или в коров, или во что-то еще. Иногда мне удается зафиксировать какой-то из этих образов, и захваченная мною женщина застывает на середине волшебного преображения: у нее на руках распускаются листья, ее нос превращается в птичий клюв, ее стройные ноги растекаются струями дыма. Эти причудливые фигуры напоминают «изысканных трупов», небывалых созданий, составленных из разнородных частей, которых мы производили в неимоверных количествах в наших сюрреалистических играх во «Что получилось?». Один художник рисовал голову, потом загибал листок и передавал его другому участнику, который рисовал торс, не видя головы, вновь загибал листок и передавал его дальше. А потом мы разворачивали рисунок и рассматривали получившегося удивительного гибрида.
Кстати, писатели-романисты тоже пользуются приемом «изысканного трупа». Помню, Оливер был убежденным сторонником такого подхода. Стелла, героиня «Вампира сюрреализма», его самой известной книги, и есть в своем роде изысканный труп, поскольку ее ослепительно-белая кожа и черные волосы списаны с Феликс, остроумие, задница и бедра позаимствованы у Моники, а грудь – у какой-то женщины, которую Оливер мельком увидел на Кингс-роуд. Во всяком случае, он так говорил.
Разумеется, я пытался призвать гипнагогический образ Кэролайн, но мне было страшно. Мне почему-то казалось, что я совершаю какое-то святотатство, и, наверное, поэтому у меня ничего не вышло – ни разу. Волшебства не получилось. Заклинание не сработало. Сейчас я хочу попытаться снова, и я не знаю, насколько удачной будет эта вторая попытка. Подчинится ли Кэролайн магии букв, ложащихся на страницу? Она придет, если я позову? Может быть. Но допустим, ее нет в живых. Допустим, что как-то под вечер, я буду сидеть и писать эту книгу в своей комнате с четырьмя окнами, в доме на задворках вокзала Ватерлоо, и вдруг услышу негромкий, но все же настойчивый стук, и спущусь вниз по лестнице, и открою входную дверь, и нечто выйдет из серого смога, и упадет мне на грудь. Я прижму к себе это гниющее существо в корке влажной земли. Ее зубы, расшатанные и желтые, прижмутся к моим губам. Ее синее платье, сгнившее наполовину, будет испачкано грязью. И все-таки я обниму его с радостью, это тело, восставшее из могилы. Мне будет страшно, по-настоящему страшно. Но сейчас мне страшнее во сто крат. Да, вполне вероятно, что она мертва. Вполне вероятно, что ее убили. Не исключена и такая возможность, что убийцей был я.
Глава вторая 1936
– Люди добрые, подскажите несчастному слепому калеке, потерявшему зрение на службе отечеству – Боже, храни, короля Георга и Англию! – где он теперь оказался, в какой части великой Британии? – Я был громким и шумным, и я уверен, что многие оглядывались на меня.
Маккеллар, однако, старался не повышать голоса.
– Мы почти в центре Хэмпстеда. Через пару минут выйдем на Фласкуок. Нам навстречу идет епископ. Поздоровайся с ним, сними шляпу. Пожелай ему доброго дня. Слева -винная лавка. Жалко, что ты ничего не видишь. Там, в витрине – замечательная коллекция импортного хереса…
Маккеллар говорил без умолку, добросовестно описывал лавки и магазины, мимо которых мы проходили, но я слушал его вполуха, полностью поглощенный своей новой ролью. Изображая Слепого Пью, я исправно стучал по асфальту индийской тростью. Эту трость с вкладной шпагой я позаимствовал на день у Оливера. Шляпу (точно такую же, как у Валентино в «Четырех всадниках Апокалипсиса») мне одолжил апач Хорхе. Я был в пальто Неда, которое он по рассеянности забыл у меня, когда заходил пару дней назад. Впрочем, черная маска для сна, закрывавшая мне глаза, была моей собственной. Пока Маккеллар подбирал слова для описания своей версии Лондона, я разглядывал совсем другой город, проступавший на внутренней стороне век, где улицы вдруг обрывались в пропасть, и повсюду стояли восточные храмы. Я видел священников и монахинь, которые выгуливали крокодилов на пустынных, безлюдных улицах. Я заходил в дома и квартиры, выбранные наугад. Проходил по гостиным, прислушиваясь к разговорам, которые были весьма оживленны, и все же безмолвны. Я различал в толпе лица людей, подмечал каждую черточку, вплоть до мельчайших деталей, и меня даже не удивляло, что я никогда раньше не видел этих людей. Так, вслепую, бродил я по Лондону и жадно впитывал чудеса, открывавшиеся моему затемненному взору.
Fourmillante, cite pleine de reves,
Ou le spectre en plein jour raccroche le passant
Les mysteres partout comme des seves
Dans les canaux etroits du colosse puissant.*
Маккеллар вывел меня из Бодлерианской задумчивости: – Нам навстречу идет герцогиня. Поздоровайся с ней, сними шляпу. А вот лавка торговца сыром. Изумительные сыры! Чувствуешь, как они пахнут?
Я втянул носом воздух. Он был влажным, тяжелым, насквозь пропитанным угольной пылью и копотью. Сырами даже не пахло. Собственно, я не слушал Маккеллара еще и по той причине, что он все выдумывал. Он зашел за мной утром на Кьюбе-стрит, мы вышли из дома, прошли через Доклендс и сели в трамвай. Потом Маккеллар повел меня завтракать в какую-то рыбную кафешку, вероятно, на Уайтчепел-роуд. Он кормил меня чуть ли не с ложечки и объяснял нашим случайным сотрапезникам, что я потерял зрение на службе Сюрреализму. После этого мы долго бродили по улицам, и по моим приблизительным прикидкам, мы сейчас подходили не к Хэмпстеду, а к Сохо. Но Маккеллар – мастер выдумывать небылицы, и никогда не упустит возможность соврать. Для него это было почти делом принципа – необходимая тренировка воображения писателя, создающего вымышленные миры. Он даже изображал из себя восторженного почитателя доктора Йозефа Геббельса и частенько цитировал фразу «Чем чудовище ложь, тем охотнее в нее верят», добавляя от себя, что ложь – как губная помада, ведь женщины красятся, чтобы быть красивее и интереснее, а мир, подкрашенный ложью, тоже становится красивее и интереснее.
* О город, где плывут кишащих снов потоки,
Где сонмы призраков снуют при свете дня,
Где тайны страшные везде текут, как соки
Каналов городских, пугая и дразня!
Отрывок из стихотворения Бодлера «Семь стариков» в переводе Эллиса.
В Ист-Энде у нас приключилась маленькая неприятность. Маккеллар подрался с калекой-нищим, который подумал, что я вторгаюсь на его территорию. Чуть позже я слышал, как какая-то женщина (судя по голосу, шикарная дама) сказала, что меня нужно как следует высечь, чтобы повыбить из меня всю дурь. И это было последнее волнующее событие.
– Я устал, и мне скучно, – объявил я в полный голос. – Знаешь что, отведи-ка меня в бордель. В самый лучший бордель!
– Тише, приятель. Мы туда и идем. Уже почти пришли. Это лучший бордель в Хэмпстеде.
Через пару минут мы прошли через какую-то дверь.
– Это бордель?
– Да, настоящий бордель. Только не надо так громко, а то распугаешь всех девочек.
– Они красивые, девочки? -Да.
– Опиши мне, какие они.
– Обязательно. Только сначала переговорю с мадам, чтобы нам принесли выпить.
Маккеллар усадил меня на жесткий деревянный стул и ушел, оставив меня одного в помещении, явно набитом народом. Явственно пахло пивом. Я снова задумался, зачем я все это затеял. Дефамилиризация мира, безусловно, хорошее упражнение на очищение восприятия, когда знакомые явления и предметы вдруг наполняются новым значением и смыслом, и я сам убедился, что это действенный способ пережить сновидения наяву. Но я все равно чувствовал напряжение и беспокойство. Я ждал, что случится что-то необыкновенное – что-то такое, что навсегда изменит мою жизнь. Когда я вышел из дома сегодня утром, я возлагал столько надежд на этот день. Я ожидал неожиданного и представлял себя чем-то вроде приманки для чуда – этаким маленьким козликом, привязанным к дереву хитрым охотником.
Маккеллар вернулся и придвинул к моей руке стакан с пивом.
– Что ты видишь, дружище? Что это за люди? – воскликнул я. – Расскажи, ради Бога!
– Это один из лучших борделей Лондона, – заверил меня Маккеллар. – Очень приличное заведение. Кроме нас, все мужчины во фраках, но мы с мадам – большие друзья, и она пропустила нас, в качестве исключения.
Я терпеливо кивнул. Я нисколечко не сомневался, что Маккеллар привел меня в один из двух пабов на Грик-стрит. Может быть, даже в «Орла». Я бывал в этом месте, когда собирал материалы и копил впечатления для иллюстраций к «Исповеди англичанина, любителя опиума» Де Квинси. (Именно здесь, на Грик-стрит, Де Квинси встретил проститутку Анну).
– Все женщины полностью обнажены, – продолжал Маккеллар. – Они сидят или полулежат на диванах, обтянутых красным бархатом, в дальнем конце зала. Некоторые с любопытством поглядывают на тебя. Наверное, им интересно, на что это похоже – заниматься любовью со слепым. Я уверен, что кто-то из них непременно сейчас подойдет.
– А там есть красивые?
– Я же тебе говорил, они все красавицы.
До этой минуты я чувствовал лишь запах пива, но теперь где-то рядом возник восхитительный аромат нежных женских духов с легкой, едва уловимой горчинкой, и женский голос тихо произнес:
– А что с ним такое?
– Любовь слепа, – философски заметил Маккеллар.
Потом он замолчал. Мне показалось, я слышу, как он что-то пишет. Маккеллар всегда носил с собой ручку с блокнотом и записывал свои впечатления о мире. Больше всего он боялся, что ему неожиданно посчастливится пережить некое божественное откровение, а у него не случится с собой ни бумаги, ни ручки, чтобы его записать. Я сидел, попивая пиво, и размышлял о многочисленных проблемах Маккеллара. А потом, это было немного похоже на то ощущение, когда ты спускаешься по лестнице в темноте, и нога вдруг не находит ступеньку, я почувствовал, что его больше нет рядом.
– Маккеллар, ты где? Маккеллар?
Мне ответил молодой женский голос. Может быть, тот же самый, который я слышал чуть раньше.
– Так зовут вашего друга? Я кивнул.
– Он только что вышел. А когда выходил, сунул мне в руку записку.
Она зачитала записку вслух. По ее голосу я понял, что она от души веселится.
«Дорогая мисс _______,
У Вас такое хорошее, доброе лицо. Умоляю Вас, позаботьтесь об этом юноше. Трагический случай лишил его зрения. Господи, помоги мне недостойному. У меня больше нет сил. Спасибо Вам, добрая девушка. Благослови Вас Господь,
Его впавший в отчаяние, безутешный отец,
Я вздохнул:
– Ах, Маккеллар.
Она хихикнула.
А потом:
– Вы пойдете со мной.
Ее голос, хотя и приятный, не допускал никаких возражении. Явно не кокни, но и не Меифэр. Скорее всего, Метроленд. Голос из Метроленда. Продолжая прислушиваться к интонациям этого голоса, я отметил несколько преувеличенную четкость дикции, характерную для начинающих киноактрис. Вполне может статься, что моя невидимая собеседница ходила на курсы ораторского искусства – голос наводил на мысли о том, что его обладательница не была дебютанткой*, хотя и хотела ей быть. Мне импонировал этот голос. В нем была некая скованность, которую я находил эротичной. В его звучании все гласные были как будто затянуты в корсет согласных.
Она взяла меня за руку и вывела из паба на улицу. Я себя чувствовал доверчивым маленьким мальчиком в детском саду, где все дети гуляют парами, взявшись за руки. (Это было восхитительное ощущение: ее рука, словно крошечная птичка в моей руке.) В последний раз я ходил с кем-то за ручку именно в детском саду. Солнце все-таки пробилось сквозь серый туман, я почувствовал его расплывчатое тепло. Поначалу я не говорил ничего, только слушал. Мне надо было сосредоточиться. Я пытался представить, какое тело сопутствует этому голосу. Я давно убедился, что определенному типу голоса соответствуют определенные типы тела. Взять хотя бы оперных певиц. Я был уверен, что голос, который меня направлял, мог исходить только от тела с очертаниями скрипки. Такой голос могла породить только женщина с тонкой талией и пышными бедрами – по крайней мере, я очень на это надеялся.
* Здесь имеется в виду дебютантка высшего света, девушка из знатной или богатой семьи, впервые начавшая выезжать в свет.
Я заслушался стуком ее каблучков по асфальту, и тут она снова заговорила:
– А чем вы занимаетесь? В смысле, кто вы по профессии? Будь на моем месте Маккеллар, он бы выдал ей что-нибудь
оригинальное типа смотрителя зоопарка или профессионального игрока в ма-джонг, но я сказал правду.
– Я художник. Пишу картины.
– Художник! Как интересно!
Я поморщился. Мне хотелось сказать ей: «Нет, нет. В этом нет ничего интересного. Это скучно, на самом деле. В основном, это чистая техника и долгие приготовления к тому, чтобы эту технику применить. Натянуть холст, смешать краски, развести их маслом в нужной пропорции – что здесь интересного?». Почти все наши беседы с Феликс сводились к тому, где купить подходящее масло, как чистить кисти, и какие безбожные комиссионные дерут галерейщики и агенты. Нам это было действительно интересно. Нам – да, но не людям, далеким от этих проблем. Когда я завершаю очередную картину и объявляю ее «законченной», у меня до сих пор каждый раз возникает тягостное ощущение, что можно было бы посвятить больше времени этой работе и сделать ее много лучше. Но я не стал ничего говорить. Это было не то, что хотелось услышать моей собеседнице, и я не стал ее разочаровывать и рассказал – с должным воодушевлением, – о своей новой работе, иллюстрациях к Маккелларову «Детству и отрочеству Гагулы», за которые я взялся по просьбе его издателя.
За день до этого я как раз приступил к литографии, на которой прекрасная юная Гагула празднует победу над принцем Ндомбы. Она танцует ликующий танец, попирая ногами тело поверженного врага, а суровые воины Кукваны взирают на это, отступив на почтительное расстояние. Гагула вопрошает: «Каков жребий человека, рожденного женщиной?» И Кукваны отвечают ей хором: «Смерть!» Стилистика этого эпизода, как и стилистика всей книги, романа абсурда, задуманного как пародия, строится по модели детского ежегодника «Друзья-приятели», принятого Маккелларом за образец. Но лично мне не хотелось придерживаться этой юношеской эстетики. В книге Гагула олицетворяла собою стремление к свободе, зародившееся в темном сердце Африки, которая, в конечном итоге, освободит нас от власти западной науки и рационализма. Воинов Кукваны, опирающихся на свои ассагаи, я изобразил наподобие статуй, такими же окостеневшими, как и тело убитого принца. А Гагула была у меня воплощением жизненной силы: вся – сверкающие глаза и разметавшиеся волосы, застывшая в мгновении, выхваченном из взвихренного танца. В книге этот момент был одним из ключевых эпизодов, и иллюстратор, в моем понимании, должен видеть такие моменты и, соответственно, делать на них акцент.
После этого ей захотелось побольше узнать о Маккелларе, и обо всех остальных. Они все такие, мои друзья? Писатели, художники, философы? И все немного с приветом? Потом она спросила, как меня зовут. Я сказал, что Каспар.
– Каспар!
Я поспешно добавил, что это ненастоящее имя.
– В тебе все какое-то ненастоящее. Не совсем настоящее. В ее голосе слышалось скрытое неодобрение. Я принялся
защищаться. Имя, данное нам при рождении, мы выбираем не сами, и почему мы должны соглашаться с тем, что нам навязывают другие? А что касается фамилий, это самые обыкновенные ярлыки, придуманные для удобства властей, чтобы им было сподручнее за нами приглядывать, призывать на военную службу и собирать с нас налоги.
Теперь мы шли по траве. Наверное, в Сент-Джеймсском парке. Периодически я чувствовал солнце, но было вполне очевидно, что день уже клонится к вечеру.
Мне хотелось побольше узнать о своей собеседнице.
Ее звали Кэролайн. Она работала секретарем-машинисткой в фирме по импорту меха. Контора фирмы располагалась в Сохо. Обычно сразу после работы Кэролайн возвращалась домой в Патни, где жила вместе с родителями, но иногда заходила в кафе «АБС» на углу Пиккадилли вместе с подругой с работы. («Она очень хорошая, но страшно нудная».) Сегодня она в первый раз в жизни пошла в паб одна. Так что сегодняшний день стал приключением не для меня одного. Она вошла в «Орла», обмирая от страха. Для нее это было не просто питейное заведение, а целый мир, который до этой минуты существовал только в ее фантазиях. Прежде она никогда не бывала в подобных местах, ей было трудно представить, какие там собираются люди, и что там должно происходить, но ей почему-то казалось, что она обязательно встретит какого-нибудь богемного художника с дурной репутацией, и они познакомятся, разговорятся… И она познакомилась со мной. Иногда жизнь бывает такой предсказуемой…
На работе Кэролайн печатала счета на товар и деловые письма. Фирма была небольшая. В штате – пять человек. Я слушал, как завороженный. Все это было настолько нормальным, и в то же время настолько странным. Работа в конторе! Штатное расписание! Нормированный рабочий день! Служебные интриги! Служебный юмор! Для меня это был фантастический мир в миниатюре, этакая современная Лилипутия, милая и даже трогательная в своих мелких заботах. Кэролайн рассказала, что ей приходится много и напряженно работать, чтобы соответствовать высоким требованиям начальства в лице мистера Мейтленда, который помешан на экономии, и им приходится отчитываться за каждую ленту для пишущей машинки и за каждый лист копирки, а Джим, их посыльный, вечно дразнит ее и заигрывает, и они вечно спорят, какой брать сорт чая, и она часто мечтает о какой-то совсем другой жизни, может быть, более яркой и интересной, но эти мечтания слишком расплывчаты, чтобы описать их словами. Я вдруг поймал себя на совершенно безумной мысли, что мне хочется стать сопричастным этой волшебной стране лилипутов.
– Я бы хотел стать посыльным, – объявил я задумчиво. -Что надо сделать, чтобы меня взяли?
– Тебя все равно не возьмут. Ты уже староват для посыльного.
Мне показалось, я слышу упрек в ее голосе. Она, наверное, решила, что я над ней насмехаюсь. А я был предельно серьезен. Подумать только, мне всего-навсего двадцать пять, и я уже староват для того, чтобы стать посыльным! А вдруг из меня получился бы очень хороший посыльный, но эта дорога для меня закрыта. Еще одна упущенная возможность. Причем сразу и бесповоротно. Это грустно, на самом деле. Грустно и очень обидно. Мне бы хотелось работать посыльным в одной конторе с Кэролайн. Я бы выполнял поручения, заваривал чай, клеил марки на конверты и заигрывал с Кэролайн. Поначалу я был бы лишь мальчиком на побегушках, но я бы старался себя проявить, и меня бы повысили, и предложили бы хорошую должность. А вечером после работы мы с Кэролайн ходили бы на выставки или просто гуляли бы по Оксфорд-стрит, и разглядывали витрины, и мечтали о том, как мы обставим наш дом, когда поженимся. Я стану первым помощником мистера Мейтленда, а потом займу его место. Мы с Кэролайн поженимся, купим дом в Барнсе. Я научусь курить трубку, заполнять налоговые декларации, сажать овощи в огороде, играть в канасту и носить домашние шлепанцы. Наверняка, это несложно. Я читал о людях, которые это умеют. Я готов постараться. У меня есть желание учиться. И когда-нибудь в той, другой, жизни в Барнсе я включу радио, и попаду (совершенно случайно) на передачу о сюрреализме, и подумаю про себя: Что за бред?! К тому же, скучный и претенциозный. Разумеется, в жизни, которую я представляю для нас двоих, тоже будет немало скучного, поскольку мне волей-неволей придется обсуждать на работе международные цены на меховую продукцию, а дома – узоры для шторок. Но это будет красивая скука. Скука, в которой, собственно, и заключается вся прелесть этого странного и удивительно неестественного образа жизни. Да, это будет красиво. Скука как способ овладеть тайной секса и счастья, слившихся воедино. В чем смысл буржуазного образа жизни? Смысл в том, чтобы поставить счастье и секс в центре существования и создать предпосылки для их скорейшего достижения. Когда я представлял себе домик в Барнсе, будущий театр нашей прирученной, одомашненной страсти, для меня было вполне очевидно, что это действительно очень красиво, и что никто из художников, ни я сам, ни даже Сальвадор Дали, никогда не напишет картину, которая могла бы сравниться с той, что представлялась мне в воображении.
Кэролайн утомило мое молчание. Она спросила, что я делал в пабе с маской для сна на глазах. Я попробовал объяснить. Рассказал о «Серапионовых братьях», наших поисках конвульсивной красоты и о необходимости упражнений на восприятие тонких аур. Для того чтобы почувствовать эти ауры, нужно сбить все привычные настройки чувств или вообще отключить их на время. Моя искусственная слепота была разновидностью познавательной отчужденности, когда день превращается в ночь, с ее сновидениями и таинственной тьмой. С помощью Маккеллара я вслепую бродил по знакомому городу, который обрел для меня новое измерение, и искал женщину-мечту – женщину, которая до сих пор существовала лишь в грезах братства. Я процитировал строчку из стихотворения Поля Элюара, опубликованного в журнале «Сюрреалистическая революция»:
Une femme est plus belle que le monde ou je vis Et je ferme les yeux.
– Женщина прекраснее мира, в котором живу. И я закрываю глаза.
Даже мне показалось, что я несу полный бред. Я уже сделал глубокий вдох, но она поднесла палец к моим губам, призывая к молчанию. Я поцеловал ее палец. Раньше мы шли с ней бок о бок, но теперь она встала передо мной, загораживая мне дорогу.
– Как все глупо, – сказала она с притворной серьезностью. – Но мило.
И мы поцеловались. По-настоящему, в губы. Я не знал, где мы сейчас. Не знал, что происходит вокруг. Вполне могло быть, что нас окружала толпа любопытных зрителей, наблюдавших за нами, как мы целуемся. Я уронил трость на землю и поднес руки к лицу Кэролайн. Мои пальцы скользили по ее лицу, заменяя незрячие глаза. Мои руки ласкали пушистые волосы, рассыпавшиеся по плечам, потом скользнули по твердой высокой груди под плотной тканью платья, опустились до пояса, ниже пояса. Ее голос был скрипкой, но будет ли скрипкой она сама?
Может, на ней будут шелковые чулки? А вдруг у нее деревянная нога? А что? С Маккеллара бы сталось подыскать для меня одноногую женщину. Однако, она не дала мне проверить, сколько там у нее ног, и, решительно отстранив мою руку, усадила меня рядом с собой на траву.
– Ну, что… я та самая… как ты там говорил? Конвульсивно красивая женщина-греза? – Ее голос дразнил и смеялся.
– Кэролайн, я хочу написать твой портрет. Приходи ко мне… Кьюбе-стрит, 41. Это неподалеку от Вест-индийской верфи. Я напишу твой портрет. Приходи в эту субботу. У меня пальцы художника. Они знают, что ты замечательная натура. У тебя превосходная кожа.
– Ну…
Я буквально физически ощутил, как она недоверчиво приподняла бровь.
– Портрет будет в одежде. Молчание.
Я лихорадочно соображал, как бы ей объяснить, что мое предложение сделать ее портрет ни в коем случае не станет прелюдией к попытке коварного соблазнения, но подобрать убедительные слова было очень непросто, поскольку попытка коварного соблазнения как раз и входила в мои намерения.
– Не знаю, – сказала она. – Я подумаю. – Я держал ее за руку, но теперь она высвободила ладонь. – Пойду куплю нам мороженого.
Она ушла, я остался сидеть на траве. Я сидел в темноте, слушал кряканье уток и приглушенный шелест чужих разговоров поодаль. По моим ощущениям, солнце уже опустилось за кроны деревьев. На улице было тепло, но меня бил озноб. Она не вернулась. Я, как дурак, просидел в ожидании еще почти час, но она не вернулась ко мне. Наконец, я снял маску. Даже в сумерках в парке было достаточно многолюдно, и повсюду, куда ни глянь – столько хорошеньких молодых женщин, блондинок, брюнеток и рыжих. Я не заметил, чтобы кто-то из них обращал на меня особенное внимание.
Глава третья
На следующий день я проснулся еще до рассвета, разбуженный собственным криком, и потом мне уже не спалось, и я долго лежал с закрытыми глазами и думал о разном. Скоро на верфи начнется рабочий день, в сухих доках включатся машины для демонтажа списанных кораблей, но сейчас, рано утром, все звуки, что доносились снаружи, были приятными и действовали успокаивающе: тихий рокот моторов на баржах, проплывавших по Темзе, плеск воды у причала, редкие сигналы туманного горна, скрип шагов по гравиевой дорожке за домом. Тот дом на Кьюбе-стрит, где я снимал комнату в 1936-ом, в 1941-ом году разбомбили немцы, во время очередного налета на Лондон. Это был старый, нелепый дом, каменный пережиток восемнадцатого столетия, втиснутый между двумя пакгаузами, сооруженными в конце девятнадцатого века. Помимо монументальных складских хранилищ на улице-были конюшни для ломовых лошадей, гостиница для моряков, китайская бакалейная лавка и паб («Герб Лонсдейла»).
Я лежал с закрытыми глазами, слушал, как оживают доки, и думал о Кэролайн. Она была настоящая? Вполне вероятно, что нет. Чем больше я думал, тем сильнее убеждался в том, что это был просто спектакль. У Маккеллара много знакомых актрис, и он вполне мог попросить кого-то из них сыграть роль секретарши из конторы торговца мехами. Я позавтракал сигаретой и чашкой кофе. И тогда, и сейчас мои дни измеряются количеством выкуренных сигарет. Для того чтобы встать к мольберту, пришлось подкупить себя еще одной сигаретой. Я делал пастельный набросок портрета Кэролайн, как она представлялась мне в воображении. Я изобразил ее с телом в форме скрипки, но без ног. Мне вдруг пришло в голову, что Кэролайн может быть чернокожей, и поэтому женщина на картине превратилась в безногую негритянку, парящую в небе над городом на другом берегу реки, наподобие божественной покровительницы Ротерхита, а над ее головой я нарисовал слепой глаз, истекающий слезами.
Я никак не мог сосредоточиться. Оставив набросок, я попробовал поработать над иллюстрациями к «Детству и отрочеству Гагулы». Но и с «Гагулой» дело пошло не лучше. Я вышел из дома, сел в трамвай и поехал в Уэст-Энд. Там я долго бродил по улицам Сохо, но не нашел ни одной конторы, как-либо связанной с торговлей мехами. Но, опять же, Кэролайн, когда рассказывала о работе, ни разу не упомянула названия своей фирмы. Я зашел в паб на Грик-стрит и просидел там больше часа – пил пиво и прислушивался к голосам, но ее голоса не услышал. Потом я еще заглянул в «АБС» на Пиккадилли и походил по Сент-Джеймсскому парку.
Уныло посмеиваясь над собой, я вернулся домой. Я всерьез думал о том, чтобы еще раз съездить в паб ближе к вечеру, но вскоре после обеда пришел Маккеллар, узнать, как продвигается работа над иллюстрациями к его книге – и, разумеется, полюбопытствовать, что у нас получилось с той девушкой из бара.
– Маккеллар, ради Бога, скажи мне, какая она была?
– В смысле, какая она на лицо? Я бы сказал, очень даже хорошенькая. Э… волосы темные. Глаза, кажется, карие.
– А сколько у нее было ног?
– Наверное, две. Как у всех. Хотя я не присматривался.
Я продолжал наседать на Маккеллара, но больше он ничего не сказал. Меня бесила эта неопределенность. У Маккеллара напрочь отсутствует визуальное восприятие, что лишний раз проявилось его комментарием по поводу моих иллюстраций. Маккеллар заявил, что они «слишком претенциозные в смысле художественного исполнения». Мы как раз спорили по этому поводу, когда пришел Оливер. Сказал, что Нед просил передать: сегодня вечером состоится внеочередное собрание братства. (Тут, наверное, надо сказать, что название «Сера-пионовы братья» происходит от одноименного сборника рассказов Гофмана, немецкого писателя, жившего в девятнадцатом веке, где фигурирует пустынник Серапион, фантазер и мечтатель, вдохновлявший других героев и утверждавший, что люди способны одним своим духом усваивать все, что происходит во времени и пространстве. Как и писатели из России, из кружка с точно таким же названием, с которыми мы вели переписку, мы придерживались убеждения, что воображение -страшная сила, и ей подчиняется все: и пространство, и время.) Неду стало известно, что Андре Брет.он написал организаторам выставки в галерее Ныо-Барлингтон письмо, в котором всячески обругал «Серапионовых братьев» и потребовал, чтобы их работы убрали из экспозиции. По этому поводу Нед объявил полный сбор. Разумеется, мое присутствие на чрезвычайном собрании братства было строго желательно, равно как и присутствие Манассии. Манассия жил неподалеку, в Шедвелле. Мы решили пройтись пешком. По дороге Маккеллар рассказал Оливеру о нашем вчерашнем эксперименте с маской для сна и секретарем-машинисткой. Оливер не проникся.
– Девушка правильно сказала. Дурацкая была затея. А ты, Каспар, держись подальше от машинисток. Конторские служащие – объективно контрреволюционное явление. Тем более что пока ты клятвенно не пообещаешь жениться, даже и не надейся на то, что тебе будет позволено залезть к ней в трусы.
Оливер сказал это как бы в шутку, но я почувствовал в его голосе скрытое раздражение. Его возмутило и даже обидело, что вчера я провел целый денье Маккелларом и какой-то невыразительной машинисткой, вместо того, чтобы посвятить это время ему. Оливер принялся живописать свой обед с некоей contess’oft*. Я-был уверен, что никакой contess’bi не существует. Оливер вечно рассказывал о своих многочисленных подругах, но я ни разу не видел ни одной из этих женщин.
Мы зашли на Манассией. Его картины, на самом деле, относились скорее к еврейскому фольклору, нежели к сюрреализму в самом что ни на есть приблизительном определении, но он, тем не менее, входил в нашу группу. Мало того, выставочный комитет выбрал для экспозиции в Барлингтоне одну из его картин вместе с несколькими небольшими гравюрами – а также одну из моих картин и одно из изделий Хорхе, нечто среднее между скульптурой и objet trouve. Так что парижский demarche угрожал нам напрямую. Сегодняшнее собрание братства обещало быть напряженным еще и по той причине, что Барлингтонский выставочный комитет категорически отклонил все до единой работы Феликс, заявленные на выставку.
* Contessa – графиня (ит.)
Мы чуть-чуть опоздали и подошли уже ближе к концу обличительной речи Неда, направленной против Андре Бретона.
– … черный Папа сюрреализма. Это не нас, а Бретона следует исключить из рядов сюрреалистического движения. Нам надо объединиться с другими художниками из Москвы и Мехико.
Нед вещал, восседая в единственном на всю комнату кресле. Феликс сидела у его ног и терлась об него, как кошка. В конце концов, мы решили, что я, Манассия и Хорхе завтра утром пойдем в галерею в качестве уполномоченных представителей, заявим протест и пригрозим демонстрацией в день закрытого просмотра. Потом мы обсудили другие вопросы -Рейнленд, Абиссинию, проколотые уши и смерть Г.К. Честертона. Я был невнимателен и рассеян. Я думал о Кэролайн. Кто-то сказал, что назрела насущная необходимость изобрести новый порок. А то как-то нехорошо получается. Когда появился последний порок? Пора уже выдумать что-то новое.
Оливер сказал, что последний из изобретенных пороков – это, наверное, курение. Адриан фыркнул, но промолчал. Не поддался даже на столь откровенную провокацию. Адриан, он был странный. Присутствовал на всех наших сборищах. Он есть на всех фотографиях, сохранившихся у меня с той поры. На всех общих снимках. Он все время молчал, не участвовал в разговорах, и мы все удивлялись, что он делает в нашей компании. Он говорил, что сочиняет стихи, но никому их не показывал. Адриан был поклонником классицизма, увлекался античностью. Ходили слухи, что он пишет книгу с рабочим названием «Курение табака в Древней Греции». Я не знаю, где он сейчас, и его книга точно не выходила в свет, но насколько я понял по сбивчивым, невразумительным объяснениям самого Адриана, в этой задуманной им монографии он приводил доводы в пользу того, что поистине ничто не ново под Луной, и древние греки были заядлыми курильщиками, и в «Илиаде» встречаются многочисленные упоминания о курении, если правильно перевести определенные фразы. Вот все, что я знаю. Больше он не рассказывал ничего. Ни мне, ни кому-либо другому.
Но я отвлекся. Кто-то высказал предположение, что самый недавний порок – фетишизм на резину. Оливер предложил сверлить дырки в человеческом теле, чтобы в нем было больше отверстий для удовлетворения сексуальных потребностей. Идеальный любовник (любовница) должен выглядеть, как сыр «Эмменталь». В конечном итоге разговор перешел на мою слепую прогулку по Лондону и знакомство с девушкой-машинисткой. Оливер высказался в том смысле, что поиск Таинственной незнакомки – это напрасная трата времени, после чего сделал провокационное заявление, что у женщин вообще нет души.
Нед взбесился и не дал ему договорить. Пришло время сюрреалистической проповеди. Нед объявил, что улицы Лондона буквально пронизаны чудесами. Непостижимое пытается подать нам знак. Надо только настроиться на прием и суметь разглядеть эти знаки, заключенные в случайных встречах и совпадениях. Чудесное откроется только тому, кто готов к восприятию чуда. Нед процитировал Бодлера, его пассаж о старьевщике из «Вина и гашиша». «Вот человек, который должен собирать все, что столица выбросила за день. Все то, что большой город отбросил, потерял, презрел, разбил, растоптал, он подбирает и тщательно сортирует. Он сверяется с архивами разврата, свалками отбросов. Подобно скупцу он собирает клад, мусор, который станет предметами, приносящими пользу или наслаждение». Женщины – это каналы, через которые Чудесное проявляет себя. По словам Неда, женщина осуществляется в мире, когда желание оплодотворяет случайность. Такие женщины, в свою очередь, одним своим существованием преобразуют мир в царство непреходящего Чуда.
– Вещи не производят на фабриках. Это все буржуазная ложь. Вещи создаются всесильным желанием. Если мы хотим чего-то такого, чего у нас нет, надо всего лишь хотеть сильнее, и оно у нас будет. Я сотворил себе Феликс исключительно силой желания, – заявил Нед под конец.
Прищуренные глаза Феликс на миг приоткрылись, и она что-то пробормотала себе под нос. Я не уверен, но, кажется, она сказала: «Поцелуй меня в задницу, демиург». Повисло неловкое молчание. Хорхе достал планшет – дощечку с колесиками для спиритического сеанса. Ни одно сборище «Серапионовых братьев» не обходилось без игр или какого-нибудь группового эксперимента.
Мы решили вызвать дух Абсурда. Все уселись за стол и положили руки на дощечку. Все, кроме Моники, которая, как обычно, уселась в сторонке и приготовилась записывать ответы духа. Карандаш, прикрепленный к дощечке, двигался медленно и неуверенно.
Вопрос. Что такое сновидения?
Ответ. Бескрылые зверрри.
В. Что такое искусство?
О. Смещенная лекция.
В. Кто победит в войне в Абиссинии?
О. Парадопсы.
В самом конце сеанса Маккеллар задал вопрос, кем была Кэролайн.
О. Бред печали.
Потом Маккеллар спросил:
– Кто ты? Назови свое имя, дух, говоривший с нами? О. Стелла.
Оливер задумчиво почесал нос.
– Нам нужна Стелла, – сказал он, глядя в пространство, и спросил: – Стелла, старушка, где тебя можно найти?
Карандаш заметался из стороны в сторону, как будто в дощечку вселился взбесившийся дух. Она поднялась над столом и улетела в дальний угол комнаты.
Нед объявил, что сеанс окончен.
– Нам надо поосторожнее с этой Стеллой. Похоже, ее подослал негодяй Бретон.
Я поехал домой на трамвае, и всю дорогу от остановки до дома распевал: «Я спятил, я спятил, я полностью спятил». Люди поглядывали на меня как-то странно, в ответ я корчил им рожи. Меня ни капельки не волновало, что обо мне подумают. Я весь открылся навстречу миру, полный решимости не пропустить тайный знак чуда, которое может явиться везде, даже на этих убогих улочках. Любая случайная встреча могла обернуться соприкосновением с Неведомым. Когда-нибудь, где-нибудь, очень скоро мы разговоримся на улице с человеком, и он окажется учителем музыки и предложит мне научиться играть на органе, или рука вдруг покажется из окна лавки ростовщика, и поманит меня, и я, конечно, отвечу на этот безмолвный призыв. Может быть, я случайно подслушаю фразу, произнесенную владельцем похоронной конторы и адресованную, разумеется, не мне, но что-то в ней, в этой фразе, покажется мне интересным. Или я войду в темный, глухой переулок, и там, в темноте, кто-то вдруг закричит. Может быть, что-то уже происходит, просто я этого не замечаю. У меня было странное ощущение, словно улицы вздрагивают и колышутся: реальность на грани распада, которая вот-вот растворится под напором моих ожиданий. В то время я думал, что жизнь состоит из бессчетных возможностей, и что все дороги открыты, и я могу выбрать любую, и тучи клубились в ночном синем небе, и небо растягивалось в бесконечность.
Лежа в постели, я вызываю гипнагогические картины и долго разглядываю эти текучие образы, сдерживая натиск сна. Я не хочу засыпать, не хочу видеть сны. Не знаю, в чем дело, но обычно мне снятся бесцветные, скучные сны. Сны про график работы, походы по магазинам и ожидание автобуса. От таких снов, наверное, тоже есть польза. Хотя бы в качестве подготовки для жизни в яви, для нормального существования petit bourgeois*.
«Видишь, – поучают меня мои собственные сновидения. -Вот так покупают сосиски. А чтобы автобус остановился на остановке, надо вот так поднять руку!» Но подобные сновид-ческие извращения никак не годятся на роль источника художественного вдохновения.
На следующий день, в субботу, мы с Манассией и Хорхе пошли в галерею Нью-Барлингтон. Хотя был выходной, Пен-роуз и Мезанс были на месте, распределяли места под выставку. Они нас выслушали с вежливым удивлением. Как оказалось, в последнее время они вообще не общались с Бретоном и не получали никаких нот протеста с требованием убрать из экспозиции работы «Серапионовых братьев». Пенроуз сказал, что он с нетерпением ждет открытия и Вудет рад видеть всех нас на закрытом просмотре, после чего мы ушли, бормоча сбивчивые извинения. Мы опять пали жертвой бубной Недопои паранойи.
* Здесь: маленького обывателя (фр.)
Я был зол и сердит (столько времени потрачено впустую!) и, вернувшись к себе на Кьюбе-стрит, сделал несколько карандашных набросков свирепых львов для «Гагулы» – взбешенных и явно голодных, иными словами, таких, каким можно было бы скормить Шиллингса или Бретона. Потом, недовольный своими львами почти в той же мере, в какой я был зол на Неда, я лег на пол, закрыл глаза и приготовился погрузиться в гипнагогический транс. Я решил призвать образ женщины. Потоки лавы текли в темноте за закрытыми веками, но я был не в том настроении, чтобы наблюдать вулканические извержения. Я попробовал сосредоточиться и разглядеть женщину в этом алом потоке раскаленных пород. Две картинки слились друг с другом, и у меня получилась фигура, наполовину – женщина, наполовину – дрожащее пламя, а потом чей-то голос сказал:
– Как у тебя симпатично!
В литературе, связанной с гипнагогическим опытом, встречаются упоминания о воображаемых голосах, и я поначалу подумал, что голос принадлежит пламенеющей женщине, образ которой я вызвал из вулканического огня. Но потом я открыл глаза и увидел Кэролайн. Я узнал ее сразу, хотя никогда прежде не видел. Она стояла в дверях, молодая женщина, обретенная силой моего желания. Может быть, даже придуманная этой силой желания.
– Прошу прощения. Я постучалась, но ты, очевидно, не слышал, а дверь была приоткрыта, и мы решили, что можно войти. С тобой все в порядке? Почему ты лежишь на полу?
Я не стал подниматься: так и лежал на полу, смотрел на нее и молчал. У Кэролайн были темные волосы с каштановым отливом, карие глаза и две вполне стройные ножки. Она была в синем платье и в длинных синих перчатках почти до локтей. В одной руке – сумочка, в другой – зонтик. Ее лицо… сейчас, в этих анти-воспоминаниях, я затрудняюсь его описать. Печально, но правда, что я не помню ее лица. С тех пор, как Кэролайн исчезла, я постоянно думаю о ней. Каждый день, каждый час. Помню, она была очень красивой, и это была настоящая английская красота, с легкой детской припухлостью, почти незаметной для неискушенного глаза. И больше не помню почти ничего. Память тоже изнашивается со временем. Я не помню ее лица, помню только воспоминание о своих первых воспоминаниях о лице Кэролайн, но и эта ускользающая эрзац-память держится, в основном, на портретах, которые я делал тогда и сохранил у себя до сих пор. Иными словами, я оказался во власти образов, которые сам же и создал, и уже не могу сказать точно, насколько они соответствуют оригиналу.
– Это Бренда. – Кэролайн представила мне свою спутницу. Бренда, самая обыкновенная молодая женщина вполне заурядной внешности, стояла за спиной Кэролайн и с любопытством смотрела на меня.
– Как у тебя симпатично! – повторила Кэролайн. Она прошла в комнату и принялась осматриваться. Она трогала вещи, брала их в руки. Примерила шляпу гаучо. Щелкнула пальцем по медному шарику неумело сработанной модели «вечного двигателя», стоявшей у меня на столе, и привела в движение сложную систему маятников и реек. Кэролайн с подозрением понюхала трубку для опиума. Рассмотрела коровий череп, бутылку Клейна, коллекцию деревяшек, выловленных из реки и сваленных в живописную кучу в углу, портрет Муссолини, приспособленный под доску-мишень для дартса, статуэтку Изиды, гипсовый бюст с френологической разметкой, огромный тибетский абак, костяную фигурку Девы Марии, распятой на кресте, стопку иллюстрированных книжек про Африку и, разумеется, мои картины и рисунки, разбросанные по всей комнате. Глаза Кэролайн лучились восторгом. Она ходила по комнате и говорила без умолку.
– Я пришла извиниться. Я поступила не очень красиво, я знаю. Прости, пожалуйста, что я бросила тебя в парке. Я не могу объяснить. У меня было чувство… предчувствие… со мной такое бывает… в общем, глупо все вышло. Я не могу объяснить. Просто мне вдруг стало страшно. Такой приступ паники… -Она обернулась ко мне, ее взгляд умолял о прощении. – И еще я хотела спросить, ты действительно хочешь писать мой портрет? Ты тогда не шутил? Это Бренда, моя подруга с работы. Я тебе про нее рассказывала. Если хочешь, можешь сделать и ее портрет тоже.
Бренда, которая, вполне очевидно, исполняла сейчас роль дуэньи, так и стояла в дверях, нервно поглядывая на меня. Наконец, она набралась смелости и спросила, что я делаю на полу
Я ответил, что борюсь со скукой, вернее, уже не борюсь, потому что она победила, и процитировал строфу из Бодлера:
Rien n egale en longeur les boiteuses journees,
Quand sous les lourds flocons des neigeuses annees
L’Ennui, frait de la morne incuriosite
Prends les proportions de l’immortalite.*
Кэролайн слушала, как завороженная.
– Это французский! – сказала она. – Я учила французский в школе.
– Это Бодлер.
– Да? Мы его не проходили.
Вялым взмахом руки я предложил им обеим присоединиться ко мне на полу и понаблюдать за игрой отраженного от реки света, отблески которого переливались на потолке зыбкой золотистой рябью. Мне показалось, что им понравилась эта мысль. Однако они рассудили, что пол у меня недостаточно чистый, и Кэролайн взяла меня за руку и попробовала поднять на ноги, заявив, что нельзя быть таким ленивым. Бренда ей помогла, и уже через пару минут Кэролайн отрядила меня делать чай.
Она совершенно не разбиралась в живописи, и, по-моему, ей предстазлялось, что я сейчас выпью чаю и сразу примусь за ее портрет маслом. Но у меня не было ни одного загрунтованного холста, и даже если бы холст был, я никогда не сажусь за картину, не сделав хотя бы два-три предварительных эскиза. Поэтому я взял все, что нужно для карандашных набросков, и, поскольку в тот день было солнечно, мы вышли на пристань. Усадив Кэролайн на швартовую тумбу, в общем-то, не предназначенную для сидения со всеми удобствами, я приступил к работе. Бренда смотрела на нас с нескрываемой завистью, и уже очень скоро вокруг собралась небольшая толпа из матросов и докеров, которые отпускали лестные замечания по поводу внешности Кэролайн и не столь лестные – относительно моих рисунков. Когда я работаю над портретом, я люблю, чтобы натурщики разговаривали, и специально стараюсь их разговорить. Для того чтобы портрет получился, мне нужно узнать человека как можно лучше. К тому же, когда человек говорит, его лицо оживает. Поначалу лицо Кэролайн было почти «безответным», то есть, безжизненным и пустым, но когда она разговорилась, и вокруг собралась толпа восхищенных поклонников, она вся расцвела и наполнилась жизнью.
* …И вот в моей душе
Бредут хромые дни неверными шагами,
И, вся оснежена погибших лет клоками,
Тоска, унынья плод, тираня скорбный дух,
Размеры страшные бессмертья примет вдруг.
Отрывок из стихотворения Бодлера «Сплин» в переводе Эллиса.
Сам я говорил мало, мне нужно было сосредоточиться на рисунках, но время от времени я задавал Кэролайн вопросы, чтобы она не молчала. Собственно, всю основную работу предстояло исполнить ей. Это она, а не я, должна была передать частичку себя своему образу на портрете. Предыдущий портрет я писал с Оливера. Оливер тогда заявил, что с его точки зрения, это нелепо: тупо сидеть и позировать, тем более, когда тебя заставляют рассказывать ни о чем на протяжении всего сеанса. Но поскольку ему всегда нравилось все нелепое, он сказал, что, пожалуй, попробует учредить что-то подобное у себя: приглашать в дом людей и сажать их «позировать» для его романов и рассказов. В частности, он очень надеялся, что Моника согласится побыть для него натурщицей, и тогда он сумеет найти правильные слова для описания ее задницы.
Но я снова отвлекся. Что касается женщин, до сих пор я общался исключительно с дамами полусвета, певицами из ночных клубов, актрисами и проститутками. Кэролайн пришла из другого мира. Ее счастливое детство, жизнь в родительском доме, школьные розыгрыши, работа в конторе с ее мелкими огорчениями и радостями, ее любовь к собакам и кошкам, увлечение любительским театром и танцами, ее коллекция кофейных кружек и мечта научиться портновскому делу – для нее это было естественно и нормально, а меня повергало в недоумение пополам с тихим восторгом. Неужели так можно жить! А если да, почему я тогда не хожу в театральную студию и в танцевальный кружок? Что мне мешает?
Поднялся ветер, стало заметно прохладнее. Буквально за считанные секунды серые тучи затянули все небо, но я успел сделать несколько снимков. Натурщики не понимают, в чем смысл фотографий. Я фотографирую не для того, чтобы потом тупо скопировать снимки на холст. Мне не нужно полное подобие, мне нужно то, что лежит за пределами внешнего сходства. Для того чтобы работать с незримым, надо сначала увидеть зримое.
Кэролайн много рассказывала о себе. Сказала, что хочет отправиться в путешествие, и чтобы обязательно с волнующими приключениями. Ее глаза горели восторгом. Первое приключение уже состоялось: художник-сюрреалист пишет ее портрет. Мы вернулись ко мне, и я предложил девушкам виски, чтобы согреться. Кэролайн понравилась моя картина с безногой негритянкой над Ротерхитом. Она сказала, что это «классно», но Бренда была в тихом шоке. Кэролайн пообещала, что придет в следующую субботу. Я сказал, чтобы она надела то же самое синее платье. Она подставила мне щеку для поцелуя. Потом мы с Брендой пожали друг другу руки.
В следующую субботу она пришла рано, и одна, без подруги. Я сразу же сел за мольберт. Я умею работать достаточно быстро, но только когда иллюстрирую книги, а когда пишу маслом, дело идет очень медленно. Я работаю тонкими кисточками из коровьей шерсти, в манере мелких мазков, настолько частых, что они сливаются в сплошной тон. Я очень тщательно прописываю все детали и стараюсь создать ощущение одинаково яркого света, разлитого по всей плоскости холста. Несмотря на модернистские сюжеты моих картин, моя техника, как отмечали некоторые критики, держится в рамках традиции так называемых фламандских примитивистов, в частности, братьев ван Эйков.
Приступая к портрету Кэролайн, я хотел, прежде всего, передать на двухмерной плоскости ощущение живого, объемного тела, которое осознает свое место в пространстве и заполняет его целиком. Сперва я решил, что она – не отсюда, с другой планеты, хотя, конечно же, все было с точностью до наоборот. Это я прибыл на Землю из какой-то далекой галактики и теперь наблюдаю за жизнью земных обитателей своим озадаченным инопланетным взглядом – я здесь чужой, ни к чему по-настоящему не причастный, и самые обыкновенные явления и вещи повергают меня в недоумение. Но я снова отвлекся. Я хотел передать на картине всю полноту ее плоти, и поэтому спросил, не согласится ли она позировать мне обнаженной. Кэролайн отказалась, и меня это даже обрадовало. На самом деле, если бы она согласилась, я бы, наверное, огорчился. Мне нравилась ее pudeur*.
Но я придумал один хитрый ход, как обойти ее категорическое нежелание раздеться.
На этот раз мы остались в комнате, поскольку мне не хотелось устраивать на пристани представление с мольбертом, палитрой, раскладным стулом и прочими атрибутами живописца на выходе. В помещении было жарко, и лицо у Кэролайн потело, и она периодически прерывала сеанс, чтобы припудрить носик. Но даже когда мы садились работать, она постоянно вертелась, ее взгляд беспрестанно блуждал по моей художественно захламленной студии, и как я ее ни упрашивал посидеть хоть минуту спокойно, ей все равно не сиделось на месте.
Она много рассказывала о своем детстве и о том, как она представляет себя в роли матери. У нее будет много детей, и она будет очень хорошей мамой. Я задавал ей вопросы, побуждая ее говорить, но не особенно вслушивался в ответы, думая о своем. Для меня работа над этим портретом была неким магически-эротическим действом, формой взаимного обольщения, когда ее ускользающий образ, пойманный мною в ловушку красок, захватит, в итоге, меня самого и уже не отпустит, и я обрету в ней свое отражение. Это было почти как мистический брак из алхимических рукописей, когда черный король восходил на любовное ложе с белой королевой внутри стеклянной реторты, и плодом этого царственного союза был фантастический гермафродит, предстающий во всем своем яркокрасочном великолепии.
* Стыдливость, целомудрие (фр.)
Я не хотел выражать в этом портрете себя. Наоборот, я хотел от себя отказаться, устраниться настолько, чтобы потом, уже в самом конце, объявить с полным правом: «Это не я. Это был кто-то другой»*.
Я окунался все глубже и глубже в это предельное самоотречение. Увы! Мне не удалось поработать и двух часов – сеанс был прерван неожиданным появлением Оливера.
Он сказал, что зашел, чтобы забрать свою трость с вкладной шпагой. Он удивился, застав у меня незнакомую женщину, и как-то не слишком обрадовался, когда я представил ему Кэролайн. Однако манеры Оливера всегда были безукоризненны.
– Так вы и есть та безумно красивая, но невидимая машинистка! А я Оливер Зорг, писатель. – Она не ответила, и он добавил: – Я еще не известный писатель, но собираюсь им стать. Кстати, у вас нет знакомых по имени Стелла?
Кэролайн покачала головой.
– Как жаль… Вы точно уверены, что у вас нет сестры, которую звали бы Стелла? Понимаете, я решил завести новый роман. Все равно, с кем. Лишь бы ее звали Стелла.
И Оливер разразился пространной речью: рассказал, как он влюбился в таинственную Стеллу с планшета на спиритическом сеансе, и как он провел несколько дней за городом, в совершенно роскошном особняке, и очаровательная chatelaine** была от него без ума, и он тоже был без ума от нее, но у них не могло ничего получиться, потому что есть люди, которые просто не могут быть вместе. Кэролайн, наверное, знает, как это бывает?
Он достал золотой портсигар – объявив, что это подарок Эмеральд Кюнар, – и предложил Кэролайн сигарету. Кэролайн не курила. Оливер сказал, что ей следует познакомиться с Эмеральд. Он говорил, скромно потупившись, вперив взгляд в свои руки, сложенные на коленях, но этот ход не сработал.
* Грамматически неправильная фраза в оригинале «I is the Other!» отсылает нас к французскому первоисточнику, «Саг Je est un autre» (из письма Артюра Рембо Полю Демени от 15 мая 1871 года. Приблизительно переводится как: «Потому что во мне говорит другой, я чужой самому себе» (фр.)
** Хозяйка, владелица поместья (фр.)
Кэролайн просто не знала, кто такая Эмеральд Кюнар. Тем не менее, когда прошла первоначальная настороженность, Кэролайн подпала под искрометное обаяние Оливера. Он сидел с видом красавца-актера, который пользуется неизменным успехом у женщин, и обращался ко мне поверх плеча Кэролайн, а она даже не замечала, что он относится к ней свысока. Когда Оливер общался с женщинами, его взгляд всегда становился не то чтобы страдальческим, но каким-то тоскливым, и он прибегал к запредельной учтивости и лести, чтобы защититься от потенциальной агрессии с их стороны.
Помню, в тот день, перед тем, как зайти ко мне, Оливер ходил в кино, на последний фильм Чаплина «Новые времена» -его первый фильм со звуковым сопровождением. В агиологии сюрреализма Чаплина почитали святым: за его эксцентричный комедийный талант и страсть к куннилингусу. Оливер пустился в ортодоксальные рассуждения и процитировал избранные отрывки из «Руки прочь от любви!», памфлета Луи Арагона в поддержку «маленького человечка». Я, однако, питал органическое отвращение и к «маленьким человечкам», и к их дешевому, безвкусному юмору, и мы с Оливером затеяли яростный спор, во время которого Кэролайн сидела молча, и ей явно было неловко.
Обсуждение сцены с людьми-автоматами на заводе вылилось в дискуссию о будущем. Каким будет мир в 1950-ом году? И найдется ли там место нам? (Этот вопрос мы обсуждали почти на каждом собрании братства, хотя всегда лишь умозрительно. Никто из нас не рассчитывал дожить до сорока, а Нед, помнится, как-то провозгласил, что умрет в тридцать три года, в возрасте истинных революционеров, Иисуса Христа и Сен-Жюста.) Однако, в тот майский день 1936-го года, мы втроем воображали себе футуристический мир грандиозных больших городов, составленных из небоскребов и зиггуратов и расчерченных спиралями скоростных автострад. Помимо автомобилей, в качестве транспорта будут использоваться небольшие летательные аппараты, курсирующие от башни к башне. В 1950-ом году Британия станет республикой под управлением Контролеров, осуществляющих руководство крупными технико-экономическими корпорациями. Оливер изменит своему призванию и будет писать пропаганду и речи для Контролеров, и я тоже предам идеалы юности и стану (стыд и позор!) членом Республиканской Академии. Когда Оливер спросил Кэролайн, кем она видит себя в технократическом мире будущего, она смутилась и ответила, что не знает. Ей хочется просто жить где-нибудь за городом, в своем доме, и чтобы у дома был сад, и в саду цвела жимолость.
Потом Кэролайн сказала, что ей пора. Я проводил ее до выхода из подъезда. Она пообещала прийти в воскресенье и снова подставила мне щеку для поцелуя.
Когда она ушла, Оливер расслабился.
– Значит, это и есть твой objet trouve – femme trouvee, я бы даже сказал. Ничего так изделие, ноги, фигура… в общем, приятная форма для бревнышка, сплавленного по реке, только, пожалуй, не стоит его вылавливать. Пусть плывет себе дальше. Она не для тебя.
– Что значит, не для меня?
– Нет, ты ее соврати в любом случае. Девочке явно не помешает, чтобы ее как следует развратили. Но если ты человек искусства, и принимаешь искусство всерьез, тогда принимай всерьез жизнь, которая станет предметом искусства. Все, по-настоящему значимое для писателя или художника, случается с ним в возрастном промежутке между шестнадцатью и двадцатью пятью. Все, что будет потом, это лишь переработки, усовершенствования, вариации, подстрочные примечания и воспоминания о былом. Поэтому, пока мы еще молодые, нам нужно суметь взять от жизни как можно больше. И, боюсь, что интрижка с маленькой Мисс Машинисткой не входит в понятие насыщенной, интересной и полной жизни.
Оливер пристально смотрел на меня. Я молчал. В таком неловком молчании мы просидели, наверное, пару минут, а потом Оливер встал и подошел к мольберту. Я не показывал Кэролайн, что я делаю с ее портретом, так что Оливер был первым, кто увидел мою работу.
– Тем не менее, должен признать, что портрет получается великолепно. Браво!
«Стриптиз», наверное, самая известная из всех моих картин. Я никогда не соглашался ее продать, тем не менее, она выставлялась на выставках неоднократно. В «Стриптизе» я изобразил Кэролайн женщиной с телом из синей ткани, причем специально старался придать е° лицу, ногам и предплечьям текстуру хлопчатобумажной материи. Ее перчатки и платье я раскрасил в тонах живой плоти, так что сразу становится ясно, что женщина на портрете одета в наряд из человеческой кожи. Мне много раз говорили, что эффект создается волнующий, даже тревожный.
Кэролайн сдержала свое обещание и вернулась на следующий день. Она ни разу не слышала, чтобы люди спорили о кино так, как спорили мы с Оливером. Ей хотелось побольше узнать о его несбывшемся романе с прелестной хозяйкой загородного поместья, но я решил, что не буду потворствовать буйным фантазиям Оливера и участвовать в его живописных выдумках.
– Нет никакого романа, и никакого поместья с прелестной хозяйкой. Он все придумал. Даю голову на отсечение, что Оливер – гомосексуалист.
Ее глаза широко распахнулись.
– Никогда не общалась с гомосексуалистом. Во всяком случае, так, чтобы знать, что он гомосексуалист. (Еще одно волнующее приключение!) Мне показалось, что он очень милый, но я хотела спросить… У тебя все друзья такие?
– Какие такие?
– Такие же странные, и говорят о таких странных вещах? Мое «нет» было вполне искренним, потому что раньше я
как-то об этом не думал, но теперь вдруг задумался и понял, что Оливер был, наверное, самым нормальным из нашей компании. Я решил, что, пожалуй, не стоит знакомить Кэролайн с нашей Серапионовой братией. Как бы там ни было, я принялся задавать ей вопросы о ее театральной студии, а сам занялся портретом уже всерьез. На этот раз, когда Кэролайн уходила, я сказал, что мне нужно узнать ее ближе, для того чтобы портрет получился. Она улыбнулась и согласилась встретиться со мной в среду вечером, потому что по средам их отпускали с работы пораньше.
Глава четвертая
Мы встретились в ресторанчике «АВС». Кэролайн была в хорошем настроении. Мистер Мейтленд ее похвалил, сказал, что она аккуратно и быстро печатает. Ей захотелось купить себе что-нибудь приятное, и мы сели в автобус и поехали в «Gamages». Когда мы вышли на Хай-Холборн, начался дождь, и мы шли, тесно прижавшись друг к другу, под одним зонтом. Я вдыхал аромат ее духов, и, упиваясь ее ароматом, не думал вообще ни о чем. Все уже было придумано до меня. И лучше Бодлера все равно не скажешь.
Et des habits, mousseline ou velours,
Tout impregnes de sa jeunesse pure,
Se degageait un parfum de fourrure.*
«Gamages», сердце Империи! Империи Женщин, я имею в виду. Там, внутри, почти не было мужчин. Я весь обмирал от восторга. Я в первый раз в жизни попал в большой универмаг, и все же узнал это место: театр моих сновидений, где залы, подобные подземным пещерам, не знают естественного освещения, и проходы между рядами прилавков, заваленных вещами, тянутся в необозримую бесконечность, и продавщицы похожи на бледных сомнамбул, плывущих в пространстве – я столько раз видел это во сне. Это был Броселианд, заколдованный лес; в чаще этих высоких колонн меня ждали волшебные приключения и неведомые чудеса. Кэролайн взяла меня за руку. Мы начали с галантереи и, по-моему, обошли весь магазин, не пропустив ничего. Я с восхищением обозревал это собрание objels trouves, вырванных из своего бытового контекста. Меня особенно поразил шляпный отдел: несколько сотен головных уборов при отсутствии голов, предназначенных для этих уборов, которые напоминали растерянных омаров, выброшенных на берег.
* В одеждах бархатных, где все еще полно
Дыханья юности невинного, святого,
Я запах меха пью, пьянящий, как вино.
Отрывок из стихотворения Бодлера «Аромат» в переводе Эллиса.
И все же, пока мы бродили по этому Музею будничной жизни, мимо шляп и заварочных чайников, лент, туфель и пепельниц, какая-то часть моего существа доподлинно знала, что каждой из этих вещей предрешено стать обретенной – ее непременно найдут, как сиротку, потерявшуюся в снежной буре в стольких старых немых кинофильмах, наивных и сентиментальных. Кроме того, я заметил, что процесс выбора и покупки исполнен вполне очевидного эротизма, когда самая обыкновенная вещь превращается в предмет вожделения. Все вокруг было пронизано сладострастной истомой. Даже шторы как будто твердели эрекцией. Я остановился понаблюдать за одной полной дамой, которая нежно поглаживала абажур торшера, пока тот не соблазнил ее на покупку.
Кэролайн хотела купить еще одну кофейную кружку для своей коллекции. Я разглядывал сотни и сотни кофейных кружек, простиравшихся перед нами. Здесь, в отделе керамики, передо мною предстала модель беспорядочной грезы жизни, потому что за всю свою жизнь человек встречает, наверное, не меньше тысячи кофейных кружек, но эти встречи распределяются более-менее равномерно по дням и годам, а в «Garnages» вся тысяча была собрана единовременно в одном месте. Кэролайн сказала, что даст мне пенни, если я расскажу ей, о чем сейчас думаю, и я поделился с ней некоторыми из этих соображений, и пока говорил, уже пожалел об этом, потому что боялся, что меня примут за сумасшедшего. Когда я закончил, она и вправду задумалась.
– Знаешь, ты очень загадочный. Прямо как граф Монте-Кристо.
(Монте-Кристо они проходили по школьной программе, вместо Бодлера.)
Кэролайн продолжала рассматривать кружки. Буквально на днях в магазин поступили кружки в честь коронации Эдуарда VIII, в ассортименте, и Кэролайн, в конце концов, выбрала одну из них. Я тоже сделал покупку в соседнем отделе, где продавались кухонные принадлежности. Заброшенный и одинокий, среди скопления терок и веничков для взбивания яиц, стоял металлический кубик, открытый сверху и снизу, а изнутри к его стенкам крепилось какое-то непонятное перекрученное лезвие, похожее на корабельный винт. Когда я спросил продавщицу, что это такое и для чего оно нужно, она честно призналась, что не знает. Она сказала, что сходит узнает у администратора, но я сказал, что не надо, и тут же достал кошелек. Мне сразу понравилась эта вещь. Меня привлекали ее кричаще безвкусная тайна и слабая связь с реальностью. За какие-то девять пенсов я приобрел замечательный objet trou-ve.
Наверху, в отделе женского платья, где все предметы одежды либо уже обрели, либо готовятся обрести эротическое освящение, соприкоснувшись с живой женской кожей, у меня случилась эрекция. У Кэролайн не было денег, чтобы купить себе новое платье, но ей все равно захотелось примерить кое-что из того, что понравилось больше всего, и она то и дело скрывалась за таинственными занавесками примерочной, как ассистентка иллюзиониста – в специальном ящике для трюка с исчезновением, а потом выходила наружу, уже в новом наряде, чтобы я оценил его с точки зрения художника.
– Если рядом художник, этим надо воспользоваться, -сказала она.
– Тебе надо одеться в тайну, – ответил я.
Она примеряла платье за платьем, а я стоял рядом с кабинками, держал ее зонтик и сумочку и думал о завесе, отделявшей святилище от Святого-святых в древнем Иерусалимском храме. И тут меня кто-то позвал:
– Каспар! Ничего себе так совпадение! Каспар, оглянись! Я здесь!
Я оглянулся и увидел Монику, выходившую из соседнего отдела чулочных изделий. Она подошла, соблазнительно качая бедрами, как всегда, вызывающе роковая женщина; и когда Кэролайн в следующий раз вышла из-за занавески, я представил их друг другу. Моника с Кэролайн тут же принялись обсуждать платья, чулки и другие предметы женского туалета, и как будто вообще позабыли о моем скромном присутствии, хотя время от времени Моника поглядывала на меня как-то странно. Тогда я подумал, что она просто не ожидала встретить меня в универмаге, и ее поразила случайность этой действительно непредвиденной встречи. Однако теперь я доподлинно знаю, что Монику больше всего удивило, что я был с женщиной, поскольку как раз незадолго до этого она решила, что мы с Оливером были любовниками.
Моника была внештатной журналисткой, а «для души» занималась коллажами. Но что действительно выделяло ее в нашем творческом коллективе, так это ее знаменитая картотека. Моника вносила туда всех знакомых, и вообще всех, с кем ей доводилось общаться хотя бы р аз в жизни; все, о чем они с ней говорили, она аккуратно записывала на отдельные карточки с указанием даты и места, и собирала в отдельном разделе упоминания о людях, которых не знала сама, но о которых ей кто-то рассказывал. Как-то раз, на одном из собраний братства, она прочитала нам лекцию о научной ценности своей картотеки (которая уже к тому времени занимала не один несгораемый шкаф). Когда-нибудь в будущем, объявила она, ученые тщательно сопоставят и проанализируют ее записи, и докажут, что миром действительно правит объективная случайность, внешнее выражение наших желаний. Случайности и совпадения, эти крошечные верхушки гигантского айсберга, выдающиеся над поверхностью сознания, можно использовать в качестве картографических точек для разметки подводных глубин непостижимого бессознательного. Читая нам лекцию, Моника все время улыбалась, и мы так и не поняли, серьезно она говорила или просто дурачилась.
– Обязательно приводи Кэролайн на следующую встречу братства, – сказала Моника, наконец, вспомнив обо мне.
Я пробурчал «да», имея в виду «нет». И дело даже не в том, что Кэролайн будет чувствовать себя неуютно в компании «Серапионовых братьев», и что они отнесутся к ней свысока. Я просто боялся знакомить ее с Недом Шиллингсом. Я не знал ни одного человека, который бы смог устоять перед мощью его ума. Женщины (и мужчины тоже) неизменно становились жертвами его неодолимого интеллектуального обаяния, и его умственное превосходство давало ему, в своем роде, droit de seigneur* на всех женщин братства. Сама Моника только недавно получила отставку в пользу Феликс.
Моника попрощалась с нами и ушла, погруженная в свои мысли. Очевидно, она проговаривала про себя наш разговор, чтобы лучше его запомнить и внести в свою картотеку. Кэролайн сказала, что Моника «славная».
– Они все такие же славные, твои друзья?
Я опять пробурчал что-то нечленораздельное, но больше похожее на «да». На самом деле, как это виделось мне, среди нашей братии не было ни одного хотя бы предположительно славного человека (включая меня самого). Однако, если быть «славным» означало, что мне будет позволено поцеловать Кэролайн, я был готов притвориться, хотя, если по правде, я стоял у примерочных кабинок и держал ее зонтик и сумочку исключительно в рамках долгосрочной стратегии завалиться с ней в койку и отжарить ее до потери сознания.
Мы спустились на эскалаторе на первый этаж. К тому времени моя эрекция сделалась по-настоящему болезненной. Кэролайн купила подставку для трубки – подарок папе на день рождения. Эта вещь казалась почти такой же причудливой и бесполезной, как и моя кухонная принадлежность. Я сказала Кэролайн, что мне хотелось бы познакомиться с ее родителями. Сначала она удивилась, а потом проговорила уклончиво:
– Они самые обыкновенные.
Я повел ее в паб на Ред-Лайон-стрит и познакомил с Дядюшкой Пенни. Почти каждый вечер он сидел на углу, неподалеку от бара. Ты давал ему несколько пенни, он их глотал и разрешал тебе приложить ухо к его животу, чтобы послушать, как монетки звенят внутри. В удачные вечера он собирал по три или даже четыре шиллинга – то есть, на вечернее пиво хватало с лихвой. Теперь его нет. Наверное, погиб во время одной из немецких бомбежек.
* Право сеньора, права первой ночи (фр.)
Дождь так и шел, и мы снова тесно прижались друг к другу под одним зонтом, и на этот раз Кэролайн разрешила мне поцеловать ее в губы. «Каждый поцелуй – это победа над отвращением», как сказал мне Лари Даррелл спустя несколько лет, когда мы с ним жаловались друг другу на свое невезение с женщинами. Но тогда, в 1936-см году, я вдруг испытал что-то похожее на анти-прозрение. Я целовал Кэролайн под зонтом, и внезапно мир вышел из фокуса, расплылся. Ее глаза стали, словно медузы в окружении черных ресничек, а между медузами поднялся маленький бугорок, или это был клюв, а под клювом открылось ненасытное алое отверстие с шевелящимися краями. Через мгновение все прошло, восприятие мира поправилось, и Кэролайн была самой красивой женщиной на свете. Для меня были не новы подобные расстройства зрения. Кеннет Кларк учил нас видеть обнаженное тело как наиболее близкую к богу форму, но у меня часто случались такие моменты, когда я просто не мог воспринять обнаженное тело как тело, лишенное одежды и всех культурных напластований: я видел всего лишь разветвленный корень мандрагоры, который истошно кричит, когда его вырывают из грязной земли.
Кэролайн ничего не сказала по поводу моей эрекции, хотя я так недвусмысленно к ней прижимался, что она не могла ничего не заметить. Наконец, она отстранилась.
Я спросил:
– Когда мы увидимся снова?
– Уже скоро, милый. Я приду на сеанс в субботу.
Милый! Еще никто не называл меня милым. Слово наводило на мысли о большой дружной семье, собравшейся вечером у камина, когда все слушают радио и пьют «Овалтин». В слове «милый» было что-то от frisson*. Я повторял его про себя вновь и вновь, всю дорогу до дома. И вожделение, угнездившееся между ног, отдавалось клокочущей болью при каждом шаге.
Из нашего братства Кэролайн уже знала Оливера и Монику, а следующим был Маккеллар – нет, если быть совсем точным, Маккеллар был первым. С ним она «познакомилась» еще до меня. Как бы там ни было, в следующую субботу, когда я пытался придумать, как лучше расположить тени и блики на окрашенных под кожу туфлях Кэролайн на портрете, а сама Кэролайн увлеченно рассказывала про свою кошку, дверь неожиданно распахнулась, и танцующей походкой вошел Маккеллар с большой сумкой в одной рукой и стопкой журналов «Большой мир» – в другой.
* Дрожь (фр). Здесь – чувственный трепет.
Он узнал Кэролайн и ужасно обрадовался.
– Кого я вижу?! Это же та самая юная барышня из борделя… э… то есть, из паба.
Он бросил сумку с журналами на пол и принялся кружиться по комнате, выговаривая нараспев:
– Теперь ты в хороших руках. Я свободен, свободен! Моя благодарность не знает границ.
Потом он запыхался и замер на месте. Он смотрел на нас с запредельно довольным и благостным видом и рассеянно поглаживал свои усы.
– Я учил своего юного друга Каспара, что к женщинам следует относиться почтительно, с уважением. Надеюсь, у вас нет претензий на этот счет?
Кэролайн покачала головой. Если Оливер при первой встрече заставил ее понервничать, то Маккеллар очаровал ее сразу, это было заметно невооруженным глазом.
– А вы кто? Вы ведь не папа Каспара, правда?
– Я Маккеллар. – Он помолчал и добавил, как потустороннее эхо Оливера Зорга на прошлой неделе: – Я писатель, но неизвестный писатель. Собственно, мы за это и боремся, чтобы оставаться в безвестности.