Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Гэри Дженнингс

Ацтек

Гроза надвигается

Посвящается Цьянье
Ты упорно твердишь, что не вечен я, Как цветы, что взлелеяны мною нежно, Что навеки сгинет слава моя И имя забудется безнадежно. Но мой сад цвести еще долго будет, И песни мои будут помнить люди. Из стихотворения, написанного Уишкоцином, принцем Тескоко, около 1484 г.




ИН КЕМ-АНАУАК ЙОЙОТЛИ

ИСТИННОЕ СЕРДЦЕ СЕГО МИРА

Центральная площадь Теночтитлана, 1521 г.

(На схеме обозначены лишь важнейшие достопримечательности, упомянутые в тексте)



1 – Великая Пирамида

2 – Храм Тлалока

3 – Храм Уицилопочтли

4 – Бывший храм Уицилопочтли, а позднее (после завершения строительства Великой Пирамиды в 1487 г.) – святилище Сиуакоатль, храм всех второстепенных богов, а также богов, позаимствованных у других народов

5 – Камень Битв (установлен Тисоком)

6 – Цомпантли, или Полка Черепов

7 – Площадка для церемониальной игры тлачтли

8 – Камень Солнца, установленный на жертвеннике

9 – Храм Тескатлипока

10 – Змеиная Стена

11 – Дом Песнопений

12 – Зверинец

13 – Дворец Ашаякатля (впоследствии – резиденция Кортеса)

14 – Дворец Ауицотля, разрушенный наводнением 1499 г.

15 – Дворец Мотекусомы Первого

16 – Дворец Мотекусомы Второго

17 – Храм Шипе-Тотека

18 – Орлиный храм

КОРОЛЕВСКАЯ РЕЗИДЕНЦИЯ В ВАЛЬЯДОЛИДЕ, КАСТИЛИЯ

Его Преосвященству, легату и капеллану, святейшему отцу дону Хуану де Сумаррага, недавно назначенному епископом Мексики, что в Новой Испании, шлем Мы Наше высочайшее повеление.



Дабы лучше ознакомиться с жизнью пребывающей в Нашем владении Новой Испании, с ее укладом, богатствами, народом, там обитающим, а также с верованиями, обрядами и церемониями, бытовавшими прежде, Мы выражаем желание получить наиболее полные сведения относительно всего касающегося индейцев, живших на той земле до прихода наших освободительных сил, до прибытия испанских послов, проповедников и поселенцев.

С этой целью Мы приказываем Вам расспрашивать индейцев-старожилов (взяв с них предварительно клятву рассказывать лишь непреложную истину) об истории их страны, правителях, традициях, обычаях et cetera[1]. Помимо записей рассказов живых свидетелей соблаговолите также распорядиться о доставке вам свитков, дощечек для письма и любых других письменных свидетельств прошлого, каковые могут подкрепить показания очевидцев. Во исполнение сего указа Вам предписывается повелеть своим подчиненным духовным лицам, елико возможно, искать таковые свидетельства и всячески расспрашивать индейцев об их вероятном местонахождении.

Поскольку делу сему придается немалое значение, как необходимому для исполнения обязанностей Нашего Королевского Величества, приказываем Вам приступить к осуществлению вышеозначенных поисков и исследований без промедления. Напротив, Вам надлежит действовать со всей возможной быстротой и усердием, дабы пред Нашими очами в кратчайшие сроки предстал правдивый и подробный доклад.

(ессе signum) CAROLUS R. I.

Rex et Imperator Hispaniae Carolus Primus Sacri Romani Imperi Carolus Quintus[2]

IHS S.C.C.M.[3]

Его Священному Императорскому Католическому Величеству императору дону Карлосу, нашему королю и повелителю



Да пребудут мир, благодать и благоволение Господа Нашего Иисуса Христа с Его Величеством доном Карлосом, по Божественной милости вечно августейшим императором, и с Его высокочтимой королевой-матерью доньей Хуаной, Божьей милостию государями нашими и повелителями правителями Кастилии, Леона, Арагона, обеих Сицилии, Иерусалима, Наварры, Гранады, Толедо, Валенсии, Галисии, Майорки, Севильи, Сардинии, Кордовы, Корсики, Мурсии, Хаэна, Карибов, Алжира, Гибралтара, Канарских островов, Индий и островов и материков Моря-океана, а также графств Фландрии, Тироля и прочая, и прочая...

Счастливейшему и высокочтимому государю: из города Теночтитлан-Мехико, столицы Его владения, именуемого Новой Испанией, на двенадцатый день после Успения Девы Марии в год после Рождества Христова одна тысяча пятьсот двадцать девятый, шлем наш нижайший поклон.



Восемнадцать месяцев тому назад мы, будучи нижайшими из верноподданнейших Ваших, во исполнение повеления Вашего Величества приняли на себя три должности, как то: первого епископа Мексики, протектора индейцев и апостолического инквизитора, каковые три сана воплотились в нашей ничтожной персоне. Прошло всего девять месяцев со времени нашего прибытия в Новый Свет, где ожидало нас много трудов, требовавших пыла и рвения.

В соответствии с указом о нашем назначении мы ревностно стремились «наставлять индейцев в их долге веровать и чтить Истинного Бога Единого, иже пребывает на Небесах, каковой дарует жизнь и дыхание всем тварям земным», равно как и «внушать индейцам почтение и верность Его Непобедимому Католическому Величеству императору дону Карлосу, коего Божественное Провидение определило господствовать и повелевать всем миром».

Должен признаться Вашему Величеству, что наставничество сие оказалось делом далеко не легким и отнюдь не скорым. Среди наших соотечественников испанцев, поселившихся здесь задолго до нашего прибытия, бытует мнение, что индейцы способны слышать только через свои ягодицы. Мы, однако, всенепременно памятуем о том, что сии несчастные, обделенные духовно индейцы (или ацтеки, как именует теперь большинство наших соотечественников обитающий в здешних краях народ), стоят ниже всего прочего человечества, а следовательно, в силу своей ничтожности заслуживают терпимого, снисходительного отношения.

Кроме наставления индейцев на путь истинный (внушения им, что есть только один Бог на Небесах и один Император на Земле, чьими подданными они все стали и кому должны теперь верно служить) и помимо рассмотрения многих других духовных и мирских дел, мы стремились по мере сил выполнить адресованную нам личную просьбу Вашего Величества о скорейшей подготовке, елико возможно, подробного отчета обо всем касающемся этой terra paenaincognita[4], равно как и об образе жизни обитателей сей несчастной, погруженной во мрак невежества земли.

В личном послании Вашего Наивысочайшего Величества особо указано, что нам при написании данной хроники долженствует руководствоваться показаниями индейцев-старожилов. Сие обусловило необходимость предпринять нечто вроде особого разыскания, затруднительного ввиду того факта, что после полного разрушения города, произведенного генерал-капитаном доном Эрнаном Кортесом, названных старожилов, способных поведать нам изустно достоверную историю, осталось прискорбно мало. Даже на восстановлении города в настоящее время работают лишь женщины, дети да вконец выжившие из ума старики, каковые были неспособны сражаться во время осады. К ним можно прибавить и неотесанных крестьян, согнанных с окрестных земель, людей крайне невежественных и несведущих.

Тем не менее нам удалось найти одного старого (лет шестидесяти трех) индейца, который смог поведать нам многое из интересующего Ваше Величество. Сей, как он сам себя именует, мешикатль[5] (этот человек не желает, чтобы его называли ацтеком или индейцем) обладает весьма развитым (для представителя своей расы) умом и умеет четко выражать свои мысли, ибо в прежние времена получил некоторое, если таковой термин применим к туземцам, образование, служил писцом и сведущ в той языческой тарабарщине, которая заменяла этим дикарям грамоту.

За свою жизнь он помимо профессии писца сменил множество занятий: был воином, придворным, странствующим купцом и даже своего рода эмиссаром, коего посылали их последние языческие правители к командирам отрядов наших первых, прибывших из Кастилии освободителей. Выполняя сии посольские обязанности, он научился вполне сносно говорить на нашем языке. Однако, хотя сей туземец и говорит на кастильском наречии вразумительно, мы, дабы избежать малейшей неточности, общались с ним при участии толмача, испанского юноши, имеющего значительные познания в науатлъ (так ацтеки называют свой гортанный, состоящий из длинных и неблагозвучных слов язык). В помещении, где осуществлялись допросы, при проведении оных присутствовали также четверо наших писцов. Эти благочестивые братья весьма преуспели в искусстве скорописи, известном как тиронское письмо и используемом в Риме для немедленной записи каждого высказывания Святого Отца, равно как и для составления подробных отчетов о ходе многолюдных собраний.

Мы велели ацтеку поведать нам без утайки историю своей жизни, и пока он говорил, все четыре брата, не отрывая перьев от бумаги, записывали его речь тиронской скорописью, не упуская ничего из того словесного водопада, коим разразился индеец. Хотя слова его, как Вы сами увидите, и бывали порой отвратительно дерзкими и язвительными.

Начать с того, что, едва открыв рот, названный ацтек проявил полнейшее неуважение к нашей персоне, сану и полномочиям, полученным нами от Вашего Высокочтимого Величества, что, по нашему разумению, является скрытым проявлением непочтительности и по отношению к нашему суверену.

Сразу за этим вступлением следуют страницы, содержащие подлинный рассказ индейца. Запечатанный как предназначающийся лишь для очей Вашего Величества пакет с рукописью покинет Вилъя-Рика-де-ла-Вера-Крус послезавтра, будучи вверен попечению капитана Санчеса Сантовенья, командира каравеллы «Глория».

Поелику мудрость, прозорливость и рассудительность Вашего Императорского Величества прославлены повсеместно, мы понимаем, что, предваряя заключенные в конверт страницы сим caveant[6], мы тем самым рискуем навлечь на себя монаршее неудовольствие, однако полагаем, что нас обязывает к тому возложенный на нас епископский и апостолический сан. Мы всецело поддерживаем пожелание Вашего Величества получить правдивое и всестороннее донесение обо всем, что есть стоящего в этой стране, однако все прочие, кроме нас самих, будут убеждать Ваше Величество в том, что индейцы есть жалкие, презренные существа, каковые едва ли могут быть причислены к роду человеческому. Чего можно ждать от народа, не обладающего настоящей письменностью, народа, не имевшего письменных законов, но жившего в соответствии с варварскими обычаями и традициями, народа, прозябавшего во тьме язычества, в дикости, невоздержанности, во власти плотских вожделений и звериной жестокости? Ведь еще недавно эти варвары подвергали мучениям и убивали своих несчастных соотечественников во славу своей беззаконной, дьявольской «религии».

Мы не можем поверить в то, что от существа, подобного вышеописанному нами обуянному гордыней ацтеку, равно как и от иных его соплеменников, как бы ни оказались оные бойки на язык, можно получить отчет, заслуживающий того, чтобы представить таковой пред очи императора всех католиков. В равной мере нам трудно поверить и в то, что Его Священное Величество император дон Карлос по прочтении записи сего непристойного, греховного, безбожного, омерзительного и дерзкого повествования вышеупомянутого самонадеянного представителя расы язычников, место коим в навозной куче, не будет повергнут в гнев и отвращение.

Как уже было указано, ниже прилагается первая часть хроники, записанной со слов названного индейца. Мы страстно уповаем на то, что за прочтением ее последует повеление Вашего Величества, в соответствии с коим сей опус окажется не только первым, но и последним.



Да хранит Господь, Наш Владыка, драгоценную жизнь, монаршию персону и католическую державу Вашего Величества бессчетные годы, и да преумножит Он и прирастит Ваши владения и земли настолько, насколько возжелает того Ваше королевское сердце.

Подписал собственноручно Вашего Священного Императорского и Католического Величества преданный слуга и смиренный клирик

fra[7] Хуан де Сумаррага,

Епископ Мексики, Апостолический инквизитор и Протектор индейцев

INCIPIT[8]

Далее следует изустный рассказ-хроника пожилого индейца из племени, обычно именуемого ацтеками (чье повествование обращено было к его преосвященству епископу Мексики Хуану де Сумаррага), записанный verbatim ab origine[9]

братом Гаспаром де Гайана,

братом Торибио Вега де Аранхес,

братом Херонимо Муньос

и братом Доминго Виллегас-и-Ибарра,

interpres[10] Алонсо де Молина.

DIXIT[11]

Мой господин!

Прошу прощения, мой господин, за то, что не ведаю, как именно следует обращаться к столь важной особе, но думаю, что подобное обращение вас не обидит. Поскольку вы человек, а ни один из встречавшихся мне в жизни людей не возражал против того, чтобы его так именовали. Итак, мой господин...



Ваше преосвященство, вот оно что?

Аййо, это еще более славный титул, подобающий тому, кого мы, жители этих земель, назвали бы ауакуафуитль, что обозначает могучее тенистое дерево. Это высокое звание, и для такого человека, как я, предстать пред столь могущественным господином и быть выслушанным им – большая честь.

Нет-нет, ваше преосвященство, не сомневайтесь в моих словах, даже если вам покажется, что я вам льщу. Весь город толкует о могуществе вашего преосвященства, каковому служат многие люди, тогда как я есть не более чем вытертый половик, потрепанный обносок того, чем был прежде. Ваше преосвященство присутствует здесь во всем великолепии своего высокого сана, ну а я – это всего-навсего я.

Однако, как мне объяснили, ваше преосвященство желает узнать, кем я был ранее. Оказывается, вашему преосвященству угодно выслушать рассказ о том, каковы были мой народ и моя земля в давно минувшие годы, за многие вязанки лет до того, как королю вашего преосвященства с проповедниками и арбалетчиками заблагорассудилось вызволить нас из ярма варварства.

Это и вправду так? О, значит, ваше преосвященство ставит предо мной непростую задачу. Способен ли я при своем скудном уме и за то малое время, которое боги... то есть, конечно, Господь Вседержитель отведет мне на завершение земной жизни хотя бы в самых общих чертах описать наш огромный мир со всем множеством народов и многообразием событий, происходивших за вязанки вязанок лет.

Пусть ваше преосвященство представит себе дерево, отбрасывающее великую тень. Пусть предстанет оно пред вашим мысленным взором – с могучим стволом и раскидистой кроной, с огромными ветвями и птицами, на них гнездящимися, с пышной листвой и играющими на ней солнечными бликами. Пусть вы почувствуете прохладу, которую дарует это дерево укрывшемуся под его сенью жилищу. Жилищу, где обитали мальчик и девочка, моя сестра и я.

Под силу ли вашему преосвященству, при всем его великом могуществе, сжать это могучее древо до размеров черенка, подобного тому, какой отец вашего преосвященства некогда вонзил между ног вашей матери?

Йа, аййя, я вызвал неудовольствие вашего преосвященства и испугал его писцов. Пусть ваше преосвященство простит меня. Мне следовало догадаться, что совокупления белых мужчин со своими белыми женщинами, должно быть, осуществляются совершенно иначе, а не так, как это происходит, когда они силой берут наших женщин, чему я не раз был свидетелем. А уж христианское совокупление, завершившееся зачатием вашего преосвященства, конечно же, было особенно благочестивым.

Да-да, ваше преосвященство, уже прекратил. Больше не буду. Но вашему преосвященству должны быть понятны мои затруднения, ибо слишком велика пропасть между нашим былым ничтожеством и вашим нынешним превосходством. Быть может, достаточно будет лишь краткого изложения, после чего вашему преосвященству уже не понадобится утруждать свой слух далее? Взгляните, ваше преосвященство, на своих писцов, каковые на нашем языке называются «знающими мир». Я и сам был писцом, так что очень хорошо помню, насколько трудно с высокой точностью и достоверностью изложить на оленьей коже, выделанных листьях или коре множество разных дат и событий. Случалось, что по прошествии всего нескольких мгновений, когда еще не успевали высохнуть краски, мне самому было нелегко прочесть вслух без запинки то, что я только что собственноручно запечатлел.

Хотя, дожидаясь прибытия вашего преосвященства, я переговорил с вашими «знающими мир» и пришел в великое изумление. Каждый из этих почтенных писцов способен сотворить настоящее чудо: записать сказанное и прочесть его, причем не просто излагая суть, но воспроизводя каждое прозвучавшее слово именно в том порядке, в каком эти слова прозвучали, со всеми интонациями, паузами и ударениями. Я было счел это проявлением особого дара – у нас обладавших такими способностями памяти и звукоподражания именовали «запоминателями». Однако один из ваших писцов пояснил, что все сказанное мною сохранилось навсегда в виде значков, нанесенных им на бумагу. Признаюсь, я всегда гордился, ваше преосвященство, что по мере своего скудного ума научился говорить на вашем языке, но ваше умение запечатлевать в знаках не только события и числа, но и все оттенки мысли выше моего убогого понимания.

Мы писали иначе – записывали не звуки, а понятия, а чтобы наши картинки говорили, требовались краски. Краски, которые поют или рыдают. Их было много: красные, охристо-золотистые, зеленые, бирюзовые, того цвета, что именуется шоколадным, гиацинтовые, серые, как глина, и черные, словно полночь. Но даже при всем своем многообразии эти краски не позволяли описать и выразить полностью смысл каждого слова, не говоря уж об оттенках и искусных поворотах фраз. А вот любой из ваших «знающих мир» способен записать каждый слог, каждый звук, причем может сделать это одним лишь пером, не прибегая к множеству камышинок и кисточек. И, что самое поразительное, писцы при этом используют лишь одну-единственную краску, тот ржаво-черный отвар, который они называют чернилами.

Уже одно это, ваше преосвященство, весьма наглядно показывает разницу между нами, индейцами, и вами, белыми людьми, разницу между нашим невежеством и вашим знанием, между нашими старыми временами и вашим новым временем. Согласится ли ваше преосвященство с тем, что простой росчерк пера есть доказательство того, что ваш народ имеет право властвовать, а наш обречен повиноваться? Ведь, разумеется, ваше преосвященство требует от нас, индейцев, безусловного подтверждения того, что ваше торжество и ваши завоевания были предопределены, причем причиной тому стали не ваше оружие или ваше хитроумие, даже не воля вашего Всемогущего Творца, но изначальное внутреннее превосходство высших существ над низшими, каковыми мы и являемся. Поэтому, полагаю, ваше преосвященство не имеет более нужды как в моих словах, так и в моем присутствии.

Моя жена стара, немощна и сейчас оставлена без ухода. Не стану притворяться, будто она глубоко скорбит по поводу моего отсутствия, но ее это крайне раздражает. А поскольку она и без того очень вспыльчива, лишнее раздражение не пойдет ей на пользу. И мне тоже. А потому я приношу вашему преосвященству свою нижайшую благодарность за столь высокую честь, оказанную вашим преосвященством несчастному старому дикарю, и смиренно прошу у вашего преосвященства дозволения удалиться. Чего я не смею сделать до тех пор, пока не получу на то благосклонного согласия вашего преосвященства.



И снова приношу свои нижайшие извинения. Я и не заметил, что за столь непродолжительное время повторил слова «ваше преосвященство» более тридцати раз, и уж конечно и в мыслях не имел произносить их каким-то особым тоном, хотя, разумеется, не дерзну оспаривать скрупулезный отчет ваших писцов. С этого момента я приложу все усилия, чтобы умерить свое подобострастное восхищение вашим, сеньор епископ, великолепием. Надеюсь, и голос мой будет звучать как должно.

Да-да, коль скоро вы приказываете, я продолжаю.



Но если подумать – кто я таков, чтобы вещать? И что мне вещать, дабы ваши уши внимали моим словам?

Моя жизнь в отличие от жизней большинства моих соплеменников была долгой. Я не умер во младенчестве, как умирают многие из наших детей. Я не погиб в бою и не был убит на жертвенном камне, каковую смерть считали у нас почетной и славной. Я не загубил себя пьянством, не подвергся нападению дикого зверя, не был призван богами во дни бедствий. Меня миновали страшные недуги, занесенные в наш край на испанских кораблях и косившие моих соплеменников тысячами. Я пережил даже наших богов, которые хотя и остались бессмертными, но перестали существовать. Я прожил более полной вязанки лет и много чего увидел, сделал, узнал и запомнил, это правда. Но правда и другое: ни одному человеку не дано постигнуть во всей полноте даже то, что происходило во дни его жизни. Страна же наша несравненно древнее меня, и история ее началась задолго до моей собственной. Задолго до того, как началась та единственная жизнь, которую я могу восстановить в памяти, дабы господа писцы затем запечатлели ее в ржавой темноте ваших чернил...

«То было празднество копий, истинное празднество копий». Помню, именно так обычно начинал рассказы о сражениях старый сказитель с моего родного острова Шалтокан. Нас, слушателей, подобный зачин завораживал мгновенно, и мы внимали сказителю, позабыв обо всем на свете, хотя многие из его рассказов, как я теперь понимаю, были посвящены не великим сражениям, а всего лишь мелким стычкам племен друг с другом. Но, видно, не столько важно само происходящее, сколько мастерство, с которым оно описывается.

Тот мудрый сказитель умел найти самое важное и увлекательное событие и, рассказав о нем, полностью завладеть вниманием слушателей, после чего начинал плести нить повествования вперед и назад во времени. В отличие от него я, не обладающий таким даром, способен лишь начать с самого начала и двигаться из прошлого к будущему, сквозь то время, в котором жил. Однако все, что я расскажу вам о своей жизни, происходило в действительности, и ни одного слова лжи мною произнесено не будет. Для подтверждения этого я готов целовать землю, или, говоря по-вашему, «торжественно клянусь».

* * *

Это было в те далекие времена, которые мы называем «ок йе нечка», когда никто, кроме богов, не передвигался по нашей земле быстрее, чем гонцы, и ничто, за исключением гласа богов, не звучало громче, чем восклицания глашатаев. В тот день, именуемый Седьмым Цветком, в месяц Божественного Вознесения года Тринадцатого Кролика, как раз и раздался глас бога дождя Тлалока: мощный, раскатистый гром. А надо вам сказать, что было это не совсем обычно, ибо сезон дождей уже подходил к концу.

Тлалокуэ, духи, сопутствующие шествию по небесам бога Тлалока, наносили свои удары огненными трезубцами молний, с грохотом раскалывая тучи и обрушивая на землю яростный ливень.

Уже ближе к вечеру, под вой ветра и громыхание бури, в маленькой хижине на острове Шалтокан, я покинул лоно матери и вступил на путь, ведущий к смерти.

Чтобы сделать свою хронику понятнее для вас – вы видите, я постарался и выучил ваш календарь, – я подсчитал, что мой день рождения приходился бы на двадцатый день месяца, который вы называете сентябрем, в год, имеющий по вашему обычаю не имя, а всего лишь номер – одна тысяча четыреста шестьдесят шестой. То было во времена правителя по имени Мотекусома[12] Илуикамина, что означает Гневный Владыка, Поражающий Стрелами Небеса. Он был нашим юй-тлатоани, или Чтимым Глашатаем; так титуловали у нас того, кого вы назвали бы королем или императором. Однако в те далекие дни имя Мотекусомы, равно как и кого-либо другого, ничего для меня не значило.

Едва появившись на свет, я, еще помнивший тепло материнского чрева, несомненно, был тут же погружен в чан с водой, такой холодной, что перехватывало дыхание. Разумеется, я этого не помню, но впоследствии сам не раз становился свидетелем подобного обряда, причем ни одна повивальная бабка не потрудилась объяснить мне, в чем его смысл. Возможно, данный обычай объясняется верой в то, что если новорожденный переживет столь ужасное потрясение, то он сможет впоследствии преодолеть и все те недуги и напасти, которые неминуемо и не один раз поразят его прежде, чем он вырастет. Надо думать, что мне это купание не понравилось, и, пока повитуха пеленала меня, мать выпутывала руки из узлов привязанной к потолку веревки, в которую вцепилась, когда встала на колени, чтобы извергнуть сына на пол, а отец осторожно наматывал пуповину на маленький, вырезанный им собственноручно деревянный военный щит, я орал на весь остров.

Согласно обычаю мой отец должен был вручить этот талисман первому встречному воину, дабы тот оставил его на первом же поле боя, куда заведет его судьба. Это означало, что мой тонали (жребий, рок, участь, судьба – как ни назови) состоит в том, чтобы стать воином. Для человека моего происхождения сей удел считался весьма завидным, а смерть в бою, по понятиям нашего народа, была самой достойной. Однако впоследствии, хотя мой тонали частенько увлекал меня на рискованную стезю и мне пришлось участвовать не в одном бою, сам я никогда не рвался в схватку и уж тем паче не стремился встретить доблестную смерть раньше отведенного мне срока.

Пожалуй, тут следует добавить, что в соответствии с обычаем, имевшим место в отношении младенцев женского пола, пуповина Девятой Тростинки, моей сестры, родившейся примерно за два года до меня, была помещена под очагом в той самой каморке, где мы оба появились на свет. Ее пуповину обмотали вокруг крохотного глиняного веретена, из чего следовало, что девочке предназначалась самая заурядная участь – стать работящей хозяйкой и хлопотать возле домашнего очага.

Забегая вперед, скажу: этого не произошло. Тонали Девятой Тростинки оказался столь же своенравным, как и мой.

После того как повитуха окунула меня в купель и запеленала, она приняла весьма серьезный вид и обратилась ко мне торжественным тоном, хотя я, разумеется, не только не понимал ее слов, но и заглушал их своим надсадным ревом. Однако этого требовал обряд. Потом, уже повзрослев, я не раз слышал, как другие повивальные бабки обращались к другим новорожденным младенцам мужского пола с теми же самыми словами. То был один из тех древних ритуалов, которые свято соблюдались нашим народом с незапамятных времен, ибо считалось, что таким образом сохраняется связь поколений, поскольку при этом новорожденным передается Мудрость давно умерших предков.

Обращаясь ко мне, повитуха называла меня Седьмым Цветком, ибо у нас день рождения становится для новорожденного именем, каковое ему и предстоит носить до тех пор, пока он не выйдет из опасной поры младенчества, вплоть до достижения семи лет. И лишь когда становится ясно, что ребенку суждено вырасти и возмужать, он получает настоящее, взрослое имя.

Вот что сказала мне в тот день повитуха:

– Седьмой Цветок, дитя возлюбленное и любовно мною из лона матери принятое, внемли слову, издревле завещанному нам богами. Ведай, что как отпрыск отца своего и матери своей ты послан в мир, чтобы быть воином и слугой богов. Но то место, где ты только что был рожден, не есть твой истинный дом.

Ты обещан полю битвы, – возвестила она, – и первейший твой долг состоит в том, чтобы поить солнце кровью врагов и питать землю трупами недругов. Если твой тонали исполнится как должно, ты недолго пробудешь с нами в этой юдоли скорби. Истинным твоим домом станет обитель бога солнца, великого Тонатиу.

И еще сказала она:

– Седьмой Цветок, если ты вырастешь и умрешь как ксочимикуи, то есть станешь одним из тех, кому посчастливилось заслужить Цветочную Смерть на войне или быть принесенным в жертву богам, ты возродишься к вечной жизни в Тонатиукане, блаженной обители солнца, где будешь вечно служить могучему Тонатиу и радоваться этому служению.

Вижу, ваше преосвященство, вы морщитесь. Точно так же морщился бы на вашем месте и я, если бы осознавал суть этого, встретившего меня по вступлении в земной мир приветствия. Равно как и слова соседей и родственников, собравшихся, чтобы взглянуть на новорожденного. Каждый из них склонялся надо мной с традиционным обращением: «Ты явился в этот мир, чтобы страдать и терпеть».

Будь дети способны понять, какими словами их приветствуют, они, наверное, все как один постарались бы вернуться в материнское чрево, а то и снова обратиться в семя.

Конечно, мы и вправду являемся в этот мир для страдания и терпения: какое человеческое существо не испытало этого на себе? Но, говоря о доблестной смерти солдата или благой участи быть принесенным в жертву богам, повитуха, подобно пересмешнику, лишь повторяла одни и те же затверженные раз и навсегда слова. Впоследствии я слышал подобные наставления от отца, учителей и наставников, от наших жрецов, да и от ваших священников тоже. Все они бездумно повторяли то, что дошло до них от далеких предков, передаваясь из поколения в поколение. Я, однако, пришел к убеждению, что давно усопшие и при жизни-то были ничуть не мудрее нас, а уж то, что они умерли, никоим образом не могло добавить им мудрости. Так что эти выставляемые как непреложная истина слова мертвых я всегда воспринимал определенным образом – как мы говорим, йка мапильксокоитль, то есть не ставил и в мизинец. По-вашему – ни в грош.



Мы вырастаем и смотрим на мир сверху вниз, а потом стареем и оглядываемся назад. Аййо, но вы только представьте, каково это – быть ребенком! Позади у тебя совсем ничего нет, а все дни и все дороги ведут только вперед, только вверх, и ни одна возможность еще не упущена, ни один день не истрачен даром, и ни о чем пока не приходится жалеть. Все в мире для тебя ново, да и сам мир нов, каким был он некогда для Ометекутли и Омекуатль, нашей Высшей Божественной Четы, первых существ всего творения, которых мы называем боги-творцы.

Стоит мне обратиться к памяти, и мои старые уши вновь наполняют звуки, сопутствовавшие рассветам моего детства на нашем острове Шалтокан. Бывало, что я просыпался от того, что папан, Птица Зари, распевала свою незамысловатую Песенку: «Па-па-куи-куи... па-па-куи-куи» – извечный призыв подняться, петь, танцевать и радоваться. В иные дни я пробуждался еще до зари, потревоженный хлопотами матери, которая растирала на жернове маисовые зерна или с хлопаньем замешивала маисовое тесто, из которого лепила и пекла большие тонкие лепешки. Те самые, которые мы называли тласкала, а вы теперь именуете тортильями.

Бывали и такие утра, когда я просыпался раньше всех, кроме жрецов Тонатиу, бога солнца. Тогда, лежа в темноте, я слышал, как они, издавая хриплые, блеющие звуки, дули на вершине украшавшей наш остров скромной храмовой пирамиды в раковины. Такими звуками, а также курением благовоний сопровождалось ритуальное умертвление перепела. (Эта птица, в силу того что она испещрена крапинками, символизировала звездную ночь). Жрецы сворачивали перепелу шею, монотонно распевая при этом обращение к божеству: «Узри смерть ночи, о парящий орел, и яви себя, дабы вершить благие дела. Явись, драгоценный, дабы согреть и осветить Сей Мир...»

Как сейчас помню жаркие дни моего раннего детства, когда Тонатиу, во всей своей сияющей мощи, стоя и притопывая на крыше вселенной, посылал вниз свои сияющие стрелы. В этот лишенный тени, окрашенный золотом и лазурью полуденный час горы вокруг озера Шалтокан казались такими близкими, словно их можно было коснуться рукой. Пожалуй, это самое раннее из моих воспоминаний (вряд ли мне могло быть более двух лет, и я тогда еще не имел представления о расстоянии) – как день и весь мир тяжело дышали вокруг меня, а я жаждал прикосновения чего-то прохладного. Мне все еще памятно то детское удивление, когда я, протянув руку, не ощутил голубизны лесистой горы, которая возвышалась передо мной в столь манящей близости.

Без усилий вспоминаю я также и вечера, когда Тонатиу раскидывал вокруг себя мантию из блестящих перьев, опускался на мягкое ложе из многоцветных цветочных лепестков и погружался в сон. Он пропадал из виду, уходя из поля зрения смертных в Темную Обитель, Миктлан. Из четырех нижних миров, каковые становятся пристанищем усопших, Миктлан есть самый нижний, местопребывание умерших окончательной смертью, полностью и безвозвратно. Это место, где никогда ничего не происходит, не происходило и не произойдет. Однако Тонатиу, в несказанной своей милости, хотя и не столь щедро, как расточает он свой свет нам, озаряет смутным свечением своего сна даже мрачную бездну, предназначенную для безвозвратно ушедших.

Между тем в Сем Мире – а точнее, на Шалтокане, в ту пору и представлявшем для меня собой весь мир, – бледные, голубоватые туманы поднимались вечерами над озером, так что черневшие вокруг горы казались плывущими на их волнах, между красными водами и пурпурным небом. Потом над закатным горизонтом, как раз там, куда исчез Тонатиу, вспыхивала на некоторое время Омексочитль, звезда Вечерней Зари. Она являлась, дабы заверить нас, что хоть свет угасает и мир погружается во тьму, нам не надо бояться того, что он уподобится Темной Обители, ибо Сей Мир жил и будет жить, пока не придет его время.

Очень хорошо помню я и ночи, в особенности одну ночь. Тогда Мецтли, бог луны, только-только завершил свою ежемесячную трапезу: насытившись звездами, он округлился и светился довольством так, что очертания кролика, спрятавшегося на луне, вырисовывались не менее отчетливо, чем любая храмовая резьба. В ту ночь – мне было тогда года три или четыре – отец посадил меня на плечи и нес, крепко держа за лодыжки. Его размашистые шаги проносили меня сквозь прохладное свечение и еще более прохладную темноту, сквозь испещренный пятнышками лунный свет и лунную тень, которые отбрасывали похожие на перья листья «старейших из старых» деревьев, кипарисов ауеуеткве.

В ту пору я уже подрос и был наслышан о всяческих страшилищах, таящихся в ночи, как раз за краешком человеческого зрения. Там находилась Чокакфуатль, Рыдающая Женщина, первая из всех матерей, умершая в родах и обреченная вечно скитаться во мраке, оплакивая свое потерянное дитя и собственную потерянную жизнь. Там скрывались не имевшие имен, безголовые и лишенные конечностей мертвецы, ухитрявшиеся при этом каким-то образом, слепо и беспомощно извиваясь на земле, издавать жуткие стоны. Там же, в воздухе, на высоте человеческого роста, парили, преследуя и пугая застигнутых темнотой в дороге странников, голые черепа с пустыми глазницами. Обычно о присутствии всей этой нежити можно было догадаться лишь по доносившимся из мрака звукам; если же кому-то хоть краем глаза доводилось увидеть одно из таких порождений ночи, то был верный знак, что этого смертного поджидала большая беда.

Правда, во тьме обитали не одни лишь злобные и пугающие чудища. Скажем, бог Йоали-Ихикатль, Ночной Ветер, частенько налетал из мрака, стремясь ухватить неосторожного припозднившегося путника, но, будучи столь же капризным, как и прочие ветры, нередко отпускал уже схваченную добычу. Если это случалось, бог исполнял самое заветное желание побывавшего в его объятиях человека и даровал тому долгую жизнь, дабы он смог насладиться обретенным счастьем. Именно поэтому, в надежде удостоиться благосклонности шаловливого бога, мои соплеменники еще давным-давно установили на перекрестках, продуваемых ветрами, каменные скамьи, дабы Ночной Ветер мог передохнуть перед очередным стремительным порывом. Как уже было сказано, к тому времени я подрос достаточно, чтобы прослышать о духах темноты и бояться их. Но той ночью, когда я сидел на отцовских плечах, став, таким образом, на время выше нормального человека, когда листья кипарисов гладили меня по волосам, а лунные блики ласкали мое лицо, я не испытывал никакого страха.

Та ночь запомнилась мне так хорошо еще и потому, что именно тогда мне впервые позволили лицезреть церемонию, включавшую человеческое жертвоприношение. Правда, обряд не отличался особой пышностью, ибо был посвящен мелкому божеству Атлауа, покровителю птицеловов. (В ту пору озеро Шалтокан изобиловало утками и гусями, которые останавливались там во время своих перелетов и становились для нас пищей.)

Итак, в ту ночь, ночь хорошо накормленной луны, в начале сезона охоты на водную дичь, лишь одному ксочимикуи предстояло умереть ритуальной смертью, к вящей славе бога Атлауа. Обычно жертвы выбирались из числа военнопленных, и те принимали Цветочную Смерть с гордостью, а то и радостью, но этот человек оказался добровольцем, пребывавшим в довольно мрачном настроении.

– Я уже мертв, – сказал он жрецам. – Я задыхаюсь как рыба, вынутая из воды. Моя грудь напрягается, пытаясь вобрать все больше воздуха, но воздух уже не насыщает меня. Мои конечности слабеют, зрение угасает, а голова постоянно кружится. Лучше мне поскорее умереть, чем и дальше корчиться в муках, медленно погибая от удушья.

Этот человек был рабом и происходил с дальнего юга, из племени чинантеков. Тамошний народ и по сию пору подвержен удивительному недугу, передающемуся в некоторых семьях по наследству. Мы, как и сами чинантеки, называли эту болезнь Пятнающей Хворью, а вы, испанцы, прозвали их народ пегим племенем, потому что кожа страдающего покрывается пятнами серовато-синего цвета. Со временем его дыхание затрудняется, он начинает задыхаться и наконец умирает от удушья, как это бывает с выброшенной из родной стихии на сушу рыбой.

Мы с отцом прибыли к берегу озера, где на небольшом расстоянии друг от друга были вбиты в землю два крепких столба. Окружающую их тьму разгонял свет курительниц, на которых сжигали благовония. В дыму танцевали жрецы Атлауа – старцы в черных одеждах, с почерневшими лицами, с длинными волосами, умащенными окситлем, – так называем мы черный вар, получаемый из сосновой смолы. Тот самый, которым наши птицеловы покрывают ноги и нижнюю часть тела, чтобы защититься от холода, когда бродят по озерному мелководью.

Двое жрецов наигрывали ритуальную мелодию на флейтах, изготовленных из человеческих берцовых костей, в то время как еще один стучал в барабан. То был особенный, предназначавшийся именно для этой церемонии барабан, представлявший собой огромную тыкву, высушенную и наполовину наполненную водой таким образом, что она, частично погрузившись в озеро, выступала над его поверхностью. Когда жрец ударял человеческими костями по водяному барабану, тот издавал рокот, раскатывавшийся над озером и отдававшийся эхом от гор, высившихся по ту сторону озера.

Ксочимикуи ввели в круг дымного света. Он был полностью обнажен, даже без маштлатля, набедренной повязки, обычно прикрывающей у мужчины пах и те места, которые вы, белые, называете срамными. Даже в этом тусклом, пляшущем свете было видно, как далеко зашел недуг: кожа несчастного не была покрыта синими пятнами, но, напротив, сама стала синей, за исключением лишь немногих островков здоровой плоти, сохранившей нормальный цвет. Тело раба растянули между вбитыми на берегу столбами, привязав его к каждому из них за лодыжку и за запястье. Жрец, размахивавший стрелой, как вождь во время песнопения машет своим жезлом, произносил нараспев заклинание:

– Жизненную влагу этого человека, смешанную с жизненной влагой нашего любимого озера Шалтокан, преподносим мы тебе, о Атлауа, дабы ты в ответ соблаговолил направить стаи драгоценной добычи в сети наших птицеловов...

Это продолжалось довольно долго, меня начал одолевать сон, и, если бы не боязнь обидеть Атлауа, я, пожалуй, мог бы заснуть. Потом внезапно, без какого-либо предупреждения, выраженного в слове или жесте, жрец вонзил стрелу в обнаженные гениталии ксочимикуи, растянутого между столбами. И тут этот человек, хотя совсем недавно призывал смерть, вдруг пронзительно завопил. Вой его на время заглушил звуки флейт и даже бой барабана, но это продолжалось недолго.

Как только первый жрец окровавленной стрелой начертал на груди жертвы крест, все остальные участники ритуала, с луками и стрелами в руках, принялись танцевать вокруг ксочимикуи, причем каждый, оказавшись перед живой мишенью, выпускал в еще вздымавшуюся грудь очередную стрелу. Когда танец завершился, а все стрелы были израсходованы, мертвый более походил не на человека, а на гигантский экземпляр животного, которое мы называем кактусовым кабанчиком. Церемония подошла к концу. Тело отвязали от столбов и привязали к вытащенному на песок акали, то есть к каноэ птицелова. Птицелов спустил его на воду и стал грести прочь от берега, увлекая мертвеца за собой. Постепенно он пропал из виду и, надо полагать, где-нибудь вдали от берега обрезал веревку. Труп утонул. Атлауа получил свою жертву.

Отец снова посадил меня на плечи и тем же размашистым шагом направился к дому. Подпрыгивая на его крепкой, надежной шее и пребывая в полной безопасности, я мысленно принес мальчишескую клятву: если я когда-либо сподоблюсь избрания для Цветочной Смерти, то ни за что, как бы больно мне ни было, не опозорю себя криком.

Наивный ребенок! Тогда я думал, что смерть – это только момент умирания, который можно пережить, поведя себя недостойно или отважно. Откуда мне, уютно и безопасно устроившемуся на крепких отцовских плечах мальчишке, которого несли домой, навстречу сладкому сну и новому пробуждению по зову Птицы Зари, было знать, что представляет собой смерть на самом деле.

В то время мы верили, что герой, павший на службе могущественному вождю или принесенный в жертву великому богу, наверняка будет удостоен вечного блаженства в лучшем из загробных миров. Нынче служители Христа учат тому, что их вера способна даровать нам такое же блаженство в сходной обители, именуемой раем. Я же думаю о том, что даже величайший из героев, гибнущий самой доблестной смертью за самое правое дело, даже вернейший и преданнейший из христианских мучеников, умирающий в уверенности, что попадет в рай, никогда больше не ощутит на своем лице ласку лунного света, пробивающегося сквозь шелестящую листву кипарисов этого мира. Пустяковое удовольствие – такое маленькое, такое простое, такое незамысловатое, – но которого человеку больше уже не испытать.



О, я вижу, ваше преосвященство выказывает раздражение. Прошу прощения, сеньор епископ, за то, что мой старый ум порой сбивается с прямого пути на кривые тропки. Понимаю, что кое-что из поведанного мною вы едва ли сочтете историческим отчетом, в полном, строгом смысле этого слова, однако прошу вас проявить снисходительность и терпение, ибо не знаю, представится ли мне еще когда-либо возможность поведать обо всем этом. Однако сколько ни говори, да только всего, что хочешь, все равно не выскажешь...



Возвращаясь мысленно в свое детство, я не могу сказать, что оно было отмечено хоть какими-то событиями, особенными для нашей земли и для нашего времени, да и сам-то я, по правде сказать, был самым что ни на есть заурядным мальчишкой. Числа, выпавшие на год и день моего рождения, не считались ни несчастливыми, ни особо удачными. Моему рождению не сопутствовало никаких знамений, тогда как родись я в ночь затмения, когда тень кусает луну, мрак мог бы укусить и меня, наградив, например, заячьей губой или затенив мое лицо темным родимым пятном. У меня не имелось ни одной физической особенности, которые у нашего народа считались бы уродствами или телесными недостатками. Я не был ни курчав, ни лопоух, не страдал из-за раздвоенного подбородка, торчащих кроличьих зубов, плоского или, напротив, чересчур длинного, похожего на клюв, вывороченного пупа, бородавок или слишком заметных родимых пятен. К счастью для меня, мои черные волосы были прямыми и гладкими, без каких-либо локонов, завитков или хохолков.

А вот Чимальи, товарищу моего детства, повезло меньше. В юности ему ради безопасности даже приходилось коротко остригать непокорные пряди и приглаживать волосы с помощью окситля. Помню, как-то раз, мы тогда были еще совсем мальчишками, моему другу довелось целый день таскать на голове тыкву. Вижу, господа писцы улыбаются. Пожалуй, мне лучше объяснить.

Птицеловы Шалтокана ловили уток и гусей в больших количествах, причем самым несложным способом: устанавливали на мелководье шесты, натягивали сети, а потом, войдя в красноватые воды озера, поднимали шум. Птицы в испуге срывались с места, и те, что при этом запутывались в сетях, становились добычей. Однако у нас, мальчишек, имелись собственные хитрости. У большой тыквы срезался верх, мякоть удаляли, а в корке прорезали отверстия, позволявшие видеть и дышать. Надев такие тыквы на головы, мы по-собачьи подгребали к тому месту, где на озере мирно отдыхали утки или гуси. Наши тела были скрыты под водой, а приближение одной или нескольких плывущих тыкв никакой тревоги у птиц не вызывало. Замысел наш состоял в том, чтобы, подобравшись вплотную, схватить добычу за ноги и утащить под воду. Что было не так-то просто: даже маленький чирок при этом отчаянно отбивался, а силенок у мальчуганов, понятное дело, не много. Однако в большинстве случаев нам удавалось удерживать птицу под водой до тех пор, пока она не захлебнется и не обмякнет. А поскольку остальные птицы не видели, как билась и вырывалась жертва, это не вызывало у них переполоха.

Как-то раз мы с Чимальи занимались подобной охотой целый день, так что к вечеру, когда мы устали и решили вернуться домой, на берегу уже высилась изрядная куча утиных тушек. Но тут выяснилось, что во время купания Чимальи намочил волосы, и теперь его хохолок торчал над задней частью макушки, словно перо, какие носили в ту пору некоторые из наших воинов. Как назло, мы зашли в самый дальний конец острова, так что по пути в родную деревню Чимальи пришлось бы пересекать в таком виде весь Шалтокан.

– Аййя, почеоа, – пробормотал он ругательство, означавшее всего-навсего «дерьмо», но считавшееся непозволительным для ребенка нашего возраста. Услышь Чимальи кто-нибудь из взрослых, ему бы не избежать порки терновником.

– Давай обогнем остров вплавь, – предложил я. – Надо только держаться подальше от берега.

– Не знаю, как ты, – возразил Чимальи, – а я так вымотался, что едва держусь на воде. Такого заплыва мне не выдержать: мигом пойду на дно. Может быть, нам лучше дождаться темноты и вернуться домой пешком?

– Ну ты и придумал! – воскликнул я. – Сейчас, при свете дня, ты рискуешь нарваться разве что на какого-нибудь жреца, который заметит твой торчащий хохолок, а в темноте запросто можно наскочить на чудище пострашнее Ночного Ветра. Впрочем, решай сам: как скажешь, так и поступим.

Мы посидели и подумали немножко, рассеянно собирая и посасывая медоносных муравьев, которых в ту пору было полно. Их брюшки просто раздувались от сладкого нектара. Это лакомство доступно каждому. Всего-то и дела: цапнуть насекомое, откусить брюшко и глотнуть сладкой жидкости. Правда, каждая капелька этого меда была такой крохотной, что о том, чтобы утолить голод с помощью муравьев, не приходилось и мечтать.

– Знаю! – заявил наконец Чимальи. – Мы пойдем пешком, не дожидаясь темноты. Просто я не стану снимать тыкву с головы до самого дома.

Так он и сделал. Конечно, прорези для глаз обеспечивали не лучший обзор, поэтому мне пришлось вести друга, как поводырю слепого. Положение осложнялось и тем, что мы оба были основательно нагружены добычей – мокрыми, тяжелыми утками. В результате Чимальи то и дело спотыкался и падал, налетал на стволы деревьев или плюхался в придорожные канавы. Хорошо еще, что он не расколошматил при этом свою драгоценную тыкву. Я всю дорогу покатывался со смеху; собаки, завидя Чимальи, заходились в неистовом лае; а поскольку сумерки наступили раньше, чем мы предполагали, мой приятель, возможно, напугал своим видом кого-нибудь из припозднившихся прохожих.

Вам тоже весело? Однако на самом деле смешного было мало. Чимальи нацепил тыкву вовсе не из озорства, но потому, что, с точки зрения наших жрецов, мальчик с такого рода хохолком идеально подходил для жертвоприношения. Когда им требовался юнец мужского пола, жрецы старались найти именно такого. Не спрашивайте меня почему. Ни один жрец так и не сумел мне вразумительно это объяснить. С другой стороны, ни от кого из жрецов и не требовалось приводить простым людям вразумительные доводы. Просто существовали нерушимые правила, по которым нас заставляли жить, не объясняя при этом, почему их нельзя нарушать. Считалось самим собой разумеющимся, что если подобное все же случалось, то мы должны были испытывать страх, стыд и раскаяние.



Я не хочу, чтобы у вас создалось впечатление, будто хоть кто-то из нас, молодой или старый, жил в вечном, нескончаемом страхе. Бывали, конечно, весьма неприятные моменты (так, например, Чимальи приходилось постоянно проявлять осторожность), но в целом и наша религия, и жрецы, истолковывавшие ее предписания, не предъявляли к нам слишком уж многочисленных или чрезмерно обременительных требований. То же самое можно сказать и о мирской власти. Разумеется, мы были обязаны повиноваться своим правителям-наместникам, служить представителям благородного сословия пипилтин и прислушиваться к советам таламантин, наших мудрецов. Однако я по рождению принадлежал к среднему сословию – касте, именовавшейся масехуалтин, «счастливцы». Нас называли так по той причине, что мы были равно свободны как от тяжких обязанностей, налагавшихся знатным положением, так и от унизительного бесправия низкорожденных.

Законов в наше время существовало очень мало, причем такое положение дел сохранялось специально, дабы каждый человек мог удержать все законы страны в голове и сердце, а будучи уличен в их нарушении, не имел возможности отговориться неведением. Я знаю, что в отличие от наших все ваши законы записаны и собраны в особые своды, так что человеку приходится сверяться с длинным списком указов и положений, чтобы выяснить, «правомочен» или «противоправен» тот или иной его шаг. Конечно, по испанским меркам наши немногочисленные законы могут показаться не слишком четко сформулированными, а наказания, определяемые за их нарушения, – слишком жестокими. Однако эти законы были направлены на достижение всеобщего блага и, поскольку все знали о неотвратимости страшных наказаний за проступки, исполнялись почти неукоснительно. Участь тех немногих, кто дерзал их нарушить, была незавидна.

Приведу пример. Согласно законам, введенным испанцами, воровство карается смертью. Так было и у нас в старые времена. Но по вашим законам голодный человек, укравший что-то съестное, признается вором. У нас дело обстояло иначе: в одном из законов говорилось, что на каждом маисовом поле, насаженном вдоль общественной дороги, четыре ближайших к этой дороге ряда стеблей предназначены для прохожих. Любой голодный странник мог сорвать столько початков, сколько требовал его пустой желудок. Однако человек, который стремился нажиться на чужом труде и грабил маисовое поле, чтобы набить свои закрома или заняться продажей награбленного, будучи уличенным в воровстве, должен был умереть. Таким образом, этот закон был хорош вдвойне: он внушал страх любителям легкой наживы, но не заставлял неимущих умирать от голода.

Как я уже говорил, законов было мало, так что в основном жизнь семей, кланов и целых племен регулировалась не законами, но освященными древностью обычаями и традициями.

Как правило, все это касалось взрослых, однако я, еще будучи ребенком, не заслужившим настоящего имени и именовавшимся, по дню рождения, Седьмым Цветком, уже твердо усвоил, что мужчина, согласно традиции, должен быть смелым, сильным, доблестным, усердным и честным, а женщина – скромной, целомудренной, кроткой, работящей и неэгоистичной.

В детстве я целыми днями возился с игрушками (главным образом с игрушечным оружием или с маленькими копиями отцовских инструментов) или играл с Чимальи, Тлатли и другими своими сверстниками. Когда отец не был занят на работе в каменоломнях, он находил время и для меня. Сам я, как и все наши дети, называл его тете, однако по-настоящему отца звали Тепетцлан, что значит Долина. Он получил свое имя в честь лежащей среди гор низины, откуда был родом, однако, данное ему в возрасте семи лет, это прозвание оказалось не самым подходящим для мужчины, вымахавшего впоследствии гораздо выше среднего роста. Никто из наших соседей, равно как и из товарищей, работавших с отцом в каменоломне, не называл его по имени. Все использовали прозвища, так или иначе связанные с его высоким ростом. Например, Ухвати Звезду или Кивун. А кивать, в смысле нагибаться, отцу и впрямь приходилось частенько, особенно чтобы обратиться с очередным наставлением к своему неразумному отпрыску, то есть ко мне. Помню, как однажды, поймав меня на том, что я нахально передразнивал старого горбуна, нашего деревенского мусорщика, копируя его неуклюжую походку, отец строго сказал:

– Постарайся никогда не смеяться над стариками, калеками или безумцами. Не оскорбляй и не презирай их, а лучше подумай о том, сколь немощен ты сам перед лицом богов. Трепещи: как бы они не наслали такую же напасть и на тебя.

В другой раз, когда я не выказывал интереса к его стараниям научить меня своему ремеслу (а мальчику моего положения надлежало или стать воином, или наследовать занятие отца), он наклонялся ко мне и доверительно говорил:

– Не избегай трудов, предназначенных тебе богами, сынок, но довольствуйся всем, что тебе даруют небеса. Я уповаю на то, что боги наделят тебя удачей, но помни, что все полученное от них должно принимать с благодарностью. Пусть речь идет даже о самой малости, возблагодари богов за нее, ибо им ничего не стоит отнять и то немногое, что они сочли нужным дать. А получив истинный дар, например некий выдающийся талант, радуйся, но не предавайся тщеславию и гордыне. Помни, что, оделив этим тонали тебя, боги, должно быть, отказали в нем кому-то другому.

Бывало и так, что крупное лицо отца выглядело несколько смущенным, когда он произносил короткую проповедь, не имевшую, по моему детскому разумению, никакого смысла. Что-то вроде:

– Живи в чистоте и стерегись распутства, иначе ты разгневаешь богов и они покарают тебя позором. Сдерживай свои порывы, сын мой, пока не встретишь ту девушку, которая самими богами предназначена тебе в жены, ибо богам лучше знать, как правильно устраивать браки и кто кому лучше подходит. Ну а главное, никогда не развлекайся с чужой женой.

Разумеется, мне все эти наставления насчет чистоты казались нелепыми, поскольку я никогда не был грязнулей. Как и все мешикатль, за исключением жрецов, я два раза в день мылся в горячей мыльной воде, регулярно сгонял пот и другие выделения тела в нашей маленькой, похожей на печь парной, утром и вечером чистил зубы смесью пчелиного меда и белого пепла, а что же до развлечений, то мне не доводилось встречать ни одного человека, имевшего жену моих лет. Ну а какие могли быть развлечения со взрослыми женщинами?

Отец, однако, и не заботился о том, чтобы быть понятым: все его поучения представляли собой ритуальные, затверженные наизусть заявления. Вспомните, с какими словами обратилась ко мне в свое время повивальная бабка. Пожалуй, лишь возглашая эти, передававшиеся из поколения в поколения наставления, мой отец говорил пространно, в обычной же жизни он отличался немногословием. Что и понятно: в каменоломне царил такой шум, что в разговорах не было никакого толку, а дома без умолку трещала мать, так что возможность вставить словечко появлялась у отца нечасто.

Впрочем, тете не возражал: он всегда предпочитал слову дело и учил меня скорее личным примером, чем попугайными разглагольствованиями. Если его и можно было обвинить в нехватке мужских доблестей – силы, отваги и всего такого, – то лишь на том основании, что он позволял моей тене всячески его задирать, шпынять и чуть ли не ездить на нем верхом.

Матери моей было далеко до образцовой женщины нашего сословия: она не отличалась ни скромностью, ни кротким нравом, а вот эгоистичной, напротив, была сверх всякой меры. Да что там: по правде говоря, мама была сварливой скандалисткой, настоящим тираном нашей маленькой семьи и проклятием всех соседей. Ну а поскольку ей при этом взбрело в голову вообразить себя образцом женского совершенства, то она, естественно, вечно была недовольна – как своим собственным положением, так и всем происходящим вокруг. Если я что и унаследовал от матери, то, боюсь, именно это ее качество.

Я помню, что отец подверг меня телесному наказанию только один раз, причем вполне заслуженно. Нам, мальчишкам, разрешалось (и даже, можно сказать, поощрялось) убивать ворон и прочих пернатых вредителей, опустошавших наши сады и нивы. Мы охотились на птиц с помощью тростниковых духовых трубок, из которых стреляли глиняными пульками. И вот однажды из какого-то необъяснимого мальчишеского упрямства я выпустил глиняную дробину в маленького ручного перепела. Таких птичек многие держали дома, чтобы они склевывали скорпионов и других паразитов. Но я мало того что убил полезную пташку, так еще и попытался свалить вину на своего приятеля Тлатли.

Разумеется, отцу не составило особого труда дознаться до истины. Возможно, за одно лишь убийство перепела меня наказали бы не слишком строго, но ложь («словесные плевки», как говорили у нас) считалась непростительным грехом, и тете был вынужден поступить со мной, как предписывалось. Морщась, словно ему самому было больно, он проткнул мою нижнюю губу колючкой и оставил ее там до времени отхода ко сну. Аййа, оуфйа: боль, унижение, слезы раскаяния.



Это наказание произвело на меня столь сильное впечатление, что я, в свою очередь, увековечил его в анналах родной страны. Если вы видели наши рисованные хроники, то наверняка обратили внимание на изображения людей и других существ с исходящими из их ртов завитками. В нашем языке, который называется науатлъ, эти символы означают речь или отдельные звуки. Иными словами, наличие такой загогулины означает, что изображенная фигура разговаривает или по крайней мере издает какой-то шум. Знак особо витиеватый, а то и дополненный изображением бабочки или цветка, означает декламацию или пение. Будучи писцом, я лично разработал изображение завитка, пронзенного колючкой, и очень скоро оно стало использоваться другими писцами. Помещенный рядом с изображением человека, подобный символ означает, что человек этот лжет.



В отличие от отца матушка на наказания не скупилась. Она действовала без колебаний, сожаления или сострадания и, подозреваю, не без удовольствия. Похоже, мама наказывала нас не столько ради исправления, сколько ради возможности причинять нам боль. И пусть ее методы не нашли отражения в письменных хрониках, но зато на нашу с сестренкой жизнь они оказывали весьма существенное воздействие. Мне запомнилось, как однажды вечером матушка так яростно отхлестала сестренку пучком крапивы по ягодицам, что те покрылись волдырями, а все за то, что девочка, по ее мнению, проявила нескромность. Тут мне следует пояснить, что у нас это понятие не всегда совпадает с тем смыслом, какой вкладывают в него белые люди. У вас, например, неприличной считается нагота.

У нас же неприкрытому телу особого значения не придавалось, и мы, детишки, до четырех или пяти лет постоянно, если позволяла погода, бегали нагишом. По достижении этого возраста дети начинали носить прямоугольник грубой ткани, закрепленный на одном плече и свисающий до середины бедер. В тринадцать лет мальчики уже одевались по-взрослому, то есть носили под этой накидкой еще и маштлатль, набедренную повязку из более тонкой материи. Примерно в том же возрасте (это зависело от того, когда приходили первые месячные) девушки получали настоящую женскую одежду: юбку, блузку и нижнее белье из материи, какую вы называете узорчатым полотном.

Прошу прощения за то, что вдаюсь в такие подробности, но это имеет значение для определения времени события. Я помню, что сестренка в ту пору звалась уже не Девятой Тростинкой, а Тцитцитлини, Звенящим Колокольчиком, а получить это имя она могла лишь по достижении семи лет. Однако отхаживала ее мать по голым ягодицам, а значит, нижнего белья девочка еще не носила и ей явно не минуло тринадцати. Исходя из этого, я могу предположить, что в ту пору сестре было лет десять-одиннадцать. А порку бедняжка заслужила, пробормотав в полудреме:

– Я слышу барабаны и музыку. Интересно, где это танцуют?

В глазах нашей матери это было возмутительной фривольностью: Тцитци думала о танцульках, а не о веретене или еще о чем-нибудь столь же нудном.

Вы знаете, что такое чили? Это овощ, стручковый перец, который используется в нашей кухне. Хотя разные виды этого перца различаются по забористости, все они настолько остры, настолько едки, настолько жгучи, что само это слово изначально означает «острый», «резкий», «остроконечный». Как и всякая хозяйка, моя мать использовала чили для приготовления блюд, однако у ней в запасе имелся и еще один способ употребления этого овоща. Такой, что если я и решаюсь о нем рассказать, то лишь потому, что орудиями пыток ваших инквизиторов не удивишь.

Однажды, когда мне было года четыре или лет пять, мы с Тлатли и Чимальи играли возле дома в патоли, или в бобы. Разумеется, наша забава отличалась от настоящей азартной игры с таким же названием, той самой, что частенько доводила взрослых мужчин до потери всего семейного имущества или становилась причиной ожесточенной кровной вражды. Нет, мы, три мальчика, просто рисовали в пыли круг, а потом каждый бросал в центр свой боб, который, подпрыгивая, выскакивал за его пределы. Выигрывал тот, чей боб оказывался снаружи первым. В тот раз боб мне попался какой-то непрыгучий, и я ругнулся на него. Кажется, буркнул почеоа или что-то в этом роде.

Неожиданно я упал, больно ударившись оземь. Как оказалось, это тене ухватила меня за лодыжки и дернула изо всех сил. Снизу я увидел лица Чимальи и Тлатли, их разинутые рты и расширившиеся от удивления глаза, но и охнуть не успел, как меня отволокли в хижину, к очагу. Продолжая удерживать меня одной рукой, матушка, освободив другую, бросила в огонь несколько ярко-красных стручков чили. Когда они затрещали и от них повалил густой желтый дым, тене снова схватила меня за лодыжки и подняла головой вниз над этими едкими парами. Дальнейшее оставляю на волю вашего воображения; могу лишь сказать, что я чуть не умер. После этого случая мои глаза слезились и туманились никак не менее половины месяца, а дыхание давалось мне с мукой, как будто вдыхаемый воздух обжигал гортань. И все же я имел все основания считать себя счастливчиком, ибо наши обычаи отнюдь не требовали, чтобы мальчик проводил много времени в обществе матери. Поскольку у меня после этого случая появились серьезные резоны, я с тех пор стал избегать тене чуть ли не так же рьяно, как мой приятель Чимальи сторонился наших жрецов. Даже когда она начинала искать меня, чтобы загрузить какой-нибудь работой по дому, я всегда имел возможность укрыться на холме, где находились печи для обжига извести. Мужчины считали, что женщин и близко нельзя подпускать к печам, ибо одно лишь их присутствие способно испортить известь, и вера эта была так сильна, что даже моя матушка не решалась соваться на запретную территорию.



Но бедная Тцитцитлини такого убежища не имела. В соответствии с обычаем и своим тонали девочка должна была учиться тому, что пригодится жене и матери – готовить пищу, прясть, ткать, шить, вышивать, – так что большую часть дня моя сестренка проводила под бдительным присмотром нашей матери, которая при этом без конца твердила традиционные материнские наставления. Тцитци пересказывала мне некоторые из них, и мы с ней сходились на том, что наши далекие предки придумали их скорее на пользу матерям, чем дочерям.

– Девочке подобает всегда быть внимательной, покоряться воле богов и служить утешением своим родителям. Если мать позовет тебя, не мешкай, не жди, чтобы позвали дважды, но откликайся и приходи немедленно. Получив задание, не пытайся отговориться и не выказывай неохоты, но исполняй его с готовностью. Более того, если твоя тене зовет кого-то другого, но этот другой медлит, поспеши на зов сама, выясни, что требуется, и сделай это с должным старанием.

Прочие проповеди представляли собой вполне предсказуемые призывы к скромности, добродетели и целомудрию, и, в общем-то, к их содержанию не могли придраться даже мы с Тцитци. Мы прекрасно знали, что с тринадцати лет и вплоть до самого замужества, то есть лет до двадцати или около того, ни один мужчина не сможет разговаривать с ней на людях.

– Встретив в публичном месте привлекательного юношу, не обращай на него внимания, вообще не подавай виду, что заметила его, дабы не разжигать в нем страсть. Остерегайся бесстыдной фамильярности и ни в коем случае не слушайся велений своего сердца, ибо тогда вожделение замутит твой характер, как тина мутит воду.

Надо думать, Тцитцитлини и сама находила этот запрет вполне разумным, но к двенадцати годам в ней наверняка пробудились если не плотские желания, то плотское любопытство. А поскольку такого рода наставления приучили сестренку к мысли о постыдности всего относящегося к зову плоти, она скрывала новые ощущения, которые получала, тайно познавая возможности собственного тела. Помню, как-то раз матушка, неожиданно вернувшись с рынка раньше времени, застала сестру лежащей на циновке, задрав одежду, и совершающей действия, смысл каковых мне в ту пору был совершенно непонятен. А именно: Тцитци играла со своим девичьим лоном, используя для этого маленькое деревянное веретено.



Вижу, ваше преосвященство, вы что-то бурчите себе под нос и сердито подбираете полы своей сутаны. Возможно, я задел вашу чувствительность, рассказав об этом случае столь откровенно? Однако должен сказать, что в своем описании я избегал грубых, прямолинейных слов. А поскольку таковыми словами изобилуют оба наших языка, мне кажется, что и действия, которые ими описываются, не столь уж необычны для обоих наших народов.



В наказание за непристойный интерес к особенностям собственного тела наша мать, схватив Тцитцитлини и набрав из короба жгучего порошка чили, яростно втерла его в то самое сокровенное девичье место. Сестренка кричала так громко, что я, перепугавшись, предложил сбегать за лекарем.

– Никаких лекарей! – гневно воскликнула мать. – Твоя сестра – сущая бесстыдница, и если другие узнают о ее непозволительном поведении, позор падет на всю нашу семью.

Как ни странно, мать поддержала и сама Тцитци.

– Не надо, братец, – промолвила она, с трудом подавив рыдания, – мне не так уж больно. Не зови лекаря и, умоляю тебя, никому ни о чем не рассказывай. Даже тете. Забудь обо всем, я тебя прошу!

Приказ тиранки матери я еще мог бы нарушить, но как не уважить просьбу любимой сестрицы? Так и не поняв, почему она отказывается от помощи, я тем не менее сделал, как мне было велено, и ушел.

Эх, что бы мне тогда не послушаться их обеих! Сдается мне, что злобная жестокость матери, имевшая целью заставить Тцитци забыть о пробуждавшихся желаниях плоти, возымела прямо противоположное действие, и с той самой поры лоно моей сестры горело, как обожженное перцем горло. Горело, испытывая жажду, для утоления которой требовалась отнюдь не вода. Думаю, что в скором времени моя дорогая Тцитцитлини вполне могла бы «сбиться с пути» (так у нас в Мешико говорят об испорченной, распущенной женщине), а уж хуже этого ничего не могло случиться с бедной девушкой. Так, во всяком случае, я думал до тех пор, пока не узнал, что сестру мою постигла еще более плачевная участь.

О том, что случилось с ней впоследствии, я расскажу в свое время, сейчас же добавлю только одно: как бы причудливы ни были повороты наших судеб, для меня сестренка всегда была и останется Тцитцитлини, Звенящим Колокольчиком.

IHS S.C.C.M.

Его Священному Императорскому Католическому Величеству императору дону Карлосу, нашему королю и повелителю



Да снизойдет на веки вечные благодатный свет Господа Нашего на Его Величество дона Карлоса, Божьей милостию императора Священной Римской империи, короля Испании, и прочая, и прочая...

Его Августейшему Величеству из города Мехико, столицы Новой Испании, в канун дня Св. Михаила и Всех Ангелов, в год после Рождества Христова одна тысяча пятьсот двадцать девятый, шлем наш нижайший поклон.



Ваше Величество повелевает нам продолжить направлять Ему следующие главы так называемой «Истории ацтеков» с той быстротой, «с какой успевают заполняться страницы». Сие, однако, порождает скорбь в сердце Вашего преданного слуги, ибо хотя мы ни за какие земные блага даже помыслить не можем оспорить повеление нашего владыки и суверена, для нас весьма огорчительно, что Вашему Величеству не было угодно принять к сведению высказанные в предуведомлении к предыдущему посланию опасения насчет того, что рассказ дикаря с каждым днем наполняется все более гнусными и отвратительными подробностями. Мы надеялись, что рекомендации и пожелания, высказанные Вами же назначенным и облеченным Вашим высочайшим доверием епископом, будут приняты во внимание, а не отброшены с явным пренебрежением.

Разумеется, мы осознаем, что интерес Вашего Величества к подробному ознакомлению с жизнью самых удаленных Ваших владений и самых ничтожных из Ваших подданных диктуется постоянной и неустанной заботой нашего монарха об их благе и процветании. Мы, со своей стороны, всячески приветствуем сие Ваше мудрое и похвальное рвение и в меру своих скромных сил стараемся поспешествовать его успеху, как было то в славном деле искоренения ведовства в Наварре. Отрадно видеть, что эта некогда мятежная и еретическая провинция, будучи полностью подвергнута очищению огнем и железом, превратилась в одно из покорнейших и славящихся благочестием владений Вашей Короны. Заверяю Вас, что Ваш покорный слуга стремится с не меньшим пылом и рвением потрудиться и на благодатной стезе выкорчевывания закоренелых пороков и насаждения добродетели в этих новообретенных землях, дабы подобным же образом привести их к полной покорности Вашему Величеству и Святому Кресту.

Безусловно, всякое повеление Вашего Величества благословлено Господом, и, служа Вам, мы исполняем волю Божию. Столь же очевидно, что Вам, как Всемогущему Владыке, желательно и должно знать о Новой Испании все, что только возможно. Страна эта воистину обширна и исполнена таких чудес, что Ваше Величество может именовать себя ее императором с не меньшей гордостью, нежели делает это по отношению к Германии, каковая, по милости Божией, теперь также является владением Вашего Величества.

Тем не менее, занимаясь по Вашему высочайшему повелению составлением хроники, вверенной нашему духовному попечению, мы не вправе умолчать о том, сколь грубо и бесцеремонно ранят наши христианские чувства разнузданные и непристойные словеса, потоком извергаемые рассказчиком. Воистину, сей ацтек подобен Эолу с неистощимым мешком ветров, причем ветров мерзостных. Мы не стали бы сокрушаться и жаловаться, ограничься он тем, о чем его, собственно, и просили, то есть повествованием в манере Св. Григория Турского и других классических авторов: перечислением имен выдающих личностей, их краткими жизнеописаниями, примечательными датами, выдающимися сражениями et cetera.

Увы, поток его речи нескончаем и нечист, а сведения важные и нужные мешаются в нем с бессмысленным описанием непристойных подробностей жизни его народа и его собственной. Правда, следует принять во внимание то, что сей индеец от рождения прозябал в мерзости язычества и воспринял Святое Крещение всего лишь несколько лет назад. Таким образом, мы должны снисходительно принять во внимание тот факт, что отвратительные деяния, наблюдавшиеся, а равно и творившиеся им в прежней жизни, были связаны с незнанием этим грешником и его несчастными соотечественниками душеспасительного учения Господа Нашего Иисуса Христа. Но верно и то, что, коль скоро в настоящее время он, во всяком случае по имени, является христианином, мы вправе ожидать от этого человека вместе с рассказом о пагубных языческих мерзостях и искреннего осуждения оных, а паче того, раскаяния в своем греховном прошлом.

Увы, живописуя, ярко и подробно, дьявольские ужасы и соблазны, сей грешник отнюдь не склонен сокрушаться сердцем. Похоже, он вовсе не считает описываемые им деяния столь уж чудовищными и даже не краснеет, навязчиво изливая в уши почтенных и богобоязненных братьев-писцов рассказы о преступных, оскорбляющих Господа и попирающих приличия беззакониях, имя коим идолопоклонство, колдовство, суеверия, кровожадность и кровопролитие, непристойные и противоестественные соития; имеются у него также и другие прегрешения, столь гнусные, что мы не дерзаем их перечислить. Когда бы не повеление Вашего Величества запечатлевать на бумаге устное его повествование слово в слово, во всех подробностях, мы ни за что бы не позволили своим писцам увековечить сии непозволительные речи в свитках.

Однако покорный слуга Вашего Величества никогда не ослушивался королевского приказа. Мы постараемся воспринимать отвращающие и вредоносные разглагольствования этого индейца лишь как доказательства того, что на протяжении всей его жизни Враг Рода Человеческого подвергал оного грешника многочисленным искушениям и испытаниям, а Господь же попускал сие, дабы закалить душу названного ацтека. Что, позволим себе напомнить, есть важное свидетельство величия Господа, ибо он зачастую избирает Своими орудиями и вершителями Своего милосердия не мудрых и сильных, но простодушных и слабых. Так не будем же забывать, что Закон Божий предписывает нам проявлять особую терпимость и снисходительность к тем, на чьих устах еще не обсохло молоко Истинной Веры, а не к тем, кто уже впитал его.

Исходя из сказанного, мы постараемся сдерживать наше отвращение, оставив индейца при себе и позволив ему и далее изливать поток своих словесных нечистот, во всяком случае до тех пор, пока до нас не дойдет отклик Вашего Величества на прилагаемые ниже страницы его хроники. К счастью, в настоящее время мы не так загружены прочими делами и можем позволить себе целиком занять время пятерых братьев, четырех писцов и толмача этой работой. Единственным же и вполне достаточным вознаграждением для самого этого существа служит то, что мы посылаем ему пропитание с нашего скромного монашеского стола и выделяем соломенный тюфяк в пустом чулане за пределами стен обители. Там он ночует, ухаживая за своей недужной женой, и от наших щедрот относит туда для нее остатки трапезы.

Однако мы верим и надеемся, что скоро будем избавлены от ацтека и испускаемых оным богомерзостных миазмов. Верим и надеемся, ибо по прочтении следующих страниц – еще более ужасных, чем предыдущие, – Вы, Государь, наверняка разделите наше возмущение и воскликнете: «Довольно этой скверны!», точно так же как вскричал Давид: «Не возглашайте сие, дабы не возрадовались неверные!» Мы с нетерпением – нет, с волнением – будем поджидать с прибытием следующего курьера повеления Вашего Высокочтимого Величества предать уничтожению все сделанные за это время списки нечестивой хроники, а достойного всяческого порицания варвара – изгнать с нашей территории.

Да хранит Господь Вседержитель Ваше Богоспасаемое Величество, и да дарует Он Вам долгие годы благородного служения Его делу.

Подписал собственноручно неустанно молящийся о благе Вашего Священного Императорского Величества верный капеллан и смиренный клирик

Хуан де Сумаррага

ALTER PARS[13]

Я вижу, господа мои писцы, его преосвященство не присутствует сегодня? Следует ли мне продолжать? А, понятно. Он прочтет ваши записи моего рассказа на досуге.

Хорошо. В таком случае позвольте мне отвлечься от слишком уж личных воспоминаний, касающихся моей семьи и меня самого, и, дабы у вас не сложилось впечатления, будто мы жили, словно какие-то отшельники, в стороне от всех, предоставить вам более широкий обзор тогдашних событий. Можно сказать, что я мысленно отступлю, отойду назад и как бы в сторонку, после чего попытаюсь обрисовать вам наше отношение к окружающему. К тому миру, который мы именовали Кем-Анауак, или Сей Мир.

Ваши исследователи уже давно обнаружили, что он расположен между двумя безбрежными океанами, омывающими его с востока и с запада. У берегов обоих океанов находятся влажные Жаркие Земли, но в глубь суши они простираются не так уж далеко. Земля, начиная от берегов, постепенно поднимается к подножиям вздымающихся горных кряжей, между которыми расположено высокое, находящееся так близко к небу, что воздух там разреженный, чистый, сверкающий и прозрачный, плато. Климат здесь почти круглый год, даже в сезон дождей, по-весеннему мягкий, и лишь с наступлением сухой зимы бог Тацитль, повелитель самых коротких дней в году, делает некоторые из этих дней прохладными, а иногда даже по-настоящему холодными.

Самой густонаселенной частью Сего Мира является огромная чаша или ложбина в этом плато, которую вы теперь называете долиной Мехико, по-нашему – Мешико. Здесь сосредоточены озера, которые и сделали этот край столь привлекательным для людей. То есть на самом деле там находится только одно, огромное озеро, но, поскольку в него в двух местах глубоко вдаются высокогорья, получается, что оно как бы разделено перемычками на три отдельные части, три водных массива, соединяющихся узкими проливами. Самое маленькое и самое южное озеро, где я провел свое детство, отличается красноватой соленой водой, ибо почва по его берегам богата солью. Центральное озеро Тескоко по размеру больше, чем два остальных, вместе взятые. Пресная и соленая воды в нем смешиваются, и на вкус его вода лишь слегка солоновата.

Несмотря на то что на самом деле в этом краю всего одно озеро, мы всегда делили его на пять отдельных частей: каждое из них имело свое название, причем, за исключением окрашенного тиной Тескоко, у остальных озер их было даже несколько. Так, южное и самое прозрачное озеро в верхней своей части называется Шочимилько, или Цветущий Сад, потому что на его берегу лучше всего всходят и плодоносят прекраснейшие растения. В своей нижней части это же озеро называется Чалько, по имени обитающего неподалеку племени чалька. Самое северное озеро также имеет два названия. Люди, которые живут на Сумпанго, или Острове-в-Форме-Черепа, называют его верхнюю половину озером Сумпанго, а народ с Шалтокана, моего родного острова Полевой Мыши, и эту часть озера именует Шалтокан.

В каком-то смысле я мог бы уподобить эти озера нашим богам – то есть, конечно, нашим бывшим богам. Я слышал, как вы, христиане, порицаете нас за «многобожие», за поклонение множеству богов и богинь, властвующих над различными силами природы и сторонами человеческой жизни: испанцы частенько жалуются, что в столь обширном и запутанном пантеоне решительно невозможно разобраться. Однако я произвел вычисления, сопоставил одно с другим и пришел к выводу, что если принять во внимание Святую Троицу, Пресвятую Деву, а также всех прочих высших существ, которых вы называете ангелами, апостолами или святыми, причем каждый из них является покровителем той или иной грани существования вашего мира, вашей жизни, вашего тональтин, то еще неизвестно, кого из нас следует обвинять в многобожии. Это ведь не в нашем, а в вашем календаре каждый день посвящен особому высшему существу. Кроме того, по моему разумению, мы зачастую почитали одно и то же божество в разных его проявлениях и под разными именами, точно так же как у нас был разнобой с названиями озер. Для землеописателя здесь, в долине, существует только одно озеро, а для лодочника, который, усердно работая веслами, перегоняет свой акали через пролив с одного широкого водного пространства на другое, их три. Людям, живущим на побережье или на островах, эти озера известны под пятью различными именами. Так же обстоит дело и с нашими богами. Ни один бог, ни одна богиня не имеет только одно лицо, одно имя, одно-единственное предназначение. Подобно тому как наше озеро состоит из трех озер, так и один наш бог способен быть единым в трех лицах.

Вы хмуритесь, почтенные братья? Ну хорошо, пусть един в трех лицах будет только ваш Бог. А наш может быть един в двух. Или в пяти. Или в двадцати. В зависимости от времени года: влажный сезон на дворе или сухой, длинные дни стоят или короткие, пришло время посадки или наступила пора сбора урожая. В зависимости от обстоятельств: военное время или мирное, изобилие или голод, добрые правители нам достались или жестокие. С учетом всего этого круг обязанностей одного и того же бога может изменяться, а это, соответственно, влияет и на его отношение к нам, и на те способы, которыми мы демонстрируем этому богу свое поклонение и почитание. Если посмотреть на это иначе, с другой стороны, то наша жизнь, наши урожаи, победы и поражения на поле боя, возможно, зависят от переменчивого настроения бога. Он может быть таким же разным, как и вода в трех озерах, может быть горьким или сладким или, если ему заблагорассудится, останется откровенно равнодушным.

Между тем как и само настроение бога, так и зависящие от него повседневные события, происходящие в нашем мире, разными почитателями одного и того же бога могут восприниматься по-разному. Разве победа одной армии не является поражением другой? Таким образом, те или иные бог или богиня могут одновременно рассматриваться как награждающие и как карающие, как дарующие и как отнимающие, как любящие и как грозные. Когда вы поймете, как причудливо переплетаются обстоятельства, вам станет ясно и разнообразие свойств, приписывавшихся нами каждому богу, и образов, которые он принимает, и даже еще большее разнообразие титулований, каковые ему подобают. Например: чтимый, восхваляемый, благословенный, могучий, грозный и так далее.

Впрочем, довольно об этом. Позвольте мне от вопросов мистических перейти к делам сугубо житейским. Я буду говорить о вещах, доступных познанию с помощью не высокой мудрости, но обычных пяти чувств, которыми обладают даже дикие звери.



Остров Шалтокан представляет собой огромный выступ скалы, отделенный от суши широкой полосой соленой воды. Не будь на нем трех источников прекрасной, чистой, с журчанием сбегающей со скал пресной воды, он, наверное, так и остался бы необитаемым, однако во времена моего детства Шалтокан кормил примерно две тысячи островитян, живших в двадцати деревнях. Скала, на которой выросли эти поселения, служила их жителям поддержкой не только в прямом смысле, она еще и давала им средства к существованию. Дело в том, что известняк, составляющий основу скалы, является материалом, с одной стороны, ценным, а с другой, в естественном своем состоянии, – мягким, в связи с чем его можно добывать в каменоломнях с помощью самых примитивных орудий, сделанных из дерева, камня, самородной меди и хрупкого обсидиана, каковые и сравнивать невозможно с вашими железными и стальными инструментами. Мой отец работал на добыче известняка и даже начальствовал над несколькими менее умелыми и опытными работниками. Помню, как-то раз он взял меня с собой в карьер, чтобы познакомить со своим ремеслом.

Тете рассказывал мне, что в толще камня здесь и там проходят естественные трещины, линии разлома между пластами. Неопытному глазу они не видны, но отец надеялся, что я постепенно научусь их обнаруживать.

У меня, правда, ничего не получалось, но он не опускал руки. На моих глазах отец разметил лицевой срез мазками черного окситля, после чего остальные работники (они были бледными от прилипшей к потному телу известковой пыли) подошли, чтобы вбить в помеченные им крохотные щели деревянные клинья. Когда это было сделано, дерево обильно полили водой и оставили размокать. Мы с отцом ушли домой.

Через несколько дней – все это время работники поддерживали деревяшки во влажном состоянии – отец снова привел меня к карьеру.

– Смотри, – сказал он, указывая вниз.

И тут, словно камень только и дожидался нашего прихода, послышался страшный треск. Казавшаяся монолитной толща известняка раскололась по линиям разлома на громоздкие глыбы и плоские пластины. Все эти обломки с грохотом попадали на дно карьера, но угодили в веревочные сети, растянутые внизу, чтобы избежать дробления камня на еще более мелкие части. Мы спустились вниз, и отец, осмотрев добытый материал, с удовлетворением заметил:

– Потребуются лишь небольшая обработка с помощью тесел да шлифовка водой с обсидиановым порошком, и из этих глыб выйдут превосходные строительные блоки, а из таких заготовок, – он указал на плоскую плиту размером с пол нашей хижины и толщиной с мою руку, – прекрасные панели для фасадов.

Из любопытства я потрогал поверхность одного из здоровенных, высотой мне по пояс, обломков. На ощупь она показалась мне словно бы навощенной и присыпанной пылью.

– Сейчас, сразу после добычи, этот камень слишком мягок, – сказал отец, проведя в доказательство своих слов ногтем по сколу и оставив там заметную бороздку. – Известняк легок в обработке, но для строительства пока не годится. Побыв на открытом воздухе, известняк затвердеет и сделается крепким, словно гранит, но пока он еще очень податлив. Для нанесения на него резьбы подойдет инструмент из любого камня потверже, а с помощью пилящей тетивы и толченого обсидиана его можно распиливать на куски нужного размера.

Большая часть известняка с нашего острова доставлялась на материк или в столицу, где его использовали в качестве строительного материала для стен, полов или потолков зданий. Однако, поскольку только что добытый камень, как уже говорилось, легко поддавался обработке, на каменоломнях работали не только каменотесы, но также резчики по камню и скульпторы. Они отбирали подходящие блоки и, пока те еще не успели затвердеть, превращали их в статуи наших богов и героев. Подходящие по толщине и размеру куски покрывались тонкими рельефами и служили для наружной отделки дворцов и храмов. Ну а из маленьких каменных обломков художники создавали изображения домашних богов, которые ценились повсюду. У нас дома имелось несколько таких статуэток – Тонатиу, Тлалока, богини маиса Чикомекоатль и богини домашнего очага Чантико. Моя сестренка Тцитци обзавелась своей собственной фигуркой Хочикецаль, богини любви и цветов, которую все молодые девушки молили даровать им хорошего, любящего мужа.

Самые мелкие осколки камня собирали и загружали в уже упоминавшиеся мною печи для получения известкового порошка, являвшегося ценным и ходовым товаром. Он служил составной частью известкового раствора, использовавшегося для скрепления каменных блоков, а также шел на приготовление штукатурки, годившейся для наружной отделки зданий попроще. Кроме того, смешанный с водой известняк использовался для очистки от шелухи зерен маиса, которые потом измельчались в муку для выпечки всевозможных лепешек. Но и это еще не все: некоторые женщины ухитрялись с помощью известняка обесцвечивать свои черные или темно-каштановые волосы до неестественного желтого оттенка, таковой мне случалось видеть у иных ваших красавиц.



Конечно, боги ничего не дают даром и, одарив Шалтокан известняком, время от времени взимают за это дань. Как-то раз мне случилось оказаться в карьере именно тогда, когда богам заблагорассудилось избрать себе жертву.

Толпа работников тащила огромный, только что отколотый блок вверх по длинной наклонной дороге, спиралью опоясывавшей карьер от его дна до самой вершины. Глыба была помещена в сеть, прикрепленную веревками к головным повязкам напрягавшихся изо всех сил людей. И вот то ли из-за неровности дороги, то ли из-за слишком резкого поворота камень завалился набок и начал переваливаться через край дороги. Работники с криками ужаса посрывали с голов повязки, ибо в противном случае сетка с глыбой увлекла бы их за собой с обрыва вниз. Но один малый, работавший внизу, в заполненном перестуком инструментов карьере, не расслышал этих криков, и блок, обрушившись на него, как гигантский каменный топор, разрубил несчастного надвое. Ровно пополам...

Обрушившись на человека под углом, известковый блок выбил в дне карьера выемку и застрял в ней, балансируя на самом краю. Поэтому отцу и его подручным, устремившимся вниз, без особого труда удалось завалить камень набок. К их величайшему изумлению, оказалось, что человек, избранный богами в жертву, еще жив и даже в сознании.

Обо мне в этой суматохе все позабыли, и я, подобравшись никем не замеченный поближе, смог разглядеть пострадавшего. Выше пояса его обнаженное потное тело оставалось совершенно целым, без видимых повреждений, а в районе талии оказалось сплющенным. Камень, который рассек кожу, плоть, внутренности и позвоночник, одновременно закрыл рану, почти не позволив пролиться крови. С виду человек походил на куклу, которую разрезали пополам, а потом зашили по месту разреза. Нижняя половина туловища, в набедренной повязке, лежала отдельно. Ноги еще продолжали подергиваться. Крови почти не натекло, но вот мочи и фекалий образовалась целая лужа.

Видимо, сила страшного удара умертвила все разорванные нервы, так что боли несчастный не чувствовал. Приподняв голову, он в изумлении воззрился на отсеченную часть своего тела, и товарищи, чтобы избавить его от этого зрелища, бережно перенесли бедолагу, точнее его верхнюю половину, в сторону и прислонили к стене карьера. Он пошевелил пальцами, согнул и разогнул руки, повертел головой и дрожащим голосом произнес:

– Я все еще могу шевелиться и говорить. Я вижу вас всех, мои товарищи. Я могу протянуть руку и дотронуться до любого из вас. Я слышу стук инструментов. Я вдыхаю горькую пыль известняка. Я все еще живу. Это чудо!

– Так оно и есть, Ксикама, – хрипло отозвался отец, – но долго это не продлится. Нет смысла даже посылать за врачом. Тебе понадобится жрец. Какого бога, выбирай!

– Очень скоро я уже не смогу делать ничего другого, кроме как приветствовать всех богов, – промолвил Ксикама после недолгого размышления. – Но пока у меня еще есть силы говорить, я хотел бы потолковать с Пожирательницей Скверны.

Пожелание умирающего криками передали наверх, и гонец со всех ног помчался за жрецом богини Тласольтеотль, или Пожирательницы Скверны. Несмотря на неблагозвучное имя, то была милосердная и сострадательная богиня. Именно перед ней умирающие, а в некоторых особых случаях даже вполне здоровые люди каялись в своих грехах и неблаговидных поступках. Она же из милосердия поедала все совершенное ими зло, и недобрые деяния исчезали бесследно, словно их никогда и не было. Грехи больше не числились за этим человеком, они исчезали даже из его памяти, так что уже не тяготили его потом в загробном мире.

Пока мы ждали жреца, Ксикама, отводя глаза от собственного, казавшегося втиснутым в расщелину карьера тела, спокойно и чуть ли не бодро разговаривал с моим отцом. Он сообщил ему все, что хотел передать родителям, вдове и осиротевшим детям, отдал необходимые распоряжения относительно своего небольшого достояния и высказал озабоченность тем, как теперь будет жить его столь нежданно лишившаяся кормильца семья.

– Не тревожься, – сказал мой отец. – Видать, твой тонали в том, чтобы боги прибрали тебя в обмен на благополучие соплеменников. Ты можешь считаться принесенным в жертву, а поэтому и община, и правитель назначат твоей вдове соответствующее возмещение.

– Значит, она получит достойное наследство, – с облегчением произнес Ксикама. – Это очень кстати для такой женщины, еще молодой и красивой. Прошу тебя, старший каменотес, позаботься о том, чтобы моя вдова снова вышла замуж.

– Я сделаю это. Есть еще пожелания?

– Нет, – ответил Ксикама и, оглядевшись по сторонам, усмехнулся. – Вот уж не думал, что когда-нибудь стану сожалеть о том, что больше не увижу эти унылые каменоломни. Должен сказать тебе, что сейчас эта каменная яма кажется мне очень даже красивым местом. Сверху белые облака, под ними голубое небо, а еще ниже белесый камень... словно такие же облака подпирают синь неба и снизу. Жаль только, что зеленые деревья за краем обрыва отсюда мне уже не увидеть...

– Еще увидишь, – поспешил заверить его отец, – но сначала тебе лучше дождаться жреца. Не стоит рисковать и сдвигать тебя с места до его прихода.

Вскоре явился жрец. В своем развевающемся черном одеянии, с запекшейся на черных волосах кровью и сажей на немытом лице, он, казалось, одним лишь своим видом омрачал и пятнал белизну и лазурь окружающего мира, который Ксикаме было так жаль покидать. Остальные рабочие отошли в сторонку, чтобы дать им возможность пообщаться наедине, а отец, приметив наконец меня, сердито велел мне убираться, поскольку подобное зрелище не для детей. Пока Ксикама исповедовался жрецу, четверо работников подобрали вонючую, все еще дергавшуюся нижнюю часть его тела и понесли ее наверх, прочь из карьера.

Одного из них по дороге вырвало.

Надо полагать, Ксикама не был отъявленным злодеем, так что на покаяние перед Пожирательницей Скверны ему потребовалось не так уж много времени. Довольно скоро жрец от имени богини отпустил ему все прегрешения, произнес все предусмотренные обрядом слова, совершил все полагающиеся ритуальные жесты и отошел в сторону. Четверо рабочих бережно подняли все еще живого Ксикаму и со всей возможной быстротой понесли его по серпантину дороги наверх. Оставалась надежда на то, что несчастный проживет еще достаточно долго, чтобы добраться до своей деревни, где сможет попрощаться с семьей и выказать дань уважения тем богам, которых особенно любил. Однако, едва Ксикаму донесли до середины откоса, обрубок его тела стал истекать кровью, извергая одновременно содержимое желудка и сами внутренности. Бедняга перестал говорить и дышать, глаза его закрылись, и увидеть в последний раз зеленые деревья ему так и не удалось.



Некоторое количество добытого на острове известняка шло на возведение наших тламанакали и теокальтин, то есть нашей пирамиды и нескольких храмов. Часть камня сразу откладывалась в сторону, поскольку предназначалась для уплаты налогов в казну или ежегодной дани Чтимому Глашатаю и его Изрекающему Совету. (Когда мне было три года, юй-тлатоани Мотекусома, которого вы почему-то называете Монтесумой, скончался, оставив престол и власть своему сыну, Ашаякатлю, Лику Воды.) Особая доля известняка выделялась на содержание нашего текутли, или наместника, и некоторых других сановников, а также на нужды острова: постройку каноэ, покупку рабов для самых грязных и тяжелых работ, выплату жалованья и тому подобное. Но даже после всего этого у островитян оставалось еще вполне достаточно известняка для продажи и обмена.

Это давало Шалтокану возможность приобретать привозимые купцами товары и пригодные для обмена ценности, которые наш текутли распределял среди своих подданных согласно их положению и заслугам. Кроме того, он разрешал всем жителям острова, кроме, разумеется, рабов и прочих представителей низших каст, строить свои дома из добываемого ими известняка. Таким образом, Шалтокан отличался от большинства наших земель, где жилища в основном сооружались из дерева, высушенных на солнце глиняных кирпичей или тростника. В некоторых общинах много семей селилось под общей крышей одного большого жилища, а кое-где в горных краях люди обитали в пещерах. Только представьте, пол нашего дома, пусть в нем имелось всего три комнаты, был вымощен гладкой белой известняковой плиткой. Лишь немногие дворцы Сего Мира могли похвастаться тем, что на их строительство пошел материал лучшего качества. Однако, хотя жилища свои мы предпочитали строить из камня, остров наш в отличие от некоторых иных населенных долин вовсе не был лишен деревьев.

В то время нами правил Тлакухолтцин, владыка Красная Цапля. Когда-то его далекие предки были в числе первых поселенцев племени мешикатль на острове, а теперь этот человек стал первым среди местной знати. Это, по обычаю, принятому в большинстве земель и племен нашей страны, обеспечивало ему пожизненное пребывание в должности нашего текутли, представителя Изрекающего Совета, возглавлявшегося Чтимым Глашатаем. Владыка Красная Цапля был полновластным правителем и распорядителем каменоломен, озера, острова и всех его обитателей, за исключением, пожалуй, жрецов, которые подчинялись одним только богам.

Далеко не каждой провинции повезло с вождем так, как нашему Шалтокану. Выходцу из знати подобало жить в соответствии со своим положением, то есть служить образцом благородства, однако на деле отнюдь не все люди высокого происхождения соответствовали этому требованию. Тем паче что пили, принадлежавший по рождению к высшей касте, уже не мог стать простолюдином, сколь бы низким и неблаговидным ни было его поведение, хотя равные ему пипилтин имели право сместить недостойного с занимаемой должности и даже, если находили его проступки непростительными, вынести ему смертный приговор. Добавлю также, что, хотя большинство сановников оказывались на высоких постах благодаря своему происхождению, путь наверх не был закрыт и для простонародья.

Я помню двоих жителей Шалтокана, которые возвысились из масехуалтин до пипилтин и получили соответствующее пожизненное содержание. Мицтль, немолодой отставной воин, удостоился имени Свирепого Кугуара за подвиги, совершенные в ходе какой-то давней войны против давно забытого врага. Это стоило ему таких шрамов, что на беднягу было страшно смотреть, но зато он обрел право добавить к своему имени столь желанное для многих «цин», после чего стал именоваться господин Мицтцин Кугуар. Другим человеком, удостоившимся причисления к знати, был Куали-Омеятль, Благой Источник, молодой зодчий с прекрасными манерами, под руководством которого были разбиты замечательные сады, украсившие дворец правителя. Правда, Омеятль был столь же красив, сколь Мицтцин безобразен, так что за время работы во дворце он завоевал сердце девушки по имени Росинка, оказавшейся дочерью правителя. Женившись на ней, зодчий тоже стал именоваться господином. Обращаю ваше внимание на то, что наш владыка Красная Цапля был человеком сердечным и великодушным, но самое главное, справедливым. Когда его дочери, уже упомянутой Росинке, наскучил ее низкорожденный муж и она вступила в связь со знатным юношей, владыка Красная Цапля повелел предать смерти обоих виновных в прелюбодеянии. Многие знатные люди упрашивали его пощадить девушку и ограничиться изгнанием ее с острова, эта просьба была поддержана даже обманутым супругом, но правитель остался непреклонен, хотя все знали, как он любил дочь и сколь нелегким стало для него такое решение.

– Нарушив ради собственного ребенка закон, исполнения которого требую от своих подданных, я лишился бы права называться справедливым правителем, – ответил он представителям знати, а господину Источнику сказал: – Люди будут думать, что ты простил ее не по доброй воле, не по велению сердца, а из желания угодить мне и из страха перед моим саном.

По приказу владыки Росинка была казнена публично, а присутствовать при этом было предписано всем женщинам и девушкам Шалтокана, прежде всего – уже вступившим в пору цветения, но еще не вышедшим замуж, ибо Красная Цапля сказал:

– Их кровь бурлит, и они, возможно, сочувствуют моей дочери или даже завидуют тому, что она нашла свою любовь. Пусть же зрелище ее смерти послужит для них уроком и покажет, к каким последствиям приводит распущенность.

Моя мать пошла посмотреть на казнь, взяв с собой Тцитцитлини, а по возвращении рассказала, что неверная жена и ее любовник были удушены веревками, замаскированными под цветочные гирлянды. Росинка держалась плохо: рыдала, вырывалась, молила о пощаде. Даже обманутый муж плакал, жалея свою беспутную супругу, а вот владыка Красная Цапля не выказал никаких чувств. Тцитци своими впечатлениями от этого зрелища делиться не стала, но зато рассказала, как встретилась у дворца с Пактли, младшим братом приговоренной и сыном Красной Цапли.

– Ты только представь себе, – с дрожью в голосе сказала сестренка, – он уставился на меня, долго смотрел, а потом ухмыльнулся. Оскалил зубы. И это в такой-то день! Не зря его назвали Весельчаком! У меня аж мурашки пошли по коже.

Думаю, из моего рассказа вы поняли, почему все жители острова так высоко ценили нашего беспристрастного, справедливого правителя. По правде говоря, мы все надеялись, что господин Красная Цапля доживет до самых преклонных лет, ибо перспектива оказаться под властью Пактли никого не вдохновляла. Имя юноши означало Весельчак. Но это был как раз тот случай, когда имя плохо подходит своему владельцу. Он был злобным, деспотичным мальчишкой уже задолго до того, как стал носить набедренную повязку. Разумеется, недостойный отпрыск столь почтенного отца не водился с незнатными ребятишками вроде меня, Тлатли или Чимальи, да и был он на год или два нас постарше. Но по мере того как моя сестра Тцитци расцветала, превращаясь в настоящую красавицу, а Пактли начал проявлять к ней повышенный интерес, мы с ней оба стали относиться к нему со все большей настороженностью. Впрочем, рассказ об этом еще впереди.



В ту пору наше сообщество процветало, наслаждаясь довольством и покоем. Боги даровали нам возможность не тратить все свои телесные и душевные силы на добычу средств к пропитанию, что позволяло простым людям мысленно тянуться к дальним горизонтам и вершинам, не предназначавшимся им по рождению. Среди нас, детей, тоже появлялись мечтатели – такими, например, были друзья моего детства Чимальи и Тлатли. Отцы у того и другого были скульпторами-камнерезами, и оба мальчика в отличие от меня собирались пойти по стопам родителей. Причем они мечтали превзойти в этом искусстве своих отцов.

– Я хочу стать самым лучшим скульптором, – сказал мне как-то Тлатли. Он скоблил осколок мягкого камня, который уже начинал напоминать сокола – птицу, в честь которой паренек и получил свое имя. – Ты же знаешь, – продолжил мой товарищ, – статуи и резные отделочные плиты увозят с острова неподписанными, так что их создатели остаются неизвестными. Наши отцы получают за свои труды не больше славы, чем какая-нибудь рабыня, которая плетет коврики из озерного тростника. А почему? Да потому, что наши статуи и узорчатые панно, как и циновки рабыни, ничем особенным не выделяются. Каждый Тлалок, например, выглядит точно так же, как и всякий бог дождя, изваянный на Шалтокане с тех пор, как отцы наших отцов занялись этим промыслом.

– Но, должно быть, – заметил я, – именно такими их хотят видеть жрецы Тлалока.