Амели Нотомб
Я принялся за дело с усердием неофита. Я решил обратиться к разным инстанциям; среди них были энциклопедия, мой половой орган, маркиз де Сад, медицинский словарь, «Пармская обитель», фильмы категории X [2], мои зубы, Иероним Босх, Пьер Луис [3], объявления в газетах, линии моей руки.
Я размышлял над словами Батая [4]: «Эротизм есть приятие жизни даже за гранью смерти». В этом наверняка было зерно истины, но какое? Я попытался сделать выкладки на бумаге, как в математике.
Полученный результат, бесспорно, оказался не лишенным изящества.
Поскольку все эти занятия нисколько не пополнили моих знаний, я решил погрузиться в пучину памяти.
Я лег на пол, широко раскинув руки и ноги, закрыл глаза и ушел в себя. Веки заменили мне киноэкран. Картины на нем показывали до того уморительные, что мне захотелось немедленно прервать эксперимент.
Я удержал себя, подумав, что эротика по определению комична: не преступив черту, не возжелаешь, а что может быть упоительнее, чем преступить правила хорошего вкуса?
И я стал смотреть свой внутренний фильм дальше. Мало-помалу у меня возникло впечатление, что многие кадры мне знакомы. Там были древние римляне, игрища на аренах и первые христиане, брошенные на съедение львам. Вскоре я уже был уверен, что эти мотивы вовсе почерпнуты мною из какой-нибудь голливудской клюквы, что все это я создал сам. Когда? Наверное, давным-давно: такие яркие краски бывают только в детстве.
Воспоминание обрушилось на меня словно удар молнии. Мне было одиннадцать лет, я лежал на кровати и упивался «Камо грядеши?» – вот это книга! Потрясающая. Там была юная и прекрасная Лигия, царевна, христианка, проданная молодому, красивому римскому патрицию, грубияну и дураку, который хотел сделать ее своей наложницей. Но глупый римлянин влюбился в эту непорочную деву и не хотел брать ее силой – ему понадобилось завоевать ее сердце. Ох, не учел он присущего христианским девам рвения! «Виниций (так звали дурня патриция), я стану твоей, если ты примешь мою веру».
А в это время Нерон по изощренной прихоти поджег Рим, чтобы написать поэму. Потом он объявил виновниками пожара христиан и устроил на них массовые гонения, к великой радости народа: этому императору не откажешь в политическом чутье.
После многих и многих страниц распятий и львиных трапез я добрался до кульминации. Нерон, знавший толк в удовольствиях, приберег лучшее напоследок: вот на арену выбегает разъяренный бык, а к спине его привязана юная Лигия, обнаженная, с длинными распущенными волосами. Какая отличная идея – отдать на растерзание обезумевшему животному красавицу, царевну, христианку, непорочную с головы до пят.
Веревки, которыми ее привязали к быку, затянуты не слишком туго, так что рано или поздно он сбросит ее, а там либо растопчет, либо поднимет на рога, либо… в общем, понятно, что имеют обыкновение делать быки с голыми непорочными девицами.
Я был в экстазе, предвкушая, что сейчас произойдет. И тут польский писатель с непроизносимой фамилией начисто испортил сцену, а она могла бы стать лучшей в истории вожделения: Виниций, тупой влюбленный римлянин, ринулся на арену, внимая призыву своей храбрости, которой лучше было бы помолчать. Он справился с быком легко, как с комнатной собачкой, под восторженный рев толпы спас Лигию и обратился в христианство [5].
Мои одиннадцать лет со всей их восставшей плотью были возмущены. Я бросил на пол лживую книгу и в яростном отчаянии накрыл голову подушкой.
И тогда произошло чудо – Гений детства зачеркнул все дурацкие перипетии и превратил меня в разъяренного быка, мечущегося по арене.
Голая Лигия привязана к моей спине. Я ощущаю ее девственные ягодицы, ее ангельскую спину.
От их прикосновения я шалею, начинаю брыкаться, бегать, скакать. От моих прыжков тело Лигии поворачивается на сто восемьдесят градусов. Ее острые груди прижались к моим лопаткам, живот и лоно распластались на моем хребте. Я – бык, и от всего этого у меня мутится в голове. Я обезумел, я хочу одного – сбросить с себя девушку.
Я весь – прыжки и скачки, я взвиваюсь на дыбы и выгибаюсь. Веревки ослабли, Лигия соскальзывает на землю, только одна ее нога все еще привязана ко мне. Я несусь бешеным галопом, волоча ее по земле, точно труп, – скоро, скоро она им станет. Раскинутые ноги открывают глазам толпы девственность, которая долго не протянет. Царевна страдает от этой непристойности, и я доволен.
Больно тебе, Лигия? Вот и отлично – но то ли еще тебя ждет. Будешь знать, как быть голой непорочной девой-христианкой в польском романе для подростков.
Последним мощным рывком я наконец освобождаюсь от своей ноши, девушка летит в сторону и приземляется в десятке метров от меня. Римляне затаили дыхание. Я приближаюсь к жертве и любуюсь ее красивым задом. Переворачиваю ее копытом – и прихожу в восторг от ее прекрасных глаз, переполненных страхом, от трепета ее нетронутой груди.
Самое главное, Лигия, что ты и сама согласна. И все согласны на этот счет: какой смысл быть юной девой-христианкой, если тебя не растерзает беснующийся бык? Поруганием было бы обручить тебя с тем идеальным зятем, обращенным твоими стараниями в христианскую веру. Только представь себе пресность вашего унылого супружества, представь, с каким комично благопристойным лицом он возьмет тебя.
Нет. Ты не для него, ты слишком хороша для этого. Ты – для меня. Сознательно или нет, но ты так поступила нарочно: блюсти себя так ревностно и ценой таких усилий можно, лишь желая, чтобы тебя растоптали. Есть такой вселенский закон: все слишком чистое должно быть замарано, все святое – осквернено. А ты поставь себя на место осквернителя: какой интерес осквернять то, что не свято?
Ты наверняка об этом думала, когда берегла свою незапятнанную чистоту.
Нет ничего более христианского, чем дева-мученица, нет ничего более языческого, чем разъяренный бык: потому-то так радуется народ. Он получит то, чего желает, – не скажу: за свои деньги, потому что зрелище бесплатно, но за свою ненависть, ибо такая у него природная склонность – ненавидеть лилии и саламандр.
Гомер сказал, что лоб быка – символ глупости. Он был прав. Я – бык, и мне это нравится, потому что мне нравится быть глупым. И во имя моей глупости мне радостно преподносят тебя: будь я хитрым лисом, мне бы не получить такого подарка. Вот видишь, как хорошо быть глупым.
Не бойся, время страха кончилось, пришло время боли. Я вонзаю рога в твой гладкий живот – сказочное ощущение! Зацепив покрепче, я поднимаю тебя над головой. Толпа ревет, а ты – ты кричишь. Я – герой дня. Я выступаю на арене в головном уборе, и этот головной убор – ты: слева твои ноги, справа руки, помертвевшее лицо, волосы свисают до земли. Гордый собой, я делаю круг почета, срывая аплодисменты публики. Но вскоре этих забав мне уже становится мало, и чтобы упоение не покинуло меня, я перехожу к делам посерьезнее. Мои рога вошли в тебя, но не проткнули насквозь; я вскидываюсь на дыбы, раз, другой, третий, чтобы погрузиться в тебя.
Каждый раз, опускаясь на все четыре ноги, я чувствую, что вхожу в тебя все глубже. И наконец происходит то, что должно произойти: слышится хруст, мои рога пропарывают твой живот и выходят из спины, острые концы торчат наружу– Люди при виде этого аплодируют с удвоенной силой. Я доволен.
Я скачу как одержимый, торжествуя. Твоя кровь струится по моему лбу, течет по шее. Она заливает мои ноздри, и я беснуюсь от ее запаха. Она затекает в рот, я слизываю ее, у нее незнакомый вкус вина, она пьянит меня. Я слышу, как ты стонешь, и мне это нравится.
Я мотаю головой, красная пелена застилает глаза – это твоя кровь слепит меня. Я ничего не вижу, это меня бесит, я бегу, сам не зная куда, стукаюсь о стены арены, тебе, наверно, очень больно.
Выбившись из сил, я низко склоняю голову, ты скатываешься по моей морде, и твоя кожа вытирает мне глаза, и зрение возвращается.
Ты лежишь на земле. Ты еще дышишь. Я любуюсь твоим животом, разорванным моими рогами, – это потрясающе. На твоем мертвенно-бледном лице я вижу выражение восторга, оно почти улыбается – я знал, что тебе понравится, Лигия, моя Лигия, теперь ты по-настоящему моя.
Ты моя, и я делаю с тобой все, что хочу. Наклонившись, пью теплую кровь из твоего живота: оказывается, быки не всегда вегетарианцы, особенно когда имеют дело с непорочными девами.
Леонид Юзефович
Затем, под рукоплескания римского народа, я топчу тебя, пока твое тело не становится неузнаваемым. Как изумительно играет во мне сила! Я не трогаю лица, чтобы видеть его выражение: ведь мне интересно, как чувствует себя твоя душа. Миляги материалисты не ведают, что такое садизм, он доступен лишь ультраспиритуалистам вроде меня. Чтобы быть палачом, нужен дух.
Какая дивная картина: твое тело превратилось в бесформенное месиво и теперь похоже на раздавленный плод, а над этой кровавой кашей – твоя точеная шея и лицо во всей своей прелести.
Филэллин
Твои глаза вобрали в себя небо – или, может быть, наоборот. Ты никогда еще не была так прекрасна: я размозжил копытами твое тело и, словно пасту из тюбика, выдавил из него красоту, теперь вся она сосредоточилась в лице.
От автора
Вот так, по моей милости, тебе было дано стать абсолютным совершенством. Приникнув бычьим ухом к твоему рту, я ловлю последний вздох. Слышу, как он слетает с твоих губ, нежнее камерной музыки, – ив один миг мы оба. ты и я, умираем от наслаждения.
Этот роман гораздо более исторически достоверен, чем может показаться читателю. Конечно, входящие в него дневники и письма, не говоря о мысленных разговорах одних героев с другими, – плод вымысла, но кое-кто из авторов этих дневников и писем, и многие из тех, кто в них фигурирует, – реальные фигуры, действующие под собственными именами или имеющие прототипов. Обстоятельства последних лет жизни Александра I, в том числе полученная им в Брест-Литовске травма голени и его путешествие на Урал, как и детали биографий других исторических персонажей, в большинстве случаев соответствуют действительности. События Греческой войны за независимость 1820-х годов, включая обе попытки деблокировать осажденный турками афинский Акрополь, и начала правления короля Оттона I в Греции изложены, в основном, верно и датированы тем временем, когда они происходили. Герои думают, пишут и говорят о том, о чем люди тогда думали, писали и говорили, правда, делают это не совсем так, как их тогдашние двойники и современники двойников, а ведут себя часто совсем иначе. Я не ставил своей задачей реконструкцию прошлого, но, может быть, строгий читатель более снисходительно отнесется к некоторой условности рассказанной здесь истории, если будет знать, что она разворачивается в натуральных декорациях и с привлечением подлинного антуража эпохи.
«Чем больше человек стремится уподобиться ангелу, тем больше превращается в животное» [6]. Я превратился в животное и, будучи животным, познал ангельское блаженство.
Тем временем я, одиннадцатилетний, скидываю с головы смятую подушку и встаю, пошатываясь от приятной слабости. Я потрясен – мой мозг напоминает здание, сметенное ударной волной. Наслаждение было таким сильным, что я, наверно, стал красивым – и я бегу к зеркалу проверить, так ли это.
Змей
Я смотрю на свое отражение и закатываюсь от смеха: никогда еще я не был так безобразен.
Вот и говорите мне после этого о внутренней красоте Квазимодо!
Мне снова было двадцать девять лет. До меня дошло, что мое детство, оказывается, сыграло роль отрочества: в тринадцать лет я, так сказать, поставил крест на сексе. И больше о нем не вспоминал. Почему? Я сам толком не знаю. Моя внешность наверняка сыграла огромную роль в этом самоподавлении.
Имею объявить особенную важную тайну, много могущую способствовать торжеству креста над полумесяцем. В общем виде готов открыть ее военному или статскому лицу по предъявлении им полномочий от вашей светлости, а полностью – лично вашей светлости или всепресветлейшему, державнейшему государю императору Александру Павловичу, самодержцу всероссийскому, дышащему благом народов своих.
Понять это легко и трудно одновременно. Я знал немало уродов, не обделенных сексуальной жизнью: они спали с некрасивыми женщинами или ходили к шлюхам.
Моя проблема в том, что с ранней юности меня тянуло исключительно к красавицам. Очевидно, поэтому я в тринадцать лет и предпочел забыть о сексе: мне открылась грубая правда жизни. У дев с ангельской внешностью я не имел никаких шансов.
В шестнадцать лет мои лопатки покрылись угрями, и это событие было сравнимо с конфирмацией: видно, когда меня создавали, то допустили серьезный брак. Со временем кожа моя обвисла, и я вступил в комическую фазу уродства: оно стало слишком смешным, чтобы вызывать хоть какое-то уважение.
Отставной штабс-капитан Григорий Максимов Мосцепанов, 36 лет, греко-православного исповедания, из дворян Киевской губернии. Вдовец. Проживает в Нижнетагильских заводах, владении графа Н.Н.Демидова, пребывающего ныне посланником во Флоренции, при дворе герцога Тосканского.
С тех пор моя сексуальность проявлялась лишь двумя способами: я мастурбировал и пугал. Онанизм утолял темную, потаенную сторону моей натуры. Когда же мне хотелось разделенных эротических ощущений, я ходил по улице и наблюдал за реакцией видевших меня людей: я преподносил им свое уродство во всей его непристойности, я говорил с ними его языком. Брезгливые взгляды прохожих давали мне иллюзию контакта, смутное ощущение прикосновения.
По выходе из Артиллерийского корпуса служил в артиллерии, отставлен с утратой пальцев на ноге. Получил место учителя в школе для солдатских детей при Охтенском пороховом заводе в Петербурге; в 1820 году приглашен графом Демидовым на ту же должность в училище Нижнетагильских заводов. Уволен из-за кляуз на управляющего С.М.Сигова и горного исправника Н.И.Платонова, которых он в прошениях к разным начальственным лицам облыжно обвинял в мздоимстве и других преступлениях и обносил не свойственными им качествами. Писал также, что они замышляют его убить. В пьянстве не замечен, у исповеди бывает, причащается. Сожительствует с мещанкой Натальей Бажиной, вдовой приказчика Бажина, у которой квартирует.
Чего я жаждал больше всего, так это испуга молодых девушек. Но было непросто попасть о их поле зрения: по большей части они смотрели лишь на собственные отражения в витринах.
Что касается его тайны, то, хотя она, по всей вероятности, выдумана им с целью привлечь внимание высоких особ, я поручил начальнику Верхнеуральского Горного батальона, майору Чихачеву, дознаться о ней лично у Мосцепанова. Его рапорт, только он ко мне поступит, безотлагательно будет доведен до сведения вашей светлости.
Были и такие, что предпочитали любоваться собой, ловя взоры окружающих, – вот с ними мне выпадали лучшие минуты. Томные очи рассеянно искали мой взгляд, чтобы увидеть в нем любимый образ, и круглели от ужаса, обнаружив, как отвратительно зеркало. Я это просто обожал.
Год назад, когда Этель посмотрела на меня дружелюбно и без привычного мне ужаса, недоумению моему не было границ. Она как будто не замечала безобразия, воплощением которого я был.
Даже будь она «всего лишь» прекрасна, я все равно полюбил бы ее: до сих пор ни одна красавица не нравилась мне до такой степени. Но к красоте прибавилось чудо ее слепоты, и я влюбился до полного безумия.
Обо мне не волнуйся – те деньги, что я из жалованья откладывал, еще не вышли. В Петербурге на них не проживешь, но здесь припасы недороги, а варит мне Наталья даром. Видит, что я ее Феденьку не обижаю, учу письму и счету. Он славный мальчик. Полюбил меня, про мать и говорить нечего. Ложится она со мной по первому моему слову, хоть среди бела дня, не как жена-покойница. Перед той, бывало, неделю на коленках поползаешь, пока до себя допустит. Да и тогда лежит как в гробу, ладно, если не плачет.
Воспоминание об испытанном в детстве оргазме окончательно помутило мой рассудок: роль быка, которую должна была играть Этель, была, вне всякого сомнения, знаком нашей общей судьбы.
От нечего делать выучился плести рамки из корневатика. Первую сплел для князя Александра Ипсиланти. В Верхотурье, в греческой лавке, увидел его на литографии: стоит в генеральском мундире, вместо одной руки – культя. Руку ему под Кульмом французы отхватили. Портрет непродажный, у хозяев на стенке висел, но они мне его даром отдали за мою любовь к их герою. В позапрошлом году он из Одессы бросил грекам клич к восстанию и сам с тысячью гетеристов пошел на турок в Валахию; был ими побит, хотел через Триест уплыть в Морею, она же Пелопоннес, но австрийцы его в тюрьму засадили. Там вокруг него камень, а тут – сосновые корешки. По неопытности сплетены криво, но, думаю, он на меня не в обиде.
Мне не составило труда подружиться с актрисой. Ничто не казалось ей странным – ни моя внешность, ни мое постоянное присутствие на съемочной площадке, ни вопросы, которые я ей задавал. Хотя они были порой так бестактны, что она вполне могла бы обидеться.
– Ты сейчас влюблена в кого-нибудь?
Позже, руку набив, еще одну гравюру обрамил. Вклеена была в томе из училищной библиотеки, я ее оттуда выдрал, не стыдясь, что кого-то обездолил, – всё равно без меня там ученые книги читать некому. Гравирован город Афины, родина просвещения – домишки кучей, над ними каменная гора, сверху обведена стеной без башен. Фортеция не так чтобы грозна, но скала высока, крута, легко не залезешь. Выше – Парфенон, стоит инвалидом с той поры, как в нем турецкий порох взорвался. Крышу снесло, половины колонн нет, между оставшихся ветер гуляет, а посередине турки мечеть устроили. Сейчас она пуста, но жребий войны переменчив. Не дай бог, афиняне опять услышат, как муллы поют на Акрополе! Для того ли непобедимая Афина Паллада сложила свои щит и копье к стопам Пречистой Богородицы?
– Нет.
Говорят, у государя денег нет воевать с султаном, – так я знаю, где их взять, и писал министру финансов, графу Гурьеву, что все уральские золотые прииски, кому бы ни принадлежали, хотя бы самому Демидову, надо перевести в казенное управление, а вместо горных исправников, которые все воры, поставить таких, как я, офицеров, уволенных от службы из-за ран и увечий. При войне с Портой эта мера в числе прочих задуманных мною нововведений немало поспособствует торжеству креста над полумесяцем.
– Почему?
Я стал размышлять об этом, когда по кличу Ипсиланти восстала Морея, и султан Махмуд в самый день Светлого Воскресения приказал повесить патриарха Григория на церковных вратах, взяв его прямо от службы в пасхальных ризах. С того дня, как в “Русском инвалиде” прочел о его мученической кончине, живу с мыслью, что войны не миновать, и мне, калеке, тоже следует к ней готовиться. Греческий огонь возжегся у меня в сердце, но даже при его свете истинный мой путь не вдруг вышел из тумана.
– Никто мне особенно не нравится.
Поначалу, не скрою, страшно было на него ступить. Перед тем, как первое прошение написать, решил еще раз обдумать последствия, и пошел возле пруда погулять. Я из тех, кому на ходу хорошо думается. Иду мимо плотины, руку в карман опустил – а там что-то круглое, твердое. Достаю – грецкий орех, красной бумажкой оболочен. Сидорка Ванюков, любимый ученик, за мою к нему ласку подарил это сокровище, я его сунул в карман и забыл, – а сюртук летний, с осени ненадеванный. Сразу от души отлегло, словно Греческая земля своим плодом меня окликнула, чтобы не забывал о ее муках. Дома положил перед собой этот орех и стал писать уже без страха.
– А тебе бы хотелось?
– Нет. От любви одни проблемы.
Донес губернатору, барону Криднеру, что управляющий Нижнетагильскими заводами Сигов с приказчиком Рябовым убили штейгера Прокопия Спирина, в чем покрыты горным исправником Платоновым. Он, Спирин, на речке Черемшанке золотой самородный штуф нашел и скрыл, что, конечно, против правил, но чтобы за это убивать – таких законов нигде нет, кроме как у бродяг и разбойников. Его же – в подвале морозили, ключом пальцы выворачивали, о каменные стены головой колотили, отчего он и помер, а у Платонова по бумагам выходит, будто с пьяных глаз убился, свалясь в шурф.
Мне было жаль, что она почти сразу предложила перейти на обычное среди киношников «ты».
Второе прошение адресовал министру внутренних дел, графу Кочубею. Черновик у меня остался, списываю с него слово в слово: “В 1806 году граф Н.Н.Демидов, движимый человеколюбием, приказал устроить в Нижнетагильских заводах воспитательный дом для незаконнорожденных младенцев. Сам он ныне пребывает посланником во Флоренции, а так как управляющий Сигов, страшась раскрытия своих каверз, препятствует моей с ним переписке, извещаю обо всём усмотренном не его, а ваше превосходительство”.
– У тебя были проблемы из-за мужчин в прошлом?
Далее по пунктам:
– Сколько раз. А если не возникало проблем, было скучно, – тоже ничего хорошего.
“1. Вместо воспитательного дома, каким его замыслил г-н владелец, Сигов выстроил избушку длиной шесть аршин, шириной того меньше. Приставленные к младенцам надзирательницы или пьяны, или же уходят по своим надобностям, оставляя воспитанников без присмотра. Люлек у них нет, вместо люлек решетки из ивовых прутьев, как у нищих. Помещаются в них по двое, по трое младенцев на набитых сеном рогожных мешках. Неужели в таком богатом имении не нашлось для них подушек, белья, пелен и других необходимых принадлежностей? А какой там рев, шум! Один заплачет – и все в голос. Больной со здоровым лежат, друг от друга заражаются и умирают. А кто не умрет, на всю жизнь лишится здоровья, которое есть первейшее благо жизни. Сигов выстроил себе каменные палаты, а на дом для несчастных малюток пожалел десяти аршин земли и железа на крышу, хотя ныне царствующий монарх в манифесте 1802 года, от мая 16-го, объявил: «Дабы показать, как близки сердцу моему жертвы ожесточенного Рока, беру их под особое покровительство свое».
– Действительно, – скептически хмыкнул я, хотя никогда не знал ни проблем, ни скуки, о которых она говорила.
– А ты в кого-нибудь влюблен?
2. Вопреки высочайшему указу 1715 года, от ноября 12-го, велящему избирать искусных жен для сохранения зазорных младенцев, приставленные Сиговым нерадивые надзирательницы льют им в горло кипяток, состоящий из молока с водою, отчего они умирают. Крайность голода принуждает их выискивать в щелях тараканов и с жадностью их поедать, – а что в мире жалостнее младенца, который всякой помощи лишен и неминуемой гибели подвержен? Они, погибшие небрежением Сигова и горного исправника Платонова, на небесах встанут обок с невинными детьми христианскими, которые на Хиосе вырезаны были янычарами Кара-Али.
Она даже не понимала, что сморозила. Это как если бы она спросила паралитика, танцует ли он танго.
3. В здешних владениях графа Демидова проживает более 20.000 душ обоего пола. Если из этого числа положить в год средним числом 40 подкинутых младенцев, то за 16 лет со времени учреждения воспитательного дома их должно быть не менее чем 640. Была б половина того!”
– Мертвый штиль, как и у тебя, – равнодушно обронил я.
Ниже еще два пункта, но и этих довольно, чтобы понять мое направление. Всем чиновным пишу на один манер, славянские словеса, если к месту, вставляю, но стараюсь старины не переложить. Стариной выражается добронравие, но ее избытком – самомнение.
Однажды я не удержался и задал ей вопрос, не дававший мне покоя:
Всего послал больше двадцати прошений – в Пермь, в губернские места, и в Петербург, в правительственные. На почту сдавал в Верхотурье, чтобы здесь не переимывали, но ответов ни от кого не получил. Прошение о воспитательном доме Кочубей переслал для разбирательства купцу Данилову, управляющему главной конторой демидовских заводов в Петербурге, а тот давно на меня зуб точил, что правды ищу через его голову. Из училища прогнали, с конторской квартиры выселили. Пожитки мои Рябов выбросил прямо на улицу, не уважая ни моего дворянского звания, ни полученного на поле чести увечья.