Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Амели Нотомб

Преступление

Когда я впервые увидел себя в зеркале, то засмеялся: я не поверил, что это я. Теперь, глядя на свое отражение, я тоже смеюсь, потому что знаю: это я. В таком чудовищном уродстве есть что-то забавное.

Кличка моя пристала ко мне давным-давно. Мне было, наверно, лет шесть, когда какой-то мальчишка во дворе крикнул: «Квазимодо!» И все дети, захлебываясь от восторга, подхватили хором: «Квазимодо! Квазимодо!»

А ведь никто из них и слыхом не слыхал о Викторе Гюго. Но имя Квазимодо подходило мне как нельзя лучше: достаточно было услышать его, и все становилось ясно.

С тех пор иначе меня не называли.

По-моему, никому не следовало бы рассуждать о красоте, кроме уродов. Безобразнее себя я в жизни никого не встречал, так что считаю, что я как раз имею такое право. Оно дорогого стоит: за это я даже готов смириться со своей судьбой.

Кроме того, уродством можно даже наслаждаться. Например, кто еще получает такое удовольствие, просто идя по улице: я всматриваюсь в лица прохожих, с нетерпением ожидая того чудесного момента, когда я попаду в их поле зрения, – я просто обожаю, как они на меня реагируют, как один пугается, другой брезгливо кривится, обожаю, когда кто-то прячет глаза, а кто-то по-детски завороженно смотрит на меня, не в силах оторваться.

Меня так и подмывает крикнуть им всем: «А ведь это только лицо! Посмотрели бы на все остальное, с вами еще не то было бы!»

Что-то все-таки не продумано насчет красоты: все в один голос твердят, что внешность не имеет значения, что главное – душа и все такое прочее. Почему же тогда смазливых звезд как превозносили, так и превозносят, а образин вроде меня как не хотели знать, так и не хотят?

В общем, врут люди. Интересно только, понимают они это или нет? Вот что меня бесит: возможно, они врут, сами того не сознавая.

Мне хочется крикнуть им в лицо: «Играйте в чистую духовность, если вам это улыбается! Говорите сколько хотите, что вы не судите людей по внешности, если вам так больше нравится! Но себе-то мозги не пудрите!»

Мое лицо напоминает ухо. Оно вогнутое, с нелепыми хрящеватыми выпуклостями, наиболее удачные обрезки которых располагаются примерно там, где должны быть нос или надбровные дуги, но большей частью ни на какой известный лицевой рельеф они даже отдаленно не похожи.

Вместо глаз у меня две заплывшие щелочки, вдобавок они постоянно гноятся. Белки глазных яблок налиты кровью, как у злодеев в маоистской литературе. Сероватые зрачки плавают в них, словно дохлые рыбы.

Шевелюра у меня вроде половика из акрилового волокна, знаете, из тех, что даже постиранные выглядят грязными. Я бы брился наголо, да вот беда: кожа на голове покрыта коркой экземы.

Когда во мне еще оставалась жалость к окружающим, я подумывал отпустить бороду и усы, но отказался от этой мысли, потому что они все равно скрыли бы далеко не все необходимое: на самом деле, чтобы мало-мальски сносно выглядеть, мне бы понадобилась растительность еще и на лбу и на носу.

Что до выражения лица, если оно у меня вообще есть, отсылаю вас к Гюго, сказавшему о горбуне из собора Парижской Богоматери: «Гримаса была его лицом».

Зовут меня Эпифан Отос – Отос, как марка лифтов, к которым я не имею никакого отношения. Я родился в праздник волхвов, и мои родители никак не могли выбрать между Гаспаром, Мельхиором и Балтазаром. Они остановились на моем имени, сочтя его совокупностью всех трех.

Теперь, когда я стал взрослым, люди приличия ради проявляют ко мне уважение. На здоровье, но представляете, чего им стоит обращаться ко мне по имени: Эпифан?

Я худ, что вообще-то для мужчины красиво, но моя худоба отвратительна.

Христос на кресте неплохо смотрится со своим впалым животом и выступающими ребрами. Большинство тощих мужчин похожи на велосипед, а это очень мило.

Я же напоминаю скорее спущенную шину. У меня, как у собак породы шарпей, кожи в избытке. Мой хилый костяк и скудная плоть занимают совсем мало места внутри этого просторного облачения, и оно, разумеется, провисает.

Я пытался носить облегающую одежду, чтобы она выполняла ту функцию, с которой не справляется мой эпидермис. Получилось ужасно. Дряблая оболочка лежала складками, и я выглядел чахлым и жирным одновременно.

Так что теперь я ношу широкую одежду и смахиваю на скелет, но это хоть не противно. Доброжелатели пытаются давать мне советы:

– Вы бы питались получше.

– Зачем? Вы хотите, чтобы моего уродства стало еще больше?

Я вообще терпеть не могу, когда обо мне заботятся.

Что-то не продумано и насчет Квазимодо: читатели не могут не любить его, горемычного: ах, какой он жуткий, ах, как его жалко! Прирожденная жертва, да и только.

Когда он влюбляется в Зсмеральду, так и хочется крикнуть красавице: «Полюби его! Разве можно перед ним устоять? Не смотри только на его внешность!»

Все это очень мило, но почему мы ждем, что Эсмеральда окажется объективнее Квазимодо? Разве его привлекает не ее наружность? Скажите на милость, он олицетворяет превосходство внутренней красоты над красотой внешней! Полюбил бы в таком случае беззубую старуху – тогда в него можно было бы поверить.

Между тем избранница его сердца – дивной красоты цыганка, влюбиться в которую проще простого. И нас пытаются убедить, что у этого горбуна чистая душа?

Со всей ответственностью утверждаю, что душа у него подлая и порочная. Я знаю, о чем говорю: ведь Квазимодо – это я.

От прыщей на лице меня Бог миловал – зато они, как туча саранчи, облепили спину и плечи.

Там – мое чудо, мое сокровенное счастье, предмет моего непостижимого блаженства: всю мерзость этого мира ношу я между лопатками. Это не просто красные прыщики и желтые гнойнички. Даже слепого стошнит, если он к ним прикоснется: пупырчатая липкая поверхность на ощупь еще хуже, чем на вид.

Эта язва египетская обрушилась на меня, когда мне было шестнадцать лет, в возрасте сказочных принцесс. Мать пришла в ужас и потащила меня к дерматологу:

– У ребенка проказа!

– Нет, мадам, это угри.

– Не может быть. У меня были когда-то угри: ничего похожего.

– У вас была обычная форма. Ваш сын страдает более тяжелой разновидностью этого заболевания.

– С возрастом это пройдет?

– Нельзя сказать наверняка. Мы имеем дело с одной из самых загадочных патологий.

– Может быть, это из-за питания? Ребенок переедает, он слишком любит шоколад.

– Медицина давно уже не верит в подобный вздор, мадам.

Моя мать обиделась и решила сама меня лечить, сходя из своего здравого смысла. Она посадила меня на безжировую диету, в результате чего я только похудел, да так резко, что кожа моя отделилась от костей и навсегда осталась висеть. Вот отчего я похож на шарпея.

Зато угрям все шло на пользу – они от этого расцвели пышным цветом. Выражаясь языком вулканологии, можно сказать, что мои прыщи пробудились: дотрагиваясь до них пальцами, я ощущал, как там что-то бурлит, вскипая.

Мать, любившая меня все меньше и меньше, показала это явление дерматологу.

– А что вы на это скажете, доктор? – вопросила она с какой-то даже гордостью, как человек, демонстрирующий явные признаки недуга, в существовании которого сомневалась медицина.

Сокрушенный столь чудовищной ошибкой природы, бедняга только вздохнул:

– Мадам, остается надеяться, что заболевание не распространится.

Хоть в чем-то мне повезло: высыпание не пошло дальше плеч.

Я был счастлив: ведь если бы оно перекинулось на лицо, мне бы из дому было не выйти.

И потом, я нахожу, что так куда эффектнее. Покройся я весь этой пакостью, было бы не то впечатление. Это как если бы на человеческом теле было двадцать пять половых органов, а не один: оно в значительной мере утратило бы тогда свою эротичность. Неодолимо привлекают только отдельные островки.

Мои лопатки – оазис ужаса в чистом виде. Я смотрю на них в зеркало и от одного этого зрелища едва не кончаю. Касаюсь их пальцами, наслаждение нарастает. Я вхожу туда, где теряют смысл любые слова: я наполняюсь силой, которая в тысячу раз сильнее меня самого; меня пронзает блаженство – а что же было бы, черт возьми, что бы было, будь это рука Этель, а не моя?

Ну разумеется, существует Этель. Где Квазимодо, там и Эсмеральда. Иначе быть не может. Есть Эпифан – есть и Этель.

Клянусь, я никогда не говорил себе: «Я, самый уродливый мужчина на свете, непременно полюблю красавицу из красавиц, дабы не нарушать классических канонов». Это вышло само собой.

Как-то я наткнулся на объявление в газете: «Для съемок художественного фильма требуется мужчина отталкивающей внешности». Мне понравилась лаконичность: не оговаривались ни расовая принадлежность, ни возраст. «Отталкивающей внешности» – и точка. Как раз про меня. Никаких других эпитетов в объявлении не содержалось. К формулировке «художественный фильм» я отнесся скептически: мне она показалась плеоназмом. В следующую минуту я подумал, что теоретически это, конечно, и есть плеоназм, но на самом деле – нет. О чем свидетельствует множество коротко– и полнометражных фильмов.

Недолго думая, я отправился по указанному адресу.

– Нет, месье. Мы снимаем художественный фильм, а не фильм ужасов, – заявила мне киношная Дама.

А я и не знал, что в обязанности ассистентов по актерам входит оскорблять людей.

– Работа служит вам для выплеска отрицательных эмоций, мадам?

Я шагнул к ней с намерением расквасить ей физиономию. Но не успел: ее телохранитель послал меня в нокаут. Я потерял сознание.

Возле меня стояла на коленях фея и гладила мое лицо.

– Мерзавцы, как они вас изуродовали, – произнес небесный голос.

Еще не совсем придя в себя, я честно уточнил:

– Нет, мадемуазель, я такой и был.

Я говорил с ней без страха: ведь она была порождением моего беспамятства. Эту красоту выдумал я сам, что подтверждал ее странный вид: голову украшало нечто вроде диадемы – узенький металлический обруч, увенчанный бычьими рогами. Тело же в длинном одеянии – черной языческой тунике – оставалось загадкой.

Я любовался моим творением. Это я ее создал, а значит, имел на нее все права. Я поднял руку и дотронулся до ангельского лица. Оно не выражало ни отвращения, ни жалости – одну лишь всепоглощающую доброту. Изогнутые острые рога усиливали его сияние.

Я приказал – поскольку был ее создателем:

– А теперь прочтите мне стихи Бодлера:

Предайся Красоте душой, в меня влюбленной;Я буду Музою твоею и Мадонной! [1]

Она улыбнулась. Мои пальцы касались ее царственной белоснежной кожи. Она была моя. Душа пела заповеди блаженства.

И тут кто-то крикнул:

– Этель!

Это был не мой голос.

– Этель!

Фея оказалась не моя.

Ассистент режиссера звал ее гримироваться. Этель играла в фильме главную женскую роль.

Она приподняла меня с неожиданной силой:

– Идемте со мной. Гримерша хоть немного приведет вас в порядок.

На заплетающихся ногах я доковылял до павильона, опираясь на плечо моего ангела-хранителя.

– Он тоже снимается? – спросила гримерша.

– Нет. С ним обошлись по-свински во время кастинга. Он попытался дать отпор, и Жерар разбил ему лицо. Взгляни-ка на висок.

Я сел перед зеркалом и обнаружил, что край лба весь в крови; странно, но так я выглядел менее уродливым – вернее сказать, рана несколько отвлекала от моего уродства. Я сам себе понравился и порадовался, что красавица увидела меня именно таким.

Гримерша принесла чистый спирт.

– Потерпите, сейчас я продезинфицирую. Будет больно.

Я завопил от боли и увидел, как Этель стиснула зубы, сопереживая моему страданию. От этого меня бросило в жар.

Кровь была смыта, обозначилась рана: отчетливая, глубокая, как жаберная щель, она шла от левой брови к волосам.

– Мне только этого не хватало, – усмехнулся я.

– Надеюсь, вы подадите жалобу, – возмущенно сказала актриса.

– С какой стати? Если бы не этот Жерар, я не встретил бы вас.

Она как будто не заметила этого признания.

– Если вы не дадите отпор этим людям, они так и будут думать, что им все дозволено. Маргарита, ты не наклеишь ему пластырь?

– Heт, пусть рана дышит, так лучше. Я смажу меркурохромом. Извините, месье, будет не очень красиво.

Святые женщины! Они говорили со мной так, будто эта красная полоса могла сделать мое лицо безобразнее, чем оно было. Я благословил ослепивший их гнев.

На меркурохром Маргарита не поскупилась. Я пробормотал строку из Нерваля: «Поцелуй королевы на челе моем рдеет…» И, вспомнив вдруг, что последнее слово этого сонета – «фея», прикусил язык, охваченный глупым страхом: я боялся выдать мою тайну.

Я освободил гримерное кресло, и в него села Этель. Я пожалел, что не мог своим вечно холодным телом согреть ей сиденье: сам я испытываю почти эротическое ощущение, садясь в метро на место, с которого только что встала женщина, когда оно еще теплое от ее ягодиц.

Я сделал вид, будто шок у меня не прошел.

– Вы не позволите мне еще немножко посидеть? – спросил я слабым голосом и опустился на стул.

– Ну конечно, – ласково ответила Этель.

– Зовите меня Эпифаном.

Не знаю, расслышала ли она. Я погрузился в созерцание священнодействия. Грим был любовным слиянием двух женщин. С бесконечным доверием Этель словно приносила в дар свое дивное лицо. Та склонялась к ней с какой-то торжественностью, сознавая всю значимость дара. Она трепетно колдовала над ним, ласкала и лелеяла на тысячу ладов, всякий раз все нежнее и нежнее.

Апогей наступил, когда художница сказала своему произведению:

– Закрой глаза.

Она, стало быть, хотела, чтобы та отдалась с закрытыми глазами. Актриса повиновалась, и я увидел, какие у нее дивные веки. На двух девственно-чистых овалах художница начертала абстрактные символы – а может быть, то были некие эзотерические письмена.

«Поистине грим – таинство», – подумал я в восхищении.

Далее настал черед губной помады, такой ликующе непристойной, что я подивился, как это мне позволили присутствовать при подобном зрелище. Порядочные женщины в два счета выставили бы меня за дверь. На самом-то деле обо мне просто-напросто забыли – и это стало для меня высшей благодатью: Квазимодо был допущен в святая святых гинекея.

– Готово, – сказала Маргарита, когда истек этот благословенный час.

– Великолепно, – улыбнулась красавица, любуясь своим отражением в зеркале.

Тут вошел какой-то тип и, взглянув на нее, затопал ногами:

– Что это такое? Вы ничего не поняли! Мы снимаем художественный фильм!

– Мой грим, по-вашему, не художественный? – возмутилась гримерша.

– Конечно нет! Ты сделала из нее красавицу.

– Я не делала из нее красавицу, я только подчеркнула ее красоту. Если тебе нужна уродина, не надо было приглашать Этель.

– Понимала бы что-нибудь! – проорал этот хам.

– Иди ты. Делай сам, что хочешь.

Скандалист – а это был не кто иной, как режиссер-постановщик – подошел к актрисе и безобразно размалевал ей лицо. В тот день я узнал, что красота, оказывается, несовместима с высокой художественностью.

Моя история несуразна – за это я ее и люблю. Вошь влюбилась в небесное создание – это же так карикатурно. Хуже всего или лучше всего то, что она… Кто она? Ясно кто! Актриса! Вот это и называется: придерживаться традиций. Ведь Эсмеральда – цыганка, а это подразумевает, помимо прочего, что она – комедиантка.

Вообще-то девушка, в которую вы влюблены, хочет она того или нет, непременно становится актрисой.

Даже тогда – и в особенности тогда, – когда она не отвечает на ваше чувство, и тысячекратно – когда вовсе не знает о вашей страсти.

Последний случай – редчайший и прекраснейший. И выпал он мне. Пока у меня хватало ума молчать о своем безумии, я успел познать все радости этой аскетической любви: я был тайным зрителем моей актрисы, которая никогда не блистала таким талантом, как для меня одного – она, сама того не ведая, играла только для меня свою главную роль – роль той, что испокон веков внушает любовь.

Нет выше счастья, чем аскеза. Не возникни у меня самой что ни на есть примитивной потребности высказаться, не было бы никаких проблем.

Она узнала меня мучеником уродства, я узнал ее мученицей искусства: это сближает.

– А этот какого черта здесь делает? – поинтересовался режиссер, заметив меня.

– Он пришел на кастинг, а мерзавец Жерар его избил, – с вызовом ответила Этель.

– Его не взяли? Жаль. Он бы, пожалуй, подошел для роли бальзамировщика.

– Тебя только это расстроило? А что ему разбили лицо – это, по-твоему, в порядке вещей?

Я был здесь, а они говорили обо мне в третьем лице. Люди часто совершают в отношении меня эту бестактность: конечно, с моим лицом я третье лицо и есть.

– Этот тип хочет сниматься?

– Спроси его.

– Вы действительно хотите играть в моем фильме?

– Нет.

– Кино вас не прельщает?

Кино меня прельщало, еще как! Что за идиотский вопрос! Иначе неужели я пришел бы? Не будь здесь Этель, я бы так и сказал. Но она слушала меня, и мне хотелось предстать перед ней героем, оскорбленным в лучших чувствах. Поэтому я ответил:

– Нет.

– Зачем же тогда вы пришли?

– Посмотреть.

– Ладно. Сейчас не до того. Идем.

И они ушли. Меня зло взяло, что он ни о чем больше не спросил: недолго пришлось побыть в привлекательной роли жертвы.

Я потащился за ними на съемочную площадку. И не замедлил порадоваться своему отказу: кто бы мог подумать, что кино – это такая скучища? Два часа я только и слышал что слово «стоп!». Но оно означало не переход к следующей сцене: всякий раз начинали по новой один и тот же эпизод.

Тоска была – хоть вешайся. Режиссер – его звали Пьером – находил в каждом дубле недостатки, похоже, понятные ему одному.

– Невыразительно!

Или, например:

– Вяло!

Или, когда ему не хватало вдохновения:

– Бездарно!

Вся съемочная группа была на пределе. Я не понимал, чего они ждут и почему до сих пор не разбежались.

А ведь поначалу я пришел в восторг. Павильон представлял собой экспрессионистскую арену с нарисованными тенями и трупами на зрительских местах. Этель играла главную роль – молодого бешеного быка, который влюбляется в матадора и выражает свои чувства, вспоров ему рогами живот.

Идея показалась мне замечательной и исполненной глубокого смысла: «Возлюбленных все убивают», – сказал Уайльд, один из моих святых покровителей. Мне не терпелось увидеть, как красавица устремится, нагнув голову, на того, кем хотел бы быть я, насадит на рога, оторвет от земли и помчится по кругу, неся его над головой. Я думал о том, как кровь жертвы потечет по лицу быка, а он будет слизывать ее, высовывая язык.

Режиссер явно не разделял моих эстетических воззрений. Я заглянул в сценарий, ходивший по кругу.

Можно было подумать, что это протокол заседания профсоюза ветеринаров.

Мне свойственно делать глупости. Я счел уместным сообщить Пьеру свое мнение между двумя «стоп!».

Он оглядел меня с головы до ног и продолжал распоряжаться, не сказав мне ни слова.

Прошло два часа съемок, а я видел только один эпизод, да и то а самом зачатке: какой-то зомби распахивал ворота, и на арену выбегал великолепный бык. Этот план занимал в фильме секунды четыре и был далеко не самым важным, если судить по банальности его постановки. Никто, похоже не понимал, почему тиран без конца его переснимает.

Я больше не сомневался в том, что Этель – ангел: ни малейшего раздражения или нетерпения ни разу не отразилось на ее лице. Она была единственным человеком во всей студии, кто не пребывал на грани истерики.

Наконец режиссер рявкнул:

– На сегодня хватит! Работать невозможно, все бездари!

Я думал, его сейчас побьют. И ошибся: его хамство все восприняли с искренним почтением.

«Настоящий художник!» – шептали вокруг меня.

– Полный идиот, – сказала исполнительница главной роли Маргарите, снимавшей с нее грим.

Молодые женщины понимающе переглянулись и засмеялись.

– Если вы так думаете, – вмешался я, – почему же тогда работаете с ним?

– Вы еще здесь?

– Я был на съемке. Почему вы не пошлете его куда подальше?

Она пожала плечами:

– Контракт есть контракт. Закатывать скандалы не в моем духе.

– А сначала почему вы согласились?

– Мне понравился сценарий. Меня вдохновила идея сыграть быка. Так надоели эти дурацкие роли современных молодых женщин! Пьера уважают в киношной тусовке. Я не ожидала, что он окажется таким болваном.

Я снова благословил человека, расквасившего мне физиономию. Если бы не он, два милых создания могли на законном основании поинтересоваться, почему я не ухожу. На правах жертвы нашего общего палача я удостоился очаровательных знаков внимания.

Как бы мне хотелось вернуть тот день. Это было год назад. Даже не верится: за этот последний год в моей жизни произошло больше событий, чем за двадцать девять предыдущих лет.

Помню, я сказал тогда:

– Ваше лицо – изумительный палимпсест: грим Маргариты, поверх него мазня режиссера. А снятие грима подобно труду археолога.

– Как красноречиво и как образно. Мы здесь к этому не привыкли.

Сегодня я думаю, что она смеялась надо мной, но в тогдашнем моем упоении каждое ее слово я принимал за чистую монету. Это было нетрудно: со мной никто за всю мою жизнь не говорил так ласково. Казалось, для нее просто не существовало уродства, которое я нес, как крест, с рождения.

Бодлер писал в своем дневнике, что «в любви единственное и высшее наслаждение есть уверенность в том, что творишь зло». Мне это всегда казалось теорией, не лишенной интереса, но касавшейся меня лично так же мало, как квантовая физика или смещение материков.

Никогда в жизни я не представлял, что смогу влюбиться. Я об этом и не помышлял; это ведь древняя как мир истина, что уродам нет места в любовной игре.

В тот вечер, после встречи с Этель, фраза Бодлера вспомнилась мне, и я впервые спросил себя, не отвечает ли она некоему затаенному желанию. И вот тогда-то мне открылась поразительная вещь: я не имел ни малейшего понятия о том, чего мне хочется. Мне не хватало многих лет умственной подготовки – лет, когда у подростков зарождаются и оформляются идеалы в области возвышенных чувств и плотских мерзостей.

Мой багаж равнялся нулю. В сущности, уродство сохранило меня в первозданной чистоте: теперь предстояло до всего дойти своим умом. Я больше не был двадцатидевятилетним, мне было одиннадцать.

Я принялся за дело с усердием неофита. Я решил обратиться к разным инстанциям; среди них были энциклопедия, мой половой орган, маркиз де Сад, медицинский словарь, «Пармская обитель», фильмы категории X [2], мои зубы, Иероним Босх, Пьер Луис [3], объявления в газетах, линии моей руки.

Я размышлял над словами Батая [4]: «Эротизм есть приятие жизни даже за гранью смерти». В этом наверняка было зерно истины, но какое? Я попытался сделать выкладки на бумаге, как в математике.

Полученный результат, бесспорно, оказался не лишенным изящества.

Поскольку все эти занятия нисколько не пополнили моих знаний, я решил погрузиться в пучину памяти.

Я лег на пол, широко раскинув руки и ноги, закрыл глаза и ушел в себя. Веки заменили мне киноэкран. Картины на нем показывали до того уморительные, что мне захотелось немедленно прервать эксперимент.

Я удержал себя, подумав, что эротика по определению комична: не преступив черту, не возжелаешь, а что может быть упоительнее, чем преступить правила хорошего вкуса?

И я стал смотреть свой внутренний фильм дальше. Мало-помалу у меня возникло впечатление, что многие кадры мне знакомы. Там были древние римляне, игрища на аренах и первые христиане, брошенные на съедение львам. Вскоре я уже был уверен, что эти мотивы вовсе почерпнуты мною из какой-нибудь голливудской клюквы, что все это я создал сам. Когда? Наверное, давным-давно: такие яркие краски бывают только в детстве.

Воспоминание обрушилось на меня словно удар молнии. Мне было одиннадцать лет, я лежал на кровати и упивался «Камо грядеши?» – вот это книга! Потрясающая. Там была юная и прекрасная Лигия, царевна, христианка, проданная молодому, красивому римскому патрицию, грубияну и дураку, который хотел сделать ее своей наложницей. Но глупый римлянин влюбился в эту непорочную деву и не хотел брать ее силой – ему понадобилось завоевать ее сердце. Ох, не учел он присущего христианским девам рвения! «Виниций (так звали дурня патриция), я стану твоей, если ты примешь мою веру».

А в это время Нерон по изощренной прихоти поджег Рим, чтобы написать поэму. Потом он объявил виновниками пожара христиан и устроил на них массовые гонения, к великой радости народа: этому императору не откажешь в политическом чутье.

После многих и многих страниц распятий и львиных трапез я добрался до кульминации. Нерон, знавший толк в удовольствиях, приберег лучшее напоследок: вот на арену выбегает разъяренный бык, а к спине его привязана юная Лигия, обнаженная, с длинными распущенными волосами. Какая отличная идея – отдать на растерзание обезумевшему животному красавицу, царевну, христианку, непорочную с головы до пят.

Веревки, которыми ее привязали к быку, затянуты не слишком туго, так что рано или поздно он сбросит ее, а там либо растопчет, либо поднимет на рога, либо… в общем, понятно, что имеют обыкновение делать быки с голыми непорочными девицами.

Я был в экстазе, предвкушая, что сейчас произойдет. И тут польский писатель с непроизносимой фамилией начисто испортил сцену, а она могла бы стать лучшей в истории вожделения: Виниций, тупой влюбленный римлянин, ринулся на арену, внимая призыву своей храбрости, которой лучше было бы помолчать. Он справился с быком легко, как с комнатной собачкой, под восторженный рев толпы спас Лигию и обратился в христианство [5].

Мои одиннадцать лет со всей их восставшей плотью были возмущены. Я бросил на пол лживую книгу и в яростном отчаянии накрыл голову подушкой.

И тогда произошло чудо – Гений детства зачеркнул все дурацкие перипетии и превратил меня в разъяренного быка, мечущегося по арене.

Голая Лигия привязана к моей спине. Я ощущаю ее девственные ягодицы, ее ангельскую спину.

От их прикосновения я шалею, начинаю брыкаться, бегать, скакать. От моих прыжков тело Лигии поворачивается на сто восемьдесят градусов. Ее острые груди прижались к моим лопаткам, живот и лоно распластались на моем хребте. Я – бык, и от всего этого у меня мутится в голове. Я обезумел, я хочу одного – сбросить с себя девушку.

Я весь – прыжки и скачки, я взвиваюсь на дыбы и выгибаюсь. Веревки ослабли, Лигия соскальзывает на землю, только одна ее нога все еще привязана ко мне. Я несусь бешеным галопом, волоча ее по земле, точно труп, – скоро, скоро она им станет. Раскинутые ноги открывают глазам толпы девственность, которая долго не протянет. Царевна страдает от этой непристойности, и я доволен.

Больно тебе, Лигия? Вот и отлично – но то ли еще тебя ждет. Будешь знать, как быть голой непорочной девой-христианкой в польском романе для подростков.

Последним мощным рывком я наконец освобождаюсь от своей ноши, девушка летит в сторону и приземляется в десятке метров от меня. Римляне затаили дыхание. Я приближаюсь к жертве и любуюсь ее красивым задом. Переворачиваю ее копытом – и прихожу в восторг от ее прекрасных глаз, переполненных страхом, от трепета ее нетронутой груди.

Самое главное, Лигия, что ты и сама согласна. И все согласны на этот счет: какой смысл быть юной девой-христианкой, если тебя не растерзает беснующийся бык? Поруганием было бы обручить тебя с тем идеальным зятем, обращенным твоими стараниями в христианскую веру. Только представь себе пресность вашего унылого супружества, представь, с каким комично благопристойным лицом он возьмет тебя.

Нет. Ты не для него, ты слишком хороша для этого. Ты – для меня. Сознательно или нет, но ты так поступила нарочно: блюсти себя так ревностно и ценой таких усилий можно, лишь желая, чтобы тебя растоптали. Есть такой вселенский закон: все слишком чистое должно быть замарано, все святое – осквернено. А ты поставь себя на место осквернителя: какой интерес осквернять то, что не свято?

Ты наверняка об этом думала, когда берегла свою незапятнанную чистоту.

Нет ничего более христианского, чем дева-мученица, нет ничего более языческого, чем разъяренный бык: потому-то так радуется народ. Он получит то, чего желает, – не скажу: за свои деньги, потому что зрелище бесплатно, но за свою ненависть, ибо такая у него природная склонность – ненавидеть лилии и саламандр.

Гомер сказал, что лоб быка – символ глупости. Он был прав. Я – бык, и мне это нравится, потому что мне нравится быть глупым. И во имя моей глупости мне радостно преподносят тебя: будь я хитрым лисом, мне бы не получить такого подарка. Вот видишь, как хорошо быть глупым.

Не бойся, время страха кончилось, пришло время боли. Я вонзаю рога в твой гладкий живот – сказочное ощущение! Зацепив покрепче, я поднимаю тебя над головой. Толпа ревет, а ты – ты кричишь. Я – герой дня. Я выступаю на арене в головном уборе, и этот головной убор – ты: слева твои ноги, справа руки, помертвевшее лицо, волосы свисают до земли. Гордый собой, я делаю круг почета, срывая аплодисменты публики. Но вскоре этих забав мне уже становится мало, и чтобы упоение не покинуло меня, я перехожу к делам посерьезнее. Мои рога вошли в тебя, но не проткнули насквозь; я вскидываюсь на дыбы, раз, другой, третий, чтобы погрузиться в тебя.

Каждый раз, опускаясь на все четыре ноги, я чувствую, что вхожу в тебя все глубже. И наконец происходит то, что должно произойти: слышится хруст, мои рога пропарывают твой живот и выходят из спины, острые концы торчат наружу– Люди при виде этого аплодируют с удвоенной силой. Я доволен.

Я скачу как одержимый, торжествуя. Твоя кровь струится по моему лбу, течет по шее. Она заливает мои ноздри, и я беснуюсь от ее запаха. Она затекает в рот, я слизываю ее, у нее незнакомый вкус вина, она пьянит меня. Я слышу, как ты стонешь, и мне это нравится.

Я мотаю головой, красная пелена застилает глаза – это твоя кровь слепит меня. Я ничего не вижу, это меня бесит, я бегу, сам не зная куда, стукаюсь о стены арены, тебе, наверно, очень больно.

Выбившись из сил, я низко склоняю голову, ты скатываешься по моей морде, и твоя кожа вытирает мне глаза, и зрение возвращается.

Ты лежишь на земле. Ты еще дышишь. Я любуюсь твоим животом, разорванным моими рогами, – это потрясающе. На твоем мертвенно-бледном лице я вижу выражение восторга, оно почти улыбается – я знал, что тебе понравится, Лигия, моя Лигия, теперь ты по-настоящему моя.

Ты моя, и я делаю с тобой все, что хочу. Наклонившись, пью теплую кровь из твоего живота: оказывается, быки не всегда вегетарианцы, особенно когда имеют дело с непорочными девами.

Затем, под рукоплескания римского народа, я топчу тебя, пока твое тело не становится неузнаваемым. Как изумительно играет во мне сила! Я не трогаю лица, чтобы видеть его выражение: ведь мне интересно, как чувствует себя твоя душа. Миляги материалисты не ведают, что такое садизм, он доступен лишь ультраспиритуалистам вроде меня. Чтобы быть палачом, нужен дух.

Какая дивная картина: твое тело превратилось в бесформенное месиво и теперь похоже на раздавленный плод, а над этой кровавой кашей – твоя точеная шея и лицо во всей своей прелести.

Твои глаза вобрали в себя небо – или, может быть, наоборот. Ты никогда еще не была так прекрасна: я размозжил копытами твое тело и, словно пасту из тюбика, выдавил из него красоту, теперь вся она сосредоточилась в лице.

Вот так, по моей милости, тебе было дано стать абсолютным совершенством. Приникнув бычьим ухом к твоему рту, я ловлю последний вздох. Слышу, как он слетает с твоих губ, нежнее камерной музыки, – ив один миг мы оба. ты и я, умираем от наслаждения.

«Чем больше человек стремится уподобиться ангелу, тем больше превращается в животное» [6]. Я превратился в животное и, будучи животным, познал ангельское блаженство.

Тем временем я, одиннадцатилетний, скидываю с головы смятую подушку и встаю, пошатываясь от приятной слабости. Я потрясен – мой мозг напоминает здание, сметенное ударной волной. Наслаждение было таким сильным, что я, наверно, стал красивым – и я бегу к зеркалу проверить, так ли это.

Я смотрю на свое отражение и закатываюсь от смеха: никогда еще я не был так безобразен.

Вот и говорите мне после этого о внутренней красоте Квазимодо!

Мне снова было двадцать девять лет. До меня дошло, что мое детство, оказывается, сыграло роль отрочества: в тринадцать лет я, так сказать, поставил крест на сексе. И больше о нем не вспоминал. Почему? Я сам толком не знаю. Моя внешность наверняка сыграла огромную роль в этом самоподавлении.

Понять это легко и трудно одновременно. Я знал немало уродов, не обделенных сексуальной жизнью: они спали с некрасивыми женщинами или ходили к шлюхам.

Моя проблема в том, что с ранней юности меня тянуло исключительно к красавицам. Очевидно, поэтому я в тринадцать лет и предпочел забыть о сексе: мне открылась грубая правда жизни. У дев с ангельской внешностью я не имел никаких шансов.

В шестнадцать лет мои лопатки покрылись угрями, и это событие было сравнимо с конфирмацией: видно, когда меня создавали, то допустили серьезный брак. Со временем кожа моя обвисла, и я вступил в комическую фазу уродства: оно стало слишком смешным, чтобы вызывать хоть какое-то уважение.

С тех пор моя сексуальность проявлялась лишь двумя способами: я мастурбировал и пугал. Онанизм утолял темную, потаенную сторону моей натуры. Когда же мне хотелось разделенных эротических ощущений, я ходил по улице и наблюдал за реакцией видевших меня людей: я преподносил им свое уродство во всей его непристойности, я говорил с ними его языком. Брезгливые взгляды прохожих давали мне иллюзию контакта, смутное ощущение прикосновения.

Чего я жаждал больше всего, так это испуга молодых девушек. Но было непросто попасть о их поле зрения: по большей части они смотрели лишь на собственные отражения в витринах.

Были и такие, что предпочитали любоваться собой, ловя взоры окружающих, – вот с ними мне выпадали лучшие минуты. Томные очи рассеянно искали мой взгляд, чтобы увидеть в нем любимый образ, и круглели от ужаса, обнаружив, как отвратительно зеркало. Я это просто обожал.

Год назад, когда Этель посмотрела на меня дружелюбно и без привычного мне ужаса, недоумению моему не было границ. Она как будто не замечала безобразия, воплощением которого я был.

Даже будь она «всего лишь» прекрасна, я все равно полюбил бы ее: до сих пор ни одна красавица не нравилась мне до такой степени. Но к красоте прибавилось чудо ее слепоты, и я влюбился до полного безумия.

Воспоминание об испытанном в детстве оргазме окончательно помутило мой рассудок: роль быка, которую должна была играть Этель, была, вне всякого сомнения, знаком нашей общей судьбы.

Мне не составило труда подружиться с актрисой. Ничто не казалось ей странным – ни моя внешность, ни мое постоянное присутствие на съемочной площадке, ни вопросы, которые я ей задавал. Хотя они были порой так бестактны, что она вполне могла бы обидеться.

– Ты сейчас влюблена в кого-нибудь?

– Нет.

– Почему?

– Никто мне особенно не нравится.

– А тебе бы хотелось?

– Нет. От любви одни проблемы.

Мне было жаль, что она почти сразу предложила перейти на обычное среди киношников «ты».

– У тебя были проблемы из-за мужчин в прошлом?

– Сколько раз. А если не возникало проблем, было скучно, – тоже ничего хорошего.

– Действительно, – скептически хмыкнул я, хотя никогда не знал ни проблем, ни скуки, о которых она говорила.

– А ты в кого-нибудь влюблен?

Она даже не понимала, что сморозила. Это как если бы она спросила паралитика, танцует ли он танго.

– Мертвый штиль, как и у тебя, – равнодушно обронил я.

Однажды я не удержался и задал ей вопрос, не дававший мне покоя:

– Почему ты так мила со мной?

– Потому что я вообще милая девушка, – без тени смущения ответила она.

Это было правдой и совершенно меня не устраивало. Как найти какой-нибудь прием против ее доброты?

Как ее спровоцировать?

Чаще всего я говорил с Этель о вещах абсолютно мне неинтересных. Моей целью было просто смотреть на нее – самое восхитительное занятие, какое я только знал в своей жизни. Мила она была до такой степени, что позволяла себя созерцать и даже принимала комплименты. Мне трудно было удержаться, и порой я говорил ей:

– Какая ты красивая!

Она улыбалась так, будто это было ей приятно.

Ее реакция до того потрясла меня, что я стал позволять себе говорить то же самое другим женщинам.

Ответом мне были возмущенные взгляды, недовольные гримаски или любезности типа: «Вот придурок!»

У одной, которая так осадила меня, я спросил:

– Позвольте! Я сделал вам комплимент, без малейшей непристойности, без задней мысли, а вы меня обижаете. За что?

– Как будто вы сами не знаете!

– Это потому, что я некрасив? Разве уродство мешает обладать хорошим вкусом?

– Да нет, дело вовсе не в том, что у вас отталкивающая внешность!

– Так в чем же?

– Сказать женщине, что она красива, – значит сказать, что она глупа.

В первый моменту меня отвисла челюсть, потом я выпалил:

– Стало быть, вы действительно глупы и сами это подтверждаете.

И получил в ответ пощечину. Как-то я поделился с Этель:

– Когда я говорю, что ты красавица, тебе не кажется, будто я намекаю на то, что ты дура?

– Нет. А что?

Я рассказал ей, как другие девушки реагировали на мои любезности. Она посмеялась и сказала:

– Знаешь, не они одни так глупы. Сколько раз я слышала от девушек, мягко говоря, обиженных природой: «Мало быть просто красавицей!» Но ведь я никогда и не считала, что мне этого достаточно, а вот они вели себя так, будто им вполне достаточно быть уродинами!

– Их-то хоть можно понять: они завидуют!

– И это тоже. Но суть в другом: красоту вообще не любят, а это уже серьезно.

– Я люблю.

– Ты у нас оригинал.

– Все любят красоту.

– Уверяю тебя, это не так.