Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Амели Нотомб

Любовный саботаж

Переводчик благодарит профессора И.С. Смирнова за консультацию по цивилизации Китая.

Впервые роман опубликован в журнале «Иностранная литература», № 3, 2006.



Пустив коня галопом, я гарцевала среди вентиляторов.

Мне было семь лет. Я наслаждалась избытком воздуха в голове. Чем быстрее я мчалась, тем сильнее свистел ветер, выдувая оттуда все без остатка.

Мой скакун вырвался на площадь Великого Вентилятора, в просторечии именуемой площадью Тяньаньмэнь, и свернул направо на бульвар Обитаемого Уродства.

Я держала поводья одной рукой. Другой, выражая безграничность собственного «я», ласкала по очереди то коня, то все пекинское небо.

Элегантность моей посадки восхищала прохожих, заплеванный асфальт, ослов и вентиляторы.

Мне незачем было пришпоривать скакуна. Китай создал его по моему образу и подобию – он был горяч и быстр. Его вдохновлял собственный пыл и восторги толпы.

С первых дней я поняла главное: все, что не красиво в Городе Вентиляторов, то уродливо.

Иначе говоря, уродливым было почти все.

Следующий вывод напрашивается сам собой: красивее всех на свете была я.

Не то чтобы это семилетнее существо из мышц, кожи, костей и волос могло затмить неземных дев из садов Аллаха или из международного дипломатического гетто.

Прекрасен был мой неистовый конный танец на глазах у всего города, бег моего скакуна и моя голова, надутая, как парус, ветром вентиляторов.

Пекин пах детской рвотой.

На бульваре Обитаемого Уродства от глухих покашливаний, запрета на общение с китайцами и пугающей пустоты взглядов было только одно спасение – стук копыт.

Подъехав к заграждению, конь замедлил ход, чтобы часовые могли меня опознать. Я не показалась им более подозрительной, чем обычно.



Я проникла на территорию гетто Саньлитунь, где жила со времен изобретения письменности, то есть уже примерно два года эпохи неолита, в период правления «банды четырех».



«Мир – это все, что имеет место», – писал Витгенштейн в своих изумительных текстах.

В 1974 году Пекин не имел места. Не знаю, можно ли выразиться точнее.

В семь лет я не читала Витгенштейна. Но еще раньше, чем я прочла вышеупомянутое умозаключение, я и сама сделала вывод, что Пекин имеет мало общего с остальным миром.

Я приспособилась к нему. У меня был конь, а мой мозг жадно всасывал воздух.

У меня было все. И сама я была вечным приключением.

Только с Великой Китайской стеной я чувствовала некоторое родство – еще бы, единственная человеческая постройка, которую видно с Луны. Уж мы-то понимали друг друга. Она не ограничивала взгляд, но увлекала его в бесконечность.



Каждое утро меня приходила причесывать рабыня.

Она не знала, что она моя рабыня, и считала себя китаянкой. На самом деле она не имела национальности, ведь она была моей рабыней.

До переезда в Пекин я жила в Японии, где рабы были самые лучшие. В Китае рабы так себе.

В Японии, когда мне было четыре года, моя рабыня боготворила меня. Она часто простиралась передо мной ниц, и это было приятно.

Пекинскую рабыню этому не учили. Утром она приходила расчесывать мои длинные волосы, которые драла безбожно. Я вопила от боли и мысленно награждала ее сотней ударов бича. Затем она заплетала мне одну или две восхитительные косы. Древнее искусство плетения кос в Китае ничуть не пострадало во время «культурной революции». Я предпочитала одну косу. Мне казалось, что такая прическа больше подходит персоне моего ранга.

Китаянку звали Чжэ. Такое имя я считала недопустимым и велела ей зваться очаровательным именем моей японской рабыни. Но она только недоуменно воззрилась на меня и продолжала называться Чжэ. С тех пор я поняла, что в политике этой страны что-то неладно.



Некоторые страны действуют на вас как наркотик. Китай – именно такая страна. Он непостижимым образом вызывает чувство превосходства не только у тех людей, которые там побывали, но и у всех, кто о нем рассказывает.

Чувство превосходства побуждает к творчеству. Отсюда и огромное количество книг о Китае. Подобно стране, о которой они написаны, книги эти либо очень хороши (Лене, Сегален,[1] Клодель), либо из рук вон плохи.

Я тоже не стала исключением из правила.

Китай чрезвычайно возвысил меня в собственных глазах.

Но у меня есть оправдание, к которому мало кто из заурядных поклонников Китая может прибегнуть: мне было пять лет, когда я приехала в страну, и восемь, когда я ее покинула.

Очень хорошо помню тот день, когда узнала, что поеду в Китай. Мне едва исполнилось пять, но я уже поняла главное – мне будет чем похвастаться.

У этого правила нет исключений: даже самые ярые хулители Китая, если им предстоит туда отправиться, чувствуют себя так, будто их ждет посвящение в рыцари.

Ничто не придает такого веса человеку, как непринужденно брошенные слова «я был в Китае». И даже сегодня, если я чувствую, что кто-то недостаточно мной восхищается, то посреди разговора небрежно вставляю: «Когда я жила в Пекине…»

В этом действительно есть нечто особенное, потому что, в конце концов, я могла бы с тем же успехом сказать «когда я жила в Лаосе», что куда более экзотично само по себе. Но не так шикарно. Китай – это классика, абсолют, «Шанель № 5».

Не все объясняется снобизмом. Власть живущих в нашем воображении образов огромна и непобедима. Путешественник, приезжающий в Китай без хорошей дозы иллюзий, не увидит здесь ничего, кроме кошмара.

У моей матери всегда был самый легкий в мире характер. В тот вечер, когда мы прибыли в Пекин, его уродство поразило ее до слез. А ведь она никогда не плачет.

Конечно, были еще Запретный город, Храм Неба, Ароматные горы, Великая стена, могилы эпохи Мин.[2] Но это по воскресеньям.

В остальные дни недели были грязь, безнадежность, бетонированное пространство, дипломатическое гетто и постоянный надзор – все те достижения, в которых китайцы не знают себе равных.

Ни одна страна не ослепляет до такой степени. Люди, покидающие ее, рассказывают лишь о ее великолепии. Сами того не желая, они забывают о всепроникающем убожестве, которого не могли не заметить. Странное дело. Китайская республика похожа на ловкую куртизанку, которой удается заставить своих любовников забыть о ее бесчисленных физических недостатках, даже не скрывая их, и привязать к себе своих возлюбленных еще крепче.



Двумя годами раньше мой отец воспринял свое назначение в Пекин с торжественной серьезностью.

Я и подумать не могла о том, чтобы покинуть Сюкугаву, горы, дом и сад.

Отец объяснил, что гораздо важнее другое. По его словам, Китай – страна, в которой не все благополучно.

– Там война? – с надеждой спросила я.

– Нет.

Я надула губы. Меня увозят из обожаемой Японии в страну, где даже нет войны. Конечно, Китай – это звучит здорово. Что-то в этом есть. Но как же Япония обойдется без меня? Куда смотрит министерство?

В 1972 году мы уезжаем. В доме неспокойно. Упаковывают моих плюшевых медведей. Я слышу, как говорят, что Китай – коммунистическая страна. Надо будет над этим поразмыслить. Но сейчас есть дела поважнее: дом пустеет, исчезают заполнявшие его вещи. В один прекрасный день не остается совсем ничего. Пора ехать.



Пекинский аэропорт: нет сомнений, это другая страна.

По неясным причинам наш багаж не прибыл вместе с нами. Нужно несколько часов ждать в аэропорту. Сколько часов? Два, четыре, а может быть, двадцать? Одна из прелестей Китая – его непредсказуемость.

Прекрасно. У меня есть время разобраться в ситуации. Я отправляюсь инспектировать аэропорт. Меня не обманули: эта страна сильно отличается от Японии. Не могу точно сказать, в чем разница. Здесь все некрасиво, но такой некрасивости я еще никогда не видела. Наверное, есть какое-нибудь слово, чтобы описать это уродство, но я его пока не знаю.

Мне интересно, что такое «коммунизм». Мне пять лет, и мое чувство собственного достоинства слишком велико, чтобы спрашивать об этом у взрослых. В конце концов, научилась же я говорить без посторонней помощи. Если бы мне пришлось спрашивать о значении каждого слова, я бы до сих пор не овладела речью. Я сама поняла, что «собака» означает собаку, а «злодей» – злодея. Так зачем же мне нужен кто-то, чтобы понять еще одно слово?

Тем более что, скорее всего, в нем нет ничего сложного. Есть тут что-то особенное, и я пытаюсь понять, что именно: все люди одеты одинаково, свет такой же, как в больнице в Кобе, а еще…

Однако не будем спешить с выводами. Коммунизм где-то здесь, это ясно, но не стоит судить сгоряча. Дело серьезное, ведь речь идет о слове.

И все-таки что же здесь самое странное?

И тут силы покинули меня. Я легла на плиточный пол аэропорта и сразу уснула.



Просыпаюсь. Не знаю, сколько времени я спала. Родители все еще ждут багаж, и вид у них слегка удрученный. Мои брат и сестра спят на полу.

Я забыла про коммунизм. Хочется пить. Отец дает мне денег, чтобы я купила воды.

Слоняюсь туда-сюда. Здесь нет разноцветных газированных напитков, как в Японии. Продают только чай. И я делаю вывод: «Китай – это страна, где пьют чай». Ладно. Подхожу к маленькому старичку, который им торгует. Он протягивает мне кружку обжигающего напитка.

С этой огромной кружкой я сажусь на пол. Чай крепкий и потрясающий. Такого я никогда не пробовала. За несколько секунд он опьяняет меня. Это мое первое в жизни опьянение, и оно мне очень нравится. В этой стране меня ждут великие дела. Я прыгаю по аэропорту и верчусь как юла.

И тут я сталкиваюсь нос к носу с коммунизмом.



Когда наконец прибывает багаж, на улице уже темно.

Мы едем в машине, вокруг нас бесконечно странный мир. Время близится к полуночи, улицы широки и безлюдны.

У родителей все еще удрученный вид, а брат и сестра удивленно озираются вокруг.

От теина в голове настоящий фейерверк. Стараясь не выдать себя, я дрожу от возбуждения. Все кажется грандиозным, начиная с меня самой. Мысли играют в голове в чехарду.

Я не чувствую, что мой экстаз неуместен. Китай «банды четырех» и я существуем в разных измерениях, и так будет продолжаться три года.

Машина прибывает в гетто Саньлитунь. Оно окружено высокими стенами, а стены – китайскими солдатами. Здания похожи на тюрьму. Нам отведена квартира на пятом этаже. Лифта нет, а лестничные площадки залиты мочой.

Поднимаемся наверх с чемоданами. Мать плачет, я понимаю, что было бы бестактно демонстрировать сейчас свой восторг, и сдерживаю себя.

Из окна моей новой комнаты Китай выглядит до смешного безобразным. Я снисходительно гляжу на небо и прыгаю на кровати.



«Мир – это все, что имеет место», – пишет Витгенштейн.

Если верить китайским газетам, в Пекине имели место разного рода поучительные события.

Проверить это было невозможно.

Каждую неделю дипломатическая почта доставляла в посольства международную прессу. Статьи, посвященные Китаю, смахивали на новости с другой планеты.

Существовала еще газета с ограниченным тиражом, которая распространялась среди членов китайского правительства, а также, по нелепой необходимости соблюдать гласность, среди иностранных дипломатов: ее печатали там же, где и «Жэньминь жибао», но информация в этих двух газетах сильно различалась. Новости секретного листка были куда менее хвастливыми, так что их, в принципе, можно было принять за правду, хотя никто не мог быть в этом уверен: во времена правления «банды четырех» творцы новостей зачастую сами путались в них. Иностранцам тем более трудно было разобраться в этих ребусах. И многие дипломаты признавались, что, в сущности, они толком не знают, что происходит в Китае.

Отчеты, которые они писали в свои министерства, были шедеврами литературного творчества. Много писательских талантов родилось тогда в Китае, и по вполне понятной причине.

Если бы, восклицая «О, все равно куда! Лишь бы прочь из этого мира!»,[3] Бодлер знал, что его мечта может воплотиться в этой китайской смеси правды, лжи и полу-лжи-полуправды, уверена, он бы не стремился прочь из Европы с таким пылом.



В 1974 году, живя в Пекине, я не читала ни Витгенштейна, ни Бодлера, ни «Жэньминь жибао».

Я мало читала, у меня было слишком много дел. Пусть читают эти бездельники взрослые. Надо же их чем-то занять.

А у меня имелись дела поважнее.

Был конь, занимавший три четверти моего времени.

Была толпа, которую нужно восхищать.

Был престиж, который нужно поддерживать.

И легенда, которой надо себя окружать.

Но главное – была война. Ужасная и яростная война в гетто Саньлитунь.

Возьмите ораву детей самых разных национальностей, заприте их вместе в тесном бетонированном пространстве и оставьте без присмотра.

Весьма наивен тот, кто полагает, что дети сразу подружатся.

Наш приезд совпал с конференцией на высшем уровне, постановившей, что Вторая мировая война не решила ряд важных проблем.

Нужно было все начинать сначала, ибо ничего с тех пор не изменилось и немцы как были врагами, так и остались.

Уж кого-кого, а немцев в Саньлитунь хватало.

Кроме того, последней мировой войне не хватало размаха, а в этот раз армия союзников состояла из всех существующих национальностей, в том числе чилийцев и камерунцев.

Однако среди нас не было ни американцев, ни англичан.

Расизм тут ни при чем, все дело в географии.

Война ограничивалась территорией гетто Саньлитунь, а англичане обитали в старом гетто под названием Вайцзяо-далу.[4] У американцев была собственная резиденция, где они жили вместе со своим послом, неким Джорджем Бушем.

Отсутствие представителей этих двух наций в наших рядах нас нисколько не смущало. Можно обойтись и без них. Но без немцев – никак.

Война началась в 1972 году. Я поняла тогда кое-что очень важное: никто так не нужен в жизни, как враг.

Без врагов человек – жалкое существо, а его жизнь – тяжкое испытание, полное уныния и скуки.

Враг же подобен мессии.

Его существования достаточно, чтобы человек воспрял духом.

Благодаря врагу эта злополучная случайность под названием «жизнь» становится эпопеей.

Христос был прав, говоря: «Любите врагов ваших».

Но он делал из этого ошибочный вывод, что нужно примириться со своими врагами, подставить другую щеку и так далее.

Как бы не так! Если помириться с врагом, он станет другом.

А если больше не будет врагов, придется искать новых. И опять все сначала.

Так далеко не уедешь.

Значит, нужно любить своего врага, но не говорить ему об этом. А главное, ни в коем случае не мириться с ним.

Перемирие – это роскошь, которую человек не может себе позволить.

И доказательство тому – новые войны, которыми всегда кончается мирное время.

А после войны всегда наступает мир.

Мир вредит человечеству, война же влияет благотворно.

А значит, нужно философски смотреть на некоторые неудобства, причиняемые войной.

Ни одна газета, ни одно информационное агентство и ни один учебник истории никогда не рассказывали о мировой войне в гетто Саньлитунь, которая продлилась с 1972-го по 1975 год.

Так с юных лет я поняла, что такое цензура и дезинформация.

А иначе разве можно было бы умолчать о трехлетнем военном конфликте, в котором приняли участие десятки наций и в ходе которого совершались страшные зверства?

Газеты обошли нас вниманием, потому что средний возраст бойцов равнялся десяти годам. Так что ж, дети уже ничего не значат для истории?



После международной конференции 1972 года какой-то ябеда рассказал родителям о том, что мы затеваем войну.

Взрослые поняли, что накал страстей чересчур велик и помешать войне невозможно.

Однако новая война с немцами-детьми могла осложнить отношения с их родителями. В Пекине некоммунистические страны должны были жить в мире друг с другом.

Тогда делегация от родителей выдвинула свой условия: «Пусть будет мировая война, раз уж это неизбежно, но ни один западный немец не должен считаться врагом».

Нас это ничуть не огорчило: нам хватало и восточных.

Но взрослые хотели большего: они требовали, чтобы западных немцев приняли в армию союзников. Мы не могли на это решиться. Ладно, мы не станем их трогать, но сражаться с ними плечом к плечу было бы противоестественно. Впрочем, и сами западные немцы были не согласны, в чем и просчитались, потому что им, беднягам, пришлось держать нейтралитет и умирать со скуки. (За исключением нескольких предателей, перешедших на сторону Востока: единичные измены, о которых никогда не упоминалось.)

Итак, по мнению родителей, все было в порядке: войну детей они принимали за войну против коммунизма. Я свидетельствую, что дети так никогда не считали. Только немцы были нашими лучшими врагами. Доказательством может служить то, что мы никогда не дрались с албанцами и прочими болгарами из Саньлитунь. Их было мало, и они остались вне игры.

Про русских вообще нечего говорить, они жили отдельно. Другие восточные страны располагались в гетто Вайцзяо-далу, кроме югославов, которых нам не за что было преследовать, и румын, которых взрослые заставили нас принять в игру. В те времена считалось хорошим тоном иметь румынских друзей.

Это было единственное вмешательство взрослых в ход войны. И я подчеркиваю, что нам их требования показались надуманными.

В 1974 году я была самым младшим солдатом союзной армии, мне было семь лет. Старшему из нас было тринадцать, и он казался мне стариком. Основной костяк составляли французы, но из континентов шире всех была представлена Африка: в наших батальонах числились камерунцы, малийцы, заирцы, марокканцы, алжирцы и т. д. Воевали еще чилийцы, итальянцы и те самые румыны, которых мы не любили, потому что нам их навязали, и которые походили на официальную делегацию.

Бельгийцев было трое: мой брат Андре, моя сестра Жюльетта и я. Вот и все. В 1975 году приехали еще две очаровательные маленькие фламандки, но они оказались безнадежными пацифистками, и от них не было никакого толка.

С 1972 года в армии был создан мощный блок из трех самых надежных как в дружбе, так и в бою стран: Франции, Бельгии и Камеруна. У камерунцев были немыслимые имена, они громко разговаривали и все время смеялись, их все обожали. Французы казались нам забавными: с искренним простодушием они просили нас сказать что-нибудь по-бельгийски, отчего мы хохотали. А еще они часто упоминали некоего незнакомца, чья фамилия – Помпиду – меня ужасно смешила.

Итальянцы были то славой, то позором армии: среди них количество трусов равнялось количеству храбрецов. А героизм храбрецов зависел от настроения. Самые отважные из них могли оказаться самыми трусливыми на другой же день после совершенного подвига. Среди них имелась полуитальянка-полуегиптянка по имени Джихан. Ей было двенадцать лет, рост 170 сантиметров, а вес 65 килограммов. Эта дылда была нашим главным козырем: она одна могла обратить в бегство немецкий патруль; а видели бы вы, как она дралась! Но она продолжала расти, и это сказывалось на ее характере. В те дни, когда Джихан «росла», она была совершенно ни на что не пригодна и с ней не стоило связываться.

Заирцы здорово дрались, жаль, правда, что дрались они не только с врагами, но и друг с другом. А если мы вмешивались, могло и нам достаться.



Война быстро достигла такого размаха, что стало ясно – без госпиталя нам не обойтись. На территории гетто, недалеко от кирпичного заводика, мы обнаружили громадный деревянный ящик для перевозки мебели. Мы вдесятером могли поместиться там стоя.

Было единодушно решено использовать этот ящик под военный госпиталь.

Нам не хватало только медсестер. Мою десятилетнюю сестру Жюльетту сочли слишком красивой и хрупкой, чтобы драться на фронте. Ее назначили санитаркой-врачом-хирургом-психиатром-интендантом, и она со всем прекрасно справлялась. У швейцарских дипломатов она стащила такие целебные средства, как стерильная марля, меркурохром, аспирин и витамин С, которому приписывала волшебное свойство излечивать от трусости.

Во время одной крупной вылазки нам удалось окружить гараж, принадлежавший семье восточных немцев. Гаражи были важным стратегическим объектом, поскольку взрослые хранили там запасы провизии. А одному Богу известно, как ценились эти продукты в Пекине, где на рынке продавали только свинину и капусту.

В немецком гараже мы отбили у неприятеля ящик с супами в пакетиках и отнесли его в госпиталь. Оставалось только решить, что с ним делать. По этому вопросу состоялся симпозиум, где постановили, что супы гораздо полезнее в виде порошка. Генералы тайно уединились с санитаркой-врачом и решили, что этот порошок послужит нам панацеей от всех недугов, как телесных, так и душевных. Тот, кто добавит в них воду, предстанет перед военным трибуналом.

Супчики пользовались большим успехом, и госпиталь никогда не пустовал. Симулянтов можно было простить, ведь благодаря Жюльетте больница превратилась в райский уголок. Она укладывала «больных» и «раненых» на матрасы из «Жэньминь жибао», ласково и серьезно расспрашивала об их недугах, пела им колыбельные, обмахивала веером и кормила с ложечки сухими супами. Даже сады Аллаха не могли сравниться с этим раем.

Генералы догадывались об истинной причине эпидемии, но не осуждали эту хитрость, так как это поддерживало моральный дух солдат и привлекало в наши ряды много новобранцев. Конечно, новые рекруты, вступая в армию, надеялись, что их ранят, но военачальники не теряли надежды сделать из них храбрых вояк.



Мне пришлось проявить настойчивость, чтобы попасть в армию союзников. Меня считали слишком маленькой. В гетто были другие дети моего возраста и даже младше, но их война пока не интересовала.

Мне помогли храбрость, упорство, безграничная преданность, а главное, резвость моего скакуна.

Последний козырь вызвал наибольший интерес.

Генералы долго совещались между собой. Наконец меня позвали. С дрожью в коленях я явилась в ставку. Мне объявили, что за маленький рост и проворство меня назначают разведчиком.

– Ты еще такая маленькая, враг ничего не заподозрит.

Я даже не обиделась, так велика была моя радость.

Разведчик! Невозможно было придумать для меня ничего лучше, грандиознее и достойнее.

Можно было жонглировать этим словом так и этак, оседлать его, как мустанга, повиснуть на нем, как на трапеции: оно оставалось столь же блистательным.

От разведчика зависит судьба армии. С риском для жизни он крадется по незнакомой территории, высматривая, нет ли опасности, может случайно наступить на мину, и его разорвет на тысячу кусков. Останки героя медленно опустятся на землю, взметнувшись перед этим в воздух ядерным грибом, этаким конфетти из мяса. Товарищи по оружию, увидев в небе части кровавого паззла, воскликнут: «Это разведчик!» А тысяча кусков, поднявшись на приличную для исторического события высоту, замрут на мгновение и приземлятся столь грациозно, что даже враг будет рыдать над моей славной кончиной. Я мечтала так умереть. Этот фейерверк сделал бы из меня легенду на все времена.

Дело разведчика – узнавать и разведывать, проливать свет на то, что скрыто от глаз, освещать неведомое. Нести свет – это по мне. Я стану настоящим человеком-факелом.

Но переменчивый, как Протей, разведчик может вдруг стать невидимым и неслышимым. Никем не замеченный, легкой тенью скользит он меж вражеских рядов. Хитрый шпион меняет свой облик, но гордый разведчик не опускается до переодеваний. Затаившись в тени, он храбро рискует жизнью.

И когда он вернется в лагерь после смертельно опасной вылазки, его товарищи будут с восхищением и благодарностью внимать его словам. Добытые им сведения бесценны, подобны манне небесной. Когда говорит разведчик, генералы замолкают. Никто не хвалит его, но восхищенные взгляды вокруг говорят сами за себя.

Никогда ни одно звание не наполняло меня такой гордостью, и никогда ни одну должность не считала я столь достойной меня.

Позже, когда я стану Нобелевским лауреатом в области медицины или мученицей, я без особой досады смирюсь с этими простоватыми титулами, думая о том, что самый славный период моей жизни уже позади, и останусь ему вечно верна. До самой смерти я буду вызывать восхищение простыми словами: «Во время войны в Пекине я была разведчиком».



Я читала Хо Ши Мина в подлиннике, переводила Маркса на хеттский язык, анализировала синтаксический параллелизм в цитатнике Мао, излагала для себя учение Ленина методом УЛИПО,[5] но сколько ни размышляла я о коммунизме, я так и не отказалась от вывода, который сделала в возрасте пяти лет.

Моя нога едва ступила на красную землю, я еще не покинула аэропорт, но уже все поняла.

Я нашла единственно верное определение, заключавшееся в одной фразе.

Эта формула была одновременно прекрасной, простой и поэтичной. И как все великие истины, она немного разочаровывала своей простотой.

«Вода кипит при ста градусах». Простая красота этой фразы кажется скудной трапезой, и нам ее мало.

Но истинная красота и не должна насыщать, она должна оставлять наш внутренний голод неутоленным.

И в этом смысле моя формула была красива.

Вот она: «Коммунистическая страна – это страна, где есть вентиляторы».

Эта фраза столь совершенна, что могла бы служить примером в трактате по логике членов Венского кружка. Но если оставить стиль в стороне, то больше всего моя формула поражает правдивостью.

Эта очевидная истина не могла не броситься в глаза, когда в Пекинском аэропорту я столкнулась нос к носу с целой армией вентиляторов.

Посаженные в клетки странные цветы с крутящимся венчиком могли расти только в таком необычном месте.

В Японии были кондиционеры. Там я ни разу не видела таких пластмассовых растений.

Иногда и в коммунистической стране можно было встретить кондиционер, но он, как правило, не работал, и тогда нужен был вентилятор.

Потом я жила в других коммунистических странах – Лаосе и Бирме, и там убедилась, что мой вывод, сделанный в 1972 году, верен.

Я не утверждаю, что в других, некоммунистических, странах совсем нет вентиляторов. Но там они очень редки, а потому не столь примечательны.

Вентилятор для коммунизма – то же самое, что эпитет для Гомера. Гомер не единственный писатель, который пользовался эпитетами, но именно у него они обретают особый смысл.

В 1985 году вышел фильм Эмира Кустурицы «Папа в командировке». Там есть сцена коммунистического допроса, в которой участвуют трое: двое мужчин и вентилятор. Во время этого бесконечного сеанса вопросов и ответов голова машины вертится без остановки, в неумолимом ритме, на миг замирая, чтобы указать то на одного, то на другого персонажа. Это устрашающе бессмысленное движение до предела нагнетает тревогу.

Во время допроса люди неподвижны, камера стоит на месте, только вентилятор вертится. Без него сцена не достигла бы такого накала. Вентилятор играет роль античного хора, но его пассивное присутствие ужасно. Он никого не осуждает, ни о чем не думает, просто служит фоном и безукоризненно выполняет свою работу. Он полезен, и у него нет своего мнения. О таком подпевале мечтают все тоталитарные режимы.

Даже если бы знаменитый югославский режиссер поддержал меня, вряд ли мне удалось бы убедить других в верности моей теории о вентиляторах. Но это совершенно не важно. Неужели на свете еще остались простаки, которые думают, что теории нужны, чтобы в них верить? Они нужны, чтобы раздражать обывателей, кружить головы эстетам и смешить всех остальных.

Самые поразительные истины не поддаются анализу. Виалатту принадлежат замечательные слова: «Июль – очень месячный месяц». Было ли сказано когда-либо что-нибудь более точное и удивительное об июле?



Я давно уже не живу в Пекине, и у меня больше нет коня. Пекин я заменила листом белой бумаги, а коня – чернилами. Мое геройство глубоко затаилось.

Я всегда знала, что взрослое существование немногого стоит. После полового созревания начинается эпилог жизни.

В Пекине моя жизнь имела огромное значение. Человечество нуждалось во мне.

Впрочем, я ведь была разведчиком и вокруг шла война.

Наша армия придумала новый способ борьбы с врагом.

Каждое утро по распоряжению китайских властей обитателям гетто доставляли натуральные йогурты. Перед дверями квартир ставили ящики со стеклянными баночками, накрытыми простым листом бумаги. Белый йогурт был сверху покрыт желтоватой сывороткой.

На рассвете отряд мальчишек отправлялся к квартирам восточных немцев. Они снимали бумагу, выпивали сыворотку и заменяли ее тем же количеством жидкости из собственного организма. Затем они клали бумагу на место и незаметно удирали.

Мы никогда не узнали, съедали наши жертвы свои йогурты или нет. Похоже, что да, потому что ни одной жалобы не поступило. Эти китайские йогурты были такие кислые, что странному вкусу вполне могли не придать значения.

Мы были в полном восторге от собственной подлости и называли самих себя грязными подонками. Это было здорово.



Восточные немцы были крепкими, храбрыми и сильными. Они считали, что достаточно просто отколотить нас. Но по сравнению с нашими пакостями это были игрушки.

Мы-то вели себя как настоящие мерзавцы. Мы были физически слабее врагов, хоть их и было меньше, но мы превосходили их жестокостью.

Когда кто-то из наших попадал в плен к немцам, он возвращался оттуда через час в синяках и шишках.

Когда мы брали «языка», то тоже не оставались в долгу.

Начать с того, что мы «обрабатывали» пленника гораздо тщательнее. Маленького немца мучили полдня, а то и больше.

Сначала в присутствии жертвы мы с вожделением обсуждали ее дальнейшую судьбу. Говорили мы по-французски, и немец ничего не понимал, а потому еще больше боялся. Такое жестокое ликование было в наших голосах и на лицах, что все было понятно без слов.

Мы не любили мелочиться.

– Отрежем ему… – было классическим вступлением нашей словесной пытки.

(Среди восточных немцев не было ни одной девочки. Для меня это так и осталось загадкой. Возможно, родители оставляли их дома в Германии с тренером по плаванию или по толканию ядра.)

– Ножом господина Чана.

– Нет! Бритвой господина Зиглера.

– И заставим сожрать, – выносил приговор прагматик, презиравший дополнения в косвенных падежах.

– С приправой из его собственного…

– Очень медленно, – добавлял любитель наречий.

– Да! Пусть прожует хорошенько, – говорил комментатор с научным складом ума.

– А потом пусть блюет этим, – изрекал богохульник.

– Ну вот еще! Так ему будет только лучше! Надо, чтобы оно осталось у него в животе, – кричал хранитель святынь.

– Надо заткнуть ему… чтобы оно никогда не вышло наружу, – предлагал наш дальновидный собрат.

– Да, – соглашался последователь святого Матфея.

– Ничего не получится, – говорил обыватель, но его никто не слушал.

– Замажем строительным цементом. И рот заткнем, чтобы он не мог позвать на помощь.

– Закупорим ему все дырки! – восклицал мистик.

– Китайский цемент – это же дерьмо, – делал замечание эксперт.

– Тем лучше! Значит, замажем его дерьмом! – снова отзывался мистик в трансе.

– Но он же так умрет! – лепетал трус, принимавший себя за блюстителя Женевской конвенции.

– Нет, – отвечал последователь святого Матфея.

– Он у нас так легко не отделается.

– Надо, чтоб он мучился до конца!

– До какого конца? – волновалась Женевская конвенция.

– Ну, до обычного конца. Когда мы отпустим его и он побежит жаловаться мамочке.

– Представляю его мамашу, когда она увидит, как мы отделали ее сынка!

– Будет знать, как рожать немецких детей!

– Хороший немец – это немец, замазанный китайским цементом.

Этот лозунг вызвал бурю восторга.

– Ладно. Но сначала надо вырвать ему волосы, брови и ресницы.

– И ногти!

– Вырвем ему все! – восклицал мистик.

– И смешаем с цементом, чтобы было прочнее.

– Будет знать!

Такая патетика быстро истощала наш лексикон. А поскольку у нас часто бывали пленники, приходилось проявлять чудеса воображения, чтобы придумать новые, не менее эффектные угрозы.

Названия частей тела были в дефиците, мы исследовали словарный запас с таким остервенением, что лексикографам не мешало бы у нас поучиться.

– По-научному это еще называется «тестикулы».

– Или гонады.

– Гонады! Это как гранаты!

– Взорвем ему гонады!

– Сделаем из них гонадинчики!

На этом словесном турнире, где слова передавались по эстафете, я говорила меньше всех. Я слушала, покоренная красноречием и злой отвагой. Слова летали от одного к другому, как жонглерские шарики, пока какой-нибудь растяпа не запнется. Я предпочитала следить со стороны за словесным круговоротом. Сама-то я отваживалась говорить только в одиночестве, когда можно было поиграть словом, подбрасывая его, как тюлень – мячик.

Бедный немчик успевал наложить в штаны, пока мы переходили от слов к делу. Он слышал угрожающий смех и словесную перепалку, и зачастую, к нашей великой радости, заливался слезами, когда палачи приближались к нему.

– Слабак!

– Дряблая гонада!

Увы, к сожалению, дальше слов дело не шло, и пытки были удручающе однообразны.

В основном все кончалось маканием в секретное оружие.

Секретным оружием была вся наша моча, которую мы могли собрать, кроме той, что предназначалась для немецких йогуртов. Мы тщательно копили драгоценную жидкость, стараясь отлить не где попало, а в большой общественный бак. Он стоял на вершине пожарной лестницы самого высокого здания гетто. Охраняли его самые свирепые из нас.

(Долгое время взрослые не могли понять, зачем это дети так часто бегают к пожарной лестнице и почему они так спешат.)

К моче, которая быстро теряла свежесть, добавлялось изрядное количество туши – не зря ее изобрели в Китае.

Таким образом, из довольно простой смеси получался зеленоватый эликсир, благоухающий аммиаком.

Немца брали за руки за ноги и опускали в бак.

Затем мы избавлялись от секретного оружия под тем предлогом, что жертва осквернила его, и опять собирали мочу для следующего пленника.



Если бы в то время мне довелось прочесть Витгенштейна, то я не согласилась бы с ним.

Он предлагал семь непонятных способов познания мира, а ведь нужен был всего один, и какой простой!

Здесь и размышлять было не о чем. Не нужно придумывать ему название, достаточно просто жить. Я была уверена в этой истине, ведь каждое утро она рождалась вместе со мной: «Вселенная существует, чтобы существовала я».

Мои родители, коммунизм, ситцевые платья, сказки «Тысячи и одной ночи», натуральные йогурты, дипломатический корпус, враги, запах обожженного кирпича, прямой угол, коньки, Чжоу Эньлай, правописание и бульвар Обитаемого Уродства – ничто не было лишним, ведь все это существовало, чтобы существовала я.

Мир был создан для меня.

Китай грешил излишней скромностью. Срединная империя? Само название говорило об ограниченности. Китай может быть серединой Земли при условии, что будет оставаться на месте.

Я же могла отправляться куда захочу, центр тяжести мира перемещался вместе со мной.

Благородство – это еще и умение признать очевидное. Нечего скрывать от себя, что вселенная миллиарды лет готовилась к моему появлению на свет.

Что будет после меня – не важно. Наверняка понадобятся еще миллиарды лет, чтобы завершить летопись моей жизни. Но эти мелочи меня не занимали, слишком много у меня было дел. Все эти досужие домыслы я оставляла моим летописцам и летописцам моих летописцев.

Витгенштейн был вне игры.

Он совершил серьезную ошибку: он писал. Это все равно что отречься от престола.

Пока китайские императоры ничего не писали, Китай процветал. Упадок его начался в ту минуту, когда император взялся за перо.