Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Уильям ГОЛДИНГ

ДВОЙНОЙ ЯЗЫК

Семья автора Хочет посвятить его последнее произведение Всем тем в «Фабере», Кто в течение сорока лет Оказывал ему помощь и поддержку И любил его и его творения. Прежде всего эта книга дляЧАРЛЬЗА.
Предисловие к английскому изданию

До внезапной кончины в своем корнуолльском доме в июне 1993 года Уильям Голдинг завершил два черновых варианта этого романа и намеревался приступить к третьему. Судя по рабочим заметкам и записям в дневнике вплоть до дня его смерти, вариант, который мы публикуем, более или менее соответствует окончательной форме романа, который он намеревался отправить своим издателям осенью того года. Почти наверное он был бы длиннее, как и второй, менее завершенный вариант, но, судя по записям и его заметкам на страницах рукописи, образ самой Пифии был, видимо, практически завершен. Начало он переписывал несколько раз, и здесь мы выбрали один из наиболее поздних вариантов первых страниц, найденных в его бумагах. Кроме леди Голдинг, которой он читал отрывки о знакомстве Пифии с книгохранилищем, он никого с рабочими текстами не знакомил. Оба варианта он напечатал сам. Название «Двойной язык» было выбрано редактором из нескольких других, написанных его рукой в начале рукописей. В своем дневнике он на протяжении полугода, пока писал эту книгу, пользовался то одним, то другим из этих названий.

I

Слепящий свет и тепло, неразличимые в самопознании. Вот! Я сумела. То есть насколько у меня получилось. Память. Память до памяти? Но времени же не существовало, оно даже не подразумевалось. Так как же она могла быть до или после, раз это не было похоже ни на что другое – отдельное, четкое, само по себе. Ни слов, ни времени, ни даже \"я\", эго – ведь, как я пытаюсь объяснить, тепло и слепящий свет самопознавались, если вы меня понимаете. Но, конечно, понимаете! Что-то от качества обнаженной сущности без времени и видимости (слепящему свету вопреки), и ничто не предшествовало, и ничто не последовало. Отторжено от преемственности, иными словами, я полагаю, это могло произойти в любой миг моего времени – или вовне его!

Где же в таком случае? Я помню недержание. Моя нянька и моя мать – какой, значит, была она юной! – закричали со смехом, который был и упреком. Могла ли я говорить прежде, чем я могла говорить? Каким образом я знала, что существует «упрек»? Что же, имеется целый ворох всяких знаний, которыми мы обладаем изначально: что есть гнев, что есть боль, что есть наслаждение, любовь. Либо прежде, либо почти сразу же после этого недержания – вид на мои ножки и животик в теплых лучах солнца. Я рассматриваю соромную щелку между моими ножками, просто присматриваясь, понятия не имея, куда она ведет, зачем она, а также и о том, что она определила меня на всю мою жизнь. В ней одна из причин, почему я здесь, а не в каком-нибудь другом месте. Но я ничего не знала ни об Этолии, ни об Ахайе, ни обо всем прочем. Еще смех, возможно, чуть утаиваемый, и упрек. Меня поднимают и легонечко шлепают. Боли нет, только ощущение скверного поступка.

Почти столь же далеко и время, когда у меня было мало своих слов, когда я не могла объяснить себя. Лептид, сын нашего соседа, стоял на коленях у большой стены нашего дома и играл в игру. В одной руке он держал тлеющую тростинку, а в другой – полую тростинку. Он дул в полую тростинку, и конец другой разгорался пламенем. Он выглядел совсем как один из наших домашних рабов пожилого возраста, который работал с медью, и оловом, и серебром, а иногда, хотя и не часто, с золотом. Я подумала: он делает для меня оловянное украшение, из чего следует, что жизнь я в целом начинала как доверчивый ребенок, пока не узнала, что и как. Я присела на корточки, чтобы лучше видеть. Но он выжигал муравьев – и делал это очень ловко. Поражал каждого, будто охотник, причем обгорали муравьи редко – они испепелялись в один миг. Я и сама хотела бы попробовать, но знала, что с двумя тростинками мне сразу не совладать. Кроме того, меня учили не играть с огнем! Теперь же интересно лишь то, что я не считала муравьев живыми существами. Рыбы были для меня самым нижним пределом. Вот почему теперь о рыбах.

У нас был большой каменный рыбный садок, такой большой, что надо было вскарабкаться на три взрослые ступеньки, и только тогда можно было увидеть плавающих в нем рыб. Время, о котором я думаю, видимо, относится к лету, так как вода в садке стояла низко, хотя рабы таскали морскую воду в бочках с берега, но в моей памяти у них ничего не получалось и вода оставалась низкой, пока не начинались дожди. Мне больше всего нравилось время, когда рабы несли рыбу в бочках с наших лодок и опрокидывали бочки прямо в садок. Как же стремительно кружили рыбы в эти минуты! Полагаю, они были перепуганы, но со стороны казалось, будто они радуются и резвятся. Только скоро они успокаивались и словно были довольны, а если не требовались сразу на кухне, то оставались в садке, как своего рода домашние ручные рыбы. Управляться с ними было легко, точно с домашними рабами. Не был ли это первый раз, когда я сравнила одних с другими? В тот раз за ними пришел Зойлевс. Естественно, он тоже был домашним рабом. Я что-то запуталась. Они рождались рабами в нашем доме, а не были взяты в плен в битве или проданы за преступления или по другой какой-то причине – ну, например, из-за бедности. Вы же знаете, как это бывает. Я собиралась прибегнуть к другому сравнению и сказать: это то же, что родиться девочкой, женщиной, но оно не вполне подходит. В детстве есть время, когда девочки не знают, насколько они счастливы, так как не знают, что они девочки, если вы меня понимаете, хотя позднее узнают, и большинство – или во всяком случае некоторые – впадают в панику, точно рыбы на сковородке. Ну хотя бы наиболее удачливые. Зойлевс, однако, просто швырнул этих рыб в масло, которое уже дымилось. Одна рыба высунула голову за край сковородки и разинула на меня рот. Я завопила. И продолжала вопить, потому что было очень больно. Наверное, я вопила какие то слова, а не просто вопила, потому что помню, как Зойлевс закричал:

– Ну, ладно! Ладно! Я отнесу их обратно…

Тут он умолк, потому что в кухню быстро вошла наша новая домоправительница, гремя привязанными к поясу ключами.

– Что тут происходит?

Но Зойлевс уже исчез вместе с рыбой. Моя нянька объяснила, что я испугалась рыбы, так не надо ли принести что-нибудь в жертву от сглаза – головку чеснока, например. Наша домоправительница заговорила со мной ласково. Рыбы для того сотворены, чтобы их ели, и они не чувствуют так, как свободные люди. Она приказала Зойлевсу принести назад сковородку с рыбой. Он объяснил, что рыбы уже снова в садке.

– То есть как, Зойлевс, снова в садке?

– Попрыгали со сковороды, госпожа, и теперь плавают там вместе с другими.

Правды я так никогда и не узнала. Рыбы, зажаренные в дымящемся масле, уплыть никуда не могут, это сомнению не подлежит. Но Зойлевс никогда не лгал. Ну разве в тот один-единственный раз. Может, он выбросил их или спрятал. Зачем? Ну а предположим, что они действительно уплыли, так из этого еще не следует, что я была причиной. Тем не менее все думали, что это странно. Домашние рабы, добрые души, то есть наши, готовы поверить во что угодно, и чем менее правдоподобно, тем лучше. Мы все торжественно отправились к садку, но одна рыба очень похожа на всех остальных, а в тени под козырьком кровли их кружил целый косяк. Домоправительница позвала мою мать, которая позвала моего отца, и к этому времени Зойлевс уже неколебимо держался своей истории, была ли она правдой или нет. Под конец, думается, он и сам в нее поверил, поверил, что некая сила исцелила полуподжаренную рыбу без всякой на то причины, а это – по крайней мере для моей няньки – указывало на вмешательство богов. Немножко – нет, не благоговения, но почтительности – досталось и на мою долю. В конце концов принесли жертву морскому божеству, хотя за чудотворное исцеление скорее надлежало поблагодарить Асклепия или Гермеса. Будь я в то время постарше, то, учитывая мой пол, могла бы счесть странным, что они не сочли нужным умилостивить богиню вместо бога. Но которую? Ни от Артемиды, ни от Деметры, ни от Афродиты толку мне бы не было.

Однако, думаю, мне следует сообщить вам что-нибудь о нас. Мы – естественно, этолийцы, поскольку живем на северном берегу залива. А происходим из Фокиды. Мой отец очень… был очень богатым человеком, и мой старший брат унаследовал все его имущество. Там, где наша земля соприкасается с морем, она тянется по берегу более чем на милю. У нас есть тысячи коз и овец и обычный старый дом с обычными приживалами, рабами и всякими людьми. Еще у нас есть доля в пароме, который плавает между краешком нашей земли и Коринфом. Прежде путешественники, сходя на берег, часто принимали наш дом за начало деревни, которая расположена выше в долине, и они стучали в двери, думая получить ночлег, или лошадей, или даже колесницу. Но незадолго до того, как я родилась, мой досточтимый отец распорядился, чтобы в том месте, где причаливал паром, поставили столб с деревянной рукой, указывающей мимо нашей земли на долину. А на доске под рукой было написано:



В ДЕЛЬФЫ.



Так что теперь путешественники беспокоят нас гораздо реже, а прямо направляются к ближайшей деревне. Дальше за деревней к склону Парнаса прилепились оракул и святилище и здание коллегии жрецов. Оракул – женщина, которую бог вдохновляет сообщать о том, что должно произойти, ну и так далее. Впрочем, вы же сами это знаете, кто бы вы ни были и где бы ни жили. Весь мир это знает! Сильный мужчина может дойти от нашей пристани до Дельф за полдня. Я еще совсем маленькая знала про оракула, потому что нам, фокийцам, была вверена его охрана. Мой дед Антикрат, сын Антикрата, принял участие во взятии его под охрану. Мой досточтимый отец (тоже носивший имя Антикрат) говорил, что иначе никак нельзя было. Его отец рассказывал ему, когда он был маленьким мальчиком, что взять святилище под нашу охрану было совершенно необходимо. Дельфы славились несметным богатством, и несколько городов (даже теперь я называть их не буду) явно намеревались прибрать к рукам все сокровища, а затем потратить их на неблагочестивые цели. Но, как сказал он, охранять Дельфы было необходимо, так что мы вели справедливую войну, и бог согласился, что для этого нам нужно золото.

Проживая так близко, занимая такое положение и принимая участие во всем этом, наша семья хранила много историй о том, что происходило в то время. Кое-что из известного нам мы хранили в тайне, но столько всего ушло в прошлое, что теперь, на старости лет я могу открыть вам эти тайны, так как они утратили всякую важность. Когда мы дали согласие дельфийцам и особенно коллегии жрецов взять их под свое покровительство, мы попросили Пифию – она была оракулом как вы, конечно, помните, – мы попросили ее сообщить нам одобрение бога. Однако она кричала только: «Огонь, огонь, огонь!» Она поднялась по ступеням из святая святых в портик и кричала, кричала: «Огонь, огонь, огонь!» Она металась, как безумная, и никто не мог ей ничем помочь, она была в руках бога, и никто не смел к ней прикоснуться, пока она не оказалась среди невежественных солдат (это были не фокидцы, а какие-то наемники), и они ее убили!

Совершеннейшая правда, говорил мой отец, что с той поры оракул уже не был прежним. И еще он говорил, что наемники подожгли в Дельфах несколько зданий, и этого оказалось достаточно, чтобы тогда ее крики сочли понятными. Но ведь с предсказаниями все не так просто. Есть знаменитые примеры былых времен. Одному человеку предсказали, что смерть ему принесет падение дома. А потому он жил под открытым небом, пока однажды орел не уронил черепаху на его лысину. Бог говорит темным раздвоенным языком, полученным им от огромного змея, которого он убил в Дельфах. Правду сказать – этого я никогда никому не говорила, – сама я поняла, что именно подразумевал второй конец языка, когда Пифия кричала: «Огонь, огонь, огонь!» Ведь в тот год, когда мы взяли Дельфы под покровительство, был также годом, в который родился бог Александр Великий. Как видите – и это всему миру известно, – с предсказаниями оракула твердо ничего знать нельзя. Однако говорить, будто мы разграбили Дельфы, – это гнуснейшая ложь. Война обходилась очень дорого и длилась очень долго, и если в конце бог не оказался целиком на нашей стороне, не требуются мудрецы, чтобы объяснить нам, что таково его право.

Однако не думайте, будто я такая уж мудрая и сама во всем разобралась. У меня в голове сумбур. Мальчиков таких семей, как наша, обучали думать, или они думали, что их обучили думать, хотя в целом-то это означает уметь подловить, а потом дразнить: «Дурачина! Дурачина!» Но у меня в голове правда сумбур, и я ни в чем разобраться не смогла. Думаю, причина сумбура отчасти в том, что я женщина, отчасти в том, что меня никогда не учили думать, а отчасти в том, что я – это я. Вот так! Таблички, которые я уже исписала, полны слов, а я даже не назвала вам своего имени! Мое имя Ариека, и, говорят, оно означает «маленькая варварка». Когда я была маленькой, то жалела, что меня не назвали более звучным именем – Деметрия там, или Кассандра, или Евфросина. Но я Ариека, и куда денешься? Может быть, я, когда родилась, выглядела сущей маленькой варваркой. Новорожденные так безобразны!

После рыбы мои воспоминания упорядочены, так что причин для сумбура вроде бы нет. Однако после истории с рыбой все немножко изменилось. Моя мать (не моя нянька) отвела меня в сторонку и объяснила, что я привлекла к себе внимание. Ощущение было немножко как после недержания. Самые слова «привлекла к себе внимание» были упреком. И мне стало немного понятнее, что такое девочка.

Однако был мой любимый брат Деметрий – да пребудут с ним благословение и удача, где бы он ни был! Самое дорогое из всего, что мне принадлежало. Он учил меня азбуке. Он был на несколько лет старше меня, и на его лице пробивались волосы. Я все еще не понимаю, зачем он это делал, и страшусь единственного объяснения, которое нахожу, – это от скуки. Но он рисовал в пыли (вообразите еще больше солнца!) какие-то загогулины и втолковывал мне, что каждая загогулина испускает звук. Потом из тех, которым меня научил, сложил вместе две и спросил меня, какое слово они говорят, и я была отправлена в путь. Мне кажется, теперь, когда я вспоминаю, что с этим первым словом я перенеслась через препятствия, которые некоторые дети преодолевают лишь с трудом, и с этой минуты уже свободно читала. Разумеется, это невозможно по двум причинам. Во-первых, в тот первый раз мой брат показал мне только несколько букв и приходилось его упрашивать, чтобы он опять «поиграл со мной в эту игру». А во-вторых, у меня не было доступа ни к чему, что можно было бы читать свободно. Когда я была маленькой, книги оставались большой редкостью. Конечно, их стало заметно больше теперь, когда люди – и далеко не самые лучшие – завели книжную торговлю. Во времена моего детства, если вам не выпала удача водить с писателем или поэтом такую дружбу, которая позволяла бы выклянчить у него свиток с его творением, вам приходилось довольствоваться побасенками, которые люди рассказывали у очага, песнями, которые они пели, или же – если вас не отправляли спать по малолетству – то и сказаниями, которые напевно декламировал всей собравшейся семье какой-нибудь бродячий «сын Гомера».

Хотя центр мира находится от нас на расстоянии прогулки вверх по склону, мой брат был единственным обладателем книги в нашем доме. Это был его учебник, и в нем рассказывалась история Одиссея всего в нескольких столбцах. Он делил педагога с сыном нашего соседа, но когда ему исполнилось шестнадцать – моему брату, хочу я сказать, – он уехал в Сицилию надзирать там за погрузкой на корабли зерна и тому подобного и вести торговлю. Когда он со смехом и радостными криками отправлялся в путь, то бросил книгу мне, сказав: «Прочтешь все это мне, когда я вернусь!» Детское горе абсолютно, и много дней я не дотрагивалась до книги, но потом взяла ее в руки, и, быть может, мое горе не было таким абсолютным, как я думала, потому что к возвращению Деметрия полгода спустя я прочла книгу – и не раз. Но Деметрий стал совсем мужчиной, почти неузнаваемым, и он забыл меня, не говоря уж о его книге. Затем, дней через десять, он снова уехал. Тем не менее я умела читать и знала книгу наизусть. И вот, когда «сын Гомера» был приглашен на женскую половину дома и продекламировал нам одну из частей «Одиссеи» – насколько помню, ту знаменитую, когда он у феаков, – певец сказал (поклонившись моей матери), что теперь, увидев наш дом, он понял, что Одиссей заговорить сразу не смог, так как онемел перед великолепием дворца Алкиноя. Когда он кончил, я в восторге крикнула, чтобы он продолжал и рассказал бы нам, как Одиссей встретил Афину па морском берету, но за этот восторг мне пришлось услышать, что я опять привлекла к себе внимание. Помню, как я завидовала мальчику, который носил лиру певца и повидал чуть не весь мир. Я грезила, как переоденусь мальчиком и уйду с певцом, хотя так и не придумала, как избавиться от его мальчика, который упорно мелькал в моих грезах, возвращая меня на землю и образумливая.

Я узнала про любовь и горе, когда мой брат Деметрий уехал во второй раз. Не помню, была ли я уже невзрачной худышкой до его отъезда, но совершенно уверена, что вскоре после уже была такой. Лицо у меня всегда было не правильным, одна половина не гармонировала со второй, как положено. Обычно люди говорят, что девочек вроде меня спасают прекрасные глаза или живое выражение лица, но меня ничто не спасало. Лептид, сын и наследник владельца граничащего с нашим поместья поменьше, был таким же худышкой, но зато мальчиком, так что это не имело значения. У него были светло-рыжие волосы и светло-бурые веснушки по всему розовому лицу. Он называл себя «светлокудрым ахейцем», как в сказаниях о войне. Ему и его двум сестрам позволяли играть со мной, но все это внезапно кончилось. Лептид придумывал игры, в которых я и его сестры были его войском, а иногда его женами или рабынями. Войско его, разумеется, было войском Александра, но такой суровой дисциплины, насколько я слышала, македонцы никогда не знали.

Считалось, что за нашими играми наблюдает моя нянька, но она толстела, глупела и большую часть жизни спала – прирожденная рабыня, которую и наказывают только для приличия. Как-то раз, когда я была его рабыней, он сказал, что поскольку я уже не свободная женщина, меня следует высечь по голой заднице. Конечно, в настоящей жизни, а особенно в больших домах вроде нашего домашних рабов никогда не секут. Они более или менее принимаются в семью, во всяком случае девушки. Больно было очень, хотя меня это не так удручило, как вам могло бы показаться. Вспоминая, я думаю, что Лептид завидовал нашему дому и поместью. Это достаточное объяснение, но, конечно, такую проницательность приобретаешь, когда становишься много старше; или, возможно, ты знаешь это и в детстве, но не знаешь этого… ну, вот Ариека, опять ты устраиваешь сумбур! Но вот вам доказательство, каким невежественным или невинным ребенком я была: я ведь спросила у своей няньки, правда ли, что домашнюю рабыню обязательно секут по голой заднице, или же ей дозволено натянуть на задницу гиматий? Я не была готова ни к последовавшим вопросам, ни к смятению, которое вызвали мои ответы. У няньки начались сердцебиение и приливы и одышка. Как она набралась храбрости, чтобы рассказать о происшедшем моей матери, не могу даже вообразить. Мне не только было запрещено играть с Лептидом, но меня посадили на хлеб и воду и за подрубание платков, чтобы научить чему-то там.

Когда меня выпустили, мне пришлось стоять перед моим досточтимым отцом, чинно сложив ладони перед собой и устремив взгляд в пол на середину расстояния между нами. Моя мать начала говорить, но отец жестом ее остановил.

– В таких случаях, Деметрия, виновата почти всегда девочка.

После этого наступило долгое молчание. Наконец мой отец его прервал:

– Полагаю, ты знаешь, юница, что навлекла на юного Лептида большие неприятности? Его отослали на три месяца проходить военное обучение. Я не желаю тебя больше видеть. Уходи.

Я поклонилась и ушла в мою комнату. Разумеется, что бы ни говорил мой отец, военное обучение вовсе не было наказанием вроде хлеба и воды, одиночества и подрубания платков. Моя мать сказала, что это изгонит все гадкие мысли из его головы и у него даже может завязаться прочная дружба с каким-нибудь нашим доблестным воином. Конечно, мужчины нашего сословия служат в коннице. И мальчики, которых рано отправляли на военное обучение, считают это каникулами и, возвращаясь домой, хвастают, что несли ночную стражу, как «остальные мужи». В то время я была очень одинока и начала остро ощущать свою незначительность. Я ведь не только была худышкой с кривым лицом, но еще и с желтоватой кожей. Нянька объяснила мне, что моему отцу придется дать за мной двойное приданое, чтобы сбыть меня с рук, вот почему он так суров со мной. Да любой мужчина, сказала она, станет суровым, ведь во что это ему обойдется? Обычное приданое девушки моего сословия – дочери провинциального аристократа – составляет тысячу серебряных монет. А ему придется дать больше – может, две тысячи.

Пока мои месячные только приближались, я порой все еще питала надежду, что боги, а особенно Афродита, сотворят свое обычное чудо: превратят девочку с моими природными недостатками в прекрасный цветок и проделают это примерно за одну ночь. В наших краях есть особо ужасное оскорбление, и иногда мне казалось, что я вижу, как оно мелькает за лицами людей, обо мне заботящихся, – мысль, что от меня следовало бы избавиться, едва я родилась, хотя, конечно, никто никогда вслух таких слов не произносил, а сама я не решалась. Но мысль была там, за их лицами.

Однажды я уныло размышляла надо всем этим, пока шла к рыбному садку, и тут одна из наших купленных рабынь, хныча, выбежала из помещения с ребенком на руках и сунула его мне. К тому времени, когда она добежала до меня, она уже выла во весь голос. Мои руки сами потянулись взять ребенка, но почти сразу же я использовала их, чтобы сунуть его назад ей, потому что он был весь в сыпи. Она, непонятное существо, тут же умолкла, неуклюже поклонилась и ушла в свое помещение. Но за мгновение, пока он был у меня на руках, я ощутила что-то. Описать точнее я затрудняюсь. И проще всего мне будет сказать вам без обиняков, что девушка верила, будто я имею какую-то силу, и стоит мне прикоснуться к ребенку, как он выздоровеет, что и случилось. Причина восходит к полузажаренной рыбе, истории, которая уже стала частью семейных преданий и, как большинство таких преданий, упростилась и пополнилась всякими преувеличениями. Не думаю, что я целительница, а уж кому знать, как не мне!

Мы окутаны тайнами. Я это знаю. Мне пришлось это узнать. Пока не начались мои месячные, время для меня правда стояло на месте. Я знаю и это. Однако у нас, эллинов, будь мы этолийцы, или ахейцы, или не важно кто, месячные приходят позже в зависимости от нашего сословия. Все складывалось в лад без правил. На этот раз была не рыба и даже не младенец, но осел. Я никому про это не рассказывала, никогда. Осел этот крутил мельницу, моловшую грубое зерно. Естественно, мука для семьи мололась в ручной мельнице, которую вертели рабыни под мельничные песни, чаще про Питтака [1], но не так уж редко подставляли вместо его имени другое, если оно укладывалось в ритм движения. Этот осел, которого опять-таки, естественно, мы все называли Питтаком, ходил, и ходил, и ходил по кругу, а на конце перекладины большой круглый камень катился по кольцу желоба, полного зерна, или иногда по жмыхам, оставшимся после третьего отжима оливкового масла. Ну, да, конечно, вы знаете, как работают такие мельницы! Я наблюдала за Питтаком и штукой у него под брюхом, которая торчала далеко вперед и причиняла ему боль, потому что он очень громко ревел, шагая по кругу. Эта штука была словно живая сама по себе, отдельно от бедняги Питтака. То и дело она вздергивалась и била его по брюху, а оно гремело, как большой барабан. И вот тогда мной овладела дурнота, и мне показалось, что я вот-вот упаду. Но я справилась с ней, потому что была полна интереса, и ужаса, и испуга. В тот момент, когда я всплыла (если «всплыла» подходящее слово), один из наших купленных рабов пришел с намордником, и я смотрела как зачарованная. Он должен был стянуть челюсти осла, чтобы тот не отвлекался от работы. Питтак пытался встать на дыбы, но ему удавалось только лягать вбок то одной задней ногой, то другой. После я узнала, что он учуял одну из самых ценных наших кобыл, которую готовили к случке с боевым конем моего отца, а потому Питтака нельзя было выпрячь, даже когда все жмыхи были совсем размяты.

Непосредственно перед менструациями в девушках появляется что-то странное. Я говорю не о хорошеньких, красавицах или даже достаточно миловидных, каких новая семья приветливо встречает даже со скромным приданым. Я говорю о подлинно непривлекательных, которых бог поразил, которым нечего предложить на продажу и которые настолько укрываются в себе, что не способны довериться кому-то, а уж о пафосских [2] играх и речи быть не может. Они приобретают эти злополучные странные способности. Или «способности» не то слово? Собственно, описанию это не поддается, но только девушка становится очень искусной в том, что совершенно бесполезно – бесполезно со стороны, хотя сама девушка может и верить, что это правда так. Ну-у… Пусть и не поддается описанию, однако я все-таки постараюсь, как могу. Потаенная сила и действует исподтишка. Они высказывают пожелание и, если выскажут правильным – не правильным? – образом, порой, если весы самую малость склоняются в их сторону, тогда (чаще, чем бывает обычно, но только-только) они получают желаемое или кто-то другой получает. Мир кишит совпадениями, и девушка видит это. И использует при случае. Возможно, для кого-нибудь другого, кто и получает то, что хочет. Или, имею я в виду, получает то, чего не хочет. Тут доказательств нет. Я уже сказала, сила потаенная и нечестная знает, как прятаться, как требовать, как маскироваться, уклоняться, говорить языком раздвоенным и темным, точно змеиный, или вообще не говорить. К тому же силу эту не стоит преувеличивать. Она не прорицает, не выигрывает сражений. Не способна вылечивать чуму, а только головную боль, да и то не всякую, не способна излечить боль сердечную, а только одарить необходимыми слезами.

Когда мой отец в первый раз посадил меня на хлеб и воду, он забрал мою куколку. Я хотела, чтобы она вернулась ко мне, но, конечно, она не могла. Но когда меня выпустили, я сразу пошла туда, где они ее спрятали, потому что знала, куда пойти. Да, я знала, где они ее спрятали, потому что они были такие-то и такие-то и должны были положить ее именно туда. И вот я смотрела, как осел Питтак мотает головой из-за шипов в наморднике, и дурнота овладела мной, и я успокоила его, чувствуя, как от меня исходят любовь и утешение, изливаются через мою разболевшуюся голову и внезапно закружившиеся мысли на беднягу Питтака и успокаивают его, так что хвост у него опустился, а его член втянулся, и он безмолвно стоял у перекладины, понурив голову к самым копытам. Тут я услышала хохот и увидела, как над оградой двора ухмылялся Лептид, посверкивая зубами сквозь рыжую бороду и вопя на весь свет: «А он положил на тебя глаз!» И вот в этот палящий миг – привлеченный и рассерженный ослиным ревом – решительным шагом вступил мой отец. И остановился шагах в восьми. Побелел, повернулся и попросту убежал в дом. В голове у меня прояснилось, будто он из нее выбежал. Наступила великая тишь перемены и открытия. Я услышала очень тихое, но четкое «кап», повинуясь какому-то инстинкту посмотрела вниз и увидела первую каплю моей крови на ремне правой сандалии, будто маленькую звезду.

После этого, разумеется, я скрылась на женской половине, и были совершены положенные обряды очищения. Для меня началось пятидневное уединение. Распаленный осел и громкий мужской хохот Лептида и то, что он выкрикнул слова, которые не должно было произносить, – все это явилось как бы приобщением меня к моему новому состоянию.

Я конечно, должна была иногда чувствовать себя счастливой. Я думаю, девушки созданы, чтобы знать счастливую пору в детстве. Они в своей коже могут быть счастливее мужчин, а вернее, мальчиков, которые всегда что-нибудь да делают, обычно всякие пакости. Но теперь, разумеется, в возрасте пятнадцати лет я стала взрослой. Это было трудно. Иногда я думаю – да и думала еще в начале взрослости, – что нам следовало быть свободными и естественными, как птицы. Что мы подумали бы о птице, не такой, как другие, лихорадящей, которая никогда не летала бы, а все время сидела в гнезде? Но мои родители ожидали именно такой нормальности. Казалось бы, что может быть легче? Ведь мне не о чем было беспокоиться, кроме моих месячных и обрядов, с ними связанных, но обряды меня не затрудняли, а месячные не доставляли особых хлопот – только добавляли путаницы в голове, и она побаливала дня полтора. Их хватало как раз на то, чтобы напоминать мне, что женщины не свободны, даже свободные. Будто не очень тяжелая цепь подстерегала, чтобы замкнуться у меня на поясе в подтверждение, что я пленница, как все женщины. Единственное утешение – несколько дней в течение месяца я оставалась неприкасаемой. Из этого следовало, что в такие дни я могу думать какие хочу мысли и боги оставляют их без внимания, потому что мысли тоже были неприкасаемые. Я никому не открыла этой истины, ибо она тайна и ее надлежит писать, а не выражать словами. И в те дни, когда я считалась нечистой, меня одолевали всякие запретные мысли, которые нужно было припрятывать. Я делаю так и теперь, потому что мне пошел девятый десяток и какое значение имеет то, что я делаю?

Так как я стала взрослой, то, когда мой отец принимал гостей достаточно уважаемых – и не думаю, чтобы у моего отца бывали иные гости, – мне иногда дозволялось сидеть на высоком стуле рядом с креслом моей матери. Разумеется, на протяжении этих приемов ни моя мать, ни я не произносили ни слова, а если гость настолько забывал благовоспитанность, что обращался с вопросом к одной из нас, ему, как требуют приличия, отвечал мой отец. А потому, хотя я увидела Ионида очень скоро после того, как стала взрослой, я не обменялась с ним ни единым словом. Он был жилистый, беспокойный и очень тощий. Хотя ему было немногим больше тридцати, в его волосах пробивалась седина, а кожа вокруг рта и на подбородке – он брился на александрийский манер – выглядела землистой. Когда он улыбался, было видно, как движутся мышцы его испитого лица. Это была странная улыбка. В ней таилось горе, которого, я уверена, он не испытывал. Она появлялась, можно сказать, отчасти случайно, а отчасти из-за его положения, весьма важного. Ведь он был жрецом, который истолковывал бормотания Пифии, когда откровение дурманило ее. Во время второго его визита было мгновение, когда он даже улыбнулся мне, что у более молодого и менее высокопоставленного человека кое о чем говорило бы. Но это была добрая грустная улыбка, и она тронула мое сердце, как когда-то мой брат. Я осмелилась чуть улыбнуться в пол и плотнее стянула шарф, думая, что на мне мое лучшее платье, то – с каймой из яиц и дротиков, я не сомневалась, что он составил мнение и хотел что-то сообщить мне. Это было как первый проблеск солнца. На следующий же день мой отец послал за мной. Но не в большой зал, где мы принимали гостей, а в комнату поменьше, ту, где велись дела поместья, единственную в доме, где была бумага и еще – большие связки счетных палочек. Мой отец щелкал костяшками своего абака. Когда я вошла, он бросил таблички рабу-управляющему, который в ожидании стоял рядом с ним.

– Сложишь сам.

Когда раб ушел, отец повернулся ко мне.

– Ты можешь сесть вот тут.

Я взобралась на трехногий табурет, слишком для меня высокий, и стала ждать. Он открыл шкатулку и вынул документ – весь, как я увидела, исписанный – очень красивыми буквами. Отец развернул его и забормотал себе под нос:

– Такой-то и такой-то сын такого-то и такого-то, бэ-бэ-бэ, получает в супруги, бэ-бэ-бэ, ее мать состоит в бэ с бэ, сыном бэ. За невестой дается…

– Но досточтимый отец…

– Не перебивай. Для тебя это великий день, юница. Где это? «Сыном бэ, за невестой дается… пусть муж и жена живут вместе… обязанности брака… в случае развода… пусть муж возвратит… отец мужа Лептид… договор имеет силу, написанный дважды… каждая сторона…»

– Отец!

– Не перебивай… «и в ответ на положенный вопрос…»

– Нет! Я не пойду за него! Да кто он такой?

– Лептид, сын Лептида. Ты бы должна знать.

Я обнаружила, что сползла с табурета. Я перекручивала руки. Наверное, это и называется заламывать их.

– Чего он хочет?

Мой отец раздраженно фыркнул.

– Хочет довести дело до конца, если я верно помню.

– Ни за что! Ни за что!

– Ну-ка послушай, девочка…

И все еще заламывая руки, я слушала и услышала все доводы, которых можно было ожидать. Моим родителям виднее. Лептид прекрасный юноша… ну, не такой уж плохой юноша – я поблагодарю их, когда покажу им их внука. С таким приданым, какое я ему принесу, мне следует на коленях испрашивать прощения у моих родителей, которые сделали для меня больше, чем в их силах. Да кем я себя вообразила? Царицей Египта? Встань, дитя, совсем это не так уж плохо. Девушки должны выходить замуж, не то в каком положении мы очутимся? Такова воля богов, и кто я такая, чтобы… и так далее.

Да, кто я такая? Я уже стояла на коленях, но не с мольбой, а в панике и муке, и сквозь них расслышала угрозу о хлебе и воде, и мне было сердито приказано отправляться к себе в комнату и подумать. И я отправилась – метнулась, как мышь по полу риги… даже не крыса. У себя в комнате я начала ходить взад и вперед, взад и вперед. Руки скрещены на груди, ладони бьют по плечам – хотя и говорят, что женщины бьют себя в грудь, но даже самое глубокое горе, самый глубокий ужас не заставит женщину бить себя в грудь по-настоящему. Взад и вперед, взад и вперед. По-моему, я потеряла рассудок. Скорчившись на своем ложе из тюфяка, я видела только один выход. Надо бежать… но куда? Я подумала о моем брате и решила, что мне надо последовать за ним… в направлении Сицилии… что-нибудь произойдет, боги защитят меня.

Теперь, в моем нынешнем возрасте, я знаю странную вещь. Я изображала бегство. На самом же деле это был последний отчаянный призыв к моим родителям. Посмотрите! Я даже готова пойти навстречу смерти, лишь бы избежать этой судьбы. Но в то же время где-то в глубине я знала, что это лишь мольба. Единственным честным моим решением было: я отправляюсь в направлении Сицилии – так далеко, насколько сумею.

Не стану подробно описывать уловки, к которым я прибегла. Надо было каким-то образом сделать, чтобы купленная рабыня, верившая, что я спасла жизнь ее ребенку, раздобыла мне тунику юноши. Необходимым спутником в моей глупой затее – глупой, если я откажусь признать, что это была мольба, но иначе вполне разумной – я выбрала не более и не менее как Питтака. Единственные люди, которые видели, как мы отправились в путь с заднего двора, были рабы – удивленные и перепуганные одновременно. Я сидела на осле верхом в тунике, укрыв шарфом ноги, а Питтаку не слишком понравилась моя тяжесть на его спине, взамен верчения жернова, к которому он настолько привык, что не представлял иного образа жизни. Кроме того – вполне естественно, – он был склонен идти по кругу, стоило мне перестать направлять его прямо, а направлять его я могла, только хлопая палкой по своей же руке. Мы проделали таким порядком шагов сто по береговой дороге над пляжем, как вдруг с холма донесся звук рога. Затем я услышала лай охотничьих псов и вопли мужчин; Питтак в ошеломлении попытался повернуть домой. Я как раз направила его в сторону Сицилии, когда шум и гам возросли стократно. Из-за поворота дороги выскочил могучий олень, три пса вцепились ему в бока, остальная свора клубилась рядом, а по пятам за ними следовали всадники. Но даже и в этот миг я не поняла, в какой опасности нахожусь, и только пожалела бедного оленя, его ужас, а потом он метнулся в сторону и потащил рычащих псов на пляж к воде. Псы кинулись на Питтака, и, ощутив настоящий укус, он вскинул задом и швырнул меня в воздух… Я упала на пару псов, что смягчило мое падение, но все равно у меня потемнело в глазах.

Я опомнилась, ощущая, как рвется моя туника. Лептид и Ионид справа и слева удерживали коней, чтобы они не задели меня копытами, и отгоняли собак хлыстами. Гнев и презрение в их глазах – и смех на лицах всадников, сгрудившихся вокруг, – были хуже собачьих укусов. Мне трудно этому поверить за дальностью времени, но именно Лептид загнал оленя в воду и приказал охотникам перерезать ему горло, пока Ионид закутывал меня в свой плащ и мой шарф, а потом посадил на лошадь перед собой. Даже тогда я заметила, как он вздрогнул при прикосновении к моей плоти и как, когда он увидел то, что я тщилась от него укрыть, его лицо искривилось от отвращения. Но я ничего не понимала, всхлипывала, вздрагивала от боли. Да, свою мольбу я вознесла и теперь должна была терпеть ее последствия. Следующие часы я оставалась в своего рода нарочитом полуобмороке. Они отвезли меня домой, позвали мою мать, сказали то да се – все говорили то да се. В какую-то минуту Лептид хлыстом отгонял наших купленных рабов – у домашних рабов хватило здравого смысла не вмешиваться. Наконец, я очутилась в моей комнате – в платье, точно взрослая женщина, – укусы на моем теле жгло от мази, которой их смазывали, а моя мать стояла у окна и закрывала ставни, будто в комнате мертвое тело. И я пожалела, что его там нет. Когда ставни сомкнулись и комната погрузилась в искусственные сумерки, она осталась стоять там, глядя на меня сверху вниз:

– Дура.

Потом наступило долгое молчание. Она прошлась вперед, назад и снова остановилась:

– Что нам с тобой делать?

Но я втянула себя внутрь и укрылась в собственном сознании.

Вскоре моя мать оставила меня одну. Сказать о моем состоянии особенно нечего – это было отступление все дальше и дальше от мира будничных дел и забот. Это не уход в себя, или, пожалуй, именно уход. В подобных обстоятельствах куда еще можно уйти? Но ощущение такое, будто сама погружаешься в землю, глубже, глубже. Каждый раз, когда я заново переживала всю колоссальность моего позора, бездну моего стыда, я уходила в себя и заталкивала себя ниже, ниже, прочь от света дня, прочь от людей. И прочь от богов. Полагаю, вот тут мой невежественный, но теперь однонаправленный ум нащупал факт, который ошеломил бы меня, будь я способна обдумать, что стояло за ним. Факт, что я потеряла богов и не только изнемогала от стыда, но была сражена горем, и когда наконец я опустилась туда, где людей не было, а были только боги, мое сердце разбилось. Не думайте, что это был тот или иной бог. Они собрались вместе в священное единство. Даже наша герма, нахальный столб с мужским членом и бородатым лицом, который стоял перед дорогой с пристани, даже он в моем воображении, казалось, радовался, что повернут от меня.

Ах, эта девочка! Полагаю, что-то вроде любви к себе заставляет меня тихонько улыбнуться, когда я ее вспоминаю. Вот так. Что бы там ни говорили аскеты, но в некоторой толике любви к себе ничего дурного нет. Она делает жизнь приемлемой, если только, подобно аскетам, вы не считаете, что жизнь беспросветно дурна и от нее следует поскорее избавиться. Но что бы вы ни думали об этой девочке, что бы я ни вспоминала о ней, стыд бедняжки и горе, что ее боги повернулись к ней спиной, сомнения не вызывает. До того времени я верила, что они есть там, поскольку все остальные – взрослые, следовало бы мне сказать – верили в них или говорили, что верят. Я была слишком юна, невежественна и еще не знала, что люди не всегда верят в то, во что, по их словам, они верят. Как бы то ни было, в этой маленькой комнате с тюфяком, единственным сундуком, с крючками и парой зацепленных за них плащей, там, в искусственных сумерках, она провалилась в горе, в печаль по ту сторону стыда. Она растворилась, как кусок соли в пресной воде. Не осталось ничего, кроме горя перед удаляющимися спинами богов, потом и они исчезли.

Остается бездна пустоты, если боги были там, потом повернулись спиной и исчезли. Перед этой пустотой, как прежде перед жертвенником, нет ничего, кроме горя, созерцающего бездну. Время идет, но само по себе. Пустота и горе перед ней – извечны. Даже скрип отодвигаемого деревянного засова и поднятой щеколды ничего не изменил в этом созерцании. Голос моей матери еще никогда не был исполнен такой горечи.

– Он взял назад свое предложение. Лептид. Этот олух взял назад свое предложение. Он… – она словно выплюнула эти слова, – он жалеет нас!

– Ему не нужна тысяча серебряных монет?

– Да какому приличному мужчине она будет нужна, если женщина в придачу к ней показала половине Этолии все, что у нее есть? Но мальчишка, наследник убогого хозяйства отказался породниться с нами… с нами!

Я услышала, как дверь закрылась и щеколда упала. Я прислушивалась к скрипу деревянного затвора, но он не заскрипел. Да нужен ли засов, чтобы удерживать в клетке нагую девушку?

Вскоре я села на тюфяке, потом встала. Пощупала места укусов. Кожа почти нигде не была повреждена. Собаки эти были отлично выдрессированы – молосских псов среди них не оказалось! Они знали свое место и умели отличить человеческую кожу от оленьей шкуры. Я достала мой фиал оливкового масла и втерла немножко себе в лицо. Мне подумалось, что, доведи Лептид дело до конца, я могла бы попросить у него зеркало, – и тут же вздрогнула от бескровного подобия его голоса: «А на что тебе зеркало?» Я причесала волосы, пальцами распутывая колтуны. У меня никогда не было ни столько волос, ни столько гребней, чтобы позволить себе потерять хоть какую-то их часть. Я оглядела мой открытый сундук со сложенной в нем одеждой. Сверху лежала лучшая. Я придвинула его к тюфяку и достала темное платье, которое обтрепалось сзади у пяток. Медленно надела его, потом заколола бронзовыми брошками на обоих плечах. Я опоясалась и перекрестила завязки между моими маленькими, если не сказать ничтожными, грудями, затем поддернула юбку, чтобы сделать напуск над поясом.

Вы гадаете, зачем я занялась всем этим, я, которая была горем над бездной пустоты, но причина очень проста. Природа включает мир обязательностей, и мне требовалось подчиниться одной из них. Странно, как люди в сказаниях никогда не испытывают потребности облегчиться, а сучка Елена обходилась и без месячных… нет, нет, не сучка, бедная женщина! Вот я и вышла за не запертую на засов дверь, прошла в нужной чулан и облегчилась, думая теперь, когда она уже не была передо мной, что бездна пустоты была дверью смерти, а это объяснило все и принесло мне меру успокоения: ведь в смерти я видела спасение и убежище. Юные нелегко понимают этот урок, если только невыносимая жестокость жизни уже не поставила их перед бездной пустоты. Остальные вправе танцевать, и петь, и иметь задушевных подруг, и выйти замуж за хорошего человека, и любить своих детей. Когда я вернулась в свою комнату, я начала думать о том, что мне делать дальше, то есть я вновь была живой и даже хотела есть. Но прежде, чем я пришла к какому-нибудь решению, моя мать открыла дверь и быстро вошла.

– Ариека! Нет, не это платье! Самое твое лучшее, и побыстрее!

– Надеть?

– Побыстрее, говорят тебе! Ради Небес, сними эту старую тряпку и надень то, с яйцами и дротиками! Можешь сегодня надеть золотые серьги и браслет. Поторопись!

– В чем дело, матушка?

– Поторопись, тебе говорят! Я хочу, чтобы ты выглядела как можно лучше.

– Нет, только не Лептид! Я не…

– Да не Лептид. Забудь о нем и поторопись. Тебя требует твой отец.

После того как я переоделась – моя мать хлопотала вокруг: поправляла выбившуюся прядь, подтягивала юбку к поясу, бормоча и призывая на себя благословение, – мы вышли: она, разумеется, впереди, а я следом, сложив руки на поясе, но они сами собой взобрались выше.

Он был не один. Возлежал на ложе, а на втором, напротив, возлежал Ионид. Ионид одарил меня легким подобием улыбки затаенного горя. Отец начал:

– Можешь сесть, Деметрия.

Ионид встрепенулся:

– А девушка, старый друг? Девушка тоже, как тебе кажется?

Мой отец указал на другое кресло. Я села в него довольно неуклюже, если сказать правду. Мой страх, казалось, вихрился вокруг меня. Отец прочистил горло.

– Ионид Писистратид великодушно предложил нам выход из наших… как бы мне их назвать?

– Ваших затруднений, – пробормотал Ионид. – Ваших временных затруднений. Или я говорю как ростовщик?

– Наших затруднений, – сказал мой отец. – Вот именно. Он сделал нам предложение, касающееся тебя. Он намерен взять тебя в подопечные храма.

Наступило молчание. Мой отец посмотрел на меня, затем на мою мать, затем на Ионида, затем снова на меня.

– Разве ты не можешь что-нибудь сказать?

Но я не привыкла говорить хоть что-нибудь. Мне, если я верно помню поговорку, вол на язык наступил. Наконец ему за меня ответил Ионид:

– Полагаю, старый друг, будет лучше предоставить это мне.

Он приподнялся на ложе, слегка повернулся, вскинул ноги и опустил их на пол. Он сидел на краешке ложа, будто девушка! Никогда не забуду этой минуты. Я могла бы засмеяться, но не засмеялась. Однако по меньшей мере было странно видеть мужчину, сидящего напротив меня. Да, странно, однако менее страшно.

– Вот что произошло, Ариека. После всех этих треволнений… Я хочу сказать, после… ну, тебя ведь зовут «маленькая варварка», верно? – так что я могу употребить варварское слово, которое почерпнул во время моих путешествий, и сказать, что после утреннего shemozzle [3] твои родители оказались… считают, что оказались, в безвыходном положении. Теперь, когда ты решила отказать этому юноше, и, поверь, я совершенно с тобой согласен, мне открылась возможность предложить то, что я собирался предложить, прежде чем услышал, что ты избираешь брачные узы. Видишь ли, я, в сущности, довольно важная персона.

Мой отец засмеялся:

– Очень важная персона.

– Вам виднее, старый друг. Очень хорошо. Во всяком случае, важная персона в том смысле, что мне дано решать, подходит ли девушка для служения в дельфском святилище.

– Не воображай лишнего! – перебил мой отец. – Ты будешь подметать полы.

– Это представляет мое предложение в довольно-таки сером свете, тебе не кажется? Видишь ли, моя дорогая, в Дельфах при храме есть коллегия жрецов, божественно учрежденная, которая всем там управляет, если ты меня понимаешь. Она же решает, кто достоин состоять в услужении у бога, пусть и на самой низшей и смиренной ступени. Ты, конечно, слышала про Пифию, а вернее, мне следовало бы сказать «Пифий». Эти почтенные госпожи священны и божественны, и их устами вещает бог (тут мои родители и Ионид сотворили священное знамение), но нас они прямо не касаются. В конце-то концов, – и он снова улыбнулся, – у нас есть рабы для выполнения того, что я могу назвать «черной работой»!

– Ты должна почитать себя счастливицей, моя милая, – сказал мой отец. – Не воображай, будто ты обошлась нам ни во что.

– Храм, – пробормотал Ионид, – не благотворительное учреждение. Он должен, если мне дозволено так выразиться, платить и оплачивать. Твой отец Антикрат, сын Антикрата, и я заключили соглашение от имени твоей семьи и храма. Твое приданое будет хранить храм. В случае твоей смерти… нам приходится упоминать о подобных вещах при обсуждении юридических документов… в случае твоей смерти оно навечно становится собственностью храма. Буде ты пожелаешь выйти замуж, храм вернет тебе всю сумму, но сохранит проценты.

– Ион, старый друг, нам следует назвать ей сумму, ты не думаешь?

– Я убежден, что благородную девушку вроде Ариеки подобные житейские мелочи не интересуют. Я бы сказал, Ариека – мне кажется, тебе, знаешь ли, следует опустить руки, а не скрещивать их на груди! Так-то лучше. Видишь ли, опека храма над тобой, в сущности, сводится к следующему: я тебя как бы удочеряю и буду нести за тебя всю ответственность. Ты не против? Сможешь ли ты вынести, как тебе кажется? Я буду нести ответственность за обучение тебя твоим обязанностям и – о Небеса! – за еще очень многое. Надеюсь, мы будем друзьями.

Я услышала, как рядом со мной моя мать зашевелилась. И поняла по ее голосу, что она дошла до точки кипения – она прямо-таки прошипела:

– Да скажи что-нибудь!

Но слова, вырвавшиеся из моего рта, были чистым удивлением, и только:

– П-почему я?

Мой отец ответил без промедления и мрачно:

– Потому что мы заплатили кучу…

– Старый друг! По-моему, мы уже почти все сказали. Остался вопрос: как скоро девушка сможет уложить вещи и приехать? У нее есть служанка, я полагаю? Ты пришлешь ее в приличном экипаже? Мы ведь должны заботиться о доброй славе храма! Что до твоего вопроса, Ариека, так мы полагаем после услышанного нами, что в тебе могут быть латентные, то есть непробужденные способности, не очень – посмею ли сказать? – обычные; не предмет для гордости, уверяю тебя, однако которые нам… но достаточно. Все объяснится само собой.

– Где она будет жить?

– О, у нас есть удобные помещения, старый друг. Храм обширен, ты знаешь. Все эти души! А так как я случайно попечитель…

– Она может почитать себя счастливой, – сухо сказал мой отец. – Что-нибудь еще?

– Мы назначим нашего представителя для заключения соглашения, а ты, полагаю, назначишь своего. Но она может приехать и раньше. У нас ведь нет разногласий? Все просто и открыто.

– Она нам здесь больше не нужна.

– Надеюсь, ты хочешь сказать, что все улажено, к ее удовлетворению? Любой другой смысл…

Моя мать встала, а потому встала и я. Она сказала:

– Ионид Писистратид, я благодарю тебя.

Мой отец почтил меня суровым взглядом.

– Ну, девочка, ты так ничего и не скажешь?

– Досточтимый отец…

– Иониду, имел я в виду.

Но опять мои слова оказались не теми и лишенными смысла:

– Этот чудесный день…

Когда я в последний раз взглянула на Ионида, он не улыбался, он громко хохотал, что с ним случалось редко.

Моя мать прямо-таки вытолкнула меня из комнаты.

II

Последний зимний снег на широкой главе Парнаса; где-то там, в глубокой долине у колен горы, были Дельфы, центр земли.

Меня пробудили от тревожного забытья на заре. Мне снились путаные сны, а в те дни я придавала большое значение снам, хотя теперь по большей части оставляю их без внимания. Каждый день мы избавляем наше тело от мусора. Думаю, что во сне с его видениями мы тщимся избавить от мусора наш рассудок. Не то чтобы я думала так в те дни. Разумеется, нет. Я просто осознавала с легкой брезгливостью, что люди, подчиняющие свои поступки снам, пытаются ходить по воде, как посуху. Тот день начался, как обычно, с первым проблеском зари. Не успела я одеться и закутаться в плащ, как мой отец призвал меня к себе. Когда я поклонилась, спрятав обе руки, он достал мешочек из мягкой кожи и отдал мне. При этом моя рука коснулась его руки, и я стремительно ее отдернула. Голосом, который для него был очень добрым, он сказал, что это не важно.

– Твоя мать сказала мне, что ты прошла очищение. Можешь поцеловать мне руку.

И я поцеловала ее с новым поклоном.

– Открой мешочек.

Тех, кто принадлежит к более поздним поколениям – а возможно, и тех, кто принадлежит к нашему поколению, но к сословиям ниже нашего, – наверное, удивит, что я не знала, что это такое. Они были круглые, золотые и с головой бога, Александра Великого. Я не увидела ни булавок, ни застежек, чтобы их можно было приколоть к одежде.

– Тебе нечего сказать?

– Досточтимый отец, что это такое?

Наступило молчание, потом он захохотал:

– Во всяком случае, никто не посмеет сказать, будто ты не получила хорошего воспитания! Храни их понадежнее. «Досточтимый отец, что это такое?» Знаешь историю про молодую жену, которая не жаловалась на вонючее дыхание своего мужа, так как думала, что оно такое у всех мужчин? Менандр сотворил бы из этого комедию. Можешь идти. А что они такое, спроси у Ионида. Он тебе скажет – и ему будет чем поразвлечь сотрапезников за обедом.

Он махнул, чтобы я ушла, и вернулся к своим счетам. Ну, я хотя бы знала, что такое они.

– Благодарю тебя, досточтимый отец. Прощай.

Я ждала, что он скажет что-нибудь, но он только буркнул себе под нос и махнул, чтобы я уходила. Моя мать уже ждала меня.

– Все готово. Идем.

Наша повозка стояла у дверей с моими сундучками и Хлоей, очень даже хорошенькой и с почти не прикрытым лицом, но я ничего не сказала. Однако мой алчный умишко прикидывал, не разрешит ли Ионид продать ее. Он был уже здесь и ждал, а его конюх держал его лошадь. Тут моя мать положила руку мне на плечо, откинула мой шарф и поцеловала меня в щеку.

– Будь хорошей девочкой, если сумеешь. Со временем люди забудут.

Вот это, наконец, заставило меня заплакать. И я плакала, когда Ионид подсадил меня в повозку, и, плача, слышала распоряжения и увидела, как группа всадников повернула к воротам. Внушительная процессия, чтобы сопровождать подметальщицу. Ну да, Ионид был важной персоной. Мы проехали через внешний двор, проехали Большие Ворота.

– Остановитесь! Остановитесь! Прошу вас! Остановитесь!

Я соскочила с повозки, подобрала подол платья, чтобы уберечь его от дорожной ныли, подбежала к нему, нагнулась и крепко его обняла. Нашу старую герму, конечно, а то кого же? Стоит глубоко вкопанный в землю, красуется членом и нахальной улыбкой. Я крепко обняла его и прижалась щекой к каменным кудрям на его голове. Я ненавидела наш дом и наложила бы на него проклятие, если бы осмелилась. Но это же была наша старая герма! Испросив и получив у него на то дозволение, его выкопали столько лет назад перед нашим маленьким домом в Фокиде, который он так долго охранял. И вот теперь меня выкопали, вырвали с корнем, пересадили, и никто не попросил у меня разрешения. Я выла там, пока солнце всходило над моим будущим, и нелепо цеплялась за мое прошлое.

– Думаю, мне будет лучше разделить с тобой твою повозку. Иди, малютка Ариека. Ты поплакала столько, сколько требуют приличия, а все сверх будет уже чистым баловством. А ты, по-моему, не из тех девушек, что балуют себя. Идем же. А теперь, если ты обопрешься вот сюда правой рукой… так-так… а левую ступню поставишь вот сюда… и подтянешься… отлично. А теперь сядь. Прекрасный жеребец, не так ли? Мой охотничий конь! Но мы позволим моему конюху вести его на поводу. Знаешь, раз я твой опекун, а ты моя опекаемая, будет вполне благопристойно, если ты приоткроешь свое лицо побольше… с другой стороны, пыль, которую поднимает этот допотопный экипаж… ты ведь мало что знаешь обо мне и об этой поездке?

Я ничего не сказала, потому что не умела говорить с мужчиной. Но он догадался о моих затруднениях.

– Но как тебе называть меня? И, если на то пошло, как мне называть тебя? Может быть, остановимся в основном на Ариеке, с юной госпожой в знаменательные дни и по праздникам? Пожалуй, так будет хорошо. Ну а как тебе называть меня? Думаю, «Ион» не очень тебя устроит, тогда как «Ионид» с добавлением «Писистратид» сойдет для тех церемоний в Дельфах, которые так ужасно торжественны.

– Да, досточтимый Ионид.

– Ты изысканно благовоспитанна, дитя мое. Как ты думаешь, будет ли мне дозволено увидеть сразу оба глаза, а не только один? Привыкать к мужчинам нелегко. Я всецело тебе сочувствую. Я предпочитаю женщин. Но только никому не проговорись. То есть не как жен или рабынь… эта твоя рабыня слишком смазлива, мы должны ее продать… я имею в виду, что предпочитаю женщин в качестве друзей. И с моей точки зрения я в восторге, что обзавелся новым другом-женщиной и получил привилегию заботиться о ней. Возможно, ты заметила, что я говорю слишком много. Ты же, как и приличествует, говоришь слишком мало – вот такой парадокс! Ты следишь, как яблоко ходит вверх-вниз по моему горлу. Да, оно очень заметно. Мы, долговязые и худые, страдаем такого рода выпуклостями. Полагаю, ты могла бы зарисовать мышцы моего лица. Ну, что же. Кажется, ты чувствуешь себя более удобно, раз лошади идут шагом. Твой отец держит отличных коней. Но об этом мне не следует говорить. Тебе любопытно узнать про свое будущее.

– Моя мать сказала мне, что я буду мести полы, досточтимый Ионид.

Он улыбнулся с затаенной печалью в глазах.

– Возможно, я ввел ее в заблуждение. Как глупо с моей стороны! О, понимаю! Да. Ты правда будешь носить в одной из процессий священную метлу. Но в остальном…

– Мне не надо будет подходить к тому месту?

– О чем ты подумала? Что за… Да, понимаю. Я мог бы предвидеть, что ты окажешься глубоко религиозной. Ну, разумеется.

– Нет! Нет! Я испугана. Вот и все.

– В конечном счете это одно и то же. Прости, я не собирался этого говорить, и ты забудь. Я слишком поддаюсь своей склонности к драматизации. Все, что угодно, ради острого словца, сарказма, парадокса, изящной апофегмы… Что есть истина? Но ты веришь в богов?

– Разумеется, Ионид.

– Это хорошо.

– Они же есть, верно? Ты ведь веришь в них, даже не пугаясь?

– Я верю, что очень правильно, что в них веришь ты, бедная малютка. И не отказывайся от них. Кто знает?..

Кто-то из мужчин что-то крикнул, и наша процессия со скрипом и лошадиным цоканьем остановилась. Всадники спешились и поспешили в терновые кусты у дороги. Ионид спустился с повозки и тоже зашагал туда. До сих пор я смотрела либо на пол повозки, либо на лицо Ионида. Теперь я подняла глаза, посмотрела вокруг и вскрикнула. Весь лазурный залив простирался передо мной, а вдали вздымались к небу снежные вершины великих центральных гор Пелопоннеса. Прямо по ту сторону залива, но словно бы так близко, что казалось, вот-вот и прикоснешься, блестел и дымился Коринф с крепостью Акрокоринф. Я не знала, что мир может выглядеть таким, и готова была смотреть хоть вечность.

Но мужчины закончили свое дело и возвращались. Ионид вскочил в повозку и кивнул начальнику воинов. Начальник закричал, мы поползли дальше по дороге, и вновь заклубилась пыль.

– Досточтимый Ионид…

– Что?

– Священная метла.

– У бога, знаешь ли, есть своя прислуга – его повар, его спальник, его подметальщица. Не будет же бог сам мести свои покои, а? Но это символично, и не более. Его спальник вытряхнет немножко золотой пыли из сандальи, а ты помашешь над ней священной метелкой семь раз. Кажется, семь. В таких случаях обычно три или семь, а иногда – девять. Боги умеют считать, знаешь ли.

– Наверное.

– По-моему, ты уже чувствуешь себя не такой испуганной.

– Погляди на все это, на мир!

– Гляжу, и часто.

– И наш лес внизу, и пастбища… Этолия такая красивая!

– Я не этолиец, но да, Этолия красива. И кстати, я афинянин. Ты слышала об Афинах?

– Это там, где были разбиты варвары.

– Да, давным-давно. С тех пор.. Афины должны быть вон там, слева от нас, далеко за этими горами, примерно на одной линии с Мегарой.

– А напротив ведь Коринф? И Сицилия справа от нас, правильно?

– Да, Сицилия справа от нас и немного южнее, и на большом, очень большом расстоянии.

Некоторое время мы молчали. Я думала о своем брате, но ничего о нем не сказала. Что можно было сказать? Наконец Ионид нарушил молчание:

– Так что у тебя в мыслях?

– Будущее. Мое будущее. Все вопросы. Где? Как? Что?

– Как ты, вероятно, помнишь, есть две пифии. Одна, царствующая Пифия, высокодостойная госпожа. Она слепа, но лишь к этому миру, по которому мы движемся спиной вперед. Вторая госпожа помоложе. Она не… не такая, как слепая госпожа. Но бог дозволяет себе говорить через кого ему угодно. Нет заслуги в том, чтобы быть оракулом, пифией. Они такие, какие есть, царствующая госпожа дряхла, высокодостойна и, я бы сказал – святая. Какова та, что моложе, ты узнаешь сама, так как – символически – ты будешь ее служанкой. Разумеется, для выполнения настоящей работы у нас есть рабы. Не такие, как твоя бойкая скотинка, но рабы, рожденные в храме. Право, мне иногда кажется, что они знают о нем больше, чем мы! Каждый из богов, множества, множества богов, имеет своего жреца, своего слугу. Вместе они составляют все души, и я их попечитель, или я тебе это уже говорил? По-видимому. Впрочем, таково мое единственное право на славу. Ты хорошая слушательница, моя дорогая, и раздразниваешь худшее во мне, то есть болтливость. Ты будешь жить в собственных покоях, в том, что мы называем дворцом пифий. У тебя будут собственные слуги. Я научу тебя обязанностям и умениям, сопряженным с положением, которое ты, надеюсь, когда-нибудь займешь.

– Каким, Ионид?

– Ты научишься слушать и произносить в точности слова бога.

На меня будто мир обрушился.

– Бог да смилуется надо мной! Нет! Ионид…

Он повысил голос:

– Речь идет о полуподжаренной рыбе и о ребенке, который выздоровел на пороге смерти.

– Ионид, прошу тебя! Это была ошибка! Люди раздули…

– Да, разумеется, это была ошибка. Две ошибки. Но ты совершенно права. Ты, – он странно пожал плечами, будто поежившись, – девственница. И у тебя есть… то, что у тебя есть. Ты невежественна, и такое твое невежество придает тебе сходство с провидицей.

– Но ради чего? Ради чего?

– Посмотри туда, на все это. Ахайя на одном берегу залива, Этолия здесь. Это были Спарта и Аргос. Вон там – сияющие Афины, Фивы, острова – столько названий, столько истории… но Афины – деревня. Она полна поддельных людей, занимающих поддельные посты. Этолия – поля и пастбища, а Дельфы… Дельфы, в которые цари посылали посольства, о доступе куда молил Александр… Сократ… о, дитя! Я расскажу тебе! Видишь, там, справа от нас, да, это Сицилия. Но кроме того и куда ближе – ужасное будущее. Опасность, куда более грозная, чем от царя царей.

– Почему у тебя такое лицо? Что-то жуткое!

– О да! Они жуткие. Они – римляне.

Шарф соскользнул с моей головы и повис на шее.

– Но что могу сделать я? Я же ничего не знаю ни о чем об этом.

– Ты? Ты можешь помочь спасти Элладу. Спасти Афины и возродить Дельфы.

Еле-еле я удержалась, чтобы не прыснуть от смеха. Совсем не от счастливого смеха. Этот странный мужчина, который теперь, видимо, был моим опекуном, с каждым мгновением становился все более странным и непредсказуемым. Он словно бы сворачивал с прямой скучной дороги жизни, в которой события грядущего дня обычно легко предсказать по событиям дня нынешнего. Мое сознание сделало прыжок в сторону воспоминания об одном нашем рабе, и к тому же домашнем рабе, рабе кротком даже по меркам нашего дома, где жизнь была даже еще более размеренной, чем движение парома. Но однажды он, необъяснимо почему, принялся плясать и смеяться и не останавливался, так что наконец его пришлось связать; так он и умер. Что-то, нечто сумело завладеть им. После его смерти нам не обобраться было хлопот с очищением всего дома, так как подобное сеет страх. И вот теперь этот достойнейший и важный мужчина наклоняется ко мне и роняет мощные названия: Эллада, Этолия, Ахайя – будто играет камешками, подобранными на пляже. Наверное, он прочел что-то в моих глазах, хотя тогда мне казалось – как и теперь, – что способность читать что-то по лицу, будь то чувства, мнения, намерения, сильно преувеличиваются. Кроме того, хотя меня разбирал смех, мне было страшно. Во всяком случае, это он сумел увидеть и сдержался.

– Пока еще рано. Что ты можешь знать обо всех этих вопросах? Ты хотя бы слышала про римлян?

Я задумалась. Мой брат? Он говорил при мне о Риме и Карфагене. В Сицилии были сражения.

– Совсем мало. Мой брат…

– Деметрий.

– Ты знал его?

– Я знаю о нем. И это вовсе не так удивительно, как, возможно, кажется тебе. Дельфы знают почти все, юная госпожа. А вон там ты можешь увидеть самые верхние здания под Сверкающими Скалами.

К чему описывать Дельфы? Весь мир знает, как они лепятся к склонам горы Аполлона. Мы уже подъезжали к месту, где дорога выводит в долину с речкой, струящейся по ее дну. Люди говорят про воздух в Дельфах. И редко упоминают страх, который овладевает вами при виде них – словно омытых, прекрасных и смертоносных. Повсюду таятся боги, но позволяют ощутить себя, будто в любой миг с блеском молнии и ударом грома ты войдешь в соприкосновение с присутствием, с целью, с силой. Я видела Коринф по ту сторону залива, но ни разу не была там. А потому Дельфы были для меня первым городом, маленьким и странным. Я попыталась погасить себя.

– Не опускай шарф на глаза, Ариека. Тебе следует привыкать.

Повсюду были толпы, и, привлеченные видом наших воинов, они словно бы множились вокруг нашей процессии. Теперь воины сменили торжественный шаг с копьями на плечах и пустили в ход древки. Они отгоняли толпу, и начались крики, толкотня, ругань. Мужчины просовывали руки и касались нашей повозки. Видимо, они считали, что это принесет им удачу. Женщина протянула нитку голубых бус от дурного глаза, и, как всегда послушная, я прикоснулась к ним пальцем. Она торжествующе завопила, то есть я допустила ошибку. В мгновение ока толпа превратилась в ревущее стадо и навалилась на воинов. Люди рвались вперед, протягивая бусы, браслеты, амулеты, даже палки, чтобы я прикоснулась к ним. В задних рядах женщина поднимала младенца над головой, лишь бы я взглянула на него. Мужчины и женщины падали. Один мужчина удерживался на ногах давлением справа и слева, но лицо у него было в крови, а глаза закрыты. Возница свирепо хлестнул лошадей, и наша повозка покатила быстрее. Мало-помалу толпа и ее вонь остались позади. Перед нами были открытые ворота. Мы въехали в них, и, оглянувшись, я увидела, что они закрылись. Наша повозка теперь ехала медленно в тени высоких деревьев и даже еще более высоких обрывов за ними. Я услышала плеск и смешки воды. Ионид испустил глубочайший вздох облегчения.

– Идем. Позволь, я помогу тебе спуститься. Твоя служанка останется с твоей поклажей.

Здание из белого камня с колоннами и портиком. Ионид повел меня вверх по невысоким ступеням к огромной двустворчатой двери. Створки бесшумно растворились вовнутрь, и мы вошли в прохладу огромного зала. В дальнем конце стояла гигантская статуя бога. Лицо у него было тоскливым и красивым и безбородым, как у бога Александра, но это был бог Аполлон. С треножника перед ним поднималась прозрачная струйка курящихся благовоний. Он был одет на этот день в хламиду и плащ. Я последовала за Ионидом туда. Мы взяли по горстке благовоний и высыпали их на тлеющие угли. Струйка дыма сгустилась. Запрокинув лицо и воздев руки, Ионид что-то прошептал богу. Потом он провел меня за истукан, и перед нами открылась дверь. Голос Ионида стал обычным.

– Справа покои старшей госпожи. Слева покои, как ты могла догадаться, младшей госпожи. А ты будешь жить вот тут.

Раб открыл перед нами еще одну дверь. Поменьше.

Свет заливал комнату. Снаружи над городскими крышами был дикий склон горы, но погруженный в глубокую тень. Раб открывал ставни окна напротив первого. Я обернулась посмотреть. Когда ставни распахнулись, в комнату обрушился свет, избыток света, не прямого света от солнца Аполлона, но исходящего отовсюду – слепяще отражаясь, как я теперь поняла, от зданий из белого камня, которые, казалось, взлетали, сыпались вверх, вверх, а не вниз, будто они покидали землю и вспархивали кипящей птичьей стаей в небо. Когда мои глаза свыклись и вернулось ощущение расстояний, я увидела, как различны здания, разукрашенные, будто женщина драгоценностями, изящными красочными узорами, которые танцевали по архитравам и капителям или пылали в тени колоннад. А позади всего этого, будто поддерживая синее-синее небо, вставала отвесная стена Сверкающих Скал.

– О, как красиво!

– Вот это мы, греки, умеем, пусть и ничего больше. Ну, юная госпожа, поздравляю с первым днем твоей свободы. Добро пожаловать в твой дом.

По-моему, я улыбнулась прямо ему.

– Благодарю тебя, Ионид Писистратид.

Я обвела взглядом прохладную тень комнаты. Ни тюфяка, ни табурета, ни сундука. Ионид засмеялся:

– Нет, не эта комната. Она просто твоя прихожая. Идем.

Раб поспешил через комнату и открыл еще одну дверь.

– Иди и осмотри свои покои, Ариека. Я останусь тут.

Мне немножко смешно, когда я вспоминаю свое изумление и восторг, – приемная, спальня с ложем, в сравнении с которым тюфяк, на котором я привыкла спать, казалось, больше подходил для собаки, чем для девушки! Была даже комната, предназначенная для отправления нужд, и я воспользовалась ею с некоторым облегчением, так как с рассвета прошло много времени. Имелась и комната для служанки, поменьше и попроще, но все-таки гораздо более удобная, чем та, которую мои родители считали подходящей для меня. Во всех комнатах я видела предметы, назначения которых не знала, как не знала и их названий. Словно отгадав мое желание, раб, пока я уединилась, открыл все ставни, и комнаты озарял прохладный предвечерний свет Дельф. Воздух освежал, и теперь я поняла, что хотя мой новый дом стоял возле реки, так что о нем нельзя было сказать «вверху, в горах», тем не менее воздух здесь был заметно более свежим. А зимой – так и очень холодным, подумала я, и тут в первый раз заметила металлические чаши в каждой комнате. Это были жаровни. Даже служанка самой младшей пифии будет жить в удобствах и тепле. В переднюю я вернулась бегом. Ионид засмеялся:

– Скоро привыкнешь. А пока расскажи мне, в каком ты восторге.

– Да! Очень-очень!

– А теперь, если ты свободна… как я полагаю, потому что твоя официальная госпожа в этот час спит (а если сказать правду, то и в очень многие другие часы), если, как я сказал, ты свободна, есть еще комната, которую я хочу тебе показать. Пойдем.

Мы вернулись в большой зал, но свернули в боковую дверь позади Аполлона. Лестница вела вниз, довольно темная лестница. Потом еще дверь, и мы вышли через нее в чересполосицу света и теней колоннады, протянувшейся вдоль этой стены здания. Затем по ступеням поднялись в отдельно стоящее здание. Широкие распахнутые двери, а за ними передний зал и еще двери. Мы вошли. Я решила, что это храм.

Комната была огромной. Статуи в глубине не было, только открытые окна. Собственно, вверху всех стен виднелись проемы, в которых прохаживались и ворковали голуби. Под ними на стенах крестами пересекались деревянные доски, образуя что-то вроде гнездовых ящиков. Но голуби ввели меня в заблуждение. Углубления предназначались не для гнезд.

– Ну, вот мы и пришли, юная госпожа. Ты не знала? Козы дают молоко. Цари дают золото. А что делают поэты? Мы называем ее книгохранилищем. Можешь пользоваться ею, когда пожелаешь, раз ты умеешь читать. Да, мы и это знали. С незапамятных времен и по сей день у авторов в обычае посылать копию своего труда в храм. Некоторые из них… ну, у нас есть экземпляры всех пьес, когда-либо ставившихся здесь. Так с чего бы нам начать?

Теперь, когда я перестала смотреть на стены в ярусах из того, что не было гнездовыми ящиками, я увидела вокруг ряды сидений, а также большие ларцы на ножках. Пустого пространства между ними было мало. Ионид проскользнул к среднему – в самом центре большого зала.

– Гомер, если не ошибаюсь.

Он откинул две половинки крышки. Внутри на деревянной поверхности лежал отчасти развернутый свиток.

– Можешь прочесть мне первые слова?

– Я… «Гнев, богиня, воспой»…

– Да. Очень хорошо. Нет. Разумеется, это не копия самого Гомера! Скорее всего он не умел писать, во всяком случае буквами. Но вот что я тебе скажу. Эту копию прислал нам сюда много поколений тому назад мой предок Писистрат. Ты о нем не слышала, ведь ты этолийка. Но он был главным человеком в Афинах и решил, какой список Гомера самый лучший, а потом прислал нам этот список. Разумеется, нельзя сказать, что это его почерк. Наверное, работа писца, а то и десяти или двенадцати писцов, чтобы создать то, что мы называем изданием. Но видишь эту пометочку сбоку? Мы их называем схолиями, и я думаю, нет, я почти уверен, что эту пометку сделал брат Писистрата… тот, который подделывал предсказания нашего оракула. Он был большой негодник, но очень умный. Здесь, как видишь, он пометил описку. Ну, о «Илиаде» достаточно. А вот твоя любимая, одна из двадцати четырех песен «Одиссеи». Тебе найдется что здесь почитать, верно? Затем Арктиний – то, что мы называем «малой Илиадой». Сам я не думаю, что она получила такое название из-за того, что короче гомеровской, но из-за того, что много ей уступает. Ты и это прочтешь, я полагаю. Еврипид. «Ион». Ты слышала про Иона? Он не был моим предком, но занимал то же положение, что я здесь. Еврипид написал трагедию… экземпляр тут довольно потрепанный, служил для суфлирования, и он разрешил нам сохранить его. История довольно жестокая, и я думаю, возможно, она тебе не понравится. Софокл. Эсхил. Но оригиналов их всех у нас, знаешь ли, нет. Царь Птолемей прислал посольство с просьбой одолжить ему оригиналы, чтобы он смог снять копии для своего великого книгохранилища в Александрии. А получили мы назад копии. Это было очень скверно. По-настоящему скверно. Вот тебе пример того, как влияние Востока развращает порядочных греков. Разумеется, Птолемей – первый – был всего лишь македонцем, а это не совсем… Что у нас тут? Ах да, лирики. Пиндар и, думается, его учитель Симонид, а также Бакхилид, Эринна – она была девушкой вроде тебя. А вон там у нас совсем одна… Взгляни!

Еще один книжный ларец на ножках. Ионид открыл половинки крышки, и я заглянула внутрь. Там, конечно, лежала книга. А еще простое золотое кольцо с продетым в него пучком волос мышиного цвета. А еще старое гусиное перо, обтрепанное, в черных пятнышках.

– Десятая Муза, юная госпожа. Сапфо с Лесбоса, того острова, на берег которого выбросило голову Орфея, после того как Безумные Женщины растерзали его в клочья. Думаю, Сапфо станет твоей особенной подругой. Нет, не думай, что познакомишься с ней во плоти. Она умерла сотни лет назад, но какая разница? Она была благородной девушкой, вроде тебя, очень чувствительной, очень, я думаю, страстной, хотя счастливей всего чувствовала себя с девушками, как я счастливей всего с… ну, полагаю, ты сама догадаешься. Персей! Ты не можешь уделить нам немного времени?

Между двумя ларцами появился молодой человек, которого я прежде не заметила.

– Ионид. Милостивая госпожа.

– Это Персей, моя дорогая, наш бесценнейший раб. Неужели ты так никогда не примешь свободу, Персей?

– И покину книгохранилище, Ион? Никогда! Чем могу помочь тебе?

– Ты не расскажешь юной госпоже – ты про нее знаешь, – не расскажешь ей про книгу и остальное?

– Ну-у. Перо, как указано в надписи, это перо Сапфо. Кольцо принадлежало ей, и, конечно, считается, что волосы тоже ее… не слишком примечательные для Десятой Музы, верно? Ну, так говорят, она была маленькой и невзрачной – серенький малютка соловей Лесбоса, назвал ее Алкей. Какое из ее стихотворений вы пожелали увидеть?

– Не думаю, что у нас есть на это время, Персей. Просто расскажи нам ее историю.

– Ну, она в конце концов влюбилась в мужчину, рыбака, который не сумел бы отличить альфы от беты. Не то чтобы это имело хоть какое-то значение. Но он ее покинул. Она для него была слишком некрасивой. Он предпочитал пухленьких. И она бросилась с обрыва в Левктре. Он продал книгу и кольцо, которые она ему подарила. Бедная девушка пыталась приворожить его этим кольцом. Ну а волосы… нет, не думаю.

– Вот так, юная госпожа.

– Прости меня, Ион. Я очень занят.

– Вернись к своим книгам о книгах про книги! Мы удовлетворимся творцами. Ну-с, юная госпожа, я хочу, чтобы ты проводила тут столько времени, сколько пожелаешь, и, поверь, времени у тебя будет много. Вон в том конце – проза. Гистий, Геродот и тот субъект, который проплыл вокруг Африки, забыл его имя… начальник флота Александра. Сотни книг, без преувеличения – сотни. Но особенно я хочу, чтобы ты читала поэзию. И особенно гекзаметры. Я хочу, чтобы ты научилась говорить гекзаметрами. Ну а пока у тебя только одна обязанность – читать, читать, читать! – Внезапно он понизил голос. – Ариека! Послушай, леечка, в чем дело? Ты свободна, свободна, свободна! Здесь, в этом здании, в твоем распоряжении величайший дар человечества тебе, величайшее изобретение! Без него мы все еще могли бы выцарапывать на глиняных кирпичиках бычьи головы и горшки с ушами! Алфавит, дитя мое, и возблагодарим бога за финикийцев!

Но я расплакалась и не могла совладать со слезами. Хотя была ли я печальна, или счастлива, или испугана, или всецело преосуществлена, сказать не могу.

III



Ко второй госпоже меня привел Ионид. Она оказалась совсем не такой, какой мне представлялась Пифия. Возлежала на ложе, совсем как мужчина, опираясь на локоть. Первое, что в ней сразу бросалось в глаза, была неимоверная толщина. Она была даже толще моей няньки. Брыли у нее свисали так, что казалось, они вот-вот сползут на землю. Ноги у нее были босыми, и я впервые в жизни увидела накрашенные ногти. Такого же цвета, как ногти на ее руках. Правда, я о таком слышала. Моя мать называла накрашенные ногти как один из признаков «непотребной женщины», то есть женщины, о чьем занятии вслух не говорят. Подразумевала она «подругу», «гетеру», хотя, если не ошибаюсь, есть даже еще более грязное занятие. Я не знаю – или не знала, – как оно называется.

– Подойди поближе, дитя. Боги, ты и правда дитя. Тебе четырнадцать? Пятнадцать?

– Пятнадцать, милостивая госпожа.

– Сядь, дитя. Нет, не в это кресло. Тебе ведь не хочется сидеть неудобно, ведь так? Попробуй этот табурет. Ведь лучше, верно? Должна сказать, колесницы и прохожих на улице тебе не остановить, но у тебя приятный голос. Ты поешь?

– Не знаю, милостивая госпожа.

– Не будь дурочкой. Ты не можешь не знать!

Она была достаточно ласкова, но настойчива.

– Детские песенки. И только. Ну и деревенские песни. Две-три, как все.

– Несколько нот очень полезны. Разумеется, можно обойтись и бурканьем. А иногда вопль. Если сочтешь нужным.

– Милостивая госпожа?

– Ну, просто птенчик, верно, Ионид? Где ты ее нашел?

– Я думаю, нам следует побывать у первой госпожи.

– Так идите. Это все, дитя.

– Милостивая госпожа…

– Ну…

– Когда ты желаешь, чтобы я начала?