Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Рэмси Кэмпбелл

Рождественские декорации


Каждый год составители сборника «Ужасы» («The Mammoth Book of Best New Horror») встают перед сложнейшим выбором: какой из рассказов Рэмси Кэмпбелла напечатать.
Этому автору, в отличие от большинства других, работающих в данном жанре, неизменно удается писать превосходные вещи как для мейджеров, так и для независимых издательств.
В этом году сделать выбор было особенно непросто, и в итоге оказалось, что единственной достойной оценкой работы Кэмпбелла может стать публикация сразу двух его произведений.
«Рассказ „Рождественские декорации“ написан для специального издания, — поясняет автор, — и я подумал, что благодаря своей тематике он станет хорошим рождественским подарком. Ведь каждый, кто читал „Дымоход“ („The Chimney“), наверняка знает, что Рождество в моих рассказах может быть ужасным временем. Вероятно, потому, что с тех пор, как научился ходить, каждое Рождество я получал в подарок книжки о медвежонке Руперте».


Вот наконец и они! — воскликнула бабушка Дэвида, и ее лицо стало сначала зеленым в свете мерцающего пластикового остролиста, который обрамлял входную дверь, а затем красным, когда бабушка, тяжело ступая, вышла, чтобы обнять мать Дэвида, и оказалась в отблесках костюма Санты, сидящего в санях под окном.

— Что, попали в «пробку», Джейн?

— Я все еще не вожу машину, мама. Поезд опоздал, и мы не успели сделать пересадку.

— Тебе надо найти себе мужчину, Джейн! Правда, у тебя же есть Дэви, — пропыхтела бабушка и, переваливаясь с боку на бок, устремилась навстречу внуку.

Ее объятия оказались еще более крепкими, чем в прошлый раз. От бабушки пахло одеждой, такой же старой, как она сама, и запах этот не мог полностью перебить другого, тяжелого духа, который, как подозревал Дэвид, исходил от ее старческого тела. Мальчик смутился еще больше, услышав, что у дома притормозила какая-то машина, но водитель, видимо, просто залюбовался праздничными украшениями. Когда бабушка неожиданно отпустила Дэвида, он решил, что она заметила его замешательство, но ее напряженный взгляд был обращен к саням.

— Он что — спустился? — прошептала она.

Дэвид все понял раньше своей матери. Он сделал шаг назад между заросших травой клумб и украдкой посмотрел вверх, туда, где над окнами спален вспыхивала надпись «Счастливого Рождества». Второй Санта по-прежнему сидел на крыше; его светящаяся фигура раскачивалась взад-вперед на ветру, и казалось, что он тихонько посмеивается.

— Он там, — сказал Дэвид.

— Думаю, он должен быть сразу во многих местах.

Теперь, когда ему было почти восемь, Дэвид знал, что Сантой всегда наряжался его отец. Но не успел он это произнести, как бабушка тяжелой поступью подошла к нему и пристально посмотрела на крышу.

— Он тебе нравится?

— Я люблю приезжать и смотреть на все ваши рождественские штуки.

— А мне он что-то не очень по душе. По-моему, он похож на какую-то пустышку.

Стоило ветру сменить направление, как фигура надувного Санты снова развернулась, и бабушка крикнула:

— А ну стой, где стоишь! И не вздумай спрыгнуть на нас.

К ней заспешил дед Дэвида, шлепая тапками, которые болтались на его худых ногах; маленькое личико старика сморщилось.

— Иди в дом, Дора! Соседи смотрят.

— Мне нет дела до этого толстяка, — сказала бабушка достаточно громко — так, чтобы было слышно на крыше, — и протопала в дом. — Ты ведь сможешь внести наверх мамин чемодан, Дэвид? Ты теперь большой и сильный мальчик.

Ему нравилось тащить за ручку чемодан на колесиках — это было все равно что тянуть за поводок собаку, с которой можно разговаривать, и иногда не только мысленно, — но бьющийся о ступени багаж грозил зацепиться за обветшалый ковер, так что матери пришлось помочь Дэвиду.

— Я быстренько все распакую, — сказала она ему. — А ты иди вниз и узнай, не нужна ли кому твоя помощь.

Дэвид сидел на расписном унитазе в столь же вычурной розовой ванной до тех пор, пока мать не спросила, все ли с ним в порядке. Мальчик прислушивался к спору, доносящемуся снизу, но толстой розовый ковер приглушал звуки. Наконец, отважившись спуститься, Дэвид сумел разобрать бабушкино яростное шипение:

— Тогда делай сам! Посмотрим, что у тебя получится.

Запах подсказал мальчику причину разлада. А когда, на кухне получив от дедушки поднос, он принялся накрывать на стол, все стало очевидным. Кусок сморщенной говядины, покрытый засохшим соусом, на гарнир картофель, зажаренный почти до углей, и зеленые бобы, с которых кто-то пытался соскоблить подгоревшую корку.

— Не так плохо, как кажется, правда? — с набитым ртом проговорила бабушка. — По-моему, Дэви, все равно что ешь барбекю.

— Не знаю, — честно признался он, так и не решившись попробовать хотя бы кусочек.

— Что они понимают, эти мужчины, верно, Джейн? Нельзя заставлять обед ждать. Полагаю, твой муженек не лучше.

— Был, но мы можем не говорить о нем.

— Что ж, он свое получил. Не делай такое лицо, Том! Я только сказала, что отец Дэви… Ах да, ты же развелась с ним, Джейн! Прости меня за мой длинный язык. И ты, Дэви, прости.

— Быстренько скушай то, что тебе хочется, — посоветовал мальчику дед, — а потом бегом в постель, чтобы Санта мог принести свои подарки.

— Нам всем тоже не мешает отправиться спать, пока он не появится, — сказала бабушка с запоздалой улыбкой.

Санта ушел из жизни мальчика, так же как и его отец, и теперь Дэвид был уже слишком взрослым, чтобы ему недоставало того или другого. Он ухитрился пробить броню второй картофелины и разжевал несколько кусков пересушенной говядины, однако спасовал перед горелыми остатками бобов. Тем не менее, вставая из-за стола, он поблагодарил бабушку.

— Славный мальчик, — сказала она, пожалуй, чересчур громко, словно заступаясь за него перед кем-то. — А теперь иди и постарайся заснуть.

В этих словах Дэвиду почудилась скрытая угроза, отчасти поэтому он долго не мог заснуть в своей маленькой спальне, не больше той, что была у него дома. Даже сквозь плотные шторы пробивалось мерцание букв «Счаст», расположенных прямо над окном; над кроватью тоскливо пищали проснувшиеся комары. Доносившиеся снизу голоса были едва слышны, казалось, взрослые не хотят, чтобы мальчик знал, о чем идет речь. Больше всего Дэвида беспокоил глухой звук, похожий на скрип кресла-качалки, который шел откуда-то сверху. Должно быть, это фигура Санты раскачивалась на ветру, не предпринимая никаких усилий, чтобы вырваться на свободу. Дэвид был слишком взрослым для этих баек, но все-таки он обрадовался, когда наконец услышал, как мама, бабушка и дедушка, негромко переговариваясь, поднимаются наверх. Хлопнула дверь, и из-за стены донесся взволнованный голос бабушки:

— Что он делает? Он что, сорвался?

— Ну упадет так упадет, — едва слышно ответил дедушка, — Туда ему и дорога, раз он действует тебе на нервы. Ради бога, иди ложись!

Дэвид постарался не придавать этому значения. Чтобы не слышать скрипа просевшего под тяжестью бабушки матраса, он двумя руками натянул на голову стеганое одеяло. Вероятно, одеяло сползло, когда он погрузился в сон, потому что мальчика разбудил голос, раздававшийся снаружи за окном.

Это был голос деда. Дэвид разволновался, вообразив, что тот вскарабкался на крышу, но потом понял, что дед разговаривает с кем-то, высунувшись из соседнего окна.

— Дора, ты соображаешь, что ты делаешь?! Иди в дом, пока воспаление легких не заработала!

— Я смотрю, сидит ли он там, где ему полагается сидеть, — отвечала снизу бабушка. — Да, да, это я тебе говорю! И нечего притворяться, будто ты не кивал!

Дэвид, похолодев, понял, что бабушка обращается к фигуре Санты, раскачивающейся на крыше.

— Иди же в дом, ради бога, — уговаривал дед, подкрепляя свои слова грохотом оконной рамы.

Дэвид услышал, как он пересек комнату, и быстро, крадучись, спустился по лестнице. Спор по мере приближения к спальне становился все более приглушенным. Дэвид волновался, как бы не проснулась мама и не принялась выяснять, что происходит. Он не должен идти к ней; он обязан быть мужчиной, как она то и дело говорила ему, а не уподобляться своему отцу, который сбегает к женщинам, потому что ему все время чего-то не хватает. Ворчание за стеной стихло, и Дэвид остался наедине с назойливым светом мигающих лампочек и беспокойным шуршанием на крыше.

Когда он открыл глаза, между штор пробивалась полоска дневного света. Наступило Рождество. В прошлом году в этот день Дэвид стремглав сбежал по лестнице, чтобы перещупать все предназначенные ему свертки, лежавшие под елкой, и догадаться об их содержимом. Но сейчас он оттягивал встречу с бабушкой и дедом, опасаясь, что выдаст себя. Мальчик надеялся, что бабушка еще спит. Но тут из кухни донесся голос матери:

— Мама, позволь мне приготовить завтрак. Это будет для тебя еще одним подарком.

Дэвид не осмеливался спуститься, пока она его не позвала.

— А вот и рождественский мальчик! — воскликнула бабушка так, словно он был главным виновником торжества, и так крепко обняла его, что Дэвид с трудом поборол внутренний протест.

— Кушай, а то не вырастешь!

Ее бурный порыв вытеснил воспоминания о вчерашнем ужине. Дэвид постарался заесть его завтраком, а затем вызвался помыть посуду. Не успел он закончить, как бабушка крикнула:

— Быстренько наверх, посмотрим, что принес Санта! Я волнуюсь не меньше тебя, Дэви.

В гостиной дедушка раздавал подарки, а вспышки лампочек на елке словно передавали какое-то секретное сообщение. Дедушка с бабушкой подарили Дэвиду книжки с головоломками и рассказами о супергероях, мама — компьютерные игры.

— Спасибо, спасибо, — повторял он, зачастую просто из вежливости.

Когда ему вручили последнюю игру, бабушку угораздило подсказать:

— Кого ты должен благодарить? — И сразу, словно испугавшись, что испортила ему настроение, она добавила: — Надеюсь, он слышит.

— Никто не слышит, — возразил дед. — Здесь никого нет.

— Не говори такие вещи, Том. Не в присутствии Дэви.

— Ничего страшного, мама. Дэвид, ты ведь знаешь правду, верно? Скажи бабушке.

— Санта-это просто сказка, — произнес Дэвид и почувствовал себя так, словно отнимает игрушку у малыша. — На самом деле, чтобы купить подарки, людям приходится копить деньги.

— Он должен был это узнать, раз уж это Рождество получилось таким скромным, — сказала мать. — Ты же видишь, как хорошо он себя ведет. Мне кажется, он переживает даже меньше, чем я.

— Извини, Дэви, если я тебя огорчила… — пробормотала бабушка, и вправду выглядевшая смущенной.

— Вовсе не огорчила, — отозвался Дэвид, не в последнюю очередь из-за того, что глаза у бабушки подозрительно увлажнились. — Прости, если я тебя расстроил.

Она покачала головой, и щеки у нее при этом болтались, как у резиновой маски, которая вот-вот свалится. Взгляд бабушки снова был прикован к окну.

— Значит, ему там все равно, да? Он просто старая пустая скорлупка. Может быть, его уже можно снять?

— Лучше подождать до Нового года, — сказал дедушка и с неожиданной горечью добавил: — Мы же не хотим новых несчастий.

Бабушкино выцветшее продавленное кресло с облегчением скрипнуло, когда она выбралась из него.

— Куда ты? — недовольно окликнул ее дед и, прихрамывая, двинулся следом.

Он не переставал ворчать на нее, пока она, стоя под окнами, долго, не отрываясь, смотрела на крышу. На этот раз бабушка не кричала и не пыталась разговаривать с Сантой, однако, вернувшись, казалась по-прежнему встревоженной.

— Мне не нравятся его передвижения с места на место, ведь внутри у него ничего нет, — сказала она, прежде чем спохватилась, что рядом Дэвид. — Может быть, Дэви, в нем, как в бобах, завелся червяк, вот он и егозит все время.

Дэвид ничего не понял и не был уверен, что хочет понять, но тут поспешно вмешалась мама:

— Не сыграть ли нам в какую-нибудь игру? Мама, какая тебе нравится?

— Как же она называется? А, да — Лоллопия. Та, что с маленькими домиками. Слишком маленькими, чтобы подходить для таких толстяков. Лоллопия.

— Монополия, — поправила ее мать.

— Лоллопия, — не обращая внимания, продолжала бабушка и добавила: — Не хочу я в это играть. Слишком много арифметики. Какая твоя любимая, Дэви?

Его любимой игрой была именно «Монополия», но он решил этого не говорить, скорее ощущая, чем осознавая повисшее напряжение.

— Выбирай сама.

— Лудо![1] — воскликнула бабушка и захлопала в ладоши. — Джейн, я играла в нее каждое воскресенье с твоими бабушкой и дедушкой, когда была как Дэви.

Хотел бы он знать, забыла ли она правила игры или просто, по своему обыкновению, вела себя так, словно ей было шесть лет. Она умоляла, чтобы ей разрешили передвинуть фишки, когда у нее не выпадала шестерка, и все норовила переставить их на большее количество клеток, чем показывал брошенный кубик. Дэвид ей поддавался, но дедушка сопротивлялся и напоминал, что она должна бросать кубик положенное число раз, чтобы провести свои фишки к дому. После нескольких партий, во время которых бабушка с комичной, постепенно ослабевающей подозрительностью косилась на то, как переставляют фишки ее противники, мать Дэвида спросила:

— Кто хочет пойти прогуляться?

Согласились все, а это означало, что им не удастся двигаться быстро и уйти далеко от дома.

Дэвид поневоле позавидовал мальчишкам, которые гоняли на велосипедах или носились с пистолетами. Бледный свет, сочившийся с облачного морозного неба, казалось, обесцветил все украшения на одинаковых улицах, хотя некоторые детали все-таки отличали один квадратный приземистый домик от другого.

— У нас красивее, правда? — повторяла бабушка, напряженно обшаривая крыши хмурым взглядом. — Там его тоже нет, — не раз слышал Дэвид ее бормотание, а когда показался их дом, она заметила:

— Смотрите, он не пошел за нами. Мы бы его услышали.

Она сказала, что на крыше ничего не изменилось, — да и не могло измениться, убеждал себя Дэвид, — однако, возвращаясь в дом, он ощущал тревогу.

Приготовление рождественского обеда прошло спокойно.

— На кухне должна быть одна хозяйка, — было сказано матери Дэвида, предложившей помощь, однако ей пришлось сначала напомнить бабушке включить духовку, а потом не позволять раньше времени вытаскивать оттуда индейку. Пока еда готовилась, бабушка спорила с дедом и мамой о давних событиях, а Дэвид пытался сидеть тихо, уткнувшись в книжку с лабиринтами. За обедом мать, чтобы не огорчать бабушку, почти силой заставила его доесть все. Что он и сделал, а потом изо всех сил старался не обращать внимания на боль в желудке, пока мыл посуду, а бабушка критиковала чуть ли не все телепрограммы, которые включал дедушка.

— Не слишком-то рождественская передача, — всякий раз заявляла она, причем каждое замечание сопровождалось взглядом в сторону зашторенного окна. Опасаясь, как бы она не выдала чего-нибудь похуже (у Дэвида создалось впечатление, что и мама с дедом боятся того же), и измученный коликами, он едва дождался, когда мать наконец объявила:

— Думаю, кому-то пора в постель!

Судя по тому, что бабушкины губы зашевелились в поисках подходящих слов, Дэвид подумал, уж не приняла ли та слова дочери на свой счет.

— Иду, — отозвался мальчик, но, прежде чем уйти, ему пришлось вытерпеть все объятия, поцелуи и троекратные пожелания счастливого Рождества.

Дэвид зашел в ванную, надеясь, что шум воды заглушит неприятные звуки. Потом повалился на кровать. Ему чудилось, что он прячется за кулисами, как это было в прошлом году во время рождественской школьной постановки, когда он ожидал своего выхода на сцену, а родители, молитвенно сложив руки, сидели в зале.

Мерцание и жужжание за окном, от которых не могли спасти даже плотные шторы, вполне заменяли сценические эффекты, а сквозь доносившееся снизу бормотание телевизора Дэвиду слышались звуки надвигающейся драмы. Хорошо, хоть скрипа на крыше не было. Мальчик старался думать о прошлом Рождестве, но продолжал чувствовать острый несвежий вкус нынешнего, пока сон не затуманил его сознание и он не отключился.

Разбудила Дэвида непонятная возня снаружи. Что-то мягкое ощупью, но решительно пробиралось к окну — ветер дул с такой силой, что под его яростными атаками свет от вывески вспыхивал порывистым пламенем, словно раздуваемый кем-то костер. Должно быть, лампочки ветром прижимало к окну. Мальчик не успел подумать, насколько это может оказаться опасным, как скрип над головой изменился: стал отчетливым и громким. Казалось, что-то — или кто-то — целенаправленно движется к окну его комнаты. Больше всего Дэвида беспокоило, как бы не проснулась бабушка, но в соседней комнате было тихо, впрочем, как и внизу. Он натянул одеяло на голову, а потом услышал звуки, слишком громкие, чтобы их можно было заглушить, — как будто что-то пустотелое соскользнуло сверху и ударило в окно, потом еще раз. Что бы это ни было, но оно, похоже, явно горело желанием выбить стекло.

Дэвид полз на четвереньках до тех пор, пока с него не сползло одеяло, а потом вытянул руки и приоткрыл шторы. Он закричал бы, если бы увиденное не повергло его в шок. На уровне лица на него сквозь стекло смотрели два глаза — мертвые, словно из хрусталя. Они не моргали, но потрескивали, будто пытались обрести хотя бы видимость жизни.

Но хуже всего было то, что нос и рот, почти скрытый грязно-белой, похожей на гриб бородой, находились выше глаз. Из-за этого улыбка неестественно красных губ казалась двусмысленной, как у клоуна.

Маска успела еще раз неловко стукнуть в окно, прежде чем свирепый порыв ветра подхватил самодовольную фигуру. Отделившись от стекла, лицо погасло, словно его задул ветер. Дэвид услышал, как ударила по крыше болтавшаяся проволока, и увидел, как похожая на мутно-серый человекообразный воздушный шар фигура пролетела над садовой оградой и приземлилась на проезжей части.

Звук был как от брошенной кем-то пустой пластиковой бутылки или коробки от гамбургера. Не разбудит ли этот шум бабушку? Дэвид не был уверен, что ему хотелось бы вместе с ней смотреть, как этот ухмыляющийся тип незаметно продвигается к дому. Глядя, как он дергается, мальчик почувствовал жалость, как бывало, когда он наблюдал за опрокинувшимся на спину и беспомощно барахтавшимся насекомым. Потом беднягой завладел очередной порыв ветра, который понес ее влево на самую середину дороги, и вскоре нелепое чудище скрылось из виду. Дэвид услышал, как какая-то машина на полной скорости пересекла перекресток, и ее движение ни на секунду не замедлилось из-за глухого удара и хруста, с каким давят жука.

Когда шум мотора затих, по дороге, кроме неугомонного ветра, уже ничто не двигалось. Дэвид отпустил штору и скользнул под одеяло. Драма была окончена, несмотря на это, лампочки за окном продолжали мигать. Снов он не видел и, проснувшись поздно утром, сразу вспомнил, что на крыше уже нет того, кто так тревожил бабушку. Вот только как она к этому отнесется?

Дэвид крадучись прошел в ванную, затем вернулся в спальню. Снизу слышались приглушенные голоса, казалось, там притворялись, что все в порядке. Потом бабушка крикнула:

— Что ты там наверху делаешь?

Она имела в виду Дэвида. Он знал, что это было предупреждением о том, что завтрак стынет. Голос ее был спокоен, но надолго ли?

— Иди кушать вкуснятину, которую приготовила мама, — позвала его бабушка, и он сдался из страха, как бы она не заподозрила, что он нервничает, хотя его желудок не проявлял особой готовности принимать пищу.

Когда Дэвид засунул в рот последний кусок, бабушка сказала:

— Это самый плотный завтрак в моей жизни. Думаю, нам всем не мешает прогуляться.

Мальчик поспешил выпалить:

— Я должен вымыть посуду.

— Какой хороший помощник у бедной старенькой бабушки! Не волнуйся, мы тебя подождем. Мы никуда не убежим и не бросим тебя, — сказала она и, вздохнув, многозначительно посмотрела на мужа.

Дэвид как мог тянул время, доводя до блеска каждую тарелку. Он уже подумывал, не притвориться ли ему больным, чтобы удержать бабушку дома, когда увидел, как калитка в дальнем конце сада стала раскачиваться, словно кто-то пытался ее открыть. Низкая трава на газончике тоже колыхалась.

— Слишком ветрено, чтобы идти гулять, — заявил он бабушке. — Дедушка правильно сказал — ты простудишься.

Он тут же осознал свою оплошность и так и остался стоять с открытым ртом, но бабушку в его словах заинтересовало лишь упоминание о ветре.

— И что — сильно дует? — спросила она, со стоном поднимаясь и топая к выходу. — Что там с этой пустышкой?

Не отводя взгляда от дрожащей травы, Дэвид прислушивался к тому, как бабушка распахнула дверь и вышла из дому. Он втянул голову в плечи, словно пытался закрыть ими уши, но, даже заткнув их руками, он не смог бы заглушить крика:

— Он спустился! Куда же он спрятался?

Дэвид обернулся к матери и увидел, что та трет лоб, будто стараясь отогнать дурные мысли. Дед протянул было руки, но тут же беспомощно уронил их под тяжестью невидимого груза. Бабушка все кружила и кружила по дорожке, словно исполняла балетные па, только лицо у нее было испуганное. Дэвиду показалось, что взрослые разыгрывают спектакль, как это часто происходит, и во что бы то ни стало надо остановить их.

— Он упал, — крикнул бабушке мальчик. — Его сорвало ветром.

Бабушка замерла в неуклюжем пируэте и пристально посмотрела на Дэвида, стоящего в прихожей.

— Почему ты не сказал? Чего ты добиваешься?

— Не горячись, Дора, — попросил дед. — Пойми, он только хочет…

— Не важно, чего хочет Дэви. Для разнообразия можно поинтересоваться, чего хочу я. Это и мое Рождество. Где он, Дэви? Покажи, если думаешь, что тебе так много известно!

Голос ее становился все громче и раздражительнее. Дэвид почувствовал, что обязан спасти мать и деда от дальнейших споров. Он проскользнул мимо взрослых, мимо праздничных саней и бросился к концу дорожки.

— Его понесло вон туда, — показал мальчик. — Его переехала машина.

— Раньше ты этого не говорил. Ты это выдумал, чтобы не пугать меня?

До этой минуты Дэвид не осознавал, в каком ужасе находилась бабушка. Он напряженно вглядывался в перекресток, однако тот казался совершенно пустынным.

— Покажи мне — куда, — настаивала бабушка.

Может быть, там хоть что-нибудь есть? Дэвид уже пожалел, что вообще открыл рот. Бабушка ковыляла на удивление быстро, так что все ее тело сотрясалось, и у мальчика не было ни малейшего повода для промедления. Он выбежал на перекресток, но там не осталось никаких следов ночного происшествия. Дэвид расстроился еще больше, когда понял, что бабушка даже не попросила его быть осторожным на дороге — так она была напугана. Мальчик вертелся волчком в поисках каких-нибудь обрывков, пока наконец не заметил жалкие останки, которые бесформенной кучей валялись в футе от садовой ограды.

Должно быть, кто-то убрал их с дороги. Большая часть туловища превратилась в груду красно-белых обломков, только голова да половина левого плеча были невредимы и венчали то, что осталось от чучела. Дэвид уже собирался показать пальцем на находку, как вдруг она переместилась. Все с той же усмешкой голова завалилась набок, словно сломалась невидимая шея. «Его перевернул ветер», — сказал себе мальчик, однако он не был уверен, что бабушке следовало это видеть. Не успел он об этом подумать, как та проследила за его взглядом.

— Это он! — вскрикнула бабушка.

Дэвид уже собирался схватить ее за руку и увести прочь, как голова опять шевельнулась. Она развернулась с такой медлительностью, от которой ухмылка показалась еще более дразнящей, и потащила за собой остальные обломки.

— Он идет ко мне, — пролепетала бабушка. — У него внутри что-то есть. Это червяк.

Мать Дэвида, опередив деда, спешила к ним. Не успела она подойти, как ухмыляющийся тип легко и быстро приблизился к бабушке. Она отшатнулась, а затем с остервенением принялась топтать своего мучителя.

— Теперь ты у меня не посмеешься! — кричала она, вдребезги разбивая его глаза. — Все в порядке, Дэви! Его больше нет!

Предназначался этот спектакль только для него или для кого-то еще? Мать с дедом, судя по всему, приняли все как должное, если только и они не притворялись. Бабушка наконец успокоилась и позволила отвести себя домой. Все это смахивало на представление, устроенное ради спокойствия ребенка.

Предполагалось, что и Дэвид примет в нем участие. Должен был принять, а иначе его перестанут считать мужчиной. Он соврал, что не хочет идти домой, а потом изо всех сил старался продемонстрировать интерес к передачам и играм, которыми развлекали бабушку. Он даже изобразил аппетит, когда подогрели остатки рождественского обеда, дополненного овощами, которые мать ухитрилась спасти от бабушкиных посягательств.

Несмотря на то что день тянулся очень медленно, Дэвид все же предпочел бы, чтобы за окном подольше не темнело. Ветер стал слабее, но не утих, так что мальчику приходилось притворяться, что он не замечает, как взлетают у бабушки брови, стоит только дрогнуть окну. Дэвид заявил, что отправляется спать, как только решил, что его уход не покажется подозрительно ранним.

— Правильно, Дэви, нам всем надо отдохнуть, — сказала бабушка, будто это он их задерживал.

Мальчик вытерпел очередную порцию пожеланий счастливого Рождества и объятий, уже не таких энергичных, как вчера, и помчался в свою комнату.

Ночь была тихой, если не считать случайных машин, медленно двигавшихся по улице. Но на крыше как будто что-то осталось. Когда Дэвид погасил свет, в комнате все исподтишка затрепетало, словно воздух был наэлектризован. Мальчику казалось, что от этого гула голоса внизу становятся еще подозрительнее.

Дэвид с головой залез под одеяло и внушал себе, что спит, пока эта уловка не сработала.

Разбудил его свет. Мальчик отбросил с лица одеяло, радуясь, что наконец наступил день отъезда домой, но тут заметил, что свет этот вовсе не солнечный. После очередной ослепительной вспышки за окном послышалась какая-то возня. Не иначе как ветер вернулся, чтобы поиграть со светящейся вывеской. Дэвид надеялся, что эти звуки не разбудят бабушку, когда вдруг понял, как он ошибался. От потрясения у него перехватило дыхание. Это вовсе не ветер. Грохот снаружи стал отчетливее и сосредоточился в одном месте. В пятне света на стене над кроватью мальчика четко выделился чей-то безногий силуэт.

Не испугайся Дэвид так сильно, он наверняка подумал бы о том, как отреагирует на это бабушка. Но тут донесся ее голос:

— Кто это там? Он вернулся?

Если бы мальчик мог пошевелиться, то зажал бы уши. Кажется, ему удалось сделать вдох, но в остальном он оставался беспомощен. Загромыхало окно, за этим последовали очередная серия вспышек света и нетерпеливый топот у входной двери. Послышался срывающийся голос бабушки:

— Он здесь по мою душу. Это от него свет, от его глаз. Червяк снова собрал его из кусочков. А ведь я вроде бы раздавила эту тварь.

— Успокойся, ради бога, — просил дед. — Говорю же тебе, я больше этого не вынесу.

— Нет, ты смотри — как это его восстановили? — не унималась бабушка.

Она произнесла это с таким смятением и мольбой, что Дэвид ужаснулся: что если и он сам поддастся этим чувствам? Но, как ни странно, страх отрезвил его.

Мальчик ощутил вялость, мысли в голове путались, как скомканное одеяло, под которым он лежал. Бабушка тем временем категорично заявила:

— Он был здесь.

— Да иди ты спать, в самом-то деле, — протянул дед.

Дэвид не знал, долго ли он ждал, когда она наконец закроет окно. После того как кровать жутким скрипом возвестила о том, что бабушка улеглась, казалось, наступило затишье. Тревога не оставляла его, пока ему не удалось найти объяснение этим загадочным событиям: он во сне услышал бабушкин голос, а все остальное — почудилось. Приняв такое решение, мальчик позволил дремоте овладеть собой.

На этот раз его разбудил дневной свет, при котором все события ночи казались нереальными, по крайней мере Дэвиду. Бабушка же выглядела так, будто в чем-то сомневалась. Она настояла на том, что сама приготовит завтрак, даже деду не позволила помочь. Когда с едой было покончено, пришло время вызывать такси. Дэвид сам спустил по лестнице чемодан и протащил его на колесиках к машине мимо рождественских декораций, которые при солнечном свете казались пыльными и поблекшими. У ворот дед с бабушкой обняли его, а бабушка еще раз прижала к груди, как будто забыла, что мгновение назад это сделала.

— Приезжайте снова к нам поскорее, — произнесла она неуверенно — возможно, оттого, что отвлеклась, бросив взгляд на улицу и на крышу.

Дэвид решил продемонстрировать, что стал мужчиной.

— Его не было там, бабуля. Это был просто сон.

Лицо ее затряслось, а глаза…

— Что такое, Дэви? О чем ты говоришь?

Внезапно он с ужасом понял, что просчитался, но теперь не оставалось ничего другого, как ответить:

— Прошлой ночью ничего такого снаружи не было.

Губы у бабушки слишком сильно дрожали, чтобы удержать торжествующую улыбку.

— Так ты тоже его слышал!

— Нет, — запротестовал было Дэвид, но мать уже схватила его за руку.

— Довольно, — заявила она таким тоном, какого раньше он никогда у нее не слышал. — Мы опоздаем на поезд. Берегите друг друга! — выпалила она родителям и запихнула Дэвида в такси. Всю дорогу, пока они ехали по улицам, полным безжизненной рождественской мишуры, а потом тряслись в поезде, у нее не нашлось для Дэвида других слов, кроме как:

— Оставь меня в покое.



Мать, вероятно, сердилась на него за то, что он напугал бабушку. Дэвид вспомнил об этом два месяца спустя, когда бабушка умерла. На похоронах он думал о том, каким тяжелым должен быть ящик с ее телом, который несли на плечах четверо мрачных мужчин. Исполненный сознания своей вины, мальчик сдерживал слезы все время, пока дедушка плакал на груди у мамы. А когда Дэвид хотел бросить горсть земли на опущенный в яму гроб, свирепый порыв ветра смел землю с его ладони, словно сама бабушка сдула ее своим гневным дыханием. В конце концов машины вернулись к дому, теперь только дедушкиному, где множество людей, которых Дэвид прежде не встречал, ели бутерброды, приготовленные его матерью, и один за другим повторяли, как он сильно подрос. Мальчик понимал, что должен притворяться, и жалел, что мать на целых два дня отпросилась с работы, чтобы переночевать у деда. Но когда гости ушли, он почувствовал себя еще более одиноким. Дедушка прервал тягостное молчание словами:

— Дэви, ты как будто хочешь о чем-то спросить. Не стесняйся.

Дэвид не был уверен, что ему действительно этого хочется, но из вежливости, произнес:

— Что случилось с бабушкой?

— Люди меняются, когда стареют, сынок. Ты сам в этом убедишься. Что ж, она все-таки была твоей бабушкой.

Это прозвучало скорее зловеще, чем успокаивающе.

Дэвиду не хотелось расспрашивать, как она умерла, и он едва вымолвил:

— Я имел в виду — куда она ушла?

— Я не могу тебе ответить, сынок. Все мы в свое время узнаем это.

Возможно, маме слова деда показались не очень-то утешительными, поэтому она поспешила добавить:

— Я думаю, это все равно что превратиться в бабочку, Дэвид. Наше тело — это просто куколка, которую мы покидаем.

Боясь услышать что-нибудь еще похуже и оживить неприятные воспоминания, он прикинулся, что вполне удовлетворен таким объяснением. Очевидно, ему удалось убедить мать, потому что она сказала, повернувшись к деду:

— Как бы я хотела еще хоть раз увидеть маму!

— Она была похожа на куклу.

— Нет, увидеть живой.

— Не думаю, что тебе было бы приятно, Джейн. Старайся вспоминать ее прежней, и я буду делать то же самое. И ты, Дэви, верно?

Дэвиду не хотелось даже думать о том, что произошло бы, ответь он неправильно.

— Я постараюсь, — произнес мальчик.

Но, кажется, взрослые ожидали от него чего-то большего.

Ему не терпелось сменить тему разговора, но в голову лезли лишь мысли о том, каким опустевшим выглядит дом без пышного рождественского убранства. Чтобы случайно не проговориться, он спросил:

— Куда деваются все украшения?

— Они тоже умирают, сынок. Они всегда принадлежали Доре.

Дэвид все больше убеждался в том, что лучше ни о чем не спрашивать. Он подумал, что взрослым, наверное, хочется поговорить наедине. Во всяком случае, они не станут спорить, как спорили его мать с отцом. Дэвиду всегда казалось, что, ругаясь, они обвиняют его в своем неудавшемся браке. По крайней мере, сегодня ему не будут мешать спать жужжание и назойливый свет. Ветер заглушал голоса внизу, и хотя, судя по всему, беседа была мирной, мальчик догадывался, что речь шла о нем. Говорили ли они о том, что он напугал бабушку до смерти?

— Прости меня, — шептал он как молитву, пока наконец не заснул.

Его разбудила сирена «скорой помощи». Она как будто выкрикивала на всю улицу: «Дэви». Наверное, вот так же «скорая» увозила бабушку. Резкие звуки постепенно замерли вдали, теперь ничто, кроме ветра, не нарушало тишину. Мать и дед, должно быть, спали в своих комнатах, если только не решили, что он уже достаточно взрослый и может оставаться в доме один. Но мальчик очень надеялся, что они где-то рядом, потому что ветер словно с цепи сорвался и тоже без конца повторял его имя. Скрип ступеней, казалось, также твердит: «Дэви, Дэви…» — или это были шаркающие шаги? К ним добавился еще и свистящий, приглушенный шепот, будто кто-то произносит его имя, резко выдыхая воздух. Это было только подобие голоса, однако слишком похожего на бабушкин. Голос и решительные шаги приблизились к двери.

Дэвид не мог позвать на помощь не потому, что перестал бы считать себя мужчиной, а из страха привлечь внимание. Он старался убедить себя, что всего-навсего находится за кулисами и только прислушивается к звукам, а зловещий свет, разлившийся по ковру, его вовсе не касается. Потом неведомый гость принялся открывать дверь. Он долго возился, нащупывая дверную ручку, затем пытался повернуть ее, так что у Дэвида было достаточно времени вообразить самое ужасное. Если его бабушка умерла, как же она могла прийти к нему? Имелось ли у нее внутри что-то такое, что двигало ее останками, или то был червяк? Дверь содрогнулась и медленно приоткрылась, пропуская внутрь преувеличенно праздничное сияние, и Дэвид попытался зажмуриться. Но не смотреть было еще страшнее, чем видеть.

Он сразу понял, что бабушка стала тем, кого так боялась при жизни. Ее шею украшала праздничная гирлянда, а вместо глаз торчали две лампочки. На гостье был длинный белый балахон, или это само туловище казалось бледным и расплывчатым? Неестественно раздутое лицо, по которому растекался мутно-зеленый свет, похожий на слизь, жуткая ухмылка от уха до уха. Внезапно в голову Дэвиду пришла страшная мысль, что и сама бабушка, и червь погребены внутри этой призрачной фигуры.

Она сделала пару неуверенных шагов и вдруг привалилась к двери — то ли оттого, что с трудом держалась на ногах, то ли намереваясь отрезать мальчику путь к бегству. Призрак шатало из стороны в сторону, будто он был так же беспомощен, как и сам Дэвид. Он неуклюже сполз с кровати, схватил с пола ботинок и запустил им в мерцающую массу. «Это всего лишь кукла», — мелькнула у него мысль, потому что ухмылка на жутком лице даже не дрогнула. А может быть, ему явилось нечто еще более ничтожное, так как оно внезапно исчезло, лопнуло как мыльный пузырь. Стоило башмаку стукнуться о дверь, как комната погрузилась в темноту.

Дэвид чуть было не поверил, что все это ему только приснилось, но вслед за ударом отлетевшего на пол ботинка послышался новый звук. Рывком раздвинув шторы, мальчик увидел разбросанные по ковру разноцветные лампочки. Сунув ноги в ботинки, Дэвид начал давить лампочки на мелкие кусочки, потом упал на четвереньки. Он продолжал ползать по полу, когда в комнату поспешно вбежала мать и горестно посмотрела на него.

— Помоги мне найти его, — умолял ее Дэвид, — Мы должны убить червяка!

Дэвид Хёртер

Чернь, золото и зелень


Как объясняет Дэвид Хёртер: «„Чернь, золото и зелень“ — пример зловещего эпистолярного произведения, написанного под влиянием Роберта Эйкмана, Джина Вулфа и чудесной „Магической Праги“ („Magic Prague“) Анджело Рипеллино. Это первый из нескольких литературных проектов, задуманных мной в 2004 году во время путешествия по Чехии».
Что касается прочих сочинений автора, то в издательстве «PS Publishing» вышла повесть «По заросшей тропе» («On the Overgrown Path») о композиторе Леоше Яначеке, написанная в жанре темного фэнтези. Недавно Хёртер завершил работу над книгой «Светящиеся глубины» («The Luminous Depths»), рассказывающей о Кареле Чапеке и злополучной постановке его пьесы «R.U.R.». Вскоре увидит свет повесть «Тот, кто исчез» («One Who Disappeared»), связующая все три произведения воедино. В ней речь идет о человеке, в 50-х годах эмигрировавшем из Чехии в Голливуд.
Хёртер практически закончил два полновесных романа: «Темные празднества» («Dark Carnivals»), эпическое хоррор-фэнтези, действие которого происходит в 1977 году в американской глубинке, и «В фотонных лесах» («In the Photon Forests»), предысторию его первой книги «Буря Цереры» («Ceres Storm»).


Дорогой Лев!

К этому письму приложен небольшой пакет. Пожалуйста, не открывай его, пока не закончишь читать.

Дело, конечно, в Эрле. Элизабет написала мне. Не вини ее за этот проступок. Она пыталась поддерживать связь даже в наши трудные времена.

Она пишет, что о ее брате ничего не слышно с марта. В библиотеке я нашел газету от пятого мая, выпущенную в твоем родном городе, со статьей, где об этом говорится более подробно. И сейчас я пишу по причине, которая скоро станет тебе очевидна.

Я тоже был в Праге. Возможно, ты слышал об этом от Женевьевы. (К сожалению, Джен и я никогда не были так близки, как Эрл и Элизабет. Несколько раз она просила меня рассказать все, но то, что я говорил ей тогда, нельзя назвать чистой правдой.)

Это было в 1986-м, за три года до падения коммунистов. Я работал в университете, на факультете, где через год встретил Маргарет. Получить визу тогда было трудновато. Приятные путешествия вроде тех, которые позже часто совершал Эрл, не поощрялись. Statni Bezpecnost, чешская служба госбезопасности, тщательно обнюхивала каждого въезжающего, даже такого обычного ученого, как я. Честно говоря, я работал «по совместительству» на правительственную контору, одну из тех, что пользуется путешествующими учеными в своих целях. Конечно, высокой должности я там не занимал, но все равно ожидал проверки. Покидая чешскую таможню, я пребывал в полной уверенности, что по пятам тащится агент госбезопасности, приставленный следить за мной: реденькие темные волосенки, гнилые зубы, помятый коричневый костюм. Когда я занял очередь на такси, он пристроился прямо за мной, а когда садился в машину, он, раздавив ботинком окурок, сказал по-английски с почти незаметным акцентом: «Приятного времяпрепровождения в Праге».

После этого я не видел его несколько дней, вплоть до поездки на Стрелецкий остров, но, уверен, в тот первый день он специально показался на глаза, дав знать о своем присутствии.

Помню, въезжая в Прагу, я опустил боковое стекло и зябкий ветер хлестнул меня по лицу. Не зря этот город называют «городом ста шпилей». Я видел его сквозь неприветливую зимнюю пелену, морозный воздух резал глаза. Зеленовато-серая река, серо-белый снег, из которого поднимается лес повсюду преследующих тебя соборов: чернь, золото и зелень.

Моя гостиница находилась в районе Смихова, к югу от Малой Страны и Пражского Града, неподалеку от знаменитых видов на Влтаву.

Ты можешь заподозрить меня в мнительности, Лев, но в тот первый день, подходя к институту, я вдруг почувствовал за собой слежку. Ощущение было таким сильным, что я невольно остановился и оглянулся. Но заснеженная тропинка за моей спиной была пуста. Единственные «зрители», да и те каменные, располагались высоко над землей: горгульи и равнодушные лица барельефов взирали на меня из-под угрюмых сводов.

Древний город смотрел на гостя с древним безразличием.



Лев, это моя первая попытка описать все подробно. Мне приходится подбирать слова и выражения.

Итак, я впервые оказался в Восточной Европе. Прошлые выезды ограничивались Лондоном и Копенгагеном. Несомненно, экзотическое окружение возбуждало меня сверх всякой меры: я как бы перенесся в интерьеры шпионского романа, и сама обстановка заставляла меня считать, например, что тот человек в аэропорту был из госбезопасности, в чем я, признаюсь, не был абсолютно уверен.

Институт — его полное название Стефановский институт исторических исследований — представлял собой настоящий винегрет из европейских и американских ученых. Некоторые — время от времени, весьма осторожно — выполняли правительственные поручения. Но, сказать по правде, мы редко выбирались за пределы пыльных книгохранилищ. Я должен был провести в Праге вполне легальные исследования, помимо заданий, порученных мне агентством. Кроме того, я пытался наслаждаться ролью туриста.

На второй день, после того как я целое утро провел за изучением редких рукописей Незвала[2] и Сейферта,[3] я отправился на север, вдоль реки, через Малую Страну к подножию Пражского Града. Прага — великое искушение для туристов, любящих побродить, но я устоял перед желанием вскарабкаться по древним ступеням. Мне, как-никак, сорок шесть, и со времени службы в армии утекло много воды. Был февраль, температура опустилась ниже нуля. В неподвижном ледяном воздухе висел запах сажи и серы.

Не спорю, и меня, подобно тысячам туристов, очаровал и покорил собор Святого Вита, его почерневшие шпили с бойницами, вспарывающие серые тучи, что, впрочем, не мешало мне беспокоиться о том, как бы не подхватить пневмонию. Я как-то не жаждал познакомиться с местной системой здравоохранения. Так что я нашел славное местечко на Карловом мосту, с которого Градчаны казались картинкой в исторической книге, обрамленной замысловатым узором красных черепичных крыш Малой Страны, тянущихся до самой Влтавы. Разглядывая дивный вид, я вспоминал легенды о безумном императоре Рудольфе II[4] и его вечно меняющей состав свите астрологов, астрономов, шарлатанов и юродивых, наводнявших город в XVI веке, когда Прага была центром Священной Римской империи.

Карлов мост открыт только для пешеходов. В тот день я был единственным, кто неспешно прогуливался среди суетливой толпы, и единственным, кто останавливался перед каждой из тридцати двух статуй. Некоторые показались мне великолепными, некоторые — уродливыми, почерневшими от старости и копоти.

Я как раз оторвался от созерцания святого Яна Непомуцкого[5] и глядел на текущие речные воды, когда впервые заметил этот остров. Не остров Кампа,[6] который, в сущности, не совсем остров, но тот крохотный, настоящий остров на юге, который называется Стрелецкий; когда-то он служил пристанищем для наемников Рудольфа.

Вдоль берега у кромки воды теснились голые зимние дубы. За ними виднелся сырой унылый парк, а на южном берегу маячило какое-то строение в итальянском стиле.

А мимо стремительно бежала Влтава, катя свои зеленовато-серые воды.

Несколько лет спустя, во время памятного наводнения 2002 года, Си-эн-эн показало вздувшуюся реку примерно с того самого места, где я стоял: ревущие волны, которые несли вырванные с корнем деревья, и Стрелецкий остров, почти скрывшийся под водой.



В тот решающий день я поступил, как поступил бы любой турист, — и как, без сомнения, поступил Эрл.

Чернь, золото и зелень — написал я выше о своем первом впечатлении от Праги. Бродя по Стару Месту, я обнаружил и другие яркие цвета: красный цвет крыш, бледно-розовый и голубой — фасадов многоквартирных домов, серебряный и серый — булыжников мостовой. Я прошел на север к Еврейскому кварталу по извилистым улочкам, таким узким, что они могли вызвать клаустрофобию. Река служила надежным ориентиром: надолго заблудиться здесь невозможно. На Староместской площади возвышалась статуя Яна Гуса, реформатора-протестанта, в окружении судящих его католиков. Знаменитые Пражские куранты — астрологические часы, этот аттракцион для туристов, сами собой отбили полдень, и фигуры Смерти и апостолов поехали по кругу. Я прошел мимо них к храму Девы Марии перед Тыном,[7] с парой серых башен, увенчанных черными крышами. Колокольни храма отчего-то напомнили мне шляпы ведьм. Хотя многие считают эту церковь бриллиантом среди пражских зданий, меня потрясла ее архитектурная мрачность. История повествует о всяких ужасах, творившихся в тенях этого костела, таких, например, как казнь политических заговорщиков в 1437 году, когда люди, идущие по камням Тына, находились по щиколотку в струящейся крови; или о том, как летом 1626 года на виселицу отправили дюжину молодых женщин, обвиненных в колдовстве, — их тела висели, пока не иссохли, после чего трупы обезглавили, а головы бросили во Влтаву.

У моей матери был фолиант XIX века с картинами мастеров Средневековья и эпохи Ренессанса — Фра Анджелико[8] Питера Брейгеля Старшего,[9] Босха.[10] (Она оставила альбом в наследство Женевьеве — я помню, как мы с Эрлом однажды листали его на зимних каникулах у тебя дома.) Глядя снизу вверх на островерхий Тын с его древними фасадами, я переживал те же впечатления, как и тогда, когда впервые смотрел на старые страницы книги, — картины рождали в моем детском сознании пугающее чувство перемещения; я по сей день вижу их потускневшее масло, которым выписан мир, во всем противоречащий историческим книгам, их гротескную образность, намекающую — пусть и вскользь — правдивостью кошмарных деталей на некую странную, глубинную реальность.

В Тынском храме похоронен астроном Тихо Браге.[11]

Желая посмотреть на гробницу за алтарем, я прошел по Тынской школе (поздняя пристройка) к церковным дверям только для того, чтобы обнаружить, что они заперты. Я был один — и все же не одинок. Из расщелины возле готической арки выглядывало маленькое каменное личико, круглощекое, мрачное, — след какой-то более ранней постройки. Древние глаза словно отказывались верить в мой внешний вид. Впрочем, и мне эта физиономия не приглянулась.



Прости, если сочтешь, что я отклонился от темы. Но я сразу подумал о Тыне после того, как узнал (из газетной статьи), что последнее свое электронное письмо Эрл, как выяснилось впоследствии, отослал из кафе «У Гашека», расположенного всего через одну улицу от Тына и могилы астронома.



Прервался ненадолго — давал отдых руке.

Поскольку я обычно печатаю, то порой забываю, как важны для письма безымянный и мизинец.

Впрочем, полагаю, ты разберешь мои каракули.

Есть еще одно важное обстоятельство. Постараюсь пояснить.

Во время моей чудесной прогулки я набрел на огромный концертный зал у Влтавы — Narodni Divadlo, что значит «Народный Театр». Сверкающий зеленью и золотом грандиозный изящный профиль здания выделялся среди барочной архитектуры: округлая линия крыши напоминала изысканно украшенный кремовый торт (иного слова не подберу), усыпанный золотыми блестками, со статуями на фронтоне. Больше всего меня поразил возница, будто готовый вот-вот погнать своих коней в небо.

Афиша извещала о том, что сегодня дается легендарная опера Антонина Дворжака[12] — «Русалка». Чуть раньше, у галереи Рудольфа, к северу от Карлова моста, я задержался у его памятника, ведь Дворжак — мой любимый композитор. И теперь меня порадовало, что — вот повезло! — сегодня в семь я смогу услышать его дивную музыку.

Я купил билет и провел оставшиеся до спектакля часы в ресторанчике через улицу, что назывался «Кавярня[13] Славия».

Я был наслышан о репутации этого заведения — мол, тут излюбленное место встреч как диссидентов, так и чиновников госбезопасности, — но в тот день кофейня с интерьером в стиле ар-деко, сочетающего причудливые формы и яркие краски, была почти пуста. Я занял столик возле высоких окон, смотрящих прямо (или, точнее, снизу вверх) на здание театра. Ничего примечательного не произошло, так что вскоре я задумался — заблуждаясь, Лев, весьма заблуждаясь, — а то ли это место, где я сумею привлечь внимание диссидентского сообщества?



Народный Театр грандиозен как снаружи, так и внутри — с его зелеными и золотыми балконами и ложами, с бархатными бордовыми креслами в партере. По обе стороны сцены расположены царские ложи, украшенные статуями нереид, поддерживающими тяжелые багряные пологи. Огромная фреска под потолком продолжает греческую тематику.

Мне досталось отличное место: шестой ряд, в центре. Зрители медленно фланировали по залу со строгим и торжественным видом — мужчины в неброских костюмах и женщины, одетые лишь чуть-чуть наряднее.

Лампочки в люстрах потускнели.

Появился дирижер, встреченный вежливыми аплодисментами.

Не стану описывать действие. Знаю от Женевьевы, что ты уважаешь Моцарта и Россини, — возможно, это распространяется и на Дворжака. В любом случае, если захочешь, найди либретто в Энциклопедии Грова[14] у себя в библиотеке. Русалка — это такая водяная нимфа, влюбившаяся в человека. Грустная опера. А какая опера не грустна? Музыка, однако, мелодична и прекрасна до дрожи. Когда невидимый оркестр заиграл робкую, трепетную прелюдию (что не мешает ей быть зловещей, как и замыслил Дворжак), точно теплые струи омыли меня, изгоняя из костей холод.

Партию Русалки исполняла Габриэла Березкова, находившаяся тогда на вершине своей трагически короткой карьеры. Я сидел достаточно близко, чтобы видеть, как расширяются ее боттичеллиевские глаза, когда она поет о своем возлюбленном. В первом акте она пела свою знаменитую арию «Молитва луне», и мне казалось, что она поет для меня одного. Представление было великолепным. В антракте, когда большая часть публики повалила в фойе, я подошел к оркестровой яме. Помню, как положил руки на декоративные перила и, ощущая на себе пристальные взгляды золоченых нереид, посмотрел вниз.

Двое музыкантов — контрабас и тромбон — негромко беседовали по-чешски. Яма выглядела старше, чем зрительный зал, — вся эта позолота и мерцающая красота, смягченная тускло-коричневой глубиной. На деревянных пюпитрах лежали ноты. За дирижерским помостом стояли окутанные сумраком пустые стулья, а чернота дальней стены напомнила мне темные шпили Тына.

На противоположном конце ямы виднелась ведущая за кулисы дверь. Падающий на нее тусклый свет на миг дрогнул — двое последних оркестрантов удалились за сцену. Где-то там, вдалеке, репетировал флейтист. Мелодия струилась в пустоте, я перегнулся через золотые поручни, чтобы прислушаться к ней, и уловил резкий запах — возможно, плесени. Словно где-то лопнула от холода труба. Тем не менее запах этот очень подходил русалочьему озеру.

Я подался вперед, крепко сжимая перила, и вдруг меня накрыла волна головокружения и ощущение… Признаться, мне трудно подобрать слова для его описания.

По здравом размышлении, Лев, я бы сказал, что головокружение это было вызвано дневной усталостью. И все же, возможно, мне следовало бы употребить слово «беспамятство». Или «экстаз». Чувства мои обострились. Сердце бешено заколотилось. Я был не в себе, кожа стала горячей, а еще — извини — меня пронзила мощная эрекция, порожденная, должно быть, этим речным запахом, витающим в воздухе за золотыми перилами. И ощущение какого-то движения. Словно что-то осторожно коснулось моего плеча, щеки…

Я не говорю о призраках и не собираюсь приплетать их к рассказу. Да и тогда я не думал о привидениях.

Я держался, даже когда зрение помутилось, — словно темные пятна отделились от «тынских» теней ямы. Я выпрямился, поморгал, восстанавливая самообладание. Потрясенный, я вернулся на свое место, виня во всем насыщенную дневную прогулку и браня себя за то, что не сумел вовремя остановиться.

Впечатление от оставшейся части оперы, хотя качество музыки и пения не изменилось, почему-то померкло. Да, в голосе Габриэлы Березковой звучала печальная сладость, когда ее любимый умер. Когда она вернулась в свое озеро, мне стало грустно, чего и добивался композитор. Зрители дважды вызывали артистов на поклон. Но я не двигался и не хлопал. Мои мысли где-то витали.

Когда зажегся свет, я подождал, пока основная толпа схлынет, и медленно двинулся за народом.

Однако в фойе я отделился от публики и, к собственному удивлению, зашагал в другую сторону. И наткнулся на дверь с табличкой «За кулисы». Когда я приблизился, дверь вдруг широко распахнулась, выпуская мужчину в смокинге со скрипичным футляром в руках. Он окинул меня смущенным взглядом и придержал створку. Попробовав напустить на себя уверенный вид, я шагнул внутрь и очутился в настоящем муравейнике коридоров и комнат, размышляя, что же я, собственно, надеюсь тут отыскать. К счастью, никто не обращал на меня внимания; люди закончили работать и собирались домой.

Может, я пытаюсь найти гримерку мисс Березковой и засвидетельствовать певице свое дурацкое почтение? Этот вопрос я задал себе, спускаясь по какой-то лестнице. Несколько раз свернув не туда, я оказался в кладовке инструментов с высокой узкой дверью, ведущей в оркестровую яму.

Тынская чернота обернулась здесь плотной серостью.

Я простоял на месте довольно долго, вспоминая странные ощущения, глядя снизу вверх на позолоту перил, казавшихся отсюда гораздо выше, чем они были на самом деле, особенно на фоне тусклой, немыслимо далекой фрески.

Только господствовал здесь запах не русалочьего озера, а перегревшихся рамп.

Я прошел между рядов стульев к арфе, застывшей возле вмурованной в пол решетки.

Нагнувшись над железной сеткой, я вдохнул удушливое зловоние, почти столь же сильное, как раньше. И все же легко объяснимое. Грунтовые воды, просочившаяся влага Влтавы.

Как-никак театр ведь стоит на берегу.

Склонившись над люком, я вслушался в шелестящее, словно в витой ракушке, эхо. Затем посмотрел вниз, и меня пробрала дрожь — я вообразил одинокое невидимое лицо, обращенное ко мне.

Поднявшись, я погладил арфу, как бы успокаивая ее и себя, вызвав слабый резонанс, словно все струны вдруг завибрировали разом. Вернувшись в кладовку, я чуть не столкнулся с рабочим, явившимся собрать оставленные музыкантами ноты. Испугавшись, я пролепетал по-чешски:

— Заблудился. Я заблудился.

Пришлось показать паспорт, потом институтский пропуск, и только после этого меня проводили к выходу.

На мосту, ведущем в Смихов, голова опять закружилась. Я привалился к перилам, и меня вырвало в реку. Эхо колоколов металось над Старе Местом. Я смотрел на сияющий Народный Театр, ожидая еще одного приступа рвоты, но его не последовало. Откашливаясь, я оторвал взгляд от театра и заметил на уровне реки пирс-простенок, врезанный в каменную набережную, с порталом и окном, похоже замурованным крепко-накрепко.