Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Антон Чиж

Безжалостный Орфей

Светлой памяти моего отца



 Том I

Треснувшие плиты глухо отражали шаги. Сводчатые потолки в заплесневелой известке разносили эхо до небес. Темноту стремительно рассекал высокий господин. Шаг его был так скор, что за полами пальто клубился водоворот октябрьского морозца, захваченного с улиц и не успевшего пасть снежком в сенях. Макушкой не доставал этот господин до потолков, но в арках, невесть зачем деливших прямой коридор на равные ниши, пригибался, чтобы не посадить с размаху шишку.

Черты лица скрывала чернота. Но легко было распознать человека крепкого сложения и неудержимого характера. Такого, что и в мороз обойдется без шапки, и шарфы презирает. Будто внутренний жар столь крепко жжет, что никаким катаклизмам не заставить этого человека кутаться. Стоит отметить, что господин сжимал в руке желтый чемоданчик, который, несмотря на быстроту шага, летел, не шелохнувшись, как по ниточке.

В стенах безнадежно осели мутные сладковатые запахи гниения и хлорки. Но и эти ароматы робко отступали под напором нового, окружавшего господина плотным облаком, пропитавшего пальто и костюм. Казалось, и старая известка теперь пахнет вызывающе дерзко, чем-то имбирно-пиратским или, по меньшей мере, возбуждающим фантазии о тропических морях и дебрях Южной Америки.

Стремительный гость не обращал внимания на окружавшую убогость, словно бывал здесь не раз. И что делать в захудалом месте тому, у кого в галстуке поблескивает брильянт заколки, пиджак моден и свеж, а на пальце нескромно топорщится перстенек?

Тьма уперлась в керосиновую лампу, огонек в которой тлел ровно настолько, чтобы человек мог разглядеть контур облезлой двери с табличкой «Вход воспрещен». У таблички отгрызли левый угол. Господин не церемонясь рванул створку, так что в кулаке остался кусок металлической ручки, и вошел, а вернее сказать — ворвался в помещение, которое сразу показалось тесноватым. Хотя комната была не так уж мала. Потолок терялся в высоте, а кафельной плитки, покрывавшей стены, хватило бы на то, чтобы выложить ею бассейн.

Не тратя слов на приветствия, господин с порога заявил:

— Что это значит?

Вопрос был задан таким особо спокойным тоном, что распознать прямую и явную угрозу, вплоть до расправы кулаками, не составило труда. Любой, кому был бы задан этот вопрос, предпочел бы его не слышать. Уж слишком отчетливо гость воплощал собой сдерживаемую ярость. Однако на месте «любого» оказался человек не робкой, а внушительной комплекции, которую подчеркивал белый халат, туго затянутый на груди и в талии холщовыми лямками. Он неторопливо стянул резиновую перчатку, затем другую, при этом не пасуя под прожигающим взглядом, а сдерживая его, как зарвавшегося коня.

— В чем, собственно, дело? — спросил он.

Гость потряс бумажным комком, стиснутым в кулаке дохлым птенчиком:

— Это я вас спрашиваю: что это вот значит?

— Не имею чести знать.

— Ах ты… — начал было грозный господин, но удержался за ниточку приличий, — …что еще за субъект такой нашелся? Кто таков?

«Владелец» кафельной комнаты представился доктором Епифанцевым и в свой черед пожелал узнать, с кем имеет честь свести столь приятное знакомство. Обрушился шквал чинов и научных регалий, завершившийся именем, которое гремело по всей столице. Если не по всей, то по Департаменту полиции наверняка. На доктора явление знаменитости не произвело впечатления. Даже с места не сдвинулся, не подбежал ручку пожать и даже бровью не повел. Напротив, излишне равнодушно спросил:

— Очень приятно. Так все-таки, что вам надо?

Под ноги полетел бумажный шарик. Епифанцев не поленился нагнуться, расправил, взглянул, положил замученный листик на металлический стол, который располагался в удобной близости, и сказал:

— Здесь все изложено верно. Не понимаю вашего беспокойства.

— Беспокойства? О каком беспокойстве речь! Я в бешенстве, если угодно!

— Желаете капель успокоительных?

— Шуточки оставить для ваших адъюнктов! Кто составил этот бред?! Кто посмел?!

— Не бред, а заключение. Составлено мною лично. Прошу аккуратнее со словами. Здесь не полицейский участок.

— Смеете заявить, что не самый тяжелый случай отравления привел к такому фатальному результату? Так прикажете понимать? Как такое возможно?!

— Если бы господин эксперт потрудился прочесть от начала до конца, то, безусловно, обнаружил бы очевидную причину. Там все написано… — Доктор протянул документ.

Господин двинулся слишком решительно, чтобы истолковать это движение как вспыхнувший интерес, и оказался слишком близко для вежливого общения. Епифанцев не удостоил напор и легким сомнением, выказав поразительное хладнокровие.

— Требую, именно требую, чтобы мне предоставили тело для осмотра!

— Прошу простить, но это невозможно, — сказал доктор.

— Почему?

— Прошу извинить, не положено.

— Вот как? Это мне не положено?.. Мне?! Да вы… Да я вас… Да знаете, что…

— Да, знаю. Знаю, что обязан исполнять приказ Врачебно-санитарного комитета Министерства внутренних дел, в коллегии которого вы имеете честь состоять, от 13 марта нынешнего, 1895 года, где четко и строго прописаны меры по недопущению распространения опасных эпидемий. Вам не хуже, чем мне, известно, что полагается делать при возникновении столь серьезной угрозы.

То ли прохладность кафельных стен, то ли строгость приказа или стойкость доктора остудили взыгравший характер. Важный господин ослабил напор и начал уговаривать совсем иначе, по-дружески, как коллегу, применил неподражаемую улыбку, пока наконец не опустился до интонаций скромного просителя.

— Дайте хоть взглянуть… — чуть не жалобно попросил он.

— Никак невозможно. Даже приближаться нельзя. Вы же сами понимаете, как ученый. Недопустимый риск. Прошу извинить, мне пора… — И гостю указали, куда ему следует отправиться.

* * *

Среди колонн, подпиравших свод парадного холла Александровской больницы, терялся худощавый юноша, закутанный в шинель гражданского кроя с поднятым воротником, который упирался в фуражку, натянутую до ушей. На сквозняках огромной больницы молодой человек продрог до озноба. Заметив массивную фигуру в расстегнутом пальто, выплывшую из глубин больницы, припустил со всех ног.

— Ох, ну как там дела? — спросил он, отчаянно шмыгая носом. — Родиону Георгиевичу лучше? Как самочувствие? Видели его? А мне можно? Я быстренько сбегаю… А то совсем околел, оставили меня, так нечестно…

Опустив чемоданчик, господин раскурил сигарку, от дыма которой вздрогнули даже статуи, и тихо сказал:

— Кончено…

— Что «кончено»? — Молодой человек явно не уяснил, почему вместо добрых или хотя бы обнадеживающих вестей его пугают тревожными загадками. — Аполлон Григорьевич, лечение помогло? Когда его выписывают? Как у него дела? Настроение и вообще…

— Это трудно… Я бы хотел… Не знаю, как вам сказать.

— Да как есть, так и скажите…

— Наверно, это правильно. Лучше сразу. Так вот… — Господин осекся, словно собираясь с силами, и наконец сказал: — Ванзарова больше нет. Простите меня, Коля, что должен вам это сказать. Так все глупо вышло. И вас совсем не стоило бы… А пропади все пропадом. Вы уже не мальчик, чтобы сопли вытирать. Будьте сильным и мужественным. Пришла пора взрослеть, коллега. Родиона Георгиевича больше нет. Все. Простите.



Младший чиновник полиции Николя Гривцов считал себя образом мужества и в некотором роде рыцарства, что бывает в ранней юности со всеми. Но известие застало врасплох. Он старался, но никак не мог понять, в чем же состоит шутка великого и ужасного Лебедева, в чем ее смысл. И когда она кончится.

Шутка упрямо торчала, разрастаясь и становясь той самой правдой, что нельзя ни обойти, ни спрятать, а только принять ее во всей бессмысленной простоте. Была она столь внезапной и чудовищной, что сознание Коли не могло и не желало принять ее, защищаясь непониманием, уговаривая, что это лишь наваждение, внезапный сон или помутнение чувств.

В дальнем углу охнула старуха, которой не нашлось угла в общей палате, вдалеке проскрежетала каталка, тишина вернулась к мраморным колоннам.

Аполлон Григорьевич не стал утешать, а только выпускал клубы дыма, ядреный дух которого Николя перестал различать. По щеке предательски скатилась слезинка. Изо всех сил он старался быть мужественным. Но сил не хватало.

Том II

Колокольчик звал.

…И окружающий мир замер, мягко вздрогнув, словно подернулся зыбью. В нем извивались, струясь и волнуясь, улицы, лица, дома, тротуары, как отражения в ртутном зеркале. Длилось это не дольше мгновения, яркого и глубокого. А когда вернулись прежние обличия, когда свет и тьма разделились, когда твердь под ногами окрепла, властный зов потянул за собой. Он шутил и ласкал, шептал и обманывал. Не было мочи ослушаться. Хрустальным звоном манил и манил. А потом взмыл до пронзительного свиста.

…И на пике, на пронзительной ноте подступила тишина, глухой ватой окутывая и поглощая до последнего ноготка, до озноба, до кровинки. Целиком и навсегда.

…Жарко, очень жарко, нечем дышать. Это оттого, что опять печку натопили, забыли, что нельзя столько дров бросать, вот и раскалили докрасна. К ней, наверно, прикоснуться боязно, сразу ожжет. Да вон и дверца распахнулась, а из нее горящие угли так и сыпятся, так и сыпятся, уже весь пол залит, словно лавой. Хорошо, что не жгутся. Только жарко. Отчего же никого нет? И куда все подевались? Ведь так и дому сгореть недолго. Но что же никто жара не слышит? А дыма нет, вот и жара не замечают.

Как все-таки душно. Хоть бы окно открыли. О, да они нараспашку, вон и занавески отдернуты, а там ясное небо и птица пролетела, совсем лето настало. Зачем же так топить? Хорошо бы прилечь у печи, но нет, идти надо, зовет кто-то. Ноги не слушаются, тонут, словно в вязкой глине, как на сельской дороге после дождя, сразу не совладаешь. Вроде торопишься, а так и не сойти с места. Надо, надо спешить, а то ведь не успеется.

Там, в дальней комнате, ждет. И окликнуть нельзя, чтобы помогли, потому что теперь уже поздно, все спать легли или не проснулись засветло. Только бы пятки отодрать от половиц, вот ведь, как клеем намазаны. И жар давит, так и прет, так и прет из всех щелей.

Вот уж другая комната. Темно, ничего не разглядеть. Почему же света не принесли? Свечей жалеют. И опять никого. Что же за обман такой? Печки здесь нет, а все жаром пышет. Почему же пусто, куда все подевались? Не может в доме так пусто быть.

Зовет, зовет. Она зовет. Как хорошо улыбается. Как славно, как сладко. Зовет к себе. Скорее, скорее. Ветер играет складками юбки. Широкие рукава платья шевелятся ласково. Надо выдраться из клея. Вот уже и руки протянула. Какая она красивая, какая нежная и чистая. Скорее к ней. Коснуться и прижаться, чтобы не отпускать никогда. Еще немного, и липкие цепи падут. Она ждет и зовет. Еще немного, еще надо постараться. Да что же так жарко! Лишь протянуть пальцы, коснуться ее плеча, ее волос, блузы. Еще усилие… Еще… К тебе… Совсем близко… Это я… Я иду к тебе…

…Сон отпускал. Сразу и до конца. Словно ничего и не было. Оставался страх и пот. Тяжелое дыхание и промокшая сорочка.

Но было что-то еще, что всегда доставлял этот сон. Или не сон, а наваждение, волшебный изворот сознания, недоступный докторишкам. Да какая разница, как назвать. От него оставалась не только усталость пережитого, не только радость, что все прошло бесследно, и никто не заметил, и не надо отвечать на тревожные вопросы и подозрительные взгляды, не надо благодарить и отказывать в помощи посторонним. Было нечто куда более важное, самое потаенное, что пряталось за муками, как зернышко золота в куче угля.

Оно легонько подмигивало, будто намекало на скромную тайну, уже известную, но все еще упорно отрицаемую. Оно щекотало до приятной веселости во всем теле, обещая просветление счастьем. И было это нечто такое, в чем и признаться нельзя, потому как — невозможное, необъяснимое, стыдное и бесконечно истовое. Настоящая тайна только для себя. Была эта тайна о самом нестерпимом удовольствии, какое способно испытать человеческое существо. Какое не описать, не объяснить, а только пережить в счастливом мучении.

И забыть нельзя, пригубив лишь раз. Как вино отменной выдержки. Да что там, крепче и слаще любого вина. Нет, нету в этом зыбком мире такого вина, чтобы сравнилось силой, чтобы ударяло в голову, пронзало душу. Сколько не пей, не напьешься допьяна. Только и остается, что ждать другого раза, когда настанет дикий и волшебный миг, ради которого, быть может, стоит теперь жить.

И он непременно вернется. Ведь это суждено. Тем, кто отмечен на страдание и счастье. Незнакомого всем иным.

Обещанного избранным.

Что ж…

* * *

Иван барахтался счастливой мухой в бочке меда. Так упоительно хорошо, так мучительно сладостно, что если бы настала сейчас вечность, то провел ее здесь без остатка. Чего еще желать, когда все наслаждения, о которых мечтал, случились, и длились не жалкие земные минуты, а растягивались бесконечной резиной. Ни конца им ни краю. Если бы не проклятый гвоздь. Иван хотел было не замечать, но куда там. Влез и торчал гнилой занозой, свербя, расширяясь и разрастаясь, пока не пробил облака. Волшебный туман лопнул грязными брызгами. Иван очнулся.

В темноте, разрезанной пятном дверного проема, виднелись штабеля полотняных тюков, плетеных корзин, рулоны бумаги, бархатные занавески, горы ваз и вазочек, античных и бронзовых статуй, рухлядь и хозяйственный хлам, среди которого метлы с лопатой. Иван нашел себя свернувшимся калачиком, плечо уютно подпирало бок мешка. На этом уют закончился.

Приказчик Терлецкий молчал, но такой был у него неприятный и тяжелый взгляд, что любого подымет быстрее полковой трубы.

— Изволите отдыхать, месье Казаров? — спросил он.

Иван сделал вид, что еще не совсем разлепил веки.

— Известно ли вам, который теперь час?

Это было Ивану категорически неизвестно. Собственных часов у него теперь не осталось. В магазин пришел еще засветло, как полагается. И всего-то заглянул в кладовку. Расслабился в тепле, пристроился на минуточку, и вот, пожалуйста.

— Обязаны были доставить заказ в надлежащий час. Разве не знаете?

Знал Иван, еще как знал. С вечера сам управляющий предупредил, что клиент важный, а потому прихоть исполнить надо в точности. Сказано: свежайшими, только что срезанными, так чтобы утренняя роса не опала.

— Вам, Казаров, что было приказано? — продолжил Терлецкий удивительно приятным образом. — Вам было приказано ровно в восемь доставить заказ по известному адресу. Что же мы видим? А мы видим, что пробило половину десятого, а наш милый Казаров и глаз продрать не изволит!

Полная катастрофа! Проспать два часа! Если бы его мучитель знал, сколько сил Иван отдал ночью, сколько нервов потратил. Но разве объяснишь этому наглаженному субъекту всю глубину страданий, разве раскроешь душу. Ему бы только перед хозяином выслужиться да у клиентов чаевые зарабатывать. Жуткая личность.

— Извольте немедленно привести себя в надлежащий вид!

Поднявшись под взглядом палача, Иван отряхнул брюки и сюртук. Строгий жест указал на сбившийся галстук и прилипшие к нему соринки. Придрался к пыли на ботинках и складках сорочки.

Оглядев результат, Терлецкий выразил глубокое неудовольствие:

— Порочите честное имя нашей фирмы. Даже посыльный должен выглядеть так, чтобы все знали, где он служит. Надеюсь, запомните.

Нерадивый посыльный давно вызубрил строгие правила. Но если бы все исполняли законы да правила, что бы за жизнь началась? Одни мучения. Честное слово…

— Если подобное повторится, будете уволены. Чтобы через четверть часа заказ был доставлен. Лично проверю.

Пробурчав извинения, Иван отправился в «холодную», где среди брусков льда хранился нежный товар. Посылка возвышалась шуршащим облаком над массивной вазой. Складки упаковочной бумаги строили рожицы и нагло дразнились. Подхватив массивную ношу, скрывшую Ивана до макушки, он выбрался на Большую Морскую улицу. Путь неблизкий. Но извозчика не предложили. Спасибо, хоть Терлецкий дверь придержал. Оставалось нестись на своих двоих.

Пятый день февраля 1896 года выдался на удивление теплым и слякотным, впрочем, как и вся предыдущая неделя. В этом году весна явно спешила в столицу до Великого поста. Улицы превратились в снежное болото, лениво разметаемое дворниками. На главном проспекте столицы было почище. Пока Иван добрался до Невского, насквозь промочил лаковые ботинки, которые носил зимой ради фирменного шика.

Посылка притягивала внимание. Дамы провожали ее завистливыми взглядами, гадая, кто же эта счастливица, получающая по утрам такие подарки. Быть может, актриса или юная принцесса. Мужчины напротив, хмурились и недовольно качали котелками, прикидывая, во сколько обходится подобное баловство и кто может вот так запросто себе это позволить. Этот интерес Казарову был совершенно безразличен. Не замечая славы, он старался не споткнуться и не свалиться в грязь. За посылкой ничего не было видно, приходилось ступать почти наугад.

Запыхавшись так, что пар валил изо рта, Иван добрался до угла Литейного проспекта и Бассейной улицы. Значительный дом всем видом подчеркивал солидность. В меблированных комнатах «Дворянское гнездо» селилась чистая публика, с большим достатком и прочным положением. Тут проживали те, кто не успел обзавестись собственным особнячком или просторной квартиркой, но жить в доходном доме считал ниже своего достоинства. К постояльцам относились со всем возможным почтением, какое не встретишь и в отеле, стараясь не докучать и предоставляя свободу жить как хочется.

Кивнув швейцару, торчавшему на углу, Иван вошел в отдельное парадное с Бассейной улицы, поднялся на второй этаж, кое-как переложил груз из руки в руку и дотянулся до электрического звонка. В дом было подведено электричество. Колокольчик позвал хозяев. Но посыльному никто не открыл.

Выждав приличное время, Казаров крутанул ручку двери.

Ответа не дождался. Зато дверь была не заперта. Потянуло жилым духом. В другой фирме, не столь знаменитой, посыльный оставил бы ношу у швейцара и счел свою миссию выполненной. Подумать о таком святотатстве Иван не рискнул. Наверняка погонят взашей. Оставалось одно средство. Нарушив строжайшие правила этикета, он самолично приоткрыл дверь, влез в щель и наглым образом крикнул:

— Доброе утро, презент доставлен! Позвольте войти?

Быть может, Иван и не решился бы на такое разнузданное поведение. Но сегодня деваться было некуда, и так проштрафился. Да и вообще: за что ругать человека, который доставил такой подарок? Должны встретить и принять.

В маленькой прихожей горел свет. На вешалке — уличная одежда и головные уборы, на положенном месте стояла обувь, зонтики теснились кучкой. Из кухни тянуло подгоревшим кофе и пережженным молоком. Белые створки прикрывали вход в гостиную. (Иван прикинул, что за ними гостиная.)

— Прошу простить! — нарочито громко выкрикнул он.

Молчание. Заснули, что ли? По всем признакам, хозяева дома. Торчать посреди порога с ношей неудобно. Но и без спроса войти непозволительно. Это уж совсем из ряда вон.

Возвращаться в магазин с грузом? Лучше сразу искать новое место. Сунуть швейцару? Незнакомы, так, здоровались, и только. Что же делать?

Казаров окончательно нашел положение свое безвыходным. И потому решился. Перешагнув порог, он кашлянул зычно, сообщив, что прибыла посылка. Дом выслушал. Но обитатели не явились.

Собрав остатки решимости в один кулак, другим Иван вежливо постучался. Из гостиной не откликнулись. Наверняка заснули.

Ничего не осталось, как идти до конца. Раз зашел так далеко. Казаров мужественно открыл дверь, пропуская вперед роскошную ношу. Чтоб было ясно, кто врывается таким бесцеремонным образом. В гостиной было тепло и душно. Пахло необычной смесью дорогих духов и чем-то еще, что Иван не мог узнать, немного приторно сладковатым. Стоя под защитой бумаги, он ждал: вот сейчас его окликнут, удивятся и захлопают в ладоши.

Маятник отмерял тишину.

Пребывать в глупейшем положении бесконечно Иван не мог. Надо сложить посылку на самом видном месте и поскорее удалиться. Пусть Терлецкий сам разбирается с капризами заказчика. Только бы найти место, где оставить чужое добро.

И Казаров опустил ношу верхом вниз, что делать категорически запрещалось.

Гостиная открылась во всей красе.

Иван моргнул, надеясь, что спит в кладовке, и это ему только кажется. Потом моргнул еще раз. И еще… Наваждение не исчезало. Руки стали ватными, пальцы ослабели, драгоценная посылка выскользнула, упав на ковер.

Казаров не хотел смотреть. Но не мог оторваться. Словно погружаясь в гипнотический сон.

И сны проходят… Что-то подхватило его и швырнуло в реальный мир. Иван вздрогнул. Он слепо попятился, ткнулся спиной в косяк, отпрянул в панике, вывалился спиной в прихожую, заметался, как в западне, налетел на входную дверь, распахнув ее, оказался на светлой лестнице, и только тут из него вырвался протяжный и жалобный стон, как из лопнувшего шарика. Споткнувшись, он чудом не скатился по лестнице, рискуя сломать шею. Обняв ступеньку, Казаров завыл по-бабьи.

На этажах распахивались двери. Вылезали соседи, подталкиваемые любопытством. Швейцар, забросив парадный вход, прибежал разузнать о безобразии. Из непорядка он обнаружил недавнего гостя ползущим по лестнице ящеркой и будто бы не в себе.

Посыльный оглох, ослеп и орал отчаянно.

Из дневника Юлички Прокофьевой

Писано февраля 5-го числа, ближе к полудню.

Снился дурной сон. Ничего не поняла. Только помню: так неприятно стало, будто ножом по тарелке. Наверное, все после его разговоров. Он стал таким несносным. Все сидит задумчивый. И порой так посмотрит, что мурашки по коже. Я напомнила обещание свозить меня в Ниццу весной. Он сказал, что это еще не скоро и надо все обдумать. Меня так угнетает его дурное настроение! Мне хочется петь, веселиться, а мы даже не можем выйти вместе. Ну что это такое. И теперь еще его дурное настроение. Это ни на что не похоже. Сделала ему выговор. Он посмотрел и сказал, что надо быть менее легкомысленной. Это я легкомысленная? О, как мужчины бывают порой глупы. Я обожаю его, не могу дождаться, а Он говорит мне о легкомыслии! Что за странность! Нет, все-таки я его растормошила, и Он заулыбался. Стал таким, как прежде. И что с ним происходит? Ничего не говорит, как это противно. Заказала ему новое платье. Он обещал исполнить. Такой славный, что просто сил нет! Хочется обнимать и тискать. Пойду в Пассаж. Там обещали новую коллекцию в шляпном салоне мадам Десанж. Не забыть записаться на завивку к Ж.

* * *

В прихожей было тесно. А всего-то три господина в штатском и один в мундире штабс-капитана. На нем задержимся чуть дольше. Роскошные бакенбарды его переходили в не менее роскошные усы, отчего видом напоминал он подстриженного фокстерьера. Кроткий взгляд и общая округлость форм говорили скорее о мягкости характера, если не добродушии. И откуда взяться таким качествам в участковом приставе?

Действительно, хозяин 1-го Литейного участка был натурой ласковой, насколько позволяет полицейская служба. Подчиненные не столько его боялись, сколько уважали, за глаза называя Бубликом, что неплохо ладило с фамилией Ощевский-Круглик, какая досталась ему от родителя. Роберт Онуфриевич смотрел на мелкие недочеты снисходительно, сильно не гонял и всегда старался быть мудрым или, на худой конец, справедливым начальником. Среди своих он держался непринужденно, смеясь на шутки, но не переходя опасную грань панибратства.

Нынче у господ полицейских было прекрасное настроение. Обменивались остротами, сплетничали, при этом не делая малейшей попытки заняться прямыми обязанностями, хоть протокол составить. Дисциплинированный Бублик взирал на безделье с отеческим умилением.

Как вдруг городовой, топтавшийся на лестничной клетке, принял стойку «смирно» и отдал честь. На пороге возник господин, заслонивший свет. Разговоры, как по команде, стихли, чиновники присмирели и взирали на него с некоторой опаской. Пристав широко улыбнулся, гостеприимно распахнул объятья, насколько хватило места, и провозгласил:

— Ну наконец-то. Какая радость! А мы вас только и ждем, дорогой вы мой!

Настрой гостя не сулил теплой встречи. Был он чем-то раздражен или раздосадован и, кажется, искал, на ком бы сорвать свое раздражение. При величественной фигуре и мощном сложении это могло кончиться довольно скверно.

Дружелюбие пристава одолело. Грозный господин поставил у двери чемоданчик желтой кожи, извлек коробку монпансье «Ландринъ» и швырнул в пасть пригоршню конфеток.

— Не вижу повода для радостей. День омерзительный, — сказал он сквозь такой хруст леденцов, будто крошил хворост.

Чиновникам была неведома причина огорчений. А дело в том, что лучший криминалист, краса и гордость Департамента полиции, непререкаемый авторитет в научных методах сыска и просто яркая до ослепления личность, коллежский советник Лебедев принужден был заниматься низким делом участкового эксперта. В обычные дни, если Лебедев выезжал на преступление — оно того заслуживало. А так, по всякой мелочи беспокоить светило не рискнул бы ни один пристав столицы. Хитрый Бублик прознал, что знаменитости выпал жребий дежурить по департаменту. Чем и воспользовался.

— А мы тут ничего не трогали, ни к чему не прикасались и даже старались не дышать лишний раз, — сказал он с видом невинного младенца. — Не натоптали и пылинки не тронули. Все, как вы любите… и требуете.

Лебедев оценил такое старание и закинул в рот еще леденцов:

— Всегда знал, что вы, Роберт Онуфриевич, толковый полицейский, да.

Бублик скромно потупился, а чиновники преисполнились важности комплимента. Редкого полицейского светило награждало так ласково, а все больше: «бездельник», «тупица» и «проходимец».

— Давайте скорее, нечего мое время гробить, еще в департамент ехать, — сказал Аполлон Григорьевич, исчерпав на сегодня запас добродушия.

— Дело совсем пустяковое, — заторопился Бублик. — Кристально ясно, только вас ждали, чтобы, значить, официально занести в протокол.

— Что же вам так ясно? — строго спросили с пристава.

— Юная особа изволила на себя руки наложить.

— Приятная неожиданность. Почему решили, что самоубийство?

— Извольте сами взглянуть… — Бублик сделал краткое движение подбородком, как муху отгонял. Чиновники вжались в стены, освобождая проход. Но криминалист указал на бумажный куль, из которого торчали кончики побегов:

— Это откуда взялось?

— Посыльный обронил, он и тело обнаружил. Букет лежал на проходе в гостиную, так мы сюда переложили, чтоб вам не мешать.

Лебедев не стал придираться к нарушению расположения улик. Чего зря хорошего человека расстраивать, дело-то пустяковое. Ну переложили. Какая разница, где букет валяется. Самоубийство ведь.

Пристав подмигнул, и перед криминалистом распахнулась гостиная во всей красе. Обстановка уютного женского дома с мягкой мебелью в цветочек, статуями, вазами, ковриками и картинками по стенам интересовала мало. Взгляд неудержимо притягивало иное.

С правой стороны два окна, прикрытые шторами. По другую — дверь в глубины квартиры. Напротив прихожей — стена, увешанная портретами смутно знакомых личностей. Ряд картин прерывался парочкой бронзовых бра, между которыми оставалось достаточно места для картины. Именно той, что аккуратно поставили на пол. Портрет юнца в локонах и старинном сюртуке. Вместо него висело совсем не то, что полагается вешать на стены.

Стройная барышня в модном платье свесила холеные ручки. Из-под юбки выглядывали голые ножки, побелевшие и жалкие. Росту самого среднего, даже чуть ниже, но фигурка приятная, с чувством, и сама, наверно, симпатичная. Лицо скрывали волосы, свисавшие плотным занавесом. Шею неестественно перетягивал плетеный шнур. Другой конец его держался на картинном крюке. В гостиной горела люстра, бра пылали матовыми факелами. Висящая девушка казалась удивительно хороша и на своем месте. Как часть убранства комнаты.

— Такая красота, снимать жаль, — сказал Бублик, пытаясь заглянуть в лицо Лебедеву: прочувствовал великий криминалист пронзительную красоту момента? Страшную, но все же красоту.

Аполлон Григорьевич не был склонен баловать чувство прекрасного вообще, а в этой ситуации тем более. Рассматривая жертву, он перестал жевать:

— Поясните, с чего взяли, что это самоубийство.

На всякий случай Бублик оглянулся на чиновников за поддержкой. Те поддержали.

— Но ведь все же само собой очевидно…

— Очевидное не всегда вероятное. Покажите записку.

Пристав искренно удивился:

— Какую записку?

— Ту, что барышня написала, прежде чем руки наложить. С чего вдруг в петлю полезла. Кто виноват. Кого она ни в чем не винит. И тому подобное.

— Эх, Аполлон Григорьевич, не хуже меня знаете, что предсмертные записки только в романах пишут. А в жизни… — Бублик печально вздохнул. — Не спала всю ночь, случился нервный надрыв, схватила веревку, что под руку попалась, и конец. Жалко дурёху, молодая еще, глупая. Одни любови на уме. Какие там записки.

— Выходит, в гостиной осмотр провели.

Пристав несколько смутился:

— Сами понимаете… Обязаны были… Правила требуют… Вдруг еще жива…

— Пустяки. Обождите там… — Лебедев взмахнул чемоданчиком, словно поставил жирную точку. Бублик не стал испытывать судьбу. Отступил и дверь притворил. Только щелку оставил, чтобы наслаждаться работой истинного профессионала.

За могучей спиной подробности не увидеть. Роберт Онуфриевич как ни старался, так и не смог понять, что же ищет великий человек. Лебедев внимательно осмотрел пол под жертвой, что-то делал с ее руками, изучил стену за ее спиной и лишь тогда раздвинул волосы. Издалека приставу были неясны черты, вроде личико довольно смазливое. Приподнявшись на носках, криминалист осмотрел шнур, на котором повисла несчастная, зачем-то пошел к окну и там что-то вынюхивал. Вернувшись к чемоданчику, достал термометр и замерил температуру тела. После чего не угомонился, побродил по комнате, внимательно глядя на пол, заглянул под тахту и особо тщательно осмотрел поднос с чайником, чашкой и крохотными канапе. Закончив церемонию, он через дверную щель поманил пристава.

Пристав не мелочился, изображая невинность, а честно выскочил из укрытия. Он предвкушал, как оформит самоубийство без лишней канители.

— Ну как, Аполлон Григорьевич, убедились?

— Почти наверняка.

— Вот видите… Вот и славно… Ну, мы тогда быстренько… С вас только подпись…

— Ее повесили мертвой.

Бублику показалось, что ослышался. Он переспросил.

— Судя по температуре тела, она умерла примерно три-четыре часа назад, — отчеканил Лебедев. — После чего ее повесили на крюке от картины. Шнур был срезан вот с того ламбрекена. Видите, левая штора висит прямо. Чем было совершено убийство, сказать не могу, нужен осмотр. Нож и огнестрельное оружие можете исключить.

— Как убийство… — пробормотал пристав, в глазах которого в пух и прах разлеталось такое милое дело, а не то чтобы ножи с револьверами исключать. Выходило, что на участок вешалось тяжкое преступление. Так ведь его раскрывать потребуется!

— Но, может быть… — все-таки попытался спастись Бублик.

— Нет, Роберт Онуфриевич, не может, — припечатали его. — Человеческое тело очень живуче. Сопротивляется гибели как может. Если бы барышня полезла в петлю сама, на полу остались бы непроизвольные следы ужина. С этим ничего не поделать. Спасаясь от удушья, она царапала бы стену и ломала ногти. На обоях никаких следов, ногти целы. На шее и лице нет характерных для асфиксии признаков. Далее…

— Но позвольте хоть…

— Чтобы забраться на такую высоту, нужен стул или табурет. Если бы сама повесилась, мебель валялась бы под ногами. Но ее нет. Далее… Шнур аккуратно срезан. Где ножницы или нож? Или в последние мгновения жизни она наводила порядок? Нет, острые предметы валялись бы тут, на ковре. Но их нет.

— Это ужасно, — сказал Бублик, думая о своем.

— Это естественно, — поправили его. — Куда делся главный свидетель?

— Убежал, пока мы добрались. Швейцар говорит, такой крик поднял, весь дом переполошил. Да что с него взять, обычный посыльный.

— В котором часу приходил?

— Значит, так… Швейцар заявился в половине, туда-сюда, выходит, около десяти. А что такое?

— Ерунда… — сказал Лебедев и вдруг нахмурился. — Постойте, вы говорили, что букет валялся в гостиной?

— Лично подбирал.

— Это меняет дело.

— Вот и чудесно! Значит, оформляем самоубийство…

— Значит, посыльному кто-то открыл или…

— Не мучьте, в конце концов!

— С кем барышня квартиру снимала?

— По домовой книге одна жила. Ну?!

— Тогда все ясно.

— Аполлон Григорьевич, пожалейте…

— Не пожалею, а помогу: дверь уже была открыта. Посыльный вошел сам. Цветы надо было вручить. А почему дверь была открыта…

— Почему? — механически повторил Бублик.

— Потому что открытой ее оставил убийца. Самоубийце не до того было бы.

— А может, барышня подумала: умрет, а дверь закрыта, ломать придется… Нехорошо.

— Не заставляйте переменить о вас мнение. Вы же умный человек.

Приставу лесть была приятна. Но что делать с проклятым убийством? Как с ним справиться? Такая неприятность, честное слово. И ведь так хорошо начиналось…

— Аполлон Григорьевич, а если мы тихонько…

— Коллега, не будите во мне… — Лебедев не решил, какое именно чудовище не надо будить в нем, и закусил леденцами.

Все, конец. Бублик сдался. Ничего не поделать, составляй протокол и заводи дело.

— Что же здесь случилось? — с нескрываемой печалью спросил он.

— Умное и тонкое шулерство, — ответил Лебедев, подхватив чемоданчик. — Тело доставляйте в участок, вскоре к вам загляну. Веселее, пристав. Вдруг вам попалось интересное преступление…

Такая перспектива не радовала. Бублик был всего лишь обычный полицейский. Зачем ему интересные дела? Только обуза, честное слово…

* * *

Трактирщик Макарьев дело открыл недавно. На Моховой трактиров немного, прибыток будет. Надо клиента привлечь. А потому фужеры протирал тщательно, чтобы слепили фальшивым блеском. Не пробило одиннадцати, когда дверь чуть не слетела с петель, впуская раннего клиента. Срывающимся голосом он потребовал графин кваса и плюхнулся за ближайший столик. С виду ухоженный, если не сказать франтоватый, одет чисто, явно не с похмелья. Только лицо раскраснелось, как от мороза, и в глазах нечто придурковатое. Отчего не обслужить, каждый гость на вес золота. Макарьев крикнул половому.

Перед юношей появился запотевший штоф и граненый бокал. Он налил до края и жадно выпил не отрываясь. Опрокинул второй, а за ним и третий. И тут же потребовал еще. Макарьев не возражал, наверняка при деньгах.

Странный посетитель разделался с новым штофом так же стремительно и приказал подать новый. Трактирщик имел на людей опытный глаз, иначе нельзя. Но вот этого молодчика раскусить не мог: что случилось и отчего такая жажда человека мучает. Таинственная загадка, одним словом. Не найдя подходящего объяснения, Макарьев стал подглядывать.

Иван отодвинул бокал. Больше пить он не мог. Но мука не отпускала. Беспричинная жажда накинулась, когда выскочил из того дома. Принялась терзать, и погасить ее не было сил. Он вливал в себя, как в бездонный горшок, но напиться не получалось. И только сейчас чуть полегчало. В горле булькало, живот распирало, но Казаров обрел себя в общих чертах. Главное было не вспоминать о том, что осталось там, позади. Иван попробовал думать о чем-то приятном и легком. Но обнаружил, что на ум приходит только пробуждение в каморке.

А что было до этого? Где провел ночь? Он попытался разыскать хоть какие-то ниточки, что связывали с недавним прошлым, но вместо них зияла пустота. Тогда он лихорадочно стал копаться в памяти. Обнаружились жалкие остатки. Какие-то случайные моменты, отдельные, разрозненные, будто не с ним происходившие события. Чем дальше пробирался он в воспоминания, тем четче они становились. Стоило вернуться на день или два назад, да хоть на неделю, как в голове все путалось и погружалось в мутный туман. Казаров просто не мог вспомнить, что делал последние дни. Его проклятье — провалы в памяти, которое победил силой воли и такими жертвами, — вернулось. Снова будет терзать и мучить. Да что же это…

Он стал обшаривать одежду, чтобы найти какие-то следы. В кармане пальто что-то тяжелое. Оказалось — перочинный ножик с прочным острым лезвием, которое пряталось в кожаный чехольчик. Ножик был крупнее, чем надо для зачистки перьев и карандашей. Откуда и зачем взялся, Иван совершенно не мог вспомнить.

Находку отодвинул подальше, на другой край стола. Что же еще при нем? Нашлись оплаченные счета, какие-то кривые записки, разобрать которые было невозможно, немного мелочи и бумажных денег. И еще много одинаковых скомканных бумажек желтого цвета. Казаров развернул одну. Дешевый билет в увеселительное заведение от конца января. И другой такой же, и все прочие.

Что ему делать в театре? Он не мог вспомнить.

Липкий страх, что в этот раз потерял, бесследно забыл свою жизнь, подступил к горлу. Опять жажда раздирает. Надо немедленно напиться.

Графин бился горлышком о бокал. Иван долил кое-как и опрокинул в рот. Жидкость провалилась, встала в горле и ринулась обратно. Спазм свернул узлом. Все, что организм принял, бурным потоком обрушил на струганые доски.

Макарьев так и застыл с полотенцем.

Ивану полегчало. Он резко и отчетливо вспомнил, почему и зачем ходил в театр. А дальше? Что было этой ночью? Было очень важно вспомнить, где и как провел ночные часы, пока не уснул в кладовке. Ведь что-то там было такое, чем-то был занят, раз так устал. И для чего у него появился нож? Это не его, никогда у себя такого не видел.

Ничего не вспомнить. Какое это счастье — иметь воспоминания. Порой они важнее снов. Без них не бываешь целым.

Да и жил ли вовсе? А был ли мальчик Иван? Он не знал. Не помнил. Гаже всего вместо родных воспоминаний перед глазами вставала она — висящая в ярком свете. И не хотела уходить.

Зачем ему досталась эта пытка? Что он ей сделал плохого? И не знал ее вовсе. Так, видел только. Пусть отстанет, пусть сгинет с глаз. Кыш, кыш, уходи! Надо выжить эту мерзость. Надо выяснить, где же был до рассвета. Немедленно, прямо сейчас. Надо бежать.

Швырнув смятые ассигнации на стол, Иван выскочил из трактира.

Крикнуть вслед: «Стой, гаденыш!» Макарьев не успел. Оставалось горестно признать: не все тайны человеческого характера изучил. Вот, например, этот пакостник в приличном костюме так и остался для трактирщика неприятной загадкой.

Прямо сказать — грязной загадочкой.

* * *

Упитанный чиновник трусил робким кузнечиком. Сжимая бланки с грифом Департамента полиции, он бубнил томно и плаксиво:

— Да как же так… Разве ж это допустимо… Мне же потом достанется… Начальство знает, зачем дежурства назначать… Вот извольте, депеша из Первого Выборгского, просят прислать… Да и Второй Казанский вас требует… Что же мне делать, когда вас только желают… Как сговорились сегодня… Ну господин Лебедев, ваше превосходительство… Так ведь нельзя… Вам ничего, а мне попадет… Вы же теперь дежурным назначены… Ну возьмите заявочку, что вам стоит… Да вот хоть в Третий Литейный загляните, здесь же рядом… Мы же канцелярия, обязаны принимать… Ну хоть одну… Ох, что будет?..

Под музыку жалобных стонов господин хладнокровно одолел мраморную лестницу, прошел длинный коридор, полный одинаковых дверей с медными табличками, свернул за угол, взбежал по узкой лестнице, крутыми витками взмывающей на третий этаж, и притормозил перед створками, на которых виднелась потертая табличка «Лебедев А.Г.». Как у всех великих — без мелких подробностей.

Дежурный изрядно запыхался, но продолжал жаловаться и ныть. Потеряв всякую надежду добиться своего, отступить уже не мог. Подгоняли ужасы мелкого чиновника — выговор и лишение премиальных. Потому готов был просить и канючить хоть до обеда. На плечо ему легла тяжкая десница. Чиновник, и так нетвердый в ногах, маленько присел.

— Друг ли ты мне, Ануфрий? — спросили у него. — Друг ли до последнего вздоха?

Чиновник с удовольствием заковал бы такого друга в кандалы, но вынужден был согласно кивнуть.

— Раз друг, уясни: ты спишь, и я тебе только снюсь. На самом деле меня нет. Я видение, сон, миф. Вот уже растворяюсь дымкой в твоих фантазиях. И знаешь, лучше спится без синяков и тяжких увечий. Чего доброго, с лестницы свалишься. Подумай об этом, Ануфрий. Согласен? Вот и молодец. Крепче спишь на службе — быстрее получишь повышение… Какая досада, что я не вернулся с вызова.

Слава Аполлона Григорьевича с некоторых пор работала на него. Он так долго создавал вокруг своей фигуры ореол кровожадного варвара, что в это поверили. Рассказывали истории, как однажды Лебедев выкинул в Мойку городового, что смел ему перечить. Другие клялись, что лично видели, как он отхлестал по щекам пристава. А кое-кто уверял, что в своей лаборатории он растворил в серной кислоте коллежского секретаря, который посмел ему возражать. Никто не рискнул проверить, сколько правды в этих ужасах. Даже высокое начальство, не склонное к суевериям, лишний раз старалось не беспокоить великого. Что было исключительно удобно. Кроме неуемного поглощения радостей жизни, остальные двадцать три часа в сутки Лебедев посвящал науке и криминалистике. Для чего приспособил кабинет.

Мало кому повезло побывать здесь. А кто побывал, возвращались с невероятными историями про пещеру ужасов. Говорили, что тут собрано столько всего, что, если вынуть из шкафов, ящиков и куч, сваленных на полу, гора вырастет выше Департамента полиции. А запах какой стоит!

Доля правды в этом была. Лебедев страдал манией или профессиональным недугом: он не выбрасывал ничего, что попалось ему при расследованиях. Сама собой копилась наглядная история преступлений за последние двадцать лет. Но кроме научного музея человеческих зверств, тут располагалась лаборатория, в которой со всем удобством можно было исследовать все, что пожелаешь: хоть следы пролитого вина, хоть отрезанную голову. Причем всеми доступными и даже недоступными приборами и методиками. Что и говорить, настоящий рай для любого мальчишки от семи до семидесяти лет.

Небрежно скинув пальто на кипу химических журналов, прижатых чьим-то черепом и чучелом крысы, Аполлон Григорьевич извлек из чемоданчика пробирки, плотно укупоренные пробками. Внутри темнели разноцветные жидкости, как на подбор неаппетитного вида. Рассматривая их на свет, Лебедев плотоядно облизнулся, что означало высшую степень интереса.

Предстояло решить мелкую задачку: какой опыт провести первым. Практика указывала, что вначале требуется установить самые простые, то есть распространенные, яды. Чаще всего их находят в крови и выделениях жертв. Время и усилия лучше всего потратить на них. Но этот случай вносил маленькую поправку: на теле барышни и вокруг не нашлось ничего, что указывало на мышьяк, цианид калия или сенильную кислоту. Наверняка применялось что-то другое. На это намекал своеобразный аромат, исходивший от одной из пробирок.

Нюхнув, Лебедев посопел, сравнил с ароматом из другой пробирки и, кажется, остался доволен. Вывод напрашивался простой и необычный. Но согласиться вот так, с ходу, было неправильно.

Кроме непомерного собрания рухляди, Лебедев владел богатством не менее ценным, а именно опытом и интуицией. Что часто определяло исход дела. Вот и сейчас он покопался в накопленных знаниях, спросил самого себя, на чем бы остановиться, и наконец сделал ставку. Порой, в интересных случаях, Аполлон Григорьевич спорил сам с собой. Что было удобно: он всегда оставался в выигрыше. В этот раз спор шел на… Но это уж слишком личное. Вернемся к науке.

Из необъятных запасов он вытащил бутыль фосфорной кислоты, склянку чистого алкоголя, смешал с веществом из пробирки, развел паровую баню — и занялся любимым делом средневековых алхимиков — перегонкой. Усевшись напротив стеклянного змеевика, Лебедев принялся жевать леденцы, убивая время.

Ожидание было вознаграждено. Вскоре на стеклянных трубках начали проступать тяжелые, бесцветные маслянистые капли. Дальнейших опытов не требовалось. Все было кристально ясно. Хотя невероятно.

Казалось бы, пари проиграно и победитель должен предаться веселью. Но проявлений радости, доступных простому смертному, не последовало. Он швырнул опустевшую коробку монпансье, могучим ударом каблука растоптав ее и превратив в лепешку, и глубоко задумался. Что продолжалось считаные секунды. Могучие натуры не способны долго пребывать в покое.

Сорвавшись с места, Лебедев отодвинул занавеску, пробитую жжеными дырками, как мишень в тире. За бесполезным куском тряпки обнаружился крайне полезный ящик. Стоит заметить, что личные телефонные аппараты в столице появились у избранных. А для общего доступа — один на весь участок.

Покрутив ручку и гаркнув в черный амбушюр четыре цифры, отчего барышня на коммутаторе сползла в легком обмороке, Лебедев притоптывал в нетерпении, пока на том конце не ответили. Он кратко поздоровался и потребовал аудиенции. Прямо сейчас.

* * *

В полицейской службе полковник Вендорф больше всего ценил обеды. Первую половину служебного дня он прикидывал, что и где будет вкушать. А вторую с грустью вспоминал минувшие закуски и горячее. Лишь надежда, что завтра будет новый день и новый обед, примиряла его с суровой реальностью.

Нельзя сказать, что Оскар Игнатьевич был особый гастроном или тонкий ценитель кулинарии. Ему было так хорошо и спокойно за столом, накрытым чистой скатертью, на которой поблескивали черенки серебряных вилок, а бокалы подмигивали хрусталем, что прочее казалось серым и скучным.

Обладая властью над одной четвертью всех полицейских участков столицы, полицеймейстер 1-го отделения пользовался этой властью затем, чтобы его как можно меньше беспокоили подчиненные, а наоборот, доставляли поводы для победных рапортов у губернатора и министерского начальства. Внешне приятный характер его не переставал поражать чудесами: предоставляя делам в участках течь, как им вздумается, Вендорф умудрялся быть у начальства на отличном счету. Более того, имел репутацию деятельного служаки. Не зря все-таки угощал обедами нужных людей.

Вот и сейчас пребывал он в сладкой неге, поглядывая на минутную стрелку. Оставалось совсем немного до счастливого мгновения, когда можно покинуть кабинет, оставив адъютанту поручение его не искать. Однако насладиться счастливым мигом обеденного часа было не суждено. В кабинет решительно ворвался господин с желтым чемоданчиком. Дверь за ним адъютант затворил с явным облегчением.

Оскар Игнатьевич изобразил все радушие, на какое был способен на пустой желудок:

— Вот и чудесно! Как раз вовремя. Отобедаете со мной?

Надо сказать, что полицеймейстер предпочитал не просто обеды, а обеды в приятной компании. Что может быть приятнее компании великого криминалиста?

— В другой раз, — ответил Лебедев, не заботясь о дипломатии.

Вендорф искренно огорчился, но печаль смела минутная стрелка. Совсем скоро перерыв.

— Отложим часика на два или на завтра? — спросил полковник.

— Никак невозможно. Дело срочное.

— Вот как? И что же такое… А! Знаю-знаю! — обрадовался Вендорф. — От вас наверняка потребовали нести дежурство по городу. Я прав?

— Вернулся с места происшествия, — сказал Лебедев.

— Неужели согласились дежурить? — неприлично удивился полицеймейстер. — Что ж, похвально. А я думал, вы того… Ни за что… Кто ж вас посмеет запрячь… Какой вы молодец. Надо вам похвалу в приказе объявить.

— Могу изложить факты?

— Конечно, голубчик. Только учтите, у меня вот-вот… — Гостю указали на часы, на которых до обеда оставались считаные деления.

— Ничего, я успею.

Вендорф вздохнул и принял расслабленную позу, всем видом показывал, что будет слушать только потому, что деваться ему некуда.

— В меблированных комнатах «Дворянское гнездо» обнаружено тело барышни, примерно двадцати двух — двадцати трех лет, — сказал Лебедев. — Повесилась на картинном крюке.

— Самоубийство? И что в этом такого? Этим созданиям только дай волю, они все перевешаются от несчастной любви. Что вы хотите: женщины и нервы ведут непримиримую борьбу друг с другом — кто кого раньше съест. На этом все?

— Нет, не все. В доме не обнаружено следов взлома или насильственного проникновения. На теле нет огнестрельных или ножевых ранений, а также следов борьбы.

— Откуда им взяться, если она сама на себя руки наложила?

— Ее повесили мертвой.

— Как? — скорее не понял, чем захотел узнать подробности Вендорф. Осталось-то всего одно деление на циферблате.

— Предварительно отравив.

— Мышьяк?

— Хлороформ, — сказал Лебедев.

С первыми мгновениями перерыва, улетевшими навсегда, Вендорф потерял изрядную часть дружелюбия.

— Разве хлороформом можно убить? — спросил он. — Это же что-то вроде эфира, применяется хирургами для наркоза. Легкий дурман, глубокий сон и пробуждение.

— Убить можно йодом. И хлороформом — проще некуда. Стоит превысить дозу. Кроме врачей, об этом мало кто знает. В теле же, которое осмотрел и взял пробы, доза превышена многократно. Бедняжка нашпигована хлороформом, как гусь яблоками.

Случайный намек окончательно вывел полковника из равновесия.

— Позвольте, — резко сказал он. — С чего вам далось это тело? В чьем ведении расследование?

— Первый Литейный, но…

— Вот пусть Буб… то есть Ощевский-Круглик и разбирается. Ваш совет он, безусловно, выслушает и примет с благодарностью. Но я-то тут при чем?

— Пристав не горит желанием заниматься этим делом.

— Отчего же?