Лучшее за год 2007: Мистика, фэнтези, магический реализм
Грегори Магуайр
Дубовик
Грегори Магуайр — автор пяти шумно встреченных читателями романов для взрослых, в том числе и еще не вышедшего в свет «Сына ведьмы» («Son of a Witch»). Бродвейский хит, мюзикл «Злая» («Wicked»), поставлен по одноименному произведению Магуайра. Он написал также много детских книг, среди них — популярные «Хроники Гамлета» («Hamlet Chronicles»), «Семь паутин» («Seven Spiders Spinning»), «Четыре глупых купидона» («Four Stupid Cupids») и очаровательный и сумасбродно-веселый сборник «Прыгающая красавица и другие волшебные звериные истории» («Leaping Beauty: Other Animal Fairy Tales»). Грегори Магуайр живет в пригороде Бостона.
Рассказ «Дубовик» («The Oakthing») впервые был опубликован в антологии «Пляска фей» («The Faery Reel»). В авторском предисловии Магуайр сказал: «На написание „Дубовика“ меня вдохновили рисунки Артура Рэкхэма, особенно его иллюстрации к „Питеру Пэну в Кенсингтонском саду“ („Peter Pan in Kensington Garden“). Они были весьма эдвардианскими созданиями, эти плоды воображения Рэкхэма и Дж. М. Барри.
В моем рассказе я перенес одного из их персонажей на Континент, поближе к Эдвардианской эпохе — в те времена, когда первые страшные войны века накладывали на наши лица проклятую печать современности».
Хотя небеса сияли несравненной голубизной, с самого рассвета погромыхивало. То был басовитый гром, рокочущий гром, гром, оставляющий едкий запах в лоскутьях сероватого тумана, которые нес по полям ветер. У горизонта дрожали в мареве жаркого дня вертикальные полоски, словно небрежно начертанные кем-то карандашные штрихи. Это шагала пехота, шагала цепью, а за ней и по флангам от нее двигалась артиллерия. Она-то и рождала этот столь убедительный гром.
Ферма стояла в стороне от главного направления марша войска. Чуть-чуть в стороне.
Много поколений одной семьи жило на ферме. Место это обитатели фермы называли, слегка насмехаясь над привычками дворян давать своим поместьям имена, «Sous Vieux Chene», «Под старым дубом». Однако крестьянам Реминьи, деревеньки, расположенной милях в трех к востоку от фермы, она была известна просто как участок Готье.
Впрочем, сейчас в Реминьи почти не осталось тех, кто мог хоть как-то называть ферму. Большинство селян благоразумно сбежали. Готье же, умелые фермеры с их упрямым крестьянским рассудком, оказались менее приспособлены к наступлению армий захватчиков. Хотя и они обсуждали сложившуюся ситуацию.
— Мы не можем уйти. Урожай поспевает. — Отец был непреклонен.
Жена более или менее согласилась с ним, хотя и заметила:
— Наш главный урожай не пшеница. — Она посмотрела на их возлюбленное дитя, их нежную, тихую, слегка глуповатую Доминик. Достаточно взрослую, чтобы привлечь взгляды обезумевших от войны солдат. — Не глупо ли рисковать ее безопасностью ради пшеницы?
Эта тема проигрывалась в их спорах все лето, пока соседи-фермеры и жители Реминьи один за другим откочевывали на юг. Наверняка линия фронта сместится. Гансы не посмеют вести свои боевые машины по полям Готье!
Семейство явно охватило некое общее помешательство, если они так упорно и долго придерживались подобных взглядов. Соседи пытались уговорить Готье, но Готье во все века были не из тех, кого так легко переубедить. Они смеялись, пили свой кофе с парным молоком и говорили:
— Что Готье до этого их германского Schrecklichkeit?
[1]
И они повторяли это снова и снова, до тех пор, пока уже не осталось никого, кто мог бы услышать эти слова.
А повсюду голодали и умирали животные, разорялись поля сахарной свеклы, сорокадвухсантиметровые гаубицы обстреливали центр торгового городка, расположенного восемью милями восточнее… Трудно было сосредоточиться на пшенице.
Наконец Великая Паника добралась и до дома Готье. Их молитвы Всевышнему прервал шквал канонады, близкий как никогда. Наконец-то они опомнились, или испугались, или и то и другое сразу.
Они собирались на скорую руку, загружая телегу для перевозки сена и маленькую повозку, которую мог тянуть осел. Все утро они заготовляли провизию на дорогу. Прихватили и кое-что из мебели и посуды, то, что получше, на случай встречи с артиллеристами: вещи, которые можно обменять на свою безопасность, гардероб, например, или красивую супницу с ручками в виде лебяжьих голов.
Гром гремел уже над самыми головами, артиллерия приближалась, и отъезд прошел без всякого достоинства, совершенно неорганизованно. Мадам Мари-Луиза Готье и послушная, сентиментальная Доминик запрягли лошадей и отправились в путь на перегруженной телеге. Сидя на куче вещей, они пытались перекричать грохот вторжения, уточняя дальнейшие планы и назначая rendezvous.
Гектор Готье выехал несколькими минутами позже на повозке, прихватив остатки сыров. Корова пала неделю назад, вероятно от ужаса, так что молоко, которое можно было бы разбрызгать на пороге, чтобы оно скисло и не пустило в дом «маленький народец», отсутствовало.
Пришло время прощаться с «Sous Vieux Chene»: прощай, прощай. Au revoir, будем надеяться! Если повезет, a demain.
[2] До свидания. Германские войска, прокатившиеся по Бельгии и, весьма вероятно, в скором времени способные промаршировать по бульварам Парижа, в конце концов согнали с места даже упрямых и легкомысленных Готье. Incroyable.
[3]
Всех, кроме бабушки, мадам Мими Готье.
Она покинула свое место в телеге из-за острой необходимости посетить уборную. Ее невестка проорала во всю глотку из-за мешков с постельным бельем, что пускай Гектор сам берет свою немощную мамашу, а она не может больше ждать, ведь Доминик в опасности! Но гром канонады заглушил ее голос. Гектор Готье ничего не услышал и ничего не увидел за горой припасов Готье. Когда мадам Мари-Луиза Готье уехала, ее муж, ругающийся и молящийся одновременно, даже не предположил, что его матушка не взошла «на борт».
Так что когда освеженная Мими Готье появилась во дворе, телеги там уже не было. Исчезла и повозка. Поскольку корова по-прежнему оставалась вот уже неделю как дохлой, Мими Готье была рада, что практически утратила обоняние. Да и слух ее был уже не тот, что прежде, так что и грохот канонады не вызывал у нее особой неприязни.
Старушке давно перевалило за восьмой десяток, и внешность ее слегка пугала. Она родилась в тысяча восемьсот тридцатом, когда эти земли назывались всего-навсего участком Готье, а не «Sous Vieux Chene». Старый дуб был уже старым еще во времена ее детства — просто дерево, дуб, а не название, не имя проблемы или владения. И хотя она приподнимала бровь при новостях о бунтах в Париже, о переворотах в Европе, об изобретении парового двигателя локомотива (однажды она видела и его!), жизнь свою Мими прожила исключительно на этой ферме.
То, что сын и его семья забыли ее, не слишком расстроило старушку. Она и сама, вероятнее всего, забыла бы себя, коли ей пришлось бы заниматься переездом — Большим Исходом.
Мими Готье взяла свою палку — отличный посох из боярышника с гладким набалдашником — и заковыляла по двору перед сараями, направляясь к передней двери дома. Дверь ее сын запер, но ключ он наверняка оставил в обычном месте: в дупле дуба, давшего ферме имя. Придется поломать голову, как туда дотянуться. Высоковато.
Наконец она отправилась в стойло, отыскала там скамеечку, сидя на которой они доили корову, и вытащила ее из сарая, где эта скамейка все равно уже никому не могла принести никакой пользы. Добравшись до дуба, Мими обнаружила, что часть его сучьев валяется на земле, точно спицы вывернутого ветром зонтика. То, что осталось, представляло собой подобие утыканного шипами столба из старого мертвого дерева с корявыми наростами-бородавками вековой давности.
Но потайное местечко осталось нетронутым, и высоты скамеечки как раз хватило, чтобы дотянуться до дупла. Там бабушка действительно нащупала ключ — огромную железяку, выкованную еще при жизни ее собственного отца.
Так что она открыла дом, не так давно запертый для защиты от наступающей армии. Но пока в него вторглась всего лишь Мими. А почему бы и нет, все-таки это ее дом. Старушка уселась в камышовое кресло, чтобы подумать о том, что делать дальше.
Наверное, она задремала. Мими клевала носом дюжину раз на дню. Иногда ей казалось, что она засыпает даже на ходу, поскольку не всегда могла припомнить, где была или куда направлялась.
Когда она открыла глаза, трапеции солнечного света лежали уже на других терракотовых плитках. Их углы заострились, яркие пятна сплющились.
Старушка скосила глаза, потом протерла их. Неужто там, на солнечном пятне, сидит кошка? Нет, наверняка нет. Все кошки давно сбежали и утопились со страху. Даже мыши отправились en vacances.
[4]
Существо сделало нечто вроде реверанса. Или, возможно, это был непристойный жест. В любом случае, ни коты, ни мыши не стоят на задних лапах. Разве что где-нибудь в Лувене
[5] разбомбили зоопарк и разбежавшиеся мартышки пересекли границу la belle France, чем она и обязана визиту этого маленького создания.
А где очки? Рукоделие — свое шитье — она оставила сразу после семидесяти, и чем больше созревала ее молодая внучка, тем реже Мими Готье хотелось пристально смотреть на нее.
— Ты подожди тут, — сказала она и отправилась заглянуть в шифоньер.
Но шифоньер отсутствовал. Ну и кретин же ее сынок! Убегать от захватчиков с шифоньером! В любом случае очки исчезли вместе со шкафом.
Когда старушка вернулась, существо по-прежнему было там. Мими Готье, кряхтя, опустилась на тут же занывшие колени, чтобы лучше видеть. Заодно можно и помолиться о мире, а когда она помолится, то сумеет снова подняться. Но сперва надо поглядеть, что это за штучка кривляется тут и какие от нее могут быть беды.
Существо являлось, решила она, чем-то вроде древесного эльфа. Жалкого вида. Создание явно нуждалось в немедленной помощи, или во внимании, или, возможно, в убежище. Оно напоминало неуклюжий узел из угловатых ветвей, торчащих только с одной стороны, с колючками, с плотным клубком корней, кудрявых и перепутанных, точно волосы на лобке или под мышками. Гибкое, поджарое, с резким растительным запахом — достаточно сильным, чтобы даже Мими Готье могла его почуять и оценить. Оно было заляпано мало-помалу подсыхающей и падающей серыми комками на пол грязью.
И еще создание это — мужского ли рода, женского, или того и другого сразу, или среднего, или какого-то еще — выглядело, если пользоваться терминологией тех, кто поднаторел в воинском искусстве, контуженным. Его трясло мелкой дрожью. Если бы у него были руки, то оно потирало бы локти; если бы у него были колени или бабки, они стукались бы друг о друга. У существа имелись в наличии подобие подбородка и дупло-рот, но глаза-щелки как будто еще не прорезались, точно у новорожденного, а уши болтались низко-низко, словно погибли по отдельности друг от дружки.
— Вот и компания для мадам Мими Готье, — любезно произнесла старушка. — Как чутко с твоей стороны прийти, когда моя родня сочла удобным бросить меня.
Плечи существа, или высоко подвешенные бедра, или ветвистые ребра дрогнули, но, возможно, не от нахлынувших чувств, а от звука голоса, несомненно обращенного к нему.
— Тебе нужен уют, только вот какой? — поинтересовалась Мими. — И что соблазнило тебя явиться сюда?
Дом оставался пустым не больше часа. Но поскольку корова издохла, никто, следуя обычаю, не расплескал на пороге кислое молоко, оберег от незваных гостей.
— Что ж, добро пожаловать, — сказала мадам Готье. — Только мне недосуг рассиживаться и играть с тобой в картишки. Моим никчемным родичам может понадобиться день или два, чтобы сообразить, что они меня забыли. И лишь Господь знает, сумеет ли хоть один из них вернуться за мной, несмотря на наступающую армию. Я теперь сама по себе — исключая присутствующих — и должна кое-как перебиваться.
Прошло довольно много времени с тех пор, как она в последний раз могла сказать такое, и перспектива доставила Мими некоторое удовольствие. Так-так, что же нужно в первую очередь? Запереть двери, спрятать ценности, позаботиться о животных, полить овощи, умыть ребенка, запасти уголь?
Запирать двери нет нужды, поскольку в доме уже не осталось ничего ценного, нет животных, нет детей, нет угля, да и овощей негусто, если уж на то пошло. В огороде у них росла морковь, капусту только что посеяли, картофель прячется в своих грядках. Есть еще различные травки-приправки. Хотя их несколько затруднительно жевать без того, что положено приправлять.
Мими Готье наскребла что смогла. Электричество на ферму никогда не проводилось, а переносная масляная лампа исчезла. К полудню у старушки заломило колени, так что она не рискнула взгромоздиться на стул и зажечь модную подвесную лампу в гостиной. Она лишь развела небольшой огонь в очаге, чтобы создать какое-то подобие уюта и прогнать озноб из пальцев, после чего закуталась в одеяло, спрятавшись под ним точно в норке, и так дождалась серой зари.
Глаза существа так и не открылись, но, кажется, оно чувствовало движения старушки. Когда она отправилась в садик, оно побрело за ней в ту же часть усадьбы; когда вернулась к насосу, вернулось и оно. Но если Мими ковыляла дальше — к воротам, например, чтобы посмотреть, не торопится ли ее скудоумный Гектор или его Мари-Луиза спасти ее, дубовику становилось явно не по себе: он беспокойно ерзал, как собака или встревоженный ребенок. Обосновавшись в доме, он не желал покидать его, и не хотел, чтобы уходила хозяйка.
Да, вот он кто, решила старуха, — дубовик. Эвакуировался из разбитого дерева, давшего ферме имя.
— И тебя прогнали из собственного дома, — сказала она, — совсем как Гектора и Мари-Луизу выставили из их! Все пакуют вещички и улепетывают что твои черепахи. А я вот осталась, и плевать мне на гансов. Я слишком стара, чтобы заинтересовать — в определенном смысле — мальчишку-солдата, и слишком скучна и незначительна, чтобы помешать войску выполнять их приказ. У меня нет ни еды, чтобы ее похитить, ни имущества, которое стоило бы защищать, так что терять мне нечего. Ну а ты что?
Дубовик шлепнулся на пол — вроде как уселся — и положил то, что было у него вместо лица, на то, что было у него вместо рук.
— Если ты оплакиваешь дерево, — заметила Мими, — этот старый черный зонтик, в честь которого назвали ферму, то ты зря тратишь время. Дубок наш в его лучшие дни произвел на свет с десяток сотен тысяч потомков. А то и больше. Каждую весну ветер подхватывает его семена и уносит их. У этого дуба десять тысяч кузенов только в Нормандии и Фландрии. Если твоя личная квартирка разрушилась — ерунда. Наш дуб пустил корни в будущее.
Она взглянула на дубовика сверху вниз:
— Да, его корни в будущем. Как и мои, слышишь, ты. Чресла Доминик такие же спелые, как любой старый дуб по весне, она наводнит будущее своими отпрысками, которые будут и моими тоже, если взглянуть на это дело под определенным углом.
Но, возможно, у дубовика не было потомства.
Что же можно для него сделать? Учитывая то, что она и для себя может сделать немногое, обязана ли она тратить силы на ходячую корягу растительного происхождения? Если бы это был ребенок или кошка, она дала бы ему молока.
— Кошек больше нет, — пробормотала Мими.
И это, очевидно, составляло часть его неприятностей. Может, дубовик и жил на дереве, но он жил рядом с фермой, а на всех фермах есть мыши, а значит, и кошки. А кошки пьют молоко.
Этим безлюдным разоренным летом пропали даже мыши, и умерли кошки, и коровы иссохли или погибли, и оскудевшее фермерское хозяйство не могло больше позволить себе выставлять у двери блюдечко с молоком. И хотя кислое молоко и удержало бы дубовика и его сородичей за порогом, парное молочко, предназначенное кошке, наверняка служило основной пищей древесному эльфу.
Она подумает об этом во сне и в нем же, возможно, отыщет решение.
Но Мими Готье не довелось поспать этой ночью, поскольку искусственный германский гром приблизился, а редкий пулеметный град слабосильного французского сопротивления сводил на нет все ее попытки задремать. Когда на улице стало достаточно светло, чтобы подняться без опаски, она встала, сполоснула водой из насоса ночной горшок, причесалась и почистила зубы.
Дубовик, казалось, исчез, и старушка даже ощутила некоторую жалость. Высох ли он за ночь, или вернулся к останкам дерева? Неужели она ему не понравилась? Неужели он ее бросил? И неужели в то время, как вторжение неприятеля поглощает поле за полем, у нее нет дел поважнее, чем волноваться о ветвистом вымысле, плоде деревенских суеверий?
Возможно, и нет, а значит, и ее жизнь ссохлась, съежилась в никчемную безделку.
Так что Мими несказанно обрадовалась, обнаружив дубовика, свернувшегося калачиком под перевернутым ведром. Ведром для молока. Казалось, он постепенно рассыпался кусочками коры и горками светлой пыли.
— Ты хочешь, чтобы я нашла молока для кошки, — догадалась мадам Готье. — Как будто мне делать больше нечего.
Но, честно говоря, делать ей действительно было нечего. Так что Мими надела галоши, взяла зонтик, точно тонкие спицы и натянутая тряпица могли защитить ее от шрапнели, прихватила посошок и заковыляла к дороге.
Так, в этой стороне расположены четыре фермы, в той — две, а по ту сторону канавы, через два поля, стоит однокомнатная школа, во дворе которой когда-то паслась коза. Фермы подальше, но канава… Мими не настолько уверена в себе, чтобы перебираться через нее, балансируя на жердочке. И все же она припомнила, что коза нынче окотилась поздно, и хотя козлят могли прирезать, украсть, или они сами давно околели от страха, если коза все еще там, у нее должно быть молоко. А Мими Готье прожила на ферме всю свою жизнь не для того, чтобы не знать, как добыть молока у козы, если молоко у козы есть.
— Ты идешь? — спросила она дубовика.
Он не ответил, но фыркнул на нее, как капризный ребенок: он желал плодов экспедиции старушки и все равно обижался на то, что она уходит.
— Неблагодарный, — бросила она с некоторым удовлетворением.
Выйдя со двора, Мими Готье снова взглянула на расколотый ствол дуба. Бог ли послал один из давешних громов в компании с мстительной молнией? Или осколок бомбы пошел вкось и искромсал старое дерево в щепки с такой легкостью, как будто оно слеплено из масла? Листья все еще покачивались на ветру — еще не оторвавшиеся от своих веток, еще держащиеся за сучья, отделенные от толстого ствола. Листья не знали, что они уже мертвы.
Бабушка закрыла зонтик, наслаждаясь каплями моросящего дождя на своем лбу, и приспособила его в качестве второй палки. Скрюченные артритом кисти жутко разболелись, не успела она преодолеть и половины перекинутого через канаву бревна. Она продвигалась боком, дюйм за дюймом, но план сработал она не потеряла равновесия. На лугу буйно колосилась пшеница, дожидающаяся хлеборобов. Но никто не придет и не уберет ее. Зерно тоже погибнет.
Рои навозных жуков, безразличных к ходу военных действий, недовольно гудели где-то на уровне плеча. Мими отмахивалась, не отрывая взгляда от крыши школы, виднеющейся сквозь заросли тополей.
Эти деревья тоже оказались расколоты, а восточная стена здания, когда-то нежно-розовая, была обожжена взрывами и кренилась во двор. Ставни сорваны с петель, провалы разбитых окон зияют чернотой. У того, что было некогда дверью, лежали чудом оставшиеся невредимыми несколько пар невостребованных деревянных башмаков. Ни один ребенок не появлялся тут по крайней мере неделю, а то и больше. Но коза, обезумевшая от горя и одиночества, по-прежнему была здесь. Она брыкалась на привязи. Лоб несчастного животного превратился в кровавые лохмотья, так билось оно в попытках бежать.
Итак, у Мими есть потребность. Есть коза. У козы есть молоко. Есть пальцы, которые грызет артрит. Но нет ведра. Мими совсем забыла о нем.
— Эй ты, прекрати выдрючиваться, — велела старушка козе. — У меня дома малыш, которому нужно то, что ты даешь. А ты так шумишь, что я даже думать не могу.
Она поискала в развалинах, тыкая в груды кирпича палкой и зонтиком. Ничего. Даже ни одной спасительной консервной банки.
Так что в конце концов Мими Готье подоила — стонущими от боли руками — козу в самую большую пару деревянных башмаков. Затем расстегнула пуговицы своего крестьянского платья и, как сумела, пристроила башмаки носками вниз между тем, что осталось от ее грудей, и кое-как привязала их. Молоко расплескивалось при движении, но она пойдет медленно, и, будем надеяться, все не прольется. Это лучшее, что она может сделать. Ей все-таки восемьдесят шесть, или восемьдесят четыре, или где-то около того: так чего же ожидал дубовик?
Сделав несколько шагов в сторону дома, она повернула назад: а почему бы не взять козу с собой? Только сумеет ли она протащить скотину по бревну? Если коза опрокинет ее в канаву, Мими умрет там, в этой сырости.
Впрочем, шанса попробовать ей не выпало. При первой же возможности коза шарахнулась в сторону и вырвала веревку из слабой хватки старухи. После чего скрылась в высокой траве заросшего сорняками поля, истерически мекая от радости, которая наверняка окажется недолгой с учетом всеобщей паники текущих времен.
Ветер вонял, будто его подпалили. Солнце тем временем взобралось уже высоко и то и дело нагловато подмигивало, замутненное дымом орудийного огня. Когда старушка еле-еле доплелась до своих земель, луг оказался разорен. Мими Готье представила себе марширующих великанов-людоедов с дыханием, подобным обжигающему пороху, с дыханием, пахнущим горячим железом. Ответственность за убытки несли на себе ноги побольше человеческих сапог. Если не собрать траву немедленно, она заплесневеет, сгниет, сено пропадет, и скотина останется голодной.
Только вот скотины-то нету, вспомнила она, так что пускай великаны топчут посевы.
Обратный путь занял куда больше времени, чем она могла себе представить. Да, Мими очень устала. Солнце сползло на западную половину неба, вклинившись между пухлых серых туч. Кажется, одна из ферм, на которых она подумывала пошарить, горела. Туда вела грязная, изрезанная колеями, развороченная колесами с железными ободьями дорога. Тут прошли пушки. И лошади, оставившие свежий навоз.
Но ведь на «Sous Vieux Chene» нет ничего для этих стервятников, там и жечь-то нечего, так?
А дубовик — все ли с ним в порядке? Там ли он еще?
Она не могла идти быстрее, чем шла. Если в следующие четыре минуты дубовик собирается помереть от отсутствия свежего молочка, значит, так тому и быть. Все свои десятки лет, сколько их ни есть, она перемещалась по жизни собственным, пусть и неспешным, шагом и прекрасно знала, что всему на ферме суждено умереть в свое время. В том числе и ей — в свое время, когда бы оно ни настало.
Однако дыхание старушки участилось: несмотря на свою крестьянскую философию, она действительно торопилась.
Дверь косо висела, сорванная с петель, комья грязи нахально расползлись на некогда вымытом дочиста полу фермерского дома. Но в остальном дом казался нетронутым. Наступающая армия не нашла ничего — ни чтобы украсть, ни чтобы съесть, никого, чтобы изнасиловать, и возможно, потребность дубовика в молоке спасла жизнь Мими Готье, в нужный момент уведя ее со сцены.
Не то чтобы она особенно радовалась, что спасена. Для чего спасена? Чтобы умереть от голода за недельку-другую, следя, как взмывает и падает солнце, слыша стрекот поздних летних сверчков, терзающий ее последние минуты, как неумолимый стук маятника, — и так до тех пор, пока маятник этот не замрет наконец навсегда?
Но она беспокоилась о дубовике. Аккуратно пристроив башмаки в сухой раковине, подоткнув их полотенцами, чтобы они не опрокинулись и молоко не пролилось. Мими Готье отправилась на поиски своего гостя.
Он нашелся в изголовье низенькой постели Доминик — дубовик прицепился к передней спинке кровати. Теперь он еще сильнее походил на корягу, а его беспокойные движения стали еще судорожнее. Дубовик карабкался вверх и вниз по грубой резной стойке, изучая лицо человека, чья голова покоилась на тощенькой подушке Доминик, покрытой растрескавшейся коркой запекшейся крови и рвоты.
— Я должна была справиться с козой, — пробормотала Мими Готье. — Но она справилась со мной лучше, чем я с ней.
Человек был германским солдатом. На шее его зияла глубокая рана — точно краснокочанную капусту разрубили ножом. За всю свою долгую жизнь фермерской жены Мими Готье никогда еще не видела человеческой анатомии, столь беспардонно открытой для обзора. Она была весьма заинтригована. Дубовик содрогнулся — от отвращения? Он соскользнул вниз, осмотрел рану, жуткое месиво из блевотины и крови, опаленные брови, лоснящийся обожженный висок, длинный точеный нос и отличные зубы, совершенно целые, перламутровые, как очищенные луковки, — ни одного пожелтевшего среди них не наблюдалось.
— Это враг, — сказала Мими Готье. — Это Германская Армия.
Германская Армия тяжело втягивала в себя воздух, точно кузнечный мех с прорехой, а когда Германская Армия выдыхала, хлопья засохшей крови плясали, блестя медью, в гаснущем вечернем свете.
Дубовик выгнул пальцы и ткнул куда-то вбок. Там, на полу, лежали винтовка и кожаный ранец.
— Я знакома с винтовками, — буркнула старушка дубовику. — В свое время я не раз пристреливала собак, отслуживших свое, и как-то даже убила охромевшую лошадь. А еще палила поверх голов разбойников и попов, слишком интересующихся делами дома.
Но она не прикоснулась к винтовке. Вместо этого Мими покопалась в ранце, надеясь отыскать сухари, продуктовый паек или документы. Бумаги нашлись, но на немецком — она не могла прочесть их. Однако, кто бы ни оставил здесь этого солдата, он «позаботился» о его еде. Мадам Готье не обнаружила ничего полезного, кроме длинной иголки и катушки ниток.
Она разожгла кухонную плиту какими-то щепочками и подбросила пару деревянных ложек, чтобы поддержать огонь, поскольку не могла тратить время на поиски чего-нибудь еще. Старушка раскалила иглу — во избежание заражения, — а когда та остыла настолько, что ее можно было держать, присела на краешек постели Доминик. Она зашила рану — как получилось. Без очков Мими все равно не могла тщательно рассмотреть свою работу. Края сошлись кривовато, и кровь потекла снова, но хотя бы не хлынула потоком. В душе мадам Готье поселилось чувство, возможно и ложное, что она сделала нечто хорошее.
Она была довольна. Она хотела, чтобы он чувствовал себя более или менее сносно хотя бы для того, чтобы сесть в кровати и взглянуть ей в лицо, прежде чем она влепит пулю ему между глаз.
Дубовик спустился и устроился на солдатском плече — точно попугай на плече пирата.
— Ты принадлежишь дубу, дуб принадлежит ферме, а германец — захватчик! — с омерзением заявила Мими Готье. — Убирайся от него, ты. Ты предатель.
Но дубовик не обращал внимания на оскорбления. Брань не трогала его. Он пристроил свои корявые сучковатые пальчики возле раны парня, словно в отсутствие молока его могла заменить кровь. Или, возможно, ему нравились вторгшиеся в страну войска, разрушившие его дом, выгнавшие фермеров, за счет которых он жил, паразит, превратившие зелень мира в бурую грязь, а летние небеса — в кипящий черный ад.
Кстати, вопрос еды по-прежнему оставался нерешенным, а Мими Готье не ела уже больше суток. Хоть она и приготовилась умереть от отсутствия пищи, при ее довольно-таки округлой фигуре для этого потребовалось бы порядком поголодать, а она отчего-то не жаждала приобретать подобный опыт. Кроме того, ей не хотелось заштопать мародера, выходить его до относительно здорового состояния и отойти в мир иной, не успев пристрелить врага.
Возможно, следовало бы просто спустить курок и покончить со всем? Зачем, спросите вы, в сущности, мстить ему? Он желторотый птенец, мелкая блоха на боку свирепых сил кайзера Вильгельма. У него в своем роде привлекательное и страдающее лицо. Но это лицо — лицо войны, он олицетворяет собой присутствие врага: вот что принесла ей война. А война наверняка станет, в ее-то зрелом возрасте, ее погибелью, так что мальчишка все равно что Ангел Смерти. А мысль о том, чтобы прикончить Ангела Смерти до того, как он в свое время прикончит ее, доставляла старушке жестокое удовольствие и вселяла в душу ощущение того, что так она выполнит свой последний долг. В конце концов, она ведь не приглашала его. Да и кто бы стал приглашать?
Пока же Мими решила поспать, поскольку была уверена, что теперь уснет.
— Отойди от него, ты, — велела она дубовику, который приподнял свою мордочку и — кажется — показал ей шелушащийся язык. Но повиновался, сполз вниз.
Мими Готье кое-как прикрыла солдата потертой попоной, которую нашла в стойле. Потом устроилась в своем кресле. Она боялась лечь, опасаясь, что не сможет потом подняться.
Закрывать ставни она не стала. Мими Готье всегда любила дневной свет, а его в ее жизни осталось так чертовски мало. Дубовик уселся на подоконнике. Когда глаза старушки привыкли к темноте, она различила, что дубовик дрожит. Она не знала, спит ли он, или стоит на страже, или просто ждет, когда она встанет и начнет что-то делать. Ночью, в полумраке, он как никогда походил на карлика, маленького человечка или какого-нибудь духа. Мими закрыла глаза, думая: «Он наверняка не способен увидеть свою смерть так же отчетливо, как я вижу свою. Чтобы разглядеть это, очки никому не нужны».
Она спала лучше, чем обычно. Что ж, вчера она потратила немало сил, добывая молоко. Молоко! Это была первая мысль Мими Готье по пробуждении. Она забыла дать дубовику молока. Сейчас он уже, конечно, нашел его и выпил?
Теплый дождь то барабанил по стеклу, то затихал, то барабанил, то затихал. Дубовик вернулся на спинку кровати, продолжив следить за заложником. Солдату на первый взгляд не стало ни лучше, ни хуже, хотя спал он спокойнее, а вонял гаже, чем вчера. Молоко по-прежнему было в башмаках. Мими сунула в один палец и попробовала. Уже начало чуть-чуть скисать.
— Если хочешь слегка перекусить, так иди и позавтракай, — проворчала она, налила немного молока в неглубокое блюдце и поставила его на пол. — Вот.
Однако не успела она разогнуться (ведь это довольно сложно — дотянуться до пола и при этом не шлепнуться), в простроченном струями дождя дворе раздался знакомый звук. Довольно обычный для фермы, совершенно неотличимый от тех, что она слышала каждый день всю свою долгую жизнь, проведенную в этом доме. Просто кто-то толкнул садовую калитку и зашагал по посыпанной щебенкой тропинке. Мадам Готье, задохнувшись, прижала руки к груди. Вот что делает с нами война: самое привычное она превращает в чужое.
— Кто там? — прошипела старушка в сторону шума.
Наверняка товарищи солдата вернулись за ним. Что ж, она убьет и их, если успеет дошаркать до комнаты и подобрать ружье. Проклятие, почему она оставила винтовку на полу?
— Принеси мне ружье, — бросила она дубовику, хотя и сомневалась, что он понимает ее слова, а тем более сумеет поднять и дотащить сюда такую тяжелую штуку.
Утренний незваный гость задержался у порога. Словно зная фермерские обычаи, он остановился и стер грязь с сапог, проведя подошвами по гранитной приступке, поставленной специально для этой цели. Затем дверь распахнулась, и Мими Готье выпрямилась, расправила плечи и повернулась лицом к очередному последствию своей судьбы и глупости.
— Ты! — охнула она, чуть не плюнув от ярости и — наверняка — облегчения. — Ты!
Это была ее внучка.
— Я же им говорила, что ты здесь, — как всегда, безмятежно заметила Доминик. Она размотала шарф и стряхнула с волос капли дождя. — Ты улизнула от них, как старая дворняжка.
— А они — они послали тебя за мной!
Бабушку трясло от злости на своего сына и свою невестку.
— Они меня не посылали, — ответила Доминик спокойно и даже с некоторой гордостью. — Я ушла потихоньку. Если ты могла ускользнуть от них, то и я тоже могу.
— Девочка, ты спятила, ты еще безумнее их. Если они обнаружат, что ты вернулась домой, то кинутся назад, через все эти опасные дали, спасать тебя! Допустим, когда речь шла обо мне одной, они могли бы пожать плечами и сказать: «Alors,
[6] вот вам ее вечное слабоумие, Господь с этой старой стервой». Но ты толкаешь своих родителей на страшный риск!
— Я оставила записку, что отправляюсь в Париж, — невозмутимо сообщила Доминик.
— Ох… — Возможно, внучка не такая уж туповатая тихоня, какой ее всегда считала бабушка. — Что ж, это толково.
— И пробраться сюда было совсем не сложно, — продолжила девушка. — Полночи дороги оставались сухими, а я держалась в тени. Когда слышала стук сапог или копыт, сворачивала в поля. Потом стало хуже, пошел дождь, но, думаю, он же и притушил всякую утреннюю деятельность. Так что никаких проблем.
— Тебя могли изнасиловать, избить, убить, — покачала головой Мими Готье. — Твои родители из кожи вон лезли, лишь бы увезти тебя от опасности, а ты провела их, разрушила все их планы. Ты посмеялась над ними. Зачем ты вернулась, ma cherie? И кстати, ты принесла чего-нибудь пожевать?
— Думаешь, у меня было время заглянуть на рынок? — фыркнула Доминик. — Или, полагаешь, в городе еды побольше, чем тут? Я вернулась, потому что вряд ли ты сумеешь управиться здесь одна, бабушка. Я не могла позволить, чтобы ты бродила по другим фермам в поисках черствых объедков, забытых по углам, к тому же надвигается зима.
— Сейчас самый что ни на есть разгар лета! — Мими Готье не намеревалась дотянуть хотя бы до листопада; сама мысль об этом смешила ее.
— Я не могла прийти ни на секунду раньше, — не обратила на нее внимания Доминик. — А ты, кажется, ухитрилась за это время растерять последние остатки разума. Вижу, достала где-то молоко и хранишь его в своих башмаках?
— До кувшина мне не дотянуться, он на верхней полке. Не дерзи. — Она была счастлива, что раздобыла молоко. — Можешь попить немного на завтрак.
— Попью, когда буду готова. Сперва мне надо прилечь на часок. Прогулка была тяжелой, ночь долгой, я вымоталась до предела.
— Нет, не ходи в свою комнату, останься здесь, приляг на полу, составь мне компанию…
— Если тебя нужна компания, приходи посидеть в моей комнате; мне просто необходимо прилечь, — ответила девушка уже из коридора. Удаляясь от гостиной, она все повышала и повышала голос.
И крик ее разбудил мужчину.
— Ну вот, теперь ты все испортила, — сварливо пробурчала Мими. — Он еще не совсем готов, чтобы его убить. Он даже еще не готов встать.
Дубовик сидел на полу, обвив ручками-веточками курок винтовки. Мими не поняла, заметила его Доминик или нет. Возможно, для нее он выглядел всего лишь горкой ломаных прутьев; в сущности, при дневном свете он и старухе больше всего напоминал охапку хвороста.
— Ты захватила в плен германца? — удивилась Доминик. — Какая ты у меня способная, бабуля. Только вот зря ты отдала ему мою постель. Положила бы его в свою.
— Он сам выбрал твой матрас, без всякого приглашения, а мое белье все отправилось в город, или в ад, или еще куда-нибудь. Уйди отсюда, девочка.
— Он очень слаб, — заметила Доминик, частенько возившаяся с больными овцами и отказывающимися сосать вымя ягнятами. — А рану ему явно зашивал какой-то полуслепой криворукий недоумок.
— Попробовала бы ты справиться без света и со скрюченными артритом пальчиками!
— Ох, бабуля, это сделала ты? Я горжусь тобой.
Доминик двинулась вперед, едва не наступив на дубовика, она перешагнула винтовку. Солдат не выглядел ни испуганным, ни заинтересованным, но он по крайней мере очнулся и следил взглядом за девушкой, пересекшей комнату и присевшей на кровать.
— Думаю, в первую очередь его нужно хорошенько помыть, а потом дать ему то молоко.
— Я еще не собралась с силами, чтобы заняться насосом, — проворчала Мими Готье. — Я сама только что проснулась, — Тон ее стал тверже. — Доминик, этот человек — солдат вражеской армии, выгнавшей твоих родителей из нашего дома. Ты не можешь промыть его раны и посадить выздоравливать на солнышко, точно в пансионе для инвалидов. Мы должны пристрелить его и избавиться от тела. Подозреваю, его приятели через день-два вернутся за ним.
— У него красивые глаза, — ответила Доминик. — Доброе утро. Ты меня слышишь? Ты понимаешь меня?
— Imbécile!
[7] — Мими Готье не находила достаточно сильных слов, чтобы выразить степень своего изумления. — Доминик, убирайся от него! Я тебе запрещаю! Не болтай с ним! Это помощь врагу, преступление против твоей семьи, преступление против Франции!
— Он человек, истекающий кровью в моей постели, — сказала девушка. — И я не собираюсь представлять его папскому прелату. Бабушка, пожалуйста. Guten Tag?
Услышав приветствие на немецком, солдат моргнул. Голова его слегка дернулась, словно от приступа боли — боли, напоминающей человеку, что он все еще жив.
— Guten Tag? — прохрипел он в ответ.
— Давай молоко, — бросила внучка, — Принеси его сюда, бабуля.
— Я хранила его для древесного эльфа, — без всякой надежды воспротивилась Мими Готье.
— Какого еще древесного эльфа?
Мими Готье больше не могла говорить, да ей и нечего было сказать. Она просто показала на пол. Но ее внучка не смотрела. Дубовик лежал возле винтовки, вытянувшись, прижимаясь шипастыми конечностями к длинному стальному дулу, к поцарапанной полировке деревянного приклада.
— Ему молоко нужнее, чем нам, — пробормотала старушка, но она и сама знала, что голос ее слишком слаб и Доминик не услышит.
Ферма мертва, — мысленно обратилась она к дубовику.
Как и ты, — безмолвно ответил он, — Или почти как ты. Но у тебя есть здесь дитя, которое найдет способ выжить и продолжить жизнь, и ради этого стоит задержаться на белом свете, а у меня ничего нет.
Я сама принесу тебе молока, — предложила она.
Оно не для меня. Молоко мне не нужно и никогда не было нужно, — объяснил он. — Молоко предназначалось жизни вокруг меня, а я жил на кромке этой жизни.
— Здесь холодно. Из-за дождя все отсырело, — решительно заявила Доминик. — Мы разожжем огонь, бабуля, и перетащим его в кухню, в тепло. Не волнуйся, — добавила она в ответ на горестное выражение лица бабушки. — Я не потеряла голову. И свое сердце я ему тоже не отдала. Вовсе нет. Я возьму винтовку и не выпущу ее из рук. — Одной рукой она подняла с пола ружье. А другой собрала разбросанные по половицам сучки и листья — на растопку.
Мими Готье уронила голову на руки и пожелала умереть. Но сбита она была крепко, по-деревенски, и жизнь не захотела покинуть ее. Так что в скором времени она выпрямилась, расправила плечи и пошла поддерживать огонь, переливать молоко, бранить внучку, проклинать врага, протирать шваброй просочившуюся под дверь дождевую воду и оплакивать — с сухими глазами — живых и мертвых.
Р. Т. Смит
Лавка Хортона
Р. Т. Смит — издатель журнала «Шенандоа: вестник Университета Вашингтона и Ли». В числе его книг — «Гонец» («Messenger», 2001), удостоенный Премии Виргинской Библиотеки, и «Зал дуплистого ствола» («Hollow Log Lounge», 2003), получивший поэтическую премию Мориса в 2004 году. Первый сборник рассказов Смита — «Вера» («Faith», 1995); второй, «Преподаватель» («Docent»), практически закончен. Рассказы Смита печатались в «Best American Short Stories», «New Stories from the South», «Southern Review», «Virginia Quarterly Review» и «Missouri Review». Смит и его жена, поэтесса Сара Кеннеди, живут в Рокбридж-Конти в штате Виргиния.
Стихотворение «Лавка Хортона» было впервые опубликовано в «The Georgia Review».
На гнилых стропилах в заросшем поле
Жестяная кровля шуршит под ветром —
Может, починить? А под этой крышей —
Дровяная печь, крашеный прилавок,
А в углу над кружкой сидит рассказчик:
«Вот он и пошел»… «И ему та ведьма»…
Пусть себе бычки нынче дешевеют:
Здесь любому фермеру по карману
Табачок, конфетки, покой, беседа.
Я едва познал этот зуд — и слушал,
Как Ньют Купер, важно дымя, клянется,
Что-де упокойник однажды ночью
У него сожрал битюга в конюшне.
Вот Эд Такстон хвалится старым банджо —
За него он дьяволу продал душу,
а звучит-то как! Даже зубы сводит.
А Сид Сигер шепчет: одна девица
Поутру купалась в меду душистом
И средь бела дня улетала в небо.
Я тогда не знал, что за каждой сказкой,
Для меня сиявшей небесным светом,
Прячутся свои горести и раны —
Целый мир мучений и страшных шрамов.
Я был городской, и в волшебной лавке
Я мечтал о том, что считал запретным:
Как заставить всех, позабыв о правде,
Мой ловить мотив — сладостный, но лживый?
Чем они берут? Где им варят зелье?
Как бы я хотел чаровать, морочить,
Увлекать, манить — но уже не помню
Эти вечера в желтом свете лампы,
Эти вечера — ледяное пиво,
Лимонад, тянучки и запах пота —
Я их не украл? Или это Фолкнер?
У него ведь тоже — над стойкой ястреб
И ножами дощатый пол изрезан.
Сам не без греха — я уже не знаю.
Лакрица? Полынь? Да. А вот ветчинный
Окорок — свисал с балки? Нет, не помню.
Кто же мне сказал — без хорошей байки
Ты, мол, не мужик? Джонатан Уайтфилд?
Или его брат Эйби — тот, который
Осенью попал под комбайн?
А Ховис Говорил: «Ты знаешь, на мне однажды
Загорелись брюки — от чистой злости».
Все это теперь — черепки, обрывки
И немой вопрос: может, мне удастся
Раскопать под листьями и полынью
И порог, и стены, крыльцо и крышу.
Чтобы от шагов заскрипели доски,
Чтобы по ступеням спустился Хортон —
Голос его — сорго, глаза — орехи, —
Нужен тот юнец, городской парнишка,
Не мужик еще — но готовый к байкам.
Пусть берет себе дьявольское банджо
И душистый мед… Улетаю в небо.
Саймон Бествик
Смутная тень зимы
Саймон Бествик родился в 1974 году. Живет он в Свинтоне, бывшем шахтерском городке Ланкашира, пишет короткие рассказы, новеллы и пьесы. Время от времени играет на сцене. Любит рок и фолк-музыку, хорошие фильмы, вкусную еду, настоящий эль и односолодовый виски. Не любит: нетерпимость, официально-государственную религию и глупость.
Его работы появлялись в различных журналах, включая «Nasty Piece of Work», «Sackcloth and Ashes», «Terror Tales», «Scared to Death», «Enigmatic Tales», «Darkness Rising», «Fusing Horizons», «All Hallows» и антологию «Под землей» («Beneath The Ground»).
Рассказ «Смутная тень зимы» («А Hary Shade of Winter») впервые был опубликован в одноименном авторском сборнике Саймона Бествика.
Снег кружил на рождественском ветру, собираясь на лету в спирали и круги. Мягкая белизна покрыла тротуары и дороги, точно сахарная глазурь, иней припорошил живые изгороди и забор вокруг церкви; изморозь легла даже на надгробные плиты кладбища, на которое мы вошли через ворота покойницкой. Склонивший голову викторианский ангел словно нахлобучил снежную шапочку.
В морозных сумерках ярко горели огни церкви. Свет рвался из грязноватых оконных стекол, огни рассыпались по земле, по камням, по могилам — и по этому странному маленькому уголку погоста, втиснутому между двух стен, уголку, заросшему сорняками и отчего-то страшно запущенному в отличие от прочих участков ухоженного церковного кладбища. Земля тут была комковатая, неровная, утыканная деревянными покосившимися крестами.
Я забыл перчатки, но Карен тоже отличилась, так что все оказалось не так уж плохо: наши пальцы согревали друг друга. Ее родители следовали за нами.
Впервые за много лет — даже не припомню, за сколько именно, — я увидел церковь изнутри. Я отказался от любой веры в Бога примерно в то же время, когда понял, что Санта-Клаус и Зубная Фея всего лишь сказки для детишек. Но родители Карен оба были христианами, и она, кажется, унаследовала их веру. И все же до сих пор у нас не возникало крупных споров, так что я надеялся, что наши принципы в конце концов не придут в противоречие. Мы были вместе всего три месяца, но для меня наши отношения стали уже достаточно серьезными, чтобы провести эти праздничные дни с ней и ее семейством. Впрочем, мне все равно некуда было податься…
В церкви шла самая обычная служба. Прихожане поднимались один за другим и рассказывали свой кусочек истории Рождества; все, как всегда, упирали на рождение Христа, на то, как он пришел объединить человечество любовью, он, Спаситель, Мессия… ну, вы знаете всю эту чушь. Да нет, ничего такого, разве что зубастый воинствующий атеист во мне саркастически рычал: «Мессии, спасители… Люди всегда слишком трусливы, чтобы самим позаботиться о себе, вечно им нужен кто-то, кто придет и уберет за них весь мешающий им хлам…»
Атеист там или нет, но рождественские гимны — моя слабость. «Ночь тиха», «Вести ангельской внемли»… Когда я их слышу, мне и вправду хочется верить в Бога. А еще в Санта-Клауса. И в больших лопоухих кроликов по имени Харви, если уж на то пошло.
Что ж, сегодня вечером они играли «Так будь же весел, человек». Рокочущие органные мелодии распирали здание церкви, и голоса хора и паствы взмывали к потолку в более или менее музыкальной гармонии:
Так будь же весел, человек, пусть Бог тебя хранит.
Тебя в день Рождества Христа ничто не огорчит.
Заблудших Он пришел спасти, хоть дьявол и манит…
Карен все время стискивала мою руку, но я не мог не окинуть желчным взглядом паству. Интересно, какими христианами они бывают остальные дни в году, как любят своих ближних и прочих?
Но рождественская атмосфера все же постепенно овладела мной. Так просто отдаться течению, принять в свои объятия тепло, и товарищество, и любовь, не задаваясь слишком глубокими вопросами. Я и сам не заметил, что пою вместе с остальными:
К соседу повернись сейчас, его ты обними,
И обнимитесь все вокруг вы в братстве и любви.
И я не стыжусь (не слишком стыжусь) признаться, что именно так мы с Карен и поступили.
О эта весть, благая весть, и радостная весть!
О эта весть, благая весть.
Единственная странноватая нота прозвучала на коде проповеди викария.
Большая часть его речи протекла в согласии со всем предыдущим: банальности и сюсюканье о любви, мире, сострадании и тому подобное. Священник, седовласый старец с голубыми глазами, сверкающими за толстыми выпуклыми стеклами очков, одаривал ласковыми отеческими (хотя он больше походил на всеобщего дедушку) улыбками своих «детей». Но в конце…
— Мы не должны забывать, — произнес он, и лицо его внезапно окаменело, став суровым, — что наш Господь Иисус пришел к нам с прекрасной целью: Он пришел спасти нас от весьма реальной опасности. Эта опасность исходит от сатаны, от дьявола. Мы не смеем забывать это. Мы обязаны помнить, что Он сказал нам, помнить смысл Его слов и сохранить Его послание в наших сердцах.
Но мы должны также следить за дьяволом и его слугами. За теми, кто приходит искушать нас и отвращать от добра. Не так уж трудно увидеть, что есть добро, какая дорога верна. Но дьявол попытается заставить нас думать, что это тяжело, что это сложнее, чем есть на самом деле. Он попытается смутить нас и, воспользовавшись нашим смущением, завести на порочный путь.
Не будем забывать, что даже Иисус не был кроток, смиренен и мягок все время. Он изгнал из храма торговцев, — викарий ткнул пальцем в кого-то из паствы, — что, я уверен, ты вспомнишь, ибо это тебе говорили еще на занятиях в воскресной школе. — По морю собравшихся пробежала зыбь смеха. Немного нервного, или мне просто показалось? — Когда мы видим зло, когда становимся свидетелями его приближения, мы должны быть сильны, чтобы справиться с ним. Иначе оно прокрадется в нас, скопится в нас и испортит то, что мы любим и бережем.
Он помолчал секунду, давая своим словам время и возможность проникнуть в сознание каждого, а затем вновь улыбнулся:
— Но сегодня Рождество. Это не просто время подарков и елок, это время дано нам для того, чтобы вспомнить об Иисусе, рожденном нам во спасение две тысячи лет назад. Я хочу поблагодарить всех пришедших сюда. За то, что вы помните.
Мгновением позже органист грянул «О верные Богу!».
— Что это было? — спросил я Карен, когда мы возвращались по той же тропе, с ее родителями, все так же тащащимися за нами. Проходя мимо викария, я пожал ему руку. Ощущение — словно стиснул в ладони дохлую макрель. Полузамороженную.
Карен наклонила головку и нахмурилась. Ее длинные черные, лоснящиеся как масло волосы ниспадали на воротник. В них, как в силках, запутывались снежинки.
— О чем ты?
За исключением двух розовых пятен румянца на щеках, ее лицо было почти таким же белым, как снег. Под кожей проступали тонкие, словно фарфоровые, скулы. Я провел по рдеющей щечке кончиками пальцев.
— Ну, вся эта трепотня о дьяволе.
Она пожала плечами:
— Знаешь ли, нельзя глотать только то, что тебе нравится, и выплевывать остальное.
Кому-либо другому я наверняка заявил бы, что именно этим и занимается Церковь последние две тысячи лет, но тут я прикусил язык и припомнил, что и за эту команду играет парочка славных парней.
— Просто мне казалось, в Рождество так говорить не принято. Сегодня, знаешь ли, положено возлюбить это «остальное», так?
Карен в замешательстве снова пожала плечиками. Я взял ее за подбородок, приподнял бледное личико и нагнулся, чтобы поцеловать свою девушку. Но за миг до того, как наши губы встретились, ее матушка резко кашлянула за моей спиной, и Карен отпрянула, вспыхнув и потупив синие очи.
Я никогда не был слишком уверен в ее родителях по одной простой причине — они никогда не были слишком уверены во мне. Домом управляла Дженис, мать Карен. Мартин, ее отец, с его водянистыми глазами и редкими волосами, походил скорее на привидение; даже его усы больше напоминали щетину, этакое жнивье, хотя он изо всех сил старался взращивать на нем всходы. В отставку он ушел по причине пошатнувшегося после какого-то несчастного случая здоровья. В нем всегда ощущалось что-то неуловимое, невещественное: словно его естество могло рассеяться при малейшем ветерке или растаять под первыми лучами солнца.
Дженис… Что ж, есть такая старая пословица: если подумываешь о женитьбе на девушке, взгляни на ее мать, потому что именно такой она станет. Гадать мне не приходилось. Дженис была сорока-с-чем-то-летней копией Карен, разве что с волосами чуть покороче да с фигурой чуть погрузнее. Она носила очки, за которыми прятались не голубые, а темные глаза, и все же мать и дочь были очень похожи. Но если Мартин представлял собой личность зыбкую, Дженис обладала всем, кроме расплывчатости. В ней жила такая энергия, такая яркость, что казалось, это она ограбила своего мужа, похитила у него и внешний облик, и внутреннюю жизнестойкость, наполнив ими себя. Нет, она не выглядела грубой или холодной; она была сама вежливость и гостеприимство, что проявилось в приглашении меня к ним на Рождество. Правила дома, хотя они и существовали, совершенно не напрягали. И все же в ней чувствовалась некая сдержанность. Думаю, она еще не составила обо мне определенного мнения и, пока его не составит, не желала выпускать из-под маски воспитанности и протокольной доброжелательности ни малейшей частицы себя настоящей. От этого мне было слегка неуютно, поскольку я чувствовал себя под постоянным надзором. Каждое мое движение, каждый жест, каждое слово фиксировались, расчленялись и тщательно исследовались.
И, естественно, никакой личной жизни. Все делается только сообща. Удаление в свою комнату на сколь-нибудь ощутимо продолжительный период времени, за исключением времени сна, встречается нахмуриванием бровей, а что до возможности нам с Карен хоть ненадолго удалиться куда-нибудь вдвоем… даже забудьте об этом.
Впрочем, мы выторговали себе пару минут, вызвавшись добровольцами мыть посуду, пока ее предки смотрели телевизор. Что именно — понятия не имею. Я более или менее отказался от просмотра «ящика» — с тех пор как решил, что почти все, кто крутится в нем, просто-напросто лепечущие чушь сапожники. Собственно, это грозило создать очередную проблему после того, как будет покончено с тарелками, — кажется, я был обречен на вечерние игровые шоу и кривляние звезд экрана.
— Как тебе идея выклянчить разрешение прогуляться? — с надеждой спросил я у Карен, вытирая фужер.
Она грустно улыбнулась и покачала головой, не прекращая намыливать блюдце.
— Лучше не стоит.
— Почему нет? — запротестовал я. — Мы тепло закутаемся. Поиграем в снежки, устроим настоящую битву, если захочешь.
«И избавимся от ощущения существования под двадцатичетырехчасовым наблюдением, — ухитрился все-таки не добавить я, — и обязанности несколько следующих часов пялиться на телевизионное дерьмо».
Карен нащупала мою ладонь и сжала ее, после чего мы не могли не расхохотаться, поскольку она еще не сняла резиновые перчатки. Она брызнула на меня мылом, я щелчком переправил хлопья пены в ее сторону. Но не мог же я все оставить как есть, правильно?
— Почему нет? — снова спросил я.
— Мама, — неохотно ответила наконец Карен. — Пусть это смешно, но она так любит рождественские традиции. Ей нравится, когда мы все сидим дома, вместе, одной семьей.
— Тебе больше не пять лет. — Я страшно разозлился и пытался не показать это. — Ты уже выросла. У тебя есть своя жизнь.
— Знаю. Но сегодня Рождество. Понимаю, для тебя это непросто. Я, правда, ценю твои усилия. Это важно для меня, Родж. То, что ты стараешься вести себя с ними так же, как они с тобой. Так что усмехнись и снеси все, ладно? Пожалуйста.
И ее голос дрогнул. Я не знал, что раздражает Карен — я, или ее родители, или сочетание того и другого. Я просто протянул руку и обнял свою девушку за талию.