Конечно, я никогда никому не назову этих людей, условия сделок блюду, а с системой власти договор о честной игре не заключал. Как она со мной, так и я с нею. Таким образом я жил безбедно, зарабатывал именно на писании повестей и романов, набивал руку, не терял форму, и, когда пришло время ломки старого строя, я был готов, мускулы в порядке. А те, которые все по блату, по знакомствам, по связям, – при нынешнем гамбургском счете забились в норки и жуют втихую сопли да пишут пакости в Интернете на сайтах более успешных, прячась под разными никами.
Неприятный момент – наркотики. Хотелось бы полностью обойти его, но тогда те, кто знает меня с тех времен, ехидно спросит: почему обходишь острые углы? Хочешь быть чистеньким?
С наркотиками познакомился еще на Крайнем Севере среди зэков, большинство курили «план» или анашу, а когда приехал оттуда – в городах все носятся с какими-то битлами, заговорили о свободе секса, одновременно с этим нахлынуло влечение более мощными наркотиками. Нет, совсем не та волна, что захлестывает теперь, но я был в числе первых, кто присосался к этому ручейку.
Естественно, из простого любопытства, других причин не было. Мужчинами вообще движет любопытство и жажда пойти за горизонт, узнать новое, незнаемое, а я этим наделен сверх меры. Так что и в Харькове, а потом в Москве, где Литинститут… ах, Литинститут – свобода всех от всего!
Так вот, бросить наркотики мне было куда труднее, чем курить. Но бросил. Сам, без всякой помощи. Просто я все время помнил, что я – ценность, что рожден что-то совершить, что-то доказать, что-то сделать, а наркотики заставляют сойти с беговой дорожки в самом начале!
Потому, как побывавший в том мире, и говорю всем, кто еще не пробовал: не надо. Не нужно и приближаться к тому миру. Тем более, не нужно вступать через порог даже одной ногой в надежде, что только посмотрите, а там можно уйти. Увы, скорее всего, уйти не успеете.
Если для того, чтобы стать курильщиком, надо выкурить хотя бы пару пачек сигарет, а чтобы превратиться в алкоголика – выпить пару ящиков водки, да и то ими становится далеко не всякий: мое выпитое измеряется не ящиками, а заполненными складами или доверху груженными «КамАЗами», то с наркотиками все намного опаснее.
К сожалению, наркоманом можно стать с одной-единственной дозы. А вот вырваться из этого мира очень трудно. Не у всех есть такая сильная доминанта, как потребность творить, строить, ломать, перестраивать мир, совершать революции или контрреволюции. Абсолютное большинство жаждет просто хорошо устроиться в жизни, получить непыльную работу, где напрягаться не нужно, а жалованье чтоб побольше, побольше. Вы помните классическую формулу успеха, которая гордо и хвастливо звучала то у одного, то у другого: «Классно устроился! Платят хорошо, а делать ничего не надо». Вот эти наверняка попадут с первой же дозы. И чтобы вытянуть их – потребуется штат суперспециалистов, да и то… вытянут ли?
Так что еще раз – не надо. Ни разу. Если устал, голова не варит – поможет чашка крепкого кофе. Кофе подстегивает меня вот уже много-много лет и вполне справляется с задачей. Или, как сказали бы врачи, убивает. Да, убивает меня уже полвека. Сейчас я пью по восемь чашек в день, мой кофе крепкий и такой густой, что можно буквально намазывать на хлеб. Чашки большие – из таких пьют чай. Правда, давление все выше и выше, но, во-первых, недавно в кофе нашли и что-то очень ценное, что укрепляет здоровье, а во-вторых, перекрывает главное: я работоспособен с утра до ночи, голова всегда ясная, никогда никакого «устал, голова не работает».
Закончив ВЛК, я вернулся в Харьков, где по-прежнему в инакомыслящих, лишенный всего, что получил тогда с легкостью. Мыкался некоторое время, собрался снова на завод в литейный цех, но затем «вернулся к старому», продолжил работу «под черным плащом»: продавал рукописи богатым ребятам из торговли, у которых уже «есть все», за исключением красной корочки, а с членским билетом Союза Писателей СССР они получают доступ во многие закрытые заведения, в престижные дома творчества, им открываются зарубежные поездки, появляется возможность общаться с теми людьми, кто умрет, но не допустит в свое окружение торговца. Ну вы поспрашивайте, какая при Советской власти была репутация у торговцев.
Так с моей легкой руки и в Харькове несколько человек стали членами Союза Писателей СССР, а я получил возможность продолжать жить писательским трудом.
Как-то, удачно продав рукопись, веселый и с двумя толстыми пачками купюр в карманах, я возвращался к себе на Журавлевку, когда из телефонной будки донесся веселый женский голос:
– Юра?.. Погоди минуту!
Торопливо повесив трубку, выскочила яркая девушка со смеющимися глазами. Я молчал, рассматривая ее с удовольствием: юная, созревшая, в открытой блузке с голыми плечами и обнаженной полоской животика, в короткой мини-юбочке. Тугая красиво очерченная грудь, понятно, не признает лифчиков, да эти штуки ни к чему с такой идеальной формой, вот только соски уж очень оттопыривают тонкую ткань. Чистое открытое лицо со смеющимися синими глазами кого-то напомнило.
– Я Линда, – назвалась она, – моя мама – Оля Онищенко!.. Твоя одноклассница!
В сердце легонько кольнуло, ах да, вот почему она показалась знакомой: та же синеглазость, непривычная для девушки с полтавской фамилией, округлость лица… да и вообще они с Олей – как две капли воды, а разница только в ультрасовременной одежде, когда уже и открывать, кажется, нечего, в то время как Оля была… не скажу, что старомодной, но тогда все ходили в длинных юбках, яркие цвета считались развратом, кофточки обязательно с длинными рукавами, даже волосы открывать считалось неприличным.
– Рад тебя видеть, – сказал я, – ты очень похожа на маму. А где она?
– С отцом с утра умотали на дачу, – прощебетала она. – Не знаю, что за удовольствие возиться с грядками?.. А они там все выходные…
Разговаривая, она взяла меня под руку, мы пошли по направлению к трамвайной остановке, потом лицо Линды вдруг озарилось улыбкой до ушей, глаза засияли, она с силой потащила меня в сторону.
– Ты на трамвай? Нет, сперва заглянем на минутку к нам!.. Я расскажу родителям, что у нас побывал наш знаменитый земляк. У нас на самом видном месте твои книги. Подумать только – писатель! Мама сгорит от любопытства. Да и отец… ты, может быть, его вспомнишь, Игнат Сухоруков? Он закончил вашу школу на три года раньше, жил тогда на Ольгинской…
Игната я вспомнить не мог, тогда все, кто был старше хотя бы на год, воспринимались стариками, а младшие – малявками. Существовали только свой класс и параллельные, я с иронией подумал о таком восприятии времени, не слишком и сопротивлялся, когда Линда затащила по дороге в их домик. Это совсем рядом с остановкой и когда проходит трамвай, посуда в комнате позвякивает.
Все та же обстановка, словно и не прошло столько лет, но это смотря у кого как оно идет. Это я успел исколесить всю страну, сменил тридцать две профессии, у меня две трудовые книжки с вкладышами, еще чуть-чуть – и пришлось бы в отделе кадров заводить третью, я бывал на коне и под конем… и еще побываю, а здесь жизнь если и не стоит, то течет… очень медленно.
Линда крутнулась посреди комнаты, спросила весело:
– Что будешь: чай, кофе?
– Да ничего не надо, – пробормотал я.
– Ну ладно, – решила она, – тогда сразу и приступим.
Стоя передо мной лицом к лицу и глядя в глаза, она взялась за края маечки и легко сняла через голову. Тугие белоснежные яблоки тут же заалели красными ореолами. Я все еще смотрел туповато, Линда засмеялась и начала расстегивать на мне рубашку.
Брюки я снял уже сам. Яркий солнечный свет льется в раскрытое в сад окно, колышет занавеску. Линда раскинулась на постели нагая, загорелая, белые полоски кожи подчеркивают глубину загара. Алые кончики начали приподниматься, сужая красные кружки, грудь достаточно крупная, при ее-то худобе, ребра проступают сквозь кожу, животик плоский, хотя и с необходимой для изящества тоненькой полоской подкожного жира. Треугольник золотых волос… наверное, как у ее мамы, но те я никогда не видел. Тогда видеть женщину обнаженной считалось развратом, все происходило только в темноте, а сейчас яркое солнце, а Линда, перевернувшись, ловко уселась на меня верхом, в глазах смех.
– Не спеши, – сказала она понимающе, – нас никто не торопит. Понаслаждаемся…
Да, похоже, она прочла больше книг, чем я. Мне тогда хватило одной-двух, чтобы ощутить полное преимущество над сверстниками и воспользоваться в полной мере, а потом читал уже другие книги, мужчина – не мужчина, если не развивается, не двигается по лестнице эволюции вверх, развивая мозг и тело, а женщинам важнее читать эти книги… Хоть они все начинают делать позже, чем мы, но в чем-то они нас превосходят.
Я отдался ей во власть, а Линда, разгораясь, показала себя во всей свободе и раскрепощенности, которой даже бравировала и всячески подчеркивала. Я отвечал всем и на все, страшась показаться старомодным, ведь я сам двадцать лет тому проповедовал эти свободы, а сейчас вот они меня догнали. Стало жарко, оба вспотели, Линда придумывала что-то и свое, чего я не читал ни в одних книгах по технике секса, и наконец мы, выложившись одновременно, распластались, как выпотрошенные рыбы, часто дыша, нагрев воздух в комнате еще градусов на пять.
Потом она ходила голенькая по комнате, сейчас лето – жарко, сделала кофе, не потрудившись надеть даже трусики, мы пили из крохотных чашек, сидя на кухне, я подумал, что сейчас вот исчезает это когда-то пугающее слово «разврат», приходит новая формула, которую старшее поколение все еще не принимает и не примет: все, что делают в постели мужчина и женщина, – нормально и законно, ничего развратного в этом нет. Разврат – это когда мужчина с мужчиной или женщина с женщиной, а мужчине с женщиной можно и допустимо все.
Она подошла к окну и, чуть отодвинув прозрачную занавеску, от мух, выглянула в сад. Яркий солнечный свет буквально пронзил ее, на краях тело загорелось алым, словно протуберанцы на поверхности Солнца. Ее тело выглядело сотканным из молока и меда, я отставил чашку, чувствуя, как снова в низ живота толчками пошла тяжелая горячая кровь.
Только сейчас сообразил, что я всегда смотрел на общество со стороны, абсолютно не стараясь в него вжиться. Абсолютная свобода в школе, где не готовил уроки никогда. Выбор профессии грузчика, а затем и прочих, где не надо пресмыкаться, уживаясь. Ну, на всех предприятиях перед праздниками выгоняют из контор всяких там служащих с высшим образованием на уборку мусора, но никогда еще мусор не заставляли убирать грузчиков. Или литейщиков.
Мои однокашники даже не замечали, что пресмыкаются, это у них называлось уживаемостью и нахождением своей ниши в обществе.
Я своей ниши не искал.
Да и сейчас… я сам их создаю.
Помню, в столовой ВЛК один из наших подходил ко мне, наклонялся и шепотом желал приятного аппетита. Только через несколько дней до меня дошло, что## он хотел этим показать.
Худяковы снова собираются в отпуск к морю. Полгода копят деньги, рассказывают всем, как поедут отдыхать к морю, потом едут, отдыхают и загорают там две недели, а по возвращении полгода рассказывают, как они ездили в отпуск к морю. Следующие полгода начинают готовиться к новой поездке, у каждого советского человека раз в году отпуск, и у каждого только две возможности: поехать к морю или же поехать в Прибалтику и сходить в Домский собор, чтобы потом полгода рассказывать о пребывании «в Европе».
Правда, можно отпуск проковыряться на даче, но таких презрительно не замечают, это не интеллигенты.
И совсем уж дико выглядят странные особи вроде меня, которые за всю жизнь ни разу не «отдыхали», то есть не ездили к морю, не ездили ощутить себя европейцем и даже не копались на приусадебном участке.
Мы, слушатели ВЛК, тем не менее – учащиеся, а это значит – нас тоже касается всесоюзная разнарядка насчет «картошки». Нам объяснили, что за два года обучения нам нужно будет один (!) раз побывать на овощной базе, после чего руководство Литинститута поставит галочку, что мы свой гражданский долг выполнили.
Посмеиваясь над этой глупостью, мы двинулись на овощную базу. У меня еще оставался осадок после неприятного разговора с лауреатом Сталинской премии и тем, что последовало, но по дороге развеялся, наконец прибыли, нам объяснили, что надо пересмотреть виноград – весь ли хорош, и в каком состоянии бананы. Посмеиваясь еще больше, мы сели жрать этот виноград и бананы и тут обнаружили, что поблизости трудятся, обдирая листья капусты, потрясающе красивые девушки!
Не просто потрясающе, а… ну просто слов нет, насколько. Самые смелые из наших вээлкашников решились наконец приблизиться, представились, кто и откуда, а девушки сообщили, что они из ГИТИСа, актрисы. Они, в отличие от нас, работают здесь уже второй месяц. И еще им предстоит в самом деле перебирать грязную картошку месяца полтора. На робкую просьбу дать телефончик, тут же написали, более того – напросились прийти в гости к нам прямо в общагу.
Я видел, как наши обалдели, у них никогда таких красоток не было, вообще в их городах, селах и аулах таких не бывает, а тут вдруг такое… да не снится ли?
На другой день, не дожидаясь выходных, красавицы-актрисы начали появляться у нас в общаге…
И тогда только я понял, что мы, вот такие, какие есть, уже чего-то да стоим. Ведь мы уже члены Союза Писателей СССР, почти все мы – лауреаты местных премий, но самое главное в том, что нам всем от двадцати пяти до тридцати пяти, а путь наш только начинается. Писатель, в отличие от спортсмена или геолога, с каждым годом пишет лучше, сам становится умнее и мудрее, а это значит, что и произведения поднимаются на новые уровни.
Иное дело – актрисы, у которых так много зависит от внешности, молодости. И потому чисто по-женски стараются прислониться к сильным и крепко стоящим на ногах мужчинам.
Мы, оказывается, чего-то стоим, сказал я себе. Уже стоим. Вот так только и поймешь свое место в обществе, когда посмотришь на себя глазами другого человека.
Как я уже говорил и еще скажу, я никогда не получал от Союза Писателей, вернее, от приналежащего ему Литфонда квартир, дач, автомобилей, никогда не ездил к Коктебель, Переделкино, вообще не ездил по бесплатным или льготным путевкам в дома творчества. И вообще ни по каким не ездил. Однажды мне попытались всучить чуть ли не силой путевку в престижный дом творчества, я засопротивлялся: работать не так скучно, как отдыхать, ну что я, голых баб не видел, да еще пьяных? Для этого не надо ехать так далеко, не верю, что там в чем-то лучше, все они одинаковы…
Тогда сразу еще не понял, почему вдруг начали сперва издали закидывать дерьмом, а потом, осмелев, уже и в открытую. Оказывается, что посмел выделяться, что, гад такой, стараюсь выглядеть чистеньким, а вот мы, «все нормальные писатели» вроде бы хуже, а ты, гад, хочешь быть нам постоянным укором? Так не будешь, щас и тебя дерьмом закидаем, чтоб не выпендривался. И чтоб другие видели, что и Никитин в таком же говне, как и мы все. А раз все в говне, то это и не говно вовсе, это так, норма. Все нормально!
Ну что мне мешало хотя бы поддакнуть, согласиться, что да, в издательствах засилье тупых редакторов, принимают либо по блату, либо своих, а так как мест все же ограниченно, то талантливым авторам никак не пробиться? И стал бы я сразу милым и симпатичным абсолютному большинству. А когда вот так заявляю, что талантливо написанную вещь заметит любой редактор, то тем самым косвенно всех отвергнутых обзываю, говоря мягко, не совсем талантливыми. И потому сразу же поднимается раздраженный вой, что этот Никитин просто дурак, сам писать не умеет, а печатается только по блату, у него и строчки кривые, и ноги, и у кого-то шубу украл…
Да лучше бы поддакнуть, это понятно, но что-то вот не дает – и все. Ступор какой-то. Как вот говорят, рука не поднялась, язык не повернулся, так вот это самое: не могу поддакнуть, согласиться или хотя бы промолчать. Ну на фиг лезу со своим просветительством к тем, кому на свету неуютно? И все-таки лезу. Наверное, в самом деле дурак.
В обществе, где существует давление власти, возникает естественный протест снизу, чаще всего бессильный и беспомощный, но все же протест. Ловкие люди тут же воспользовались и этим обстоятельством, умело играя на слухах, что вот они только что написали великолепную и умную книгу, но ее ни за что не издадут, потому что там есть острые места…
Если же рукопись все же проходила в печать – эти люди умеют пробивать и проталкивать, – то тут же распространялся слух, кто «все самое интересное» вырезала цензура. И что автор находится чуть ли не в «черных списках». Я прекрасно знаю, что эти авторы никогда-никогда и близко не были к «черным спискам», но общественному мнению нужны герои-борцы, и вот эти люди прекрасно имитировали борьбу с деспотическим режимом, в то время как настоящие борцы влетали в «черные списки», отправлялись в лагеря, попадали в психушки.
Я застал и присутствовал при очень мерзкой игре весьма ловких ребят от литературы, что сумели поставить себя в роли борцов. Это автоматически зачислило в их читатели всех, кто ненавидел эту гребаную власть, а ненавидели ее практически все. Кто сумел всех, кто не принимал присягу им личной верности, немедленно объявить врагами демократии, прислужниками тоталитарного режима, гадами и сволочами, которым вполне этично вредить всеми методами, шельмовать, придерживать их рукописи, хулить в прессе, не давать нигде ходу.
Кстати, даже сейчас в Ленинграде, а теперь Санкт-Петербурге, писателями, к примеру, считают только тех, кто сидел и сидит с открытым ртом на определенных семинарах, а остальные авторы как вроде бы и близко к литературе не стояли. Ничего не забыли и ничему не научились, как сказал кто-то о Людовиках. В Питере смена режима тоже не заставила по-другому посмотреть на реальность и увидеть, кто есть ху на самом деле.
Тема бессмертия в литературе – запретная тема! Почему, зачем – понять я не мог, но всегда сражался против этой нелепости. И хотя это походило на сражение муравья со стадом слонов, все же я не отступал и… вот оно пришло время и бессмертных троих из леса, и трансчеловеков, и вообще рассыпались железные стены запретности.
Но тогда нельзя было сказать доброго слова о бессмертии, разрешалось только пинать его, уничтожать, изничтожать, оплевывать, обличать, а также обязательно доказывать, что нет ничего прекраснее человеческого тела, что только в человеческом теле надо жить и оставаться в нем всегда и при всех обстоятельствах. Для подтверждения этого идиотского тезиса шли косяком, как рыба на нерест, рассказы и повести, где к умирающему калеке приходит ученый и умоляет либо переселиться в тело киборга, либо в тело выращенного клона, и почти всегда герой гордо отвергает и умирает. А в тех отдельных случаях, когда поддается слабости и переселяется – надо же дать что-то интересное! – вскоре горько раскаивается и обрывает жизнь самоубийством.
Меня всегда это удивляло, а потом и начало бесить. Культ человеческого тела – это эллинизм, кто знает, тот сразу вспомнит, кто такие эллинисты. Это те, кто предал свой народ и вместе с греками уничтожали его усердно, а потом еще встащили свинью на алтарь, сварили и съели.
И не фиг кивать на Библию, мол, каким Бог сотворил человека, таким должен и помирать, – это дурость и непонимание: под руководством Бога человек совершил обрезание, то есть редактировал созданное Богом, что значит положил начало изменениям. Потом начали делать костыли, искусственные зубы, челюсти, протезы, сердечные клапаны, пошли пересадки сердца, почек…
Читая рассказы, как умирающий калека отказывается от бессмертия, я всякий раз спрашивал себя: неужели это только я такой урод, что вот прямо сейчас, будучи молодым и сильным, здоровым, мастером спорта, у которого жизнь впереди, взял бы и охотно переселился бы в тело киборга или даже гигантского компьютера? Ведь это же столько новых возможностей, это же так много можно узнать, ощутить, совершить!
Ессно, на меня смотрели с отвращением, а рассказы о бессмертии, где оно не топталось ногами, мне тут же заворачивали. Да, я допускаю, что и такая идея о бессмертии, как о его неприемлимости, может существовать в литературе, но это жутко, когда она объявляется единственно верной и вообще – единственной! С одной стороны – тоталитарная власть, с другой – эта литературная мафия, преследующая свои узкоклановые цели и растаптывающая всех, кто не поцелует кольцо на руке дона.
Да ладно-ладно, я же не указываю пальцем?
Распухли грудные железы. Боли нет, но подходит весна, а там наступят летние месяцы, когда придется снять верхнюю одежду, а у меня эти безобразные наросты…
Сходил к врачу, тот стал весьма серьезным. Позвал коллег, посовещались и немедленно переправили в институт онкологии. Там взяли анализы и довольно скоро прозвучало слово «cancer». К счастью, еще сравнительно ранняя стадия, хоть и не самая начальная. Приговор: срочно срезать обе грудные железы. Немедленно, пока не дало метастазы. Я ощутил отчаяние: а как же на пляже? Для кого-то пустяк, есть же люди, что вовек не видят моря или реки, но я родился на берегу реки, плаваю как рыба, стал мастером спорта по гребле, привык красоваться на пляже… Если сынок богатых родителей может бахвалиться отцовской машиной, то чем еще бахвалиться бедняку, как не своей мускулистой фигурой, если она есть? Но если срежут грудные мышцы, я буду настолько обезображен, что никогда-никогда уже не выйду в одних плавках на пляж, да и с женщинами… гм… хоть снова возвращайся к старым временам, когда обязательно надо было погасить свет до того, как начнешь раздевать женщину и раздеваться самому.
Сейчас, когда фигура для меня уже ничего не значит, хотя я по-прежнему поддерживаю ее в форме, я решился бы на операцию без колебаний. Ну, наверное бы, решился. Но мы все проходим через возраст, когда внешности придаем чересчур большое значение. Да что там внешности: разве не у нас в стране совсем недавно шла жестокая война за узкие брюки? Разве я не участвовал в этой войне со всем пылом и яростью, достойными лучшего применения?
Но мой дедушка умер от рака, не дожив до пенсии. Еще от рака умер дед Савка, и тоже очень рано. У моей мамы опухоль из мозга удалили сравнительно вовремя, и хотя она оглохла на одно ухо и постоянно слышит с той стороны шум, однако выжила, справилась, приспособилась к новому образу жизни, сейчас прекрасно себя чувствует. Так что рак у нас – наследственное.
Да, я отказался от операции. Даже на химию не пошел, а там же в институте глотал по два десятка одних таблеток, по два – других, чистил организм, жрал траву и молодые листья с деревьев, плюс – дикая уверенность фанатика, что со мной ничего не случится, что выживу, не умру, небо не допустит, чтобы я ушел из жизни раньше, чем совершу нечто предназначенное и предначертанное.
Не так важно, великое или малое, но главное – я не совершил, чувствую, что не совершил. Значит, я должен, я обязан жить!
Моя наглость и сверхуверенность в том, что я нужен, что без меня все мироздание застопорится, звезды перестанут вращаться, – сработали. Очень медленно опухоли начали спадать. Правда, лето пришлось пропустить: показаться на солнце – вызвать новый неконтролируемый рост опухолей, но к осени почти все пришло в норму, а зимой уже я сам не находил признаков опухолей.
Для меня главное было в том, что, как сказали бы сдвинутые на йоге, я вышел на качественно новый уровень самосознания или самообладания, уж не знаю, как вернее. На этот раз я не изнурял себя сыроедением, не так уж и чистил организм: в основном твердил себе как баран, что я – здоров, у меня все не просто великолепно, но и становится все лучше и лучше.
Это – сработало.
Читая жизнеописание Уинстона Черчилля, который курил жуткие сигары и ежедневно выпивал смертельное для нормального человека количество виски, наткнулся на интересный абзац: «…факторы, которые сумели нейтрализовать пагубные воздействия Уинстона на собственное здоровье. Это – постоянное и крайне прямое, сохранившееся на всю жизнь стремление заниматься лишь теми делами, которые его интересовали: смолоду он был в школе крепко сечен розгами, и не раз – за нежелание учить те предметы, что были чужды ему. Учителя считали его тупицей. Но зато книги, которые увлекали его, он мог читать и штудировать часами».
Все-таки приятно натыкаться на людей, достигших успеха, которые вели себя точно так же. Меня розгами не секли, но только потому, что такое наказание в советских школах уже отменили, зато оставляли на второй год, а потом вовсе исключили из школы. И тоже учителя считали меня тупицей, хотя я уже тогда знал ряд предметов лучше, чем они. И книг читал столько, что вынужден был одновременно записываться в несколько библиотек, потому что больше двух книг на руки не выдавали. И если приносил слишком рано, библиотекарь всегда намекал, что книги вообще-то надо было бы и читать тоже.
Помимо художественных книг я обожал читать научно-популярную серию, где так увлекательно рассказывали о физике, астрономии, геологии, палеонтологии, математике, о грядущих чудесах науки, как, например, дальновидение, впоследствии осуществленное и названное телевидением…
Но с точки зрения тупенького среднего человека – дурак. Одно утешение, что дураками считали и Дарвина, и Ньютона, и Линнея, а родителям их рекомендовали взять их из школ и попробовать учить чему-нибудь попроще. Например, ремеслу плотника.
Очень серьезная беда: просто физически не могу давать взятки. За всю жизнь никогда и никому не давал взяток. Как результат: в каждом издательстве, где я публиковался, при Советской власти у меня вышло только по ОДНОЙ книге. После первой полагается делиться гонораром, после этого будет открыт доступ к следующей. Нет, гарантии не будет, все равно обивать пороги, носить подарки всемогущим редакторам, лебезить и кланяться, однако доступ будет открыт, и через три-четыре года книга – возможно! – будет опубликована. Но у того, кто не делится, такая возможность закрыта навсегда.
Я так не делал. Нет, денег не жаль, я ими сорил вовсю, но, повторяю – у меня что-то с психикой: просто не мог дать взятку, рука не поднимается, язык немеет и ноги деревенеют. Вот просто не мог, и все. Не только морально, это еще как-то переборол бы… наверное, но когда рука немеет – это серьезно.
Возможно, я – единственный автор в СССР, который никогда не давал редакторам взяток за публикацию.
Почему публиковался везде, кроме Харькова? В Харькове надо давать взятку, а так послал рассказ по почте… Вроде и дал бы, да вот живу в другом городе…
Потому и копилась, крепла и разбухала сконцентрированная ненависть всего объединения издательской-писательской элиты к единственному, осмелившемуся жить не по их законам. Редакторы ненавидели и распускали порочащие слухи в отместку за то, что посмел не подчиниться их законам, писатели – что единственный оказался незапачканным, укором им всем. И потому всюду громко говорили, что Никитин – ничтожен как писатель, что это не больше чем случайно попавший в литературу сталевар, что умеет жонглировать двухпудовой гирей, но не в состоянии переставить пару слов, что за него пишут другие люди… и т.д. и т.п.
Правда, в одном издательстве, в «Молодой гвардии», вышло две моих книги: «Человек, изменивший мир» в 1973 году и «Далекий светлый терем» в 1985 году. Дело не в двенадцатилетнем перерыве, а в том, что первая вышла в так называемой «космополитической» редакции, когда у власти в издательстве стояли еще уцелевшие «шестидесятники», а потом, когда их вымели начисто, издательство наполнили «патриотами». Названия условные, ибо взятки брали и те и другие одинаково и по одной таксе. То были люди, умело приспособившиеся к условиям: одни играли в оппозицию, другие в преданность власти. Так, шестидесятники умело приспособились к волне оттепели и уже не смогли сменить поведение то ли по тупости, то ли ждали, что вот-вот все изменится, как обещало забугорное радио, а «патриоты» – ловкие чиновники, использующие волну патриотизма в своим мелких целях.
Передачи власти в издательстве не произошло: «космополиты» уволены все до единого, «патриоты» встали на их места, и уже никто не знал, что Никитин осмелился нарушить Закон и не выплатил долю за позволение издать книгу. Но после той книги, «Далекого светлого терема», я понимал, что путь к изданию мне перекрыт и здесь. А публиковаться больше негде, в СССР фантастику издавала фактически только «Молодая гвардия». Остальные издательства выпускали почти исключительно коллективные сборники.
Потому за власть, что пришла потом, после краха Советской власти, я голосую обеими руками. Впервые рукопись не надо пробивать, проталкивать, обивать пороги, лебезить перед чиновником в кресле редактора, следить за прохождением по всем этапам, а то ведь могут выкинуть из темплана в любой момент и поставить книгу того, кто дал взятку!
Впервые я просто приношу рукопись, ее читают, затем подписываем договор, на каких условиях ее издадут. Мне не приходится следить за сроками, издатель сам старается опубликовать как можно быстрее, это же его живые деньги! Он же старается издать тиражом как можно больше, он же старается забросить партии книг в самые дальние уголки.
Впервые от писателя требуется всего лишь то, что и должно требоваться от писателя. Умение писать. Писать хорошо, интересно. Только писать, а все хлопоты берут на себя люди, которые больше умеют… ну, справляться с этими хлопотами. А писатель должен только писать.
Это ответ, почему мне при Советской власти приходилось «пробиваться», почему тогда гремели совсем другие имена, после падения Советской власти внезапно умолкнувшие – как государственники, так и так называемые диссиденты. Это ответ, почему у меня сейчас вдруг такой взлет, тиражи, успех! Просто впервые в издательствах стали поступать «по-честному». И не от внезапно проснувшейся честности в прежних не очень-то изменившихся людях, а благодаря новым экономическим взаимоотношениям.
Но… ведь тот редактор, который первым от меня потребовал взятку, прожил спокойную счастливую жизнь и умер от старости, окруженный почетом. Даже со стороны тех, кто давал взятки, кто отчислял долю за публикации. Для них это было нормально, что они платят, а он берет. Сами поступали бы точно так же на его месте. Да и на своих местах поступают так же. Каждый старается устроиться у хоть самого маленького рычажка или краника.
И что же?.. Разве это справедливо? Как я похож на ту школьницу-девственницу, что написала растерянное письмо в «Юность»!
Ну конечно же, нет, это несправедливо. Но кто сказал, что жизнь должна быть обязательно справедливой? Это я такой баран, что вот уже шестьдесят пять лет стукнуло, но все еще не хочу уживаться с этим миром – подавайте идеальный! Да нет его, нет!.. И вряд ли когда-то будет.
Впрочем, почему нет? Наверное, кроме меня, такого вот придурка, есть и другие шизаки, похожие на меня. Только мы не знаем о существовании друг друга. А так наш мир тоже существует.
Более того, он влияет на тот, обычный. Не будь нашего мира, ваш обычный мир стал бы куда гаже и ужаснее.
В продажу поступили странные такие пузырьки с особыми забеливателями: такой белой и быстро высыхающей краской, которую тоже особой такой крохотной кисточкой можно нанести на неверно напечатанную букву. Там появится белое пятно, более белое, чем бумага, а спустя какое-то время, когда краска подсохнет, можно будет там снова напечатать букву. Правда, очень трудно попасть именно в то же место, потому даже при всей виртуозности и долгом примеривании правильная буква все же оказывались выше или ниже, или же, что хуже, налезает на предыдущую букву, или касается следующей.
Но все-таки появление краски – большой прогресс, все-таки раньше приходилось листок вытаскивать, соскабливать неверную букву обломком лезвия безопасной бритвы, их называли «чиночками», а потом впечатывать заново. А если учесть, что печаталось обычно через копирку, другого способа получить копию не было, разве что снова печать по буковке все заново, то это нехило – всю процедуру повторять и на копии! А если копия не одна, то на всех. Правда, редкая машинка могла дать больше трех копий. «Москва», к примеру, и третью давала такую бледную, что едва различались буквы.
Анекдот тех дней, непонятный в век принтеров: «Доктор, у меня член к концу дня чернеет, что делать?» – «Кем работаете?» – «Я директор». – «Скажите своей секретарше, чтобы не подтиралась копиркой».
Герои боевиков жутко орут, когда их пытают. А ведь было время, когда это считалось позором. Люди в самом деле, не только в кино под пытками не просто держались стойко, не выдавали тайн, но и смеялись, пели, издевались над противниками. Именно это считалось стойким поведением. Так поступали даже простые воины, простые бойцы, красноармейцы или белогвардейцы, солдаты Красной Армии…
Но вот пришло время, когда даже самым суперагентам при отправке во вражеский тыл уже не дают ампулу с цианистым калием, а говорят: «Все равно признаешься, так что выкладывай все сразу, а то еще вдарят…»
Пришло новое слово «коктейль», а также «кофе с коньком». Причем даже в кафе и барах рюмку коньяка вливали прямо в чашку с горячим кофе, не соображая, что спирт тут же улетучится. Коктейли сперва пили, как и вино, стаканами, потом пришла мода пить через соломинку. На столах появились пучки оранжевых соломинок, много позже их научились заменять пластмассовыми трубочками.
Кириченко сел за стол, потянулся к солонке, щедро посолил мясо и молча принялся есть. Я подумал, что где-то в середине семидесятых годов уже по этой детали сразу бы выловили инопланенянина. Или человека, заброшенного в наше время из другой эпохи. Тогда по всему миру как раз прошла эпидемия «Соль и сахар – белые враги», из-за чего солевая и сахарная промышленность едва не кукукнулись, выжили только за счет поставок в арабские страны.
А у нас, в Европе, тогда солью и сахаром почти не пользовались, а если вот так кто-то прилюдно положит в чашку чая ложечку сахара или посолит мясо, он всегда с извиняющейся улыбкой чем-то объяснял свой странный поступок.
Потом, ессно, эта эпидемия прошла, вернее, сменилось какой-то другой: не помню, то ли что яйца есть смертельно вредно, там обнаружили смертельный для человека холестерин, то ли принялись пить только прокипяченную и отстоянную воду, удалив все соли, но уже все снова жрали сахар в три горла, солили всласть, а яйца, что ж… Через два-три года обнаружилось, что холестерин организму необходим, минеральные соли тоже необходимы, а опасными оказались некие загадочные нитраты.
Он говорил с мягким украинским «г», и я вспомнил старое взрывное «гэ», по которому отличали москвичей и которое теперь кануло в прошлое. Мягкое украинское «г» теперь доминирует по стране, вытеснив в русском языке все остальные варианты, а сам язык стал единым от Карпат и до Владивостока, ибо сперва радио, а потом телевидение быстро принесло единый стандарт даже в самые глухие села.
До чего же много зависит от воспитания, окружения, отношения!.. Одному из наших инженеров, что работали не то в Перу, не то где-то еще в Южной Америке, оказывая братскому помощь какому-то из местных народов не то в борьбе, не то в подъеме очередной плотины, подарили щенка. В те времена правила в нашей стране были строгие, но это не посчитали взяткой, тем более что подарили уже на прощание, у трапа самолета.
Инженер, не будучи собачником, щенка привез, но не занимался им, а просто выпускал во двор. Жил он на третьем этаже, щенок на своих кривых лапках ковылял вниз, во дворе писал и какал, а потом бежал обратно и скребся в дверь. Вырос он в какую-то уродливую мелкую тварь, похожую на большую отвратительную крысу. Или на урода-поросенка.
Таких собак у нас во дворе не было, да и вообще не знали. Инженер решил, что над ним подшутили, а бабы на лавочке у подъезда сразу поняли, что гады капиталисты подсунули негодный товар. Но на Руси калек и уродцев жалеют, так что этого щенка, а потом взрослого пса все тоже жалели, гладили, иногда подкармливали. Он целыми днями носился во дворе вместе с дворовыми собаками, играл с детьми в песочнице, облизывал всех пенсионерок на лавочке, всем незнакомым вилял хвостиком и говорил: я свой, я хороший, я бедненький…
Правда, собакам спуску не давал, хотя сам и не задирался. Но когда на него «наезжали» псы даже покрупнее, дрался отчаянно, от обидчиков клочья, и скоро ни один пес не смел на него посмотреть косо. Инженер про него забыл вовсе, выпускал утром, когда уходил на службу, пес целый день во дворе, на детской площадке с детишками, что тоже любили его, таскали за уши и за хвост, кувыркались с ним в песочнице. Инженер работал допоздна, но пес чуял его приход, всякий раз ухитрялся почуять заранее, бросал любую игру и кидался навстречу.
Тот делал небрежный жест, мол, да люблю я тебя, люблю, и бедный пес прямо помирал от счастья. Они уходили в дом, и там пес оставался до следующего утра. Шли годы, пес постепенно старел, хотя оказался на редкость долгоживущим, как и положено непородным собакам. И вот когда он уже был старым, хотя и не совсем дряхлым, больше предпочитал не кувыркаться с детьми в песочнице, а лежать у ног старушек на лавке и слушать их пересуды, вдруг в газетах появилась информация о новой очень дорогой породе собак, что ввозят в Россию новые русские, это ж собаки-убийцы, людей едят, убивают направо и налево. Вдобавок были помещены фотографии этих исчадий ада…
Новый управдом наткнулся на этого пса, ужаснулся, поднял крик. И что надо в наморднике и на поводке, и строгий ошейник с шипами, и вообще держать вдали от населенный мест, а то щас вызовет милицию, и его пристрелят. Бабы подняли хай, за любимого и коротконогого уродца встали стеной, а про газеты сказали дружно, что там всегда брешут. Управдом не сдавался, вызвал милицию. Все это было днем, инженер на работе, бабы защищали уродца сами, а когда кому надо было отлучиться, выставляли взамен себя троих-пятерых соседок.
Кажется, битва длилась почти месяц. Но уродца отстояли. И жизнь, и свободу, и право бегать без намордника. Правда, он уже не бегал, ходил степенно, больше лежал на солнышке у подъезда, в ожидании любимого хозяина, но по-прежнему старался лизнуть в лицо каждого ребенка, всем приветливо вилял хвостиком, а каждый взрослый нагибался и гладил это неудавшееся противненькое существо с поросячьей мордой.
Что добавить? Ну не знали бабы, не знали, что это – ужасная собака-убийца!.. А когда узнали, было поздно. Да и пес не знал, никто ему такую «правду» не сказал.
Часть 3
В Харькове я по-прежнему в «черных списках», работы нет. Однако после прекрасной творческой жизни что-то не тянет идти укладывать асфальт или возвращаться в горячий литейный цех. Набравшись отваги, я отправился в райком партии и заявил как можно тверже, что намерен сняться с партийного учета, т.к., здесь мне работы нет, а я не могу допустить, чтобы государство зря потратило столько денег на мое двухлетнее обучение в самом элитном заведении Советского Союза.
Но одно дело заявить, что вот щас возьму и уеду из города, где меня в упор не видят те, кто совсем недавно угодливо кланялся, другое – суметь сделать. Конечно, всегда можно уехать в тайгу или на лесоразработки, но я уже не вижу иной жизни, кроме как в Москве, где простор, где буйным и дерзким можно разгуляться всласть.
Однако Москва – город закрытый. Проще попасть во Владивосток или Комсомольск-на-Амуре, чем в Москву. Попасть в нее, то есть получить прописку, можно либо только по вызову высоких партийных боссов, а для этого надо быть, как я уже писал раньше, чемпионом Олимпийских игр или секретарем обкома партии, вызванным на повышение в центр, либо… по женитьбе.
Люди должны помогать друг другу, особенно если дело касается борьбы с угнетавшей нас системой. Я принялся искать варианты фиктивного брака, выехал с приятелем в Москву, избегая появляться в тех местах, где есть незамужние женщины, что будут оскорблены одним только словом «фиктивный», переночевали у его знакомых, в мою комнату в полночь пришла дочь хозяев, в результате чего там через девять месяцев родилась хорошенькая девчушка, сейчас заканчивает университет, зовут Марина.
С утра мы отправились искать варианты фиктивного брака, именно фиктивного, только фиктивного, ничего больше. После ряда поисков, когда снова и снова я повторял, что мне нужен только фиктивный, я плачу за него оговоренную сумму, это чисто деловая сделка, удалось найти вариант, который позволил обойти существующие запреты. Для этого мы развелись с Ириной, я приехал в Москву и вступил в брак с Нелей Немировской, недавно приехавшей из Челябинска, прекрасной женщиной, которой остался верным другом на долгие последующие годы.
Прожив в Москве год, выдержав пару проверок: в самом ли деле у нас брак настоящий или же обманываем родное государство рабочих и крестьян, мы развелись, я снова вступил в брак с Ириной и перевез ее с двумя детьми в Москву, где к тому времени являлся обладателем комнатки в коммунальной квартире по адресу: улица Горького, дом двенадцать, корпус семь.
Помню, перебравшись в Москву, я вошел в свою комнатку в огромной коммуналке, бросил на пол матрас, а пишущую машинку поставил на подоконник. Больше в комнате ничего, все остальное мое имущество: чайник и кое-какая посуда – на кухне. Там ветхий столик, оставленный предыдущим хозяином, но мне как-то по барабану, что этот стол видел еще коронацию Александра Третьего.
Через неделю, будучи по делам в Москве, зашел один из молодых харьковских поэтов. Аккуратненький, в дешевом костюмчике, при галстуке, улыбающийся, что значит – Карнеги штудировал, хорошо пострижен, чисто выбрит, словом, дама приятная во всех отношениях. И вот он, улыбающийся, переступил порог моей коммуналки, и: надо было видеть его лицо!
– Юра… ты здесь… живешь?
– Да, – ответил я жизнерадостно. – Напротив Моссовет, видел?.. И памятник Юрию Долгорукому рядом. Улица Горького, главная улица Москвы и вообще – страны!
– Да, но…
– Здорово, да? – спросил я ликующе. – До Красной площади – пять минут пешком!.. Вон башни Кремля… Эх, дом загораживает… Но все равно, я живу на улице Горького! Вот там Тверской бульвар, где наш Литинститут…
– Это хорошо, – проговорил он растерянно, – но… у тебя что, больше ничего?
Я огляделся, пишущая машинка на подоконнике, лист заправлен, пачка чистых листов наготове рядом с машинкой, а с другой стороны – листы с отпечатанным текстом.
– А что мне еще?
– Но… у тебя нет мебели!
Я еще раз осмотрелся, удивился:
– Ух ты, в самом деле. Ладно, как-нибудь поправим. Сейчас не могу.
– На нуле?
– Хуже, – ответил я честно. – В глубоком минусе. Да ладно, первый раз, что ли? Выкарабкаюсь.
Но по его лицу видел отчетливо, что никогда-никогда уже не выкарабкаюсь, что не надо было в Москву, не надо задираться с властью, не надо крамольничать. В Харькове я был писателем номер один, можно бы жить-поживать да пользоваться положением. А здесь мне полные кранты: в Москве много хищных щук, затопчут слоны, забодают бизоны, сожрут злобные гиены.
Кто-то из древних мудрецов сказал: если до двадцати ума нет, то и не будет, если до тридцати жены нет, то и не будет, если до сорока лет денег нет, то и не будет. Последнее – самое важное: без ума и жены прожить можно, а без денег и положения любой мужчина уже не мужчина. Но мне сорок, а это значит, что уже конец, осталось только лечь и помереть. Теперь, по возвращении в Харьков, можно объявить всем, что с Никитиным покончено! И пусть в местном отделении Союза Писателей СССР устроят на радостях неофициальный прием с половецкими плясками, организуют карнавал и праздничное шествие и по центральным улицам.
А день объявят праздником для местных писателей.
В продаже пакеты с молоком в полтора процента жирности, в два с половиной, три с половиной и, самое лакомство, – шесть процентов! Мы все, естественно, старались брать шестипроцентное, однако оно в продаже появляется редко. И тут же сметается с прилавков.
Ко мне в Москву приезжали посмотреть, как я устроился, как коллеги по харьковскому отделению Союза Писателей СССР, так и просто мои дорогие друзья. Как-то приехала Светлана, в Харькове она заведовала общим отделом райкома партии и выписывала мне партбилет. Я повел ее показывать Москву, завел по дороге в ближайший магазин на Тверской, тогда еще улице Горького, это оказался «Сыр», там, конечно, очередь, но в продаже нарезанные и завернутые в грубую серую бумагу куски сыра.
Светлана не поняла, почему я отмахнулся от пакета с нарезанными ломтиками сыра и потащил ее к соседнему отделу.
– А там что?
– Тоже сыр, – объяснил я. – Только это костромской, а тот вологодский. Костромской мягче, тебе понравится.
Она посмотрела на меня исподлобья.
– Зажрались, москвичи… Костромской, вологодский… Имена какие-то. У нас знают только одно название: сыр. И когда появляется в продаже, его тут же сметают.
– Здесь тоже не всегда, – признался я. – Но сейчас конец месяца. Да и то, видишь, все уже нарезано и расфасовано. Больше одного пакета не дадут.
– А если я снова стану в конец очереди?
– Можно, – согласился я, – но, во-первых, очередь громаднейшая… во-вторых, в третий раз уже не встанешь. И заморишься, и продавец так посмотрит, а то и откажется отпускать, очередь его поддержит…
Она покачала головой.
– Все равно зажрались! Подумать только, два сорта сыра!
– Иногда бывает сразу три, – сообщил я гордо. – Чеддер тоже появляется. Солоноватый и кисловатый такой, пикантный сыр. Но он совсем редко.
– С ума сойти, – вздохнула она. – Мы на Украине сыра годами не видим. А тут каждый месяц несколько сортов!
В Союзе Писателей СССР, согласно статистике, средний возраст писателей – 62 года. Средний возраст писателей-коммунистов – 71. А средний возраст членов парткома вовсе за 80 и далеко за восемьдесят. Это значит, что на заседания парткома почти никто не является: болеют или просто недомогают, доползти не в состоянии.
Положение сложилось совсем уж дикое, и тогда, чтобы как-то разгрузить пиковую ситуацию, двоих самых старых из парткома вывели, не дожидаясь, пока помрут, а на их места избрали самых молодых и достаточно ярких писателей-коммунистов, у которых безупречные личные дела: Петра Кириченко – он в писатели пришел из военных летчиков, и Юрия Никитина – этот прямо из литейного цеха.
Ну, а раз нас ввели в партком не ради наших красивых глаз, то и нагрузки на наши плечи обрушились чуть ли не все, которые несет на себе партийная организация. Самой малой и необременительной из них был прием партвзносов: мы с Кириченко сидели в самом прекрасном помещении ЦДЛ, теперь там валютный бар, и принимали от прозаиков их копейки. Хотя, конечно, время от времени некоторые выкладывали целые пачки крупных купюр. И так бывало не одноразово, как у меня, а из месяца в месяц. Такое впечатляло, тем более что максимальный размер партвзносов – всего три процента.
Появились полиэтиленовые пакеты, в которые в магазинах заранее расфасовывают творог, сыр, всякие овощи. Дома, выложив творог, любая хозяйка старательно выворачивает пакетик, тщательно моет под струей горячей воды и подвешивает прищепкой на бельевой веревке. Нередко, зайдя в гости, видишь на кухне или в ванной целый ряд таких пакетиков в процессе сушки.
Но пакетики все накапливались, я вспомнил тот случай с одноразовыми пробками, когда их тоже старались как-то приспособить. Эти пакеты тоже вполне новые, годные для наполнения снова и снова. И люди предыдущей эпохи ну никак не могут примириться с нелепой мыслью, что такие вот пакеты – одноразовые! Это же расточительность, безумная расточительность!
Любому человечку нужно что-то для самоутверждения. Для большинства спасительным кругом является диплом о высшем образовании. Таким образом человечек – неважно, как он получил эту бумажку, – как бы приподнимается над теми, кто ее не получил. Потому для ничтожеств всех мастей было так важно, что у них – высшее, видите ли, образование, а вот у Никитина – его нет.
Увы, это же самое мнение разделяли и начальники отдела кадров. Не раз мне предлагали высокие посты в издательствах, а потом с изумлением узнавали, что у меня нет диплома о высшем образовании. Наконец один из приятелей сказал раздраженно:
– Я знаю, что для тебя это только повод для хвастовства, но… не пора ли кончать?
– С чем? – спросил я.
– С твоим бездипломьем!
– А что не так?
– Да все не так. Пора тебе одипломиться.
– Зачем?
– А чтобы ты, гад, был как все. И не выделялся из нашей серой массы.
– Это понятно, – сказал я, – но а мне лично зачем? А себя прекрасно чувствую.
– Это мешает карьере.
– Писателя?
– Нет, но нам хорошо бы иметь на высоком посту своего человека. А ты с твоей изумительной биографией подходишь как нельзя лучше. Уже не говорю о твоей работоспособности и прочих данных.
– Ну, спасибо…
– Не за что. Давай займемся этим делом. Ты родом из Харькова, да? Родителей проведывать ездишь?
– Да, – ответил я, – конечно, но…
– Никаких «но». Ты поступаешь в какой-нибудь тамошний вуз, я позвоню, чтобы приняли, а там экстерном или еще как…
Я пожал плечами.
– Ну, если от меня ничего не потребуется…
– Ничего, – заверил он. – В какой вуз, говори! Или в университет?
Я подумал, вспомнил, где среди студентов одни молодые девушки из сельских школ.
– Педвуз!
– Отлично, – сказал он. – Подыщи фотографии три на четыре или сходи сфотографируйся, это на студенческий билет, а все документы и заявление от твоего имени мы сами сделаем.
– И заявление?
– Да, – повторил он сердито. – Я же знаю, что от тебя вовек не дождешься.
Через месяц я поехал проведать маму, а заодно зашел в педвуз и узнал, что уже прошел экзамены и зачислен в студенты первого курса. Среди учащихся оказался еще один из породы самцов: мелкий сельский парнишка, очень робкий и стеснительный. Остальные же все – вчерашние десятиклассницы сельских школ, чистенькие, ненакрашенные, с длинными толстыми косами до пояса, глупенькие и наивные.
Ректор сообщил, очень стесняясь, что экстерн у них запрещен, меня могут только провести по всем курсам, не предъявляя никаких требований. Нужно только дважды в год появляться в стенах института и хотя бы разок пройтись по коридорам, чтобы меня увидели. Условие обременительным не показалось, тем более что гостиницу я снял рядом с педвузом, прекрасный просторный номер, да и все складывается как нельзя прекрасно…
Так я, приезжая дважды в год на сессии, дошел до конца третьего курса, оставалось немного, вот-вот у меня окажется без всяких трудов диплом о высшем образовании, но тут грянула перестройка, пошла набирать обороты, наконец-то наступил тот строй, когда от человека требуют показать не бумажку, а то, чего он стоит, и я махнул на институт, что не больше чем развлечение, да и то самого простенького нижепоясного уровня, больше в свой педвуз не показывался.
Пошли слухи о видеомагнитофоне, смутные, противоречивые, даже невероятные. Но ведь когда-то не верили в возможность простого магнитофона, однако же речь удалось записывать, теперь это просто, у всех дома кассетные магнитофоны. Но видео… Еще понятно, как можно записать речь… хотя нет, непонятно, но уже привычно, а вот как записывать изображение, картинку? Непонятно, никто не может объяснить.
Но все-таки первые видеомагнитофоны, «Электроника-12», появились в продаже, и разговоров о них стало еще больше. Правда, в продаже появились не в свободной, их, как и все ценное, можно было только «доставать», и вот я, который никогда ничем от Союза Писателей не пользовался, кроме «Книжной лавки писателей», написал заявление, что видеомагнитофон мне нужен для работы, что я буду записывать нужные телепередачи и внимательно по несколько раз просматривать для писательского анализа…
Меня записали на очередь, и всего через полгода пришла открытка из магазина «Электроника» с извещением, что я могу прийти и выкупить. Когда все процедуры с оформлением документов и подтверждением моего права купить вне очереди закончилось, я уплатил 1200 рублей, столько стоит «Электроника-12», и вышел на улицу. Там сразу же начали подбегать шустрые ребята и предлагать мне за него три тысячи. Кстати, средняя зарплата тогда по стране была сто двадцать рублей. Так что первый советский видеомагнитофон обошелся мне в десять месячных зарплат среднего советского инженера.
Забегая вперед, скажу, что первый компьютер, 286-й, с тактовой частотой в три мегагерца, обошелся в четыреста зарплат инженера.
В продаже были советские видеокассеты, ценой пятьдесят рублей, и немецкие – за шестьдесят. Я, как бы хорошо ни зарабатывал на литературе, но прикидывал: сколько смогу купить кассет за месяц, чтобы не остаться голодным.
Этот видеомагнитофон был огромным ящиком, что едва-едва влезал в самый огромный из чемоданов. А запихивать приходилось часто: чтобы переписать фильм, надо тащить на другой конец города к такому же счастливому обладателю этого чуда.
Через несколько лет появилась новинка «Электроника-15», немного компактнее. В продаже стали появляться, в комиссионных, японские видеокассеты. Более того, если первые видеокассеты были по тридцать минут и по часу, то эти уже по полтора часа, а потом даже по два.
Это удивительно, невероятно, волшебно, но – наступил совсем другой мир! Если по телевизору фильм надо еще дождаться, не пропустить, а потом сиди и смотри, не отвлекайся, то теперь пришла абсолютная развращающая свобода! Кассету с фильмом можно запустить в любое удобное время. Более того – в любой момент можно остановить, пойти на кухню, поставить чайник, а потом вернуться и запустить с того момента, на каком остановил. Более того, можно перемотать пленку назад и рассмотреть эпизод или движение внимательнее…
Это дивный невероятный мир!.. Кассеты идут нарасхват. Кассеты советского производства продаются по-прежнему по пятьдесят рублей, а импортные – уже по восемьдесят. При средней зарплате в сто двадцать рэ в месяц это было, как мы считали, очень неплохо. Кто мог предположить, что это сверхчудо, действительно чудо из чудес… вспомним кинопередвижки черно-белого кино!.. что это чудо исчезнет с той же скоростью, с какой ворвалось в наш мир?
Исчезнет, устарев.
Генсек Брежнев, которого называли не иначе как Леонид Ильич, постепенно терял связь с реальностью, уже повесил себе на грудь четыре звезды Героя Советского Союза, а также все ордена и медали, какие только существуют. По несколько штук. А потом перешел на иностранные. За рубежом быстро раскусили эту детскую слабость к побрякушкам и награждали его по каждому поводу и без повода: жалко, что ли? Зато этот маразматик за красивый орден уступит какую-нибудь страну в Африке или, наоборот, пришлет на пару десятков миллиардов долларов больше оборудования и оружия в арабские страны…
В конце концов места для орденов на мундире уже не оставалось, разве что цеплять на спину и на брюки. Наконец он преставился, как и все советские генсеки: на работе. Единственный из всех наших отцов нации Хрущев – умер на пенсии, но не сам ушел, а отстранили в результате переворота, а так и Хрущев впал бы в маразм на посту генсека и успел бы наломать дров, уже не отличая правую руку от левой, как было с Брежневым.
После Брежнева пришел не Горбачев, как думают многие, как после Сталина – не Хрущев. Генсеком избрали Черненко, этот прогенсекствовал совсем недолго, ничем не отличился, а когда помер от старости, тоже на боевом посту, на его место встал Андропов, глава КГБ.
Этот начал с того, что постарался закрутить гайки. Для начала банды в штатском стали останавливать всех на улицах и проверять, почему не на работе. Ужесточили условия приема на работу и вообще ужесточили везде и все, до чего смогли дотянуться.
Но помер и он, тоже на боевом посту, как и товарищ Сталин. Тогда старичье в Политбюро то ли совсем вышли из ума, то ли решили всерьез похоронить СССР, но избрали генсеком такое странное и нелепое существо, сразу ставшее предметом насмешек, как Михаил Горбачев.
Этот начал с того, что объявил перестройку, ускорение и гласность. Ускорение должно было бы выражаться в том, чтобы догнать и перегнать Америку, я сразу вспомнил мое детство и станки «ДИП», то есть «Догнать и перегнать», на которых работал в юности. Еще тогда говорили, что догнать догоним, но перегонять постыдимся, чтобы американцы не видели наши голые задницы.
Гласность по-горбачевски выразилась в том, что когда случилась чернобыльская катастрофа, и весь мир кричал и писал о ней, когда радиоактивное облако покрыло всю Европу, то у нас в печати только через две недели в газете промелькнуло скупое сообщение: мол, на Чернобыльской АЭС случилась небольшая утечка радиации, не волнуйтесь, все путем. И потом с такой неохотой, под давлением неопровержимых улик, начали скупо цедить сквозь зубы о небольшой такой, совсем крохотной аварии, прям-таки пустячке, не стоит о нем даже разговаривать, что вы, право…
Еще Горбачев печально отметился в борьбе с алкоголизмом, велев вырубить по всей стране виноградники. В анекдотах сразу отметили самую заметную особенность генсека: никогда не говорить ни «да», ни «нет», а «я посоветуюсь дома с Раисой Максимовной и тогда смогу ответить».
Но удержать страну от развала уже не смог, и развалили ее… книги. Книги, которые начали спешно публиковать в результате «гласности». Страна по-прежнему голодает, по-прежнему недостает абсолютно всего: от шагающих экскаваторов до иголок, но повеяло ветерком свободы – из печати выходят ранее запретные книги Солженицына, Гумилева, Ахматовой, косяком пошли воспоминания репрессированных, начали публиковаться массовыми тиражами Чейз и Кристи, которые раньше проходили только по периферийным журналам… Этого оказалось достаточно, чтобы, когда в Москву вошли танки путчистов, все та же голодающая и ободранная страна взяла сторону демократии.
Да, чтобы в страну хлынули товары с Запада, должно пройти время. В магазинах по-прежнему пусто, но книги начали издавать немедленно, и этого хватило, чтобы страна сделала окончательный выбор. Возможно, для нормальной европейской страны нужно заполнить магазины и резко повысить зарплату, чтобы народ предпочел именно этот строй, но для России именно свобода чтения оказалось решающим доводом.
Горбачев вел борьбу не только с пьянством, вырубая виноградники, но и с тлетворным образом западного образа жизни, проникающего уже не ручейками в СССР, а хлынувшего бурными реками. К примеру, с порнографией, в которую занесли все фото, книги, фильмы – где присутствовала обнаженная или даже полуобнаженная натура.
Особенно свирепствовали в отношении тех, кто успел обзавестись видеомагнитофоном. Милиция перестала обращать внимание на участившиеся грабежи и убийства, зато с утра до ночи собирала сведения о людях риска, купивших эту вещь проклятого Запада, хотя и собранную советскими людьми на советском заводе и купленную за рубли в советском магазине.
Днем собирали сведения, а вечерами выходили за охоту. Следили за окнами жертвы, ждали, когда там погаснет свет, что значит – сели, гады, смотреть порнуху… а что же еще стоит смотреть? После чего заходили мелкими группами в дом, вырубали по всему зданию электричество и, оставив одного стеречь рубильник, чтобы никто не включил раньше времени, врывались, выбивая кувалдой двери, в квартиру жертвы.
Свет приходилось вырубать, объясняю для нового поколения, чтобы кассета застряла в лентопротяжном механизме. Освободить ее в неработающем видеомагнитофоне – непросто, занимает время, этого как раз и не давали сделать молодцы, кувалдой вышибающие двери.
А дальше просто: по рации передавали, что уже можно врубить свет, и с торжеством вытаскивали кассету. Практически любой западный фильм объявлялся порнухой. К примеру, в печати широко освещался показательный процесс по поводу одного мерзавца, который осмелился – подумать только! – смотреть гнуснейший порнографический фильм «Крестный отец». Этот гад получил заслуженные пять лет строгого режима… А потом в той же печати через пять лет промелькнуло скромное сообщение, что закон о запрещении смотреть в домашней обстановке любые фильмы наконец-то отменили и что отмена как раз совпала день в день с полным отбытием срока тем показательным гадом, который, оказывается, вовсе не гад, а просто нормальный человек, который смотрел, что удивительно, вовсе не порнуху, а кинематографический шедевр мирового уровня!
Так что, когда Михаил Сергеевич в очередной раз выдвинет свою кандидатуру в президенты России, напомните ему и про вырубленные виноградники, и про этих вот сволочей, с которыми он так рьяно боролся. И которых сажали за то, что смотрели фильмы с обнаженной натурой. И которых не спешили освобождать досрочно за хорошее поведение, как сплошь и рядом поступали с убийцами, насильниками, грабителями.
О том, что и государственники и «оппозиция» – лишь умело устроившиеся в обществе люди, устроившиеся совсем не по таланту, а по гибкости совести и ловкости лизания, говорит их судьба после краха Советской власти. Казалось бы, вот наконец-то свобода, пишите и публикуйте все то, что у вас в столах, а также все то «лучшее, что было вычеркнуто бесчеловечной цензурой»! Но оказалось, что и в столах ничего нет, одни разговоры, и цензура вычеркивала как раз дрянцо, а не шедевральные строки.
И разом погасли все те имена, которых превозносила как власть, так и якобы оппозиционная интеллигенция. Оказалось, что это всего лишь «устроившиеся». Если бы среди них оказался хоть один в самом деле талантливый или хотя бы чуточку одаренный, он писал бы и публиковался еще чаще, а произведения без цензуры расцвели бы, к радости и ликованию читателей. Умолкли, умолкли все! А если какой одиночка еще и пробовал публиковать свои новые шадервы, то разочарованная публика сразу видела, что без поддержки партии или, наоборот, оппозиции – далеко, ох как далеко этим вещам до шедевров!
И – спадал флер очарования отважных ратоборцев с властью.
В моем детстве мы ходили бить тюринских и расшкинских. Потом – городских. Такой же рецидив в Москве в начале перестройки, когда одно время парни из крохотных Люберец держали в страхе всю Москву. Отличительная их примета: клетчатые штаны. В самой Москве находились умники, что решили смимикрировать и тоже пошили клетчатые штаны, чтобы боялись. Но так как ходили в одиночку, их тут же ловили и жестоко избивали, мстя.
Потом, конечно, центровые собрались и вломили люберецким раз, другой, третий. Все-таки в центре больше крутых парней, больше настоящих спортсменов, а не просто качков. Не помогли люберецким ни их подвалы с железом, ни засланные в их ряды для поддержки группы из КГБ: их мочили и размазывали по стенам так же просто, как и тупых качков, тем самым доказывая, что народ страшился мрачной славы КГБ, а сами кэгэбэшники оказались, тьфу, слабаки, трусы и, как показали события вскоре, во многом предатели и перебежчики.
Появились пластмассовые бутылки. Народ рассматривал как диковинку: легкие, из какой-то синтетики, неважно какой, но сразу же пошли слухи, что эта пластмасса ядовита и тот, кто покупает в таких емкостях, вскоре отравится.
Но нам жизнь не дорога, покупали. Из-за этих бутылок происходит другой болезненный перелом в сознании: пластмассовые бутылки оказались одноразовыми! Их нельзя, вот горе, сдавать в приемные пункты. Их там просто не принимают. Их надо, подумать только, выбрасывать. Даже слово такое поганое появилось: утилизировать.
Сперва такие бутылки все же накапливались. К любому зайди, у него этих бутылок… Тем более что пришло и другое полезное новшество: эти пластмассовые бутылки вскоре начали оснащаться не привычными уже жестяными колпачками, а пластмассовыми крышечками, что держатся на резьбе. Причем сразу видно, что никто не открывал бутылку с самого завода, там такое крепление, а если попытаешься открыть, то – щелчок, тоненькая полоска пластмассы, что удерживает пробку в неподвижности, рвется. Крутишь дальше, пробка по резьбе уходит вверх. Использовать ее можно многократно, так что хозяйки старались покупать всякие экзотичные пепси и кока-колы в больших емкостях, а потом держали в них домашние продукты.
На базарах сметливые бабки начали продавать молоко сразу в таких пластмассовых бутылках из-под всяких импортных прохладительных.
Сын напрасно пытался отмазаться от армии: хоть в десантники и не взяли, зато записали в стройбат. А там чеченцы и узбеки, которых в стройбатах большинство, установили власть кулака. Когда избитый и с поломанными ребрами бежал из части, дорожная милиция сняла его на станции Тайшет, то, видя его состояние, сперва позвонили мне в Москву, а уже потом – в воинскую часть.
Ирина тут же вылетела в Тайшет, где милиция опять же поступила мудро и человечно: составив акт, в каком виде сняли беглеца, передали этот акт Ирине и посоветовали ни в коем случае не отдавать офицерам, которые уже прибыли за беглецом.
А я тем временем ринулся в военную прокуратуру и добился посылки чрезвычайной комиссии для расследовании этого мерзкого дела. Конечно, комиссию долго отказывались посылать под множеством предлогов, я настаивал, ходил к Язову (Яузову, «Ярость»), теребил, привлек к этому Союз Писателей СССР, и вот наконец комиссия из Москвы в воинской части в Сибири.
Суд длился почти полгода. По пути выяснялось, что вся воинская часть работает на офицерских фермах, где разводят свиней. Это самые счастливые, остальные заготавливают лес на продажу. Этим жрать вовсе нечего: едят кузнечиков, жуков, ящериц, любую живность, что удается поймать, едят молодые побеги… Все они выглядят страшнее, чем узники Бухенвальда.
Комиссия узнала и про «танкистов», так называют тех беглецов, что, убежав из части, даже не пытались уйти на поездах, а прячутся в Братске и других городах в канализационных люках. Горожане знают о них, многие жители берут в магазинах по лишней булке хлеба и, завидя слегка отодвинутый люк, бросают туда хлеб.
Однако редко кому из «танкистов» удается пережить зиму
Полгода пришлось и работать, чтобы оплачивать гостиницу и содержание в ней Ирины и сына, и постоянно следить, чтобы суд не замяли, не прервали, не отложили снова и снова, чтобы теперь уже военные не отмазались…
Но для меня страшное напряжение привело к тому, что начало болеть сердце. Все сильнее и сильнее. Наконец боли стали такими дикими, что я, всю жизнь ненавидевший любые лекарства, начал горстями поглощать все, что в изобилии на полочке у Ирины: валокордин, корвалол, кордигит, нитроглицерин. А когда они начали заканчиваться, я выползал в аптеку и закупал столько, что хватило бы на средних размеров больницу.
Боль чуть отпускала, но никогда не оставляла. Иногда от жуткой рези в груди я почти терял сознание, но, сцепив зубы, заставлял себя держаться. Нет времени идти к врачам: каждую минуту Ирина может позвонить из Братска и, рыдая, сообщить о новой задержке. Нужно быть готовым, проглотив горсть лекарств и держась за сердце, выйти из дому и снова идти в московскую, то есть всесоюзную военную прокуратуру.
Полгода все это длилось, мучительные и бесконечные полгода, а когда все закончилось, воинскую часть расформировали, Ирина привезла сына в Москву. Его перевели в подмосковную часть, где из-за близости Москвы и возможных комиссий порядки гораздо строже. Когда его наконец-то доставили в подмосковную часть и там оформили, прикрепили, боль постепенно начала отпускать. И снова не до врачей, сложности и здесь, под Москвой, нужно улаживать, нужно все делать самому, но это уже совсем другой уровень, так что боль постепенно утихла. А в Сибири офицеры рыдали слезами размером с картофелины: лишились рабов и крупных свиноферм!
А через год на ежегодном осмотре – в Литфонде для писателей ежегодная диспансеризация! – врач, рассматривая кардиоленту, спросил с удивлением, почему в его записях ничего нет о моем инфаркте миокарда, который случился у меня, судя по шраму, десять-двенадцать месяцев тому назад?
Еще в 1976 году на Всесоюзном семинаре молодых писателей-фантастов я познакомился со Станиславом Гагариным, писателем-моряком, штурманом, веселым и шумным человеком и, как это нередко бывает в писательской среде, беспробудным пропойцей.
Когда началась горбачевская борьба за трезвый образ жизни, в Союзе Писателей сопротивлялись, как могли, но бесконечно откладывать нельзя, из ЦК партии настаивали, пора создавать Общество Трезвости, они уже созданы во всех учреждениях, на всех предприятиях, заводах, остался неохваченным только Союз Писателей…
Чтобы дело не сорвалось, на это мероприятие прибыли из ЦК высшие иерархи партии, уселись за стол с красной скатертью и буравили сидящих в Большом зале острыми взглядами. Мы, рядовые члены партии, сидим и злимся, но, что делать, дисциплина обязывает, вот сейчас и у нас будет создано это дурацкое Общество по Борьбе За Трезвость…
Гагарин сидел крайним у прохода, и пока председательствующий подробно рассказывал, морщась, как будто постоянно глотал хинин, что это за Общество и зачем оно, Гагарин раза четыре выпадал на ковровую дорожку. Его поднимали, усаживали, он отхлебывал из бутылки, начинал дремать и снова с грохотом рушился в проход. Это, конечно, вызывало веселое оживление.
Наконец председательствующий предложил называть кандидатуры тех надежных товарищей, которые могли бы возглавить это трудное и такое нужное стране и обществу дело.
И тут из зала кто-то выкрикнул:
– Станислава Гагарина!
По рядам прокатился смех, еще несколько голосов закричали с энтузиазмом: