Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Роджер Желязны, Филип Дик



Господь гнева

Глава 1

Вот! Пегая коровенка, белая с черными пятнами, тащит инвалидное кресло — тележку на велосипедных колесах. А он на тележке, посередке.

Нежась в лучах утреннего солнца на пороге церкви, лицом на север, в сторону Вайоминга, отец Хэнди углядел на дороге церковного служителя —корова голштинской породы трусила по ухабам, и шишковатая голова безрукого и безногого тела моталась то из стороны в сторону, то взад-вперед, выплясывая сумасшедшую джигу.

\"Неважнецкий день, — подумал отец Хэнди. — Предстоит сообщить Тибору Макмастерсу малоприятную новость\".

Священник юркнул обратно в церковь, дабы оттянуть встречу. Однако Тибор его не заметил. Калека был погружен в свои думы, к тому же его мутило —Макмастерса всегда мутило перед началом работы. Видать, муки творчества. К горлу подступала тошнота, и донимал надсадный кашель. Угнетал всякий запах, любой вид — даже вид собственной картины.

Отец Хэнди всякий раз дивился этому утреннему бунту тиборовских чувств — как будто калека охотно бы помер в течение ближайших суток.

Что до священника, то он безмятежно радовался солнышку, согревавшему их Шарлоттсвилль, городок в штате Юта. Воздух в церкви был напоен горячим ароматом высокого клевера, растущего на окрестных пастбищах. Вдалеке позвякивали колокольцы на шеях коров…

Одно скребло душу посреди этой гармонии — не столько вид Тибора, сколько соощущение страданий.

Вон, позади алтаря, малая толика его работы — та, что уже закончена. Лет пять понадобится Тибору для ее завершения. Но что время в делах такой важности? Ведь это сотворяется навечно… \"Впрочем, нет, — подумалось отцу Хэнди, — се есть дело рук человеческих, а потому тлену обречено — это делается на века, для череды поколений\".

Еще одно \"впрочем\" — это дело не рук. Иерархами решено было доверить сие работнику, \"коего телесное состояние не позволяет преклонить колени или сотворить крест\", то бишь безрукому и безногому. А коли не справится один, ему вослед придет другой безрукий-безногий, покуда работа не будет завершена.

— Му-уууууу, — басовито отозвалась голштинка, когда Тибор, при помощи сделанной в Штатах айсибиэмовской системы экстензоров, натянул поводья и осадил свою скакунью на заднем дворе церкви, где ржавел без дела, со спущенными шинами, принадлежащий отцу Хэнди \"Кадиллак\" выпуска 1976 года, облюбованный в качестве насеста смешными милыми крохами — золотистыми цыплятами. Это мексиканское отродье светилось в темноте и немилосердно гадило…

\"Ну и ладно, пусть себе гадят. Маленькая стая прелестных засранцев —потомков достославного Герберта Джи, который во время оно заклевал насмерть всех своих соперников и утвердился в роли патриарха. Был всем петухам петух! — с грустью припоминал его отец Хэнди. — Ныне Герберт Джи покоится в саду, где плоть его дожирают червяки да жуки. Жуки-мутанты. Жирные, как не знаю что\".

Священник на дух не переносил этих жуков — поразвелось тварей! Вон их сколько — и таких разных — прет отовсюду… Так что он души не чаял в любых жукоедах и всем сердцем любил своих пернатых друзей. Птиц, смешно сказать, любил, а вот людей…

Но люди иногда являлись. Неизменно — во вторник, в день церковного праздника, установленного (сознательно, нарочито) взамен устаревшего христианского воскресенья.

Отец Хэнди, находясь внутри здания, в жилой пристройке, нутром чувствовал, как на заднем дворе Тибор распрягает свою голштинку. Затем инвалидная коляска своим ходом, благодаря электромотору, катит в церковь —по специально сооруженному деревянному настилу. А сейчас калека, порыгивая, берет себя в руки — экие злые шутки играет язык, когда говоришь о калеке! — иначе говоря, собирается с духом, готовясь продолжить прерванную вчера на закате работу.

Отец Хэнди обратился к своей супруге Или:

— Будь добра, позаботься о горячем кофе для него.

— Хорошо, — ответила та.

Смирная пигалица, сухонькая и морщинистая. Не без брезгливости он наблюдал за движениями ее бессочного, дряблого тела, покуда она покорно доставала чашку и блюдце, — без любви делает, без тепла в душе, верная служанка своего мужа — и не более чем служанка.

— Доброе утречко! — весело крикнул Тибор. Это в нем чуть ли не профессиональное — быть всегда веселым, даром что на душе кошки скребут и подташнивает от тоски.

— Черный, — сказал отец Хэнди. — Горячий. Уже готов.

Он посторонился, чтобы громоздкая тележка проехала по коридорчику в церковную кухню.

— Утро доброе, миссис Хэнди! — сказал Тибор. Не оглядываясь — не любила она глядеть на калеку, Или Хэнди прошуршала:

Доброе утро, Тибор. Мир тебе, и да пребудет с тобой Дух Святой.

— Мир или мор? — спросил Тибор, подмигивая отцу Хэнди.

Ответа не последовало — смирная пигалица прилежно хлопотала по хозяйству.

\"Какие только формы не принимает ненависть, — думал отец Хэнди, глядя, как жена берет молоко с холода. — Сколько бывает оттенков и оттеночков в скрытом недружелюбии!\"

Сам он любил ненависть откровенную — ее легко выплеснуть, извергнуть… А чтобы вот так — только через отсутствие ласки, через официальный тон…

Тибор приступил к сложному для него процессу питья кофе.

Перво-наперво, чтобы коляска не ерзала, Тибор ставил ее на тормоз. Затем с помощью нехитрого соленоидного переключателя, нажимая подбородком на кнопки пультика дистанционного управления, он переводил батарею на жидком гелии из режима обслуживания мотора тележки в режим постоянной работы манипуляторов-экстензоров. Аккуратного вида алюминиевые гидравлические манипуляторы удлинялись, и на их конце через воротца выскакивали шесть механических пальцев, соединенных тяжами с мускулами плеча. Сейчас эти пальцы пришли в действие и приподняли со стола пустую чашку. Тибор вопросительно уставился на хозяйку.

— Кофейник на плите, — промолвила Или с выразительной ухмылкой.

Пришлось снять тележку с тормоза, проехаться к плите, снова жать подбородком на кнопки — обездвиживать кресло на велосипедных колесах и оживлять манипуляторы. Наконец кофейник оказался в шестипалом экстензоре. Алюминиевый манипулятор поднимал его рывочками, придрагивая, словно рука страдающего болезнью Паркинсона. Однако айсибиэмовская чудо-техника позволила наполнить чашку, почти не пролив кофе.

Отец Хэнди горестно крякнул и сказал:

— Не присоединяюсь к тебе, ибо сегодня ночью и давеча утром страдал желудочной коликой.

Он чувствовал себя физически разбитым. \"Даром что у меня полный комплект членов, нынче с утра мне не лучше твоего — железы и гормоны как взбесились!\"

Священник закурил сигарету — первую на сегодня. Затянувшись слабоватым, но настоящим табачком, он ощутил некоторое облегчение: клин клином вышибают — этот яд снижал содержание в крови прочих ядов.

Отец Хэнди приободрился, сел за стол напротив Тибора, который с неизменной развеселой улыбкой безропотно отхлебывал не в меру горячий кофе.

Однако, однако…

\"Порой невнятная физическая боль есть наше предвиденье неприятностей, — думалось отцу Хэнди. — Не потому ли я так разбит с самого утра? И не потому ли так плохо тебе, Тибор? Твоя улыбочка меня не обманывает. Предчувствуешь, чем я тебя огорошу — точнее, обязан огорошить? А выбирать мне не приходится, потому как я червяк, фитюлька — что прикажут, то и делаю. Один день в неделю, по вторникам, во время проповеди, моими устами глаголет истина — впрочем, и дня мне не дано, а только какой-то час\".

— Ну, Тибор, — сказал отец Хэнди, — wie geht es Heute?

— Es geht mir gut, [1] — незамедлительно отозвался Тибор.

Обычно они с наслаждением предавались воспоминаниям и вели ученые диалоги на немецком языке, охотно тревожа тени Гете и Гейне, Шиллера, Кафки и Фаллады. Оба жили для этого и этим. Теперь, когда только назревала очередная долгая работа, их общение носило характер почти священного ритуала, приготовляя духовную почву для работы. Когда же художник с головой уходил в работу, для бесед оставались только густые сумерки — за невозможностью долго рисовать при жидком свете керосиновых ламп или церковного камина. \"Никудышное освещение, — временами жаловался Тибор и, привыкший преуменьшать свои горести, добавлял: — От него глаза подустают\".

На самом же деле ему грозило превеликое несчастье: ежели, не приведи господь, зрение испортится, ни очков, ни специалиста по их изготовлению он не сыщет. Насколько было известно отцу Хэнди, на просторах Вайоминга и Юты в последнее время не найти ни одной линзы.

А коли возникнет острая нужда в очках, Тибору придется отправиться в странствие. Отец Хэнди и думать не хотел об этом — чаще всего церковные служащие, насильно отправленные в путешествие, так и не возвращались. Причина их невозвращения оставалась загадкой: может быть, они оставались, потому что в других очагах цивилизации было лучше… Или их не отпускали обратно из мест, где было еще хуже? Судя по сообщениям радио — новости передавали ежедневно в шесть часов вечера, — в некоторых районах было лучше, в других хуже.

Теперь мир был дискретным, состоял из множества островков цивилизации. Все связи между ними были разрушены. Те самые связи, которые создавали прежнее хваленое повсеместное \"единообразие\".

— \"Ты понимаешь?\" — речитативом пропел отец Хэнди строчку из \"Руддигора\".

Тибор тут же прекратил пить кофе и пропел в ответ следующую строку:

— \"Пожалуй, понимаю. Всенепременно долг исполнить надо!\"

Он даже поставил чашку обратно на стол, защелкав своими манипуляторами.

— \"Закон относится ко всем…\" — продолжил отец Хэнди.

Как бы про себя, с подлинной горечью, Тибор допел:

— \"…кто уклониться от него не смог!\" Он повернул голову в сторону священника и уставился на него долгим взглядом, нервно облизывая губы.

— В чем, собственно, дело? — наконец спросил калека.

\"А дело в том, — подумал отец Хэнди, — что я несвободен; я частица большой системы — последнее звено цепи, которое ходит ходуном, приплясывает и гоношится, когда всю цепь дергают там, вверху, на другом конце. Мы веруем, сам знаешь, что на том конце обретается Нездешнее, коего смутные распоряжения мы честно стараемся понять и выполнить, ибо верим — знаем! — что его хотения не просто непреложны, но и справедливы\".

— Мы не рабы, — произнес он вслух. — Хотя все мы — слуги. Мы вольны оставить службу. И ты — тоже. Даже я мог бы покинуть свой пост, если бы посчитал нужным. — \"Но этого не сделаю — давным-давно принял окончательное решение и связал себя самого тайной клятвой\". — Вот ты, зачем ты здесь работаешь?

Тибор ответил с осторожностью:

— Ну, потому что вы мне платите.

— Плачу, но не принуждаю.

— Есть-то надо. Какой я никакой, а пищу потребляю.

Отец Хэнди произнес приподнятым тоном:

— Нам ведомо, что ты мог бы без труда найти работу — где угодно и какую угодно. Твоим талантам всюду найдется применение, даром что ты… увечный.

— Дрезденская оратория, — вдруг произнес Тибор.

— А? Что? — растерялся священник.

— Как-нибудь, — сказал Тибор, — подключите генератор к электронному органу, я сыграю вам ее, и вы ее узнаете. Дрезденская оратория, она поднимает дух. Она указует горе. Туда, в высь небесную, откель вас взашей выгнали.

— О, совсем не так! — запротестовал отец Хэнди.

— О, совсем так! — ядовито возразил Тибор, и его исхудалое лицо пошло морщинами от разом закипевшей ярости, ибо дело касалось кровных его убеждений. — Пусть оно и \"доброе\", это ваше милосердное могущество. Все равно оно вынуждает вас делать некоторые вещи, которым и название подыскивать нет охоты. Скажите мне прямо: мне что, надо закрасить уже нарисованное? Или заказ на фреску отменяется вообще?

— Нет, речь идет о завершающей части фрески. Уже сделанное —великолепно. Мы послали цветные снимки на тридцатимиллиметровой пленке. От них пришли в восторг. Ну, сам знаешь кто — Попечители Церкви.

Тибор задумчиво произнес:

— Чудеса! Можно добыть цветную пленку, можно где-то проявить ее… А вот газет больше нет и в помине.

— Велика беда! Слушай радио — последние новости передают в шесть вечера, — наставительно сказал отец Хэнди. — Вещают из Солт-Лейк-Сити.

Он уповал, что Тибор подхватит разговор. Но ответной реплики не последовало. Человек-обрубок помалкивал и сосредоточенно пил кофе.

Тогда отец Хэнди спросил:

— Знаешь, какое самое древнее слово в современном английском языке?

— Нет, — коротко отозвался Тибор.

— Могущество, [2] — торжественно произнес отец Хэнди. — Ему соответствует немецкое слово \"macht\". Однако слово \"могущество\" восходит даже не к прагерманскому. Его происхождение еще древнее — от хеттского языка!

— Гм, гм.

— Исходное слово — \"mekkis\", то есть \"сила\".

Тут отец Хэнди опять сделал паузу, чтобы Тибор поддержал разговор. Не дождавшись ответной реплики, он вдруг пропел двустишье из моцартовой \"Волшебной флейты\":

— \"Что ж приумолкла ты? Пристало женщинам болтать, мужчинам же —делами заниматься!\"

Тибор угрюмо отозвался:

— А разве это не вы болтаете?

— Что ж, я лясы точу, а делами заниматься предстоит тебе, — вздохнул отец Хэнди. — Что-то я хотел сказать… Ах да, баран!

На пятиакровом пастбище, за церковью, паслись шесть его овец.

— Вчера Теодор Бентон одолжил барана для моих овечек, — сказал отец Хэнди. — Баран староват, с седой бородкой… Ну так вот, прибежала собака, этот рыжий ирландский сеттер Йейтса, и попробовала напасть на стадо. Да ты видел этого сеттера — он что ни день гоняет моих овец.

Калека неожиданно заинтересовался и поднял голову:

— Ну и что баран?

— Собака пять раз приближалась к стаду. И пять раз баран начинал медленно-медленно двигаться в сторону собаки, оставляя стадо за своей спиной. Собака, разумеется, тут же останавливалась, когда замечала, что баран направляется к ней. Ей не хотелось познакомиться с его рогами. А баран тоже останавливался — и делал вид, что пасется. — Отец Хэнди улыбнулся, припоминая эту сцену. — Что за умница старик! Я видел, как он пасется, а один глаз косит на собаку. Собака то лает, то скулит, а он знай себе пощипывает травку. Тут собака начинает опять красться к овцам. Баран начеку и двигается в ее сторону. Собака останавливается… Но в последний раз собака применила другую тактику — ринулась вперед бегом. И оказалась между бараном и овцами.

— И стадо начало удирать?

— Да. А собака — ну, ты сам знаешь их повадки, они это умеют — валит овцу, а потом убивает ее или калечит и первым делом полосует ей брюхо, выворачивает внутренности. — Отец Хэнди помолчал. — Ну так вот, про этого барана. Он очень старый. Он не мог догнать собаку и заступиться за овец. Он просто повернулся и смотрел на происходящее.

Оба собеседника какое-то время задумчиво молчали.

— А способны ли они думать? — спросил Тибор. — Я имею в виду баранов.

— Понятия не имею. Зато знаю, о чем думал я. Хотел бежать за ружьем. Чтоб убить собаку. Я должен был ее убить.

— Будь я на месте барана, — сказал Тибор, — и мне довелось бы наблюдать, как собака пробегает мимо меня и накидывается на овец, а я мог бы только наблюдать…

Он растерянно замолчал.

— Ты бы подумал: \"Лучше бы мне умереть, чем вот так стоять!..\"

— Вот именно.

— Стало быть, смерть действительно иногда благо, как мы учим Служителей Гнева. А не зло, как учат христиане. Помнишь, как в послании Павла: \"Смерть! где твое жало? Ад! где твоя победа?\" [3] Надеюсь, ты улавливаешь мою мысль? Тибор медленно произнес:

— Вы хотите сказать: не можешь выполнить свою работу — лучше умри… И какую работу должно исполнить мне?

\"На фреске, — подумал отец Хэнди, — тебе предстоит изобразить Его лик\".

— Его, — сказал он. — Как он выглядит.

Тибор на какое-то время остолбенел. Потом спросил:

— Вы хотите сказать — изобразить Его в точности так, как Он выглядит?

— Нет, — ответил отец Хэнди, — дать свое видение.

— У вас что — есть фотография? Или видеоматериал?

— Мне дали фотографию, чтобы показать тебе. Тибор ошарашенно уставился на него.

— Вы это серьезно? У них есть фотография Господа Гнева?

У меня есть трехмерное фото — то, что до войны называли голографией. Это не фильм, но для дела, думаю, достаточно.

— Дайте взглянуть.

В голосе Тибора мешалось удивление, страх и оскорбленное чувство художника, которому слишком грубо указывают, что и как делать.

Отец Хэнди сходил в свой кабинет и вернулся с папкой, из которой он достал трехмерную фотографию Господа Гнева и протянул ее Тибору. Тот ухватил ее механическими пальцами.

— Се наш Господь, — торжественно изрек отец Хэнди.

— Да, вижу, вижу, — закивал Тибор. — Какой изгиб черных бровей. Какие завитки смоляных волос… А глаза! Вижу в них боль… Но он же улыбается!

Внезапно его экстензор вернул фотографию священнику.

— Нет, я с этого рисовать не стану.

— А почему?

Но отец Хэнди отлично понимал резонность тиборовского \"нет\": фотография ни в коей мере не схватывала божественной сущности; это был снимок человека — просто человека. Да и странно было бы, если бы кусок целлулоида, покрытый нитратом серебра, мог уловить таинство божественной сущности.

— Эта фотография была сделана, — сказал отец Хэнди, — во время пира на открытом воздухе на Гавайях. Он вкушал местное блюдо из осьминога и курицы с листьями таро. Наслаждался жизнью. Видишь это жадное выражение разыгравшегося аппетита — как неестественно искажены черты Его лица сим чисто плотским чувством! Он отдыхал воскресным полуднем перед произнесением речи на факультете тамошнего университета — не помню названия. Это было в счастливую пору шестидесятых годов.

— Вы сами виноваты в том, что я не могу выполнить работу, — пробурчал Тибор.

— У плохого мастера всегда инструмент виноват.

— Вы не мой инструмент, — ответил калека. Опустив манипуляторы на сиденье тележки, он добавил: — Вот мои инструменты. Я их не виню. Я ими пользуюсь — как могу. А вы… вы мой наниматель. Вы ставите передо мной огромную задачу, но даете один паршивенький цветной снимок. Да разве я могу?..

— Странствие. Попечители Церкви постановили так: если фотографии недостаточно — а это так, и все мы отлично это понимаем, — тогда ты должен отправиться в странствие и путешествовать, пока не найдешь Господа Гнева. Они прислали письменное распоряжение на этот счет.

Тибор изумленно замигал. Таращась на отца Хэнди, он запротестовал:

— Но моя метабатарея! А ну как она выйдет из строя в дороге!

— В этом случае вини свой инструмент, — произнес отец Хэнди. Величаво-спокойная интонация этой фразы далась ему не без труда.

Или подала голос от плиты:

Уволь его. Пошли к черту.

— Я никого не увольняю, — обратился к ней с укором отец Хэнди. — И посылать к черту — это очень по-христиански. Пора бы тебе запомнить: у нас нет понятия ада и чертей!

Вслед за этим он повернулся к Тибору и произнес величайшие стихотворные строки всех времен и народов, коих общий смысл оба мужчины улавливали, но коих скрытая суть ускользала от них, как рыба у того рыбаря, что взял на ловитву сеть со слишком крупной ячеей.

Отец Хэнди произнес эти слова во весь голос, яко соединяющие их с Тибором за тем, что те, христиане, величали вечерей любви. Но в этих строках был явлен смысл более высокий: в них была Любовь, Человек и Красота — новая Троица.



Ich sih die liehte heide in
gruner varwe stan.
Dar suln wir alle gehen,
die sumerzit enphahen.



После того как священник это произнес, Тибор солидно кивнул и снова занялся сложным процессом поднесения чашки к своим губам. Когда хитрый механизм установил чашку в нужном положении, калека-художник стал медленно отхлебывать кофе. В комнате воцарилась тишина. Даже Или, представительница болтливой части человечества, хранила молчание.

Снаружи громко сопела и недовольно пофыркивала, переминаясь с ноги на ногу, пегая коровенка, возящая тиборовскую тележку. \"Наверное, ищет чего поесть, — подумал отец Хэнди, — и ничего не находит. Ей пища нужна только для тела, нам нужна пища и для души. Иначе помрем. Нам никак нельзя без этой фрески. Придется Тибору совершить странствие длиной в тысячу миль — а ежели его голштинка падет в дороге или батарея перестанет работать, тогда и мы погибнем вместе с ним — \"в смерти не пребудет один\"\".

Он мог только гадать, ведомо ли это самому Тибору. Ах, если бы знание этого помогло Тибору! Но скорее всего не поможет.

Поэтому отец Хэнди промолчал. В этом мире ничто не помогает.

Глава 2

Ни тот ни другой не ведали, кто был автором этого старинного стихотворения на средневековом немецком языке, для перевода которого имевшийся у священника современный словарь был непригоден. На пару они все же перевели четверостишье — где догадались, где восполнили пробел воображением, где провели логическое дознание. Хотя дословный перевод не удавался, они были уверены, что улавливают общий смысл. Глядя на их потуги, Или насмешливо фыркала.

Там было что-то про чащу, которая стоит под палящими лучами солнца, однако каким-то дивным образом продолжает ярко зеленеть. И выходило, что всем нам предстоит направиться туда… в самом скором времени? Указан срок — летом. Но что случится летом? Мы туда отправимся летом? Или летом прибудем туда?

Отец Хэнди и Тибор чувствовали итоговую правду, абсолютную истину этих слов, но, по своему невежеству и отсутствию источников, на которые можно опереться, приходилось домысливать. И лето в их сознании становилось временем, когда предстоит выйти и прийти — отправиться в путешествие в этот иссушенный солнцем лесной край и достичь конечной цели, конечного обретения. Они — опять-таки нутром — ощущали, что обретение жизни и уход из жизни одномоментны, тем не менее разумно объяснить сей феномен не могли, а потому он пугал их. Однако они раз за разом возвращались к этой теме, ибо не достигали понимания — быть может, это непонимание и было бальзамом для них, благостным спасением, и разговор они заводили ради того, чтобы лишний раз подтвердить наличие благости непонимания.

\"Теперь, — думал отец Хэнди, — мы с Тибором нуждаемся в mekkis — силе, что снизойдет с Неба и пособит нам…\"

В этом пункте Служители Гнева сходились с христианами: благая сила сосредоточена на Небесах, на Ubrem Sternenzelt, по выражению Шиллера, то есть после звездного шатра. Зная современный немецкий язык, они точно понимали смысл шиллеровского выражения — горние высоты располагаются выше звезд.

\"А вообще-то странно целиком полагаться на четверостишье, значение которого остается темным, — размышлял отец Хэнди, разворачивая старую карту с указанием всех бензозаправочных станций вдоль дорог — такие карты до войны раздавали автомобилистам бесплатно. — Все эти бесчисленные бензоколонки — не знаки ли это беды, не признак ли сползания человечества в пропасть маразма? Да, времена мечены расцветом дурного — не то чтобы те времена были паршивые, мы сами были гадкими, дурными — зло гнездилось в нас\".

Сейчас он совещался с Доминусом Маккомасом — своим начальником, согласно иерархии Служителей Гнева.

Доминус восседал перед ним — большой, не холодный и не горячий [4] — и скалил до странности крупные зубы. Казалось, зубы даны ему как атрибут профессии и он трудится преимущественно ими, готовый в клочья изорвать все живое и неживое, что попадает в поле его зрения.

— Карл Люфтойфель, — сказал Доминус Маккомас, — был настоящий сукин сын. Если говорить о его человеческой ипостаси.

Он поторопился присовокупить это уточнение, ибо негоже выражаться подобным образом о божественной части Господа Гнева, богочеловека.

— И бьюсь об заклад два к одному, — продолжил Маккомас, — что он использовал сладкий вермут для мартини.

— А вы сами пили когда-нибудь сладкий вермут — чистый или со льдом? — осведомился отец Хэнди.

— Сладенькая моча, — громыхнул Маккомас своим жутким придушенным баском, упоенно ковыряя между зубами кончиком спички. — Я не преувеличиваю. То, что они закупили, ничуть не лучше лошадиной мочи.

— Мочи лошадей, страдающих диабетом, уточнил отец Хэнди.

— Да, тех, что мочатся одним сахаром! — хохотнул Маккомас.

В его круглых глазах на мгновение заплясали чертики. Обычно же эти глаза источали опасность; блудливые и переменчивые, постоянно не то чтобы налитые кровью, а красноватые — наподобие металла в месте короткого замыкания. Подобный как бы расхристанный взгляд и вечно не более чем до половины застегнутая ширинка были характерными особенностями маккомасовского облика.

— Стало быть, ваш богомаз, — скрипучим баском продолжил Маккомас, —отправляется в Лос-Анджелес. На своих двух… колесах. Надеюсь, маршрут под горку?

На этот раз он расхохотался всерьез, так что обрызгал слюной полстола. Сидящая в уголке комнаты Или подняла глаза от вязания и глянула на Маккомаса с таким откровенным презрением, что отец Хэнди даже заерзал на стуле от неловкости и нарочито углубился в изучение засаленной дорожной карты.

— Карлтон Люфтойфель, — ни к кому не обращаясь, задумчиво произнес отец Хэнди, — был председателем Комиссии по разработке новых видов энергии с 1982 года и вплоть до начала войны. На самом же деле они трудились над созданием ГРБ.

Он замолчал, рассеянно водя пальцем по карте.

Да, Карлтон Люфтойфель был отцом ГРБ — глобальной рассредоточенной бомбы, которая предназначалась не для взрыва в определенном месте Земли, а для тотального заражения одного из слоев атмосферы.

Согласно тогдашним воззрениям военных теоретиков — до Третьей мировой войны, у этой бомбы были громадные преимущества. Ее нельзя было уничтожить подобно тому, как ракеты сбивали антиракетами, — когда даже самые быстрые бомбардировщики (а к 1982 году бомбардировщики летали с фантастическими скоростями) истребляли при помощи, смешно сказать, бипланов. Да-да, тихоходных бипланов с летчиком-камикадзе.

Эти чудо-бипланы появились в 1978 году. Серийное название — \"Заслон-III\". Что-то вроде громадного рукотворного пеликана, в брюхе которого немыслимое количество топлива. Аппарат петлял и кружил низко-низко над землей на протяжении многих месяцев, а пилот жил в его кабине так же естественно, как наши пращуры на деревьях.

На биплане \"Заслон-III\" имелась высокоэффективная аппаратура слежения, которая засекала пилотируемый бомбардировщик на любой высоте — даже на самой немыслимой. \"Заслон-III\" начинал стремительно подниматься в верхние слои атмосферы еще тогда, когда самолет противника находился за тысячу миль от него. Подъем осуществлялся за счет интенсивного выброса сжатого газа из сопла между крыльями. Пилот \"Заcлона-III\" мог почти в мгновение ока поднять аппарат в безвоздушное пространство и врезаться в бомбардировщик противника. На борту находилось более чем достаточно приборов, которые исключали возможность разминуться с целью. В итоге погибали трое — пилот биплана и два пилота бомбардировщика. Три человека — вместо миллионов. Город, который был обречен на гибель, как ни в чем не бывало жил прежней суетливой жизнью, зажигал огни и матерился в автомобильных пробках…

А тем временем над американской землей продолжали нести непрерывное дежурство десятки других аппаратов серии \"Заслон-III\" — месяц за месяцем, опускаясь на землю для дозаправки по скользящему графику. Они кружили над просторами страны подобно некоторым стервятникам, которые, кажется, всю жизнь проводят в поднебесье.

Однако эта идиллия не могла продолжаться вечно. И действительно она закончилась довольно быстро.

Антиракеты и аппараты серии \"Заслон-III\" эффективно отражали удары противника некоторое время, оттягивая последний ужас, но День Гнева все же наступил.

Наступил для всей планеты, ибо ГРБ — гнусное роковое безумие — никого не помиловала.

Карлтон Люфтойфель взорвал свою негодяйскую бомбу на околоземном спутнике на расстоянии пяти тысяч миль от Земли.

По расчетам каких-то недоумков, США должны были выйти сухими из воды: предполагалось, что Соединенные Штаты и дальше будут цвесть, неким мистическим образом огражденные от всеобщей гибели. Очевидно, уповали на карнавальные шапочки, выданные под Рождество всем патриотически настроенным гражданам. Под видом карнавальных шапочек американцев снабдили аппаратиком, который, будучи надет на голову, вводил прямо в вену головного мозга вещества, восстанавливавшие стремительно гибнущие красные кровяные тельца. Но этих шлемов, которые напоминали небольшой пылесос, почему-то надеваемый на голову, — этих спасительных шлемов, разумеется, на всех не хватило. Многие так и сгинули, не успев его получить во время той жуткой эпидемии неизлечимой Krankheit — как бишь это по-английски? — да, болезни. Впрочем, и та фирма, что продала Пентагону и Белому дому энное количество этих карнавальных шапочек, исчезла, словно ее и не было. И не потому, что ядовитые осадки разъели спинной мозг ее сотрудников. Они погибли от прямых попаданий ракет с ядерными боеголовками. Как ни шустрила американская ПВО, как ни метались в небе над страной антиракеты — все равно через систему тотальной защиты прорвалось более чем достаточно ракет противника.

Один мудрый человек сказал: быстрее всех бежит тот, кто не оглядывается. Ракеты Китайской Народной Республики явно не оглядывались. Вопреки расчетам американских ученых, китайские ракеты решительным образом не пожелали любезно повременить у границ США и подставить свою оперенную задницу для пинка американским ракетам. Миллионы китайцев сыграли в ящик, так и не узнав радостной новости, что ракеты, произведенные на их полукустарных подземных фабриках из металла, сваренного в доменках на задних дворах крестьянских домов, оказались вполне эффективны: их качество заслужило бы одобрительные кивки научных светил Америки — не будь эти светлые головы оторваны этими самыми ракетами.

\"Но кто скажет, — заключил отец Хэнди свои горестно-иронические воспоминания, — какое из примененного оружия было самым омерзительным, самым \"грязным\"?\"

Проглядывая еще несколько дорожных карт — таких же засаленных и протертых на сгибах, он думал:

\"ГРБ, созданная под началом Господа Гнева, была ответственна за большую часть смертей — эта бомба угробила примерно миллиард землян. Однако ГРБ, детище Карлтона Люфтойфеля, ныне обожествленного под именем Господа Гнева, не была самым мерзостным оружием, даром что оказалась главным убийцей\".

Нет, по мнению отца Хэнди, гнуснее всего был другой вид оружия. Хотя от него погибло \"всего лишь\" несколько миллионов человек, именно этот способ массового убийства произвел самое угнетающее впечатление на отца Хэнди. Эта штуковина сияла и воняла как дохлая макрель в лунном свете, по выражению одного американского конгрессмена. Подобно ГРБ, эта жуть состояла на вооружении армии США.

Разновидность отравляющего вещества нервно-паралитического действия. А действие было такое — клетки одних внутренних органов человека пожирали клетки других внутренних органов.

— Ладно, — пророкотал Доминус Маккомас, по-прежнему ковыряясь в своих лошадиных зубах, — если ваш богомаз справится с заданием, я буду только рад. На месте Попечителей Церкви мне было бы до одного места, в какой мере степени нарисованный Люфтойфель окажется похож на себя. Меня бы устроила любая самоуверенная заплывшая жиром порочная рожа — ну, что-то вроде упоенной морды свиньи, когда она нежится в луже грязи.

В этот момент его собственная рожа балдеющей в грязи свиньи сияла таким самодовольством, что отцу Хэнди невольно подумалось: \"Вот его бы лицо да на фреску\".

Как ни странно, Господь Гнева рисовался воображению именно таким —точной копией Маккомаса.. Однако с цветного снимка глядели исполненные затаенного страдания глаза человека, у которого в глубине души страшный разлад — до того страшный, что он заметен даже в тот момент, когда человек упивается жареным цыпленком под экзотическим соусом — с традиционной гавайской гирляндой цветов на шее и юной девицей по правую руку от него (пусть и не красавицей)… У мужчины на фотографии были густые блестящие спутанные волосы. Щеки отливали синевой, хотя было заметно, что он недавно тщательно выбрился. Эта синева — подкожная темнота там, где росла борода, — не была его виной, но была — знаком. Знаком чего? Темнота, тьма не есть зло. Именно тьму имел в виду Мартин Лютер, когда начинал перевод \"Бытия\" —первой книги Моисеевой — словами: \"Und die Erde war ohne Form und leer\". [5]  \"Leer\" — \"пуста\". Вот эта-то пустота и есть — тьма. \"Leer\" созвучно английскому слову \"layer\"… [6] Да, слой негативной пленки — если на нее попадет свет, то в результате химической реакции она станет совершенно мутной, обретя качество полной пустоты, глаукомной слепоты. Что-то вроде эдиповых странствий — все, что он видел, точнее, не сумел увидеть. Глаза его не утратили способность видеть — просто были безнадежно зашорены чем-то вроде мембраны. Вот почему отец Хэнди не ненавидел Карлтона Люфтойфеля —миллиард погибших от ГРБ отошел в мир иной не столь ужасно, как те миллионы, которых американский нервно-паралитический газ обрек на самопожирание.

А впрочем, все это положило конец бойне. После выпадения смертельно ядовитых осадков силы для ведения войны истощились. Война закончилась за недостатком вояк. \"De mortius nil nisi bene\", — подумал отец Хэнди, — то есть о мертвых только хорошее. А что хорошее о них можно сказать? Ну хотя бы это: вы умерли из-за идиотов, которых сами избрали себе в правители и защитники и в сборщики умопомрачительных налогов. Остается только гадать, кто был дурее — избранники или избиравшие? В итоге погибли и те и другие. И Пентагон, и Белый дом, и такие прочные убежища для особо важных персон — от них и руин не осталось, развеялись пылью… Нет, de mortius nil nisi malum, — мысленно исправил он древнюю мнимую мудрость, — о мертвых только плохое. Так-то оно ближе к жизни. Покойники были дураками — их непроходимая глупость достигала истинно сатанинского масштаба!\"

Инертность человеческого стада была просто-таки восхитительна! Почитывали газетки и таращились в ящик для дураков и пальцем о палец не ударили даже после того, как Карлтон Люфтойфель в 1983 году произнес в Шайенне свою программную речь, которую журналисты окрестили \"Речью о ложной магии цифр\". В этом выступлении Карлтон Люфтойфель без обиняков заявил следующее: великим заблуждением является то, что для выживания нации во время тотальной войны необходимо некое минимальное число спасшихся. Сила и жизнеспособность нации лежит не в конкретных человеческих единицах, а в ее \"ноу-хау\" — то есть в накопленных знаниях и методике их применения.

Это было сказано с большой помпой, вдохновенно, округло и вызвало немало одобрительных кивков с самых разных сторон. Его речь приравнивали по значению и отчетливости формулировок к знаменитой Фултонской речи Черчилля — декларации холодной войны, оглашенной несколькими десятилетиями раньше.

Согласно теории Люфтойфеля, коль скоро всеобъемлющие банки информации упрятаны под землей на глубине нескольких миль, то они сохранятся при любом ходе событий. А раз они не погибнут ни при каких обстоятельствах, то \"все наши американские непреходящие ценности, в том числе и непримиримая ненависть к известным врагам, сохранятся в веках, ибо могут быть легко усвоены через любой промежуток времени новопришедшими поколениями, начало которым положит горстка выживших\".

На деле же у \"новопришедших поколений\" нет ни средств, ни досуга добраться до подземных шахт, где собраны сокровища информации, потому как у I этих людей есть забота поважнее — об этой заботе Люфтойфель позабыл в своих расчетах. Элементарная проблема: прокормиться. Именно нехватка пищи подхлестывает такие опасные странствия между очагами цивилизации — они предпринимаются для расчистки новых участков для земледелия, для изыскания способов защитить растительность и скот в условиях отравленной окружающей среды. Все интересы нынешних людей вращаются вокруг свиней, коров и овец, вокруг зерновых и бобовых, капусты и морковки — вот те \"американские непреходящие ценности\", которые вышли на первое место. Нет дураков корпеть над извлечением патриотических идеалов из таких эпических стихотворных благоглупостей, как уитьеровские \"Занесенные снегом\"… [7]

— А я вам скажу так, — ворчливо произнес Маккомас, — никуда своего богомаза не посылайте. И вообще поручите работу над фреской человеку с полным комплектом конечностей. Уверяю вас, все будет шито-крыто. А этот ваш увечный на дурацкой коровьей упряжке проедет от силы сотню миль, а потом упрется в бездорожье, грохнется в канаву — и путешествию конец. Не воображайте, что вы оказываете ему великую услугу, Хэнди, делаете избранником и все такое. На самом деле вы просто посылаете безрукого-безногого бедолагу на верную гибель — а ведь он, признаться, недурно владеет кистью…

Недурно! — возмутился отец Хэнди. — Да он самый талантливый художник среди Служителей Гнева! Только недалекие люди могут называть его богомазом.

\"Закороченные\", докрасна раскаленные глаза Маккомаса зловеще уставились на отца Хэнди. Он тщетно искал хлесткие слова для ответа на подначку.

Но тут Или сообщила:

— К нам припожаловала мисс Рей.

— О-о! — протянул отец Хэнди и немного растерянно заморгал. Ибо именно Лурин Рей была тем существом, кем отец Хэнди невольно поверял все доктрины Служителей Гнева. И выводы бывали очень тревожными и противоречивыми.

Вот она идет, рыжеволосая и такая легкотелая, что ему иногда кажется —стоит ей захотеть, и она без усилия взмоет в небеса… Всякий раз, когда отец Хэнди неожиданно видел Лурин Рей, в его голове мелькала мысль о ведьме — уж очень воздушная она особа. Лурин Рей пешком, считай, не ходит — вечно верхом появляется. Может, это создает обманчивое впечатление надземности —хотя женщина она атлетического сложения и в ней мало от порхающего эфемерного создания. Видать, кости у нее полые, как у птицы, оттого и походка такая прыгуче-легкая. В который раз он объединял в своих размышлениях женщин и птиц. Недаром в песенке ловца птиц поется: \"Для щебетуний сеть совьем, а там, глядишь, мы сеть спроворим, чтоб женушку себе словить или хотя б милашку\". Глядя на нее, отец Хэнди всякий раз ощущал, как в нем просыпается что-то козлиное, греховное — в глубине своей натуры он обнаруживал шевеление грубо-плотских, дурных инстинктов.

Прискорбный факт, спору нет. Однако он привык к этому всплеску плотских эмоций. Говоря по совести, он наслаждался обществом Лурин Рей — ну да, наслаждался, чего себя обманывать.

— Доброе утро, — приветствовала его Лурин. Потом она заметила Доминуса Маккомаса, которого терпеть не могла, и наморщила носик и лицо —часть веснушек забежала в морщины. Вся она состояла из оттенков светло-рыжего: что волосы, что кожа, что губы, которые сейчас искривились презрительной усмешкой.

Стоя спиной к Маккомасу, она скорчила физиономию и насмешливо заголила свои зубки — маленькие и ровненькие. Такие аккуратные режущие штучки, а не целая дробильня во рту, как у некоторых. На иную посмотришь — и вспомнится, что ее пращуры такими же зубищами раскусывали доисторические семена с кожурой почти каменной твердости.

Есть зубы массивные, созданные для перемалывания пищи. Не зубы, а жевательные жернова. У Лурин же легкие, кусательные зубы. Она не ест, она пощипывает — или клюет. А впрочем, он не знает — только догадывается. Ничего он о ней не знает, ибо опасается приближаться к ней и приглядываться, вечно кладя между собой и ею непреодолимую дистанцию.

Совокупность догматов церкви Служителей Гнева естественным образом приводила к августинскому взгляду на женщину, к которому подмешан страх перед мнимо слабым полом; на это накладывались исступленные догмы ярчайших еретиков разных времен — манихеев [9], французских альбигойцев [10] и катаров [11], которые сходились в мнении, что всякая баба есть сосуд диавольский. Однако во времена этой философской нетерпимости к женщине трубадуры и рыцари не переставали славить и обожествлять Прекрасную Даму. Domina [12] — такая соблазнительная, полная жизненного начала… даже те dominae из Каркассонна, те безумицы, что носили сердца своих умерших возлюбленных в небольших коробочках, украшенных драгоценными камнями.

А вспомнить рыцарей-катаров, которые дошли до такой глупости — или кретинизма? — как высушивать кал своих возлюбленных и возить с собой по свету в эмалированных коробочках!.. Это почти извращенное поклонение женщине и любви вообще было жесточайшим образом искоренено папой Иннокентием III — и, вероятнее всего, поделом.

Но надо отдать должное: невзирая на некоторые перехлесты, альбигойские рыцари-поэты знали истинную цену женщины. Она не слуга мужчине и даже не \"слабый пол\", происшедший из ребра Адамова и столь падкий до соблазна. Женщина — это…

\"Да, это хороший, серьезный вопрос, на него с кондачка не ответишь, —думал отец Хэнди, поставив стул для Лурин и наливая ей кофе. — Скажем, в этой легкокостной двадцатилетней вертушке, веснушчатой, рыжеволосой, с \"интересной\" бледностью лица наличествует некое высшее достоинство. Достоинство такое же надмирное, безусловное, высшее, как у mekkis самого Господа Гнева. Но в чем заключается это достоинство? Не в mekkis, не в macht, не во власти. Скорее в неизбывной загадочности. Следовательно, дело в присутствии некоей гностической мудрости, за оболочкой столь хрупкой, столь восхитительной скрыт колодезь некоего знания… должно быть, рокового знания. Это занятно — выходит, истина может быть самым неотторжимым имуществом. Женщине ведома истина, она живет с ней и ею — и тем не менее эта истина ее не убивает. Однако для окружающих эта истина смертельна — когда женщина извергает ее из себя\".

Тут отцу Хэнди припомнилась вещая Кассандра, греческие жрицы —дельфийские оракулы. Дрожь страха пробегала по его спине всякий раз, когда он думал о женщине, несущей в себе роковую истину.

Однажды вечером, после нескольких глотков вина, он сказал Лурин:

— Ты несешь в себе то, что апостол Павел нарекал \"жалом\".

— Жало смерти есть грех, — тут же вспомнила Лурин.

Вот именно, — кивнул отец Хэнди.

И сие жало заключено в ней, но для нее безвредно, как для змеи — ее собственный яд… как для атомной боеголовки, находящейся в хранилище, — ее собственный заряд… Что нож, что меч имеют два конца — рукоять и лезвие. Гносис — знание — женщина держит за безопасный конец, за рукоять, всегда готовая пустить его в дело. Вот она взмахивает разящим концом — и по стальному лезвию, чудится отцу Хэнди, бегут искры отраженного огня…

Но в чем, собственно, заключается грех для Служителей Гнева? Разве что в выборе конкретного оружия. На ум сразу приходят неврастеники и явные психопаты из ныне отошедших в небытие корпораций и правительственных органов. Теперь все они покойники. Инженеры, чертежники, изобретатели, чиновники, вершители судеб всех рангов и степеней… из всех уже растет травка. То, что они сделали, было, несомненно, грехом. Но ведь они не ведали, что творили. Сказал же Христос — Господь той, ветхой секты — о своих мучителях и убийцах: \"Прости им, отче, ибо не ведают, что творят\". Не знанием, а отсутствием знания вошли эти люди в историю, — они, распявшие Сына Божьего, делившие одежды Его, бросая жребий, и коловшие его под ребра на кресте.

По мнению отца Хэнди, в трех местах Библии, которую он внимательно читал вопреки запрету Служителям Гнева изучать христианские священные тексты, сосредоточивалась истина: а именно, в Книге Иова, в Книге Екклесиаста и в увенчании библейской мудрости — Посланиях апостола Павла к Коринфянам. На сем христианство себя исчерпало. Ни Тертуллиан, ни Ориген, ни Августин [8], ни Фома Аквинский, ни даже божественный Абеляр — на протяжении почти двух тысяч лет никто не добавил ни йоты к исходному знанию.

\"А теперь, — думал отец Хэнди, — мы обладаем конечным знанием. Катары подходили к истине ближе прочих, угадали ее важнейшую составную — что не добро правит миром, что мир находится целиком и полностью во власти супостата, врага рода человеческого — словом, во власти зла. Они не сумели развить эту мысль и угадать все до конца — хотя в Книге Иова все уже содержится. Они не сообразили, что сам якобы Всемилостивый, добрый Бог — и есть Господь Гнева, средоточие всемирного зла, которое правит миром\".

— Помните, как шекспировский Гамлет окоротил Офелию? — ворчливо сказал Маккомас рыжеволосой девушке. — \"Сомкни уста свои и в монастырь ступай\".

Лурин, попивая кофе, прощебетала простодушнейшим голоском:

— В монастырь, где вы настоятелем, — с превеликим удовольствием!

— Глядите, какова! — возмущенно обратился Маккомас к отцу Хэнди.

— Вижу, вижу, — вкрадчиво согласился тот. — Вижу, что вам не подвластно заставить человека быть таким или другим согласно вашему волению. В людях есть неотменимая онтологическая природа.

Маккомас насупился и спросил:

Это что за зверь такой?

— Онтологическая природа, — с медовыми интонациями в голосе пояснила Лурин, — другими словами, врожденный характер человека. То, что мы есть на самом деле. Эх вы, невежа и деревенщина на Божьей службе! Повернувшись к отцу Хэнди, она обронила: — Я приняла окончательное решение. Принимаю христианство. Буду ходить в их церковь.

Маккомас хрипло расхохотался — грубо, утроб но. Так бы, наверно, смеялся динозавр своим животным нутром.

— А что, разве в округе сохранилась хоть одна христианская церковь? —отсмеявшись, спросил он.

— Они такие добрые, жалостливые, — сказала Лурин.

— А куда им деваться, — возразил Маккомас, — надо же людей к себе заманивать. Мы в отличие от них не жалеем. Люди приходят к нам за защитой! От Него.

Тут он ткнул большим пальцем вверх. На самом же деле это был нелепый жест. Ибо Господь Гнева — в своей нечеловеческой ипостаси, то есть не в облике Карлтона Люфтойфеля, в коем он являлся на Землю, но в качестве духа-mekkis, — обретается повсюду. Вверху, справа, слева, внизу — везде. И в могиле, куда нам всем суждено рано или поздно сойти.

Последний и самый страшный противник, узнанный апостолом Павлом, —смерть — все же в итоге торжествует. Апостол Павел жил и умер, так ничего и не добившись.

И вот сидит рядом двадцатилетняя девица, Лурин Рей, попивает кофе и хладнокровнейшим образом объявляет, что присоединяется к христианам —уходит в эту дискредитировавшую себя, ветхую и дышащую на ладан секту, идеалы которой безнадежно увяли. Собственно, христианство — пережиток прошлого. Оно уже явило свое гнилое, хилое и гнусное нутро.

Ибо разве не христиане придумали все это оружие массового уничтожения? Разве не потомки тех, кто с постными рожами распевал сладенькие лютеранские псалмы, создавали на заводах германских картелей дьявольские орудия, применение которых показало истинное лицо христианского, с позволения сказать, Бога?

На самом деле смерть не противник, не главнейший враг, как ее изображал апостол Павел. Смерть есть сбрасывание оков и избавление от Бога Жизни — от Deus Irae, от Господа Гнева. Лишь умерев, можно освободиться от Него, правящего миром живых. Только смерть избавляет.

Да, Бог Жизни, оказывается, и есть Бог Зла. И единственный Бог. Земля — Его мир, и единственное царство. А мы, все мы, суть Его слуги. Все сотворенное нами на протяжении многих тысяч лет, все навороченное нами на протяжении многих тысяч лет — это по Его велению, согласно Его приказам. А наградой нам было то, что лежало в Его природе и было сущностью его приказов, — Ira. То есть Гнев. Зло велел творить — и жестоко \"награждал\" отличившихся.

Но вот сидит девчушка по имени Лурин. И опять все теории поруганы. Опять концы с концами не сходятся…

Позже, когда Доминус Маккомас, приволакивая ноги, засеменил прочь по своим делам, отец Хэнди спросил Лурин:

— Почему?

Лурин пожала плечами.

— Люблю добрых людей. Мне по душе святой отец Абернати.

Отец Хэнди угрюмо воззрился на нее.

Джим Абернати был священником местной шарлоттсвилльской христианской церкви. Доктор богословия. Препоганый человечишка. К тому же и на мужчину этот Абернати мало похож. Больше напоминает кастрата — вполне может участвовать в гонках меринов, по выражению из филдинговского \"Тома Джонса\".

— И что он тебе дает? — спросил отец Хэнди. — Учит искусству самоутешения? Дескать, думайте о хорошем, и все уладится само собой…

— Нет, — возразила Лурин.

Тут вмешалась Или и прокаркала:

— Да просто она спит с ихним прихожанином! Ну, с Питом Сэндзом. Да ты его знаешь — молодой совсем, а плешивый, и рожа в прыщах.

У него стригущий лишай, — поправила Лурин.

— Ты бы достала ему фунгицидной мази, что ли, — предложила Или. — Пусть втирает в волосы. А то подхватишь от него.

— Нужен ртутный препарат, — сказал отец Хэнди. — Купи у странствующего разносчика товаров. Стоит примерно пять американских серебряных полудолларов…

Сама знаю! — зло огрызнулась Лурин.

— Полюбуйся на нее! — сказала Или. Он и сам видел. Характер!

— Да, он не gesund [13], — кивнула Лурин.

Пит Сэндз не входил в число прямых жертв войны, чье здоровье было подорвано или тело изувечено — как, скажем, у массы \"неполных людей\", то есть безруких и безногих. Но он был из числа кранкеров — людей с поврежденным здоровьем. Совершенно очевидно: голова странноватой формы, отсутствие волос, рябой, прыщавое лицо.

\"Возвращаемся к англо-саксонским крестьянам с изъеденными оспой рожами, — с неожиданной злобой подумал отец Хэнди. — Неужели это ревность?\"

Или сказала Лурин, выразительно кивнув в сторону своего мужа:

— Отчего бы тебе не спать с ним? Он по крайней мере gesund.

— Ой, да что вы говорите! — воскликнула Лурин обычным тихим голоском, в котором, однако, как дальний гром, рокотала злость. Когда Лурин сердилась по-настоящему, все ее лицо вспыхивало, а сама она сидела неподвижным каменным истуканом.

— Да я не шучу! — сказала Или громким визгливым голосом, забирая с каждым слогом все выше.

Ради бога! — взмолился отец Хэнди, пытаясь успокоить вдруг взъерепенившуюся супругу.

— А чего она сюда приперлась? — уже почти орала Или. — Объявить, что отрекается от нашей веры? Да начхать нам на нее. Пусть себе переходит хоть в магометанство!.. А вздумает шурухаться с этим недоноском Абернати — на здоровье! Только какой он мужик — одно название!

Яростный тон ее слов досказал все, что она недосказала. Бабы это умеют — есть у них такое врожденное искусство: одним тоном передать то, на объяснение чего мужчина затратил бы два воза слов. Мужчины могут только хмыкать и ворчать, как тот же Маккомас, или выражают свои эмоции невразумительным коротким хихиканьем, как сам отец Хэнди. Скудненькие средства самовыражения.

Стараясь, чтобы его слова прозвучали как речь умудренного жизнью человека, отец Хэнди спокойно спросил Лурин:

— Хорошо ли ты обдумала свой поступок? Ты делаешь необратимый шаг. Ты зарабатываешь на пропитание тем, что прядешь и шьешь, а потому зависишь от заказов членов нашей общины. А община отвернется от тебя, ежели ты подашься к этому Абернати…

— Существует же свобода совести! — сказала Лурин.

— Ох, и повернется же язык! — почти простонала Или.

Послушай, — произнес отец Хэнди. Он ласково взял ладони девушки в свои и продолжил терпеливым тоном: — Нет нужды переметываться к христианам и принимать их вероучение только потому, что ты спишь с Сэндзом. \"Свобода совести\", на которую ты ссылаешься, есть также и свобода не принимать чуждых тебе взглядов. Понятно? Ну же, дорогая, будь умницей, пораскинь мозгами.

Ей было двадцать. Ему — сорок два. А внутри он ощущал себя на все шестьдесят.

Держа ее ладони в своих, он видел себя старым немощным бараном, существом хилым, ветхим, отжившим… И внутренне съежился, представив себя со стороны именно таким — бессильным маразматиком. Но он все же продолжал свою речь:

— Они верили в своего добренького Господа без малого две тысячи лет. Но теперь мы знаем, что они заблуждались. Господь существует, но он… Да что мне тебе объяснять, ты сама знаешь. Даром что была еще ребенком во время войны, но ты не могла не запомнить мили и мили золы — все, что осталось от бесчисленных погибших… Невообразимо, как ты можешь — в здравом уме и твердой памяти, не кривя душой, не поступаясь ни разумом, ни моральными принципами, — принимать учение, которое учит, что добро сыграло решающую роль во всем происшедшем! Тебе понятен ход моих мыслей?

Лурин не вырывала своих рук из его рук. Но сидела, как каменная. Если бы не тепло ладоней, он бы решил, что держит покойника — до того она была неподвижна, зажата. Наконец ее неестественная, покойничья окаменелость вызвала в нем невольную брезгливость — и он отпустил ее руки.

Она сразу же занялась недопитой чашкой кофе. Внешне ее движения были исполнены покоя.

— Что я вам скажу, — произнесла Лурин ровным голосом, — никто из нас не сомневается, что председатель Комитета по разработке новых видов энергии Карлтон Люфтойфель действительно существовал. Но он был человек. Просто человек. Никакой не Бог.

— Это была лишь оболочка человека, видимость человека, — сказал отец Хэнди. — Сотворенная Господом. По образу и подобию Его, если использовать вашу христианскую терминологию.

Она молчала. Ей было нечего возразить.

— Дорогая моя, — сказал отец Хэнди, — верить в устарелые догматы Ветхой Церкви — значит бежать от правды. Бежать от настоящего. Это мы, наша церковь пытаемся жить в настоящем, в этом мире, смело взирать в лицо происходящему и бесстрашно оценивать происшедшее. Мы честны перед собой. Да, говорим мы, все живое находится в руце безжалостного, злобного божества, которое не успокоится, пока не сотрет нас с лица Земли: одного за другим, одного за другим — или всех скопом. Но чтоб никого не осталось! Было бы славно верить в Бога смерти, но, увы, увы…

— А может, Бог смерти и существует! — вдруг перебила его Лурин.

— Это кто же? Плутон? — рассмеялся отец Хэнди.

А ну как Господь разрешит нас от мук? — спросила она твердым голосом. — Я попробую найти такого Бога в христианской церкви. Как бы то ни было… — Она быстро стрельнула глазами в сторону священника — такая маленькая, решительная и миловидная — и заранее покраснела, прежде чем произнести то, что произнесла: — Не желаю я обожествлять психопата и бывшего высокопоставленного чиновника. Это то, что я называю неразумием. Это… —Лурин взмахнула руками, ища нужное слово. Потом закончила тихо, будто саму себя пыталась убедить: — Это неверно.