Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Роберт Грейвз



Я, Клавдий

…Повествование, которое подверглись самым различным искажениям не только теми, кто жил в те времена, но также и в последующие годы - это только верно, что все выдающиеся труды предаются сомнению и забвению - причем одни выдают за факты самые сомнительные слухи, другие - объявляют ложью то, что действительно имело место; последующими поколениями в обоих случаях допускались преувеличения.

Тацит [1]

ОТ АВТОРА

Слово «золотой» употребляется здесь в значении общепринятой денежной единицы и соответствует латинскому aureus, монете, равной ста сестерциям или двадцати пяти серебряным динариям («серебряная монета»); это приблизительно то же, что английский фунт стерлингов или пять американских долларов. Римская миля на тридцать шагов короче английской. [2] Даты на полях для удобства даны в современном летосчислении; по греческому летосчислению, используемому Клавдием, отсчет годов начинается от первой Олимпиады, которая происходила в 776 году до н. э. Из тех же соображений приводятся общепринятые сейчас географические названия; отсюда - Франция вместо Трансальпийской Галлии, так как Франция занимает приблизительно ту же территорию, а назвать такие города, как Ним, Булонь и Лион на современный лад, - их классические названия не будут узнаны широким читателем, - помещая их в Трансальпийскую Галлию, или, как ее именовали греки, Галатию, будет непоследовательно с моей стороны. (Греческие географические термины могут только запутать; так, Германия называлась у них «Страна кельтов».) Подобным образом в книге использовались наиболее привычные формы имен собственных - «Ливий» для Titus Livius, «Кинобелин» для Сunobelinus, «Марк Антоний» для Marcus Antonius.

Временами было трудно найти соответствующий аналог военных, юридических и других терминов. Приведу один-единственный пример со словом «ассагай» (метательное копье с железным наконечником). Рядовой авиации Т. И. Шоу (которого я пользуюсь случаем поблагодарить за тщательную вычитку корректуры этой книги) сомневается в правильности употребления слова «ассагай» для передачи германского framea или рfreim. Он предлагает взять слово «дротик». Но я не принял его предложения, в отличие от всех прочих, за которые весьма признателен, так как «дротик» был нужен мне для перевода слова pilum - обычное метательное оружие регулярной римской пехоты, - а «ассагай» звучит более устрашающе и более подходит для оружия дикарей. Слово это у нас в ходу вот уже триста лет, а в девятнадцатом веке благодаря войне с зулусами стало еще употребительнее. Frameа, копья с длинными древками и железными наконечниками, использовались, согласно Тациту, и как метательное, и как колющее оружие. Точно таким же образом применяли ассагай зулусские воины, с которыми у германцев времен Клавдия было много общего в материальной культуре. Совместить утверждения Тацита об удобстве framea в ближнем бою и тем, будто бы ими было несподручно сражаться в лесу среди деревьев, можно, лишь сделав вывод, что германцы скорее всего поступали так же, как и зулусы, а именно: отламывали конец длинного древка framea, когда начиналась рукопашная. Но до этого редко доходило, так как германцы предпочитали при столкновении с лучше вооруженной римской пехотой тактику молниеносных ударов и столь же молниеносного бегства.

В своем труде «Жизнь двенадцати цезарей» Светоний говорит, что «Истории» Клавдия написаны не так тяжеловесно, как бестолково. Однако, если некоторые абзацы этой книги написаны не только бестолково, но и тяжеловесно - неуклюжие фразы, неудачно построенные отступления, - это вполне соответствует стилю Клавдия, с которым мы знакомимся по дошедшим до наших дней отрывкам его речи на латыни относительно привилегий, дарованных им эдуям. [3] В ней полно языковых погрешностей, но, возможно, перед нами просто копия официальной стенографической записи слов Клавдия, обращенных к сенату, - речь старого человека, добросовестно пытающегося выступить без подготовленного заранее текста, имея под руками лишь листок с набросанными наспех заметками. Книга «Я, Клавдий» написана разговорным слогом, да и сам греческий куда более разговорный язык, чем латынь. Найденное недавно письмо Клавдия александрийцам (на греческом), которое, однако, частично может принадлежать перу императорского секретаря, куда легче читать, чем речь к эдуям.

За исправление неточностей при передаче классических реалий я должен поблагодарить мисс Айлис Робертс, а за критические замечания по поводу стилистического соответствия английского текста поставленной задаче - мисс Лору Райдинг.



Р. Г.

1934

Глава I

Я, Тиберий Клавдий Друз Нерон Германик, и прочая, и прочая (не стану докучать вам перечислением всех моих титулов), которого некогда, и не так уж давно, друзья, родные и знакомые называли «идиот Клавдий», или «этот Клавдий», или «Клавдий-заика», или «Клав-Клав-Клавдий», или в лучшем случае «бедный дядя Клавдий», намерен написать историю своей не совсем обычной жизни, начиная с раннего детства, год за годом, пока не достигну того рокового момента, изменившего мою судьбу, когда восемь лет назад, в пятьдесят один год, я попал в - если можно так сказать - золотые сети, из которых до сих пор не могу выпутаться.

Это будет отнюдь не первая моя книга: по правде говоря, литература, а в особенности история - еще в юности я изучал этот предмет под руководством лучших историков Рима, - были, до того как наступила вышеупомянутая перемена, моей единственной профессией, единственным моим интересом в течение тридцати пяти лет. Поэтому читатели не должны удивляться тому, что я пишу как профессионал; книгу эту сочинил действительно я, Клавдий, а не мой секретарь и не официальный летописец, один из тех, кому общественные деятели имеют привычку вверять свои воспоминания в надежде, что изящная форма восполнит убожество содержания, а лесть смягчит пороки. Клянусь всеми богами, у меня был лишь один секретарь - я сам, и сам я был своим летописцем: я пишу своей собственной рукой, и чего, спрашивается. я добьюсь у себя самого, если стану льстить сам себе? Могу добавить, что это даже не первая история моей жизни. написанная мной. Я уже написал восемь томов на эту тему в дар городскому архиву. Прескучная книга, которую я не ставлю ни в грош, но что было делать - положение обязывает. Честно говоря, я был в то время - два года назад - крайне занят другими делами. Первые четыре тома я продиктовал своему секретарю-греку и велел ему ничего не трогать (разве что сделать фразу гармоничней или убрать противоречия и повторы). Но должен признаться, что вторая половина этой работы и несколько глав из первой были состряпаны этим самым секретарем, Полибием (которого еще мальчиком-рабом я так назвал в честь знаменитого историка [4]), на основе данного ему мной материала. Он настолько точно скопировал мой слог, что никто бы не догадался, что там мое, что - его.

Повторяю, это прескучная книга. Я не мог позволить себе критиковать императора Августа, моего двоюродного деда по материнской линии, или его третью, и последнюю, жену Ливию Августу, мою бабку, потому что оба они были официально обожествлены, а я был связан с их культами в качестве жреца, и хотя мне ничего не стоило подвергнуть очень резкой критике недостойных преемников Августа на императорском троне, я воздержался от этого из соображений приличия. Было бы несправедливо оправдывать Ливию, да и самого Августа, который доверял и подчинялся этой удивительной и - не буду скрывать - чудовищной женщине, и рассказывать правду о двух других императорах, не находящихся под защитой нашего страха и благоговения перед богами.

Я сознательно сделал эту книгу скучной, запечатлев в ней лишь такие бесспорные факты, как, например, то, что такой-то женился на такой-то, дочери такого-то, который может похвалиться таким-то количеством почестей и наград, но не упоминал при этом политическую подоплеку этого союза или закулисные сделки между семействами. Или писал, что такой-то внезапно умер, поев африканских фиг, не обмолвясь и словом о яде или о том, кому эта смерть пошла на пользу, если только факты не были подтверждены решением уголовного суда. Я не лгал в этой книге, но и не говорил правды в том смысле, в каком намерен говорить здесь. Когда я на днях пошел на Палатинский холм в Аполлонову библиотеку [5] и взял эту книгу, чтобы освежить в памяти кое-какие подробности и даты в главах, посвященных государственным событиям, мне встретились абзацы, относительно которых я мог бы поклясться, что их писал или диктовал я сам, - мой стиль не спутаешь ни с чьим другим, - но я абсолютно этого не помню. Если их автор - Полибий, то эти абзацы - пример на редкость ловкого подражания (не спорю, он мог изучать другие мои произведения), но если они все же написаны мной самим, значит, память у меня даже хуже, чем говорят мои враги. Перечитав последние строки, я вижу, что не столько снимаю с себя, сколько возбуждаю подозрение, во-первых, в том, единственный ли я автор этого труда, во-вторых, в том, можно ли мне верить как историку, и, в-третьих, в том, хорошо ли я помню факты. Но я не стану ничего менять; я пишу то, что чувствую, пишу своей собственной рукой, и чем дальше пойдет мой рассказ, тем менее у читателя будет оснований сомневаться, что я что-то утаил - слишком многое здесь будет не в мою пользу.

История эта останется в тайне. Но кому-нибудь же, могут меня спросить, я ее раскрою? Отвечаю: моя книга адресована потомкам. Я не имею в виду правнуков или праправнуков, я имею в виду очень далеких потомков. И все же я надеюсь, что вам, мои возможные читатели, которых отделяет от меня сто с лишним поколений, будет представляться, будто я обращаюсь непосредственно к вам, словно ваш современник, так точно, как давно почившие Геродот и Фукидид часто, кажется, обращаются ко мне. Но почему я указываю на таких отдаленных потомков? Сейчас объясню.

Чуть меньше, чем восемнадцать лет назад, я отправился в Кумы в Кампании, [6] чтобы посетить сивиллу в пещере горы Гавр. В Кумах всегда есть сивилла, потому что, когда одна умирает, ей наследует другая, ее прислужница, но не все они равно знамениты. Некоторым из них за все долгие годы их службы Аполлон так ни разу и не даровал права произнести прорицание. Другие пророчествуют, но, судя по той бессмыслице, которую они произносят, вдохновляет их не Аполлон, а Вакх, отчего в прорицания вообще перестали верить. До того как сивиллой сделалась Деифоба, к которой часто обращался за советом Август, и Амалфея, которая все еще жива и весьма известна, в течение трехсот лет одна сивилла была хуже другой. Пещера их находится позади небольшого греческого храма, посвященного Аполлону и Артемиде, - Кумы были эолийской греческой колонией. [7] Над портиком храма виден старинный золоченый фриз, приписываемый Дедалу, что явная нелепость, так как храму не больше пятисот лет, если не меньше, а Дедал жил по крайней мере тысячу сто лет назад. На фризе изображена история Тезея и Минотавра, которого Тезей убил в Лабиринте на Крите. [8] Прежде чем я получил разрешение посетить сивиллу, я должен был принести на алтарь храма жертву Аполлону и Артемиде: первому - вола, второй - овцу. Стоял декабрь, погода была холодная. Пещера, вырубленная в толще скалы, вселяла ужас, подъем туда был крутой, извилистый и темный; к тому же там было множество летучих мышей. Я пошел переодетым, но сивилла узнала меня. Выдало меня заикание. В детстве я заикался очень сильно и хотя, следуя советам знатоков ораторского искусства, постепенно научился контролировать свою речь на официальных церемониях, в частной, не подготовленной заранее беседе я все еще, бывает, хотя и реже, чем раньше, спотыкаюсь от волнения о собственный язык: это и случилось со мной в Кумах.

Вскарабкавшись с трудом на четвереньках по крутой лестнице, я вошел во внутреннюю пещеру и увидел сивиллу, больше похожую на обезьяну, чем на женщину; она сидела на кресле в клетке, свисающей с потолка, на ней был красный плащ, немигающие глаза горели красным огнем в свете одного-единственного красного луча, падающего откуда-то сверху. Беззубый рот ухмылялся. Вокруг пахло смертью. Но я все же умудрился выжать из себя заранее приготовленное приветствие. Она ничего не ответила. Только спустя какое-то время я догадался, что это была лишь мумия Деифобы, предыдущей сивиллы, умершей не так давно в возрасте ста десяти лет; в глазницы ей были вставлены стеклянные шары, посеребренные сзади, чтобы они сверкали. Все сивиллы всегда жили вместе со своей предшественницей. Я простоял несколько минут перед Деифобой, дрожа и заискивающе улыбаясь, чтобы умилостивить ее, - эти минуты показались мне вечностью. Наконец передо мной явилась настоящая сивилла, еще совсем молодая женщина по имени Амалфея. Красный луч погас, Деифоба исчезла (кто-то, наверно прислужница, прикрыл окошечко из красного стекла), а сверху ударил новый луч света - белый - и осветил Амалфею, сидевшую в глубине темной пещеры на троне из слоновой кости. Ее безумное лицо с высоким лбом было прекрасно; она сидела так же неподвижно, как Деифоба. Глаза были закрыты. У меня подогнулись колени, и я с трудом проговорил:

- О, сив-сив-сив… - не в силах перестать заикаться.

Она открыла глаза, нахмурилась и передразнила меня:

- О, Клав-Клав-Клав…

Мне стало стыдно, я вспомнил, зачем я сюда пришел, и, сделав над собой усилие, сказал:

- О, сивилла, я пришел спросить тебя о судьбе Рима и своей собственной судьбе.

Постепенно ее лицо изменилось, ее охватил пророческий экстаз, тело ее задергалось, дыхание участилось, по всем уголкам пещеры пронесся вихрь, захлопали двери, у моего лица воздух со свистом рассекли чьи-то крылья, свет погас, и Амалфея голосом бога произнесла по-гречески следующее стихотворение:



Кто был Проклятьем поражен,

Кого томит монеты звон,

Недугом сломлен будет он:

Во рту личинки синих мух,

Глаза червивы, отнят слух,

Забытый, он испустит дух.

Затем, потрясая руками над головой, продолжала:

Десять лет промчат стремглав,

Дар получит Клав-Клав-Клав.

Он не рад ему, и прав:

Вкруг себя собравши знать,

Будет мямлить и мычать -

Что с придурочного взять…

Но пройдут за годом год

Лет, так, тыща девятьсот -

Всякий речь его поймет. [9]



И тут бог расхохотался ее устами - прекрасный, но устрашающий звук: «Ха! Ха! Ха!» Я почтительно поклонился, поспешно повернул к выходу и заковылял прочь; на сломанной лестнице я растянулся, поранив лоб и колени, кувырком слетел вниз и еле живой выбрался наружу. Всю дорогу меня преследовал громоподобный смех.

Будучи профессиональным историком и жрецом, получив возможность изучать упорядоченные Августом Сивиллины книги и имея теперь опыт в расшифровке прорицаний, я могу интерпретировать эти стихи с известной долей уверенности. Под «Проклятьем» сивилла явно имела в виду проклятие небес, которое уже многие годы преследовало нас, римлян, за разрушение Карфагена. Именем наших главных богов, в том числе Аполлона, мы поклялись Карфагену в дружбе и защите, а затем, позавидовав тому, как он быстро оправился от бедствий, причиненных второй Пунической войной, обманом вовлекли его в третью Пуническую войну и полностью разрушили, истребив поголовно всех его обитателей и засеяв поля солью. [10] «Звон монеты» - главное орудие этого Проклятья - безумная алчность, охватившая Рим, после того как он уничтожил своего главного соперника в торговле и сделался господином всех богатств Средиземного моря. Богатство повлекло за собой праздность, жадность, жестокость, бесчестность, трусость, изнеженность и все прочие, ранее не свойственные римлянам, пороки. Что это за «дар», которому я был не рад, - я получил его точно в указанный срок, - вы узнаете в свое время из этого повествования. Над словами о том, что спустя много лет всякий поймет мою речь, я ломал голову не один год, но теперь, думаю, наконец уразумел их смысл. Эти слова - повеление написать настоящую книгу. Когда я ее закончу, я пропитаю ее предохраняющим составом, запечатаю в свинцовый ларец и закопаю глубоко в землю, чтобы потомки могли выкопать ее и прочитать. Если я правильно понял сивиллу, это произойдет примерно через тысячу лет.

И вот тогда, когда все другие нынешние авторы, произведения которых доживут до тех дней, будут казаться заиками, а слог их хромым - ведь они пишут лишь для своих современников, притом с оглядкой, - моя книга расскажет обо всем ясно и без утайки. Возможно, поразмыслив, я не стану брать на себя труд запечатывать ее в ларец. Я просто оставлю ее где-нибудь - пусть лежит. Мой опыт историка говорит, что документы чаще сохраняются благодаря случаю, чем сознательным действиям. Аполлон напророчил все это, пусть он и позаботится о рукописи. Как вы видите, я решил писать по-гречески, так как, по моему убеждению, греческий всегда будет всеобщим языком литературы, а если Рим сгинет, как предсказала сивилла, то вместе с ним сгинет и латинский язык. К тому же греческий - язык самого Аполлона.

Я буду аккуратен с датами (которые, как вы видите, я выношу на поля) и с именами собственными. Мне даже вспоминать не хочется, сколько, работая над историей Карфагена и Этрурии, [11] я провел мучительных часов, пытаясь отгадать, в котором году произошло то или иное событие, действительно ли такого-то человека звали так-то или он был сыном, внуком, возможно, даже правнуком этого человека, а то и вовсе не состоял с ним в родстве. Постараюсь избавить будущих историков от подобных мук. Так, например, в моей книге есть несколько персонажей по имени Друз: мой отец, я сам, мой сын, мой двоюродный брат, мой племянник; всякий раз, что я буду упоминать это имя, я буду отмечать, - кого именно я имею в виду. Еще один пример: говоря о своем наставнике Марке Порции Катоне, я не оставлю никаких сомнений в том, что он не был ни Марком Порцием Катоном Цензором, развязавшим третью Пуническую войну, [12] ни его сыном с тем же именем, известным знатоком законов и автором юридических трудов, ни его внуком-консулом, которого звали точно так же, ни правнуком с тем же именем, врагом Юлия Цезаря, ни праправнуком, убитым в битве при Филиппах, [13] а был его абсолютно ничем не прославившимся прапраправнуком все с тем же именем, который никогда не занимал никаких высоких общественных постов да и не заслуживал их. Август сделал его моим наставником, а затем воспитателем молодых римлян из знатных семей и сыновей иноземных царей, ибо, хотя его имя давало ему право занимать самые высокие должности, его жестокость, глупость и педантизм не позволяли ему стать ничем, кроме простого учителя.



10 г. до н. э.



Чтобы определить время, когда происходили эти события, я думаю, самое лучшее будет сказать, что я родился в 774 году от основания Рима Ромулом и спустя семьсот шестьдесят семь лет после первой Олимпиады и что император Август, чье имя вряд ли будет забыто даже через тысячу девятьсот лет, к тому моменту уже двадцать лет правил Римом.

Прежде чем закончить эту вступительную главу, я должен добавить еще кое-что насчет сивиллы и ее прорицаний. Я уже говорил, что, когда одна сивилла умирает, ей наследует другая и что одни из них более известны, чем другие. Большой славой пользовалась Демофила, с которой советовался Эней, прежде чем спуститься в подземный мир. [14] Известна также Герофила, которая явилась к царю Тарквинию и предложила купить у нее свиток с прорицаниями. [15] Когда он отказался, так как цена показалась ему чересчур высокой, она, как говорит легенда, сожгла часть свитка и предложила ему купить то, что осталось, за прежнюю цену. Он опять отказался. Тогда Герофила сожгла еще кусок и снова предложила Тарквинию оставшееся по той же цене, и на этот раз царь из любопытства ей заплатил. Пророчества Герофилы были двух видов; во-первых, предупреждения о несчастье и прорицания благоприятных событий в будущем, во-вторых, указания о том, какие именно жертвы нужно принести богам, чтобы умилостивить их при тех или иных предзнаменованиях. С течением времени к этим предсказаниям добавились примечательные и достоверные пророчества частным лицам. И когда в дальнейшем, согласно тем или иным знамениям, Риму угрожали бедствия, сенат приказывал жрецам, в ведении которых были свитки с прорицаниями, справляться в них, и там всегда находился ответ. Дважды свитки были частично уничтожены во время пожаров, и утерянные пророчества восстанавливались жрецами по памяти. Во многих случаях память им, по-видимому, изменяла, поэтому Август решил отобрать заслуживающие доверия тексты предсказаний, исключив из списков явные интерполяции и восстановленные тексты. Он также изъял у населения и уничтожил все, какие только смог заполучить, сомнительные частные собрания пророчеств, общим числом более двух тысяч. Просмотренные свитки прорицаний Август запер в ларец, поставленный под пьедесталом статуи Аполлона в храме, который он построил на Палатинском холме возле своего дворца. Спустя некоторое время после смерти Августа в мои руки попала уникальная книга из его личной исторической библиотеки. Она называлась «Сивиллины диковины: исключенные из канона пророчества, сочтенные жрецами Аполлона поддельными». Стихи были переписаны прекрасным почерком Августа, с теми типичными для него ошибками, которые он сперва делал по невежеству, а затем не исправлял из гордости. Большая часть этих стихов, судя по всему, не произносилась ни одной из сивилл, в экстазе или без него, и была сочинена безответственными людьми, которые желали прославить себя и свой род или навлечь проклятье на род соперников и для того приписывали божественное происхождение собственным фантастическим вымыслам. Я заметил, что род Клавдиев больше всех усердствовал по части таких подделок. Однако я нашел там два или три стихотворения, судя по их языку, сравнительно старых и, по-видимому, действительно вдохновленных богом, которые Август, чье слово было законом для жрецов Аполлона, не включил в канон из-за их вполне ясного и устрашающего смысла. У меня нет более этой книжицы. Но я помню слово в слово - да его и невозможно забыть - самое поразительное из этих, несомненно подлинных, предсказаний, записанных как по-гречески, так и, подобно большей части ранних пророчеств в каноне, в приблизительном переводе на латынь. Вот как оно звучит:



Минует век с Пунических войн -

К лохматому в рабство Рим попадет.

Лохматый сей, впрочем, будет лыс.

Одним он муж, а другим - жена.

Ему гарцевать на коне без копыт,

А жизни лишит его сын не сын,

И встретит он смерть не в бою.

И к власти придет лохматый второй,

Лохматому первому сын не сын.

Лохматый сей впрямь будет лохмат.

Он сделает мраморным глиняный Рим,

Но цепью невидимой свяжет его.

Погубит его жена не жена,

И рад будет гибели сын не сын.

Лохматый третий к власти придет,

Второму лохматому сын не сын.

И грязью покрыт, и кровью облит,

Лохматый сей, впрочем, будет лыс.

Победы и беды увидит с ним Рим.

А гибели рад будет сын не сын,

С подушкой вместо меча.

Четвертый лохматый к власти придет,

Лохматому третьему сын не сын.

Лохматый сей, впрочем, будет лыс.

Кощунства и яды увидит с ним Рим,

Погибнет же он от удара коня,

Что в детстве его носил.

Лохматый пятый к власти придет,

Он к власти придет, не желая ее.

Его недоумком считают вокруг.

Лохматый сей впрямь будет лохмат.

Он воду даст Риму и хлеб зимой,

Погубит его жена не жена,

И рад будет гибели сын не сын.

Шестой лохматый к власти придет,

Лохматому пятому сын не сын.

Он даст Риму пляски, пожар и позор,

Родительской кровью себя запятнав.

Лохматый седьмой не придет никогда.

Кровь хлынет из гроба ручьем.



Августу, должно быть, было ясно, что первый из «лохматых», то есть Цезарь (ведь слово «цезарь» означает «волосатый»), - его двоюродный дядя Юлий, усыновивший его. Юлий был лыс и прославился своим блудом - равно с женщинами и с мужчинами; его боевой конь, как гласит молва, был чудовищем с человеческими ступнями вместо копыт. Юлий вышел живым из многих боев и погиб наконец в сенате от руки Брута. А Брут, хотя и считался сыном другого человека, был внебрачным сыном Юлия. [16] «И ты, дитя?» - сказал Юлий, когда тот бросился на него с кинжалом. О Пунических войнах я уже писал. Во втором из цезарей Август наверняка узнал себя. И действительно, глядя под конец жизни на великолепные храмы и общественные здания, воздвигнутые на месте прежних по его указу, и думая о том, как он всю жизнь старался укрепить и прославить Рим. Август похвалялся, что получил Рим глиняным, а оставляет его в мраморе. Но тех вещих строк, что касались его смерти, он, по-видимому, или не понял, или не поверил им, однако совесть не позволила ему уничтожить стихотворение. Кто были третий, четвертый и пятый «лохматые», станет ясно из моей истории, и я действительно буду недоумком, если, считая, что до сих пор прорицание во всех подробностях отвечает истине, не узнаю шестого «лохматого» и не порадуюсь за Рим, что шестому не наследует седьмой.

Глава II

Я не помню отца, умершего, когда я был ребенком, но в юности я пользовался всяким случаем получить сведения о его жизни и личности у кого только мог - сенатора, солдата или раба, которые знали его, - и желательно поподробней. Я начал писать его биографию как свою первую ученическую работу по истории, и, хотя бабка Ливия скоро положила ей конец, я продолжал собирать материал в надежде, что когда-нибудь смогу завершить свой труд. Я действительно закончил его - всего несколько дней назад, но даже сейчас будет бессмысленно пытаться представить эту биографию на суд широкой публики. Она настолько проникнута республиканским духом, что стоит Агриппинилле - моей теперешней жене - услышать о ее выходе в свет, как все экземпляры книги тотчас будут конфискованы, а мои незадачливые писцы пострадают из-за меня и моей опрометчивости. Хорошо, если им не переломают руки и не отрубят большой и указательный пальцы в знак ее особого благоволения. Как эта женщина ненавидит и презирает меня!

Отец всю жизнь был мне примером и повлиял на меня сильнее, чем кто-либо другой, не считая моего старшего брата Германика. А Германик был, по общему мнению, копией отца чертами лица, фигурой (за исключением тонких ног), смелостью, умом и благородством, поэтому они сливаются у меня в сознании воедино. Если бы я мог начать это повествование рассказом о своих ранних годах, предварив его всего несколькими словами о родителях, я бы так, несомненно, и сделал, ибо генеалогия и семейные предания - скучная материя. Но я не могу не написать, и довольно подробно, о своей бабке Ливии (единственной, кто был в живых из родителей моих родителей при моем рождении), потому что, к сожалению, она является главным персонажем в первой половине этой истории, и если я не дам ясного представления о ее молодых годах, ее позднейшие поступки будут непонятны. Я уже упоминал, что она была замужем за императором Августом вторым браком после того, как развелась с моим дедом. Когда умер отец, она сделалась фактической главой нашего рода, заняв место моей матери Антонии, дяди Тиберия (официального главы семьи) и самого Августа, чьему могущественному покровительству отец вверил нас, детей, в своем завещании.

Ливия, так же как и дед, была из рода Клавдиев, одного из самых старинных в Риме. Существует народная баллада, которую еще и до сих пор поют старики, где в припеве говорится, что на древе Клавдиев растут два вида фруктов: сладкие яблоки и кислица, и кислицы больше. К кислице неизвестный автор баллады причисляет Аппия Клавдия Гордого, который чуть не вызвал в Риме мятеж тем, что попытался сделать рабыней свободнорожденную девушку по имени Виргиния и овладеть ею, и Клавдия Друза, который в дни республики предпринял попытку стать царем всей Италии, и Клодия Красивого, который, когда священные цыплята не хотели клевать зерно, бросил их в море, вскричав: «Тогда пусть попьют!» - и из-за этого проиграл важное морское сражение. [17] А в число сладких яблок автор баллады включает Аппия Слепого, который отговорил римлян вступать в опасный союз с царем Пирром, [18] и Клавдия Пня, изгнавшего карфагенян из Сицилии, и Клавдия Нерона (что на сабинском диалекте означает «сильный»), который разгромил Гасдрубала, когда тот пришел из Испании, чтобы объединить свое войско с войском брата, великого Ганнибала. [19] Эти трое были не только храбры и мудры, они были добродетельны. Автор баллады говорит также, что среди женщин рода Клавдиев тоже есть сладкие яблоки и кислица, и кислицы больше.



41 г. до н. э.



Мой дед был одним из лучших Клавдиев. Полагая, что Юлий Цезарь - единственный, у кого в ту тяжелую пору хватит силы обеспечить Риму мир и безопасность, дед присоединился к партии цезарианцев и храбро бился на стороне Юлия во время войны с Египтом. [20] Но заподозрив, что Юлий стремится к личной власти, дед не пожелал содействовать его честолюбивым замыслам, хотя и не мог рискнуть пойти на открытый разрыв. Поэтому он попросил назначить его понтификом [21] и был в этом качестве отправлен во Францию, чтобы основывать там колонии из солдат-ветеранов. Вернувшись после убийства Юлия, дед навлек на себя немилость молодого Августа, приемного сына Юлия, известного тогда под именем Октавиана, и его союзника, великого Марка Антония, тем, что осмелился предложить воздать почести тираноубийцам. Ему пришлось бежать из Рима. В смутах, которые последовали за тем, он примыкал то к одной партии, то к другой - в зависимости от того, какая, по его мнению, боролась за правое дело. Одно время он был на стороне молодого Помпея, [22] затем воевал вместе с братом Марка Антония, сражался против Августа в битве при Перузии в Этрурии. [23] Но, убедившись наконец, что Август, верный памяти приемного отца и обязанный отомстить за его убийство - долг, который он выполнил без всякой пощады, - однако не таит в душе желания стать тираном и хочет вернуть народу старинные вольности, дед перешел на его сторону и поселился в Риме с моей бабкой Ливией и дядей Тиберием, которому было тогда два года. Он больше не участвовал в гражданских войнах, довольствуясь исполнением обязанностей понтифика.

Бабка Ливия была одной из худших Клавдиев. Она вполне могла бы быть своей, перевоплотившейся в нее, тезкой и родственницей, той Клавдией, сестрой Клодия Красивого, которой было предъявлено обвинение в государственной измене, потому что однажды, когда ее карету задержала уличная толпа, она воскликнула: «Ах, если бы мой брат был жив! Он пустил бы в ход хлыст, быстро бы всех разогнал». Когда один из защитников народа («трибун» по-латыни) подошел и сердито велел ей замолчать, напомнив, что ее брат из-за своего богохульства потерял римский флот, - «Тем больше оснований желать, чтобы он был жив, - отпарировала она. - Он потерял бы еще один, а не то и, дай бог, два флота и немного уменьшил бы эту мерзкую толпу». И затем добавила: «Я вижу, ты - трибун, и твоя личность, по закону, неприкосновенна, но не забывай, что мы, Клавдии, не раз секли вас, народных защитников, и будь проклята твоя неприкосновенность!» Так же точно моя бабка Ливия отзывалась о римском народе в наши времена: «Чернь и рабы! Республика всегда была вздором. Что нужно Риму, так это царь». Так, во всяком случае, она говорила деду, доказывая ему, что Марк Антоний, Август (вернее сказать, Октавиан) и Лепид (богатый, но вялый патриций), управлявшие тогда римским государством, со временем поссорятся и, если он правильно поведет игру, использует свое положение понтифика и свою репутацию человека неподкупной честности, которой он славился у всех фракций, он может стать царем. Дед сурово велел ей замолчать - еще один совет в том же духе, и он с ней разведется (по старому обычаю муж мог отослать жену обратно к родителям без публичных объяснений, вернув принесенное ею приданое, но оставив себе детей). На это бабка ничего не возразила, сделав вид, будто подчиняется ему, но с этого момента их любовь умерла. Втайне от деда она тут же принялась обольщать Августа.



38 г. до н. э.



Это не составляло труда, так как Август был молод и легко поддавался женским чарам, а Ливия тщательно изучила его вкусы; кроме того, по всеобщему признанию, она была в то время одной из трех самых красивых женщин Рима. Она выбрала Августа, сочтя, что он будет лучшим орудием для достижения ее честолюбивых целей, чем Антоний, - Лепид вообще не шел в счет, - и не остановится ни перед чем, как показали проскрипции [24] за два года до того, когда по личному приказу Августа две тысячи всадников и триста сенаторов, принадлежавших к враждебной фракции, были поголовно перебиты куда большим числом его сторонников. Увидев, что Август в ее руках, Ливия убедила его убрать Скрибонию - женщину старше него, на которой он женился из политических соображений, - сказав, будто ей известно, что Скрибония изменяет ему с близким другом моего деда. Август с готовностью поверил ей, не настаивая на подробных доказательствах. Он развелся со Скрибонией, хотя она ни в чем не была повинна, в тот самый день, когда та родила ему дочь Юлию, которую он отобрал у роженицы, прежде чем она успела взглянуть на дитя, и отдал жене одного из своих вольноотпущенников, чтобы та вскормила ее. Бабка, которой тогда было всего семнадцать, на девять лет меньше, чем Августу, пошла к деду и сказала ему:

- Теперь разводись со мной. Я на пятом месяце беременности, и отец ребенка не ты. Я поклялась, что не рожу больше ребенка трусу, и намерена сдержать эту клятву.

Дед, что бы он ни почувствовал при этом признании, сказал только:

- Позови ко мне участника прелюбодеяния, и мы обсудим с ним все это без свидетелей.

На самом деле отцом ребенка был он сам, но дед этого не знал, и когда бабка заявила, что ребенок зачат другим, он принял ее слова на веру. Дед с удивлением узнал, что обманул его не кто иной, как его мнимый, как оказалось, друг - Август, но пришел к заключению, что Ливия соблазнила его и он не устоял против ее красоты, а возможно, Август все еще имел на него зуб за некогда выдвинутое в сенате неудачное предложение наградить убийц Юлия Цезаря. Как бы то ни было, он ни в чем не упрекнул Августа и лишь сказал: «Если ты любишь эту женщину и женишься на ней как благородный человек, возьми ее, но пусть будут соблюдены приличия». Август обещал, что немедленно женится на Ливии и никогда не бросит ее, если она будет ему верна, поклявшись в том самыми страшными клятвами. И дед дал ей развод. Мне говорили, что он смотрел на ее связь с Августом как на наказание, ниспосланное ему богами за то, что однажды в Сицилии он по наущению бабки вооружил и поднял рабов против римских граждан, к тому же Ливия была из его собственного рода Клавдиев, и по этим двум причинам ему не хотелось публично ее позорить. Так что участвовал он в брачной церемонии через несколько недель после того и вручал Ливию ее будущему мужу, как сделал бы это отец, и пел со всеми свадебный гимн вовсе не из страха перед Августом. Когда я думаю о том, что дед нежно любил бабку и рисковал из-за своего великодушия быть обвиненным в трусости и сводничестве, я преисполняюсь восхищением перед его поступком.

Но Ливия не испытывала к нему благодарности, напротив, она пришла в ярость - ей показалось оскорбительным, что дед отнесся ко всему этому так спокойно и безропотно уступил ее, словно она ничего собой не представляла. И когда, спустя три месяца, Ливия родила ребенка, моего отца, она сильно разгневалась на сестру Августа Октавию, жену Марка Антония, - вторые мои дед и бабка, - за ее эпиграмму, где говорилось, что родителям везет, когда у них родятся дети через три месяца после зачатия - до сих пор так быстро вынашивали плод только кошки и суки. Не знаю, действительно ли Октавия сочинила стишок, но если и так, Ливия заставила ее дорого за это заплатить. Я все же думаю, что автором эпиграммы была не она, ведь Октавия и сама вышла за Марка Антония в то время, когда была беременна от своего умершего мужа, а, как говорит пословица, свояк свояка видит издалека. Однако Марк и Октавия вступили в брак из политических соображений, и их союз был узаконен специальным указом сената, - здесь не было страсти с одной стороны и личного честолюбия с другой. Если спросят, как получилось, что коллегия понтификов согласилась признать законность брака Августа и Ливии, ответ прост: мой дед и Август оба были понтификами, а великим понтификом был Лепид, который все делал по указке Августа.

Как только отца отняли от груди, Август отослал его в дом деда, где его воспитывали вместе с дядей Тиберием, который был старше отца на четыре года. Когда дети подросли и стали что-то понимать, дед взял их воспитание в свои руки, а не отдаст их наставнику, как было принято в те времена. Он упорно внедрял в них ненависть к тирании и преданность старинным идеалам справедливости, свободы и добродетели. Бабка Ливия никак не могла примириться с тем, что сыновей забрали из-под ее опеки, хотя они ежедневно навещали ее во дворце Августа, находившемся по соседству с их родным домом на Палатинском холме, а когда она узнала, в каком духе дед их воспитывает, ее это сильно обеспокоило.



33 г. до н. э.



Дед внезапно умер во время обеда с друзьями, и возникло подозрение, что его отравили, но дело это замяли, так как в числе гостей были Ливия и Август. В завещании дед просил Августа взять его сыновей под свое покровительство. Тиберий, которому в то время было всего девять лет, произнес на похоронах отца надгробную речь.



31 г. до н. э.



Август горячо любил свою сестру Октавию и был весьма огорчен, когда - вскоре после свадьбы - узнал, что Антоний, отправившись на Восток завоевывать Парфию, остановился по пути в Египте и возобновил свою связь с египетской царицей Клеопатрой. Еще больше он огорчился по поводу оскорбительного письма, полученного Октавией от Антония, когда она в следующем году покинула Рим, чтобы помочь ему в его военной кампании деньгами и солдатами. В письме, которое догнало ее на полпути, ей холодно приказывалось вернуться в Рим и заниматься домашними делами; однако деньги и солдат Антоний принял. Ливия в глубине души была всем этим очень довольна, так как уже в течение долгого времени прилагала усилия, чтобы посеять между Августом и Антонием вражду, а Октавия столь же усердно старалась все недоразумения сгладить. Когда Октавия вернулась в Рим, Ливия попросила Августа предложить ей оставить дом мужа и поселиться у них во дворце. Октавия отказалась отчасти потому, что не доверяла Ливии, отчасти потому, что не хотела быть причиной надвигающейся войны. Кончилось тем, что подстрекаемый Клеопатрой Антоний послал Октавии сообщение о разводе и объявил войну Августу. Это была последняя гражданская война, смертельный поединок между единственными двумя людьми, оставшимися на ногах - если я могу позволить себе эту метафору - после всеобщей баталии на всемирной арене. Правда, Лепид все еще был жив, но находился в заточении; у него не осталось ничего, кроме имени, и он был вынужден припасть к стопам Августа с мольбой о пощаде. Молодой Помпей, второе важное лицо империи, чей флот долгое время господствовал на Средиземном море, был к этому времени также побежден Августом, а затем взят в плен и убит Антонием. Поединок между Августом и Антонием оказался коротким. Антоний был наголову разбит в морской битве при Акции у берегов Греции. Он спасся бегством в Александрию, где покончил с собой, как и Клеопатра. Август присвоил все завоеванные Антонием земли на Востоке и сделался - к чему и стремилась Ливия - единственным правителем Римской державы. Октавия осталась верна интересам детей Антония - не только сына его первой жены, но даже трех детей Клеопатры, девочки и двух мальчиков, - и воспитывала их вместе со своими двумя дочерьми, одна из которых, Антония Младшая, стала моей матерью. Душевное благородство Октавии вызвало в Риме всеобщее восхищение.

Август управлял миром, а Ливия управляла Августом. Я должен здесь объяснить, чем была вызвана эта поразительная власть. Все всегда удивлялись, почему это у них нет детей, ведь бабка моя не была бесплодной, да и Август был, по слухам, отцом четырех детей, помимо Юлии, которая, без всякого сомнения, была его родной дочерью. Кроме того, все знали, что Август страшно влюблен в Ливию. Истинной причине их бездетности трудно поверить. А заключается она в том, что они так и не стали по-настоящему мужем и женой. Будучи вполне полноценным мужчиной с другими женщинами, Август оказывался бессильным, как ребенок, при сношениях, вернее, при попытке к ним, с моей бабкой. Единственным разумным объяснением этому может служить то, что Август был по природе благочестивым человеком, хотя опасности, подстерегавшие его после убийства его двоюродного деда Юлия Цезаря, вынудили Августа прибегать к жестокости и даже нарушать требования веры. Он знал, что его брак греховен, и мысль об этом, по-видимому, воздействовала на него, обуздывая его плоть.

Бабка, которой Август был нужен в первую очередь как орудие осуществления ее честолюбивых замыслов, а уж затем как любовник, была скорее рада его импотенции, чем сожалела о ней. Она увидела, что может использовать это как средство для подчинения его воли своей. Ливия бесконечно упрекала Августа за то, что он соблазнил ее и увел от любимого якобы мужа, уверяя ее в своей пылкой страсти и угрожая втайне деду, что, если он не отступится от жены, он поплатится за это как враг народа (последнее было полнейшей ложью). Да, говорила Ливия, неплохо он ее обвел вокруг пальца! Страстный воздыхатель, оказывается, вообще не мужчина: любой нищий угольщик или раб больше мужчина, чем он! Даже Юлия не его дочь, и он это знает. Единственное, на что он способен, говорила она, это ласкать да гладить, целовать да закатывать глаза, как поющий евнух. Напрасно Август доказывал, что с другими женщинами он настоящий Геркулес. Ливия или отказывалась ему верить, или обвиняла его в том, что он расточает на других женщин то, чего лишает ее. Но, чтобы о них не сплетничали, она как-то раз сделала вид, будто беременна, а затем инсценировала выкидыш. Стыд и неутоленная страсть привязывали к ней Августа крепче, чем узы, которые возникли бы, если бы их взаимное влечение друг к другу удовлетворялось каждую ночь и Ливия народила бы ему дюжину прекрасных детей. Она очень заботилась о его здоровье и удобстве и оставалась ему верна, так как не была от природы чувственна и вожделела одного - власти, и Август был так ей за это благодарен, что позволил руководить собой во всех государственных и личных делах. Старые дворцовые слуги говорили мне по секрету, что после женитьбы на бабке Август даже не смотрел ни на одну другую женщину. Однако по Риму ходили всевозможные слухи о его связях с женами и дочерьми различных знатных людей, и после его смерти, объясняя, как ей удалось полностью завладеть его чувствами, Ливия не раз утверждала, будто причиной тому была не только верность, но и то, что она никогда не препятствовала его временным увлечениям. Я полагаю, она сама распускала все эти слухи, чтобы ей было чем его упрекнуть.

Если у кого-нибудь возникнет вопрос, есть ли у меня достаточные основания для этой любопытной истории, могу ответить. Первую ее половину, касающуюся развода, я слышал из уст самой Ливии в год ее смерти. Остальное, относительно импотенции Августа, я узнал от женщины по имени Брисеида, камеристки моей матери, которая прислуживала еще бабке, и, так как ей тогда было всего семь лет, при ней не стеснялись вести разговоры, которые, как они полагали, она не могла понять. Я считаю, что мой рассказ соответствует истине, и буду и дальше так считать, пока его не заменят другим, который так же хорошо будет отвечать фактом. На мой взгляд, строка в предсказании сивиллы о «жене не жене» подтверждает мое объяснение.

Увы, я сказал еще не все. Желая спасти доброе имя Августа, я умолчал о том, что все же сейчас расскажу. Ибо, как говорит пословица, шила в мешке не утаишь. Речь идет вот о чем. Ради того, чтобы укрепить свою власть над Августом, бабка Ливия по собственному почину предоставляла в его распоряжение красивых молодых женщин всякий раз. когда замечала, что его одолевает вожделение. Она устраивала это втайне, не говоря Августу ничего ни до, ни после, не давая волю ревности, которую она как законная жена должна была, по его убеждению, испытывать, и делала все тихо, не нарушая приличий, - молодых женщин, безмолвных в присутствии императора, словно духи, явившиеся ему во сне (Ливия сама выбирала их на сирийском невольничьем рынке, так как Август предпочитал сириек), проводили ночью к нему в спальню, подав сигнал стуком в дверь и позвякиванием цепи, а рано утром с таким же сигналом уводили. То, что Ливия улаживала это так заботливо и оставалась ему верна, несмотря на его бессилие, Август, должно быть, считал доказательством самой искренней ее любви. Вы можете возразить, что Август в его положении мог утолить свой аппетит без помощи Ливии в качестве сводницы - самые прекрасные женщины мира, будь то рабыни или свободнорожденные, девицы или замужние, были готовы его ублажить. Верно, но после женитьбы на Ливии ему, как он однажды сказал, ничего не лезло в горло, хотя, возможно, это могло, напротив, означать, что сама Ливия была несъедобна.

Так что у Ливии не было оснований ревновать Августа, разве что к своей золовке, моей второй бабке, Октавии, чья добродетель вызывала у всех такое же восхищение, как ее красота. Ливии доставляло злобное удовольствие сочувствовать ей по поводу неверности Антония. Она дошла до того, что сказала, будто Октавия сама во всем виновата: нечего было так скромно одеваться и так чинно вести себя. Марк Антоний, указывала она, был человеком больших страстей, и, чтобы держать его в руках, женщина должна сочетать добродетель римской матроны с хитростями и уловками восточной куртизанки. Октавии надо было последовать примеру Клеопатры; египтянка, хоть и была старше Октавии на восемь лет и уступала ей в красоте, знала, как разжечь и как утолить похоть Антония. «Такие люди, как он, настоящие мужчины, предпочитают пикантное полезному, - нравоучительно заключала Ливия. - Для них червивый зеленый сыр вкуснее свежего творога». «Держи своих червей при себе!» - вспыхивала Октавия.

Сама Ливия одевалась очень богато и употребляла самые дорогие восточные духи, но в домашнем хозяйстве не допускала никакой расточительности и вела его, как она хвалилась, в старинном римском духе по следующим правилам: простая, но обильная пища, регулярные семейные богослужения, никаких горячих ванн после еды, постоянная работа для всех и суровая экономия. Под «всеми» понимались не только рабы и вольноотпущенники, но и каждый член семьи. Бедняжка Юлия, тогда еще девочка, должна была подавать пример прилежания. Она вела очень тоскливую жизнь. Каждый день она чесала и пряла шерсть, ткала пряжу и занималась рукоделием; даже в зимние месяцы ее поднимали с жесткой постели до рассвета, чтобы она успела выполнить все свои задания. А поскольку мачеха считала, что девушки должны получать широкое общее образование, Юлии было велено, помимо всего прочего, выучить наизусть гомеровские «Илиаду» и «Одиссею».

Юлия должна была также для удобства Ливии вести дневник, где записывалось, какую она сделала работу, какие прочитала книги, какие вела разговоры и так далее, что было для девушки большим бременем. Ей не разрешалось заводить знакомство с мужчинами, хотя те не раз поднимали чаши в честь ее красоты. Один юноша из старинного рода, сын консула, известный безупречным поведением, набрался смелости представиться ей однажды в Байях под каким-то учтивым предлогом, когда она совершала свою ежедневную получасовую прогулку у моря в сопровождении одной лишь дуэньи. Ливия, завидующая красоте Юлии и любви к ней Августа, отправила юноше очень суровое письмо, где говорилось, что ему нечего и ждать какого-либо общественного поста от отца девушки, чье доброе имя он пытался запятнать своим недопустимо фамильярным поступком. Саму Юлию также наказали - не разрешили выходить за пределы сада при вилле. Примерно в это время Юлия совершенно облысела. Я не знаю, приложила ли к этому руку Ливия, вполне возможно, что да, хотя, спору нет, в роду Цезарей все рано лысели. Так или иначе, Август нашел египетского мастера, который сделал ей великолепный белокурый парик, так что ее несчастье не только не уменьшило, а, напротив, усилило ее чары - свои волосы были у нее не очень хороши. Говорили, будто парик сделан не так, как обычно, на волосяной сетке, а представляет собой целый скальп, содранный с головы дочери одного из германских вождей и пригнанный по голове Юлии; а чтобы он оставался живым и мягким, в него время от времени втирали специальную мазь. Но должен сказать, что я этому не верю.

Все знали, что Ливия держит Августа в строгости, пусть и не в страхе, и он старается ни в коем случае ничем не обидеть ее. Однажды Август в качестве цензора выговаривал нескольким богатым римлянам за то, что они разрешают своим женам увешивать себя драгоценностями. [25]

- Женщине не подобает, - сказал он, - слишком богато одеваться. Долг мужа - отвратить жену от роскоши.

Увлеченный собственным красноречием, он, к сожалению, добавил:

- Мне иногда приходится журить за это собственную жену.

С уст провинившихся сорвался восторженный крик:

- О, Август, - воскликнули они, - скажи нам, какими именно словами ты журишь Ливию? Это послужит нам образцом.

Август был смущен и напуган.

- Вы неправильно меня поняли, - промолвил он, - я вовсе не говорил, что у меня когда-либо был повод упрекать Ливию. Как вы все прекрасно знаете, она образец женской скромности. Но я, разумеется, не колеблясь сделал бы ей замечание, если бы она забыла свое достоинство и по примеру ваших жен нарядилась подобно александрийской танцорке, которая, благодаря капризу судьбы, стала вдовствующей царицей Армении.

В тот же самый вечер Ливия не преминула поставить Августа на место, явившись к обеду в самом фантастически роскошном одеянии, какое только смогла найти, - его основной частью было одно из платьев Клеопатры для торжественных церемоний. Но Август хорошо вышел из неловкого положения, похвалив Ливию за остроумную и своевременную пародию на тот недостаток, который он порицал.

Ливия стала умнее с тех пор, когда она советовала моему деду надеть на голову венец и объявить себя царем. Титул «царь» все еще вызывал ненависть в Риме из-за непопулярной династии Тарквиниев, с которой, согласно легенде, покончил первый Брут (я называю его так, чтобы вы не спутали его со вторым Брутом, убившим Юлия Цезаря), изгнав царскую фамилию из Рима и став одним из первых двух консулов римской республики. Ливия уже поняла, что до тех пор, пока Август будет держать кормило власти, с самим титулом можно и подождать. Следуя ее совету, Август постепенно сосредоточил в своих руках все высшие должности республики. Он был консулом, а когда передал консульские полномочия надежному другу, сделался принцепсом, что, хотя номинально считалось равным консульству, было на практике выше него, да и любого другого государственного поста. Под наблюдением Августа находились также все провинции, он назначал туда губернаторов, стоял во главе всех армий и имел прерогативу набирать рекрутов, объявлять войну и заключать мир. Его избрали пожизненно народным трибуном Рима, что позволяло ему беспрепятственно пользоваться своими полномочиями, давало право накладывать вето на решения других должностных лиц и обеспечивало личную неприкосновенность. Титул «император», который означал просто «главнокомандующий», а в последнее время стал означать «верховный правитель», Август делил с другими удачливыми военачальниками. Он занимал также должность цензора, что давало ему власть над двумя главными сословиями: сенаторов и всадников; сославшись на то, что тот или иной член этих сословий совершил аморальный поступок. Август мог лишить его звания и связанных с ним привилегий, что считалось несмываемым позором. В ведении Августа была государственная казна; предполагалось, что через определенные промежутки времени он будет делать отчеты, но никто ни разу не отважился потребовать ревизии, хотя всем было известно о постоянном «уплывании» денег из государственной казны в императорскую.

Таким образом, Август распоряжался армией, держал под контролем законы (ибо его влияние на сенат было таково, что сенаторы принимали все, что бы он ни предложил), государственные финансы и общественные нравы, к тому же пользовался личной неприкосновенностью. Август даже имел право приговаривать любого из римских граждан от пахаря до сенатора к смерти или пожизненному изгнанию. Последний высокий титул, который он присвоил себе, был титул великого понтифика, что позволяло ему подчинить своему влиянию всю религиозную систему Рима. Сенат был готов даровать Августу любой титул - только пожелай, - кроме титула «царь»; они бы и на это пошли, если бы не страх перед народом. Самому Августу хотелось бы зваться Ромулом, но Ливия отговорила его от этого. Она доказывала ему, что Ромул был царем и поэтому принимать это имя опасно, к тому же он входил в число божеств - покровителей Рима, и если Август возьмет его имя, это могут счесть кощунством. (Думала-то она другое - что имя «Ромул» недостаточно хорошо. Кто он был? Обыкновенный вожак разбойников и один из второстепенных богов.) Поэтому, последовав ее совету. Август, звавшийся до тех пор Октавианом, дал знать сенату, что ему было бы приятно получить имя «Август». Его желание тут же было удовлетворено. Имя это в переводе означает «священный». Разве мог с ним сравниться обыкновенный титул «царь»?

Сколько царей платили дань Августу! Сколько их прошло в цепях за его триумфальной колесницей! Разве верховный царь далекой Индии, прослышав о славе Августа, не отправил в Рим послов с подарками - шелками и благовониями, рубинами, изумрудами и сардониксами, тиграми, впервые увиденными тогда в Европе, и Гермесом, знаменитым безруким мальчиком, умевшим делать необыкновенные вещи ногами, - чтобы умилостивить его, и не просил Августа о дружбе и покровительстве? Разве Август не оборвал династию египетских царей, которая возникла не меньше чем за пять тысяч лет до возникновения Рима? А какие только чудовищные предзнаменования не возникали, когда произошло это роковое вмешательство в историю! Разве не доносился из туч лязг оружия, не шел кровавый дождь? Разве на главной улице Александрии не возникла вдруг гигантская змея, издавая неправдоподобно громкое шипение? Разве не явились людям призраки мертвых фараонов? Разве не хмурились их изваяния? Разве Апис, священный бык Мемфиса, не разразился слезами, жалобно мыча?… [26] Так моя бабка рассуждала сама с собой.

Большинство женщин вообще не честолюбивы, те немногие, кто честолюбив, не переходят границ дозволенного. Но Ливия была единственной в своем роде: ее честолюбие вообще не знало границ, и при этом она оставалась абсолютно хладнокровной и уравновешенной, делая шаги, за которые любую другую женщину сочли бы безумной. Даже я, имевший такую прекрасную возможность наблюдать за ней, лишь постепенно стал догадываться, и то в общих чертах, каковы ее настоящие планы. При всем том, когда это наконец полностью обнаружилось, я был потрясен. Но, пожалуй, все же лучше перечислить поступки Ливии в исторической последовательности, не задерживаясь подробно на ее скрытых мотивах.

По ее совету Август убедил сенат создать два новых божества, а именно: богиню Рому, олицетворяющую женскую душу римской империи, и полубога Юлия, воинственного героя, обожествленного Юлия Цезаря (то, что Юлий при жизни не отказался от божественных почестей, предложенных ему на востоке, было одной из причин его убийства). Август знал цену религиозным узам, связывающим провинцию с Римом, узам куда более крепким, чем страх или благодарность. Нередко случалось, что, прожив много лет в Египте или в Малой Азии, даже урожденные римляне начинали поклоняться местным богам и забывали своих собственных, становясь тем самым чужестранцами во всем, кроме имени. С другой стороны, Рим ввез к себе столько религий из завоеванных стран, предоставляя - и не только ради удобства приезжающих в Рим гостей - пришлым богам, таким, как Изида и Кибела, великолепные храмы в самом городе, что было вполне резонно и справедливо в обмен внедрить в чужих городах своих богов. [27] Рома и Юлий должны были служить кумирами для тех жителей провинций, которые были римскими гражданами и не хотели забывать о своем национальном наследии.

Следующим шагом Ливии было организовать приезд делегаций от тех жителей провинций, которым не посчастливилось получить в Риме полное право гражданства, с просьбой дать им какого-нибудь римского бога, которому они могли бы смиренно и преданно поклоняться. По совету Ливии Август полушутя сказал сенату, что, хотя этим беднягам, само собой, невозможно разрешить поклоняться таким божествам, как Рома и Юлий, нельзя их оставлять совсем без бога, пусть самого скромного. На это Меценат, один из приближенных Августа, [28] с которым тот в свое время обсуждал целесообразность принятия имени Ромул, сказал: «Давайте дадим им бога, который хорошо приглядит за ними. Давайте дадим им самого Августа». Август несколько смутился, но признал, что предложение Мецената разумно. Почему бы не обратить на пользу Риму укоренившийся у восточных народов обычай воздавать божественные почести своим правителям? А поскольку поклоняться всему сенату вряд ли возможно - не помещать же шестьсот статуй в каждом из их храмов, - единственным выходом для них было поклоняться тому, кто проводит в жизнь решения сената, первому среди равных, которым случайно оказался он сам. И сенаторы, чувствуя себя польщенными тем, что в каждом из них есть хоть одна шестисотая божества, дружно приняли предложение Мецената. В Малой Азии тут же были воздвигнуты храмы Августу. Правда, культ его стал распространяться сперва только в пограничных провинциях, которые были под прямым контролем императора; ни во внутренних провинциях, номинально находившихся под контролем сената, ни в самом Риме он не привился.

Август одобрял то, как Ливия воспитывает Юлию, как бережливо ведет домашнее хозяйство. У него самого были простые вкусы. Август не ощущал разницы между свежим оливковым маслом и последними прогорклыми выжимками, когда оливки в третий раз идут под пресс. Он носил одежду из домотканой ткани. Вполне справедливо считалось, что пусть Ливия и была фурией, если бы не ее неустанная деятельность, Август ни за что не смог бы выполнить взятую им на себя колоссальную задачу: вернуть Риму мир и безопасность, отнятые долгими и бедственными гражданскими войнами, в которых сам он, спору нет, сыграл такую роковую роль. Август трудился четырнадцать часов в сутки, но Ливия, как утверждали, все двадцать четыре. Она не только, как я уже упоминал, умело вела огромное домашнее хозяйство, но наравне с Августом участвовала во всех государственных делах. Полный отчет о правовых, социальных, административных, религиозных и военных реформах, которые они провели совместными усилиями, не говоря уж об общественных работах, которые они предприняли, о храмах, которые воздвигли, колониях, которые основали, занял бы много томов. И все же многие выдающиеся граждане Рима, принадлежавшие к старшему поколению, не могли забыть, что это, казалось бы, превосходное переустройство государства стало возможным лишь благодаря военному поражению, тайным убийствам и публичным казням почти всех тех, кто не подчинился нашей энергичной паре. Если бы их деспотизм не был замаскирован старинными формами «свободного» правления, Ливии с Августом ни за что не удалось бы надолго удержать власть в своих руках. Даже при существующих порядках нашлись претенденты на роль Брута - на жизнь Августа было совершено четыре покушения.

Глава III

Имя «Ливия» одного корня с латинским словом, означающим «злобность». Моя бабка была превосходная актриса, и внешняя благопристойность ее поведения, острота ума и любезные манеры обманывали почти всех. Но никто по-настоящему ее не любил: злобность внушает страх, а не симпатию. В ее присутствии обыкновенные беспечные и добродушные люди остро ощущали свои недостатки - она умела ткнуть пальцем в их слабые места. Я должен попросить прощения за то, что продолжаю писать о Ливии, но это неизбежно: как все честные римские историки, я пишу «от яйца до яблок», [29] я предпочитаю наш тщательный метод, при котором ничто не упускается, методу Гомера и прочих греков, которые кидаются в самую гущу событий, а уж оттуда идут вперед или назад, как им вздумается. Не скрою, у меня нередко возникала мысль переписать заново историю Троянской войны латинской прозой для наших более бедных граждан, не умеющих читать по-гречески, начав с яйца, из которого вылупилась Елена, [30] и двигаясь глава за главой, пока не дойду до яблок, поданных на десерт на празднике в честь возвращения Улисса [31] и его победы над женихами жены. В тех местах, где Гомер непонятен или умалчивает о чем-то, я бы обращался к более поздним поэтам или к более раннему повествованию жреца Дареса, [32] которое, хоть и полно поэтических вымыслов, на мой взгляд, достовернее, чем рассказ Гомера, потому что Дарес лично принимал участие в войне, сперва на стороне троянцев, затем - греков.

Я однажды видел странную картину на внутренней стороне крышки старого кедрового сундука, привезенного, кажется, откуда-то из северной Сирии. Надпись по-гречески гласила: «Отрава царит над миром». А лицо Отравы, хотя и нарисованное за сто лет до рождения Ливии, было, бесспорно, ее лицом. В этой связи я должен написать о Марцелле, сыне Октавии от прежнего брака. Август, очень любивший Марцелла, усыновил его, задолго до положенного возраста назначал на административные посты и женил на Юлии. По общему мнению римлян, он намеревался сделать Марцелла своим преемником. Ливия не возражала против усыновления, напротив - искренно приветствовала этот шаг, дающий ей больше возможности завоевать любовь и доверие Марцелла. Ее привязанность к юноше ни у кого не вызывала сомнений. Именно Ливия посоветовала Августу назначать его раньше срока на высокие должности, и Марцелл, который знал об этом, был весьма ей благодарен. [33]

Некоторые проницательные люди думали, что Ливия покровительствует Марцеллу, чтобы вызвать ревность Агриппы - второго после Августа человека в Риме. Хотя и низкого происхождения, он был старинным другом Августа и весьма удачливым военачальником и флотоводцем. До сих пор Ливия делала все возможное, чтобы заручиться его дружбой и поддержкой. Агриппа был честолюбив, но до известных пределов, он никогда не осмелился бы соперничать с Августом, которым от души восхищался, и быть его доверенным министром являлось для Агриппы венцом желаний. К тому же он никогда не забывал о своем скромном происхождении, и изображая перед ним величественную патрицианку, Ливия оставалась хозяйкой положения. Его значение для Ливии и Августа не ограничивалось только его службой, преданностью и популярностью у народа и сената. Дело обстояло так: согласно выдумке самой Ливии, считалось, будто Агриппа в интересах всей нации следит за политическим курсом Августа. Во время знаменитых дебатов между Августом и его двумя ближайшими друзьями Агриппой и Меценатом, инсценированных в сенате после низвержения Антония, Агриппа действительно делал вид, будто не советует Августу присваивать себе единоличную верховную власть, но лишь для того, чтобы аргументы Мецената и восторженные просьбы сенаторов взяли верх над его возражениями. Тогда Агриппа заявил, что будет верно служить Августу до тех пор, пока его владычество не перестанет приносить пользу Риму и не перейдет в деспотию. С тех пор на него смотрели как на надежный оплот против тирании, и с чем соглашался Агриппа, с тем соглашалась нация. Так что теперь те же проницательные наблюдатели считали, что, разжигая зависть Агриппы к Марцеллу, Ливия играет с огнем, и все происходящее вызывало в Риме живейший интерес. Впрочем, возможно, привязанность Ливии к Марцеллу была притворной, и на самом деле она хотела побудить Агриппу убрать Марцелла со своего пути. Ходили слухи, будто один из приверженцев Агриппы и его родич предложил, что он затеет ссору с Марцеллом и убьет его, но Агриппа, хотя и был раздражен, как хотела того Ливия, оказался слишком благороден, чтобы принять его низкое предложение.

Никто не сомневался в том, что Август назначит Марцелла своим преемником и что тот не только унаследует его колоссальное богатство, но и монархию (как иначе я могу это назвать?) в придачу. Поэтому Агриппа заявил, что при всей его преданности Августу - а он никогда не сожалел о своем решении поддерживать его, - существует одно, чего он как гражданин и патриот не может допустить, а именно: наследственной монархии. Но Марцелл к тому времени был почти так же популярен, как Агриппа, и многие юноши из знатных семейств, для которых вопрос «империя или республика?» давно казался теоретическим, старались снискать его расположение, надеясь получить от него почести и важные посты, когда он сменит Августа. Эта всеобщая готовность приветствовать преемственность единовластия, по-видимому, радовала Ливию, но в узком кругу она сказала, что в том прискорбном случае, если смерть заберет у них Августа или его обязанности станут для него слишком обременительны, ведение государственных дел до того момента, как их возьмет в свои руки сенат, должно быть возложено на более опытного человека, чем Марцелл. Однако Марцелл пользовался такой любовью Августа, что, хотя обычно приватные высказывания Ливии претворялись в публичные эдикты, в данном случае на ее слова не обратили внимания, и все больше людей добивалось благоволения Марцелла.



23 г. до н. э.



Проницательные наблюдатели задавались вопросом, как Ливия поступит при этих обстоятельствах, но удача, видимо, была на ее стороне: Август слегка простудился, болезнь его приняла неожиданный оборот, его лихорадило и рвало; во время этой болезни Ливия готовила ему еду собственными руками, но желудок его настолько ослаб, что ничего не мог удержать. С каждым днем Август терял силы и наконец понял, что находится на пороге смерти. Его не раз просили назвать имя наследника, но он воздерживался из страха перед политическими последствиями, а также потому, что гнал от себя мысль о собственном конце. Однако теперь он чувствовал, что долг предписывает ему это сделать, и попросил у Ливии совета. Он сказал, что болезнь лишила его способности здраво рассуждать, он согласится на любого преемника, в пределах разумного, которого она ему укажет. Поэтому она приняла решение за него, и Август не стал возражать. Затем Ливия позвала к его постели второго консула, городских судей и некоторых сенаторов и всадников в качестве представителей своих сословий. Август был слишком слаб, чтобы говорить, но протянул консулу реестр сухопутных и морских военных сил и официальный отчет о государственных доходах, а затем подозвал к себе кивком Агриппу и передал ему свой перстень с печаткой, тем самым молчаливо признав его своим наследником, пусть даже править ему надлежало в тесном сотрудничестве с консулами. Это было большой неожиданностью. Все думали, что выбран будет Марцелл.

И с этого момента Август стал таинственным образом поправляться, лихорадка спала, желудок начал принимать пищу. Однако в заслугу это поставили не Ливии, которая продолжала за ним ухаживать, а некоему доктору по имени Муза, у которого был безобидный пунктик относительно холодных примочек и холодных микстур. Август был так благодарен ему за его мнимые услуги, что наградил Музу золотыми монетами в количестве, равном его весу, а сенат это количество еще удвоил. И хотя Муза был вольноотпущенник, его произвели в ранг всадника, что давало ему право носить золотое кольцо и претендовать на общественные должности. Сенат же принял еще более нелепый декрет, по которому всех лекарей освобождали от налогов.

Марцелл крайне оскорбился тем, что его обошли. Он был очень молод, ему еще и двадцати не исполнилось. Предыдущие милости Августа привели к тому, что Марцелл переоценил как свои таланты, так и политический вес. Он попытался отыграться, ведя себя подчеркнуто грубо по отношению к Агриппе на публичном пиру. Агриппа, хотя и с трудом, сдержался, чтобы не ответить, но так как инцидент этот остался без последствий, сторонники Марцелла подумали, будто Агриппа его боится. Они даже стали толковать между собой о том, что, если в ближайшие год-два Август не переменит свое решение, Марцелл силой захватит у него императорскую власть. Они вели себя так шумно и хвастливо, а Марцелл так мало делал, чтобы их обуздать, что между ними и приверженцами Агриппы то и дело возникали ссоры. Агриппу раздражала наглость «этого щенка», как он называл Марцелла, - разве не он, Агриппа, занимал чуть не все государственные посты, не он выиграл множество баталий? Но к его раздражению примешивался испуг. В результате всех этих стычек создавалось впечатление, что они с Марцеллом, вопреки приличиям, спорят, кто из них будет носить перстень с печаткой, когда Август умрет.

Агриппа был готов принести чуть не любую жертву, лишь бы не создалась видимость, будто он играет такую роль. Обидчиком был Марцелл, пусть он и выпутывается, как сумеет. Агриппа решил удалиться из Рима. Он отправился к Августу и попросил назначить его губернатором Сирии. Когда Август поинтересовался, чем вызвана его неожиданная просьба, Агриппа объяснил, что надеется в этом качестве заключить важное соглашение с царем Парфии. Он постарается вернуть полковых орлов и пленников, взятых у римлян тридцать лет назад, в обмен на царского сына, которого Август держал в Риме в качестве заложника. [34] О ссоре с Марцеллом Агриппа не сказал ни слова. Августа и самого эта ссора весьма тревожила, но, раздираемый между давней дружбой с Агриппой и слепой родительской любовью к Марцеллу, он не признался даже себе самому в том, как благородно поступает Агриппа, ибо тогда ему пришлось бы признаться в собственной слабости, и также промолчал. Он поспешил согласиться на просьбу Агриппы, сказав, что им очень важно получить обратно орлов и пленников, если кто-нибудь из них еще остался в живых, и спросил, когда Агриппа будет готов выехать. Агриппа обиделся, неправильно истолковав его поведение. Он подумал, будто Август рад избавиться от него, поверив, что он на самом деле соперничает с Марцеллом из-за престола. Агриппа поблагодарил Августа за то, что тот согласился на его просьбу, холодно заверил его в своей дружбе и верности и сказал, что готов отплыть хоть на следующий день.

Но отправился Агриппа не в Сирию. Он доплыл всего лишь до Лесбоса, послав предварительно в Сирию своих заместителей, чтобы те вместо него управляли провинцией. Агриппа знал, что его пребывание на Лесбосе будет расценено как ссылка за ссору с Марцеллом, но не поехал в Сирию, так как в противном случае это дало бы сторонникам Марцелла повод говорить, будто он поехал на Восток, чтобы собрать армию и пойти походом на Рим. Агриппа искренне верил, что Марцелл намерен узурпировать монархию, и льстил себя надеждой, что Августу скоро понадобятся его услуги. Лесбос отвечал его целям, так как находился недалеко от Рима. Агриппа не забыл о своем обещании и начал через посредников переговоры с царем Парфии, однако не торопился с их завершением. Требуется немало времени и терпения, чтобы заключить выгодную сделку с восточным правителем.

Марцелла избрали городским судьей - его первый официальный пост, - и он устроил по этому случаю великолепные публичные игры. Он не только приказал покрыть навесом от солнцепека и дождя все театры и увесить их роскошными тканями, но воздвиг на рыночной площади гигантский многоцветный шатер, что создавало великолепный эффект, особенно если смотреть изнутри, когда стены и крышу шатра пронизывали солнечные лучи. На это ушло баснословное количество красной, желтой и зеленой материи, которую после окончания игр разрезали на куски и раздали гражданам на одежду и постельное белье. Из Африки привезли для травли в амфитеатре множество диких зверей, в том числе львов. Был также бой между пятьюдесятью германскими пленниками и равным числом черных воинов из Марокко. Август взял на себя значительную часть издержек, так же как и Октавия, мать Марцелла. Когда Октавия появилась в торжественной процессии, ее приветствовали столь оглушительными овациями, что Ливия с трудом сдержала слезы зависти и гнева. Через два дня Марцелл заболел. Симптомы его болезни были в точности такими же, как у Августа во время его последней болезни, так что, естественно, послали за Музой. Муза стал невероятно богат и известен, брал по тысяче золотых за визит и то приходил к больному из милости. Во всех случаях, когда болезнь не зашла слишком далеко, одного его имени было достаточно для немедленного исцеления, а люди ставили это в заслугу примочкам и микстурам, рецепт которых он держал в строжайшей тайне. Вера Августа в Музу была столь велика, что он не придал особого значения болезни Марцелла. и игры продолжались. Но почему-то, несмотря на неослабный уход Ливии и самые холодные примочки и микстуры Музы, Марцелл умер. Горе Октавии и Августа было безгранично; весь Рим оплакивал эту смерть как общественное бедствие. Однако было немало рассудительных людей, которые не сожалели об исчезновении Марцелла. Они не сомневались в том, что умри Август, Марцелл попытался бы занять его место и между ним и Агриппой началась бы гражданская война, а теперь Агриппа был единственным реальным наследником. Но они не взяли в расчет Ливию, твердым намерением которой в случае смерти Августа было… Клавдий, Клавдии, ты же говорил, что не будешь упоминать о мотивах Ливии и обещал только перечислять ее поступки… твердым намерением которой было в случае смерти Августа продолжать править империей, избрав орудием для этого моего дядю Тиберия, а в помощь ему - моего отца. Надо только, чтобы Август усыновил их и они стали его наследниками, а уж это она провернет.

После смерти Марцелла ничто не мешало Тиберию жениться на Юлии, и планы Ливии легко могли бы осуществиться, если бы в Риме не вспыхнули политические беспорядки - толпа требовала восстановления республики. Когда Ливия попыталась обратиться к народу с дворцовой лестницы, ее закидали грязью и тухлыми яйцами. Августа в то время в Риме не было, он вместе с Меценатом объезжал восточные провинции; письмо Ливии нагнало его в Афинах. Она писала коротко, в спешке, что положение в Риме из рук вон плохо и что надо любой ценой добиться помощи Агриппы. Август тут же вызвал Агриппу с Лесбоса и стал умолять его по имя давней дружбы поехать вместе с ним в Рим и вернуть пошатнувшееся доверие народа. Но Агриппа слишком долго вынашивал обиду, чтобы быть сейчас благодарным Августу за то, что тот его наконец призвал. Гордость не позволяла ему пойти на примирение. За три года Август написал ему всего три письма, да и те в весьма официальном тоне, и не пригласил его обратно после смерти Марцелла. С чего бы ему помогать теперь Августу? На самом деле виновата в их разрыве была Ливия, она ошиблась в оценке политической ситуации и поторопилась отстранить Агриппу. Она даже намекнула Августу, что Агриппа, хоть и находится за пределами Рима, на Лесбосе, знает больше, чем многие другие, о таинственной и роковой болезни Марцелла; кто-то ей говорил, утверждала она, будто, когда Агриппе сообщили печальное известие, он не выказал ни удивления, ни скорби. Теперь Агриппа сказал Августу, что он давно не был в Риме и не в курсе политических дел, - вряд ли он сможет взять на себя то, о чем его просят. Август, опасаясь, что, в теперешнем своем настроении вернувшись в Рим, Агриппа скорее выступит в качестве поборника народных свобод, чем защитника единовластия, отпустил его, любезно выразив свое сожаление, и поспешно призвал Мецената, желая посоветоваться с ним. Меценат попросил разрешения переговорить с Агриппой от имени Августа, чтобы попытаться узнать, на каких условиях он выполнит то, чего от него хотят. Август ради всех богов умолял Мецената сделать это «быстрее, чем спаржа варится» (его любимое выражение). Поэтому Меценат отвел Агриппу в сторону и сказал:

- Ну, дружище, признайся, чего тебе надо. Я понимаю, ты считаешь, будто с тобой плохо обошлись, но, уверяю тебя, у Августа есть все основания полагать, что ты в равной мере его обидел. Разве ты хорошо поступил, все от него скрыв? Ты оскорбил этим и его чувство справедливости, и его чувство дружбы к тебе. Если бы ты объяснил ему, что сторонники Марцелла поставили тебя в крайне неловкое положение, а сам Марцелл задел твою честь, - клянусь, Август ничего о том не знал до вчерашнего дня, - он сделал бы все возможное, чтобы уладить дело миром. Честно говоря, ты вел себя как капризный ребенок, который чуть что надувает губы, а Август отнесся к тебе как отец, который не склонен этому потакать. Ты говоришь, он писал тебе холодные письма? А твои что - были нежны? А как ты с ним попрощался? Я хочу стать между вами посредником, потому что, если разрыв будет продолжаться, это приведет всех нас к гибели. Вы оба горячо любите друг друга, и как же иначе, ведь вы - два величайших римлянина наших дней. Август сказал мне, что, стоит тебе выказать былое прямодушие, он с радостью возобновит вашу дружбу и будет с тобой в прежних отношениях и даже еще более близких.

- Он так сказал?

- Его собственные слова. Разреши мне передать Августу твои сожаления по поводу того, что ты оскорбил его, и объяснить, что все это было недоразумением и ты покинул Рим, так как думал, будто он знает о той обиде, которую Марцелл нанес тебе на пиру. И что теперь ты, со своей стороны, горячо стремишься загладить урон, который причинил вашей дружбе, и надеешься, что Август пойдет тебе навстречу.

Агриппа:

- Меценат, ты - прекрасный человек и настоящий друг. Скажи Августу, что я, как всегда, в его распоряжении.

Меценат:

- Передам это ему с величайшим удовольствием. И добавлю, что, по моему личному мнению, небезопасно посылать тебя в Рим, чтобы восстановить там порядок, не выказав каким-либо особым образом своего личного доверия.

Затем Меценат отправился к Августу.

- Я умаслил его. Он сделает все, что ты желаешь. Но, как ребенок, ревнующий отца к другому ребенку, он хочет быть уверенным в твоей любви. Я думаю, единственное, что его удовлетворит, - это твое согласие на его брак с Юлией.

Решать надо было быстро. Август вспомнил, что Агриппа и его жена, сестра Марцелла, были в плохих отношениях со времени ссоры с Марцеллом и что про Агриппу говорили, будто он влюблен в Юлию. Август жалел, что с ним нет Ливии, чтобы дать ему совет, но медлить было нельзя: если он сейчас обидит Агриппу, он никогда не сможет вернуть его поддержки. Ливия написала, что помощи Агриппы надо добиться «любой ценой», - это развязывало ему руки, он мог принимать те меры, какие считал нужными. Август снова послал за Агриппой, и они разыграли величественную сцену примирения. Если Агриппа согласится взять в жены его дочь, сказал Август, это будет для него, Августа, доказательством, что их дружба, которую он ценит превыше всего на свете, держится на крепкой основе. Агриппа ронял радостные слезы и просил прощения за свои проступки. Он попытается быть достойным любви и великодушия Августа, сказал он.



21 г. до н. э.



Агриппа вернулся вместе с Августом в Рим, немедленно развелся с женой и женился на Юлии. Брак этот вызвал у всех такое одобрение, а празднество, устроенное на широкую ногу, прошло с таким великолепием, что политические беспорядки тут же прекратились. К тому же в заслугу Августу поставили и то, что Агриппа успешно довел до конца переговоры о возвращении полковых орлов, которые официально передали Тиберию как личному представителю Августа. Орлы были священными предметами, более священными для римских сердец, чем мраморные статуи богов. Вернулось также несколько пленных, но после тридцатидвухлетнего отсутствия их вряд ли стоило с этим поздравлять; большинство из них предпочло остаться в Парфии, где они прочно обосновались и взяли в жены местных женщин.



12 г. до н. э.



Ливия отнюдь не была довольна сделкой, заключенной с Агриппой, единственным плюсом которой был позор, навлеченный на Октавию разводом ее дочери. Но бабка скрыла свои чувства. Прошло девять лет, прежде чем они смогли обойтись без услуг Агриппы. Тогда он неожиданно умер в своем загородном доме. Август в то время был в Греции, поэтому не провели ни дознания, ни вскрытия. Агриппа оставил много детей: трех мальчиков и двух девочек; все они являлись законными наследниками Августа, и Ливия понимала, что Август вряд ли легко поступится их интересами ради ее сыновей. Как бы там ни было, Тиберий женился на Юлии, которая облегчила для Ливии дело тем, что влюбилась в него и умоляла Августа замолвить за нее словечко перед Тиберием. Август согласился только потому, что Юлия угрожала в противном случае покончить с собой. Тиберию была ненавистна сама мысль о женитьбе на Юлии, но он не осмеливался возражать. Он был вынужден развестись со своей женой Випсанией, дочерью Агриппы от первого брака, которую он страстно любил. Однажды, уже после женитьбы на Юлии, встретив Випсанию случайно на улице, Тиберий долго смотрел ей вслед с такой безнадежной тоской, что Август, услышав об этом, приказал, ради соблюдения приличий, больше встреч между ними не допускать. Челядь из того и другого дома должна была следить, чтобы Тиберий никогда больше не видел свою бывшую жену. Випсания вскоре вышла замуж за честолюбивого молодого патриция по имени Галл. Кстати, я чуть было не забыл упомянуть о женитьбе моего отца на моей матери Антонии, младшей дочери Марка Антония и Октавии. Это случилось в тот же год, когда заболел Август и умер Марцелл.

Мой дядя Тиберий принадлежал к числу дурных Клавдиев. Он был угрюмый, скрытный и жестокий, но существовало три человека, которые влияли на него и держали в узле эти черты его характера. Первый из них - мой отец, один из лучших Клавдиев, жизнерадостный, открытый и великодушный; второй - Август, честный, веселый и доброжелательный человек, который, хоть и не любил Тиберия, хорошо относился к нему ради его матери; и, наконец, - Випсания. Влияние моего отца ослабло, когда братья смогли по возрасту принять участие в военных кампаниях и были отправлены сражаться в разных частях империи. Затем наступила разлука с Випсанией, за чем последовало охлаждение Августа, обиженного плохо скрываемой неприязнью Тиберия к Юлии. Лишенный их влияния, Тиберий мало-помалу совсем морально опустился.

Я думаю, сейчас самое время описать его внешность. Это был высокий, черноволосый, белолицый мужчина грузного сложения, с широченными плечами и такими сильными руками, что он давил ими орехи и мог проткнуть насквозь зеленое яблоко с жесткой кожурой указательным и большим пальцем. Если бы движения его не были так медлительны, он мог бы стать чемпионом по кулачному бою. Однажды в дружеской схватке он голыми руками, без ремней с металлическими пластинами, убил приятеля ударом по голове, от которого у того раскололся череп. Ходил он слегка вытянув шею вперед, опустив глаза в землю. Тиберий был бы хорош собой, если бы не множество прыщей, глаза навыкате и нахмуренные брови. На статуях эти недостатки не видны, поэтому он кажется на редкость красивым. Говорил он мало и медленно, так что, беседуя с ним, людям не терпелось одновременно закончить за него фразу и ответить на нее. Но при желании Тиберий мог произнести эффектную публичную речь. Он рано облысел, а оставшиеся на затылке волосы носил длинными, как было в моде у древней знати. Он никогда не болел.

Тиберий не пользовался популярностью в римском обществе, зато был весьма удачливым полководцем. Он возродил ряд стародавних дисциплинарных взысканий, но, поскольку он не жалел себя во время походов, редко спал в палатке, пил и ел то же, что и все остальные, и всегда сам возглавлял атаки, солдаты предпочитали служить под его началом, а не под началом какого-нибудь добродушного и беспечного командира, полководческому искусству которого они не так доверяли. Тиберий никогда не улыбался солдатам и не хвалил их и часто перегружал работой и муштрой. «Пусть ненавидят меня, - сказал он однажды, - лишь бы повиновались». [35] Он держал полковников и полковых офицеров в такой же строгости, как солдат, так что никто не мог пожаловаться на его пристрастность. К тому же служить под его командой было и выгодно, так как, захватив вражеские лагеря и города, он обычно отдавал их своему войску на разграбление. Тиберий с успехом вел войны в Армении, Парфии, Германии, Испании, Далмации, в Альпах и во Франции.

Мой отец, говорю еще раз, был одним из лучших Клавдиев. Такой же сильный, как его брат, он был куда красивее его, быстрее в речи и движениях и ничуть не менее удачлив как полководец. Он относился к солдатам как к римским гражданам, а следовательно, равным себе во всем, кроме ранга и воспитания. Ему было тягостно наказывать их, и он отдавал приказ, чтобы с нарушителями дисциплины, по возможности, боролись их товарищи, которым, надо полагать, дорого доброе имя своего подразделения. Отец объявил, что, если, по их мнению, солдаты сами не в силах образумить нарушителя - ибо он не разрешал им ни убивать виновных, ни калечить, и тем самым выводить их из строя, - нужно обратиться к полковым командирам, но он предпочел бы, чтобы его люди были судьями сами себе. Капитаны могли применять розги с разрешения полковых командиров, но только в тех случаях, когда преступление - такое, как трусость в бою или кража у товарищей - говорило о низости характера и делало экзекуцию уместной; подвергшихся порке солдат отец приказывал не брать больше в действующие войска и отправлять в обоз или канцелярию. Любой солдат, считающий, будто его товарищи или командиры вынесли ему слишком суровый приговор, мог обратиться к отцу лично, хотя он сомневался в том, что приговоры эти заслуживают пересмотра. Такая система действовала великолепно - отец сам был прекрасный воин и своим личным примером вселял в войска такое мужество, на какое, на взгляд других командиров, они были не способны. Однако вы понимаете, как опасно было солдатам, с которыми обращались подобным образом, служить потом у обыкновенных начальников. Тому, кто получил в дар независимость, нелегко с ней расстаться. Всякий раз, когда войска, служившие под командой отца, оказывались под командой дяди, дело кончалось неприятностями. Но и войска, служившие под началом дяди, в свою очередь, смотрели с презрением и подозрением на дисциплинарную систему отца. Они привыкли покрывать проступки друг друга и гордились тем, как ловко избегают разоблачения; и поскольку в дядиных войсках солдата могли высечь, например, за то, что он первым обратился к офицеру или говорил излишне свободно и вообще за любое проявление независимости, рубцы от розог служили скорее к его чести, чем к позору.

Самые большие победы отец одержал в Альпах, во Франции и Нидерландах, но особенно в Германии, где его имя, я думаю, никогда не будет забыто. Он всегда находился в самой гуще сражения. Его мечтой было совершить подвиг, лишь дважды совершенный в римской истории, а именно: своими руками убить командующего армией противника и снять с него личное оружие. [36] Много раз казалось, что счастье улыбается ему, но жертва всегда ускользала. То его враг спасался с поля боя бегством, то, вместо того чтобы драться, сдавался в плен, то какой-нибудь услужливый рядовой первым наносит удар. Ветераны, рассказывая мне об отце, восхищенно посмеивались: «Да что говорить, сердце радовалось смотреть, как твой отец верхом на вороном коне играет в прятки с каким-нибудь германским вождем. Порой сразит человек десять из его личной охраны, а они парни крепкие, пока доберется до знамени, а к тому времени хитрая птичка уже тю-тю». Те, кто служил под командой отца, горделиво хвалились тем, что он был первым римским военачальником, который прошел вдоль Рейна из конца в конец, от Швейцарии до Северного моря.

Глава IV

Мой отец не забывал уроков свободолюбия, которые давал ему его отец. Совсем маленьким мальчиком он поссорился с Марцеллом, бывшим на пять лет его старше, когда Август наделил того титулом «глава юношества». Он сказал Марцеллу, что титул этот пожалован ему только по случаю троянских игр («битва греков с троянцами», разыгранная на Марсовом поле двумя верховыми отрядами, состоящими из сыновей сенаторов и всадников) и не дает ему никакого права вершить суд над другими людьми, которое Марцелл присвоил себе с тех пор; что касается его лично, то он, как свободнорожденный римлянин, не намерен подчиняться такой тирании. Он напомнил Марцеллу, что почестей за победу удостоился не он, а Тиберий, возглавлявший отряд «противников», и вызвал Марцелла на поединок. Августа очень позабавила эта история, когда он о ней услышал, и с тех пор он шутливо называл моего отца не иначе как «свободнорожденный римлянин».

Всякий раз, что отец приезжал теперь в Рим, его возмущало все растущее раболепие перед Августом, которое он встречал на каждом шагу, и он стремился поскорее вернуться в армию. Исполняя обязанности одного из главных городских судей в то время, как Август и Тиберий были во Франции, отец не мог не видеть роста карьеризма и политических спекуляций, внушавших ему отвращение. Он сказал с глазу на глаз одному своему другу, от которого я это услышал много лет спустя, что в одной роте его солдат больше старого римского свободолюбия, чем у всех сенаторов, вместе взятых. Незадолго до смерти он написал Тиберию из лагеря во внутренних областях Германии горькое письмо в том же духе. Он писал, что молит небо, чтобы Август последовал славному примеру диктатора Суллы, [37] который, будучи единственным хозяином Рима после первой гражданской войны - все его враги были или покорены, или умиротворены, - решил по своему усмотрению самые неотложные государственные дела, а затем сложил с себя полномочия и снова стал рядовым гражданином. Если Август не сделает в ближайшее время то же самое - а он всегда заявлял, что таково в конечном счете его намерение, - будет слишком поздно. Ряды старой знати, к сожалению, сильно поредели; проскрипции и гражданские войны унесли самых лучших и храбрых, а те, кто выжил, затерявшись среди новой знати - тоже мне знать! - с каждым годом все более ведут себя по отношению к Августу и Ливии как их личные рабы. Скоро Рим забудет, что такое свобода, и подпадет под тиранию, не менее жестокую и деспотическую, чем на Востоке. Не для того он сражался во многих утомительных кампаниях под верховным командованием Августа, чтобы способствовать подобному бедствию. Даже его любовь к Августу и глубокое восхищение тем, кто был ему вторым отцом, не удерживает его от выражения подобных чувств. Он спрашивал Тиберия, как он думает, не удастся ли им двоим убедить или даже принудить Августа покинуть свой пост. «Если он согласится, я буду питать к нему в сто раз большую любовь и смотреть на него с во сто раз большим восхищением, чем раньше, но должен, увы, сказать, что тайная и неправомерная гордость, которую наша мать Ливия испытывает от того, что пользуется через Августа верховной властью, будет для нас в этом деле самой большой помехой».

К несчастью, письмо это было передано Тиберию в присутствии Августа и Ливии.

- Депеша от твоего благородного брата! - провозгласил императорский гонец, протягивая ему пакет.

Тиберий, не подозревая о содержании письма, не предназначенного для глаз и ушей Ливии и Августа, попросил разрешения тут же прочитать его.

- Пожалуйста. - ответил Август. - но при условии, что ты прочтешь его вслух. - И выслал слуг из комнаты. - Ну же, не будем терять времени. Какие его последние победы? Мне не терпится все услышать. Письма твоего брата всегда хорошо написаны и так интересны, куда лучше твоих, мой дорогой мальчик, если ты простишь мне это сравнение.

Тиберий прочел несколько слов и сильно покраснел. Он попытался проскочить через опасную часть, но увидел, что безопасных в письме почти нет, разве что конец, где отец жаловался на головокружение от раны в висок и рассказывал о трудном марше к Эльбе. Странные предзнаменования, писал он, появились здесь в последнее время: ночь за ночью с неба дождем падают звезды, из леса доносятся непонятные звуки, похожие на женские рыдания, на рассвете через лагерь проехали на белых конях два богоподобных юноши в греческих одеждах, а у входа в его палатку появилась германская женщина больше человеческого роста и сказала ему по-гречески, чтобы он прекратил свое продвижение вперед, так как судьба повелевает ему остановиться. Тиберий читал, одно слово - здесь, другое - там, запинался, жаловался на неразборчивый почерк, снова принимался читать, снова запинался и наконец совсем остановился.

- В чем дело? - спросил Август. - Неужели ты ничего больше не можешь там разобрать?

Тиберий собрался с духом:

- Честно говоря, могу, но письмо это не стоит того, чтобы его читать. Судя по всему, мой брат был не совсем здоров, когда писал его.

Август сильно встревожился:

- Надеюсь, он не серьезно болен?

Но бабка Ливия, конечно, сразу догадалась, что в письме есть строки, которые Тиберий боится читать вслух, так как они касаются Августа или ее самой, и, сделав вид, будто материнская тревога заставила ее забыть о хороших манерах, выхватила письмо из рук Тиберия. Она прочитала его от начала до конца, сурово нахмурилась и протянула Августу, сказав:

- Это вопрос, который касается только тебя. Не мое это дело - наказывать сына, даже самого противоестественного, а твое, ты - его отец и глава государства.

Август перепугался, не понимая, что, собственно, произошло. Он прочитал письмо, но оно показалось ему если не заслуживающим неодобрения, то скорее за то, что вызвало гнев Ливии, чем за то, что касалось его самого. По правде говоря, если оставить в стороне некрасивое слово «принудить», Август в глубине души одобрял чувства, выраженные в письме, хотя оскорбление, нанесенное бабке, затрагивало и его, ведь выходит, что он позволяет ей склонять себя к тому, против чего восстает его здравый смысл. Спору нет, сенаторы стали обращаться к нему, членам его семьи и даже к его слугам с постыдным подобострастием. Это коробило Августа не меньше, чем моего отца, и он действительно еще перед поражением и смертью Антония публично обещал уйти на покой, когда у Рима не останется больше внешних врагов, и с тех пор не раз упоминал в своих речах о том счастливом дне, когда его задача будет наконец выполнена. Август устал от бесконечных государственных дел и от бесконечных почестей, он мечтал об отдыхе и безвестности. Но бабка и слышать ни о чем не хотела, она всякий раз говорила, что его задача не выполнена и наполовину и если он сейчас уйдет в отставку, это приведет лишь к междоусобице. Да, верно, он трудится, не жалея сил, но разве она, Ливия, не трудится еще более усердно, хоть и не имеет за это от государства прямой награды. И не надо быть простачком: как только он сложит с себя полномочия и сделается частным лицом, что защитит его от преследования и изгнания, а быть может, и от худшей участи? А как насчет родичей тех, кто был им убит или покрыт позором? Думаешь, они не затаили в душе зла? Если он станет рядовым гражданином, ему придется отказаться от личной охраны, не только от армий. Пусть он согласится пробыть еще десять лет на своем посту, возможно, к концу этого времени положение изменится к лучшему. И Август каждый раз уступал и продолжал править. Он принимал привилегии монарха в рассрочку, сенат утверждал их на пятилетний или десятилетний срок, чаще - на десять лет.

Бабка сурово посмотрела на Августа, когда он кончил читать.

- Ну как? - спросила она.

- Я согласен с Тиберием, - мягко сказал Август. - Молодой человек, должно быть, болен. У него помутился разум от переутомления. Ты обратила внимание на последний абзац, где он пишет о последствиях ранения в голову и о всех этих видениях? Это ли не доказательство? Ему нужен отдых. Врожденное благородство его души нарушено передрягами военной кампании. Эти германские леса - неподходящее место для больного человека, не так ли, Тиберий? Ничто так не действует на нервы, как вой волков - я уверен, рыдания женщин, о которых он пишет, не что иное, как волчий вой. Не стоит ли сейчас, после того как он задал германцам хорошую взбучку - они не скоро ее забудут, - отозвать его в Рим? Мне будет приятно снова его повидать. Да, разумеется, надо, чтобы он вернулся. Ты ведь будешь рада, дражайшая Ливия, увидеть своего мальчика?

Бабка не ответила прямо. Она сказала, все еще хмурясь:

- А ты что думаешь, Тиберий?

Дядя был большим дипломатом, чем Август. Он лучше знал натуру своей матери. Он ответил так:

- Похоже, что брат действительно нездоров, но даже болезнь не оправдывает такое не подобающее сыну поведение и такое чудовищное безрассудство. Я согласен с тем, что его надо отозвать, чтобы объяснить, сколь гнусно иметь такие низкие мысли насчет своей преданной ему и неутомимой матери и сколь возмутительно вверять их бумаге и посылать с гонцом через вражескую страну. К тому же ссылка на Суллу прямо наивна. Как только Сулла отказался от власти, сразу начались гражданские войны и его реформам пришел конец.

Так что Тиберий вышел сухим из воды, но гнев его против брата был вполне искренний: разве тот не поставил его в поистине трудное положение?

Ливия задыхалась от ярости, ведь Август так легко пропустил мимо глаз нанесенные ей оскорбления, да еще в присутствии ее сына. В равной мере жестоко гневалась она на моего отца. Она знала, что, вернувшись, он скорее всего попробует привести в исполнение свой план - заставить Августа отказаться от власти. Она также увидела, что не сможет управлять через Тиберия, даже если ей удастся добиться для него права наследования, пока мой отец, пользующийся огромной популярностью в Риме, за спиной которого, к тому же, были все западные полки, только и будет ждать случая восстановить, пусть силой, народные свободы. А для нее верховная власть значила теперь больше, чем жизнь или честь: слишком многим она ей пожертвовала. Но Ливия умела скрывать свои чувства. Она сделала вид, будто разделяет мнение Августа - мой отец просто болен, и сказала Тиберию, что его приговор слишком суров. Однако она согласилась с тем, что отца надо немедленно отозвать из армии. Ливия поблагодарила Августа за то, что он великодушно пытался найти оправдание ее бедному сыну; она пошлет к нему своего личного лекаря, а с ним пакет чемерицы из Антикиры в Фессалии [38] - лекарство, которое, как считалось, лучше всего помогает при душевных заболеваниях.

Лекарь отправился в путь на следующий день вместе с гонцом, который вез письмо Августа. В письме тот дружески поздравлял отца с победами и сочувствовал ему по доводу раны в голову; в нем было также разрешение вернуться в Рим, выглядевшее скорее как приказ, и отцу стало ясно, что ему придется вернуться, хочет он того или нет.

Отец ответил через несколько дней и выразил Августу признательность за его доброту. Он писал, что вернется, как только ему разрешит здоровье, но письмо достигло его после небольшой неприятности: его конь упал под ним на всем скаку, придавил ему ногу, и он поранил ее об острый камень. Он признателен матери за ее заботу, за лекарство и за то, что она отправила к нему своего врача, чьими услугами он не замедлил воспользоваться. Но он опасается, что даже его широко известное искусство не сможет помешать ранению принять дурной оборот. В конце отец писал, что предпочел бы остаться на своем посту, но желание Августа для него закон, и, повторил отец, как только он поправится, он вернется в Рим. Сейчас он находится в лагере в Тюрингии возле реки Сааль.



9 г. до н. э.



Узнав эти новости, Тиберий, бывший в то время с Августом и Ливией в Павии, тут же попросил разрешения ухаживать за больным братом. Август ответил согласием, и, вскочив на коня, Тиберий лишь с небольшим эскортом помчался галопом на север, направляясь к самой короткой дороге через Альпы. Перед Тиберием лежало пятьсот миль пути, но он мог рассчитывать на частую смену лошадей на почтовых станциях, а когда он будет уставать от верховой езды, он прикажет заложить повозку и урвет несколько часов сна, не задерживая продвижения вперед. Погода благоприятствовала Тиберию. Он пересек Альпы и спустился в Швейцарию, затем последовал по главной дороге вдоль Рейна, ни разу не остановившись, чтобы поесть горячей пищи, пока не достиг поселения под названием Манхейм. Здесь он пересек реку и, повернув на северо-восток, поскакал по бездорожью в глубь враждебной страны. Когда к вечеру третьего дня он достиг цели своего путешествия, он был один - первый его эскорт давно отстал, да и новый, набранный в Манхейме, не смог за ним угнаться. Говорят, что на вторые сутки Тиберий проскакал от полудня до полудня двести миль. Он успел приветствовать моего отца, но не успел спасти ему жизнь: нога к этому времени была до бедра охвачена гангреной. У отца, хоть он и был при смерти, хватило самообладания приказать, чтобы Тиберию были оказаны в лагере все почести, положенные ему как главнокомандующему. Братья обнялись, и отец шепнул:

- Она прочитала мое письмо?

- Еще раньше, чем я, - простонал дядя Тиберий.

Больше они не разговаривали, лишь отец сказал со вздохом:

- У Рима жестокая мать, у Луция и Гая опасная мачеха.

Это были его последние слова, и вскоре дядя Тиберий закрыл брату глаза.

Я слышал все вышесказанное от Ксенофонта, грека с острова Кос, который в то время, еще совсем молодым, был полковым лекарем отца и весьма возмущался тем, что присланный бабкой врач отстранил его от лечения. Следует объяснить, что Гай и Луций были внуки Августа от Юлии и Агриппы. Он усыновил их еще в младенчестве. У них был еще один брат по имени Постум, названный так потому, что он родился после смерти отца, но его Август не усыновил и оставил ему имя Агриппы, чтобы было кому продолжать его род.

Лагерь, где умер отец, назвали «Проклятый»; погребальная процессия с его телом проследовала торжественным маршем на зимние квартиры армии в Майнце на Рейне; дядя Тиберий как самый близкий родственник усопшего прошел весь путь пешком. Армия хотела похоронить отца здесь, но дядя отвез тело в Рим, где оно и было сожжено на колоссальном погребальном костре, воздвигнутом на Марсовом поле. Август сам произнес надгробное слово, в частности он сказал: «Я молю богов сделать моих сыновей Гая и Луция такими же благородными и добродетельными людьми, как этот Друз, а мне даровать такую же безупречную смерть».

Ливия не знала, насколько она может доверять Тиберию. Когда он вернулся с телом брата, его сочувствие ей выглядело принужденным и неискренним, а когда Август пожелал себе такой же смерти, как у моего отца, она увидела на губах Тиберия мимолетную улыбку. Но Тиберий, который, по-видимому, уже давно подозревал, что мой дед умер насильственной смертью, твердо решил ни в чем не перечить матери. Часто обедая за ее столом, он чувствовал себя полностью в ее власти и делал все возможное, чтобы завоевать ее милость. Ливия понимала, что у него на уме, и ее это устраивало. Тиберий был единственный, кто догадывался, что она отравительница, и, судя по всему, намеревался держать свои догадки при себе. Своим образом жизни и поведением Ливия заставила забыть то, как скандально она вышла за Августа, и теперь считалась в Риме образцом добродетели в самом прямом и неприятном смысле этого слова. Чтобы утешить Ливию в ее потере, сенат принял решение поставить ее статуи в четырех общественных местах, а также, опираясь на юридическую фикцию, внес Ливию в число «матерей трех детей». По законодательству Августа матери трех я более детей пользовались особыми привилегиями, в частности при получении наследства, а старые девы и бесплодные женщины вообще были лишены права получать что-либо по завещанию, и то, что они теряли, шло их плодовитым сестрам.

…Клавдий, ты, старый зануда, еще дюйм-два, и кончится четвертый свиток твоей автобиографии, а ты даже не добрался до места своего рождения. Ну-ка, давай сразу же пиши об этом, а не то ты никогда не достигнешь и середины своей истории. Пиши: «Я родился во Франции, в Лионе, первого августа, за год до смерти моего отца». Вот так. У родителей было до меня шестеро детей, но, поскольку мать всегда сопровождала отца в военных походах, ребенок должен был быть очень выносливым, чтобы выжить. Ко времени моего рождения в живых остались только брат Германик, на пять лет старше меня, и сестра Ливилла, на год старше; оба они унаследовали великолепное здоровье отца. Я - нет. Еще до того как мне исполнилось два года, я раза три чуть не умер, и если бы после гибели отца мы не вернулись в Рим, маловероятно, что эта история была бы написана.

Глава V

В Риме мы жили в большом доме, принадлежавшем деду, который завещал его бабке. Дом стоял на Палатинском холме, рядом с дворцом Августа и воздвигнутым им храмом Аполлона, в портиках которого была библиотека, и неподалеку от храма богов-близнецов Кастора и Поллукса. (Это был старый храм, сделанный из бревен и дерна, и шестнадцать лет спустя Тиберий построил на его месте за свой счет великолепное мраморное здание, раскрашенное и позолоченное изнутри и обставленное с такой роскошью, словно это был будуар богатой патрицианки. Скорее всего, сделать это ему велела бабка Ливия, чтобы доставить удовольствие Августу. Тиберий не был религиозен и не любил бросать деньги на ветер). Холм был более здоровым местом, чем низина у реки, большая часть домов на нем принадлежала сенаторам. Я был очень болезненный ребенок, «форменное поле боя болезней», как говорили доктора, и, возможно, выжил я лишь потому, что болезни никак не могли столковаться, какая из них удостоится чести свести меня в могилу. Начнем с того, что родился я семимесячным, раньше срока, молоко кормилицы плохо подействовало на мой желудок, и меня всего обсыпало противной сыпью; я перенес малярию и корь, после чего немного оглох на одно ухо, и рожистое воспаление, и колит, и, наконец, детский паралич, от которого у меня укоротилась одна нога, так что я был обречен всю жизнь хромать. Из-за какой-то из этих болезней у меня сделались очень слабые колени, и до конца своих дней я не мог ни пробежать, ни пройти пешком даже небольшое расстояние, и меня обычно носили в носилках. Надо еще упомянуть об ужасной боли под ложечкой, которая часто пронзает меня после еды. Боль эта настолько сильна, что были два-три случая, когда, не вмешайся мои друзья, я бы всадил нож для нарезания мяса, который я, обезумев, хватал со стола, в самое средоточие своих мучений. Я слышал, что эта боль, которую называют «сердечный приступ», страшнее любой другой боли, известной человеку, кроме боли при затрудненном мочеиспускании. Что ж, я, верно, должен быть благодарен богам за то, что они избавили меня хотя бы от нее. Вы предположите, что моя мать Антония, прекрасная и благородная женщина, воспитанная в правилах строжайшей добродетели ее матерью Октавией и единственная страсть моего отца, нежно заботилась обо мне, своем младшем ребенке, и даже, жалея меня за все мои злоключения, любила больше остальных детей. Отнюдь. Мать делала для меня все, что повелевал ей долг, но не больше. Она не только не любила меня, она питала ко мне отвращение как из-за моей хилости, так и потому, что я был причиной очень трудной беременности, а затем очень мучительных родов, - она едва осталась в живых, а потом много лет болела. Своим преждевременным появлением на свет я был обязан испугу, который она испытала на пиру, данном в честь императора, когда тот приехал к отцу в Лион, чтобы торжественно открыть там Алтарь Ромы и Августа; мой отец был в то время губернатором трех французских провинций, и Лион служил ему штаб-квартирой. Безумный раб-сицилиец, прислуживавший за столом, внезапно выхватил кинжал и занес его сзади над головой отца. Этого никто не заметил, кроме матери. Она поймала взгляд раба, и у нее хватило самообладания улыбнуться ему и неодобрительно покачать головой, указывая, чтобы он убрал кинжал. Пока раб колебался, двое других слуг увидели, куда она смотрит, и успели скрутить ему руки и обезоружить его. После чего мать потеряла сознание, и у нее тут же начались схватки. Возможно, как раз из-за этого я испытываю патологический страх перед убийством, ведь говорят, что предродовой испуг может перейти по наследству. Но, пожалуй, нет оснований упоминать о каком-то внутриутробном воздействии. Много ли членов императорской фамилии умерли своей смертью?

Я был ласковым ребенком, и отношение матери причиняло мне много горя. Я слышал от своей сестры Ливиллы, красивой, но жестокой, тщеславной и властолюбивой девочки - словом, типичный образчик худших Клавдиев, - что мать называла меня «живым предостережением» и говорила, что, когда я родился, надо было обратиться за советом к сивиллиным книгам. И что природа начала меня лепить, но не кончила и с отвращением отбросила в сторону, отчаявшись в успехе. И что древние были мудрее нас и великодушнее: они оставляли хилых младенцев на голом склоне холма в дождь и ветер ради блага целой расы. Возможно, Ливилла приукрашивала менее жестокие замечания матери - хотя недоношенные дети действительно выглядят довольно страшно, - но я и сам помню, как однажды, рассердившись на какого-то сенатора, выдвинувшего глупое предложение, мать вскричала: «Этого человека следует убрать! Он глуп, как осел… Что я говорю? Ослы - разумные существа по сравнению с ним… он глуп, как… как, о боги! Он глуп, как мой сын Клавдий!»

Ее любимцем был Германик - правда, он был всеобщим любимцем, - но я не только не завидовал тому, что он возбуждал повсюду любовь и восхищение, я радовался за него. Германик жалел меня и делал все, что мог, чтобы жизнь моя стала счастливой, хвалил меня старшим, называл хорошим и добрым ребенком, который вознаградит их за великодушное и заботливое обращение. Строгость только пугает его, говорил он, и делает еще более хворым. И он был прав. Нервное дрожание рук, подергивание головы, заикание, слабый желудок, постоянная слюна в уголках губ были, в основном, результатом тех ужасов, которым меня подвергали во имя дисциплины. Когда Германик заступался за меня, мать обычно нежно смеялась, глядя на него, и говорила: «Благородное сердечко. Доброта так и переполняет его. Найди для нее объект получше». Но бабка Ливия говорила иначе: «Не болтай глупости, Германик. Если Клавдий будет подчиняться дисциплине, мы станем относиться к нему с добротой, которую он этим заслужит. Ты ставишь все с ног на голову». Бабка редко обращалась ко мне, а если и обращалась, то, не глядя на меня, говорила презрительным тоном чаще всего одно и то же: «Выйди из комнаты, мальчик, здесь буду я». В том случае, если она желала побранить меня, она никогда не делала это устно, но посылала мне короткую, холодную записку, например: «Нам стало известно, что мальчик Клавдий тратит зря время, болтаясь в библиотеке Аполлона. Пока он не научится извлекать пользу из простейших учебников, которые ему дают учителя, бессмысленно совать нос в серьезные труды на полках библиотеки. К тому же он беспокоит настоящих читателей. Этому должен быть положен конец».

Что до Августа, то, хоть он никогда не относился ко мне с преднамеренной жестокостью, он так же, как бабка Ливия, не любил бывать со мной в одной комнате. Он не чаял души в маленьких мальчиках (сам оставаясь большим мальчиком до конца своих дней), но только в таких, кого он называл «славные малые», вроде его внуков Гая и Луция и моего брата Германика - все они были на редкость хороши собой. В Риме жили сыновья союзных царей и вождей - из Франции, Германии, Парфии, Северной Африки, Сирии, - которых держали в заложниках, чтобы обеспечить покорность их родителей. Они учились вместе с внуками Августа и сыновьями ведущих сенаторов в Школе для мальчиков; Август часто приходил туда и играл с ними в галереях в шарики, бабки или пятнашки. Его любимцами были смуглые мальчики - мавры, парфяне или сирийцы - и те, кто весело болтал с ним о чем попало, словно Август был одним из них. Только раз он попытался преодолеть свое отвращение ко мне и разрешил поиграть в шарики со своими любимцами, но попытка эта была столь противоестественна, что я еще сильнее разнервничался и стал заикаться и трястись, как безумный. Больше он этого не делал. Август терпеть не мог карликов, калек и уродцев, говоря, что они приносят несчастье и их надо убирать с глаз долой. И все же я никогда не питал к нему ненависти, как к бабке Ливии. Ведь в его неприязни ко мне не было озлобления, и он всячески старался ее преодолеть; что скрывать, я действительно был жалким маленьким монстром, позором для такого сильного, пышущего здоровьем отца и для такой красивой и величавой матери. Август и сам был хорош собой, хотя не очень высок: у него были кудрявые белокурые волосы, поседевшие лишь к концу его жизни, блестящие глаза, веселое лицо и прекрасная осанка.

Я помню, как однажды случайно услышал эпиграмму на греческом языке, сочиненную Августом на мой счет и прочитанную Афинодору, философу-стоику из Тарса в Киликии, [39] простому, серьезному человеку, к которому Август часто обращался за советом. Мне было тогда около семи лет, и они наткнулись на меня возле садка для карпов в нашем саду. Эпиграмма не сохранилась у меня в памяти слово в слово, но смысл ее был таков: «Антония старомодна, она не тратит лишних денег и не покупает себе на забаву мартышек у торговцев с Востока. А почему? Потому, что рожает мартышек сама». Афинодор подумал немного и сурово ответил в том же размере:

- «Антония не только не покупает себе на забаву мартышек у торговцев с Востока, но даже не ласкает и не кормит сладостями бедняжку сына, рожденного от ее благородного мужа».

Август смешался. Надо вам объяснить, что ни он, ни Афинодор, которому меня всегда представляли дурачком, не догадывались, что я их понимаю. Поэтому Афинодор притянул меня к себе и шутливо сказал по латыни:

- А что думает по этому поводу юный Тиберий Клавдий?

Меня прикрывал от Августа массивный торс Афинодора, и я, почему-то вдруг перестав заикаться, выпалил по-гречески:

- Моя мать Антония не балует меня, но она позволила мне выучиться греческому у той, кто сама научилась у Аполлона.

Я хотел сказать всего лишь, что понял, о чем они говорили. Греческому меня научила женщина, которая была раньше жрицей Аполлона на одном из греческих островов, но попала в плен к пиратам, продавшим ее содержателю публичного дома в Тире. [40] Ей удалось бежать, но она не могла больше быть жрицей, так как в неволе ей пришлось быть проституткой. Моя мать Антония, познакомившись с ее дарованиями, взяла ее к детям воспитательницей. Эта женщина часто говорила, что научилась всему от Аполлона, и я просто процитировал ее, но так как Аполлон был богом учения и поэзии, мои слова прозвучали куда остроумнее, чем я предполагал. Август был поражен, а Афинодор заметил:

- Хорошо сказано, малыш Клавдий. Мартышки не понимают ни одного слова по-гречески, верно?

Я ответил:

- Да, у них длинные хвосты, и они таскают яблоки со стола.

Однако когда Август принялся нетерпеливо меня расспрашивать, я снова смутился и стал заикаться так же сильно, как и всегда. Но с тех пор Афинодор сделался моим другом.

Существует история про Афинодора и Августа, которая им обоим делает честь. Как-то раз Афинодор сказал Августу, что он ведет себя неосторожно, допуская к себе кого попало: как бы ему не получить удар кинжалом в грудь. Август отвечал, что все это глупости. На следующий день Августу доложили, что прибыла его сестра, госпожа Октавия, по поводу годовщины смерти их отца и хочет приветствовать его. Август приказал немедленно ее впустить. Октавия была неизлечимо больна - в том самом году она умерла, - и ее всегда носили в занавешенных носилках. Когда носилки внесли, занавеси раздвинулись, оттуда выскочил Афинодор с мечом в руке и приставил меч к сердцу Августа. Август не только не рассердился, но поблагодарил Афинодора и признал, что он был неправ, когда отмахнулся от его предупреждения.

Кстати, не забыть бы рассказать вам об одном необыкновенном событии, случившемся в моем детстве однажды летом, когда мне исполнилось восемь лет. Моя мать, брат Германик, сестра Ливилла и я поехали в гости к тете Юлии в ее прекрасный загородный дом на самом берегу моря в Антии. Было около шести часов вечера, и мы сидели в винограднике, наслаждаясь свежим ветерком. Юлии с нами не было, но в компанию входили сын Тиберия Тиберий Друз - тот самый, которого мы потом всегда звали Кастор, - и дети Юлии - Постум и Агриппина. Внезапно мы услышали над головой громкий скрипучий крик. Мы взглянули наверх и увидели, что в небе дерутся орлы. Вниз летели перья. Мы пытались схватить их. Германик и Кастор оба поймали по перу, до того как они упали на землю, и воткнули себе в волосы. У Кастора было маленькое перышко из крыла, а у Германика - великолепное хвостовое перо. Оба пера были запятнаны кровью. Капли крови попали на поднятое вверх лицо Постума и платья Ливиллы и Агриппины. Вдруг по воздуху пронесся какой-то темный предмет. Сам не знаю почему, я приподнял подол своей тоги и поймал его. Это был крошечный волчонок, напуганный и раненый. Орлы устремились вниз, чтобы отобрать свою добычу, но я надежно спрятал волчонка, и. когда мы стали кричать и кидать в них палки, орлы растерянно поднялись вверх и с громким криком улетели. Я не знал, что делать. Волчонок мне был не нужен. Ливилла схватила его, но мать очень серьезно велела ей отдать волчонка обратно.

- Он упал к Клавдию, - сказала она, - у него он и должен быть.

Затем она спросила старого патриция, члена коллегии авгуров, который был с нами: [41]

- Скажи мне, что это предвещает?

Старик ответил:

- Трудно сказать. Это может иметь очень важное значение или не иметь никакого.

- Не бойся, скажи, о чем, по-твоему, это говорит.

- Сперва отошли детей, - сказал он.

Я не знаю, дал ли он то толкование, которое вы волей-неволей будете вынуждены принять, когда прочитаете мою историю. Знаю только, что в то время как все остальные дети отошли подальше - милый Германик нашел еще одно орлиное перо в кусте боярышника для меня, и я гордо втыкал его себе в волосы, - Ливилла, которая всюду совала свой нос, забралась за живую изгородь из шиповника и кое-что подслушала. Громко рассмеявшись, она прервала старика:

- Несчастный Рим - он его защитник! Да помогут мне боги до этого не дожить!

Авгур повернулся к ней и погрозил ей пальцем:

- Дерзкая девчонка! - сказал он. - Не сомневайся, боги выполнят твою просьбу, да так, что это вряд ли придется тебе по вкусу.

- Ты будешь заперта в комнате без еды, девочка, - сказала мать.

Когда я теперь припоминаю эти слова, они тоже звучат зловеще. Ливиллу продержали взаперти до самого отъезда. Чего только она ни придумывала, чтобы выместить на мне злость! Но она не могла пересказать слов авгура, потому что поклялась именем Весты и наших домашних пенатов, пока хоть один из нас жив, не говорить о предзнаменовании ни прямо, ни окольным путем. [42] Нас всех заставили дать эту клятву. Поскольку уже много лет я - единственный из тех, кто там был, оставшийся в живых (моя мать и авгур пережили остальных, хотя и были всех старше), я больше не обязан молчать. Какое-то время после того я замечал, что мать глядит на меня с любопытством, чуть ли не с почтением, но обращалась она со мной, как всегда.

Мне не разрешили ходить в Школу для мальчиков: из-за слабых ног я не смог бы участвовать в гимнастических упражнениях, составлявших основную часть образования, из-за своих болезней я отстал от остальных, а моя глухота и заикание служили помехой занятиям. Поэтому я редко бывал в компании мальчиков своего возраста и положения, для игры со мной звали сыновей наших домашних рабов; двое из них, Каллон и Паллант, оба греки, стали впоследствии моими секретарями, которым я доверял дела величайшей важности. Каллон сделался отцом двух других моих секретарей. Нарцисса и Полибия. Немало времени я проводил со служанками матери, слушал их болтовню, в то время как они пряли, чесали шерсть или ткали полотно. Многие из них так же, как моя воспитательница, были широко образованные женщины, и, признаюсь, я получал большее удовольствие от их общества, чем от почти любого общества мужчин, в котором мне с тех пор довелось бывать: они были терпимыми, очень неглупыми, скромными и добрыми.

Мой домашний учитель, о котором я уже упоминал, Марк Порций Катон, был, во всяком случае - в его собственных глазах, воплощением тех древнеримских добродетелей, которыми отличались все его предки до единого. Он вечно похвалялся своими предками, как все глупые люди, которые сами не совершили ничего, чем можно было бы хвалиться. Особенно часто он хвастался Катоном Цензором, который из всех персонажей римской истории, пожалуй, самый ненавистный для меня, так как он неустанно отстаивал «древние добродетели», отождествив их в умах римлян с такими понятиями, как грубость, педантизм и жестокость. Вместо учебников меня заставляли читать его хвастливые книги, и помню, как данное в одной из них описание его похода в Испанию, где он разрушил больше городов, чем провел там дней, не так поразило меня его военным мастерством и патриотизмом, как вызвало отвращение к его бесчеловечности. Поэт Вергилий говорит, что миссия римлян - господствовать. Но как? «Милость покорным являть и смирять войною надменных». [43] Катон действительно смирял надменных, но не столько войною, сколько ловко используя внутриплеменные противоречия; мало того - он прибегал к услугам наемных убийц, чтобы убирать грозных врагов. А что до «милости покорным», так он предавал мечу толпы безоружных людей, даже когда они безоговорочно капитулировали и сдавали свои города. Катон с гордостью пишет, что сотни испанцев предпочли покончить с собой целыми семьями, лишь бы не испытать на себе месть римлян. Неудивительно, что племена снова поднялись против нас, как только смогли собрать кое-какое оружие, и с тех пор остаются для нас бельмом на глазу. Катону нужны были две вещи: добыча и триумф; триумф назначался, если было столько-то - в то время, кажется, пять тысяч - убитых, и он старался, чтобы никто не обвинил его, как сам он обвинял из зависти своих соперников, будто он претендует на триумф, не сняв положенный урожай с полей смерти.

Триумфы, между прочим, были проклятием Рима. Сколько развязывалось ненужных воин только потому, что полководцам хотелось, надев лавровый венец, со славой проехаться по улицам города с закованными в цепи пленными, идущими позади колесницы, и военной добычей, горой нагруженной на карнавальные повозки. Август это понимал; по совету Агриппы он издал указ, согласно которому триумф предоставлялся только тому военачальнику, кто был членом императорской фамилии. Этот указ, выпущенный в год моего рождения, мог навести на мысль, будто Август завидовал своим полководцам, потому что к тому времени сам он перестал участвовать в активных военных действиях, а члены его семьи были еще малы, чтобы получать триумфы, но значил он совсем иное. Август не хотел больше расширять границ империи и рассчитывал, что военачальники не станут вызывать пограничные племена на столкновения, если победа над ними не принесет им в награду триумфа. Однако он разрешил «триумфальные украшения»: вышитая тога, статуя, венок и так далее - для тех, кому раньше назначили бы триумф: это должно было быть достаточным стимулом для хорошего военачальника, который ведет нужную Риму войну. Кроме всего прочего, триумфы плохо влияют на дисциплину. Солдаты напиваются, выходят из повиновения и обычно кончают день тем, что громят винные лавки, поджигают те, где продается масло, оскорбляют женщин и вообще ведут себя так, словно завоевали не какой-то там лагерь с деревянными домишками в Германии или занесенную песком деревню в Марокко, а сам Рим. После триумфа, отпразднованного моим племянником, о котором я вам вскоре расскажу, четыреста солдат и почти четыре тысячи частных граждан тем или иным путем расстались с жизнью, сгорело дотла пять больших кварталов жилых домов в районе проституток, было разграблено триста винных лавок, не говоря уже о прочих огромных убытках.

Но вернемся к Катону Цензору. Его руководство по ведению хозяйства и домашней экономии было дано мне для упражнений в правописании, и всякий раз, что я ошибался, я получал две затрещины: одну, по левому уху, за глупость, вторую, по правому - за оскорбление благородного Катона. Я помню один абзац в этой книге, который прекрасно иллюстрировал этого низкого, скаредного и злобного человека: «Хозяин должен… продать состарившихся волов, порченую скотину, порченых овец, шерсть, шкуры, старую телегу, железный лом, дряхлого раба, болезненного раба, продать вообще все лишнее». [44] Что касается меня, то, когда я жил и хозяйничал в своем небольшом поместье в Калуе, я следил за тем, чтобы старых животных использовали на легкой работе, а затем просто держали на пастбище, пока возраст не делался для них обузой, тогда я велел убивать их ударом по голове. Я не ронял свое достоинство, продавая их за безделицу крестьянину, который непосильной работой довел бы их до последнего издыхания. С рабами я всегда обращался великодушно, как с больными, так и со здоровыми, как с молодыми, так и со старыми, и ожидал от них, в свою очередь, глубокой преданности. Я редко бывал обманут в своих ожиданиях, хотя когда они злоупотребляли моим великодушием, я безжалостно наказывал их. Я не сомневаюсь, что рабы старого Катона все время болели, надеясь, не продаст ли он их более гуманному хозяину, и думаю также, что вряд ли он добивался от них такой честной работы и услужения, каких добиваюсь я. Глупо обращаться с рабами, как со скотом. Они куда понятливее, к тому же способны своей преднамеренной небрежностью и упрямством за одну неделю причинить больший урон вашему имуществу, чем заплаченная за них цена. Катон хвастал, что никогда не тратил на раба много денег, ему годился любой злобный урод, лишь бы у него были крепкие мускулы и крепкие зубы. Убейте меня, не понимаю, как он умудрялся находить на них покупателей, когда выкачивал из них все силы. Судя по тому, что я знаю о его потомке - говорят, как две капли воды похожем на него по характеру и по внешности (рыжеволосый, зеленоглазый, громкоголосый и грузный), - я полагаю, что он угрозами заставлял своих бедных соседей покупать у него отслуживших свое рабов по цене молодых.

Мой дорогой друг Постум, двумя годами меня старше, - самый верный друг, какой у меня был после Германика, - прочитал в одной старой книге, что Катон Цензор был не только скупердяй, но и мошенник: он оказался замешан в каких-то грязных махинациях при торговле судами, но избежал публичного позора, объявив одного из своих бывших рабов номинальным владельцем. В качестве цензора, то есть человека, блюдущего общественную нравственность, он делал довольно странные вещи, якобы во имя общественной благопристойности, но в действительности, похоже, для того, чтобы насолить своим личным врагам. По его собственным словам, он исключил одного человека из сословия сенаторов потому, что тому «недостает римской чинности», - он поцеловал свою жену днем, да еще в присутствии дочери! Когда друг исключенного, тоже сенатор, обвинил Катона в несправедливости и спросил, неужели тот никогда не обнимает свою жену, кроме как на супружеском ложе, Катон горячо ответил:

- Никогда!

- Неужели никогда?

- Ну, откровенно говоря, года два назад жена бросилась мне на шею, испугавшись грозы, но, к счастью, этого никто не видел, и, уверяю тебя, она не скоро это повторит.

- О, - сказал сенатор, делая вид, будто неправильно понял Катона, который скорее всего хотел сказать, что прочитал жене суровую нотацию за недостаток чинности. - Я тебе сочувствую. Некоторые женщины не очень ласковы с некрасивыми мужьями, как бы те ни были справедливы и добродетельны. Но не отчаивайся - возможно, Юпитер пожалеет тебя и снова нашлет грозу.

Катон не простил этого обидчику, бывшему, кстати, его дальним родственником. Год спустя он проверял списки сенаторов, что входило в его обязанности цензора, и спрашивал каждого из них по очереди, женат ли тот. Тогда существовал ныне отмененный закон, согласно которому сенаторы должны были состоять в законном браке. Подошла очередь его родственника, и Катон задал ему вопрос по обычной формуле: «Есть ли у тебя жена? Отвечай по чести и в знак доверия», - на что следовало ответить: «Да (или нет), по чести и в знак доверия». Услышав этот вопрос, произнесенный скрипучим голосом, сенатор немного смутился, - он попал в глупое положение, так как, пошутив насчет жены Катона, он вскоре узнал, что сочувствовать надо не Катону, а ему самому, и был вынужден развестись. Поэтому, чтобы, не уронив собственного достоинства, обратить шутку против себя самого, сенатор ответил: «Да, у меня действительно есть жена, но она вышла из моего доверия, а за честь ее я и гроша ломаного не дам». После чего Катон исключил его из сословия сенаторов за непочтительность.

А кто навлек на Рим Проклятие? Этот же самый Катон, который, когда в сенате спрашивали его мнение по любому вопросу, заканчивал свою речь следующими словами: «Так я считаю, и считаю также, что Карфаген должен быть разрушен, он является угрозой Риму». Твердя без конца одно и то же об угрозе, которую представляет собой Карфаген, Катон вселил в умы римлян такую тревогу, что, как я уже говорил, они нарушили свое торжественное обещание и стерли Карфаген с лица земли.

Я написал о Катоне Цензоре больше, чем намеревался, но это не случайно: в моей памяти он связан и с гибелью Рима, в которой он повинен не менее, чем те люди, чья «недостойная мужчин роскошь, - как он говорил, - подрывает силы государства», и с моим несчастливым детством под ферулой этого погонщика мулов, его прапраправнука. Я старый человек, и мой наставник уже пятьдесят лет как умер, но когда я думаю о нем, сердце мое по-прежнему преисполняется ненависти и гнева.

Германик защищал меня перед старшими уговорами и убеждениями, а Постум сражался за меня, как лев. Казалось, ему все нипочем. Он даже осмеливался высказывать свое собственное мнение в лицо самой бабке. Постум был любимцем Августа, поэтому какое-то время Ливия делала вид, будто ее забавляет его, как она называла это, детская импульсивность. Сперва Постум, сам не способный к обману, ей доверял. Однажды, когда мне было лет двенадцать, а ему четырнадцать, он случайно проходил мимо комнаты, где Катон занимался со мной. Постум услышал звуки ударов и мои мольбы о пощаде и, разъяренный, влетел внутрь.

- Не смей его трогать! - вскричал он.