В том обстоятельстве, что именно принц Чарльз стал жертвой супружеских неурядиц, есть особенно горькая ирония. Британская монархия, которая на протяжении столетий без перебоев поставляла на трон мерзавцев, прелюбодеев и умалишенных и которая подвергалась осмеянию и критике, вплоть до вынесения обвинительного приговора — цареубийства 1649 года, в течение последних пятидесяти лет наслаждалась замечательно покойной и безмятежной фазой своего существования. Даже и самые оголтелые монархисты не оспаривают, что одним из факторов этого благополучия было генетическое везение. Тут рассуждают обычно следующим образом. Чрезвычайно удачно мы избавились от капризного и черт знает что могущего натворить Эдуарда VIII с его иностранкой-авантюристкой миссис Симпсон и выменяли на него солидного, увлекающегося коллекционированием почтовых марок Георга VI. Чрезвычайно удачно, что его старшей дочерью оказалась преисполненная сознания долга Елизавета, и что именно она досталась нам в качестве Королевы, а не ветреная Маргарет, которая втрескалась в разведенного, постоянно смолила пахитоску, да еще вокруг нее вечно ошивалась всякая богемная шушера. Чрезвычайно удачно, наконец, что престол собирается унаследовать Чарльз, человек положительный и ответственно подходящий к своему происхождению, а не своевольная Анна, не шаловливый Эндрю или не Эдуард, который так, похоже, на всю жизнь холостяком и останется. Да, и, кроме всего прочего, нам достался не только Чарльз, у нас есть еще Принцесса Ди, самая популярная женщина в стране. Какие такие напасти должны на нас обрушиться, чтобы хоть кто-нибудь заикнулся насчет того, чтобы прикрыть лавочку?
Главные утверждения в «Диане: Правдивой истории» Эндрю Мортона, бывшего журналиста Daily Star, а ныне человека небедного, звучат следующим образом: брак Чарльза и Ди распался на ранней стадии и в данный момент является симуляцией; Ди с тех пор находится в крайне подавленном состоянии и совершила пять «суицидальных попыток» (или по крайней мере в исступлении подавала душераздирающие сигналы SOS, в числе прочего бросившись на стеклянный прилавок-витрину и искромсав себя зазубренным краем ножа для разрезания лимона), которые Чарльз отказался принять всерьез; на протяжении долгих лет своего брака она страдала нейрогенной булимией и пользовалась услугами консультанта-психиатра; она не верит, что когда-нибудь станет Королевой, — мрачное предчувствие, подтвержденное астрологами, с которыми она советовалась; Чарльз, равнодушный и индифферентный муж, с самого начала их брака не прекращавший свою давнишнюю «дружбу» с миссис Камиллой Паркер-Боулз, несмотря на протесты и ревность своей жены; наконец, когда, после многих лет этого мучительного супружества, принцесса спросила своего мужа: «Но ты хоть когда-нибудь любил меня?» — он якобы ответил: «Нет».
Когда бы все эти откровения были кухонными пересудами злобной горничной, как это оказывалось с большинством «королевских откровений», в лучшем случае из них можно было бы состряпать сомнительный скандальчик для газет, которым надо же летом чем-то забивать свои полосы. Но мистеру Мортону позволили записать на магнитофон интервью с сестрами Дианы и ее младшим братом; он беседовал с ее бывшими соседями по квартире и друзьями из Челси; издателю этой книги было продано восемьдесят ранее неизвестных фотографий ее отца, графа Спенсера; и часть прибыли от предприятия пойдет на благотворительные нужды организации, занимающейся токсикоманами, которую патронирует сама Диана. Другими словами, это настолько похоже на «Диана: Моя История», насколько нам самим хотелось бы этого; и если сейчас принцесса обнаружила, что таблоиды вовсю перемывают ей косточки, а интерпретации многих фактов отличаются от ее собственных, значит, это та цена, которую знаменитости часто платят за то, что не берутся за перо сами.
Мортонбвская книга, отдельные главы из которой сначала печаталась в Sunday Times, вызвала восторг у одних, глубокое возмущение у других и потоки ханжеского нытья у третьих, не в последнюю очередь его же коллег журналистов. На следующий день после публикации первой главы Дональд Трелфорд, редактор конкурирующего воскресного Observer, высказался о книге Мортона следующим образом: «Лично мне все это кажется дешевкой. На дух не переношу всех этих баек про членов королевской семьи, которые не в состоянии ответить на них. Знать не хочу, правда это или ложь». Однако подобные чувства, безусловно достойные, уступили место необходимости как-то реагировать на сенсации опубликованной накануне главы. На первой полосе Sunday Times красовалась огромная цветная фотография разряженной в пух и прах, но явно пригорюнившейся Дианы, подзаголовком «\"ИНДИФФЕРЕНТНЫЙ\" ЧАРЛЬЗ ДОВЕЛ ДИАНУ ДО ПЯТИ ПОПЫТОК САМОУБЙСТВА». Цветная фотография в Observer была даже еще больше — мрачная Принцесса сидит за рулем своего автомобиля, под выносом «ДЕПРЕССИЯ \"ДОВЕЛА ДИАНУ ДО ПЯТИ ПОПЫТОК САМОУБИЙСТВА\"». Эксперты по части норм и конвенций британской системы газетных заголовков могли заметить дополнительные кавычки, отделявшие те части истории, которые предлагаются как объективно достоверные, от тех, на которые указывает сама газета; таким образом 065 т›егподтверждал депрессию, но отказывался безоглядно ставить на попытки самоубийства, тогда как Sunday Times подтверждала попытки самоубийства, не вдаваясь в то, был ли Чарльз в действительности бессердечным мужем или нет. Разумеется, рядовой читатель откидывался от первой полосы с совершенно одинаковым впечатлением о том, что произошло, и не подозревая, надо полагать, ни о какой разнице в степени правдивости истории.
Независимо оттого, задирали ли прочие газеты нос, плелись в хвосте или следили за развитием событий с высунутым языком, ни одна из них на протяжении нескольких недель не смогла, а может статься, не больно-то и стремилась опровергнуть всю эту историю; они были слишком заняты тем, что продавали газеты. Из Букингемского дворца никаких протестов также не было слышно. Так что вопрос «Правда Ли Это?» временно отошел в тень, тогда как все внимание публики сфокусировалось на проблеме «Чем Это Грозит, Если Это Правда?» и «Неужто Ублюдкам Все Позволено?». В плане конституционных норм ничего сверхъестественного эта история не предвещает. Чета может разъехаться, может развестись, принц Чарльз даже может жениться заново, и никакого конституционного кризиса не приключится. Если Генрих VIII хоть сколько-нибудь может сойти за прецедент, то жениться он может сколько его душеньке угодно; единственное неудобство состоит в том, что он не сможет вступить в новый брак в церкви, и в силу этого обстоятельства ему не удастся выполнять функции верховного владыки англиканской церкви. Гак что никаких особенных несчастий это не сулило: разве что в перспективе могло повлиять на стабильность и популярность монархии, в том случае, если нынешний правонарушитель, так и не достигнув политического совершеннолетия, откажется играть главную роль в спектакле.
Таким образом, оставался вопрос «Неужто Ублюдкам Все Позволено?» Хотя публикация Sunday Times была сбрызнута соком подобострастного раболепия, в отдельных откликах ханжество зашкаливало за все мыслимые нормы. Дурная весть? Стреляйте в вестника. И вот пошло-поехало: повсеместные порицания назойливости, свойственной бульварной прессе, — хотя изначально «Правдивая история» существовала в виде книги, и уж только потом газета раздробила ее на серию статей с продолжением. Опять стали раздаваться требования принять закон о вторжении в личную жизнь — тема, которая в повестке дня сторонников реформ неожиданным образом потеснила более фундаментальные вопросы правительственной секретности и свободы информации. Напоминалось, что члены королевской семьи могли бы подать в суд иск о клевете. (Младшие, такие как лорд Линли, сын принцессы Маргарет, уже прибегали к этому.) Архиепископ Кентерберийский пробормотал нечто невнятно-неодобрительное. Тем же ограничилась и Комиссия по жалобам на прессу, довольно смехотворный орган, учрежденный самой индустрией из опасения, что если она сама себя не высечет, то в игру вступит правительство и проделает ту же работу с меньшей снисходительностью. Комиссия осудила то, что она назвала «гнусным поклепом так называемых журналистов, грязными руками лезущих в тонкие душевные материи посторонних людей в манере, которая никоим образом не может быть оправдана интересом публики к ситуации вокруг наследника трона». Эта выволочка далеко не везде была принята с надлежащей gravitas, учитывая то обстоятельство, что из двоих членов комиссии один является редактором News of the World, исторически сложившегося лидера на рынке воскресных сальностей, а второй — редактором Daily Star, первая полоса которой ровно в тот день содержала наводящее на мысль о грязных руках с заголовком «КОРОЛЕВСКОЕ ОК ДЛЯ КАМИЛЛЫ» — заявление насчет того, что «соперница Ди», миссис Паркер-Боулз, удостоилась «широкой улыбки» от Королевы на матче по игре в поло.
Произошла курьезная перепалка между мистером Эндрю Нилом, редактором Sunday Times, который обсасывал эту историю даже тщательнее, чем сам мистер Мортон, и сэром Перегрином Ворстхорном, бывшим редактором Sunday Telegraph. Обоим ранее уже приходилось сталкиваться друг с другом в суде по обвинениям в клевете, когда самопровозглашенного старовера Ворстхорна обязали выплатить Ј1000 самопровозглашенному авангардисту Нилу за намек на то, что в тот момент, когда мистер Нил сопровождал некую Памеллу Бордес в ее прогулке по городу, ему уже было известно о том, что она не только гламурная модель и бывший сотрудник отдела информации Палаты общин, но также и шлюха высокого класса. Сэр Перегрин, который, несмотря на свое пародийно английское имя, бельгийского происхождения и который, несмотря на свою рыцарское ратование за соблюдение приличий в повседневной жизни, был одним из первых людей, употребивших на телевидении известное слово из трех букв, вернулся к теме Эндрю Нила с ликующим отвращением.
«Дважды за последнюю неделю, — написал он в колонке Sunday Telegraph, — мне приходилось видеть мистера Нила в телевизоре. Это, пожалуй, еще не то чтобы «увидеть мистера Нила и умереть», но вполне достаточно, чтобы увидеть мистера Нила и блевануть. Найдется ли хоть у кого-нибудь в целом мире столь несуразная физиономия? Скорчив рожу, напоминающую не то коровью, не то баранью морду, он пялится с экрана так, будто намеревается оставить всех нас в недоумении, собирается ли он в следующий момент перерезать нам глотку — или вылизать наши ботинки». Это правда, мистер Нил не то чтобы писаный красавец, но знатоки комической физиогномики правильно сделают, если не пройдут и мимо колоритного сэра Перегрина: в любой из серий Домье
[94] он мог бы без вопросов послужить моделью для Вареного Эпикура
[95]. Что до мисс Памеллы Бордес, то она является хорошим примером того, как переплетаются жизни знаменитостей. В минувшем феврале я оказался в Дели и, пытаясь разговорить таксиста, заметил, что по случайному совпадению в городе сейчас находится и принцесса Ди (она посетила Тадж-Махал и объявила его «в высшей степени целительным опытом» — замечание, которое в тот момент, казалось, не имело никакого смысла, но ретроспективно в нем можно было услышать чуть-чуть больше). Водитель сообщил, что принцесса ему до фени, но объявил, что в гораздо большей степени является поклонником Памеллы Бордес, знаменитой модели, которая также приехала в Дели. Наш разговор воспарил к ранее недосягаемым высотам, когда я застенчиво признался, что мне доводилось встречаться с мисс Бордес и даже пожимать ее руку. Я не упомянул, что в тот момент она была в компании — поразительно, до чего странные бывают сближенья — мистера Дональда Трелфорда.
Следующий вопрос, на который моралисты-чистоплюи предпочли не отвечать, состоял в следующем: что, если проникновение «грязных рук в душевные материи посторонних людей» в действительности осуществляется с подачи самих так называемых жертв? Может быть, все и знают, о чем напомнил нам мистер Трелфорд: королевская семья «не в состоянии ответить»; но как и большинство широко известных фактов, этот в значительной степени не является правдой. Начать хотя бы с того, что в распоряжении Букингемского дворца и его антенн находится весьма значительная часть Флит-стрит — включая сэра Перегрина Ворстхорна, и все они ходят перед королевской семьей на задних лапках. Представителям царствующего дома даже не обязательно выдвигаться на парадное крыльцо и давать интервью — им достаточно рачительно выбрать, что именно выбросить в мусорную корзину, а уж дальше можно не сомневаться, что еще до рассвета кто-нибудь там да и пороется. Похоже, принцесса Ди молчаливо одобрила мортоновскую книгу перед публикацией; впоследствии она своими действиями дала понять, что поощряет ее. К примеру, в среду после того, как новость разразилась, она позвонила своей старой подруге Кэролайн Бартоломью (один из источников Мортона) и набилась на приглашение на этот вечер. Очень скоро после этого пять газетных фотодепартаментов и один королевский фотограф были приведены в состояние боевой готовности и в восемь пятнадцать как штык торчали перед домом Бартоломью. Принцесса не замедлила прибыть, провела с подругой сорок пять минут, а затем задержалась на крыльце достаточно долго, чтобы каждый фотокор мог запечатлеть ее. На следующее утро семейство Бартоломью со всей откровенностью рассказало журналистам о визите. Может быть, в техническом смысле это и не было пресс-конференцией, но, во всяком случае, настолько близко, насколько позволяет королевский протокол, а может статься, так и еще ближе. Возьмем другой пример: прошлым летом таблоиды раскопали, что принцесса провела свой тридцатый день рождения в атмосфере чрезвычайной подавленности, тогда как сам Чарльз был не просто индифферентен, но и вовсе отсутствовал. «Друзья принца Чарльза» поведали светским хроникерам, что принц предложил ей отпраздновать день рождения, но та отказалась; примерно в то же время в прессу начали просачиваться новости о дружбе принцессы с неким майором. Согласно одной теории, Диана воспользовалась мортоновским каналом как способом ответить «друзьям принца Чарльза». В более широком смысле можно было бы взглянуть на нее следующим образом — через головы дворцовых аппаратчиков она обращается к преданной ей британской общественности, взывая о помощи в национальном масштабе.
Да, это правда, таблоиды часто ведут себя отвратительно; они толкуют выражение «общественный интерес», как «все, чем публике заблагорассудится заинтересоваться, и в особенности секс». Осатанелые папарацци, друг у друга на головах сидящие орды фотографов, готовые заснять страдание или врасплох щелкнуть жертву в бикини, явно меньше всего беспокоятся касательно ранимости своих объектов; также мы не должны воображать, будто мистер Мортон равнодушно относится к финансовому вознаграждению или мистеру Нилу безразличен гигантский взлет тиража (210 ООО дополнительных экземпляров с первой статьей из цикла с обещанием продолжения). Но и имидж королевской семьи как безгласных марионеток далек от истины. Обычно Дворец успешно обрабатывает покладистую и монархическую прессу. Мало кто жаловался, когда десять лет назад популярные газеты широко разрекламировали процесс ухаживания и свадьбы Чарльза и Дианы самым елейным, сикофантским и, как теперь кажется, ложным образом: принцесса Золушка, Самая Романтическая История Нашего Века и прочее бла-бла-бла. Мортон предлагает несколько поправок, касающихся того периода, который все считали сказочным. Перед свадьбой Диана узнала, что Чарльз предлагал Камилле Паркер-Боулз браслет с выгравированными на нем их интимными прозвищами Фред и Глэдис, следствием чего стало обсуждение с сестрами возможности разорвать помолвку. В медовый месяц она увидела фотографии своей «соперницы» — они вывалились из дневника мужа, и заметила пару запонок с двумя переплетенными литерами «Ч» и «К», доставшихся Чарльзу от миссис Паркер-Боулз. Даже во время помолвки у нее начали проявляться симптомы булимии, которые тогда были приписаны предсвадебной нервозности. Может статься, все это — назойливые ля-ля-шу-шу, которые читатели национальных газет не должны иметь право знать. Но если есть выбор между счастливой ложью и печальной правдой, то что из этого наносит больший вред? А ведь печальная правда, когда она неизбежно раскрывается, кажется еще печальнее — и все потому, что в 1981 году никому не пришло в голову дать по губам сочинителям порнографичных панегириков и тошнотворных эпиталам
[96].
Краткий гид по имущественному положению и популярности Августейшей Фамилии — или по крайней мере наиболее очевидных ее членов — мог бы выглядеть примерно следующим образом:
Королева Мать: член королевской семьи Номер Один. Любимая бабуся всей страны. Любезная, улыбчивая, профессиональная, однако даже и в пожилом возрасте предпочитает одежду пастельных тонов.
Королева. Популярная, уважаемая, что называется, «на своем месте то, что нужно». Подозревается в наличии законспирированного чувство юмора. С возрастом над ней все меньше потешаются за ее пристрастие к твиду, карликовым моськам и высокий голос. Все скептики в вопросе о ней сходятся в следующем: если уж мы никак не можем обойтись без монарха, то, похоже, она отвечает всем требованиям лучше, чем кто-либо другой.
Герцог Эдинбургский. Не вызывает ни особой любви, ни особой ненависти. Имеет обыкновение допускать герцогские оплошности — однажды, например, в каком-то восточном турне кто-то услышал, как он называл азиатов «косоглазыми». Что скорее укрепляет в пристрастном мнении как его почитателей, так и недоброжелателей.
Принцесса Маргарет. Теперь меньше светится на публике. В свое время регулярно поставляла сырье для душещипательных драм — Питер Таунсенд, лорд Сноудон, развод, Мустик
[97], Родди Ллевеллин и т. д. Сейчас фигура нейтральная. Несомненно, популярна среди представителей табачной промышленности.
Принц Чарльз. Вызывает противоречивые реакции. Теперь уже не тот нескладный юноша с оттопыренными ушами, играющий на виолончели. Но в чем состоит его роль, пока он кантуется в лимбе, зная, что тем, кем родился, он может стать только после смерти своей матери? Поддерживает органическое земледелие, беседует с растениями, испытывает неприязнь к современной архитектуре, последователь великого путешественника Лоренса ван дер Поста. Чуточку ку-ку, в глазах народа ставший похожим на человека после своего брака с Дианой. А теперь куда? Будут ли на него смотреть как на очередного непутевого фон-барона, которого не хватает даже на то, чтоб ублажить собственную жену?
Принцесса Ди. Сказочная принцесса, непорочная и обворожительная. На ранних стадиях своей великосветской карьеры часто называла себя «жирной тушей». Поначалу подозревалась в том, что не воспринимает свой королевский статус с достаточной серьезностью, поскольку вкушала исключительно удовольствия и забывала об обязанностях, но затем взялась за ум, а после того как она пожала руки больным СПИДом, ее репутация в обществе была восстановлена полностью. Сейчас в значительной степени ее жалеют из-за ситуации, в которой она оказалась, но кого тут можно обвинить?
Монархический строй? Стаю журналистских крыс? Ее собственную недостаточную психологическую выносливость?
Принцесса Анна. Много лет вызывала неприязнь своей надменностью. Однажды объяснила фотокорреспондентам «кто есть ху», популяризовав таким образом этот эвфемизм, который она, не исключено, использовала и в полной оригинальной версии. Вышла замуж за капитана Марка Филлипса, известного по кличке Туман — за свою рыхлость и дряблость. Брак распался. Не исключено, единственный член королевской семьи, чья популярность активно растет — с тех пор как она стала участвовать в деятельности Фонда помощи детям. Сейчас пользуется репутацией зрелой женщины, не чурающейся работы, эдакая сама себе хозяйка. Вроде как должна снова выйти замуж.
Герцог Йоркский и Ферги. Известны по-разному — как герцог и герцогиня Уркские (выражение, принадлежащее штатному колумнисту Times) и, за их самодовольную пышнощекость, герцог и герцогиня Хрякские. Отгрохали себе огромный вульгарный дом, похожий на ранчо. Он морской офицер и любитель валяться на диване перед телевизором, она — с энтузиазмом пользуется халявными королевскими привилегиями: обожает горнолыжные вояжи, загранпутешествия и сочиняет скудоумные детские книжки про приключения антропоморфного вертолетика по имени Баджи. Оригинальным образом не отказывается от авторских гонораров — ну так на то они и «роялти» — за свою литературную продукцию, а в конце июня еще и сделала славный гешефт, подписав контракт о телерекламе. Обретшая непродолжительную популярность после своего брака, сейчас эта пара официально отделена от императорской фамилии и особым уважением не пользуется.
Принц Эдуард. Самый юный отпрыск, однако уже лысеющий. Вступил в ряды морских пехотинцев, но долго там не продержался; взамен нашел работу у Эндрю Ллойда Уэббера (недавно произведенного в рыцарское звание). Подозревается в артистических наклонностях и недостаточной мужественности. Гомосексуальность свою отрицает. Не слишком высокий общественный рейтинг.
Герцог Кентский (двоюродный брат королевы). Масон. Недавно был сфотографирован в своем фартуке. Больше почти ничего не известно.
Герцогиня Кентская. Жена вышеназванного. Сама любезность — прямо-таки неземная; считается, страдает от перепадов настроения. В свет выходит исключительно в уимблдонские недели.
Принцесса Хабалка. Кличка (предполагается, данная королевой) принцессы Майкл Кентской. Вышла замуж за какого-то мутного типа с бородой (тоже масон). Развелась за границей. По сравнению с ней Ферги кажется монахиней, добровольно отрекшейся от всех королевских радостей. Написала книгу, в которой были подозрительные совпадения с книгами на ту же тему других авторов. Абсолютно непопулярна.
При столь колоритном dramatis personae
[98] возникает соблазн воспринимать королевскую семью как грандиозную «мыльную оперу», самый долгоиграющий британский телевизионный экспорт, хит Радиовещательной Госслужбы, переплюнувший Возвращение в Брайдсхед. Но члены королевской семьи — не актеры; они просто (хотя иногда и по-любительски) играют самих себя. Соответственно уподобление их звездам международного масштаба вроде Дитрих, Синатры или Лиз Тэйлор, которые близки к ним в смысле денег, расточаемого блеска и дистанции, отделяющей их от обычных смертных, — по сути неверно. С личностями вроде вышеназванных всегда можно вернуться к исходному пункту, из которого в дальнейшем рождалась легенда — сказать, что Такой-то или Такая-то играла или пела хорошо или плохо. У членов королевской семьи не было никакого первоначального таланта, который стал бы источником мифа о них — только миф сам по себе, возникающий из дьявольского везения родиться или вступить в брак с исключительно богатым, обладающим хорошими связями в высшем свете и владеющим землей семейством. Они не могут ничего делать, они могут только быть; так что мифическая реальность — это все, что они могут нам предложить.
А также, по-видимому, и то — по большей части, — что им достается для самих себя. Если попробовать представить, каково это — быть членом августейшей фамилии, то обычно в голову приходят привилегии и неудобства: с одной стороны, освобождение от уплаты налогов и возможность рассекать по крайнему ряду; с другой — неприятные ситуации, когда плебс пялится на тебя, щелкает на память и чувствует, что имеет в тебе свой процент, пусть даже и небольшой. Однако ж представьте себе, как такое существование должно влиять на ваше чувство самоидентичности. Ничего похожего на работу у вас нет, хотя время от времени вы можете произносить некую странную (как правило, написанную кем-то еще) речь или принимать участие в открытии какой-нибудь фабрики. У вас есть видимость власти, но совсем нет ее в реальности, а еще вы трепещете при воспоминаниях о том, что случилось с вашими предками, которые властвовали, проявляя излишнее рвение. Предполагается, что вы не станете пререкаться по любому поводу, при этом известно, что малейшее предпочтение, отдаваемое примульно-желтому в летнем туалете или возрождению отечественныхтрадиций вместо пост-брутализма в архитектуре будут восприняты с таким вниманием, будто это аддендум
[99] к Десяти Заповедям. Вы колесите по миру, словно живой манекен с витрины, рекламируя уникальный, загадочный продукт — Британский уклад. Вас чествуют, пресмыкаются перед вами и ограждают от дорожных заторов. Но в некотором смысле вы не существуете: вы есть то, что другие решают, чем вы должны быть, вы лишь то, чем кажетесь. И поэтому ваша экзистенциальная реальность зависит от мифа, который создается вокруг ваших личностей, от коленей, которые подгибаются в вашем присутствии, от лжи, которой обволакивают вас маркетологи и промоутеры, от политтехнологов из Букингемского дворца и мегафонных преувеличений медиа.
Вот, скажем, вы — довольно нескладная, застенчивая, стесняющаяся своего большого носа девушка из шикарной семьи, не слишком эффектная, с неочевидным чувством моды и со вкусом к романам Барбары Картленд; не исключено, что вы — одна из последних девственниц в своем возрасте во всей стране. (Если нет, кто-нибудь впоследствии раскопает этот факт и растрезвонит о нем в газете.) Вы встречаете такого же нескладного, лопоухого юношу, тоже из семьи голубых кровей; он старше вас, гораздо более серьезнее, не то что бы все девушки от него балдели, ну а еще ему посчастливилось родиться наследником трона. Поэтому — тут же — вы становитесь сказочной принцессой и иконой фэшн-индустрии; на пятьдесят процентов вы — Самая Романтическая История Нашего Века. Правда, есть некоторые затруднения, поскольку за вами пристально следят двадцать четыре часа в сутки, вас даже осматривает королевский гинеколог на предмет пригодности производить новых юных Виндзоров. И вот уж из незрелой девушки из Челси, которой нравилось возиться с маленькими детьми, вас превратили в ту, на чьи плечи возложено нести бремя эмоциональной перегрузки нации. Некоторые видят в вас безупречный пример потрясающей истории успеха, который, надеются они, придет и к ним; другие, у кого с любовью и браком не сложилось, а то прошло и былью поросло, на все лады утешаются тем, что хоть с вами-то все слава богу. Вы не вышли, а вошли в мир романов Барбары Картленд — которая, чисто для симметрии, оказывается второй женой вашего деда.
А ну как у вас начнутся какие-то неприятности? В сокровищнице сказок ничего подходящего для такого случая не сыщешь. Там ведь все сплошь истории типа Королевский Роман Века, Принц Женится на Простушке, Принцесса Отказывает Неподобающему Претенденту, Король Отрекается от Престола из Любви к Разведенной Иностранке и все такое. Триумф или Трагедия, а еще лучше Трагедия, перерастающая в Триумф, — это пожалуйста. Что возбраняется, так это банальность: мой муж меня не понимает, он по-прежнему якшается со своей старой подружкой, он скучный и не хочет развлекаться, в эмоциональном смысле мой брак такой же, как множество браков других людей. В сокровищнице сказок кое-что сказано о Принцессе в Золотой Клетке, но таких принцесс обычно освобождают прекрасные трубадуры, помогающие им упорхнуть из плена. Беда с Принцем и Принцессой в Золотой Клетке Вместе состоит в том, что это слишком напоминает сцены, разыгрывающиеся по адресу Лабур- нум-драйв, 24
[100]. Та еще сказочка.
Проблема современной монархии состоит в том, каким образом сохранить баланс между потребностью в мифе и обыденностью. Королева более не рассматривается как Божья помазанница; ее роль в качестве Заступницы за веру минимальна, ее должность Главы Содружества, пожалуй, менее влиятельна, чем у неиграющего капитана команды в Кубке Дэвиса. Однако большинство населения желает видеть ее и ее семью в этом статусе; их наличие и их преемственность воспринимаются как отличительная черта нации. Республиканские настроения в обществе растут постольку поскольку, а непочтительное отношение к политикам утверждает многих в том мнении, что глава государства не должен быть просто очередным выбранным чиновником. Так что основная опасность для монархии — саморазрушение: если она швыряет деньгами направо и налево, слишком откровенно использует свои привилегии, не в состоянии выглядеть полезной или кажется слишком заурядной в тех ошибках, которые совершает, то постепенно миф рассеивается.
Во времена моего детства королевская семья по-прежнему оставалась нравственным и семейным эталоном для большинства подданных ее британского величества. Сейчас эта функция находится в нерабочем состоянии. Можно было бы сказать, что дети Елизаветы демонстрируют, насколько демократически близки они к обычным людям — в силу своей способности исковеркать свою же собственную жизнь; но это будет уже софистика. Один из пунктов негласного договора между членами августейшей фамилии и широкими массами — члены семьи в обмен на привилегии, благополучие и обожание должны иногда страдать ну или хотя бы прикидываться; и еще им нужно показывать, что на них висят обременительные обязанности, что они связаны долгосрочными условиями и ограничениями, которым мы, простые смертные, не завидуем. Нельзя, чтобы мы видели, как сначала они купаются в привилегиях, а затем, когда дело швах, сматывают удочки. Так что лучшим сценарием для королевской семьи — таким по крайней мере, который максимально увеличил бы ее долголетие — был бы следующий. Для Дианы — оставаться с мужем и демонстрировать, как мучительно ей это дается; для герцога и герцогини Хрякских — вернуться в лоно семьи и развить внезапный бурный интерес к благотворительной деятельности; для принца Эдуарда — вступить в тактический брак; а для принцессы Хабалки — постричься в монахини. В противном случае королевская семья быстро деградирует до банальной иллюстрации того, что на жаргоне рекламщиков называется «стимулирующий образ жизни»: то, как мы, чернь, могли бы и хотели бы жить, кабы нам везло, в предках у нас водились графья, а налоги платить было б не надо. Достаточно ли это убедительное философское оправдание для продления Королевского Дома Виндзоров — время покажет.
Июль 1992
Королевская семья непостижимым образом отклонила мой совет, и ее расщепление на глазах у изумленной публики продолжается.
8. Как канцлер казначейства кларет покупал
История, пусть даже и на первый взгляд примитивная и несерьезная, часто доходит до нас в противоречащих друг другу версиях. Так, в последнюю неделю ноября британская публика, недовольно насупив брови, ссутулилась над следующей головоломкой. Заходил ли 16 ноября, в понедельник вечером, мужчина средних лет — невысокий, кругленький, носящий довольно нелепую седеющую челку — в Thresher\'s, виноводочный магазин на Прэд-стрит, в районе Паддингтон, и приобрел ли он там одну бутылку шампанского Bricout, а также пачку сигарет Raffles (общая стоимость £17,47), или — заходил ли тот же самый человек за день до того в другой филиал той же самой сети винных магазинов и купил ли он три бутылки вина (общая стоимость £ 17,47) там? Для большинства из нас все это не имело никакого значения, но, несомненно, значило очень многое для человека, о котором идет речь, — мистера Нормана Ламонта, Канцлера казначейства.
Дело заварилось 26 ноября, когда Sun опубликовал неопровержимый слив от своего агента в National Westminster Bank. Канцлер, сообщил информатор, к настоящему времени превысил лимит своей кредитной карты «Асеес» на £470; и ладно б только это — мистер Ламонт перерасходовал свой кредит за последние восемь лет двадцать два раза и получил не менее пяти письменных предупреждений после того, как не внес помесячных платежей, как то требовалось. Даунинг - стрит кряхтела и тужилась над новостью, упрекала газету в нарушении конфиденциальности, а затем заявила, что последний неоплаченный счет пропал из-за ремонтных работ в Одиннадцатом Номере
[101], официальной лондонской резиденции Канцлера. Эти шаткие доводы мало кого впечатлили, а публика так и не пришла к единому мнению — одни увидели здесь чудовищный провал службы безопасности банка и жуткую назойливость прессы, другие открыто заявили о том, что не находят в этих финансовых откровениях решительно ничего удивительного, учитывая более широкий контекст, а именно состояние британской экономики под управлением мистера Ламонта.
Между тем, среди прочих сенсаций в заметке Sun затерялся маленький абзац о том, как мистер Ламонт воспользовался своей картой «Асесс» в районе Паддингтона в минувший понедельник. Evening Standard откомандировала туда корреспондента и откопала Джона Онануга, продавца в филиале Thresher\'s на Прэд-стрит, который живо припомнил, как он обслуживал Канцлера. Согласно версии мистера Онануга, мистер Ламонт сначала присматривался к бутылке шампанского Tescombes Brut, самого дешевого в магазине, за £11,99, а затем поднялся до среднего Bricout, за £ 15,49, которое рекламировалось под весьма уместным в данном случае слоганом «кризис побоку». Также Канцлер купил пачку Raffles 100, сигарет с низким содержанием смол, продававшихся всего за £1,98. Мистер Онануга сказал, что узнал мистера Ламонта, как и одна из покупательниц, а также заприметил в его бумажнике пропуск в Палату общин; еще он добавил, что Канцлер особенно настаивал, чтобы бутылка шампанского была охлажденной.
Все эти конкретные детали, казалось бы, яйца выеденного не стоящие, на самом деле были потенциально роковыми. Про мистера Ламонта известно, что он курит только маленькие сигары; жена его не курит вовсе. Raffles в любом случае вряд ли та марка сигарет, которую кто-либо из них мог бы курить; имидж сигарет — сердитые, но с претензией на шик: о мужчине, который курит Raffles, можно предположить, что у него раздолбанный драндулет со значком Playboy на багажнике, а о женщине — что она мечтает запаучить своего босса на новогодней корпоративной вечеринке, прямо за боксом с файлами. А как, кроме всего прочего, насчет охлажденного шампанского? Оно намекало — да какое там, вопияло — о немедленном употреблении. В вечер понедельника, о котором идет речь, мистер Ламонт при свидетелях покинул спецкомитет государственной службы в шесть пятнадцать, а затем его видели на официальном приеме в Одиннадцатом Номере — некоторое время спустя. Журналисты шушукались о «пропавших полутора часах», что на языке газетных заголовков трансформировалось в «НОРМ, ВЫ ПО КАКИМ ТАКИМ ДЕЛАМ ОТСУТСТВОВАЛИ?» (Daily Star).
Флит-стрит чует запах секса, словно чердачный котяра; и если секса самого по себе — под которым мы разумеем, натурально, секс внебрачный или иной нонконформистский — недостаточно, чтобы устроить министру аутодафе, то в качестве растопки ничего лучшего не придумаешь. Наипервейший способ завалить члена правительства в Британии — связать его приватную опрометчивость с общественной некомпетентностью. В таких случаях никто не рассуждает — ага, я вижу, министр ведет сексуально насыщенную жизнь, ну что ж, надо думать, таким образом он снял напряжение после тяжелой недели государственной службы и вернулся к рабочему столу со свежей головой. Как бы не так; обычно рассуждают совсем по-другому: нет, вы гляньте-ка на этого, что творит-то? Ему важными государственными делами надо заниматься, а он! Иногда, конечно, министр сам способствует и даже нарывается на интерпретацию второго рода. Последний из низвергнутых приближенных помощников Джона Мэйджора Дэвид Меллор, тогда еще министр по делам Национального Наследия, совершил телефонный звонок своей подружке-актрисе, в ходе которого утверждал, что их последнее сексуальное рандеву оказалось столь потрясающим и продолжительным, что у него не было сил сочинять свою следующую речь, с которой он должен был выступать в министерстве. В тот момент это могла быть обычная интимная похвала, вежливость любовника, но, как выяснилось, телефон прослушивали, и британское пуританство оснастило этот разговор следующей текстуальной экзегезой: министр слишком изнурен, чтобы мыслить, не допуская ошибок. В последовавшем падении мистера Меллора незаконность телефонной прослушки была делом десятым. Теперь понятно, почему большинство речей министров такого низкого качества, хотя в любом случае все они ужасны настолько, что постороннему наблюдателю трудно было бы определить, к какому именно периоду в сексуальном цикле политика относится тот или иной спич. Джермейн Грир, дискутируя с одним неотесанным чурбаном, утверждавшим, что женщины не в состоянии должным образом выполнять сложную и ответственную работу — водить самолеты, управлять страной, потому как у них, такое дело, хм-хм, время от времени, правильнее сказать, так вроде как раз в месяц, случается известно чего, они, как бы это сформулировать-то, становятся не совсем надежными, — мисс Грир внушительно посмотрела старому хрычу в глаза и спросила: «А сейчас у меня есть менструация?» Министры, в свою очередь, могут попробовать воспользоваться той же уловкой, когда их поздравляют с блестящей речью: «Да брось ты, всего делов-то — малость попялился прошлой ночью: здорово, кстати, помогает — в том плане, что речи сочинять».
В политическом смысле наиболее отягчающие обстоятельства — это детали банковского счета «Асесс» мистера Ламонта. Если кому-то захотелось бы связать частную и общественную сферы деятельности и предположить, что поведение в одной сфере оказывает влияние на поведение в другой, то тут открывались самые широкие возможности. Частное лицо, которое беспечно влезает в долги и, не погашая эти самые долги, навлекает на себя значительные штрафные проценты — чтобы затем руководство банка вынуждено было умолять его внести деньги — и которое обвиняет ремонтную бригаду за то, что он сам не в состоянии оплатить свой последний счет? Могло ли у этого частного лица быть нечто общее с Канцлером, при котором процентные ставки в государственном секторе чудовищно подскочили, который держал фунт на неконкурентоспособно высоком уровне, который утверждал, что Британия никогда не выйдет из механизма контроля валют — до того дня, пока Британия не вышла из механизма контроля валют, и который во всем предпочитает обвинять немцев и Bundesbank? Похоже или не похоже, что все это один и тот же человек?
Нельзя сказать, чтобы мистер Ламонт был одним из самых впечатляющих канцлеров последних десятилетий. Применительно к нему использовали выражение «не по Сеньке шапка». Помимо всего прочего, он и сам, кажется, никогда не источал убежденности, что он в самом деле Канцлер. Однажды я смотрел по телевизору игровую викторину, в которой один и тот же музыкальный фрагмент трижды проигрывался студийным оркестром, всякий раз с новым дирижером. Аудитории предлагалось угадать, который из троих людей, размахивавших палочкой, был настоящим музыкальным дирижером, а какие двое — автобусными кондукторами
[102]. Мистер Ламонт всегда казался кондукторным типом канцлера: пока музыка играет себе, он машет руками во все стороны, но не имеет квалифицированного представления о том, какая тема сейчас должна возникнуть или каким образом музыканты управляются со своими инструментами. Большинство людей признают, что они мало что смыслят в экономике, но тем сильнее они беспокоятся о том, как там обстоят дела; так что общественное доверие к Канцлеру зависит не только от того курса, который он выберет. Важная часть его обязанностей — выглядеть так, будто он знает, что делает, обвиняя других — Францию, Германию, мир — в экономических болезнях страны; с помпой утверждать, что «нас не собьют с курса», что бы там ни показывал барометр; и с ученым видом знатока успокаивать общественность. Но что, если страна знает, что сейчас она находится в острейшем за шестьдесят лет экономическом кризисе, что банкротства и массовые сокращения штатов следуют одно за другим и что тот, кто, как предполагается, отвечает за все это, кто утверждает, будто примечает в экономике «зеленые побеги», тогда как все остальные видят только вытоптанное поле грязи, — не производит впечатление человека, способного контролировать свои собственные скромные финансы? В таком случае попытки Канцлера выглядеть значительным должностным лицом, похоже, выглядят еще менее убедительно.
Но, разумеется, все это скорее точка зрения, мнение редакции, а не сама история. Даунинг-стрит не пыталась опровергнуть разоблачения, касающиеся прискорбной кредитной истории мистера Ламонта, потому что они были неопровержимы; война разразилась скорее за моральную, чем финансовую кредитоспособность мистера Ламонта, и бушевала она среди ломящихся предрождественских полок винных лавок Западного Лондона. Вся огневая мощь британского Казначейства была брошена в бой против мистера Онануга. Чиновники обрывали телефоны газет со своей версией событий: нога мистера Ламонта отродясь не ступала в Thresher\'s на Прэд-стрит, но за день до того он заскакивал в другой филиал, на обратном пути из своей официальной бакингемширской резиденции; и, уж конечно, он не приобретал охлажденное шампанское и пачку Raffles — а просто три бутылки вина. Нечего и говорить, этому примитивному отпирательству мало кто верил: на чьи слова вы предпочтете положиться — безымянного чиновника из Казначейства или продавца в вашей лавочке на углу? Ясное дело, тут и говорить не о чем. Кроме того, мистер Онануга явным образом рассказал управляющему своего отдела и его подружке о том, что обслужил мистера Ламонта, за несколько дней до того, как Sun опубликовала эту историю.
Thresher\'s является дочерней компанией Whit bread, большой пивоваренной компании, а также — на что тотчас же обратили внимание сторонники конспирологическихтеорий — крупного спонсора Консервативной партии. (Эта последняя деталь, возможно, не столь значительна, как кажется: вряд ли можно найти компанию такого же масштаба, как Whitbread, которая давала бы деньги еще какой-то партии, кроме Консервативной.) Thresher\'s в провел экстренное заседание членов правления в своей штаб-квартире в Уэлвин Гарден-Сити; квалифицированные сотрудники тщательно проверили тысячи чеков-расписок по кредитным картам; в конечном счете компания подтвердила версию событий казначейства, так по-прежнему и не уточнив адрес отделения, где отоварился мистер Ламонт, и опровергнув историю их собственного работника как «целиком ошибочную и не имеющую под собой оснований».
Вечером воскресенья, 29 ноября, состоялась финальная попытка запихнуть пробку в бутылку: казначейство обнародовало копию кассового чека Thresher\'s с подписью Канцлера. Там указывалась дата — 15 ноября (воскресенье), время — 19.19 и сумма к оплате — £ 17,47; в детализированной росписи значились две бутылки кларета J.P. Bartier по £3,99 плюс одна бутылка Margaux 1990 года от Sichelза £ 9,49. Затем мистер Ламонт опубликовал свою собственную копию чека, которая добавила последний штрих: высветился филиал Thresher\'s, о котором шла речь, а именно — на Коннаут-стрит, в нескольких кварталах от Прэд-стрит. Наконец, официальная представительница Thresher\'s заявила, что мистер Онануга и его начальник в магазине признали, что их история была «сфабрикованной от начала до конца», но сказали, что они «не имели намерения причинить мистеру Ламонту какого-либо беспокойства». Так а зачем они это сделали? Были ли они агентами, умышленно или неумышленно, некой конспиративной организации, стремящейся подбить клинья под Канцлера? Или, может быть, просто хотели раззадорить прессу, придумать что-нибудь эдакое, чтобы заставить журналистов побегать, словно безголовых куриц. Как бы то ни было, их не предъявили журналистам для перекрестного допроса и временно отстранили от должностей «в соответствии с обычными дисциплинарными процедурами» — как будто в вышеприведенном рассказе было что-нибудь обычное. Осталась всего пара мелочей. Когда журналисты попытались заполучить в Thresher\'s те два вида вина, которые мистер Ламонт приобрел всего пару недель назад, выяснилось, что оба сняли с полок для того, что было описано как «превентивный контроль качества». И последнее: казалось странным, что при всей этой шумихе, при том, что известна была точная дата, время и место покупки мистера Ламонта, никто из магазина на Коннаут-стрит не откликнулся с каким-либо воспоминанием о том, как обслуживал довольно легко опознаваемого Канцлера.
В течение недели, заполненной препирательствами, история выстаивалась, а затем выдохлась, на соответствующей дегустационной ремарке винного критика Дженсиз Робинсон. Когда ее спросили, какое впечатление произвели бы на нее вина, отобранные мистером Ламонтом для своих погребов, она сверилась со своими записями и обнаружила, что поставила против пункта «кларет J.P. Bartier» одно слово: «Помои». На истории также теперь поставили крест, хотя исключительно в том смысле, что маленькая тучка могла быть поглощена большой. Поскольку ровно в тот самый момент, когда разворачивалась история с Прэд-стрит, на поверхность, словно дохлая собака из грязной речки, вынырнуло более раннее препятствие для пребывания мистера Ламонта в должности Канцлера. И вот это имело отношение, да, да, опять, к сексу, хотя даже и самый похотливый ум не указал бы в этом контексте на самого мистера Ламонта. Началось это, когда его назначили Канцлером в ноябре 1990 года, должность, которая принесла ему жалованье в £63 047, казенный автомобиль, и право пользования двумя домами: на Даунинг-стрит, 11, для работы, и сорокапятикомнатную усадьбу в Бакингемп - шире для выходных и отпусков. Такая избыточная укомплектованность жилплощадью подразумевала, что свое собственное жилище в Ноттинг-Хилл мистер Ламонт мог сдать. В следующем апреле выяснилось, что арендатор цокольного этажа, некая Сара Дэйл, охарактеризовавшая себя в арендном договоре как «терапевт, специализирующийся на стрессах и составлении диет», была, выражаясь языком News of the World, «обаяшкой с бюстом ого-го», и что в ее терапию входили причинение клиенту боли и вознаграждение (? 90 в час), все это слишком предсказуемого свойства. Ни мистер, ни миссис Ламонт не встречались с этой квалифицированной дамой; судя по всему, ее нашли почтенные агенты, принявшие личные рекомендации «адвокатов, банка, жилищностроительного кооператива». Услышав, что историю вот-вот опубликуют, мистер Ламонт, как нетрудно догадаться, пошел повидаться с адвокатом. Что было удивительным, так это его выбор Peter Carter-Ruek Partners, одной из самых известных и, по общему мнению, самых дорогих в Британии фирм, специализирующихся на исках о диффамации. В их задачу входило (1) выселить с площади неуместную женщину (нестандартное направление их деятельности); (2) проконтролировать журналистские расследования (при том, что существовала еще и пресс-служба Казначейства, которая сделала бы это бесплатно); и (3), пожалуй, самое важное, предупредить газеты о том, чтоб они были осторожны с тем, что они пишут. В качестве дальнейшего стимула, чтобы поторопить мисс Дэйл, Carter-Ruck вчинили терапевту довольно необычный иск о диффамации, приписав ей нанесение ущерба репутации имущества мистера Ламонта, связанное с ее предосудительным присутствием в его доме. Такое ощущение, что по британским законам можно подать иск о дискредитации здания. Могли ли будущие приобретатели или арендаторы подумать, что репутация собственности уже была достаточно запятнана тем, что там жил политик, увы, суд не засвидетельствовал.
Адвокатский счет за эту работу — не встретившее возражений выселение, сколько-то ответов на телефонные звонки, плюс немножко «Флит-стрит, не ошибитесь ненароком» — вылился в ошеломительные £23 114,64, эквивалент 257 часов «антистрессовой терапии» от мисс Дэйл, или приблизительно 5800 бутылок кларета J.P. Bartier. Ни единого пенни из этой суммы не выложил сам мистер Ламонт. Большая часть счета была оплачена щедрым, но пожелавшим остаться неназванным сторонником Консервативной партии, тогда как £ 4700 были выделены из фондов Казначейства. Оправдание этому второму пожертвованию, которое в течение полутора лет успешно скрывалось от публики, звучало следующим образом: если министры вовлечены в судебные процессы, имеющие отношения к их должностным обязанностям, то затраты на них могут, при согласии секретариата кабинета министров, компенсироваться деньгами налогоплательщиков. Вероятно, тогдашний руководитель аппарата Казначейства, сэр Питер Миддлтон, сказал мистеру Ламонту, что для Казначейства было бы «резонным и уместным» взять на себя часть счета: фирма мистера Картер-Рака, таким образом, получила £4700 за то, что она сделала заявление о потенциальной дискредитации и проконтролировала последующие журналистские расследования (Ј200 в час на случай, если вы соберетесь воспользоваться их услугами). Во всем этом могут быть гри проблемные зоны. Во-первых, можно ли расширить понятие «судебное дело» до включения в него «упреждающих юридических ударов, защищающих от возможной диффамации»; во-вторых, следовало ли мистеру Ламонту выбирать чудовищно дорогую фирму, когда отчасти за него раскошеливалось государство; и в-третьих, входил ли его случай, хотя бы отдаленно, в компетенцию секретариата кабинета министров. Действительно, если б он не был назначен Канцлером, он бы не смог сдавать свой дом и, следовательно, не был бы вынужден выселять стресс-терапиню; но трудно понять, как можно сказать, что этот домашний переполох имеет хоть какое-нибудь отношение к его служебным обязанностям.
В настоящее время мистера Ламонта характеризуют как «тридцать три несчастья» — что в политической стенографии означает «некомпетентный за гранью мечтаний оппозиции», — а сам он решительно заявляет, что не уйдет в отставку (частая прелюдия к отставке). Но это злоключение далеко не уникально. Взвесим все элементы: репутация невезучего, сомнительная компетентность, непопулярность в обществе плюс готовность позволить другим оплачивать твои счета. Кто еще идеально подходит под все эти параметры? Да конечно же, британская королевская семья. И в ту самую неделю, когда мистер Ламонт отчаянно отстаивал свое реноме и свою работу, королева точно так же защищала свои. В своей речи в Гилдхолле, на отмечании сорокалетней годовщины вступления на трон, она обратилась к публике с редкой просьбой о симпатии и даже признала, что существует возможность обсуждать саму природу организации, которую она возглавляет. «Разумеется, не может быть сомнения, что критика благотворна для людей и институций, являющихся частью общественной жизни, — сказала она. — Никакая институция — ни Сити, ни монархия, ни какая-либо еще — не должна надеяться на освобождение от пристального внимания тех, кому она обязана преданностью и поддержкой, не говоря уже о тех, кто таковых не предоставляет. Но все мы являемся элементами одной и той же нашей национальной общественной структуры, и повышенный интерес одной части социума к другой может оказаться гораздо эффективнее, если будет проводиться в жизнь с толикой мягкости, доброго юмора и понимания». Все это может прозвучать банальным и ни к чему не обязывающим, но в британском контексте это было ни дать ни взять актом публичного самобичевания.
Ее величество признала, что 1992-й был для нес annus horribilis
[103]. Сексуальные и брачные шалости ее выводка и в самом деле были чудовищным пиаром для ЗАО «Виндзор». И заканчивался этот год наплывом дурных новостей — так что даже событие, обычно сулящее радостное оживление, тонуло в той пелене мрака, которая его окружала. Таков был случай с повторным марьяжем принцессы Анны промозглым и предвещающим снежную бурю шотландским днем. Это могло быть умеренно оптимистичное событие — первая ласточка модернизации имиджа, так необходимой семье: в конце концов, разведенная женщина за сорок выходила замуж за детину на пять лет себя моложе и к тому же вносящего в королевскую кровь Саксен-Кобург-Гота несколько долгожданных (чтобы не сказать разжижающих) еврейских молекул. Вместо этого свадьба стала лишь одним из отголосков известия о разлучении Чарльза и Дианы, и тот факт, что церемония проходила в Шотландии, всего лишь еще раз напомнил о невозможности повторного королевского брака в лоне англиканской церкви. То, что настойчиво провозглашалось «тихим семейным делом», гораздо больше было похоже на династию, которая, чтоб защитить себя от новых напастей, решила запереться в глубоком бункере. Редкая поспешность, с которой Анна выходила замуж за коммандера Тима Лоренса, вызвала уныние даже на обычно переживающем бурный всплеск рынке памятных подарков. Предыдущие брачные игры членов королевской семьи сопровождались тем, что сотни негоциантов выстраивались перед Букингемским дворцом в очередь, испрашивая позволения торговать аляповатыми чайными кружками и футболками, пестрящими улыбающимися физиономиями и сердечками. Однако ж к тому моменту, когда Анна и Тим расписывались в загсе, во Дворец просочилась лишь одна просьба такого рода. Некий фабрикант из Сток-он-Трента угрюмо заметил: «Мы сомневаемся, чтобы кто-нибудь захотел покупать кухонные рушнички с Анной и Тимом».
Появятся ли вустеровские
[104] графинчики для масла и уксуса, посвященные официальному разъезду Чарльза и Ди, — посмотрим. Несомненно, признание обществом широко освещаемой прессой реальности было задумано как некий род решения; но в лучшем случае это была попытка сохранить ситуацию такой, какая она есть, операция, которая предоставляет больше возможностей, чем закрывает. (Раздельные жизни, раздельные дворы, раздельные любовники? Голубая мечта издателя таблоида.) Хуже того, в фокусе снова оказывались все те же вопросы, что и в случае Ламонта: насколько взаимосвязаны частная и публичная жизнь? Если вы не рассматриваете королевскую семью как привилегированных потомков банды разбойников и приспособленцев, которые надели на себя личины респектабельности при помощи высококачественного пиара (а бюджет там дербанили среди прочих, даже и Шекспир и К°), тогда скорее всего вы будете говорить о символической идентичности, об осуществлении публичных функций, о служебных обязанностях и так далее.
Во время различных официальных церемоний (коронация, инвеститура принца Уэльского) принцы и принцессы наперебой клянутся в чем-то, и, конечно, мало кто всерьез вслушивается в эти клятвы. Но приблизительно они произносят вот что: мы обещаем выполнять свой долг как символические персонажи переднего плана, номинальные руководители нации, защитники государственной церкви, а взамен вы даете нам присягу на верность, часть ваших денег и свое одобрение ad libitum. Тогда как этот больший обет неосязаемой дымкой носится в воздухе, приземленные обыватели больше внимания обращают на обеты поменьше: например, клятву при вступлении в брак, обещание отречься от всех прочих и так далее, данные перед телевизионной аудиторией и священником вышеупомянутой государственной церкви. И что же происходит, когда маритальный формуляр детей Елизаветы II свидетельствует о стопроцентной аварийности? Мы просто вешаем всех собак на прессу? Мы смотрим другими глазами на родителей — теперь уже с неодобрением? Или мы видим в этом королевский эквивалент правонарушения мистера Ламонта, знак того, что семья опрометчиво вылезает за кредитный лимит своей моральной карточки «Лесес»?
И тот факт, что «мы» разговариваем об этом в доселе не практиковавшейся властной манере, показывает, что произошел другой сдвиг. Как и во время Отречения 1936 года, сейчас поговаривают о конституционном кризисе. Кризиса нет ввиду того, что не существует никакой конституции, к которой можно было бы апеллировать; скорее есть адипозные
[105] мнения группы политических и духовных серых кардиналов, которые дерзают быть моральными арбитрами. Когда Эдуарда VIII — как и Чарльза, поздно женившегося — вынудили подписать отречение, визирями, распоряжавшимися делами, были премьер-министр, архиепископ Кентерберийский и главный редактор The Times. Согласно историку А. Дж. Гэйлору, эти трое «директоров общественной жизни» впоследствии чувствовали себя так, «будто бы они одержали триумф над слабостью, унаследованной от 1920-х».
В настоящий момент главные псевдоконституционные вопросы, о которых идет речь, заключаются в следующем: может ли Диана стать коронованной королевой, если они с Чарльзом живут раздельно; и не следует ли Чарльзу отказаться от трона в пользу своего старшего сына Уильяма? Директора общественной жизни тем временем тоже уже не те. Принадлежащая Руперту Мердоку Times гораздо менее влиятельна, премьер-министр — инертный лоялист, а архиепископ Кентерберийский из той братии, чей символ веры — подпевать погромче. Дворец утратил сноровку самому задавать повестку дня, а власть захватили распоясавшаяся свора редакторов таблоидов, специалисты по опросам общественного мнения и эксперты по монархии. Поэтому Чарльза и сейчас, и дальше будут подвергать некоему неформальному суду морали и популярности. Без вопросов, он легитимный наследник трона, он по-прежнему в здравом уме и его всю жизнь обучали выполнять функции монарха. Все это хорошо, но как насчет того, что он ходил налево за спиной у самой популярной женщины Британии?
И потом, есть еще и вопрос денег — венчающий всю эту фамильную драму. Он возник с мстительной внезапностью в отблесках пожара Виндзорского замка. Обычно хорошее пламя полыхает в предсказуемой манере, производя что-то вроде смягченного эффекта рейхстага. (Можно даже представить себе младшего члена королевской семьи, подпаливающего замок, чтобы вновь привлечь к себе симпатию публики.) Но на этот раз вышло ровно наоборот. Питер Брук, министр по делам Охраны Наследия, несомненно, воображал себя верноподданным чиновником и не вызывающим нареканий гражданином, когда объявил на следующий день в Палате общин, что государство возьмет на себя предположительно составляющий £60 миллионов счет за реставрацию «этой наиболее бесценной и горячо любимой части нашего национального наследия». Букингемский дворец подтвердил, что сама королева заплатит только за ремонт поврежденных артефактов из своей частной коллекции — не бог весть какие расходы судя по всему — пара ковров и люстр и несколько предметов, поцарапанных пожарными. Обе стороны согласились, что финансовая позиция ясна. Винзорский замок принадлежал не Королеве как частному липу, но короне; следовательно, корона, то есть государство, то есть налогоплательщик, должна будет раскошелиться.
Однако налогоплательщик не проявил излишнего восторга по поводу того, что делалось от его или ее имени. Да, £60 миллионов, распределенные на несколько лет, — для национального бюджета тьфу, примерный эквивалент пары бутылок помоечного кларета из паддингтонской винной лавки. Но налогоплательщику к нынешнему моменту уже много лет консервативное правительство твердило, что общественные услуги должны сокращаться, они должны быть эффективными, окупаться — вся эта лицемерная политическая риторика, к которой то и дело прибегают, чтобы оправдать закрытие больниц, школ, библиотек и так далее. Почему бы не применить точно так же этот принцип и эти пышные обороты к общественным услугам, которыми обеспечивается королевская семья?
Конечно, часто затруднительно определить, что именно думает «общественность». В делах, касающихся августейшей фамилии, «общественная позиция» формировалась скорее из ad hoc
[106] опросов общественного мнения и меняющихся точек зрения монархистских, как правило, газет. Судя по февральскому опросу 1991 года, почти восемь человек из десяти считали, что королева должна платить налоги; некоторое время спустя Sun выяснила, что 59 553 ее читателя полагали, что королева должна финансировать ремонт Видзорского замка, тогда как всего лишь 3843 полагали, что этим должно заняться государство. Никто, следует подчеркнуть, не вышел из-за этого на улицы; никто не размахивал пиками и не смазывал их жиром, чтобы они получше входили в дубовые виндзорские головы. Но советники монархии могут точно различить, что всего лишь соломинка на ветру, а что больше похоже на здоровенный стожище сена. Так что это не было всего лишь совпадением, когда через два дня после беспрецедентной просьбы королевы о том, чтобы публика проявила симпатию, премьер-министр объявил, что она и принц Уэльский согласились платить налог на свои личные доходы, что пять младших по ранжиру членов семьи — принцесса Анна, принцы Эндрю и Эдуард, принцесса Маргарет и принцесса Алиса — будут в будущем оплачиваться из кармана королевы, экономя таким образом в Цивильном листе по £900 000 в год. Мистер Мэйджор обратил внимание на то, что королева сама инициировала дискуссии по этому вопросу еще летом, задолго до появления дымка в Виндзоре. Sun поздравила своих читателей захлебывающимся от самодовольства выносом: «ВЫ СКАЗАЛИ — ОНА УСЛЫШАЛА» и провозгласила победу «Власти Народа».
То была крошечная победа, триумфальный писк протеста после десятилетий лебезящего почтения. Нация, которая три с половиной столетия назад не постеснялась казнить Карла I, слишком долго морщилась от идеи проверять корешки чеков своего повелителя: необлагаемость королевы налогом рассматривалась так или иначе как часть ее уникальности, ее великолепия, ее чар. Королевский нал лучше всего обсуждать, спрятавшись под одеялом и на преклоненных коленях. Последний раз при пересмотре денежного содержания Виндзоров — в 1990-м, когда премьер-министром была миссис Тэтчер, а ее Канцлером казначейства — мистер Мэйджор, было подписано десятилетнее, гарантирующее индексацию, защищенное от инфляции соглашение, которое сопровождалось специальным обещанием правительства, что новых докладов о том, как королева потратила свои деньги, не будет обнародовано до 2000 года.
Большинство людей, всколыхнувшихся от кивка королевы фискальному обложению, очевидно, верили, что попадание Елизаветы в лапы молодцев из Налоговой была значительным конституционным прорывом. Но когда впервые, в 1842-м, на перманентном базисе был введен подоходный налог, тогдашний премьер-министр, сэр Роберт Пил, убедил королеву Викторию платить этот новый сбор на весь ее доход, из каких бы источников он ни поступал. Так она и делала вплоть до своей смерти в 1901-м, с какового момента главным сюжетом этой темы была монархия, пытающаяся, с возрастающим успехом уклониться от всех, каких только можно, налогов. Первый шаг сделал Эдуард VII, когда вступал в должность, но его надуло правительство, которое в тот момент вело крупнозатратную Бурскую войну. Однако Георг V настоял, чтобы цивильный лист был освобожден от налогообложения, а Георг VI, в результате ряда договоров, скрытых от парламентских проверок, добился, чтобы его личный доход также был объявлен неприкосновенным. Такова была позиция в течение последних пятидесяти шести лет.
Подоходный налог на протяжении девятнадцатого столетия был мизерным, так что королева Виктория запросто могла себе позволить платить его. Он существенно вырос только в 1906 году, когда Ллойд Джордж представил на рассмотрение свой первый бюджет и изыскивал средства, чтобы заложить основания для государства всеобщего благоденствия. С тех пор налоговое бремя значительно увеличилось — достигнув максимального уровня в 98 процентов между 1975 и 1979 годами, — а королевская семья тем временем находила разнообразные резоны не вносить свою долю в государство, во главе которого она стояла. Часть нынешнего личного состояния королевы является прямым следствием этого освобождения от налогов. Акционер, вложивший в 1936-м (последний год, когда монарх платил налог) £1 в среднеприбыльные ценные бумаги и плативший при этом на протяжении всех этих лет налог по верхней планке, сейчас бы выяснил, что его инвестиция оценивается в £42, тогда как в распоряжении не выплачивавших налогов короля или королевы оказался инвесторский портфель стоимостью £418. Или другими словами: минимальная оценочная стоимость личного состояния королевы — £50 миллионов, и это та сумма, которая могла бы накопиться, если бы ее отец, Георг VI, инвестировал в 1936 году в британские акции всего-то £119 000.
Пусть королева платит налоги! Триумф власти народа! До некоторой степени — да. Но сколько она будет платить и на каком основании — совершенно другой вопрос, который звонками читателей в редакции газет не решается. И вот в обстановке повышенной секретности будут проведены прения о том, что принадлежит именно королеве (Балморал
[107], Сандринхем
[108], ее конюшни) — а что государству и всего лишь используется королевой (Букингемский дворец, Виндзорский замок, королевская яхта
[109]). Наконец, есть еще третья категория предметов вроде королевских регалий, королевской коллекции произведений искусства и даже королевской коллекции марок, которые в целом считаются неотчуждаемыми и, следовательно, не подлежащими налогообложению. А после того как добычу поделят, начнутся, надо полагать, сочные дискуссии о профессиональном довольствии. Что ей позволит Налоговая? Сколько выходных платьев и туфель считается необходимым для этой работы? Она сможет, конечно, потребовать персональное освобождение от налогов в размере £3445, а если ей удастся доказать, что ее муж не работает, то она получит дополнительное содержание в размере £1720.
Оценки состояния королевы расходятся в зависимости от того, как решать задачу. На одном краю — £50 миллионов; на другом — £6,5 миллиарда — цифра, решительно опровергнутая принцем Эдуардом как «полная бредятина». То, что в некотором смысле его мать живет перебиваясь с хлеба на воду (ветхая лестничная ковровая дорожка и все такое)? — это бесспорно; также бесспорен тот факт, что она одна из самых богатых женщин в стране. В последнее время ей, кажется, приходится наведываться в свою кубышку, чтобы прокормить своих непутевых детенышей; и ее бизнес с чистопородными лошадьми, есть такие сведения, приносит в последнее время убытков по £500 000 в год. Так что предварительные расчеты говорят о том, что за счет миссис Е. Виндзор Канцлер сможет обогатиться не более чем на £2 миллиона в год. Это соглашение о выплате налогов вряд ли спасет следующий бюджет мистера Ламонта (или его преемника). И, с другой стороны, этот маленький символический шаг не превратит Виндзоров из замшелой, квазиимперской, поголовно в бриджах и передвигающейся на конной тяге организации в монархию, с воодушевлением въезжающую в XXI век на велосипеде.
В настоящее время дело ее величества расследуется элитной командой налоговых инспекторов, базирующейся в северных окраинах Кардиффа. Дело Нормана Ламона расследуется сэром Джоном Бурном, генеральным аудитором и контролером, который ничего не знал об утаенном платеже в £4700 и который теперь решает, можно или нельзя оправдать его правилами Секретариата кабинета министров. Мистер Ламонт, выкарабкиваясь из очередных затруднений, еще раз привлек Peter Carter-RuckPartners, чтобы те представляли его интересы, и фирма требует извинений — плюс, без сомнения, впечатляющие гонорары юристам — от полудюжины газет. На этог раз, заверяют нас, счет мистера Картер-Рака будет оплачен непосредственно из кармана мистера Ламонта. И, надо полагать, он не станет пробовать воспользоваться своей кредитной картой.
Декабрь 1992
Норман Ламонт продержался на посту Канцлера до мая 1993 года, когда был подвергнут перетасовке (или был выставлен) Джоном Мэйджором.
9. Новый размер лифчика Британии
Патентованные фарисеи, а также те, кто придерживается пессимистических взглядов на историю, обожают полоскать себе рот фразой «Британия катится по наклонной плоскости». В геополитическом смысле это прямо-таки до чрезвычайности верно: относящееся к 1962 году саркастическое замечание Дина Эчинсона о том, что «Великобритания потеряла империю и пока еще не понимает, чем ей заняться», не утратило своей остроты, поскольку оно по-прежнему отражает текущее положение дел. Но любители всюду вынюхивать, нет ли где какого-нибудь знака или символа, часто предпочитают отдельные фактики полномасштабным разоблачениям. И какая же новость может быть лучше той, что сама Британия, сам образ страны стал declassee? Месяц назад в продажу поступила новая почтовая марка номиналом в десять фунтов, на которой изображена новая Британия. Во Франции замена подчеркнуто сексуальной, воплощающей национальные черты фигуры Марианны стала бы предметом открытого конкурса, дискуссий на государственном уровне, телевизионных голосований; министр культуры, а то и сам президент счел бы своим долгом сказать свое веское слово перед тем, как объявить имя преемницы Бриджит Бардо, Катрин Денев и Инее де ла Фрессанж. В нашей стране, были времена, у натурщицы, предоставлявшей свое тело для образа Британии, также были возможности предстать перед нацией во всем своем сиятельном величии. Когда в 1672 году этот образ вновь вошел в обращение на монетах, король Карл II не упустил случай выдвинуть на должность национальной иконы свою любовницу Франциску Стюарт, герцогиню Ричмондскую и Ленноксскую. Сэмюэл Пипе видел ее изображение на памятной медали несколькими годами раньше и записал в своем дневнике от 25 февраля 1667 года: «У моего ювелира мне попалась на глаза новая медаль короля, где в миниатюре вычерчено лицо миссис Стюарт — столь искусно, сколь, пожалуй, мне не доводилось видеть за всю мою жизнь; вся прелесть в том, что он ведь выбрал ее лицо для того, чтобы оно представляло Британию». Если искать преемницу для Герцогини Ричмондской, «прелестью» могло бы стать избрание давнишней подруги принца Чарльза миссис Камиллы Паркер-Боулз. Но в наши дни королевские предписания так далеко не распространяются; мы живем во времена более щепетильные — ну или более лицемерные, или демократичные. Поэтому в 1993-м украшенный гребнем шлем Британии увенчал голову Карин Крэддок, фотографа и жену иллюстратора Барри Крэддока. Неожиданно ставшая иконой целой страны женщина и ее муж проживают в Дептфорде, далеко не самом фешенебельном квартале юго-восточного Лондона.
Карл II сам выбирал не только Британию, но также и рисовальщика, Яна Роттье из Антверпена, которому он предложил работу на Королевском монетном дворе. В наши дни процесс стал более забюрократизированным. Королевское ведомство почтовых марок перебрало несколько дизайнерских коллективов, прежде чем остановиться на Roundel Design Group. Roundel, в свою очередь, рассмотрел творчество нескольких потенциальных иллюстраторов и отдал предпочтение Барри Крэддоку, поскольку его сильной стороной была способность рисовать способом, напоминающим гравюру.
(«Сначала процарапываешь контур на литографическом камне, а затем еще раз проходишься штихелем», — объясняет он.) Его вклад — первое, на что обращаешь внимание в новой марке; но в том, что касается оформления, он — последнее звено в цепочке. Консультативный комитет Королевского ведомства почтовых марок и Roundel Design Group бок о бок трудились почти два года; мистера Крэддока привлекли только в последние шесть недель процесса. У него было три недели на обсуждение вариантов и затем три недели на то, чтобы выцарапать на бумаге все необходимое. Неудивительно, что при таких-то сроках иллюстратор не стал прочесывать модельные агентства в поисках некоего революционного Лица Девяностых; он просто взял и свистнул своей жене. Заплатил ли он ей? «Нет, — отвечает она. — У нас не такие отношения».
Мистер Крэддок — низенький бодрячок с шевелюрой, в которой видна проседь, и узкими усиками; оставшаяся без гонорара Британия — очаровательно нецарственная — живая, непосредственная женщина с тем родом лондонского акцента, который недавно был классифицирован специали. — стами по лингвистической демографии, как эстуарный английский
[110]. Обоим под сорок, но педант, набравшийся нахальства установить точную дату рождения Британии, анекдотическим образом не избежит ответа «55 до н. э.», а именно год первого римского вторжения на наши острова. Крэддоки обитают в надлежаще английской среде: уильям-моррисовские
[111] обои в гостиной, декоративная бронзовая тарелка с королевой Викторией на кухне, а внизу на газоне изваяние, изображающее скачущего вприпрыжку большого домашнего кролика, белого с черными ушками и жутковато-тонкой черной линией вдоль хребта. Порода, опять же очень кстати, называется старо-английская, хотя сами Крэддоки склонны подозревать, что это китайская. Столь же озадачивающе запутанны расовые корни новой Британии, которая определенно не прошла бы экзамен комиссии, одержимой pur sang. Карин наполовину датчанка, «возможно, с дедом саами», а по другой линии в ней есть капельки югославской, ирландской и французской крови. Однако ж ее генеалогия, по крайней мере в качестве модели, безупречно патриотична, поскольку ранее она снималась в телерекламе в роли королевы Виктории, восседающей на бочонке с пивом.
В интересующем нас случае она позировала Барри в домашней пародии на свое мифическое воплощение. Закутанная в простыню, она сидела на доске, установленной на корзине для пикников и куче книг; трезубцем в ее правой руке служили садовые грабли, круглым щитом у левого бедра — старая столешница; коряга из палисадника в левой руке играла роль оливковой ветви. В подобных обстоятельствах позирование, разумеется, не значит, что модель должна надолго застыть в зафиксированном положении — скорее от нее требуется пробовать разные позы и жесты для серии фотографий, с которых впоследствии будут сделаны эскизы рисунков. Если даже ее участие ограничилось лишь этим сеансом, осознавала ли Карин Крэдцок серьезность происходящего — ведь ей предстояло воплотить образ страны для следующего поколения? «Да нет, не особо, — отвечает она с беспечной улыбкой. — Просто нелегкая была работенка — надо было помочь ему ухватить момент\"».
У Барри уже был стаж работы с национальным образом — ему приходилось рисовать Британию в разных рекламных проектах. На этот раз «ухватить момент» оказалось целой историей, и весьма непростой, не в последнюю очередь из-за постоянных консультаций — или, если хотите, вмешательств. («Всю дорогу у меня над головой стояло еще десять человек»).
Тьма тьмущая черновых набросков фиксируют эволюцию Барри от субтильной, вертлявой, простецкой, широколицей Карин, уставившейся влево, к монументальной, величественной, государственной, римсконосой Британии, смотрящей вправо. Рост Карин — 5 футов 3 1/2 дюйма, тогда как на этой марке, говорит она, в ней «чуть ли не восемь футов». «Да, она барышня со статями», — соглашается Барри, испытывающий почти благоговение перед делом своих рук. Разумеется, нарисованные изображения часто бывают далеки от оригиналов: хотя Герцогиня Ричмондская по общим отзывам была великая красавица (и великая дуреха), к моменту своего появления на монете она перенесла изуродовавшую ее оспу. В случае Марианны некоторые корректировки можно было бы внести даже и на более ранней стадии, если вечнозеленые слухи о подтяжках, которые делает себе на лице Катрин Денев, заслуживают доверия.
Британия не просто укрупнилась; также улучшилась и ее осанка. «По мере изменения эскиза фигура все прибавляла и прибавляла в росте, — говорит Барри. — На моем первом эскизе она почти полулежала». Карандашная пометка вдоль верхнего края предварительного наброска гласит: «ФРОНТ РАБОТ. ШЛЕМ ПОМЕНЬШЕ. РУКУ — ДРУГУЮ. ГРУДЬ — ДРУГУЮ. ЩИТ — ДРУГОЙ, и т. д.». Постоянно корректировались линии бедер, ног и торса. Предметом серьезной и обстоятельной дискуссии стал размер лифчика Британии. «Это был, можно сказать, ключевой вопрос», — вспоминает Барри. Майк Денни из Roundel Design Group объясняет: «Британия должна выглядеть могучей и величественной, но одновременно ей следует быть и женственной. Сначала грудь у нее была почти плоская — курам на смех. Затем мы ударились в другую крайность. В конце концов мы сошлись на размере 36В». Демократично, ничего не скажешь: 36В в настоящее время — стандартный размер бюста в этой стране, причем данный показатель неуклонно прогрессирует, во всяком случае, еще семь лет назад средним признавался 34В, если верить расчетам производителей бюстгальтеров Gossard. Двумя факторами, обеспечивающими рост, считаются противозачаточные таблетки и улучшение питания; смех смехом, а в этот самый момент femme moyenne sensuelle
[112]мало-помалу пухнет как на дрожжах, нацелившись уже на 36С. Барри Крэддок вспоминает тот момент, когда «дама из Управления почт, Анджела Ривз, взяла ручку и сказала — вот это должно быть вот так». Похоже, у него отлегло от сердца, когда выяснилось, что конечное решение осталось за заказчиками: «Стандартный 36В — так они мне сказали».
Помимо амазонкианских параметров Карин, предметами обсуждения стали стилистические и декоративные частности. В своем дебюте на монетах — медном сестерции, выпущенном при императоре Адриане (117–138 н. э.) — Британия предстает в своей начальной, подневольной ипостаси, пленницей, стоящей на скалистом утесе с утыканным шипами щитом в руке. В новое время — то есть начиная с XVII века — она была скорее завоевательницей, чем той, кого завоевывали, — непоколебимая, величественная фигура, представляющая себя в умеренно парадоксальном виде — как несущую одновременно и войну, и мир. При ней всегда был круглый щит, расписанный в цвета национального флага; она держит либо копье, либо (с более недавнего времени) нептуновский трезубец; два ее наиболее привычных аксессуара — боевой шлем и оливковая ветвь, которые появляются и исчезают в зависимости отдуха времени. Часто ее изображают неусыпно сторожащей берег, и ее морской статус может быть подчеркнут с помощью добавления корабля или маяка, иногда и того и другого. Реже — как, например, на 50-пенсовой монете 1969 года — ее комбинируют с другим имперским животным — львом.
Британия мистера Крэддока — образ строгий, представительный и весьма традиционный. Щит, меч, трезубец, оливковая ветвь, все та же фигура на бушприте корабля Pax Britannica: сначала мы вас завоюем и затем преподнесем вам мир, а вы покорно его примете. Барри и так и эдак пытался смягчить этот образ, но нельзя сказать, чтобы он преуспел в этом. Карин вспоминает, что однажды, когда она позировала, «он попросил меня держать грабли более нежно», и, может статься, в том, как Британия сжимает свой трезубец на марке, можно уловить нечто женственно-безвольное, самую малость. Но прочие инициативы мистера Крэддока натолкнулись на сопротивление членов комитета. «Я предлагал вставить туда голубей, — вспоминает он. — Голуби им не понравились». Майк Деннис согласен: «Да, голуби нам не понравились. Мы хотели, чтобы получился символ, это ведь не просто картинка какая-то». Завернули также и парусник, который попробовал протолкнуть Барри, равно как и рудиментарные Белые скалы Дувра. «А что за тучи у вас сгустились на заднем плане? — спрашиваю. — Выглядит это так, будто над плечом Британии вот-вот разразится Ураган Крейг или тайфун Донна. «Да это так, просто», — поспешно отвечает Барри, несколько нервически, будто перепугавшись, что эту его погоду могут принять за политический подтекст, который он протащил контрабандой. Иногда тучи — это просто тучи.
Затем эту скорректированную, проверенную-перепроверенную, согласованную во всех инстанциях и одобренную 8-футовую, с бюстом 36В Британию запихнули в антураж, предоставленный Roundel. Было бы заблуждением допустить, что прочую оформительскую параферналию станут подгонять к основному изображению на марке: перед тем как Крэддок приступил к своему шестинедельному сотворению Британии, его снабдили законченным макетом, где женская фигура была единственным элементом, подлежащим обсуждению. Расположение и пропорции компонентов были фиксированными; равно как и цвета (оливково-серый и довольно броский багровый); равно как и казенно-современная гарнитура для символа «Ј Ю». То, что неискушенному взгляду покажется неприятной дисгармонией элементов дизайна, Майк Денни называет «попыткой выразить чувство современной нации с наследием». Кроме того, целый ряд деталей присутствовал на почтовой марке по умолчанию. Девять пустулезных бугорков под головой королевы оказались брайлевскими точками — это их первое появление на британских марках. Четыре вытисненных в форме гребешка клейма, которые можно нащупать по краям сверху и снизу, призваны чинить препятствия доморощенным фальсификаторам. «Если вы соберетесь подделывать марку, — объясняет мистер Денни, — то перфорацию в два счета можете сварганить на швейной машинке». Новую Британию угораздило угодить в то, что называется «почтовая марка с высокой степенью защиты». Мистер Денни говорит, что она «оформлена так, чтобы напечатать ее было чрезвычайно сложно» — и, следовательно, надо полагать, копировать печатным способом. Среди сдерживающих факторов выделяются несколько разноцветных типографских красок, использованных при печати; миссис Крэддок попала под ковровую бомбардировку из крошечных значков багрового, красного, зеленого и оранжевого цветов, в которых можно разобрать «£10»; даже тонкие линии моря, которые простираются от голени Британии, как выясняется, — исследование с помощью увеличительного стекла подтверждает это — шелестят: £10… £10… £10… £10. Наконец, тут есть решетка из двадцати пяти маленьких крестиков из металлической фольги, наложенная на центральную фигуру: злоумышленник, попытавшийся сделать с марки ксерокс, останется с носом — крестики из серебристых превратятся в черные. На взгляд обычного человека, решившего приобрести марку не ради фальсификации, крестики эти, надо сказать, перемигиваются на срету не слишком приятно — напоминая скорее задание для игры «соедини точки». Один из них прилепился ровно под правым ухом Британии, как красный крестик в снайперском оптическом прицеле. Мистера Крэддока даже попросили сдвинуть его фигуру вбок, чтобы избежать этой накладки, но он уперся рогом и отверг это предложение. Все эти наслоения производят странноватое впечатление и, несомненно, уменьшают визуальный эффект марки. Похоже на изящное здание, которое огородили забором из сетки-рабицы и колючей проволоки, понавешали на столбы трансформаторные коробки с сигнализацией, а на газонах пустили рыскать хрипатых восточноевропейских овчарок. Все это вносит в образ дополнительный символический резонанс, пусть даже и не преднамеренно.
Как обнаружил Барри Крэддок («Голуби им не понравились»), национальная иконография — дело тонкое, и соваться в этот монастырь со своим уставом может оказаться себе дороже. Проект дизайна новой 10-фунтовой марки отослали королеве для официального одобрения (процедура, обязательная для всех марок), и в надлежащее время, 7 октября, оно было получено; приблизительно в то же время в другой части Букингемского дворца собиралась разразиться маленькая буря в подстаканнике из позолоченного серебра. Тогда как в случае с почтовыми марками участие августейших особ ощущается совсем незначительно, когда речь заходит о монетах, степень их вовлеченности в творческий процесс возрастает в разы. Принц Альберт, консорт королевы Виктории и пламенный сторонник взаимодействия Искусства и Промышленности, всегда принимал вопросы дизайна монет близко к сердцу. В 1922 году при Королевском монетном дворе был учрежден Консультативный комитет по дизайну монет, медалей, печатей и орденов, и его председателем с 1952 года стал его королевское высочество принц Филипп, герцог Эдинбургский, КОП, р., КОЗ, БИ
[113]. Прочие члены комитета, дюжина или чуть более того, рекрутируются из нумизматов, герольдов
[114], художников, дизайнеров, каллиграфов, орнитологов, ботаников и мастеров художественного слова, которые объединяют свои специальные знания, чтобы решить сложную, бюрократическую, щекотливую и приятную задачу рекомендовать королеве, как должны выглядеть монеты, выпускающиеся в обращении в Британии. Разумеется, ни о каких гонорарах здесь речь не идет, хотя члены комитета все же получают пробные экземпляры великопостной милостыни
[115] — набор крошечных, с ноготок ребенка, монеток, которые чеканятся ежегодно для раздачи столь же крошечной группе достойных бедняков в Великий четверг.
Большинство членов комитета мужчины, с высокой степенью концентрации среди них обладателей рыцарского и профессорского званий, но иногда туда просачиваются и женщины, в том числе скульптор Элизабет Фринк и в настоящее время маркиза Англси. До некоторых пор в членах комитета состояла также и писательница и культуролог Марина Уорнер. Когда я спросил ее, как вышло, что ее туда назначили, она сказала: «О, это было в высшей степени по-английски. На каком-то приеме я заговорила со своим соседом об американской долларовой купюре и ее масонской символике. Мой собеседник оказался Джоном Поршесом, нумизматом, я рассказала ему о своей книге «Памятники и девы», он выдвинул мою кандидатуру в комитет. Это назначение выглядело крайне естественным; мисс Уорнер, женщина вулканического интеллекта и апулеевской красоты, один из самых осведомленных и проницательных в стране специалистов по значениям и интерпретации культурных символов. Однако ровно перед назначением — в качестве преемницы недавно почившего поэта лауреата сэра Джона Бетджемана как «представителя от словесности» — ей стало ясно, что пребывание среди нумизматических великих и ужасных не сводилось — ну или по крайне мере сводилось не полностью — к обсуждению, кому следует пресмыкаться, а кому — стоять на задних лапах. Комитет располагается на одной из тех точек, где пересекаются королевская власть и политика: тогда как Монетный двор, естественно, — Королевский, его официальный глава - Канцлер казначейства, то есть министр финансов. В 1985 году, когда в комитет должна была войти Уорнер, Канцлером (при миссис Тэтчер) был Найджел Лоусон. Мисс Уорнер вспоминает: «Мне позвонили и спросили: «Чем вы занимались до настоящего времени? Касательно вашей кандидатуры возникли некоторые сомнения». Оказалось, против меня был Найджел Лоусон. Он позволил мне пройти только по представлению трех сторонников Тэтчер». Так а что же с ее прошлым? «Я полагаю, Лоусон считал, что я из леваков». Поскольку мисс Уорнер — либерал чистой воды, наверняка именно так он и подумал. Возможно, ее сочли перспективной в плане узаконения факта своего существования в глазах консервативного истеблишмента в силу того, что ее дедом был П.Ф. «Слива» Уорнер, знаменитый перед войной капитан английской крикетной сборной.
На вопрос о своих нумизматических предпочтениях мисс Уорнер без раздумий называет знаменитую греческую, отчеканенную в Сиракузах, монету, на которой изображена длинноволосая Аретуза; вокруг головы девушки резвятся дельфины. «Вот к чему я хотела бы, чтобы мы вернулись. Совсем не обязательно нагружать изображение тяжеловесной национальной символикой — монета может быть чем-то таким, что доставляет удовольствие», — решительно произносит она. «Удовольствие», однако ж, — не то слово, которым особенно часто козыряют в ходе прений Консультативного комитета Королевского монетного двора. Скорее да, чем нет, члены будут обсуждать геральдические солецизмы, символические фитюльки, степень вычурности шрифтов или неразрешимую проблему Северной Ирландии. Это совсем крошечный уголек из ирландского костра, но он способен воспламенить даже эти академические и в целом весьма сдержанные дискуссии во флигеле Букингемского дворца. Затруднение состоит в том, что, тогда как все три прочие части Соединенного Королевства могут похвастаться замечательно богатым выбором бесспорных древних символов, подходящих для использования в общественной иконографии, у Северной Ирландии таковой отсутствует. Как представить эту территорию на монете? Красной Руке Ольстера
[116] будет не слишком уютно в католическом кармане, тогда как протестантский большой палец напорется на арфу или трилистник
[117]. Старинная корона св. Эдуарда худо-бедно приемлема, но тут не слава богу с крестами: крест св. Патрика, уже известный по флагам и гербам, еще туда-сюда, но кельтский крест, который некоторые протестанты могут принять за символ, оскорбляющий их религиозные чувства, не лезет ни в какие ворота. Не так давно компромисс был найден в торке — так называется церемониальная цепь, часто из червонного золота, которую в старину носили на шее вожди кланов в Гибернии. Еще можно более-менее безопасно плясать от садово-огородной тематики: лен, очный цвет, рябина. Не так давно была предпринята попытка выдвинуть в качестве эмблемы провинции лося: злополучный оформитель в страшном сне не мог себе представить, до какой степени геральдически сомнительно помещать на щит это животное. Эта черная дыра провоцирует художников выдвигать все более оригинальные образы: недавно на рассмотрение комиссии поступил проект, авторы которого представляют Северную Ирландию в качестве юницы, невинно играющей на оловянной флейте, сидя при этом верхом на Джайент Козуэй
[118].
Кто именно был автором варианта с оловянной флейтой, комитет так и не узнает — члены просто будут рассматривать «Представление 1(d) от Дизайнера № 1 по Пункту 3: Региональные Изображения для монеты £ 1». Анонимность художников тщательно соблюдается, хотя с годами персональные стили неизбежно становятся узнаваемыми. Иногда — как в случае с мемориальной кроной, которая должна быть выпущена в этом году в честь сороковой годовщины коронации королевы — проводится открытый конкурс. Чаще приглашаются конкретные художники с тем, чтобы они представили на рассмотрение свои проекты. Именно так обстояли дела в случае с новыми региональными изображениями для реверса 1-фунтовой монеты. Данное средство денежного обращения было введено в 1983-м и каждые двенадцать месяцев дизайн реверса обновляется. В течение первого года выпуска на реверсе чеканился Королевский герб, затем начался четырехгодовой цикл, на протяжении которого отмечались каждая из составляющих частей Соединенного Королевства, затем опять Королевский герб в 1988 году, за которым последовал новый региональный цикл. В 1994 м — после нынешнего буферного года, начнется следующий региональный цикл. В преддверии этого события дюжину художников попросили представить предварительные наброски на конкурс в Королевский монетный двор к 31 декабря 1991 года. Им было предложено разработать изображения, связанные общей темой или еще как-либо унифицированные стилистически; им напомнили об ирландской проблеме; также было обговорено вознаграждение. Тем, кто представит на рассмотрение набор из четырех рисунков, причиталось по £250; те, кто войдет в короткий список и удостоится предложения изваять гипсовые модели своих изображений (не более 7 дюймов в диаметре), получат по £500 за модель; победителю заплатят по £2500 за каждую из четырех моделей при наличии королевского одобрения, в обмен за каковые блага он или она передаст все права Короне.
Желание участвовать в конкурсе изъявили девять художников из двенадцати, и вот 11 февраля 1992 года Консультативный комитет встретился для своей первой экспертизы в Китайской столовой Букингемского дворца. Члены комитета проникают в здание через Дверь Личного Казначея Короля, располагающуюся на правой стороне фасада дворца, где их встречают военные конюшие. Здесь мужчины избавляются от пальто, которые, вместо того чтобы отправиться на вешалку, укладываются, в беспрекословной военной манере, в массивные кубы, расставленные на столе. (К счастью, на женские пальто подобного рода посягательство предпринято не было.) Члены комитета поднимаются на второй этаж, минуя, до недавнего времени, предостерегающую картину Ландсира
[119] — цирковую викторианскую вариацию сюжета «св. Даниил в логове льва»; мельком им удается разглядеть бесконечный устланный красной ковровой дорожкой коридор, охраняемый шеренгой бюстов и урн, а затем их препровождают в помещение комитета. Это оформленная в красно-золотых тонах шинуазери
[120] начала XIX века — «камин, уже раскочегаренный, выглядит, как тысяча драконов, плюющихся огнем», припоминает Марина Уорнер. Никто не усаживается, все осматривают рисунки, которые через несколько минут станут предметом обсуждения, — до официального прибытия председателя, принца Филиппа; затем они занимают свои места за длинным столом. На просьбу описать эти собрания мисс Уорнер отвечает: «На что это было похоже — так на Безумное Чаепитие у Шляпника. Все слегка поклевывают носом. Атмосфера настолько напыщенная, что сам церемониал действует убаюкивающе. Все настолько благообразно, что и язык в этой обстановке словно деревенеет во рту». Несмотря на вышеописанные неудобства, на первой встрече членам комитета все-таки удалось сократить количество участников конкурса на реверс монеты достоинством в £1 до пары финалистов: Дизайнера 8, предоставившего серию прилежно исполненных в традиционной манере геральдических набросков, и Дизайнера 9, чьи изящные рисунки, несомненно представляющие угрозу для противников удовольствия, изображали диких птиц — шилоклювку за Англию, орлика за Шотландию, красного коршуна за Уэльс и розовую крачку за Северную Ирландию. Тематически эти четыре птицы были связаны между собой тем, что каждая из них в начале столетия была близка к вымиранию, но с тех пор благодаря предпринятым мерам по разведению успешно восстановила свою численность.
К следующей встрече, состоявшейся 26 мая, уже понятно было, что оба дизайнерских проекта оказались не без изъянов. Геральдическая серия подверглась критике как Министерства по делам Шотландии, так и министерства по делам Уэльса. Министерство по делам Шотландии, проконсультировавшись с лорд-лайоном
[121], герольдмейстером, объявила шотландский дизайн в Сериях А Дизайнера 8 невразумительным и некорректным винегретом из эмблем, тогда как Министерство по делам Уэльса обратило внимание на жуткий геральдический ляпсус: валлийский дракон здесь оказался на фоне того, что, на их взгляд, было похоже на крест св. Георгия. Птицы между тем также попали впросак. Оба министерства — и по делам Шотландии, и по делам Уэльса, — в принципе отнесясь к ним благосклонно, заинтересовались, сумеет ли общественность опознать эти виды как должным образом представляющие их страны. У герцога Эдинбургского возникло возражение, касающееся флоры: шилоклювка схватилась за дубовую ветку, орлик — за чертополох и так далее. На рисунке для Уэльса красный коршун вцепился в лук-порей
[122] с таким видом, будто он камнем рухнул с неба на прилавок зеленщика и заграбастал растение, намереваясь во что бы то ни стало накормить своих птенцов. Компетентный в сфере орнитологии член комитета обратил внимание, что на данный момент наука не располагает данными о том, что красные коршуны питаются луком-пореем.
Были и другие критические отзывы: что геральдические изображения нагоняют тоску; что шотландского льва не худо бы сделать покрупнее; что птиц следовало бы продемонстрировать скорее в полете, чем приземлившимися; что шилоклювку в качестве символа Англии необходимо заменить на ворона. Более серьезная угроза для птиц исходила от заместителя главы Монетного двора и председателя комитета, мистера А.Д. Гарретта, который сказал, что поскольку фунт является главной монетой, находящейся в обращении, то вопрос о ее оформлении — не тот, к которому можно подойти с «полной гибкостью». Также на этой встрече присутствовал финансовый секретарь Казначейства, член парламента мистер Энтони Нельсон, действовавший по поручению Канцлера казначейства. Это было нечто новое: за семилетний стаж мисс Уорнер министр финансов возникал на горизонте всего дважды. Обычно комитет, выполнив свою работу, отчитывался перед Монетным двором, который, в свою очередь, рапортовал Казначейству. Теперь за заседанием комитета наблюдал спецпредставитель. Мистер Нельсон выразил мнение, что утверждение проекта с птицами может повлечь за собой понижение статуса монет, уравнивания их с простыми марками. Надо полагать, он запамятовал, что на реверсе одной из самых ходовых монет столетия, ныне вымершем фартинге, был изображен крапивник. То было изящное соответствие изображения и номинала: самая маленькая британская птица на самой меньшей из циркулирующих монет.
Тем не менее договорились, что обе серии следует «совершенствовать далее». От Дизайнера 8 требовалось исправить все четыре рисунка согласно указаниям Геральдической палаты, чтобы сделать их геральдически кошерными, тогда как Дизайнер 9 должен был внести исправления в своих птиц, во-первых, показав их в полете, и во-вторых, присовокупить к ним короны четырех регионов в качестве дополнительных опознавательных знаков (на самом деле процент населения Британии, который в состоянии отличить одну региональную корону от другой, размером приближается к крапивнику). Затем комитет встретился 3 ноября, чтобы обговорить свои окончательные рекомендации Монетному двору. В первую очередь он одобрил протоколы предыдущего заседания и обсудил новую 2-фунтовую монету, которая выпускается к трехсотлетию Английского банка в 1994 году. Затем шел «Пункт 3 — Новые серии региональных изображений для реверса монеты £1». Не успел, однако ж, председатель огласить повестку, как заместитель главы Монетного двора проинформировал Комитет, что им незачем утруждать себя рассмотрением проекта с птицами. Покорившись на какое-то время, члены обсудили все «за» и «против», касающиеся подремонтированных геральдических серий, в которых по-прежнему оставалось множество недочетов и которые, по мнению некоторых, стали даже хуже, но тут мисс Уорнер взбаламутила Безумное Чаепитие, потребовав объяснить, с какой стати им не позволили обсуждать птиц. «Когда мы спросили почему, — вспоминает она, — замминистра — эта разъевшаяся на казенных харчах канцелярская крыса — надул щеки и принялся бухтеть. Причина, разумеется, состояла в том, что министерство Канцлера казначейства, Нормана Ламонта, решило предотвратить нежелательное постановление комитета. Птиц, которых сочли недостаточно внушительными, чтобы удостоиться быть вычеканенными на монетах, расстреляли в воздухе, что бы ни мнил по этому поводу Консультативный комитет по дизайну монет, медалей, печатей и орденов Королевского монетного двора.
Конечно, комитет всего лишь консультативный: в 1991 году он рекомендовал проект изображения для медали за войну в Персидском Заливе — по случайному совпадению, тому же художнику, который нарисовал птиц, — который ничто - же сумняшеся отвергли Королева и Объединенный комитет начальников штабов. (Интересный постельный разговор должен был состояться в тот вечер в Букингемском дворце: «Что ты делала сегодня, дорогая?» — «Зарубила твою паршивую медальку, дорогой».) Тем не менее одно дело, когда вмешивается Королева: приятного мало, но вполне законно. А вот когда с бухты-барахты комитетлишили права принимать решение — это уж совсем ни на что не было похоже. Мисс Уорнер предприняла свое собственное расследование и обнаружила, «что Ламонт решил, что ему подойдет геральдическая серия». От финансового секретаря Казначейства также слышали, что он говорил, причем как нечто само собой разумеющееся: «Да просто Канцлеру птицы эти не нравятся».
Марина Уорнер подождала до следующего, состоявшегося 10 февраля 1993 года, совещания — ей хотелось посмотреть, не представится ли шанс пересадить злополучных птиц на монеты меньшего достоинства, а также узнать, под каким соусом будет официально запротоколирована вся эта кувыр - коллегия; а затем хлопнула дверью. «Я действительно не видела смысла в том, чтобы непонятно кто шлепал моей рукой печать на очередное проявление эстетического вкуса Нормана Ламонта». После чего она протягивает мне карикатуру Чарльза Аддамса, вырванную из последнего The New Yorker. Средневековый король высовывается из-за зубцов стены своего замка и говорит столпившемуся внизу мужичью: «А сейчас — тренировка демократии: я назначаю свободные выборы — какая у нас будет национальная птица».
Вы можете сказать, что в ламонтовском вмешательстве в работу комитета не было ничего экстраординарного, это тот трюк, который министры, хоть левые, хоть правые, имеют обыкновение проделывать довольно часто, и, не исключено, тем чаще, чем жестче их критикуют за несостоятельность в основной их сфере деятельности. Вы можете сказать, что любое заседание какого-либо комитета — это и есть Безумное Чаепитие. Вы можете сказать, что впечатления мисс Уорнер были почти предсказуемыми: Злоключения Женщины Либерала в Мире Мужчин, консерваторов и роялистов. Даже и при всех этих обстоятельствах вопрос, который она поставила перед комитетом в своем заявлении об уходе, вопрос о «центральной проблеме чеканки монеты в сегодняшнем Соединенном Королевстве», является актуальным и жизненно важным. «Политические изменения, происходившие со Средних веков, предполагают, что иконографический язык геральдики, богатый и выразительный сам по себе, нуждается в радикальной встряске, которую следует производить до тех пор, пока он не потеряет форму, чтобы быть в состоянии представить современную реальность. Единороги, драконы и т. п. более не могут выразить новые реалии… Мы должны освоить некий иной ресурс образов, чтобы иметь возможность передать текущее состояние истории Соединенного Королевства». Или — мне она изложила то же самое в более категоричной форме: «Это вопрос о том, какими мы себя видим. Хотим ли мы жить в стране Лоры Эшли
[123], лавандовых саше, Общества охраны памятников и сусальной старины — или мы хотим воспринимать себя как передовую нацию, движущуюся в авангарде нового мира, новой Европы?» Пока на этот вопрос можно ответить с унылой однозначностью. Бьюсь об заклад, что в следующий раз, когда Британии сделают косметический ремонт, поверх лифчика, теперь уже размера 36С, она будет задрапирована в платье от Лоры Эшли.
Апрель 1993
10. Миллионеры в минусе
Нечасто встречаешь человека, потерявшего миллион фунтов стерлингов. И уж совсем редко — того, кто рассказал бы об этом незнакомому человеку — хуже того, журналисту — по телефону.
Однако ж именно вот так, без обиняков, начала разговор Фернанда Херфорд, когда я позвонил ей. «Сегодня утром они сняли с меня миллион. И потребовали еще £319 000. Они совершенно беспощадны. То есть, разумеется, им не видать этих денег». Все это было произнесено уравновешенным, слегка ироничным тоном. Эти «они» из ее драматического монолога — ист-эндские мафиози? выписывающие наркотики врачи? — оказались страховщиками из Лондонского Ллойдз. Фернанда Херфорд — ллойдовский инвестор, или индивидуальный член корпорации, что по-другому называется здесь «Имя»; несмотря на свою уверенность в том, что ее деньги работали в сегменте рынка, для которого характерны невысокие степени рисков, на протяжении трех лет подряд она несла абсурдные, баснословные убытки. Ее откровенность в рассказе о таких потерях — здесь, в Британии, где параноидальная скрытность и едва ли не ватерклозетная стыдливость, которая так и не отлипла от всего, что касается денег, является показателем того, что некая небольшая часть общества перенесла нечто беспрецедентно чудовищное, до такой степени, что все теперь пошло наперекосяк. Оказалось, что один из столпов британского общества был сделан из пенопласта. Только по тому, что об этом заговорили вслух, можно понять, насколько обманутые люди перестали доверять своим партнерам, как сильно переживают они предательство, насколько разгневаны.
Через несколько дней после нашего разговора я нанес миссис Херфорд визит в ее дом в Челси, прямо у Фулем-роуд. Мы расположились на залитом солнцем заднем дворике; на столе между нами стоял наполненный до краев кофейник; ее муж, бухгалтер, работал наверху; тем временем на кухне ее дочка, студентка, тащила к плите мешок специальной муки для чапати
[124] Elephant, такой огромный, что им можно было бы накормить целую деревню; хрестоматийная атмосфера английской семьи, относящейся к верхушке среднего класса. Фернанда Херфорд оказалась миловидной дамой среднего возраста, которая до последних двух лет, по всем внешним критериям, пользовалась всеми преимуществами достатка, хотя и не богатства, и всецело доверяла тому, что считалось одной из крупнейших финансовых институций мира, и которая сейчас основательно неплатежеспособна. «Сейчас они цепляются в каждый пенни — и уж эти свое возьмут. Они беспощадны, — повторяет она. И все же, по сравнению с другими, ее случай не так уж плох. — По ллойдовским понятиям моей историей никого не разжалобишь».
На просьбу уточнить, как и почему она вступила в Ллойдз в 1977 году, она настаивает: «Я сделала это не из-за денег». Поначалу такой ответ может показаться странным, ведь деньги, в конце концов, поступают на счет и к тем, кто ни о чем другом думать не может, и к тем, кто к ним равнодушен. Также ее решение не было связано с тем, «чтобы дать образование детям», — традиционное объяснение ллойдовского инвестора, который, понятное дело, в государственную школу своих детей не отправит. Она сделала это «потому, что мой отец уже был Именем»- так что я как бы соскользнула туда». Ты «соскальзываешь» туда просто в силу презумпций своего социального круга. Брат и две золовки Фсрнанды Херфорд был и в Ллойдз; еще она знала ллойдовского агента Энтони Гуда. «Я сделала это, потому что была знакома с обстоятельствами Гуда, потому что женщинам позволяется участвовать в Ллойдз, и мне казалось, что это будет очень по-английски». Ее первый рейд в более опасную зону рынка — андеррайтинговый
[125] бизнес, с лимитом суммы ответственности по риску в £150 000 — состоялся в следующем году. Учитывая то, что обычно разрешение спорных вопросов занимает некоторое количество времени, уходящее на урегулирование страховых исков, отчетный период в Ллойдз — три года. Таким образом, в 1981 году миссис Херфорд получила чек на £4100, отражавших ее 2,73-процентный доход за 1978 год. Выглядит это не бог весть как впечатляюще, но суть — и одно из первостатейных достоинств для тех достаточно привилегированных лиц, которые были ллойдовскими Именами па протяжении трех веков его существования — в том, что инвестированные деньги в действительности не передаются из рук в руки. Принцип предприятия состоит в том, что Имя «декларирует» для Ллойдз некий фиксированный капитал как гарантию того, что, если дела обернутся несчастливым образом — классический пример: судно не доходит до порта назначения, — у него окажется это богатство, и к нему можно будет обратиться. Будучи готов исполнить это теоретически допустимое требование, инвестор волен вкладывать свои деньги — те же самые деньги — еще во что-то. Ллойдз дает вам возможность, таким строго установленным образом, удваивать ваш капитал. Мало того, это позволило Фернанде Херфорд несколько даже более чем удвоить свои деньги еще одним способом: инвестору позволялось принимать на страх риски с лимитом страховой премии приблизительно в два с половиной раза больше, чем задекларированное состояние. На своем первом году соответственно миссис Херфорд задекларировала состояние в £75 000, приняла рисков на сумму в £150 000, использовала свои базовые £75 000 где-то в другом месте и три года спустя получила £4100, которые, согласно одной интерпретации, являются всего лишь 2,73 процента дохода по вложениям, но также могут ведь рассматриваться и как 5,46 процента дохода от задекларированного капитала; или, выражаясь иначе, можно взглянуть на них как на деньги из воздуха, ни за что.
Такая, вполне приемлемая, ситуация продолжалась еще восемь лет. Традиционно оптимистичная цифра прибыли, которую соблазнители нашептывают на ухо ллойдовским Именам, составляет куда как недурственные 10 процентов на принятый на страх бизнес. За девять лет коммерческой деятельности Фернанда Херфорд только раз выбила это призовое число. Ее прибыли колебались от наименьшей в 0,78 процента за 1979 годдо наивысшей в 11,18 процента за 1982 год. С другой стороны, ей удалось увеличить свое задекларированное состояние до £200 000 в течение 1984–1986 годов. К 1989 году, когда пришли результаты за 1986 год, ее совокупная прибыль составила £82 665, или 5,51 процента от суммарного объема принятого на страх бизнеса. Это, конечно, не легендарные 10 процентов, ну так и миссис Херфорд заверяли, что она страхует риски в неопасном сегменте рынка. Это выглядело логично. «Сверхприбылей я никогда не получала, зато и не боялась никогда, что сильно рискую». Что да, то да, вот и ее агент Энтони Гуда произнес фразу — которая, чего уж тут удивляться, накрепко засела у нее в памяти — насчет того, что ее инвестиции были «настолько надежны, что кошку можно заложить и все равно не прогадаешь».
В 1987 году она увеличила свой лимит по сумме ответственности до £300 000, и в 1990 узнала о первых понесенных ею убытках: £13 391, которые практически перечеркнули сумму ее дохода за предыдущий год, которая составила £14 199. Что, однако ж, не помешало ей — по совету своего агента — еще раз увеличить лимит своих страховых премий: до £375 000 за 1988 и 1989 годы и затем до £500 000 за 1990-й. В конце июня 1991 года она получила письмо от Энтони Гуда: «Боюсь, вы потерпели совокупный убыток [за 1988 год] в размере £219 985,27. Был бы вам признателен, если бы вы переслали мне чек на вышеуказанную сумму… к 12 июля. Агенты-распорядители поставили нас в известность, что все счета, оставшиеся неоплаченными после 15 июля, повлекут за собой начисление процентов». Не было ли у нее соблазна бросить все это преприятие в тот момент, когда суммарный итог ее одиннадцатилетней деятельности на этом рынке составил £150711 убытка?«В 1991 году Энтони Гуда сказал мне, что самое худшее позади. Еще он сказал, что максимум я могла потерять еще £90 000. Я по-прежнему считала, что игра стоила свеч». И в любом случае она уже подписалась на убытки или прибыли по бизнесу, который она застраховала в течение 1989 и 1990 годов. Когда пришли данные об их результатах, стало ясно, что самое время было закладывать кошку. В 1992 году с нее потребовали £527 348,03 за 1989 год; плюс в этом году — еще £319 000. В Британии сейчас существует новая избранная раса людей, которых можно назвать миллионерами в минусе. Фернанада Херфорд, самообладанием которой можно только восхищаться, винит во всем только себя: «Вынуждена признать, я была неподвижной мишенью — я им доверяла». К тому моменту, как она стала миллионершей в минусе, ее синдикат Гуда Уокер приостановил коммерческую деятельность, и Энтони Гуда из агента с репутацией «компанейского и фартового» превратился в негодяя, которого кляли последними словами едва ли не чаще, чем всех прочих брокеров. Сейчас миссис Херфорд может выбирать одно из трех: объявить о банкротстве, предаться в руки Комитета по Разрешению Затруднений Членов Ллойдз или подать в суд на тех, с кем она имела дело, за их халатное отношение к делу. Пока что она судится. И еще кое-что: «Теперь мы принимаем туристов на постой».
Для тех, кто пристально рассматривает faits divers
[126] для ключей к моральному состоянию нации, июнь 1993 года был хорошим месяцем. На вершине утеса в Скарборо открылся шикарный отель, который всего через несколько дней после того, как его со всех сторон обслюнявили фоторепортеры, сполз в море; когда лавина грязи пожрала здание, берег кишел мародерами, рассчитывавшими поживиться неповрежденным биде. Затем случилось потрясшее основы бытия поражение английской футбольной сборной, нанесенное теми, кого считали бандой босяков из США, что спровоцировало бесцеремонные сравнения руководителя команды Грэма Тэйлора с руководителем страны Джоном Мэйджором. Также пришли результаты исследований о потребительских склонностях британцев, из которого явствовало, что более лоховски в Европе не одевается ни одна нация. Но кого волнуют символические показатели благосостояния государства, когда показатели реальные не лезут ни в какие ворота? 22 июня Лондонский Ллойдз объявил суммарные убытки за 1990 год в размере £2,91 миллиарда — наихудшие убытки за всю историю этого рынка. В предыдущем году он также объявил о наихудших убытках в своей истории. И за год до этого было то же самое. Почти £5,5 миллиарда за эти три года, и с убытками более чем в миллиард, которые уже можно было прогнозировать за 1991-й. Но и чудовищная цифра в £2,91 миллиарда еще не факт, что отражала подлинный масштаб катастрофы: две пятых страховых синдикатов (157 из всех 385) оставили 1990 год «открытым» — с неурегулированными то есть счетами, поскольку степень ущерба пока что не могла быть должным образом оценена в полной мере. Теперь статистика в историческом аспекте: начиная с 1955 года многие удачные для рынка годы принесли совокупную прибыль в размере £3,7487 миллиарда, тогда как убытки всего за несколько злополучных лет в сумме составили £5,3243 миллиарда. Или, представляя это нагляднее, на уровне отдельных лиц: если убытки за четыре года, с 1988 по 1991-й, распределить поровну на всех Имен, то от каждого потребовалось бы выложить на бочку четверть миллиона фунтов.
Прогнозируемые £2,910 миллиарда были самым большим годовым убытком, достигнутым какой-либо самостоятельной британской организацией с тех пор, как Национальное управление угольной промышленности в 1984 году установило национальный рекорд в £3,9 миллиарда. Но резонанс ллойдзовской цепи катастроф мощнее, чем подразумевает сравнение. Большинство граждан этой страны не знают, что происходит в Лондонском Сити, но относятся к миру Сити с почтением и считают его «финансовой столицей планеты». Если попросить британца прокомментировать это представление, он скорее всего приведет в качестве примера две прославленные финансовые институции, во-первых, Английский банк, и во-вторых — Ллойдз. Есть даже такая поговорка — «Надежно, как в Английском банке», хотя после того как Банк Англии нелепейшим образом не смог вовремя урегулировать дела лопнувшего BCCJ
[127], это присловье следовало бы, пожалуй, поменять на «еле-еле душа в теле, как в Английском банке». Что касается Лондонского Ллойдз, то общераспространенное представление о нем всегда было как о скорее некоем загадочном, масонском учреждении, которое зародилось в Кофейне, в котором посторонним ничего не понятно, но которое, очевидно, является очень хорошим, чем бы там оно на самом деле ни было и чем бы ни занималось. А чем оно могло заниматься? О, чем-то эдаким, и поэтому непостижимым для черни; чем-то очень английским, из жизни высшего общества, и дико прибыточным — как бы финансовым эквивалентом Сэвил-Роу или Роллс-Ройса. (На Сэвил-Роу, прямо скажем, дела идут далеко не так шикарно, как в былые времена, тогда как Роллс-Ройс пришлось спасать от банкротства в начале семидесятых). К тому же Ллойдз умудрился создать о себе представление как об институции одновременно очень старинной и очень современной: основанной до Английского банка, однако способной наращивать мускулатуру в мире миссис Тэтчер; усердно лелеющей старозаветные традиции, однако успешно функционирующей внутри ультрамодернового здания, № 1 по Лайм-стрит, спроектированного Ричардом Роджерсом, архитектором центра Помпиду в Париже.
Ллойдз отличается от других страховщиков в двух ключевых аспектах. Во-первых, членство индивидуальное; и, во - вторых, ответственность «Имени» неограничена: другими словами, вы рискуете не только обговоренными инвестициями, но всем, чем владеете. Вы не покупаете акций Ллойдз, вас избирают в него благодаря вашему богатству, и из аккумулированных состояний индивидуальных членов образуется фонд средств, позволяющих Ллойдз вести дела. Комплот эксклюзивности и денег означал, что до недавнего времени личности нескольких тысяч Имен были неизвестны широкой публике; членство в Ллойдз было знаком общественного положения, о котором скорее говорили шепотом, чем подтверждали. Но что может быть для газетчиков аппетитнее, чем тема «Сливки общества вылетают в трубу»; так что теперь Имена, которые и так на слуху, склоняются кем ни попадя: герцогиня Кентская, принц и принцесса Майкл Кентский, принцесса Александра и ее муж, сэр Ангус Огилви; майор Рональд Фергюсон, отец Герцогини Йоркской, и майор Питер Филипс, отец первого мужа принцессы Анны; Камилла Паркер-Боулз, конфидентка принца Чарльза; сорок семь членов парламента из фракции консерваторов, в том числе бывший премьер-министр Эдвард Хит, шотландский министр Иэн Ланг, министр по делам культурного наследия Питер Брук, председатель партии сэр Норман Фаулер, и генеральный атторней сэр Николас Льелл; различные пэры, такие как лорд Уэйкхэм, лидер Палаты лордов, и лорд Хайлшэм Сент-Марилебонский; одиннадцать судей и по меньшей мере пятьдесят четыре королевских адвоката; сэр Питер де ла Бильер, командующий британскими войсками во время Войны в Заливе, и Ник Мейсон из Pink Floyd; писатели Фредерик Форсайт, Мелвин Брэгг, Эдвард де Боно и Джеффри Арчер; издатель лорд Уайденфелд и жокей чемпион Джон Фрэнкам; бывшие британские теннисисты № 1 Вирджиниа Уэйд, Марк Кокс и Бастер Моттрэм; различные графы и виконты, маркизы и баронессы, лорды и леди, сквайры и сквайрессы. В числе недавно почивших членов был Роберт Максвелл
[128]; среди недавно покинувших Ллойдз членов — боксер Генри Купер, гольфист Тони Джеклин, актриса Сьюзен Хэмпшир, жокей Лестер Пигготт. Джеймс Хант, бывший чемпион мира по автогонкам, у которого в юности на трассе было прозвище Аварийщик, попал в Ллойдз сразу в несколько ужасных финансовых аварий; он умер от сердечного приступа в тот момент, когда новость о том, что он состоял во многих синдикатах, где дела шли самым плачевным образом, вот - вот должна была достигнуть его.
Присутствие в списке Имен столь многих консервативных членов парламента в скором времени породило забавный сценарий политической дестабилизации. Неплатежеспособный член парламента автоматически лишается права заседать в Палате общин, и теряет свою должность через шесть месяцев. Согласно The Times, «по меньшей мере тринадцать» из сорока семи тори могут быть подвергнуты процедуре банкротства по сумме своих убытков. С парламентским большинством Джона Мэйджора, которое и так упиралось по поводу и без повода, как трудный подросток, да еще и уменьшалось на каждых дополнительных выборах, курьезная развязка такого рода выглядела возможной: та, при которой Ллойдз невольно сваливал ту самую партию, под эгидой которой Сити и сам Ллойдз переживали бурный расцвет в восьмидесятых. Но едва ли все это может оказаться более чем «сценарием» — то есть произведением о вымышленной надежде или страхе. Во-первых, члены парламента, как прочие прогоревшие Имена, могут вверить себя Комитету по затруднениям — процесс хотя и унизительный, но специально придуманный, чтобы избегать банкротства. И во-вторых, партия тори в отличие от всех прочих пользуется славой, умеющей сама за собой присматривать. Доброжелатели распускают мошны, и секретные фонды исторгают свои гинеи. Если уж мистер Норман Ламонт, прежний Канцлер казначейства, мог втихомолку получить £23 114,64, чтобы избежать неловкой ситуации, когда ему пришлось влезть в судебное разбирательство, чтобы избавиться от арендовавшей в его доме жилплощадь проститутки-садомазохистки, насколько с большей готовностью откликнулись бы щедрые благодетели, если бы речь зашла о падении Правительства.
Но кризис в Ллойдз повлек за собой некоторые неожиданные побочные последствия. У меня было ощущение, что Фернанда Херфорд, когда упомянула про прием туристов на постой, хватила через край — пока в начале августа я не наткнулся в The Times на статью о том, что фирма, называющаяся «Открой Британию», зарегистрированная в Вустере, привлекала к участию озабоченных финансовыми проблемами Имен с тем, чтобы те предлагали свои дома в качестве фешенебельных частных пансионов. (Их финансовый директор сообщил: «Нам известно об Именах, владеющих недвижимостью в Котсуолдских Холмах и в графствах вокруг Лондона.
[129] Так иностранные гости получили бы возможность познакомиться с благополучными англичанами и пожить с ними бок о бок в одних из самых прекрасных домов Британии».) Рынок недвижимости и аукционные дома также получили несколько лакомых кусочков для бизнеса. Генри Купер продал три своих Пояса Лонздейла
[130] (каждый являющийся наградой за три успешные защиты своего звания боксера - тяжеловеса) на «Сотбиз» за £42 000. Виноторговля также извлекла прибыль благодаря Ллойдз. Стивен Брауетт, директор Fair Vintners
[131], подтверждает, что неожиданно на рынок поступило определенное количество частных коллекций вин. «Никто не скажет «Я продаю, потому что я облажался, я потерял деньги». Но, с другой стороны, часто — простите за каламбур — наиболее ликвидное имущество, которым они владеют, — это их вино. Его проще спешно продать, чем произведения искусства или автомобили или уж не знаю что там еще». Так что Farr Vintners сейчас публикуют рекламу винного резерва в Financial Times. По мнению Брауетта, недавний обвал рынка портвейна частично можно отнести на счет событий, связанных с Ллойдз. Это доказывается от противного предложением портвейна урожая 1991 года, разосланным в начале августа Messrs Berry BrosRudd of St James\'s, самыми знатными из лондонских виноторговцев; это предложение было написано специально под сникшую клиентуру. Среди прочих причин, по которым предлагалось приобрести несколько ящиков Churchill, Dow, Warre, Graham или Quinta do Vesuvio, обнаруживалась следующая: «В качестве альтернативы приобретение портвейна 1991 года — это также и весьма недурная инвестиция на тот случай, если — боже упаси — вам понадобится в будущем продать погреб: или по причине по сю пору не замеченного трезвенничества ваших отпрысков или в силу будущих непредвиденных убытков в Ллойдз».
В настоящее время Ллойдз подвергается бесконечной и чрезвычайно нежелательной для себя тщательнейшей ревизии; однако на все его беды общество выделяет гомеопатическую дозу сострадания.
В этом снадобье, щедро даруемом всякой хромой собаке, которой случается забрести на страницы таблоидной прессы, ллойдовским Именам отказывается демонстративно, с пуританской убежденностью, чуть ли не с хохотом в лицо. Отчасти эта реакция объясняется тем, что можно найти и другие, более заслуживающие участия случаи: например, пенсионеров из Mirror Group Newspaper, фонд которых систематически расхищался ллойдовским Именем Робертом Максвеллом для своих личных финансовых нужд. Но отчасти — и главным образом — это вопрос класса, зависти, скрытого ликования с поджатыми губами и триумфа благоразумного воздержания. Наконец-то идеальная возможность проявить социальное злорадство и Schadenfreude
[132] для челяди в людской, когда Хозяин вынужден закладывать свою крестильную чашу. Разве не говорили нам, еще когда мы сидели у матери на коленках, что за все придется платить, что ни за что ни про что денег не дают, что бесплатный сыр бывает только в мышеловке и прочие благоразумные банальности? Те, кто пребывает вдали от Ллойдз и ассоциирующихся с ним социальных сфер, в состоянии позволить себе пойти и дальше и поразмышлять о том, что в причудливом и непрогнозируемом струснии мирового богатства очень даже может проявляться некая социальная, а то и нравственная справедливость, перемещающая деньги наслаждающегося жизнью, проводящего досуг за игрой в гольф представителя английской крупной буржуазии в карман, ну скажем, пожилого американского моряка, страдающего от асбестоза в конечной стадии.
Если бы только все на самом деле было так просто — но ведь, разумеется, выясняется, что это далеко не так.
Имена вполне осознают, что за забором, отделяющим их от простых смертных, никто о них слова доброго не молвит. «Никакого сочувствия, — сказала мне одна деловая женщина, которой чуть за тридцать. — Люди смотрят на тебя и думают: а, ну все равно, богатая сучка она и есть богатая сучка, чего ее жалеть». Богатая, но не дико богатая; кроме того, для девушки двадцати пяти лет — столько ей было, когда она связалась с Ллойдз — почти пугающе бережливая. «Имя» в третьем поколении, имеющая за плечами опыт работы в Сити в течение нескольких лет после университета, она обладала всеми преимуществами инсайдера: она провела множество консультаций с агентами своего отца, которые ввели ее в хорошие синдикаты; ее предостерегали от рискованных сегментов рынка, ей было известно о страховках stop-loss, ограничивающих потенциальную ответственность, и, таким образом, она чувствовала, что сделала все от нее зависящее, чтобы защитить деньги, оставленные ей дедом. Она начала принимать на страх в 1986-м, добилась небольшой прибыли в первые два года и затем в следующие три потеряла все доверительные средства, с которыми начала дело. Сейчас она вышла из игры, не только потому что у нее больше нет денег для совершения страховых операций, но и потому, что «у меня нет сил выносить это напряжение. Я должна смириться с тем фактом, что потеряю все свои деньги. Сейчас мне жалко, что я не потратила их на что-нибудь приятное». Она не имеет к своим агентам никаких претензий (более того, ее отец остался и делит с ними все их тяготы), но в более широком смысле она не может простить себе ошибки. «Когда я была маленькой, все кретины, которых я знала, шли прямиком в Ллойдз. Мне надо было уже тогда понять это. В школе у меня был друг, который не смог пробиться даже во флот. Он пять раз сдавал математику и пять раз заваливался. Вот он связался с Ллойдз. А я видела все это и не сообразила».
Одним из тех, кто сообразил и сделал соответствующие выводы, был Макс Гастингс, главный редактор Daily Telegraph с 1986 года; однажды он сказал своему коллеге, члену правления газеты: «Руперт, я никогда не вступал в Ллойдз, потому что, по-моему, все самые бестолковые мальчики, с которыми я учился в школе, с ним связались… у меня уже тогда появились смутные сомнения». (Гастингс учился в Чартерхаусе.)
[133] Но в историческом аспекте кретинизм не был особенным препятствием в Ллойдз — ну или по крайней мере не таким, которое неминуемо вело бы к обнищанию партнеров, чьи интересы вы некоторым образом представляли. Нынешний председатель Ллойдз, Дэвид Роулэнд, изложил это в телеинтервью в прошлом октябре следующим образом: «В шестидесятые и в начале семидесятых у Ллойдз было преимущество в цене над всеми остальными приблизительно от 0,5 до 0,7 %. То есть, выражаясь иначе, вы могли быть полным кретином, но при этом, будучи ллойдовским андеррайтером, получать прибыль, потому что, не важно, знали вы об этом или нет, у вас было это преимущество, на котором можно было играть — занижая тарифы, завышая комиссионные, в общем, конкурируя всеми способами». А сейчас? К концу восьмидесятых, по мнению Роуланда, Ллойдз пришлось работать в ситуации, неблагоприятной по ценам, поскольку другие страховщики вышли с более выгодными для клиентов предложениями: «Вы должны были быть существенно умнее прочих, чтобы быть ллойдовским андеррайтером и делать на этом деньги».
Но нынешнего своего кризисного положения — когда матерые волки и невинные овечки хором поют о том, что вот - вот все рухнет окончательно — Ллойдз достиг не только в силу того, что в одном и том же месте сошлось слишком много старых воспитанников Чартерхаус-скул с длинными именами и короткими извилинами мозга. 1980-е оказались особенно богатыми на всевозможные напасти, которые случались по всему миру, — а ведь счета за них в конце концов приходили в Ллойдз. Разумеется, до известной степени страховщики не только желают катастроф, но даже и зависят от них. В разговоре со мной та деловая женщина припомнила о тихом гнусном профессиональном удовлетворении, с которым один ее приятель, андеррайтер, приветствовал крушение аэробуса Japan Air Lines в 1985 году. Такова в конце концов логика бизнеса: если б не было взломщиков, никто не стал бы страховать дома от краж. Но катастрофы в идеальном для страховщиков мире должны происходить через регулярные промежутки — просто достаточно часто, чтобы пугать держателей страховых полисов, увеличивать тарифы и извлекать максимальное количество прибыли перед следующей выплатой. Говорят, что европейские ураганы 1987 года были наихудшими за 200 лет; может, так оно и было, что, однако ж, не помешало Природе вернуться еще за одним куском, и вовсе не умерив свой аппетит к разрушению, всего через три года. Плохо для бизнеса. Затем были различные ураганы — среди которых следует отметить Алисию, Гилберта и Хьюго, взрыв на нефтяной вышке Piper Alpha в Северном море, разлив нефти вокруг танкера «Экон Валдиз» и сан-францисское землетрясение 1989 года.
Все эти широко освещавшиеся убытки сами по себе не представляли для Ллойдз угрозы; более того, в том, чтобы ассоциироваться со знаменитыми катастрофами, есть нечто сексуально привлекательное. Ллойдз был страхователем Титаника, выплатил 100 миллионов долларов за сан-францисское землетрясение 1906 года, брал на себя обязательства по ущербу на личный «Юнкере» Гитлера, нажил состояние на полисах от смерти и увечий во время налетов Фау-1 и Фау-2 на Лондон, принял страховые обязательства на Бей Бридж, мост, соединяющий Окленд и Сан-Франциско, вышел с прибылью из Войны в Заливе. Гораздо менее радужным и сулящим ллойдовским Именам самые серьезные неприятности было возрастающее на протяжении семидесятых и восьмидесятых осознание того астрономического количества настоящих и будущих исков, которые могли начать поступать в двух конкретных сферах: загрязнение и асбестоз. Это был бизнес «с долгосрочными обязательствами»: полис, возмещающий ущерб, мог быть активирован много лет спустя после того, как его выписали. Иногда эти полисы выдавал сам Ллойдз; иногда их выписывали в Штатах и затем перестраховывали в Ллойдз; иногда их выдавали в Ллойдз, вторично перестраховывали в Штатах, а затем еще раз — в Ллойдз. Как бы там ни было, однажды иски начали предъявляться, американские юристы засучили рукава, американские суды сделались щедрыми, и колоссальные счета хлынули в Ллойдз рекой.
Еще большими потерями была чревата саморазрушительная практика перестрахования, популярная в Ллойдз в 1980-х. Букмекеры, когда видят, что на фаворита Дерби Кентукки сыплются слишком большие деньги, минимизируют возможные риски, переводя часть ставок на других агентов; точно так же поступают и страховщики. Но тогда как в среде благоразумных джентльменов ипподрома одна фирма букмекеров перекладывает свою ответственность на другую фирму, в Ллойдз риск так и оставался внутри того же самого рынка. Первоначальные страхователи большого риска получат вторичную страховку в случае, если суммы исков превысят известную цифру; перестрахователи, в свою очередь, постараются отвести от себя ответственность, еще раз перестраховав риск, и так далее по цепочке. Выгода Ллойдз состояла в том, что на каждом этапе перестрахования андеррайтер получал премию, а брокер — комиссию; часто одно и то же предприятие могло пройти через одни и те же синдикаты и компании по нескольку раз, к краткосрочной выгоде для каждого участника. Эта система получила известность под именем London Market Excess, или LMX, а цепочку перестрахования в обиходе стали называть «спираль». Эта практика основывалась на вере — или надежде, — что вероятность возникновения иска, который мог бы зашкалить за определенную отметку, невысока: тысячу крыш буря может снести, но не десять тысяч; на нефтяной вышке может случиться маленький взрыв, но не большой. Соответственно чем ближе к верхней точке спирали, тем меньше становятся премии, и перестрахователи, оказавшиеся ближе к концу, все хуже и хуже подготовлены к тому, чтобы оплатить иски в том случае, если произойдет большое несчастье. Это как «держи бомбу»: очень весело до тех пор, пока музыка не остановится. Затем это становится очень дорого. Как, например, в случае с нефтяной вышкой Piper Alpha, которая взорвалась в июле 1988 года первичная сумма, на которую она была застрахована, составляла $700 миллионов. Но затем эта сумма перестраховывалась и перестраховывалось — к немалой выгоде брокеров и андеррайтеров — таким образом, что к концу спирали перестрахования по всей этой системе плескались ни много ни мало $15 миллиардов, «что, по сути, означает», как заметил один андеррайтер, «что в некоторых синдикатах она должна была пройти через этот самый синдикат пятьдесят раз». Когда занавес опустился, проигравшими оказались ллойдовские Имена: в 1989 году всего лишь четырнадцать синдикатов, состоявших в системе LMX, потеряли Ј952 миллиона, или почти половину совокупных убытков рынка.
London Market Excess процветал за счет целого ряда взаимосвязанных факторов: в первую очередь, жадности, разумеется; затем, легкости, с которой можно было обтяпать дельце («Прокрутить денежки» — по спирали — «было самым простым способом заработать», сказал один андеррайтер); плюс наличие у рынка дополнительных мощностей. Виртуальный бизнес, такой как LMX, шел в гору, потому что реальный уже не мог обеспечить желаемые объемы прибыли. А причина состояла в том, что в течение 1980-х список ллойдовских андеррайтеров — и соответственно их возможности как страхователей — увеличивался быстрее, чем сам рынок.
Как вы, может быть, обратили внимание, в вышеприведенном списке известиыхллойдовских Имен некоторые были прямо-таки шик-блеск-труляля; но вот прочие — в общем, не то чтобы совсем крем-де-ля-крем. Начиная с середины 1970-х график, отображающий количество членов Ллойдз, попер вверх по-гималайски. Между 1955 и 1975 годами их численность постепенно удвоилась, с 3917 до 7710; к 1978-му она удвоилась еще раз, до 14 134; затем на протяжении восьмидесятых она перешла все границы и в 1989-м достигла небывалого пика — цифры 34 218. За один лишь 1977 год было принято 3636 новых Имен; а ведь еще в 1953-м весь список членов Ллойдз исчерпывался 3399 фамилиями. Изменился также и типаж среднестатистического члена, равно как и характер его вербовки. То более не был случай с головы до ног упакованного в твид третьего баронета, настрелявшего с утра пораньше в окрестностях родового замка полный ягдташ куропаток и решившего за бокалом старинного портвейна, что пришла пора юному Мармадьюку направить свои стопы в Ллойдз. Рынок наводнился предприимчивыми вербовщиками, прочесывающими все сколько-нибудь перспективные сферы бизнеса: бухгалтерами, советующими вдовам, что Ллойдз — надежное место для вложения доставшихся им наследств; агентами на комиссионных, обрабатывающими клиентов на званых обедах прямо за столом; специалистами по разводке на членство в Ллойдз высокооплачиваемых менеджеров. В некоторых случаях по-прежнему практиковался трюк с понижением голоса и фразой: «Дружище, есть шанс, мне удастся сосватать тебя в Ллойдз»; но чаще подход стал более лобовым, деловитым; к вам не столько подходили, сколько, если хотите, подкатывались. В июне 1988 года Николас Лэндер продал свой преуспевающий ресторан L \'Escargot в Сохо, и сообщение об этом факте просочилось в газеты. Вскоре ему позвонил некий финансовый консультант, которого до того он в глаза не видел, и принялся на все лады превозносить налоговые преимущества, которые дает членство в Ллойдз. Этот подъезд Лэндер отверг скорее из опасения: «Не понимаю я все это страхование-перестрахование», — но в основном руководствуясь более откровенным соображением: «Какже, отдам я свои деньги компании великосветских придурков, чтоб те с ними игрались».
Другие чувствовали себя скорее польщенными. Агенту в Гамильтоне, Онтарио, удалось рекрутировать в Ллойдз сорок с лишним канадских врачей и дантистов. В Англии вербовщик по имени Робин Кингсли, у которого отец играл в Кубке Дэвиса за Британию, воспользовался своими уимблдонскими связями, чтобы залучить в синдикаты Лайм-стрит целую раздевалку Имен: Вирджинию Уэйд, Бастера Моттрема и его отца, Марка Кокса, а также жену бывшей первой ракетки Британии Роджера Тэйлора. В 1983-м представитель Кингсли добрался до Моттрема в тот момент, когда тот умывался в ванной после проигрыша парного матча на Уимблдоне. Через десять лет ему пришлось умыться гораздо серьезнее: многие лайм-стритские Имена числились в синдикатах, вовлеченных в финансовые пирамиды LMX, и столкнулись с тем, что их убытки достигают £2 миллионов у каждого. В те времена наживка, на которую клевали группы вроде теннисных звезд, выглядела довольно убедительной: сейчас-то вы молоды, но, весьма вероятно, доел игл и пика своего благосостояния — так почему бы не подумать о том, чтобы ваша куча денег работала на вас и после того, как вы зачехлите свою ракетку? Кроме того, то были 1980-е, эпоха миссис Тэтчер; новые деньги были столь же хороши, как старые, и в этом отношении Ллойдз становился более демократичным. Финансовые условия для вступления смягчились, и на нарушения правил смотрели сквозь пальцы. (Теоретически вы не имели права указывать свое основное жилье в качестве имущества, которое вы декларировали, но Ллойдз охотно принимал вместо этого банковскую гарантию, а поскольку банковская гарантия основывалась на налоге на ваш дом, результат оказывался приблизительно тем же самым.) В Ллойдз хлынули новые деньги. Но одно из отличий старых денег от новых состоит в том, что новые деньги имеют свойство быть более хрупкими. У потомственной денежной аристократии денег обычно больше, чем у нуворишей, — преимущество, когда вы сталкиваетесь с понятием неограниченной ответственности. Более того, обладатели потомственных состояний, дольше имея дело с Ллойдз, скорее могли оказаться в более надежных и более доходных синдикатах. Новые деньги имеют обыкновение вести себя менее благоразумно — и оказываться более легкой добычей. В начале 1980-х, когда развернулась дискуссия о нравственной ответственности в Ллойдз, один андеррайтер жестоко — или реалистично — опустил своих коллег последнего призыва следующим образом: «Если бы Господь не хотел, чтобы их стригли, Он не сделал бы их баранами».
Однако для большинства посторонних наблюдателей Ллойдз в 1980-е был историей успеха: растущее членство, увеличивающиеся доходы, старинная институция, приспособившаяся к современному миру, — символическим доказательством каковой адаптации стало воцарение компании рынка в новых стенах. Здание Ричарда Роджерса, открытое в 1986 году, производит впечатление роскошной архитектурной феерии: это исполненная изящества фабрика денег с самым большим в тот момент атриумом в Европе. Построенное на основе принципов хай-тека, энергосбережения и максимальной эластичности пространства, оно — как центр Помпиду — сконструировано шиворот-навыворот: вся система газовых труб, водопроводных коммуникаций и лифтов вынесена наружу, за счет чего внутри освобождена просторная полость, не загроможденная никакими опорными элементами вспомогательного назначения. Здесь намеренно нет характерных для центра Помпиду ярких цветовых мазков: не считая тусклой желтизны стильных немецких эскалаторов, капельки красного на пожарных колоколах и зеленых цифр, обозначающих этажи, краски приглушены, а мягкое освещение, похоже, позволяет максимально сосредоточиться на таинстве производства денег. Как рассказал мне один человек из компании Ричарда Роджерса: «В сущности, нам было сказано, что мы можем выбирать любой цвет, который нам нравится, до тех пор, пока он будет серым». Результат спровоцировал, вполне предсказуемо, то, что называется «перепалка», в которой, не менее предсказуемо, приняли участие несколько журналистов-неспециалистов, брызжущих слюной по поводу современной архитектуры и подхалимски предвосхищающих реплики принца Уэльского. Также он спровоцировал и пару недурных шуток. Ллойдз, говорили, начался в Кофейне и кончился в кофеварке. Еще говорили, что Ллойдз стал единственным зданием Лондоне, у которого все кишки наружу, а все жопы — вовнутрь.
В сером ангаре, где куются состояния, восседают неброско одетые андеррайтеры, нарушающие заповедь «ничего, кроме серого» разве что своими полосатыми зонтиками для гольфа. Между «ячейками» — так называются андеррайтерские столы с толстыми кожаными лотками для документов — колготятся брокеры; они предупредительно дожидаются своей очереди, словно шестиклассники, ловящие глазами взгляд учителя. Гул здесь приглушен, никто не приветствует друг друга радостными возгласами — словом, не обнаруживается ничего такого, что позволило бы сравнить процесс заключения страховых сделок с контактными видами спорта. Мерцают мониторы компьютеров, собеседники — напористые, но учтивые — обмениваются начертанными карандашом иероглифами; звуки тонут в глухом бурлении тестостерона: из 3593 нынешних «штатных членов» — агентов, андеррайтеров и брокеров — только 118 женщин. Мелкая сошка — которой по чину положено носить ливреи, так что их здесь называют «официанты» — тоже все сплошь мужчины, являет собой одно из разбросанных там и сям напоминаний о традиции Ллойдз. Самое известное из них — колокол с «Лутины», занимающий в главном торговом зале центральное место; он упакован в занятное сооружение из красного дерева, нечто среднее между соборным балдахином и стойкой, из-за которой выглядывала мадам в старорежимных французских ресторанах. Колокол был снят в 1857 году с застрахованного Ллойдз корабля ее величества Lutine, и с тех пор согласно ритуалу в него ударяют один раз, если случилось несчастье, и дважды, когда приходит хорошая новость. Метрах в двенадцати от центра на широком аналое красного дерева покоятся две книги кораблекрушений, вплотную друг к другу. В левой, которую заполняют роскошным гусиным пером, отмечаются несчастья недели вот уже в течение 100 лет; в правой, несколько менее нарядной, ведется список утрат, понесенных на протяжении текущей недели. 19 июля современная книга кораблекрушений показывала в подведомственных Ллойдз океанах «ясно». Ничего, о чем следовало бы сообщить за неделю — и так с понедельника, 12-го, когда были зарегистрированы следующие события: «Zam Zam», Сент-Винсент и Гренадины, моторный катер водоизм. 1588 тонн, год постройки 1966, покинут в тонущем состоянии 12 гр. Сев. шир., 49,45 гр. вост. долг. 9 июля Радио Бахрейн». И, ниже, менее стандартный эпизод: «Наш 308» голландская плавучая землечерпальная машина (драга), взрыв в машинном отделении, повреждено в значительной степени, зацепило мину у Острова Цинг Йи, Гонконг, 25 Февр., урегулировано как последовавшая в результате войны конструктивная полная гибель. Водоизм. 5613 тонн, построено 1968.
Наверху, на одиннадцатом этаже, — еще один корпоративный красный уголок: зал в стиле Адама
[134], перемещенный из уилтширского Бовуд Хауса и вмонтированный в современное ллойдовское здание в качестве актового зала Комитета. Оригинальный интерьер дополнен лепными украшениями на стенах, люстрами, картинами, столом комитета и креслами — в цветовой гамме, не имеющей никакого отношения к серому; по периметру вьется галерея, позволяющая прогуливаться вокруг зала, наблюдая за событиями внутри. На зал в стиле Адама можно посмотреть как на красивый символ: здесь, в замечательных исторических декорациях, внутри архитектурного кокона, изолированного от наружного мира, собирается Комитет Ллойдз. Положа руку на сердце, однако ж, символ этот без каких-либо усилий можно перевернуть с ног на голову. В сущности, это помещение только выглядит как антикварное, а на самом деле по полной программе напичкано современными приспособлениями: скажем, люстры здесь управляются специальными дистанционными пультами; там из пола выдвигается огромная ширма, здесь картина вдруг разворачивается на шарнирах — и превращается в проекционный экран. Рассмотренный под таким углом зрения, этот зал больше похож на логово Голдфингера, чем на музей-заповедник.
Указатель на Бовуд Хаус я проезжал по пути в юго-западные графства, направляясь к вдове, которую нельзя назвать по имени, потому что она связалась с Затруднениями, как именуется Комитет по Разрешению Затруднений Членов Ллойдз, а в договоре отдельным пунктам прописано обязательство держать язык за зубами. Начало нашей встречи было омрачено утренней новостью о смерти пятидесятиоднолетнего солиситора из Северного Лондона, который повесился от безысходности, потерпев убытки на ллойдовском рынке. Его вдова в свидетельских показаниях коронерскому суду города Хорнси сообщила: «Ему сказали, что скорее всего ему придется обанкротиться, и он уже не сможет работать по своей профессии. По его словам, они требовали все больше и больше денег». Трудно подсчитать точное число «ллойдовских самоубийств», поскольку беды всегда налагаются одна на другую и редко можно выделить какую-то одну причину, перевесившую все прочие. Кроме того, нет такого центрального информационного бюро, куда стекалась бы подобная статистика. Одно хорошо осведомленное Имя назвало мне цифру «семь, согласно конфиденциальным источникам».
Те из прошедших школу Ллойдз, кто сохранил самообладание и не расквасился окончательно, склонны относиться к этому рынку с юмором, что называется, висельника. Определенно это как раз случай Вдовы из Юго-Западных графств, которой сейчас за семьдесят и которая живет с егозливым, чтобы не сказать в высшей степени нервозным, мопсом. Вокруг ее деревни простирается плоское, несколько чересчур заманикюренное пастбище, утыканное дачными коттеджами; в загоне резвится пони Арабеллы; на заднем борту местного автобуса-даблдекера — призыв записываться на контрактную службу в Британские Вооруженные силы; и каждый второй дом здесь называется Избушка Кучера или Старая Кузница. Что касается Вдовы, то она проживает в неприметном закоулке, в скромном, на две семьи, домишке, из тех, на которых оригинальное название выглядело бы претенциозным. Тем не менее Вдова демонстративно окрестила свой дом, и табличка с именем, коричневого дерева, с вытисненными черным литерами, — первое, что видишь перед крыльцом. Сие обиталище, гласит она, называется SDYOLLKCUF — нечто, пожалуй, кельтское, ну или, чем черт не шутит, корнуоллское; однако ж если вы прочтете надпись задом наперед, то уловите, что в целом оно скорее англо-саксонское.
«А это вы видели?» — спрашивает меня Вдова, пока ее мопс гостеприимно дожевывает шнурки на моих туфлях. Она протягивает мне вырезку из посвященной женщинам полосы Daily Mail. На ней — фотография д-ра Мэри Арчер, главы Комитета по Затруднениям, позирующей в платье для коктейлей от французского модельера Nicole Manier. эдакое оборчатое, черное, выше колен субтильное суперфлю, с просвечивающими рукавами и шеей; на голове — парикмахерская конструкция, вызывающе увенчанная перьями страуса, ну или что там в наше время используется вместо них. «Стоит - то, я чай, поболе, чем она собирается выдать мне на жизнь за целый год», — ворчит Вдова. Под картинкой она написала: «Эта женщина не достойна того, чтобы быть Председателем Комитета по Затруднениям». На ее вопрос, видел я эту вырезку или нет, я помалкиваю; на самом деле мне ее показывали пару дней назад, в Челси, в доме Миллионерши в Минусе. По всей видимости, это весьма распространенный и стопроцентно срабатывающий возбудитель гневной реакции.
История Вдовы звучит следующим образом. Ее муж умер в середине шестидесятых, во времена, когда налог на наследство супругов был выше, чем сейчас, и дом, в котором они проживали, стало для нее содержать более обременительно. «Мой бухгалтер посоветовал мне стать членом Ллойдз, и это еще только полбеды; у меня был двоюродный брат, работавший в Ллойдз на Энтони Гуда». Она начала участвовать в страховых сделках в 1978-м. Ее исходный лимит суммы ответственности по риску составлял £100 000; впоследствии он поднялся до £135 000 и затем до £188 000, в обоих случаях, сказала она, «мне ничего не объясняли». За первые двенадцать лет членства она получила £39 000 и заключила из размера своих чеков, что она состояла в «синдикатах с невысокой степенью риска». Бухгалтер подтвердил ее предположения: «Раз они выплачивают такие скромные дивиденды, вы находитесь в безопасном секторе». Затем пошли счета. Первый — на £120 000; из него она смогла оплатить £80 000. Затем еще и еще. Как и Фернанда Херфорд, она находилась в плену смутной иллюзии, что любые ллойдзовские договоры должны же подчиняться некой элементарной справедливости и что не может же быть такого — ну просто потому, что этого не может быть никогда, — чтобы ты потерял большую сумму, чем ту, на которую подписался. Но неограниченная ответственность Имени — хоть ты тресни — означает то, что педантично прописано в ее названии: «По их словам, сейчас я должна им £350 000». И как ей после этого? «Ходила и ходила, будто оглушили и выскребли всю. Джин с арникой — это такое гомеопатическое средство от переживаний, — Бог, множество друзей — только так и выкарабкивалась из всего этого».
Чтобы избежать повестки в суд касательно уплаты долга, она обратилась в Затруднения. «У нас ушло три недели на то, чтобы заполнить анкету». Она жалуется на «высокомерные письма» из Затруднений и продолжительные периоды молчания. Дожидаясь, пока Затруднения предложат свои условия урегулирования, она чувствует себя в подвешенном состоянии: «Они говорят, «мы определим объем финансовых средств, которые будут выделяться вам на жизнь», но при этом так ничего и не определили». Тем не менее процедура ей известна: «Они забирают все задекларированные в Ллойдз средства, им перейдет этот дом, когда я умру, и еще я плачу им все проценты с имеющегося у меня капитала, который потом они тоже заберут». Раньше она возилась по двенадцать часов в день с лошадьми и позволяла Ллойдз потихоньку зарабатывать для нее немножко лишних денег; теперь она по нескольку часов в день просиживает за столом, заполняя анкеты, отвечая на запросы и переписываясь с комитетами активистов. «Самое худшее — это почта. Полчаса кряду все поджилки трясутся, как ее приносят». Раньше она верила, что Ллойдз — «синоним благородства и честности»; теперь она оценивает это учреждение как «клоаку, кишащую мошенниками». Изллойдовского инвестора она стала ллойдовским пенсионером.
Вдова относится именно к тем людям, которым ни в коем случае нельзя было становиться Именем, и она знает об этом: «Они заманили столько маленьких, таких как я, людей, специально, чтобы раскидать риски». Позже в тот же день я разговаривал с одним Именем из другого конца спектра — гораздо более классическим ллойдовским инвестором. Питер Дьюи-Мэтьюз был дипломированным бухгалтером высшей категории в течение десяти лет, затем начал основывать предприятия, связанные со здравоохранением, и перепродавать их. Мы ходим вокруг да около слова «спекулянт» и соглашаемся использовать его только в кавычках. Он начал принимать участие в страховых сделках в 1987 году, обнаружив, что у него скопилось множество акций, которые мертвым грузом лежали в одном открытом акционерном обществе из тех, что он создал. Ему пришло в голову использовать их — чтобы заработать на них больше, чем 3 или около того процента, которые они приносили; вложив их Ллойдз, он надеялся увеличить эти 3 процента хотя бы до 5. «Игра вроде как стоила свеч» — вспоминает он. На самом деле 1987 год после открытия нового здания был, пожалуй, наихудшим моментом для того, чтобы вступить в Ллойдз. Это был последний год вербовочного бума, и в течение этого года в страховые синдикаты влились 2572 новых члена; а затем началась зачистка бумажников.
Дьюи-Мэтьюз в отличие от Вдовы был достаточно сведущ, чтобы защитить себя где только можно. Он турнул первую свою агентскую фирму, потому что те показались ему «шайкой жуликов»; он обзавелся страховкой stop-loss, ограничивающей потери; он самостоятельно вышел из одного синдиката, когда увидел, что они не умеют составлять бухгалтерские балансы, и предположил, что раз они не умеют составлять бухгалтерские балансы, так и страховую сделку они тоже заключить по-человечески не смогут; и он получил верный совет, когда проконсультировался насчет синдикатовLMX, — держаться от них подальше «в течение нескольких лет». Он разбирался в бухгалтерской кухне, мог прочитать финансовые документы так, как большинство «внешних» Имен и мечтать не смели, словом, вошел в этот рынок, по его выражению, «с широко открытыми глазами». Ну и какие суммы ему удалось заработать? Он смеется. «Ни единого гроша». Он понес убытки даже в первый год, а уж дальше… Он называет мне цифру по секрету. Потерял он отнюдь не гроши, а полноценные злотые. Ну так он сматывает удочки? Пока еще нет. «Рынок страхования функционирует восьми-десятигодичными циклами. Таким образом, теоретически в 93, 94 и 95-м должен пролиться золотой дождь. Если уж Ллойдз не может зарабатывать деньги, то о каком будущем вообще может идти речь?»
Один консервативный член парламента, выступая в Палате общин, назвал эпидемию денежных убытков среди ллойдовских Имен «ВИЧ верхушки среднего класса». Бестактно, пожалуй, но сравнение не лишено точности. Во-первых, есть момент — ключевой и обычно связанный с беспечностью, — когда у Имени случается с Ллойдз незащищенное финансовое сношение — причем он или она осознают принцип неограниченной ответственности. Во-вторых, проходит некоторое время, в течение которого дела идут самым блестящим образом — еще бы, вроде как платят тебе деньги ни за что ни про что. В-третьих, вы осознаете, что роковым образом проиграли, что жизнь ваша раз и навсегда изменилась и что отныне все прочие будут указывать на вас пальцем и без всякого сочувствия использовать вас как пример в спорах о нравственности. Ага, вот оно что случается с теми, кто хочет от жизни слишком многого / с жадинами / с теми, кто не задумывается о последствиях своих поступков / с теми, кто заслушивается пением сирен финансового сладострастия.
Обольщение и предательство. Вам начинают строить куры в тот момент, когда вы наиболее расслаблены: на поле для гольфа, в ванной после Уимблдона, за обеденным столом. «Заманивать они умеют потрясающе», — подтверждает Фернанда Херфорд. Клайв Фрэнсис, бывший майор королевской авиации, сказал мне: «Меня они подцепили лестью и наобещали с три короба». Я разговаривал с одной женщиной, которая вступила в Ллойдз потому, что ее брак дал течь, и один друг, банкир, внушил ей, что членство обеспечит ей финансовую независимость. (На сегодняшний день ее разоряли уже «четыре или пять раз» — она дважды минус-миллионерша.) Атавистическая притягательность Ллойдз для новых денег была не менее — если не более — велика, чем для старых. Бастер Моттрем говорит, что его «загипнотизировал ллойдовский миф». Дочь профсоюзного деятеля, женщина сугубо рациональная, призналась мне: «Я росла в муниципальном микрорайоне, а тут ты чувствуешь вкус успеха — когда становишься частью истеблишмента». На нормальном человеческом тщеславии в восьмидесятых играли с абсолютной беспощадностью.
Незащищенное финансовое сношение с Ллойдз случается на их, а не на вашей территории. В первую очередь агент сообщает потенциальному клиенту об условиях, на которых он или она присоединяется к организации. Воспоминания о консультации с агентом варьируются в прямой зависимости от последующего опыта Имени в Ллойдз. Из разговаривавших со мной те Имена, у кого дела шли хорошо — или по крайне мере не катастрофически, — вспоминают, что все разъяснялось им с надлежащей серьезностью; те, кто потерпел крушение, припоминают разве что веселую атмосферу, которая ретроспективно кажется им оскорбительной. Фернанда Херфорд сказала: «Безусловно, я поняла [идею неограниченной ответственности], но все это преподносилось с какими-то хиханьками-хаханьками». Бастеру Моттрему сказали, что неограниченная ответственность принадлежит к вещам допустимым чисто теоретически, «бывают, конечно, форс - мажорные обстоятельства, и на Лондон может метеорит упасть, но смешно ведь говорить об этом всерьез». Известной музыкальной деятельнице сказали: «Если в банке у вас есть Ј20 ООО, больше вам никогда не понадобится. И уж если вы такой человек, что уснуть не можете без своих денег под подушкой, так возьмите полис stop-loss, ограничивающий убытки». (Она и ее муж взяли двадцать девять таких полисов, и сейчас у них долгов Ј4 миллиона на двоих.) Вдова из Юго - Западных графств вспоминает, как ее улещивали в офисе агента Энтони Гуда: «Они сказали: «Вы ведь знаете, что сейчас вас будут про неограниченную ответственность предупреждать?», а я им: «Может, мне тогда дать задний ход, а то ведь мало ли что», так они заржали и говорят: «Эк куда хватили, матушка, этого не может быть, потому что не может быть никогда. Мы тут напоролись на ураган Бетси, но с этим, считай, уже расплатились».
Подготовленное подобным образом Имя предстает перед Верховным Комитетом Ллойдз, где те же вопросы проговариваются еще раз. Верховный Комитет состоит из двух старших членов организации и секретаря-протоколиста — или, если вам больше по душе терминология Вдовы из Юго-Западных графств, троих «остолопов, из которых прямо на глазах песок сыплется». Сэр Питер Миллер, президент Ллойдз с 1984 по 1987-й, вспоминал в 1991-м слова, которые он произносил, когда принимал новых членов: «Для наглядности я использовал такой образ: вы отвечаете всем, вплоть до последнего пенни и фартинга, вплоть до запонок на вашей сорочке, и, если это была дама, я говорил буквально следующее, вплоть до, м-м-м, сережек в вашем ухе, моя дорогая». Эта фраза «вплоть до последней запонки» — известная ллойдовская формула, часть особой магии, особой сексуальности теоретически возможной потери, противопоставленной гораздо большей сексуальности почти несомненной прибыли. Большинство Имен, с которыми я разговаривал, припоминали либо эти слова, либо нечто подобное. Ни один не говорит, что понятие неограниченной ответственности было каким-либо образом утаено от него Верховным Комитетом. С другой стороны, мало кто помнит, чтобы эта церемония воспринималась как нечто большее, чем просто протокольная. Деловая женщина, которой чуть за тридцать и которую приняли в члены в двадцать пять в почетном одиночестве, вспоминала «этот идиотский трюк со застольем»: «Тебя напоили-накормили, и теперь ты сидишь и ждешь вместе со своим агентом, когда тебя пригласят. Все обставлено с большой помпой, как будто это великая честь, затем поднимаешься туда, все разодеты в пух и прах, ну и потом раз-раз — и все закончилось». Других Имен посвящали вложу группами — от двоих-троих до пары десятков и более. Клайв Фрэнсис, бывший майор ВВС, вспоминает момент, когда были произнесены сакральные слова «неограниченная ответственность». Запомнил он его потому, что его агент как раз пихнул его локтем и прошептал: «Им приходится это говорить». Да уж, ничего не попишешь, приходится. Прошло пятнадцать лет, и он должен более £2 миллионов.
Что мало кто из Имен, принятых в восьмидесятые, осознавал, так это что их вербовщику часто платили гонорар. Вы уверены, что тот малый, который опрокидывал за вашим столом, восхищался вашими фотографиями и в какой-то момент от избытка чувств пробормотал: «Старина, я бы мог замолвить за тебя словечко в Ллойдз», — не получал за свои услуги магарыч? Как же, как же, вам ведь предложили вступить в почтенный клуб, где все члены были в одной лодке, да? Однако ж позже Фрэнсис выяснил, что обеденному знакомцу, который умасливал его, отстегнули благодарственный чек на £3000. Другие зазывалы на комиссии могли получать годовую премию: например, по £500 за каждый год, в течение которого Имя оставалось в синдикате, куда его сцапали. Гонорары, разумеется, обсуждаются: я слыхал об одном вербовщике, который подкатывался к агенту и говорил: «У меня тут клиент наклевывается — жду ваших предложений?»
Насчет того, кто в чьей лодке, для Имен, присоединившихся к Ллойдз в последние пятнадцать или около того лет, было ключевым вопросом — тем, над которым они обычно не задумывались, до тех пор, пока задавать его оказывалось слишком поздно. Сделка в том виде, в каком она преподносилась, казалась фантастической — от такого не отказываются. «Вы не посылаете нам никаких денег, а мы каждый год присылаем вам чек» — вот как это было описано Фрэнсису. «Только сейчас до меня дошло, — задумчиво произносит он, — какой же олух царя небесного я был!» Ллойдз и его агенты умудрялись говорить о деньгах и в то же время делать вид, что деньги здесь ни при чем. Например, пока вы не получали свой чек, вы скорее всего не особенно пристально вглядывались в то, как именно подсчитывались ваши барыши. Вас не настораживало, что агент, отвечавший за помещение вас в лучшие андеррайтинговые синдикаты, забирал 20 процентов с ваших прибылей. (Этот «агент» на самом деле мог раздваиваться — на агента членов, который имел дело непосредственно с вами, и агента-распорядителя, который имел дело с андеррайтерами, — в каковом случае первый мог брать 8 процентов, а второй — 12.) Двадцать процентов прибылей, однако, вычислялись следующим образом: предположим, вы участвовали в пятнадцати синдикатах, десять из которых заработали деньги, а пять — нет. Первые заработали, например, £10 000, а вторые потеряли £5000. Баланс в вашу пользу — £5000. Но агент-то снял свои 20 процентов с ваших 10 000, то есть «грязной» прибыли, оставив вас с чистой прибылью в £3000.
На ллойдовской бирже играют «штатные» и «внешние» члены, в традиционной пропорции примерно 20 к 80. (Так, на 4 августа 1993 года здесь насчитывалось 3595 «штатных» членов и 15 853 «внешних».) «Штатные» члены занимаются страховыми сделками так же, как и вы; и они также хотят быть в лучших синдикатах — так же, как и вы. Но если бы вы были андеррайтером, сколачивающим себе синдикат, кого бы вы скорее предпочли: Вдову из Юго-Западных графств или влиятельного брокера, который, если дела в вашем синдикате пойдут у него хорошо, сможет отплатить вам ответной любезностью и приведет к вам самые интересные из своих предприятий? Оглядываясь назад, тот факт, что рынок был в высшей степени перекошен в пользу инсайдеров — и против аутсайдеров, кажется очевидным, закономерным и соответствующим человеческой натуре; то, что это впечатление не возникло раньше, следует приписать таинственной ауре Ллойдз и той скрытности, которая пронизывала все это учреждение. Цифры были попросту недоступны. В прошлом году, однако ж, был проведен компьютерный анализ — который и подтвердил то, что многие подозревали: что «внешние» Имена обычно сваливались в паршивые, высокорисковые синдикаты, тогда как «штатные» Имена снимали сливки с самого лучшего бизнеса. После краха всех членов синдиката Гуда Уокер за 1983–1989 годы (когда вовсю раскручивалась опасная спираль LMX) выяснилось, что только 10 процентов из них были инсайдерскими Именами — половина того, что можно было бы ожидать, если бы рынок справедливо распределял риски между двумя сегментами своих участников. В Синдикате 387, главном средоточии финансового ужаса, только 3 процента Имен были инсайдерами. Также был проанализирован состав наиболее прибыльных синдикатов во всех четырех главных страховых категориях за 1991–1992 гг. Одни и те же двадцать Имен фигурировали в трех из четырех этих синдикатов, и, следовательно, с высокой степенью вероятности прибрали к рукам на этом рынке максимум прибылей; из этих двадцати одиннадцать человек были инсайдерами, а из этих одиннадцати четверо были — или сейчас состоят — в Совете Ллойдз. Но совсем уж феерическим оказался анализ взаимосвязи географической удаленности от № 1 по Лайм - стрит и шансов попасть в лучшие синдикаты. Компьютер подтвердил, что Австралия была очень неудачным местом жительства для ллойдовского Имени.
Когда я спросил Питера Миддлтона, президента Ллойдз, о перекосе не в пользу аутсайдеров, он ответил: «В любой сфере профессионал будет знать больше, чем прочие». В качестве аналогии он привел эксплуатацию автомобиля: не станете же вы ожидать от механика своего автосервиса, что он будет печься о вашей машине столь же усердно, как о своей; скорее уж мы могли бы ожидать, что он будет хорошо обращаться с вашим автомобилем в обмен на приличную плату. Так оно все, разумеется, и есть, хотя, по сути, с многими «внешними» Именами, отдавшими свои автомобили в Сервисный Центр Ллойдз в 1980-е, произошло вот что: они получили их обратно с четырьмя лысыми покрышками и какими-то непонятно откуда снятыми магнитолами, при этом единственная передача, которая включалась, была задняя.
Первая же цитата в «Оксфордском словаре английского языка» на слово «Ллойдз» оказывается совершенно пророческой. Вот Мария Эджуорт пишет своей матери 4 марта 1819 года: Зять мистера Баска Блэра был не менее страстным любителем азартных игр, чем сам мистер Блэр. Однажды он выиграл Ј30 ООО на рискованном страховании двух исчезнувших из поля зрения Ост-Индских судов. Суда снова появились. Страхователям ничего не оставалось, как заплатить ему, но у них возникло подозрение, что Блэр обладал конфиденциальным источником информации — словом, дело было не вполне чисто. После этой истории в Ллойдз ему дорога была заказана.
Тут есть многое от Ллойдз 1980-х: расчет на добытые левым путем сведения, аспект, связанный с азартом, щекочущий нервы привкус мошенничества. Когда знаменитое учреждение кует капиталы, проступающую время от времени капельку криминальности, как правило, можно быстро стереть. (Ллойдз всегда ведь, слава богу, был закрытым обществом: первая фотография его Комитета, например, появилась только в 1960 году.) Ну да, нашли в бочонке гнилое яблочко, ну так вышвырните его, и не о чем тут разоряться: на следующий год больше прибыли, клиенты в восторге. Такой вот раздавался оттуда мотивчик, и на протяжении почти всех восьмидесятых слушать его было одно удовольствие. То, о чем следовало помалкивать, или не раззванивать абы кому, или рассказывать в максимально сглаженной форме, — обернулось чередой оглушительных крахов, лопнувших пузырей и громких скандалов. Или, как это выглядит в интерпретации Питера Миддлтона — ба! мы снова возвращаемся к автомобильной тематике — «вот Ллойдз: скоростное ограничение на автомагистрали — 70 миль в час, но ведь полицейских-то нет, ну так некоторые разгонялись до 130 миль, а основная масса ехала себе где-то в районе 95».
Среди нарушений правил дорожного движения выделялись следующие: дело Засс, когда в конце 70-х члены синдиката en masse отказались оплачивать свои счета, Ллойдз подал на них в суд, а они выступили с ответным иском; скандал с Хауденом: американские страховые брокеры Alexander amp;Alexander приобрел и фирму ллойдовских брокеров за $300 миллионов и при последующем аудите обнаружили финансовую дыру ни много ни мало в $55 миллионов; дело Камерона-Уэбба, самое крупное в ллойдовской истории мошенничество, причем двум главным негодяям под сурдинку позволили смыться за границу; расцветшие пышным цветом «дочки» — элитные мини-синдикаты, специализирующиеся на снятии сливок с лучшего бизнеса в пользу ллойдовских инсайдеров; афера Питера Грина, президента, на минугочку, Ллойдз, которого признали виновным в «дискредитирующем поведении», оштрафовали на Ј33 ООО и вышвырнули из компании с волчьим билетом после того, как он перекинул деньги своих Имен на счет компании с Каймановых островов, о чем забыл предупредить их; и дело Аутуэйта, в ходе которого адвокат Имен Аутуэйта, вчинивший иск их агенту, заявил суду, что «вне всякого сомнения, это уникальный случай в коммерческой истории Лондонского Сити: никогда еще столь много чужих денег не было потеряно из-за халатности одного-единственного человека»
[135]. Иэн Постгейт, один из главных страховых баронов того времени (сам изгнанный из «штатных» Имен), отзывался о своем инсайдерском периоде следующим образом: «Если денег у вас куры не клюют, если вы сами устанавливаете правила, если никто не контролирует ваши рыночные сделки — разумеется, вам хочется хапнуть все больше, больше и больше». Иэн Хей Дэвисон, президент Ллойдз с 1983 по 1986 г., выступил с позиций дорожного полицейского: он полагал, что вопрос состоял в том, чтобы выбраковать несколько гнилых яблок, но обнаружил, что «сам бочонок… вот-вот развалится». Кристофер Херд, журналист специализирующийся на экономической тематике, выступил в качестве независимого наблюдателя: Ллойдз в 1980-е «был похож на огород, где кролики были ответственными за сохранность салата».
Пока можно было придерживаться теории «гнилого яблочка», пока масштабы перекоса в сторону инсайдеров по большей части сохранялись в тайне (и пока продолжали поступать прибыли), инвесторы предоставляли свое доверие — равно как и свои деньги. Однако в последние несколько лет доверие к Ллойдз было в значительной степени подорвано. К апрелю этого года насчитывалось тридцать три группы Имен и бывших Имен, объединившихся с целями защиты и наступления, а к июню численность членов, подавших в суд на своих профессиональных консультантов, достигла ошеломительной цифры — 17 000. Семнадцать тысяч из 34 000 членов: вычтите 20 процентов «штатных» Имен, и получится чуть больше 60 процентов. Представьте себе школу, в которой 60 процентов родителей судятся с учителями за то, что те дурно воспитывают их детей. Представьте себе ресторан, в котором 60 процентов клиентов судятся с администрацией из-за пищевого отравления. Такая школа, такой ресторан не протянули бы и дня, сколь бы впечатляющим ни было количество людей, которым они дали образование или накормили в прошлом. Но и по всем этим судебным искам вердикт будет вынесен еще не скоро. По информации Объединенного Штаба Ллойдовских Имен, органа, сформированного из лидеров отдельных комитетов активистов, «сейчас осуществляется монтаж сценического пространства для судебного процесса продолжительностью от пяти до десяти лет, в который будут вовлечены агенты членов, агенты-распорядители, директора агентств, индивидуальные андеррайтеры, аудиторы, брокеры, ответственные за ошибки и упущения, равно как и сама Корпорация Ллойдз».
Сейчас волна народного гнева вскипает уже нешуточная. Имена столкнулись с халатностью, мошенничеством, самоуспокоенностью и саркастическим безразличием; они увидели то, как на самом деле работали деньги — и как работали те, кто кормится за их счет. А еще они почувствовали нечто большее, кое-что такое, что на первый взгляд осталось в рыцарских романах: ущерб, нанесенный их представлениям о чести. Ведь то, на что они купились, когда пошли в Ллойдз, — это представление о сообществе почтенных людей, чье сотрудничество основано на доверии, на том, что у них общие понятия о благородстве: свои люди — сочтемся. Вместо этого они обнаружили, что честь — улица с односторонним движением. Ллойдз обратился к ним в первый год, и они заплатили; он обратился к ним на второй год, и они заплатили, при этом им пообещали, что на третий год дела пойдут лучше; наступил третий год, и было гораздо, гораздо хуже, да и прогнозы на следующий год также радужных перспектив не сулили. Принято считать, что даже мафия берет под свое крыло убогого сапожника, когда у того наступает черная полоса; Ллойдз расщедрился разве что на миссис Арчер и Затруднения. Имена почувствовали, что над ними посмеялись и вытерли об них ноги, выжали и выкинули. Фернанда Херфорд процитировала мне афоризм из карманного сборника крылатых слов Ллойдз: «Дурака хоть в ступе толки». Чего ж тут удивляться, откуда берутся члены, отказывающиеся платить с напускной веселостью, рожденной от отчаяния. Вот откуда — часто отпускаемый комментарий, что, мол, кабы не то да не это, Имя спрятало бы оставшиеся деньги, или роздало их, или уехало за границу и послало бы этот Ллойдз куда подальше. Я слышал о пожилых родственниках, которых просили изменить завещания, чтобы избежать сценария, по которому деньги доставались любимому Имени, которое прогорело, — потому что иначе Ллойдз обчистит все что можно: оставьте лучше супруге, ребенку, кому угодно, только не Имени. Я слышал об остроумных схемах увода денег от Ллойдз. Я слышал о паре, планировавшей развестись по Шотландскому закону, затем объявить жену банкротом, затем снова вступить в брак, непременно именно в такой последовательности — с тем, чтобы достичь некоей маловразумительной выгоды и хоть как-то насолить Ллойдз. Как сказало мне, прошмыгнув носом, одно Имя: «У нас-то времени на размышление гораздо больше, чем у Комитета по Затруднениям».
Сам Ллойдз в настоящее время ведет себя как закоренелый преступник, наконец решивший завязать. Миру демонстрируются сияющие, умытые утренней росой лица. Разговоры ведутся исключительно о «финансовой прозрачности», оздоровлении организма, компетентности и сокращении расходов. Питер Миддлтон подчеркивает — внедряется практика «простого управления, которая везде считается стандартной». Вице-президент Роберт Хизкокс праздничным тоном рапортует о том, что «сейчас мы подтянуты, полны энергии, а наши накладные расходы низки как никогда». Обнародован новый бизнес-план, радикально реформирующий инвестиционную базу рынка. Страховые тарифы увеличиваются, тут есть еще над чем поработать, есть бизнес, который нужно страховать, есть славное учреждение, которое нужно спасти; а тут, понимаете, по задворкам околачивается эта кучка нытиков — один раз их уже турнули, так нет, они по-прежнему скребутся в окна и хнычут о том, что осталось в прошлом. Штатные сотрудники Ллойдз иной раз, кажется, действительно не понимают, с какой стати журналисты и прогоревшие Имена так настойчиво игнорируют то, что для них, безусловно, тема номер один, — как спасти рынок, и, словно вурдалаки, вцепляются зубами в прошлое. В этом отношении Ллойдз напоминает аристократичную матрону, нацепившую на шею ожерелье из селедки. Вечерний туалет у нее только что из ателье, наглажен-отутюжен, на лице румяна да белила — и чего это все вокруг без конца талдычат о каком-то запахе селедки?
Мало того что Имена и так пребывают в смятении, так им еще и постоянно сыплют соль на раны. Например, когда прогоревшие Имена впервые стал объединяться, Ллойдз намеренно тормозил этот процесс; пока Питер Миддлтон не изменил правила, группы активистов попросту не могли найти своих страдавших молча товарищей по несчастью, полагавших, что ничего тут все равно не поделаешь, остается закусить губу и держать удар. И чуть л и не каждый день приносит новое оскорбление. Скажем, спасение Ллойдз зависит оттого, удастся ли привлечь на рынок капитал компаний; ничего подобного раньше не было, и денежные условия, обеспечивающие реализацию этого плана, выглядят соблазнительно для новичков — и насмешкой над прогоревшими Именами: ограниченная ответственность плюс защита от потерь за официально «закрытые» годы. Таким образом, старые Имена, с их неограниченной ответственностью и непогашенными обязательствами за «неурегулированные» года, как бы изолировались в финансовой палате для инфекционных больных. Не менее обидно было выяснить, что одиннадцать лет назад, после доклада аудиторов, где акцентировались неквантифицируемые убытки, с высокой степенью вероятности возникнувшие по искам с асбестозом, вице-президент Ллойдз написал агентам, что им «настоятельно рекомендуется проинформировать своих Имен об их вовлечении в дела с асбестовыми исками и том способе, которым покрывались потенциальные или нынешние задолженности их синдикатов». Однако складывается впечатление, что совсем немногие Имена, принятые до 1982 года, были предупреждены насчет асбестоза. Опять же поздновато, обнаружилось, кто был за тебя, а кто на самом деле — против. «Я-то всегда думал, что мой агент на моей стороне, — жаловался мне один фермер. — А они-то ведут себя как рэкетиры. Сдается мне, им страшно, что Ллойдз лопнет и они останутся без работы». Затем в августовском, за 1993 год, номере журнала Labour Research всплыл отчет о зарплатах директоров компании: у миллионеров в минусе (около 400 с лишним тех, кто должен больше £1 миллиона, и 150 или чуть больше тех, которые должны £2 с чем-то миллиона) есть повод косо смотреть на жалованья некоторых широко известных ллойдовских брокеров. Уильяму Брауну, председателю Walsham Brothers, который сделал состояние на перестраховании в системе LMX, в прошлом году было выплачено £3 653 346 — чудовищное, аж на 50,3 процента, урезание по сравнению с тем, что он заработал за год до этого. С другой стороны, Мэтью Хардинг, председатель брокерской перестраховочной конторы Benfield, получил 53-процентное повышение оплаты, составившей в результате £2 275 523. (Два прочих директора Benfield заработали каждый больше чем по £1 245 000.) Едва ли после подобного оскорбления, после того как их ткнули лицом в рыночные реалии, может вызвать удивление гневная реакция, например, инвестора Алана Прайса после состоявшегося 22 июня собрания в Ройял-Фестивалл - Холл
[136]. «Этим андеррайтерам крайне повезло, что Ллойдз не базируется на Среднем Востоке, — сказал он. — В противном случае значительное количество этих прощелыг расхаживали бы сейчас без одной руки. Кое-кто не досчитался бы и носа». Мрачный английский юмор выживает даже в таких обстоятельствах — ведь именно что с носом и остались многие ллойдовские Имена.
Мордобитие между Ллойдз и 17 ООО мятежными Именами продолжается и по сей день. Если не вдаваться в частности, спор идет вот о чем. Ллойдз: Вот ваш счет. Имена: Не можем платить — не будем. Ллойдз: Вы подписали юридически обязательный договор платить, так что платите. Имена: Мы подаем в суд на халатное небрежение к нашим делам. Ллойдз: Платите сейчас, потом судитесь. Имена: Нет, сначала мы подадим в суд, а потом заплатим — только в том случае, если нам вынесут обвинительный приговор. Ллойдз: Если вы сейчас не заплатите, Ллойдз может накрыться медным тазом. Имена: Не наша забота. Ллойдз: Если мы лопнем, в первую очередь придется заплатить держателям полисов, так что вы вообще не получите никаких денег; единственный способ для вас обеспечить свою выгоду — это поддерживать Ллойдз, так что платите. Имена: Ну ладно, мы могли бы заплатить в октябре. Ллойдз: Но в сентябре Ллойдз должен подтвердить свою платежеспособность Министерству торговли и промышленности в том случае, если он намеревается продолжать дела. Имена: Да, не повезло вам. Ллойдз: Блефуете? Имена: Нет, это вы блефуете.
Бывший майор авиации Фрэнсис, чей счет за 1990 год, составивший Ј972000, благополучно перевел его за черту Ј2 миллионов, — одно из тех Имен, кто был бы в восторге, если бы Ллойдз грохнулся. Он вышел в отставку из Королевских ВВС в 1967 году с пособием при увольнении в размере Ј1500, потратил их на приобретение маленькой квартирки и в течение десятилетия стал миллионером. После чего присоединился к Ллойдз. Очевидно, напрашивается вопрос: раз уж он был таким удачливым бизнесменом, как же вышло, что он не сумел с должным тщанием прочесть контракт, который ему предложили? «В яблочко. Ответ: кое-чьи аналитические способности дали сбой». Сейчас его кофейный столик завален документами, газетными вырезками и цветными диаграммами, а телефон у него раскален добела — и все по делам, связанным с Лайм-стрит. Не похоже, чтобы он был сколько-нибудь подавлен из-за всей этой истории: бронзово-смуглый, энергичный шестидесятипятилетний мужчина, он предполагает, что «вся эта суета лет десять моей жизни наверняка угробила». Хотя сейчас Ллойдз вынуждает его продать принадлежащий ему красивый дом ленточной застройки
[137] в районе Холланд-Парк, он по крайней мере человек экономически автономный: «Я полностью сам за себя отвечаю. Слава богу, никакого рыдающего бабья по углам. У меня нет никого, кого бы я подвел тем, что натворил. Да, мне выть хочется из-за этого дома, если уж говорить начистоту. Ну да мало ли — наверное, это все же получше, чем быть боснийским мусульманином».
Столкнувшись с фатальным стечением обстоятельств, Фрэнсис резонно придерживается философических взглядов на свою судьбу: «В конце концов, я и не отпираюсь — кто тот дурак, который потерял деньги? Я сам». Но гораздо менее философично он настроен по отношению к тому способу, посредством которого дурак и его деньги оказались вдали друг от друга. Проанализировав ситуацию, Фрэнсис выяснил, что «большое начальство все понимало» насчет потенциальных убытков от асбестозных исков, «но помалкивало». Он не заходит так далеко, как некоторые авторы конспирологических теорий о тайном сговоре, о мафии или гнусном влиянии трех масонских лож, которые существуют внутри Ллойдз: «Не верю я, что все они напялили на себя эти свои фартуки и сказали: \"Давайте-ка обмишурим Имен\"». С другой стороны, он утверждает, что «одиннадцать главных шишек» в Ллойдз знали об опасностях уже в 1980 году. Он обращает внимание на состоявшуюся в Америке встречу одиннадцати ллойдовских андеррайтеров с Citibank, где возник вопрос об исках, которые вот-вот начнут сыпаться. (Это ключевой момент в новейшей Ллойдовской истории, известный исключительно через испорченный телефон.) Несколько людей, с которыми я говорил, знали кого-то, кто знал еще кого-то, кто присутствовал на той встрече, когда ситибанковский служащий якобы сказал, что Ллойдз придется заманить к себе 10000, или 50000 или [впишите сюда свою цифру до 250000] «маленьких людей, которых можно разорить», чтобы заплатить за то, что вот-вот должно было случиться; личность оратора при этом ни разу не была установлена. Фрэнсис обращает внимание, что в период между 1980 и 1989 годом ни один президент Ллойдз не упоминал в своем годовом докладе слово «асбестоз». «Я провел двадцать лет в королевских ВВС, — резюмирует он. — Сами знаете, долг, честь… — и все это, чтобы нарваться в таком наипочтеннейшем учреждении на шайку трусливых проходимцев».
У Фрэнсиса, как и у всех прогоревших Имен, с которыми я говорил, нашлась пара ласковых и для Ллойдовского Комитета по Затруднениям, цель которого состоит — в зависимости от вашей точки зрения — либо в том, чтобы защищать Имена от банкротства, класть предел их ответственности и обеспечивать им возможность продолжать жить в умеренном комфорте, либо — присматривать, чтобы из них было выжато все до последнего гроша, а затем раскладывать их, как кухонные ветошки, на берегах нищеты и лишений. Больше, чем что-либо другое, Имен, разоренных Ллойдз, разъяряет то, что теперь они должны явиться в другой отдел той же самой конторы, где над ними производится финансовое соборование и из их же собственных денег им выделяется скудная милостыня на то, чтобы не околеть с голода. Также наводит на мрачные мысли и адрес Комитета по Затруднениям: Ган-Уорф, Чатем. В конце концов, это тот самый Медуэй-таун, где Диккенс впервые столкнулся с нищетой и сопутствующими ей свинцовыми мерзостями. Ему было пять лет, когда в 1817 году его отец переехал сюда с семьей; Джону Диккенсу, уже познавшему суровую нужду, предложили работу на чатемской верфи. Но нельзя сказать, чтобы в доках его дела пошли особенно блестяще: в 1822-мони переехали в более дешевый дом, и в тот же год, позже, покинули город, продав перед отъездом всю мебель (а еще через год Джона Диккенса посадили в долговую яму в Маршалси). В первом произведении Диккенса, «Очерки Боза», находим забавный портрет миссис Нью - нэм, одной из чатемских соседок семьи в 1820-х: «Ее имя всегда возглавляет подписные листы на благотворительные цели, и ее вклады в пользу «Общества по раздаче угля и супа в зимние месяцы» всегда самые щедрые. Она пожертвовала двадцать фунтов на приобретение органа для нашей приходской церкви и, услышав в первую же воскресную службу, как органист аккомпанирует детскому хору, так расчувствовалась, что старушке, хранящей ключи от скамей, пришлось под руку вывести ее на свежий воздух»
[138]. Современный эквивалент миссис Ньюнэм из Чатемского общества по раздаче угля и супа в зимние месяцы — д-р Мэри Арчер, возглавляющая Комитет по Затруднениям. По совместительству она является женой аэропортно-вокзального беллетриста Джеффри Арчера, персонажа анекдотичного и курьезного, с которым Теккерей справился бы лучше, чем Диккенс, и который в настоящее время промышляет под титулом барон Арчер Вестон-супер-Мэрский. Леди Арчер («Ей больше нравится, когда ее называют доктор Арчер», — посоветовал мне один доброжелатель в Затруднениях) в «Кто есть кто» среди своих любимых занятий на досуге назвала «собирание мусора» — увеселение, которое миссис Тэтчер однажды навязала всей стране, уцепившись за совсем уж несуразный повод лишний раз засветиться в прессе. Как знать, не облагородится ли резиденция д-ра Арчер в Ган-Уорф, если пособирать мусор и там тоже.
Если Питер Миддлтон, президент Ллойд, — единственный, о ком прогоревшие Имена в унисон отзываются с уважением — хваля его за сочувствие и откровенность, — то нет такого человека, который не посчитал бы своим долгом плюнуть в д-ра Арчер. Брань — от импровизированной до многажды отрепетированной, ничего другого в ее адрес я от Имен не слышал: «Сама змея подколодная, а сюсюкает, будто с малолетними: как-у-нас-делиски-сегодня-утлечком? — тьфу!»; «Старая перечница» (это от женщины, которая едва ли была моложе); «Да про нее и члены Совета говорят: «Изтаких гвозди надо делать». Отчасти это естественное раздражение, которое вызывает публичная фигура отдела, выбивающего из вас деньги; отчасти — замечания того рода, что часто выпадают в британском обществе на долю высоко взлетевшей и красивой женщины. Ллойдз, надо полагать, посчитал назначение д-ра Арчер на пост руководителя Затруднениями хитрым пиар-ходом: не просто женщина (априори привлекающая больше симпатии), но и та, которая сама состоит в Именах с 1977 года, а также и жена Имени, которому в начале своей карьеры уже приходилось разделываться с феерическими долгами; таким образом, ее можно было демонстрировать как пациента, который сам принимал то снадобье, которое он рекламировал. Однако ж есть в д-ре Арчер нечто такое, что заставляет вытягивать нос и с силой втягивать воздух, словно гигантская понюшка табаку, и вынужден сознаться, что, вонзив зубы в свой обеденный сандвич за столом напротив нее в Ган-Уорф — на заднем плане залитые солнцем яхты бороздили Медуэй, — я никак не мог отделаться от мысли, что бы это такое могло быть. Д-р Арчер — миниатюрная брюнетка, миловидная, невозмутимая, ухоженная и весьма, весьма скрупулезная. Видно, что она контролирует себя от и до (хотя — один мой друг однажды танцевал с ней и хвастался, что в его руках она была «беззащитной девочкой»). Тут, надо полагать, все дело в голосе, который не то сделан из костяного фарфора
[139], не то выкован в Челтнемском женском колледже. Углядев, что обезжиренное молоко из пластикового наперстка не одолело пигментацию моего черного кофе, она предупредительно осведомилась: «Не угодно ли еще молока?» Прозвучало это — мне по крайней мере так показалось — как вопрос сердобольного палача: «Тисочки вам не очень жмут?» Однако единственный раз, когда у меня появился хоть сколько - нибудь законный предлог проанализировать реакцию, которую она вызывает, — это когда я упомянул о том, что у своей нынешней клиентуры она вызывает изрядное негодование. «Негодование, раздражение, возмущение, — ответила она. — Все это вполне объяснимо». Все эти существительные она произнесла так, будто идентифицировала обнаруженные при судмедэкспертизе желудочные камни, а не называла вулканические эмоции.
В ее комитете двадцать восемь штатных единиц (двадцать служащих рассматривают иски, восемь занимаются административной работой), и на 3 августа 1993 года они получили 2327 заявлений от ллойдовских Имен. Из них 906 впоследствии отозвали свои заявления. Это кажется необычайно высоким процентом. Странность объясняется двумя факторами. Во-первых, люди понимают, во что ввязались, лишь тогда, когда в полной мере сталкиваются с тонкостями делопроизводства (один из камней преткновения состоит в том, что супруг/супруга Имени также должны подавать полную финансовую декларацию в Ллойдз). Во-вторых, когда все только начиналось, обращение к Затруднениям рассматривалось как перспективный способ потянуть резину: после составления заявления ваши средства в Ллойдз замораживались и их уже нельзя было списать со счета. Также это породило волну различных колоритных извинений за опоздание из тех, что пользовались особенной популярностью в школьные времена: одно из Имен утверждало, что переехало себе пальцы ноги газонокосилкой, предполагая, наверное, что это должно вызвать сочувствие у фаланг пальцев, заполняющих анкеты, на другом конце тела. И хотя с тех пор Затруднения упростили официальную процедуру, работа продвигается черепашьими темпами. Из 1421 дела, в настоящее время ожидающего рассмотрения, было изучено 361, и 328 Имен получили предложения по урегулированию. Из них 108 приняли предоставленный вариант, хотя по состоянию на 3 августа всего на семи делах были поставлены окончательные подписи и печати.
«Мы помогаем Именам избежать банкротства и продолжать свою деятельность в рамках текущей финансовой ситуации», — говорит д-р Арчер. Разные случаются передряги (особенно те случаи, когда состояние есть и у супруга/супруги), но применительно к холостому Имени это значит, что оно должно будет вручить Ллойдз все свои средства, отдавать ему любые непредвиденные доходы — наследства, счастливые дни в лотерее, — полученные в течение трехлетнего периода, и продать все свое имущество, кроме «скромного и единственного дома». Имеется в виду жилище стоимостью от £100 000 до £150 000, в зависимости от региона. Ллойдз также примет на себя управление домом Имени, каковой будет изъят после его смерти. Имени будет позволено, опять же если у него нет семьи, тратить на себя от £7000 до £12 000 в год в течение трехлетнего периода, пока действует соглашение: все заработанные суммы, превышающие эту цифру, реквизируются. Наконец, в контракте подчеркнуто, что Ллойдз имеет право требовать деньги от Имени и по истечении трех лет в том случае, если это деньги, имеющие отношение к Ллойдз: прибыль от «незакрытых» лет, прибыль от полисов stop-loss или деньги, полученные по суду от самого Ллойдз в ходе выигранных процессов. Последний пункт вызывает у некоторых членов особенную неприязнь: сначала Ллойдз теряет твой горшок с золотом из-за своей некомпетентности, затем ты разоряешься, затем Комитет по Затруднениям обшаривает твои карманы, затем судьи отыгрывают для тебя сколько-то денег, которые тебе и с самого начала не следовало бы терять, после чего Затруднения снова нарисовываются на горизонте и опять оставляют тебя несолоно хлебавши. Я рассказал д-ру Арчер о том, что ее газетная фотография в вечернем туалете от Nicole Manier имеет большой успех среди прогоревших Имен, на что она ответила мне с улыбкой Снежной Королевы: «Я их не виню».
А что происходит, спросил я ее, если вы почуете крысу? «Если мы чуем крысу, то начинаем как следует принюхиваться». Финансовые контролеры достаточно квалифицированны, чтобы разобраться с запутанными заемами; иногда Имя демонстрирует нежелание позволить комитету пообщаться с его банком. «Но большинство наших Имен очень откровенны, — настаивает она. — Большинство из них — это скромные люди в затруднительных обстоятельствах. Они говорят: «Нам нужна определенность». Один из служащих д-ра Арчер, с которым я разговаривал, подтвердил это: отдельные случаи неудавшегося обмана кажутся относительно незначительными — и довольно неуклюжими: то в цифре подлежащего выплате процента ноль пропадет, то «в графу издержек занесут приобретение трех телевизионных лицензий на один дом» (по британским законам, вам требуется только одна лицензия на дом). Хотя специалист из комитета подтвердил, что «на нас по-прежнему выливается немало накопившейся горечи, особенно это касается Имен в возрасте, потерявших все свои накопленные сбережения», процесс, с точки зрения Ган - Уорф, протекает неминуемо болезненно, но сравнительно спокойно: почтенные Имена стараются подвести черту под своими неприятностями; даже вымирая в финансовом смысле, они доверяют Ллойдз — овцы, покорно бредущие на последнюю стрижку. Может статься, когда-нибудь весь этот механизм заработает на полную мощность. Но может быть и так, что пока в сети комитета попадала только мелкая рыбешка — о чем свидетельствует тот факт, что у половины Имен, явившихся на поклон в Затруднения, есть банковская гарантия на дом (полулегальный способ задекларировать состояние в восьмидесятые). Также может статься, что к настоящему моменту объявились только жертвы, наименее пострадавшие от мошенничества, — а может, просто чувства гнева ослабевают и конспирологические теории кажутся менее правдоподобными, когда жертва встречается с бюрократией Ган-Уорф. Так или иначе, между точкой зрения медуэйских берегов и мнениями, которые я слышал от пострадавших, пролегает глубокая пропасть.
И чем дальше влезаешь в эту ллойдовскую историю, тем с более непреодолимой несовместимостью взглядов сталкиваешься. Имена, достойно приходящие к урегулированию, или Имена, делающие все возможное, лишь бы соскочить с крючка? Десятилетие многоуровневого масонского заговора против внешних Имен — или просто десятилетие галопирующей некомпетентности? Цепочка индивидуальных трагедий, словно ВИЧ, поразившая верхушку среднего класса, или просто аморальная афера «одной банды толстосумов, залезших в карман к другой банде толстосумов» (по выражению одного карбонизированного Имени)? Трудно определить подлинную степень социальной и финансовой травмы. Когда разговариваешь с ллойдовскими Именами и их близкими, часто слышишь о депрессии, распавшихся браках, даже самоубийстве; о распродаваемом имуществе, о детях, которых приходится забирать из частной школы, о чудовищном социальном падении. Иногда в этих историях возникает и курьезная грань: мне рассказывали об Имени, чья неодолимая склонность к серийным бракам наконец наткнулась на препятствие, когда, предвидя возможные убытки, он положил все свои средства на имя жены; сейчас он извивается как уж на сковородке, оказавшись в полной зависимости от женщины, от которой в других обстоятельствах избавился бы к моменту истечения ее срока годности. Но по большей части все эти угнетающие саги, часто заканчивающиеся фразой «они истребили целый пласт английского общества». Если бы Ллойдз лопнул и все его члены обанкротились, подобного рода утверждение, несомненно, было бы правдой: так или иначе в организацию по-прежнему вовлечены около 30 000 человек, что приблизительно соответствует количеству фигурантов текущего выпуска «Кто есть кто». Но в настоящий момент до этой цифры еще далеко. Прогоревшие Имена говорят о «целом пласте», потому что узок круг — обычно они знакомы с другими Именами (именно так в конце концов, друг через друга, они и попадали в Ллойдз поначалу). «Истребление» тоже бывает разное: иногда мужу приходится выдвинуть свою жену в качестве члена и самому дистанцироваться от Ллойдз, чтобы ограничить потенциальные потери семьи; пока что «потери» относятся скорее к частному образованию, вторым домам, катанию на горных лыжах — которые посторонним покажутся в первую очередь чересчур жирными и неоправданными социальными привилегиями. Наконец, трудно подсчитать убытки после того, как принимаешь в расчет фактор «плотно сжатых губ», так называемого «английского характера». Одно Имя, которое было вынуждено продать часть своей награжденной призами коллекции книг, сангвинически процитировало мне афоризм «Не плачь по тому, что не может плакать по тебе». А еще один страховой агент рассказал о гениальном диалоге двух джентльменов из Сити, который он случайно подслушал в гардеробе своего обеденного клуба. «Ты как, дружище?» — спросил первый джентльмен — на что второй, грустно покачав головой, только и ответил: «Похоже, у меня полный Ллойдз».
Альтернатива, от которой никуда не деться, состоит в следующем: сможет ли Ллойдз — с его новой командой менеджеров, искрометным бизнес-планом и патрульными машинами мистера Миддлтона, присматривающими за тем, чтобы на автомагистрали соблюдался скоростной режим — избавиться от излишков жира, подкачать мускулы, держать свои накладные расходы на рекордно низком уровне и вознамериться вступить к середине девяностых в историческую фазу регенерации — или все это лапша на уши и блеф, потому что финансовая база подверглась необратимой эрозии, Имена разбегаются куда глаза глядят уже не как овцы, а как лемминги, у корпоративного капитала есть более перспективные проекты, чем вытаскивать за уши Ллойдз, и вся эта лавочка накроется не сегодня, так завтра?
Правда обычно находится посередине, но одно несомненно. Ллойдз может уцелеть после гневных атак своих Имен и половодья судебных исков; он мог бы превратиться в приличный, четко регулируемый рынок; он мог бы выдержать убытки, которые еще только должны объявиться. Что не уцелеет, чего Ллойдз лишился на веки вечные, так это некая аура английскости, которой он, были времена, гордился и которая, так уж совпало, была большим плюсом для бизнеса. В первую очередь он потеряет свою экономическую базу в мире пони Арабеллы, мире вторых домов, личных доходов и частного образования: Питер Мидцлтон предсказывает, что если бизнес-план выгорит, то уже через семь-восемь лет не более 15 процентов членов Ллойдз предпочтут неограниченную ответственность — и в этих 15 процентах «английский элемент будет неуклонно сокращаться», что неизбежно придется компенсировать за счет притока новообращенных джентльменов из Азиатско-Тихоокеанского региона. Но самое главное, Ллойдз лишится — уже лишился — своего особенного, эзотерического, мистического и сексапильного статуса в том сегменте британского общества, где на него только что не молились; раз уж лучшего слова все равно не подберешь — он потерял свою честь. Да, разумеется, снобизм, алчность, мудрая расчетливость — мотивов было много, но считалось, что это действительно честь — и не в последнюю очередь именно поэтому новые Имена хлынули в Ллойдз в восьмидесятые; и, когда Ллойдз подвергся бесчестью, им пришлось расстаться с последней рубашкой. Разумеется, с потерей чести жизнь необязательно заканчивается: см. «Фальстаф». Парадокс в том, что, похоже, те, кто обанкротился из-за Ллойдз, сильнее ощущают эту потерю чести, чем те, из-за кого это произошло. По самоубийствам, во всяком случае, жертвы явно ведут в счете.
Вряд ли кто-либо станет удивляться тому, что очень немногие в настоящее время присоединяются к Ллойдз. Количество членов снизилось с 32 433 в 1988 г. до 19 681. Между 1989 и 1992-м ушло 10 661 Имя, а влились в организацию всего 735 новых членов. Даже если принимать в расчет общепризнанное мнение о том, что нижняя точка падения пройдена, и верить статистике, доказывающей, что лучшие синдикаты зарабатывали как ни в чем не бывало в самые худшие годы, эти 735 человек должны либо обладать очень крепкими нервами, либо испытывать проблемы с доставкой газет. Питер Миддлтон среди прочих процитировал мне следующий ллойдовский афоризм: «Совсем не хотите рисковать — так уж лучше вкладывайте деньги в почтовую службу», — однако на исходе 1993 года почтовая служба кажется чуть л и не идеальным вариантом для инвестора. Не раз и не два мне приходилось слышать от прогоревших Имен их вариант сценария Судного дня. Вот что произойдет. Не будем принимать во внимание фактор корпоративного капитала — если этот капитал и придет на выручку Ллойдз, то в любом случае он в значительной степени будет защищен от ответственности за потери предыдущих лет. Имена разоряются по всем фронтам, экономическая база ужимается как шагреневая кожа, куча счетов за текущий год неоплачена, еще больше убытков ожидается за следующий (оправдывались же предыдущие прогнозы — значит, надо готовиться к самому худшему); теперь вопрос: откуда они собираются брать деньги? Если член разорен четыре или пять раз, сколько анкет в Комитете по Затруднениям он ни заполняй, счета от этого не аннулируются — так на кого же они все это переложат? На членов, которые по-прежнему платежеспособны! «Мы все связаны через Центральный фонд», — уверяет Кпайв Фрэнсис. К настоящему моменту для расплаты по гигантским долгам с каждого члена Ллойдз уже трижды — по разу в год — взимали 1,5-процентный налог на ту сумму, с которой он участвует в страховых сделках. («Чертовски жаль было расставаться с деньгами», — призналось мне одно Имя из Ирландии. Он и так переживал эти экспроприации крайне болезненно, а за 1990 год сумма, которой он должен был поддержать неудачников, увеличилась до Ј6000). Но по мере того как все большее число Имен терпит крах, нагрузка на оставшихся возрастает. А это, по словам одного профессионального эксперта по Ллойдз, прямой путь к финалу сценария Судного дня: «Я придерживаюсь того мнения, что разорятся все Имена Ллойдз — они просто еще не знают об этом».
Один из тех, кто не знает об этом — или, выражаясь по - другому, продолжает успешно преодолевать нынешние препятствия, — одновременно еще и одно из наиболее неожиданных Имен среди ллойдовских Монстров Рока. Мелвин Брэгг — романист и ведущий телепрограммы об искусстве, выходец из камберлендского рабочего класса, сын трактирщика, впоследствии открывшего кондитерскую. Одно из первых воспоминаний Брэгга — он сидит в четвертом ряду местного зала Общества Трезвости в Уигтоне и слушает, как его мать зачитывает казначейский отчет на совещании тамошней ячейки лейбористской партии. На протяжении всей своей выдающейся телекарьеры он был лояльнейшим — и не менее выдающимся — членом лейбористской партии. Курьез в том, что в то самое время, когда он влился в Ллойдз — «около 1980 г.» — его всерьез манила карьера депутата Парламента. Случись это, он оказался бы единственным на сегодняшний день Именем на лейбористских скамейках — против сорока семи Имен-тори. Он признает, что ему «не пришло в голову» подумать о том, что его членство в том, что считалось одним из неприступных бастионов консервативной верхушки среднего класса, могло пойти вразрез с членством в сравнительно левой — в те времена — лейбористской партии.
Так как его туда занесло? В то время у него был дом в Хампстеде стоимостью £150 000, коттедж в Камберленде, £20 000 в банке и «доход, который рос и рос». В фондовой бирже он мало что понимал, так что финансовый консультант посоветовал ему Ллойдз. «Мне это показалось любопытным. Это по моему темпераменту, дай по финансовым потребностям. Да, меня привлек азартный аспект всего этого предприятия». Какова была его реакция на понятие неограниченной ответственности? «Мне вообще по душе игра. Мой отец, хотя и человек небогатый, всю жизнь увлекался скачками — и при этом ни разу не оставлял мать без гроша». Странность состоит в том, что сам Брэгг никогда не играл на скачках «Я даже на «Гранд Нэшнл»
[140] ни разу не ставил. Всегда считал, что на везении только дураки выезжают, ну да чего уж теперь об этом». Те немногие Имена, что имеют отношение к миру искусства, обычно являются — как барон Арчер Вестон-супер - Мэрский — настолько же откровенно правыми, насколько Брэгг левый. Когда я отпускаю замечание о том, что богема и люди левых убеждений нечасто оказываются членами Ллойдз, Брэгг задумывается на секунду и затем осведомляется: «А Джон Мортимер
[141] — Имя?» Я звоню добрейшему создателю Рампола — проверить. «Разумеется, нет, — отвечает он, судя по голосу, возмущенный подобным предположением. А почему, собственно? — По-моему, более идиотского способа расстаться с деньгами не существует. Я вообще не понимаю, как можно вляпаться во все это — надо быть полным ослом».
Брэггу случается тревожиться, но, похоже, Ллойдз не доставляет ему слишком много забот. «Я искренне думаю, что это почтенный способ сделать так, чтобы твои деньги на тебя работали». Но ведь он мог вложить свои деньги — учитывая его равнодушие к фондовой бирже — в обычную, к примеру, страховую компанию: был ли в его выборе элемент снобизма? «Язык не поворачивается назвать себя безгрешным», — отвечает он, и мы больше не упоминаем эту тему. Брэггу также приходилось давать Ллойдз профессиональный совет. Год или около того назад с ним неофициально консультировались насчет малоэффективной рекламы услуг компании. Он с ужасом обнаружил, что «пресс-отдел у них — как у телекомпании \"Бордер\"
[142]» — в смысле, полторы калеки. В ходе кампании за «транспарентное общество», которым Ллойдз себя называет, наведением лоска теперь занимаются отборные знатоки передовых пиар-стратегий.
Писатель признается, что в свое время он «палец о палец не ударил», чтобы разузнать, чем чревато его членство в Ллойдз. Зато, надо сказать, ему повезло встретить хорошего советчика. Напрашивающееся сравнение участия в Ллойдз с азартной игрой на скачках вполне обоснованно, за исключением, пожалуй, единственного момента: если вы с улицы завернете в первое попавшееся букмекерское агентство, то скорее всего, куда бы вы ни угодили, шансы на выигрыш у вас будут более-менее одинаковые; если вы завернете в Ллойдз, то первая и, не исключено, самая крупная авантюра, в которую вы ввязываетесь, состоит в том, какому агенту вас представят. В какие синдикаты Брэгга прибило в самый первый раз, в тех он и оставался — «очень, очень необдуманно»; он никогда не приобретал приостанавливающего убытки полиса5/о/?-/о. и(«Я просчитал издержки, и выяснилось, что это того не стоило»); и хотя он потерял деньги в последние пару лет, «в общем и целом, мне кажется, я скорее чуть-чуть выиграл». В настоящее время он, по его словам, состоит в двадцати восьми синдикатах — в четырех убыточных и двадцати четырех, где дела идут «очень славно». Не подумывал ли он после потерь последних лет выйти из игры? «Выравнивай ни выравнивай — толку ноль», — отвечает он. Под этим он имеет в виду, что уход не освобождает вас от будущих потерь в синдикатах, остающихся с незакрытыми годами; так что на самом деле вы уйдете только из успешных синдикатов. О том, чтобы соскочить, у него и мысли нет. «Я считаю, сейчас надо ставить на Ллойдз. Если бы я мог забрать свои деньги из открытых синдикатов, я бы тотчас же вложил их. Сейчас полно синдикатов, которые зарабатывают. Самое время вступать в игру».
И английский романист, и ирландский бизнесмен, с которыми я беседовал, решили придерживаться одинаковой стратегии поведения. Нет, если б они с самого начала знали, чем все это кончится, их не заманили бы туда ни за какие коврижки («Таких рисковых парней, каким я был в 1980 году, сейчас я бы обходил за три километра» — говорит Брэгг); с другой стороны, раз уж они до сих пор в деле и умудрились остаться на плаву после катастроф последних лет — то, по их мнению, сейчас золотая пора для тех, кто решил остаться. Сравнение с азартными играми кажется более обоснованным, чем все остальные, когда начинаешь потрошить психологическую реакцию участников. Проиграл и прогорел — ага, ну значит, это лохотрон — лошади у них все на допинге, жокеям дали на лапу, судьи — все христопродавцы. Выиграл или остался при своих: ну так ты кум королю, особенно на фоне этих олухов, которые проиграли свои запонки — ну а у тебя - то везде свои люди, которые рапортуют чего и как прямиком из конюшен, безмазовую щетку
[143] ты за сто шагов чуешь, а еще ты знаешь одного парня, который знает другого, а уж тот…
Знакомый парень Мелвина Брэгга — один из ллойдовских вице-президентов, Роберт Хизкокс, и он же по совместительству является его агентом. Сын бывшего президента, Хизкокс в очень значительной степени ллойдовский инсайдер; он был действующим Именем с 1967 года, сам двадцать лет простоял, что называется, за конторкой, страховал произведения искусства в высокорискованном сегменте рынка, а в настоящее время руководит синдикатом RobertsHiscox. Этот господин лет пятидесяти изъясняется с изящной обходительностью, но по сути его речи весьма воинственны: на протяжении двадцати пяти лет он отстаивал идею ограниченной ответственности. Его ни разу не послушали — отчасти из-за традиционно неправильного истолкования Ллойдовских Актов 1871-го и более поздних лет — которые вроде как запрещали это (на самом деле запрещали только для индивидуальных членов), но главным образом на основании мудрости: «Раз не ломается, так нечего и чинить». «На что я замечал: \"Большинство вещей уже нельзя починить после того, как они сломались\"». Сейчас он отвечает за консолидацию корпоративного капитала и спасение ллойдовской шеи: чинить, как видите, все-таки пришлось, и гораздо больше, чем могло бы быть.
Хизкокс говорит без обиняков и не строит иллюзий касательно этого рынка. Именно он лет двенадцать назад произнес пресловутую фразу: «Если бы Бог не хотел, чтобы их стригли, Он бы не сделал их овцами». Когда в июне этого года — в тот момент, когда изрядное количество овечек не то что остригли, но освежевали и слопали со всеми потрошками, да под мятной подливкой — в телеинтервью ему припомнили эту цитату, Хизкокс справедливо заметил, что подлинное авторство этого афоризма принадлежит Илайе Уоллеку
[144] в его любимом фильме «Великолепная Семерка». Ну а все-таки, что же он хотел сказать? «Есть такие люди, — ответил он, — которые со стопроцентной точностью умудряются выбрать себе в жизни неправильного финансового консультанта, неправильную жену или мужа; они выбирают неправильного адвоката, неправильного биржевого маклера, и у них стопроцентно неправильное чутье, и, ничего не попишешь, даже если кто-то попытается выстроить рынок таким образом, чтобы эти люди были гарантированы от денежных потерь, у них все равно начинаются проблемы — потому что они выбирают себе неправильного ллойдовского страхового агента. Ничем хорошим для них это не могло кончиться». Больше всего это похоже на то, что обвинение предъявляется самим жертвам (как бы то ни было, не следует ли цитировать скорее Юла Бриннера, чем Илайю Уоллека?); и когда наш разговор обращается к «горю-злочастию» последних лет, Хискокс замечает, что нечего удивляться тому, что произошло в восьмидесятые — в том случае, «если вы сами не знали, чего хотите от своих денег». Пожалуй, это самая странная и самая жесткая характеристика людей, с которыми я разговаривал на протяжении последних недель. А кроме того, ему ведь как агенту именно такие и нужны были? Он протестует: «Мы выпроваживали их» — потенциальных клиентов такого рода — «целыми отарами. Ну так они выбегали от нас и неслись прямиком в Гуда Уокер, на свою беду: им ведь недосуг было всерьез вникать в дела. Они доверяли институции с 305-летним стажем, символу Британии и Империи, но на самом деле знать не знали, с чем имеют дело».
Новый бизнес, который сейчас пытается привлечь Ллойдз, едва ли удастся стричь с прежней беззаботностью; можно не сомневаться, что эти господа будут «вникать в дела» так, что мало не покажется. Когда я спросил Питера Миддлтона, какой смысл корпоративному капиталу вторгаться в рынок, который так откровенно благоволил в последние годы к инсайдерам, он заметил, что организации, о которых идет речь, в высшей степени квалифицированы в том, что касается выбора синдиката, где они собираются разместить свои деньги (и наверняка если уж они почуют свою выгоду, то толкаться локтями будут без зазрения совести). Рынок начнет принимать корпоративные Имена в январе 1994-го. С них потребуется капитал в Ј1,5 миллиона; они также должны будут вносить в качестве депозита 50 процентов от суммы своих с Ллойдз страховых сделок (в отличие от 30 процентов для индивидуальных Имен); их ответственность будет ограниченной; и убытки, которые Ллойдз понес до их появления, «не коснутся их ни в коей мере». Этот последний пункт подвергся критике со стороны нынешних Имен, которые уверены, что на них взвалили все бремя прежних ллойдовских ошибок, тогда как корпоративный капитал явился на все готовенькое и теперь снимет с нового бизнеса все сливки. Хизкокс горячо отстаивает концепцию двухсекционного рынка: «Ни один новый инвестор не войдет в дело, если его заставят заплатить хотя бы пенни за прошлое». Кроме того, говорит он, в этом отношении Ллойдз не отличается от фондовой биржи: если цена акции падает, инвестор, покупающий ее за, скажем, 24 пенса, не станет — да у него и мысли такой не возникнет — выручать тех, кто раньше приобрел ту же самую акцию за 124 пенса.
Хизкокс признает, что из-за мятежа в тылу в такой неподходящий момент комитеты активистов получили определенную фору в их противостоянии с Ллойдз. Время работает против последнего — когда надо любыми средствами привлекать корпоративный капитал, картина массового бунта предыдущих инвесторов, не говоря уже о передаче на рассмотрение одного случая в Бюро по борьбе с мошенничеством в особо крупных размерах
[145] с перспективой возбуждения уголовного дела, — не самый лучший общественный фон. Что, если ллойдовские Имена откажутся платить? Что, если корпоративные деньги так и не придут на рынок? «Даже если корпоративный капитал не поддержит нас, в 1994-м мы уцелеем». Хизкоксу кажется забавным, что, пережив множество своих врагов в прошлом, а в последнее время несколько раз даже защищавшийся в Палате общин лейбористской партией, Ллойдз теперь вынужден «воевать с собственными Именами». Да уж, «Англия погибнуть может от рук лишь англичанина», замечает он не без горькой иронии. Абсолютно, с ужасом понимаю я, в яблочко, но до какой же степени цинично! — ведь во многом Ллойдз просуществовал так долго потому, что был английским до мозга костей. Я вспоминаю, как Миллионерша в Минусе сказала: «Мне казалось, это будет очень по-английски». А еще я вспоминаю язвительную реплику Вдовы из Юго-Западных графств — в ответ на упоминание о пришествии на рынок корпоративного капитала: «Я бы не стала вкладывать в компанию, которая инвестирует в Ллойдз».
Если новый бизнес-план заработает и Ллойдз уцелеет, то характер этого рынка существенно изменится. Эпоха тралового лова во время званых обедов, эпоха связей с Уимблдоном, инвесторов-дилетантов — эпоха овец, которые «сами не знают, чего хотят от своих денег» — канет в Лету. Индивидуальные Имена можно будет перечесть по пальцам; большинство Имен объединятся с тем, чтобы приобрести корпоративный статус и действовать с ограниченной ответственностью — или, второй вариант, будут инвестировать, прибегая к посредническим услугам более крупных организаций. Разумеется, какая-то часть денег будет поступать от тех же людей, что и раньше, но теперь это будут уже отфильтрованные управляющими пенсионными фондами цифры, а не, как прежде, шкатулки с фамильным серебром на заднем сиденье «рэйнджровера». На мой вопрос, как Ллойдз — если предположить, что он уцелеет — будет выглядеть лет через десять, Хизкокс тускнеет, если можно потускнеть энергично. «Я представляю его таким, каким он был в зените своей славы, когда в нем сошлись превосходство над всеми, креативность и новаторство». И когда же он достиг этого зенита? Как ни странно, «около 1790 г.». Затем Хизкокс упоминает о «трех основополагающих вещах, которые в Ллойдз отсутствуют уже двадцать лет». А именно: «Первое — внушительный и искушенный капитал. Второе — абсолютная честность. Третье — сильное руководство». Тут Хизкокс еще раз ссылается на кино: на этот раз речь не об Илайе Уоллеке, а о Тайроне Пауэре. В 1936 г. Пауэр сыграл — не самая известная его роль — андеррайтера в «Лондонском Ллойдз» Деррила Ф. Занука. Время действия — около 1790 г., в Ллойдз царят «три основополагающие вещи», и герой, по словам Хискокса, — человек «кристальной честности, работающий на свою страну». Хизкокс любезно одолжил мне кассету с фильмом.
«Лондонский Ллойдз» — совершенно восхитительный бред сивой кобылы, и если вы верите, что Фредди Бартоломью может превратиться в Тайрона Пауэра, вы столь же охотно поверите также и всему прочему. Юный Фредди — друг детства паренька из семейки голубых кровей по имени Горацио Нельсон, но затем судьба разлучает их. Нельсон идет во флот, а Фредди оказывается Лондоне, где его принимают в знаменитую Кофейню. Джон Джулиус Ангерстейн, знаменитый страховой магнат эпохи, напоминает юному неофиту, что «Ллойдз держится на двух столпах: новостях и честных сделках. Если одно из двух проседает, мы несем убытки — а с нами и весь Британский торговый флот». Внезапно Фредди вырастает в Тайрона и влюбляется в Маделейн Кэрролл. Разражаются Наполеоновские войны. Страховщики мужественно продолжают делать свое дело. Звонит колокол с «Лутины» (анахронизм, заметьте). Пауэр с гордостью цитирует изречение Ангерстейна: «Ллойдз — не банда барыг, которые за лишнюю копейку горло перережут, а организация, связанная с судьбой Англии». На протяжении почти всего фильма бедняга Нельсон остается за кадром; кто здесь не сидит сложа руки, так это андеррайтер. Несмотря ни на что, он продолжает страховать Британский торговый флот по предвоенным тарифам — хотя и не защищенный должным образом Британским военным флотом. Колокол с «Лутины» трезвонит, будто гонг, возвещающий, что кушать подано. Наполеон в конце концов разбит, а потерявшая на радостях голову возлюбленная падает в объятия героического андеррайтера со словами: «Нельсон победил, Англия спасена, и Ллойдз спасен».
Что любопытно и о чем мистер Хизкокс забыл — благоразумно, надо полагать — упомянуть, описывая андеррайтера как «кристально честного» человека, так это тот способ, с помощью которого герой спасает Англию, Нельсона, Ллойдз, себя как страховщика и свою любовь к Маделейн Кэрролл (а также и ее деньги, коли на то пошло, поскольку она, как овечка, вверила ему свое наследство). Он проворачивает свою операцию, вопиющим образом обманывая Ллойдз, его инвесторов и друзей, британское Адмиралтейство и английский народ, повторяя и отстаивая эту ложь в течение нескольких дней, до тех пор, пока его старый приятель Горацио не выиграет Трафальгарскую битву. В отместку за этот обман (и в силу других, более запутанных причин) ему стреляет в спину Джордж Сандерс — ровно в тот самый момент, когда французы стреляют в Нельсона при Трафальгаре. Адмирал, как всем нам известно, умирает; а вот андеррайтер выживает. Не исключено, из всего этого можно извлечь некий урок — как для Англии, так и для прогоревших ллойдовских Имен.
Сентябрь 1993
Убытки за 1991 г., обнародованные в мае 1994-го, оказались вдвое больше тех, что предсказывалось двенадцать месяцев назад: £2,5 миллиарда (или, если вы предпочитаете новую и более адекватную систему, упразднившую «двойной подсчет» — когда два синдиката резервируют средства для удовлетворения одного и того же иска, — всего лишь 2,048 миллиарда). Помимо асбестоза и исков за загрязнение окружающей среды, сейчас возникла новая проблема, которая будет нависать над страхователями на протяжении многих лет: иски против производителей силиконовых грудных имплантатов. Том Бенион, председатель Общества Имен, подсчитал, что по результатам 1991 года будут разорены до 9000 Имен. В октябре 1994-го появилась вроде как хорошая новость для миллионеров в минусе: группа из 3098 Имен выиграла процесс против андеррайтеров из синдиката Гуда Уокер, где последние обвинялись в преступной халатности. Адвокаты истцов оценили ущерб своих клиентов более чем в Ј500 миллионов. Однако, в Ллойдз ничего так просто не бывает. Где были выписаны полисы, страхующие андеррайтеров Гуда Уокер от «оплошностей и просчетов»? По большей части в Ллойдз же, разумеется. Даже те, кто был перестрахован за пределами Ллойдз, запросто могут закончить — такова уж вихревая природа всего этого предприятия — все на том же лондонском рынке. Так что Имена могут столкнуться с тем, что они добились денег от своих халатных андеррайтеров, но те, в свою очередь, предъявят претензии своим профессиональным страхователям, которые — опять же, в свою очередь — обратятся за деньгами к тем же Именам, которые обязаны подчиниться их требованиям. Вы уже разорены? Ну так теперь вы можете разорить себя еще больше!
11. Миссис Тэтчер: чтобы помнали
Несколько лет назад одну мою знакомую, даму в летах, осматривали в одной британской больнице на предмет возможного повреждения головного мозга. Подчеркнуто обходительный психиатр выпытывал у нее: «Будьте любезны, какой сегодня день недели?» «Невелика забота», — ответила она, не вдаваясь в подробности. «Ну хорошо, а можете сказать мне, какое сейчас время года?» — «Разумеется, могу». Доктору, уже понявшему, что тут где сядешь, там и слезешь, не оставалось ничего, кроме как перейти к следующему испытанию: «Ну а можете сказать мне, кто является премьер-министром?» «Вот уж это кто угодно знает, — ответила моя знакомая, торжествующе и одновременно саркастически. — Тэтчериха».
Да уж конечно, кто угодно, за более чем одиннадцать-то долгих лет: Тэтчериха. Ни один премьер-министр за мою жизнь не был всегда там в той мере, в какой была там Маргарет Тэтчер — и не только в смысле долголетия, но и интенсивности этого пребывания. Она приучила себя спать всего по четыре часа в сутки — и чуть ли не каждое утро вся страна просыпалась от барабанной дроби, а динамик, установленный на плацу, рявкал — на улице снег с дождем, на поверку ста-новись, еще р-р-раз вокруг казаррмы в полной выкладке бегом мар-р-рш, а не то смотрите у меня. Те, кто встречался с ней в неофициальной обстановке, подтверждали, что и там ее взгляд производил тот же эффект, что на парадном плацу. Поэт Филип Ларкин описал этот момент: «Мне ударила в глаза вспышка синевы». И затем в упоении простонал — уже другому своему корреспонденту: «О, что за стальное лезвие!» Алан Кларк, младший министр тори и не страдающий излишней застенчивостью автор дневника, на всю жизнь запомнил момент, когда «ее голубые глаза вспыхнули», и «я в полной мере ощутил, как она овладела всем моим существом, это было нечто вроде Fuhrer Kontakt». (Также он обратил внимание на ее «очень маленькие ступни и очаровательные — не костлявые — щиколотки в стиле сороковых годов».) Даже президент Миттеран, который, есть основания предполагать, в силу как национальных, так и политических причин мог бы обладать иммунитетом, покоряется La Thatch в Verbatim Жака Аттали
[146]. «Глаза Сталина, голос Мэрилин Монро», загипнотизированный, он изъясняется парадоксами.
Когда в 1975 году она стала лидером партии Тори, казалось, что это феномен кратковременный и символический. Она была из правых тори, а политическая жизнь Британии в течение многих лет ерзала между правительствами из левых тори и правых лейбористов: чуточку снижения налогов и денационализации с одной стороны, чуточку увеличения налогов и ренационализации с другой. Мало того, она была женщиной: и хотя узколобые предубеждения против особей этого вида питали обе главные партии, всегда предполагалось, что номинально прогрессистская Лейбористская партия с большей вероятностью могла бы избрать своей главой женщину. Женщины консервативных убеждений, как известно, предпочитали мужчин; да и тори мужчины тоже. Наконец, она была слишком англичанка, причем нестоличного типа: как-то само собой предполагалось, что за нее не будут голосовать к северу от Уотфорд Гэп (станция техобслуживания на автомагистрали в Южных Мидлендс
[147]). Так что первую ее победу на выборах списали на временную слабость Лейбористской партии; вторую — на молниеносный успех, достигнутый в Фолклендской войне; третью — на размолвки в обновленной оппозиции. Когда ее лишили шанса выиграть четвертые, заслуга этого принадлежала не Лейбористской партии, и еще меньше — правоверным тори по всей стране, но — взбеленившейся Парламентской группе, которая решила (да и то с мизерным преимуществом), что на этот раз, если она останется у власти, они проиграют выборы.
Те, кто был против нее, кто каждый день ее правления ощущал как своего рода политическую мигрень, как правило, делали два фундаментальных просчета. Первый состоял в том, чтобы воспринимать ее в качестве политического клоуна. Понятно, почему она выглядела эксцентрично, — ведь она была тори и идеологом одновременно, а когда консерваторы в последний раз были партией системных взглядов, твердых платформ и веры в Святой Грааль? На то, чтобы расчухать отвратительную правду, состоящую в том, что миссис Тэтчер представляла и успешно апеллировала к сильной и политически недооцененной английской особости, ушли годы. Для либералов, снобов, жителей столицы, космополитов она воплощала дух местечковости, ментальность мелких лавочников, пуританскую и пужадистскую
[148], торгашескую и ксенофобскую мораль, с одной стороны, ностальгию по империи (правь-Британия-морями), с другой, бухгалтерский подход (пересчитайте-сдачу). Но для своих сторонников она была человеком, режущим правду-матку, тем, кто ясно мыслит и далеко глядит, олицетворением старозаветных добродетелей (жить своим умом, крепко стоять на ногах, ни на кого не рассчитывать), патриотом, осознавшим, что мы слишком долго жили на взятые взаймы время и деньги. Если нутряная привлекательность социализма основывается на его научности (подразумевающей неизбежность), то нутряная привлекательность тэтчеризма зиждится на природе (что тоже подразумевает неизбежность). Но аргументы, связанные с природой, всегда должны напоминать нам об одном из наиболее распространенных в природе зрелищ: а именно большие животные, пожирающие малых.
Вторым просчетом было представление — популярное до самого недавнего времени, — что реформы, которые она навязала стране, могли быть — и будут, в конечном итоге, аннулированы. Более-менее то же самое ведь происходило в политике послевоенных лет: маленький маятник качается то влево, то вправо, и так годами. Сейчас, после Тэтчер, маятник продолжает раскачиваться, но уже внутри часов, которые перевесили на стену под совершенно другим углом. Как и многие, я полагал, что формальное насыщение страны рыночными ценностями — явление обратимое; может быть, небольшой рак кожи, но в душу-то облучение не проникло. Я расстался с этой верой — или надеждой — в Рождество несколько лет назад, и когда мне требуется образ того, что миссис Тэтчер сделала с Британией, я думаю об исполнителях рождественских песнопений. В то время, когда она только пришла к власти, они бы, как это обычно бывало, остановились за околицей, спели бы пару гимнов, затем позвонили в дверь и, если бы вы ответили, расщедрились еще на пару номеров. В середине тэтчеровского правления я начал замечать, что теперь они не утруждают себя пением, пока не позвонят в дверь и не проверят, что вы будете их слушать и намерены раскошелиться. После того как она пробыла у власти около десяти лет, однажды перед Рождеством я отворил дверь и выглянул наружу. Там топтались двое мальчуганов — на некотором расстоянии от дома, очевидно, не расположенные тратить время почем зря в том случае, если напорются на отрицательный ответ. «Рождественские гимны?» — спросил один из них, сопроводив свой вопрос жестом делового человека, как если бы он только что приобрел по дешевке партию мелодий с задней платформы грузовика и, так уж и быть, мог бы отоварить заодно и меня.
С точки зрения политики, достижения миссис Тэтчер были феноменальными. Она продемонстрировала, что можно игнорировать старинный предрассудок о том, что всегда следует искать консенсус, как внутри-, так и межпартийный. Что можно править Соединенным Королевством, пользуясь поддержкой лишь той части своей партии, которая в парламенте представлена исключительно англичанами. Что можно уцелеть, позволив безработице подняться до уровней, которые ранее считались политически непригодными для обороны. Что можно политизировать общественные институции, ранее не имевшие политической направленности, и насаждать священные законы рынка в тех сферах общества, которые считались неприкосновенными. Можно резко сократить влияние профсоюзов и увеличить власть нанимателей. Можно ослабить независимость местного самоуправления, ограничив его способностью добывать деньги, и затем, если оно по - прежнему донимает тебя, его можно просто упразднить: Лондон сейчас — единственный крупный мегаполис свободного мира, где нет избранного органа власти. Можно делать богатого богаче и бедного беднее — до тех пор, пока не будет восстановлена пропасть между ними в масштабах конца прошлого века. По ходу дела можно искалечить Оппозицию: окопавшееся с 1979 года во власти правительство Тори зачастую было непопулярно, но фатально переизбираясь снова и снова, неуклонно подталкивало Лейбористскую партию все правее и правее — до тех пор, пока та не отказалась от большей части своих идеалов семидесятых и сейчас представляет себя как партию белых и пушистых, не чуждых социальным проблемам капиталистов, в противоположность злобным и равнодушным. Искалечены были даже безработные — до такой степени, что на последних выборах (где Тэтчер не было, но дело ее жило) они реально проголосовали в несколько большем соотношении, чем на протяжении всех предыдущих лет, за Тори.
С самого начала первостатейной привлекательной чертой Маргарет Тэтчер была ее железобетонная убежденность. Ее «величайшей добродетелью, — сказал в 1979 году интервьюеру Филип Ларкин, — было сказать, что два плюс два — четыре, что в наши дни так же непопулярно, как и всегда». Позже в тот же самый год поэт развил этот свой образ: «Я преклоняюсь перед миссис Тэтчер. Наконец политика стала для меня чем-то осмысленным, чего не происходило со времен Стаффорда Криппса
[149] (к нему я тоже очень тепло относился). Признать, что если у тебя нет на что-то денег, то ты не можешь иметь этого, — идея, которая вот уже много лет как исчезла из нашего обихода». Политика, справедливо замечено, — вопрос о десятичных дробях, логарифмах и делении в столбик, но миссис Тэтчер, внешне упростив составляющие этого процесса, не только разъярила тех, кто представлял его более сложным, но также и упрочила свою поддержку среди команды два-плюс-два. Соответственно она обожала объяснять экономическую политику страны так, будто речь шла о потребительской корзине. Бюджетные склоки с ЕС сводились к тому, чтобы заставить «их» отдать «нам» «наши» деньги обратно. Она обожала разводить нас — с ними. Равно как и добро — со злом: как и Супермэн, Железная Леди делала мир проще для понимания. Для всех своих калькуляций они с Рейганом прибегали к одной и той же моральной диаграмме. Один из редких неподдельно комичных моментов в «Маргарет Тэтчер: Годы на Даунинг-стрит» — цветная фотография, сделанная на банкете в № I0.-Премьер-министр разоряется насчет международных отношений, а президент таращит на нее глаза с таким благоговением, будто она богиня. Внизу официального памятного снимка он написал: «Дорогая Маргарет, как видите, я согласен с каждым вашим словом. Как всегда. С самыми теплыми чувствами. Искренне Рон». В эпоху Рейгана-Тэтчер местные фантазеры имели основания грезить о возвращении эры Кеннеди-Макмиллана. Макмиллан любил представлять Атлантический альянс как отношения мудрой старой Греции (Британии, на случай, если вам что - то непонятно) с энергичным молодым Римом. На некоторое время, по крайней мере на протяжении рейгановского сомнамбулически-сенильно-штатского правления, Тэтчер могла позиционировать себя в качестве предприимчивого человека дела, генератора идей.
«Склонная к подавлению личностей окружающих, в высшей степени самоуверенная, отвратительно упрямая», миссис Тэтчер «представляла собой странный гибрид широких взглядов и узких предрассудков». Это резюме принадлежит не какому-нибудь раздраженному лейбористу, но обычно медоточивому Кеннету Бэйкеру, одному из первых лиц в ее партии. (Одно время елейного Бэйкера рассматривали в качестве возможного преемника; «Видел я наше будущее — рот до ушей и глазки бегают», — описывал свои впечатления от встречи с ним один мемуарист.) Она принимала решение, укоренялась в нем, обнародовала его и затем долдонила одно и то же по многу раз, столько, сколько потребуется. В «Годах на Даунинг-стрит» она вдребезги разносит незадачливого Джона Нотта, министра обороны во время Фолклендской войны, одной убийственной фразой: «Его недостатком была нерешительность». Вот уж в чем нельзя было упрекнуть Мэгги. Ларкин, оказавшийся однажды на званом ужине в доме историка Хью Томаса, наблюдал за ее боевитой и нерефлексирующей манерой поведения: «Она была как первоклассный теннисист, который не задается вопросом «ах-ах, ну а что же другие подумают об этом», а просто отбивает удары один за другим, посылая мячи на другую сторону сетки». Среди прочих гостей были Исайя Берлин, B.C. Найпол, Том Стоппард, Марио Варгас Льоса, Дж. X. Пламб, B.C. Притчетт, Энтони Пауэлл, Стивен Спендер, Энтони Квинтон и А. Альварес — компания, как видите, подобралась не то чтобы совсем никудышная, в теннис там нашлось бы кому поиграть. Но, с другой стороны, миссис Тэтчер никогда не испытывала комплексов перед «самовлюбленными интеллектуалами», как она характеризует всю эту породу в своей книге, — не более, во всяком случае, чем перед бравыми тори. В первые годы ее премьерства делались попытки представить ее как премьера, который не прочь поразмяться на татами идей с кое-какими блестящими умами — одним из таких ее спарринг-партнеров был историк Пол Джонсон, — но, судя по всему, долго это не продлилось. Во всяком случае, ни одно из вышеперечисленных имен не вошло даже в указатель «Годов на Даунинг-стрит»: «Берлин, покушение на дискотеке» — это пожалуйста, а вот «Берлин, Исайя» — нет.
Нет, на самом деле тема искусства занимает здесь аж две страницы, и одна из них израсходована на описание героической, но пресеченной попытки миссис Тэтчер доставить Тиссенскую
[150] коллекцию произведений искусства в Британию. («То было не только настоящее сокровище, но и удачная инвестиция», — замечает она; кто бы сомневался.) Поскольку другие премьер-министры любят утверждать — кто - то искренне, а кто-то лицемерно, — что искусство по меньшей мере вносит в жизнь красоту, а то и само представляет собой целый мир, с миссис Тэтчер им не равняться: либо вы тратите свое свободное время на все эти штучки, либо работаете премьер-министром. Она вспоминает, как Макмиллан говорил группе молодых парламентариев, что «у премьер - министров (которым не надо управлять собственным министерством) полно свободного времени на чтение. Он рекомендовал Дизраели и Троллопа. Иногда я задумывалась — это что, шутка?». Почти наверняка нет, и показательно, что Джон Мэйджор, который вернулся к макмиллановскому «ненапряжному», расслабленному стилю премьерства, также утверждает, что Троллоп его любимый писатель — да мало того, он вообще член Троллоповского общества. (Тот факт, что писатель бичевал политиков, и в особенности тори, не слишком, похоже, беспокоит современных консерваторов.) Миссис Тэтчер, напротив, называет своим любимым чтением «детективы Фредерика Форсайта и Джона ле Карре». Это, пожалуй, еще куда ни шло. Миссис Тэтчер, притворяющаяся любительницей искусства, — зрелище не для слабонервных.
Еще лучше ее искренний ответ в тот момент, когда к ней на Даунинг-стрит, 10, приехал Кингсли Эмис — чтобы преподнести подписанный экземпляр своего романа «Русские прятки». «О чем это?» — спросила она его. «Ну как вам сказать, — смутился он, — некоторым образом это о Британии будущего, оккупированной русскими». «Что такое! — воскликнула она. — Ничего лучше не смогли выдумать? Найдите-ка себе магический кристалл получше!» Но даже и этот бесцеремонный выговор («несправедливо — но язык-то все равно прикусить приходится») все-таки не ослабил привязанность романиста к своему премьер-министру. В своих мемуарах он называет ее «одной из самых красивых женщин из тех, что мне когда-либо встречались», и затем еще раз отпускает этот утонченный комплимент: «Она бесконечно очаровательна, а когда я вспоминаю еще и ее знаменитую фотогеничность, то на долю секунды мне кажется, будто я гляжу на картинку из научно-фантастического романа, где изображена прекрасная девушка, избранная в 2200 году Президентом Солярной Федерации». Чуточку сбавив обороты, Эмис предполагает, что миссис Тэтчер заместила королеву в качестве той женщины, которая чаще прочих являлась ему в ночных грезах; однажды она даже привлекла его к себе и с нежностью проворковала: «У вас такое интересное лицо». Ну что ж, она может являться ему во сне, но в ее индексе — нет, он не появился. Точно так же там не фигурирует и имя британского подданного, приговоренного к смерти иностранной державой в период ее премьерства. Вы, наверное, подумали, что это могло показаться оскорбительным для британских представлений о суверенности, чести и независимости, о которых тут на каждой странице трезвонят во все колокола так, что в ушах гудит; но, по-видимому, нет. Не повезло, гражданин Рушди.
И наоборот, от всех этих возвышенных идеалов спасу нет, когда речь заходит об одном из центральных событий премьерства миссис Тэтчер: Фолклендской войне 1982 года. Ее точка зрения на этот счет отличается оригинальной недвусмысленностью: в ее версии практически нет ни специфических нюансов, ни запутанных моментов политического или морального характера. Аргентинское вторжение на острова было абсолютно непредвиденным (впоследствии она учредила официальную комиссию, которая подтвердила это, так что попробуйте-ка возразить что-нибудь); британцы защищали «нашу национальную честь»; тогда как нашим долгом в более широком смысле было гарантировать, что Агрессия Не Пройдет и что попирать международный закон никому не позволено. Но война также случилось из-за — и прославила его — характера миссис Тэтчер, из-за ее твердости. Когда аргентинский флот вышел в открытое море с намерением вторгнуться на Фолкленды, нерешительный министр обороны высказался втом смысле, что, единожды захваченные, отбить острова уже невозможно. «Это было ужасно и никоим образом неприемлемо. Я поверить не могла: ведь он говорил о наших людях, наших островах. Не раздумывая, я сказала: «Если их захватили, мы должны вернуть их». А в чем состояла альтернатива? «Чтобы какой-то там диктатор — хуже, лучше, не важно — правил подданными королевы и наводил гам свои порядки обманом и насилием? Не будет этого, пока я — премьер-министр». На войне как на войне, и ей приходится вышвырнуть из правительства нескольких пацифистов, втом числе своего министра иностранных дел Фрэнсиса Пима, который демонстрирует шаткость и проявляет неоправданный интерес к дипломатическим решениям; а еще она готова пригрозить отставкой, чтобы расчистить себе путь в кабинет военного времени. Ее категорически поддерживают Каспар Вайнбергер, Лоренс ван дер Пост и Франсуа Миттеран (отягощенный, разумеется, своими собственными постколониальными обстоятельствами); но по существу вся война — это Мэгги против аргентишек. Вот она в Чекере
[151], на коленях ползает по морским картам, измеряя расстояния в территориальных водах, в обществе Генерального атторнея. В итоге «свобода, справедливость и демократия, которыми столь долго наслаждались Фолклендские острова», возвращены им. «Не думаю, что когда-нибудь мне приходилось жить столь же напряженно и интенсивно, как на протяжении всего этого времени», — пишет она.
По большей части все это — упрощение, а то и подтасовка фактов. Фолкленды, с их деградирующей экономикой фабричных лавок, крошечным населением и с грехом пополам функционирующим военным аэродромом, не представляли интереса для англичан, исключая разве что филателистов. Мы пытались отделаться от этих островов в течение десятилетий — и кульминацией этих усилий стало предложение Николаса Ридли о «продаже с последующей арендой» 1980 года. Его отклонила Палата общин; то есть мы на самом деле не хотели, или не думали о том, чтоб хотеть, эти острова, пока к ним не проявил интерес еще кто-то; и вот тут классическим образом взыграл спортивный азарт. Отсюда эта война, которую Борхес — «самовлюбленный интеллектуал», живущий под гнетом «какого-то там диктатора» — гениально охарактеризовал как «двое лысых дерутся за расческу». Также и миссис Тэтчер вовсе не страдала в героической изоляции, как ей сейчас вздумалось описать те обстоятельства. Палата общин немедленно и с грохотом пала ниц перед премьер-министром, не в последнюю очередь благодаря решающему вмешательству — которое она не удосужилась припомнить — Майкла Фута, лидера Лейбористской партии, старомодного социалиста и, по его собственным словам, «заядлого пацифиста», который выступил за войну. К ним присоединилось большинство нации: британцы по-прежнему воинственный народ, им только дай волю помахать кулаками, желательно не за кого - нибудь, а за самих себя и в битве добра против зла — то есть именно так, как расставила акценты премьер-министр. Еще бы — в кои-то веки происходило что-то такое, картинки в телевизоре были хорошие, и можно было потешить свою ксенофобию.
Миссис Тэтчер, с ее мировоззрением, которое сводится к потребительской корзине, любит уверять нас, что у нее все подсчитано. Странным образом, однако ж, она не приводит основные статистические данные той войны. Тысяча восемьсот островитян были освобождены от аргентинцев (которые несли не пытки и смерть, а цветные телевизоры, чтобы оживить домашние очаги крестьян), за что пришлось заплатить 1000 жизнями, 255 из них — британские, а еще бессчетным количеством увечий. Попробуйте применить ту же пропорцию к другой войне: представьте, что вторжение во Францию в 1944 году стоило 23 миллиона жизней, и 6 миллионов из них — союзников. Так ли уж мы бы ликовали и превозносили до небес наших лидеров? «Свобода — понятие нераздельное», — любят говорить политики, но, разумеется, это не так; наоборот, она членится на строго определяемые категории. Островитянам повезло, что они были белыми, так же как повезло кувейтцам, что они экспортировали нефть, а не рахат - лукум. Также и то, что произошло после освобождения, не слишком-то напоминало Париж 1944 года. Британские солдаты, снова закрепившиеся на островах, не испытывали особого восторга от аборигенов, которых прозвали «Бенни» — по имени персонажа из какого-то телесериала, пользовавшегося репутацией первостатейного тамошнего кретина. Пришлось выпустить официальный приказ, предписывающий войскам не использовать этот оскорбительный термин. Через некоторое время они стали именовать местных жителей «Всежи». Озадаченный офицер попросил солдата объяснить эту новую кличку. «Да потому что они все же Бенни, сэр», — последовал великолепный ответ. Сегодня Фолклендские острова так и не стали ближе сердцам британцев; политическое решение по ним бесконечно откладывается; и модернизированный аэродром, который раньше мы не могли себе позволить, сейчас таки построили — от чего в конечном счете выиграли аргентинцы. Стоили ли эти острова хоть одной жизни или даже тех денег, в которые обошлась экспедиция? Перед началом военных действий Макмиллан посоветовал миссис Тэтчер не втравливать во все это казначейство (ироническая рекомендация, учитывая то, что именно Макмиллан, будучи в суэцкие времена Канцлером Казначейства, способствовал свертыванию той кампании). Так что, предполагалось, это должна была быть Война, на Которой Не Экономят. И чего же она стоила? Все, что мы находим в «Годах на Даунинг-стрит» — невнятные бормотания: «Мы с воодушевлением смогли засвидетельствовать устойчивое положение государственных финансов — поскольку умудрились оплатить Фолклендскую войну из Резервного фонда, не потребовав с налогоплательщиков ни единого дополнительного пенни и избежав сотрясений на финансовых рынках». Еще один пример рачительного хозяйствования, стало быть. На самом деле кампания плюс обеспечение безопасности Фолкендов до конца восьмидесятых встали минимум в 2 миллиона фунтов на каждого островитянина. Недешево за расческу-то.
Все это, однако, в политическом смысле было не слишком важно. Каким бы впечатляющим ни был ратный подвиг, его подлинный и долговременный смысл для британцев был метафорой того, что происходило внутри страны. В политике доминирует риторика «сражений и побед», за которой мы, граждане, редко в состоянии разобрать, о чем именно идет речь, когда начинают обсуждаться вопросы торгового баланса и регулирования процентных ставок. А когда у нас все же появляется шанс разобраться что к чему — как в случае с «битвой против безработицы» или «борьбы с преступностью», — похоже, всегда оказывается, что мы проигрываем. Так что недвусмысленный и продемонстрированный по телевизору успех в войне (особенно когда вот уже много лет ваши войска не в состоянии ничего поделать с Северной Ирландией) поощряет веру в то, что и прочие проблемы в равной степени разрешимы, новые триумфы не за горами, а миссис Тэтчер — «победительница». Само собой, следующие главы «Годов на Даунинг-стрит» называются «Усмирение левых» и «Мятеж мистера Скаргилла)». (Мистер Скаргилл был не полевым командиром из йоркширских вересковых пустошей, но профсоюзным лидером.) Само собой, очевидна взаимосвязь, которую миссис Тэтчер и зафиксировала незамедлительно после войны в своей речи в Челтнеме: «Мы перестали быть нацией отступающих. Напротив, мы вновь обрели уверенность в себе — которая родилась в экономических битвах дома, а затем проверена и подтверждена в 8000 милях отсюда». По ее мнению, «без всяких подсказок сверху люди сами увидели, что тот подход, который мы продемонстрировали во время Фолклендского кризиса, был продолжением той решительности, которую мы выказали в экономической политике». «Люди» здесь — как и в любом другом месте этой книги — не синоним слова «британцы», но специальный термин, обозначающий тех, кто поддерживает миссис Тэтчер. Ее зрение безжалостно монокулярно.
Например, она может видеть, что никому из современных премьер-министров не пели столько дифирамбов и не боготворили так, как ее, но в упор не замечает, что никто не вызывал такого отвращения, как она. Ее ненавидели и как личность, и как политическую фигуру, поскольку ее характер, каким его воспринимали — деспотический, подлый, подстрекательский, безучастный, — похоже, оформлял и придавал перца ее политической деятельности. Этот характер экспонируется здесь с шокирующей откровенностью. Она презирает тори мокрых и тори голубых кровей. Она презирает традицию тори, которую ей удалось пресечь, — и мимоходом упоминает о «тридцатилетнем эксперименте» «социализма» в послевоенной Британии: судя по ее хронологии, сюда явно включаются консервативные правительства Хита, Дуглас - Хоума, Макмиллана и Идена, а может быть, и черчиллевское. Ударную дозу яда она припасла для двоих главных своих приспешников, Найджела Лоусона и Джеффри Хау, которые оба в конце концов устали терпеть ее. Речь Хау при выходе в отставку спровоцировала бунт против лидерства миссис Тэтчер, гарантировав, по ее мнению, что «с этого момента [его] будут помнить не за непреклонность в его бытность Канцлером, не за искусную дипломатию, когда он занимал пост министра иностранных дел, но за этот последний приступ желчности и акт вероломства. Кинжал, которым он с таким великолепием потрясал, в конечном счете вонзился в его собственную репутацию». Что касается настоящей оппозиции, то как вам нравится это бесподобное высокомерие мемуариста: «Мистеру Кинноку за все те годы, пока он руководил Оппозицией, ни разу не удалось уязвить меня. Вплоть до самого последнего дня он умудрялся говорить не то и не так».
Монокулярность дома, слепота за границей. Алан Кларк сообщает о вопросе, который миссис Тэтчер задала государственному служащему Фрэнку Куперу через два года после того, как ее выбрали лидером партии, тогда еще опозиционной. «Должна ли я заниматься всей этой международной ерундой?» — спросила она, и когда он ответил: «Вам этого не избежать», — скорчила недовольную гримаску. Купер также вспоминал, как «когда она [и Купер] встречалась с Рейганом и Картером, у нее глаза на лоб полезли — насколько бестолковыми те оказались. «Да как же они могут уравлять такой державой?» — и т. д.». С годами она стала испытывать удовольствие от помпезных приветствий, автомобильных кортежей и, разумеется, банкетов chez Миттеран, но, кажется, так и не научилась подозревать, что, когда тебе аплодируют в Восточной Европе, это необязательно означает нечто больше, чем публичное выражение пренебрежения к местным правителям. Она уверена, что «те убеждения и политический курс, которые я… внедрила в Британии», помогли «изменить положение дел в мире». Ей в голову не приходит, что на Фолклендскую экспедицию можно посмотреть и другими глазами — не как на первый шаг к установлению нового мирового порядка, но как на последнюю судорогу имперского прошлого. Ей гораздо легче общаться с шейхами из далеких стран, чем с европейскими демократами. Она воображает, что ее враждебное, брюзгливое, вечно через губу отношение к Европе воспринималось как признак того, что Британия снова ходит с высоко поднятой головой. Она считает, что, оскорбляя людей, ты добиваешься их уважения.
В одной из телепередач, вышедшей одновременно с публикацией «Годов на Даунинг-стрит», она предложила следующее тонкое наблюдение: «В британском народе живет глубинный инстинкт справедливости и правосудия: такова уж наша характерная особенность. В Европе этого глубинного инстинкта справедливости и правосудия нет — им лишь бы урвать побольше. Это одно из громадных различий между нами». К двухсотлетию Французской революции — «абстрактные идеи» которой, замечает она, были «сформулированы самовлюбленными интеллектуалами» — она дала интервью Le Monde, из которого она с гордостью цитирует: «Не с Французской революции начались права человека… на самом деле [они] уходят корнями в иудаизм и христианство… [у нас, англичан] был 1688 год, наша тихая революция, когда Парламент навязал свою волю королю… это вам не французская революция… «Свобода, равенство, братство» — да, но, я полагаю, они забыли про обязанности и долг. Ну а кроме того, до братства, сами понимаете, вот уже сколько лет дело не доходит». Странно, с чего бы все эти бедные недоразвитые иностранцы по-прежнему долдонят о 1789-м, а не о 1688-м, как о своей символической дате. Не менее странно и то, что английская революция, на которую додумалась сослаться миссис Тэтчер, — это революция 1688 года, а не намного более известная, случившаяся в 1649-м, которая также привела к тому, что Парламент навязал свою волю королю, хотя и в несколько иной манере — ему отрубили голову, точно так же, как это будет сделано во Франции. Le Monde, словно поддакивая душевнобольной, озаглавила свое интервью «\"LES DROITS DE L \'HOMME N\'ONT PAS COMMENCE EN FRANCE\", NOUS DECLARE MME. THATCHER»
[152].
«Годы на Даунинг-стрит» не являются, разумеется, «книгой» в обычном смысле слова. Политики такого уровня по большей части не слишком-то дружат со своим собственным языком: они лишь несомненно подразумевают то, что кто-то еще помогает им сказать. Для речи нужны спичрайтеры (миссис Тэтчер прибегала к услугам драматурга Рональда Миллара и писателя Фердинанда Маунта, указывая тем самым, надо полагать, «самовлюбленным интеллектуалам» то место, которого они заслуживают); а для книги редакторы — литературные негры, архивные крысы, свиньи для поисков баек - трюфелей, просеиватели документов, лакировщики стиля. В этом нет ничего скандального или мошеннического. Книга миссис Тэтчер подлинна в своих демагогических помпезностях, в заново отрыгнутых речах и документах, в разбухших акронимах. Она также подлинна, когда речь заходит о нарочито скромном гардеробе мемуаристки — «Перед поездкой в лагерь беженцев я надела простое хлопчатобумажное платье и туфли без каблука» — и когда приходится разделываться с репьем приставшими внутрисемейными долгами: «Быть премьер-министром — одинокая работа. В некотором смысле так даже лучше: сразу несколько человек не могут дирижировать оркестром. Но с Деннисом я никогда не была в одиночестве. Какой человек. Какой муж. Какой друг».
Наконец, она подлинна как образец колоссального тщеславия, пусть даже и неудивительного. За десять с чем-то лет своего правления миссис Тэтчер с премьер-министерского уровня поднялась сначала до президентского, а потом и до императорского — прогресс, отразившийся как в ее грамматике (чем дальше, тем больше она склонна использовать королевское множественное число), так и в ее нарядах. Эти ее поздние официальные туалеты — для таких случаев, как банкет у лорд-мэра
[153], эти растущие как на дрожжах ссылки на королеву Елизавету — на Первую, могущественную, а не на Вторую, обыкновенную. Мало того, заботясь о наших больших государственных делах, она не забывала и бдительно отмечать перхоть на наших воротниках и суповые пятна на наших галстуках: «Каждый раз, когда я возвращаюсь из какого - нибудь иностранного города, в котором тротуары вымыты с шампунем, моя администрация и министр по вопросам окружающей среды знают, что их ждет суровый выговор за усыпанные мусором улицы в некоторых лондонских кварталах». Все это совсем не обязательно имеет какое-то отношение к реальности (в противном случае вам могло бы прийти в голову, что состояние улиц и упразднение Совета Большого Лондона — вещи взаимосвязанные), но в книге миссис Тэтчер играет на публику с не меньшим блеском, чем в реальной жизни. Это апология и продление ее правления, равно как и способ без особых хлопот отхватить миллиончик-другой. Здесь витает все тот же самый угнетающий дух Тэтчер, который чувствовался на протяжении всего ее премьерства. Иной раз приходится щипать себя за руку и напоминать себе, что хоть книга и толстая, это еще не обязательно делает ее историей. Что и говорить, даже и пламенные апостолы тэтчеризма пишут разные евангелия. Когда в 1990 году премьер-министр консультируется со своими коллегами о ходе выборов партийного лидера, вереница иуд и фарисеев на мгновение оживляется с прибытием Алана Кларка. Миссис Тэтчер свидетельствует: Даже в мелодрамах есть антракты, даже в «Макбете» есть сцена с привратником. И вот ко мне заехал мой доблестный друг Алан Кларк, государственный министр
[154] в министерстве Обороны — поднять мой дух ободряющим советом. К несчастью, он по-прежнему настаивал на том, чтобы я продолжала бороться несмотря ни на что, даже при том, что была обречена на поражение — потому что лучше отступить в лучах славного поражения, чем тихо раствориться в сумраке, пожелав всем спокойной ночи. Поскольку я не испытывала особенной склонности к вагнеровским финалам, его визит поднял мне настроение ненадолго. Однако мне было приятно, что даже когда я проигрываю, есть еще люди, которые верны мне до самого конца.
А вот как выглядит версия этой встречи, изложенная самим Аланом Кларком в его «Дневниках»:
Спустившись по лестнице, я вновь присоединился к кучке людей, толпящихся перед ее дверью. Очень скоро Питер сказал мне: «Я могу сейчас протолкнуть тебя — но всего на секундочку, имей в виду».
Она выглядела невозмутимой, почти прекрасной. «А, это вы, Алан…»
«Да, попали вы в переплет».
«Сама все знаю».
«Эти советуют вам уйти, да?»
«Нет, я не уйду ни за что. Я сделала заявление».
«Вы молодец. Настоящая львица. Но Партия сдаст вас».
«Я боец».
«Ну так бейтесь. Боритесь до самого конца, до третьего голосования, если считаете, что так надо. Но вы проиграете».
Мы помолчали немного.
«Это будет совершенно чудовищно, если Майкл [Хезелтайн] победит. Он загубит все, за что я боролась».
«Но зато как красиво можно уйти! Не потерпев ни единого поражения на трех выборах, ни разу не отвергнутой народом. Низложенной ничтожествами.
«Но Майкл… как премьер-министр».
«Да кто такой этот Майкл? Никто. Хер с горы. Он и шести месяцев не продержится. Не факт даже, что он не завалит консерваторов на всеобщих выборах. А вы уже вошли в историю, с вами никому не тягаться…»
Снаружи началась возня — дверьто открывали, то закрывали, очень настойчиво — явно указывая мне на то, что аудиенция окончена.
«Алан, очень мило с вашей стороны было зайти ко мне…»
Миссис Тэтчер конструирует — неуклюже, с нарочитыми ретардациями — комическую интелюдию, в ходе которой ее героиня демонстрирует подобающую государственному деятелю степенность. Кларк — живо, в два мазка — набрасывает трагичный эпизод, где предстает человеком, которому главное — сказать правду, а дальше хоть трава не расти. Трудно не предпочесть кларковскую версию, даже если он нарочно рисуется перед читателями. (Видите — такой уж я удалец, не боюсь сказать «хер с горы» перед Мэгги.) Будущим историкам никуда не деться от мемуаров Тэтчер — равно как и тем, кто жил под ее сапогом столь долго, не отделаться от ощущения ее мрачного и угнетающего присутствия. Когда бы Троллоп занимал в ее мире чуть больше места, возможно, она слышала бы о его романе «Знал, что был прав» и, может статься, окрестила бы свои «Годы на Даунинг-стрит» так, как — и никак иначе — они и должны были бы называться: «Знала, что права».
Ноябрь 1993
12. 330: Чемпионат мира по шахматам
Это самый диковинный театр из всех, какие только бывают: аскетичный, минималистский, пост-Беккетовский. Двое в элегантных костюмах напряженно всматриваются в маленький столик, над которым нависает стильный серо-бежевый экран. Первый — долговязый, нескладный, мертвенно-бледный, в очках — занимает пурпурное, с высокой спинкой и массивными подлокотниками клубное кресло. Второй — пониже, помельче и посмуглее — притулился на странной конструкции, дизайн которой можно было бы квалифицировать как московский баухаус: низкая спинка, обтянутая черной кожей, хромированные корпус и ножки. Оба вцепились в свои кресла руками и ногами. Костюмы, слава богу, они меняют, а еще каждое утро, по очереди, пересаживаются с одной стороны стола на другую; но кресла свои они всегда таскают с собой.
Единственные прочие видимые персонажи — пара пожилых джентльменов, которые наблюдают за своими младшими коллегами, расположившись на заднем плане и словно воплощая некий второстепенный зеркальный сюжет. Ни один из четверых не разговаривает; тем не менее в ушах театралов звучат диалоги. Закупоренная в застекленной кабинке, высоко наверху, на уровне второго балкона, невидимая третья пара актеров пытается разгадать мысли персонажей на сцене. Эта заполняющая наушники какофония из рискованных предположений и азартных прогнозов — самое интересное в этом театре: поскольку на сцене либо не происходит ровным счетом ничего, либо повторяется одно и то же. Изредка оба исполнителя главных ролей делают легкие движения руками, после чего немедленно принимаются что-то карябать в своих книжечках. Из прочего в этих четырех-шестичасовых дневных спектаклях есть только входы и выходы: один персонаж внезапно вскакивает, будто его оскорбили, и уходит в левую кулису — нескладный, ковыляя на цыпочках, мелкий — суетливо семеня. Иногда, набравшись духу, они могут покинуть сцену одновременно. Но лишенные телесной оболочки голоса никуда не денутся из уха и продолжат оценивать, теоретизировать, фантазировать — озабоченные, самоуверенные, ликующие, поникшие.
Скептики утверждают, что наблюдать за шахматным матчем — развлечение того же рода, что смотреть, как сохнет краска на картине. Ультраскептики отвечают: по отношению к живописи сравнение несправедливо. Однако ж в течение трех месяцев самые дешевые места в Театре Савой были, судя по всему, самыми дорогими дешевыми местами во всех лондонских театрах. Чтобы посмотреть на Чемпионат мира по Шахматам, организованный The Times, из партера, нужно было выложить двадцать фунтов, £35 — с балкона, £55 — из бельэтажа. Со стороны газеты The Times попытка компенсировать некоторую часть своих вложений, оцениваемых в £4–5 миллиона, была обусловлена не только жадностью или безрассудностью — тут было и искреннее предвкушение интереса отечественной публики. Впервые в современной истории чемпионата — ведущего свою летопись от состоявшегося в 1886 году матча между Стейницем и Цукертортом — в качестве претендента на титул возник британец. Найджел Шорт также был первым представителем Западного мира, прорвавшимся в финал соревнования — после Бобби Фишера в 1972-м. А чтобы найти другого представителя Запада, до Фишера, нужно было вернуться аж в 1937 год — к голландцу Максу Эйве; тогда как в пост-фишеровскую эпоху единственный способ проникнуть на какой-либо из следующих семи матчей за звание чемпиона мира состоял в том, чтобы быть русским с фамилией, начинающейся на «К»: Карпов, Корчной, Каспаров. И вот наконец в эту компанию затесался свой парень, за которого надо было как следует поболеть — потому как в этой паре он был явным аутсайдером. Эксперты в один голос твердят, что Каспаров — сильнейший игрок в истории шахмат; Шорта и в первую десятку никто не ставил. О том, что за работенка ему предстояла, можно было судить по тому факту, что даже один из каспаровских секундантов, грузинский гроссмейстер Зураб Азмаипарашвили, в мировой квалификации котировался выше англичанина.
Гарри Каспаров был настоящей звездой — или производил такое впечатление. Это был чемпион-чемпионыч — динамичный, агрессивный, капризный; он часто позировал перед камерами тягающим гири, колотящим грушу, гоняющим мяч или плавающим в своем «хорватском островном пристанище». Он был символом новой России — родом из «раздираемого войной Баку», приятель Горбачева, а потом и Ельцина; умел подать себя и носил эффектное, пусть и неоригинальное прозвище Газза
[155]. Насчет подать себя Найджел Шорт был более тяжелым случаем, поскольку, как и многие шахматные корифеи, единственное, чем он по большей части занимался все свои двадцать восемь лет, была игра в шахматы. В общем и целом про него были известно всего две вещи: что одно время он выступал в подростковой рок-группе «Приспичило!» (первоначально именовавшейся «Упор тазом») и что в сейчас он женат на гречанке на семь лет старше себя, которая практикует театральную терапию. Нуда «шахматная биография» — это ведь, как съязвил однажды Трюффо про словосочетание «британский фильм», — противоречие в терминах. Шахматы, как всем известно, — деятельность, не имеющая никакого отношения ко всей прочей жизни: отсюда и берется их мимозная интеллектуальность. Теоретически биография связывает частную жизнь с общественной таким образом, что первая подсвечивает вторую. Но в шахматах такая связь, или редукция, невозможна. Предпочитаетли гроссмейстер X французскую защиту потому, что его мать бросила его отца, когда он был еще маленьким ребенком? Ведет ли ночное недержание мочи к Грюнфельду
[156]? И так далее. Фрейдисты могут рассматривать шахматы как эдипальную деятельность: конечная цель здесь — убить короля, а сексуально-привлекательная королева выполняет доминирующую функцию. Но притянутые за уши параллели между поведением игрока на доске и за ее пределами дают столько же опровержений, сколько доказательств этой психологии.
Именно поэтому Кейти Форбс, беспощадно выпотрошившая своего клиента в «Найджел Шорт: охота за Короной», добавила к его образу всего несколько штрихов неочевидной применимости. В детстве Найджел свалился в канал в Амстердаме; в двадцать лет, посреди родного Манчестера, его ограбили на улице; когда ему было тринадцать, его родители развелись; он часто заявлял о том, что желал бы стать депутатом в парламенте от партии тори. О том, сколь скудна событиями биография мистера Шорта, можно судить по тому, что в одном месте мисс Форбс вынуждена зафиксировать, что в отрочестве Найджел «пугал знакомых, угрожая покрасить волосы в синий цвет». Угроза, впрочем, так и не была приведена в исполнение, хотя, как знать, одаренный воображением психобиограф мог бы поработать с этой деталью, учитывая то, что синий — символический цвет Консервативной партии.
Все эти незначительные и банальные подробности воспроизводились к месту и не к месту. Поскольку игроки в шахматы, как правило, ни харизматичны, ни полиморфны, забавно было наблюдать, как Шорта всем миром впихивали в различные журналистские шаблоны. Для журнала Hello! этого консервированного рисового пудинга газетного киоска, он был Найджел-семьянин, с блаженной улыбкой позирующий на фоне своего греческого пристанища с женой Реей и маленькой дочкой Кивели в обнимку. Для Sun он был Найджел — современный британский герой, «любитель рок-музыки и оторваться с корешами за кружечкой пивка… Он прорвался из самых низов и при этом не пренебрегал и другими своими страстями — женщинами и музыкой». Шорт безропотно снялся на фотографии в стиле «мачо» — с головы до пят затянутый в черную кожу, с электрогитарой наперевес, он красовался между аршинными шахматными фигурами. Название заметки? «ITS ONLY ROOK AND ROLL BUT I LIKE IT»
[157]. Невинная забава, нет-нет, пожалуйста, однако ж — выглядит довольно неубедительно. Кстати, у Найджела тоже есть прозвище. Если Гари — Газза, то Найджел — Ношер. Этимология? «Nigel Short» анаграмируется в языке школьников как NosherL. Git
[158].
Шорту двадцать восемь, Каспарову тридцать, но, судя по предматчевым пресс-конференциям, можно было бы предположить, что разница в возрасте между ними гораздо значительнее. Шорт — мальчишеская фигура в костюме бутылочно-зеленого цвета с прохвессорскими очочками и стрижкой полубокс — был совершеннейший недоросль: нервозный, тушующийся, и говорил он с несколько придушенными гласными, как заика, прошедший через логопеда. На подиуме при нем находился его менеджер и бухгалтер, гроссмейстер Майкл Стин (о котором однажды было сказано, что он думает о шахматах всегда, кроме того времени, когда на самом деле играет в них); в его обязанности дядьки входило время от времени забирать микрофон и отводить каверзные вопросы. Разумеется, нет никакой причины, по которой шахматный игрок должен быть хорош в сфере паблик-рилейшнз; но даже и при этом разница между Шортом и Каспаровым была феноменальная. Во-первых, английским языком русский владеет гораздо лучше, чем Найджел. Он дирижировал пресс-конференцией без посторонней помощи и с президентской непринужденностью; чувствовал себя в своей тарелке как в геополитике, так и в шахматах; учтиво уделял особое внимание вопросам, в которых был сведущ в полной мере; и в целом выглядел в высшей степени неглупым, искушенным и открытым. В своих многочисленных бумажных интервью и телевыступлениях Шорт, по контрасту, производил впечатление человека рассудительного, сосредоточенного, основательного и педантичного, пока говорил о шахматах, — и едва-едва выросшего из штанов с помочами, когда речь заходила о еще чем-нибудь, кроме шахмат. Глядя на него, невольно вспоминаешь замечание великого чемпиона мира Эмануила Ласкера в его «Учебнике шахматной игры»: «В жизни все мы бестолочи».
Искусственно созданный ажиотаж и шумиха вокруг матча повлекли за собой хилые потуги демонизировать Каспарова. То была особенность всех чемпионатов мира, начиная с «Фишер против Спасского» — все они непременно должны были преподноситься в жанре «хороший парень против плохого парня», «либо мы, либо они», чтобы к игре можно было привлечь внимание болельщиков-непрофессионалов. Тот эпохальный матч в Рейкьявике подразумевал, что победа Фишера воплотила триумф западного индивидуализма над номинальной фигурой, выставленной Советской шахматной «машиной». (Замечание лингвистического характера: у нас иногда могла быть «программа», у них — всегда была «машина».) Когда возник Каспаров, которому предстояло провести первую из пяти своих утомительных схваток с Карповым, на Западе его описывали как молодую шпану, дерзкого аутсайде- pa — наполовину еврейского происхождения, осмелившегося подняться против Московского центра; позже он стал лицом горбачевской России, символом открытости и обновления — ведь это он сумел поставить на колени бывшего дружка Брежнева. Сейчас, в ситуации, когда Каспаров бросил вызов представителю Запада, пришлось переосмыслить его как «последнего крупного бенефициария Советской машины»; тогда как тот факт, что он собрал сильную команду секундантов из бывшего СССР, был приписан не только могуществу все той же зловещей «машины», но также и тем капиталам, которые Каспаров сколотил за время своего владычества. Шорта, таким образом, можно было изображать западным индивидуалистом, вынужденным экономить каждую копейку (при том, что своему тренеру Любомиру Кавалеку он платил £125 000 за двадцать недель работы и обещал в случае своей победы начислить премиальные в том же размере). В политическом аспекте акценты также были расставлены по-новому. Тот факт, что Каспаров переметнулся из лагеря Горбачева к Ельцину, дал Шорту, без пяти минут депутату Тори, повод осудить политические убеждения своего оппонента как «лицемерные»; кроме того, в предматчевых интервью он со знанием дела говорил о «связях с КГБ». Под чем подразумевалось, во-первых, что еще в Азербайджане Каспаров пользовался дружбой и протекцией местного босса КГБ; и во-вторых, что он прошел курс тренинга у знатного специалиста по манипуляции, позволяющий психологически выбивать своих оппонентов из колеи. «Вся эта сплетня, может быть, и яйца выеденного не стоит, — заметил Шорт касательно последнего утверждения, мимоходом ретранслировав его читателям The Times, — но она очень логично вписывалась бы в общий антураж».
Но и это было еще не все. Шорт и его клика намеренно раздували личную неприязнь англичанина к Каспарову как один из факторов будущего боя. «Трудно назвать конкретный момент, после которого Найджел Шорт впервые начал испытывать отвращение к Гарри Каспарову», — писал Доминик Лоусон, редактор Spectator и близкий друг Шорта. Тем не менее он отлично справился с этой задачей, зафиксировав инцидент, произошедший в 1991 году во время турнира в Андалузии, когда Каспаров, тогда уже чемпион мира, рассмеялся Шорту в лицо в ответ на его атакующий ход. Русский — на этом разоблачения Лоусона не заканчивались — также «вперивается взглядом» в своих противников и, по словам Найджела, расхаживает взад-вперед в их поле зрения — «нарочно… будто бабуин». И ведь не то чтобы Шорт особенно нуждался в услугах своего друга в качестве рупора. К тому времени он уже называл чемпиона «азиатским деспотом», клеймил его секундантов как «лакеев и холуев», сетовал, что Каспарова «в детстве мало потчевали березовой кашей» и бил себя кулаком в грудь, сокрушаясь, что когда дело идет о финале чемпионата мира, «я не хочу опускаться до уровня животного, чтобы победить животное». На предматчевой пресс-конфренции Шорту был задан вопрос о проведенных им параллелях между Каспаровым и «человекообразной обезьяной». Хотя журналист обеспечил ему пространство для маневра, допустив, что то была «старая цитата», Шорт ответил с лихостью, достойной пятиклассника: «Так ведь все, кто видел Каспарова в бассейне, знают, что он жутко волосатый». Дождавшись смешков в зале, Шорт обосновал свою «старую цитату» ссылкой на то, что вот и «норвежская женская сборная называет Каспарова «Ковриком»».
Домашние заготовки или экспромты, высказывания англичанина больше напоминали размахивание шахматной доской. Впрочем, даже и эта атака — ход конем по голове — была легко отражена. Каспаров и КГБ? «Я полагаю, — учтиво отвечал чемпион, — в жизни мне приходилось встречаться с должностными лицами из КГБ. Но мне не кажется, что кому - то придет в голову всерьез прислушиваться к обвинениям англичанина, понятия не имеющего, что значит жить в Советском Союзе». Каспаров и человекообразная обезьяна? Как знать, может статься, те девушки вокруг бассейна в большей степени оценили русского, чем «бледные английские прелести» Найджела. Поскольку Каспаров играл роль вежливого дипломата и невозмутимого чемпиона, высказывания Шорта стали казаться не просто глуповатыми, но и негостеприимными. Если в твою страну приезжает чемпион мира, чтобы продемонстрировать свое мастерство, тебе не следует приветствовать его казарменными остротами насчет интенсивности его волосяного покрова.
Сам Каспаров нанес всего один предматчевый словесный удар — как раз перед тем, как Шорт играл с голландцем Яном Тимманом за право оспорить титул. В ответ на вопрос, с кем он предполагает встретиться и как, по его мнению, пройдет этот финал, чемпион сказал: «Это будет Шорт, и это будет short»
[159]. Но каспаровский нешуточный — и жуткий — ответ на найджеловские издевки был дан, абсолютно правильно, в Савое, где двое сошлись за шахматной доской. Находящийся под пристальным наблюдением, он не стал впериваться взглядом, ухмыляться над найджеловскими ходами, расхаживать, как бабуин. Он вел себя безупречно. И в то же время играл в беспощадные шахматы — не на жизнь, а на смерть.
Первые четыре партии из двадцати четырех были для Шорта катастрофическими. В тот первый вторник сентября, вышагивая по Стрэнду и без особого успеха пытаясь подбодрить свой патриотический дух, я думал: 2:2 после первых четырех игр, с нас и этого будет довольно. Да какое там — это было бы просто фантастикой. Шорт печально известен как игрок, который вечно заваливает начало в больших турнирах. Таким образом (таков был мой скромный план), Шорту надо попытаться притормозить чемпиона, сбить с него гонор, замотать, не позволить ему играть так, как тот хочет. Восемь дней спустя стало понятно, что Шорт умудрился разыграть практически наихудший дебют — три поражения и одна ничья. Это было дурным знаком не только из-за изуверского счета, но и по многим другим причинам. Шорт проиграл первую партию после того, как оказался в цейтноте — ринувшись в неистовую атаку и проигнорировав предложение ничьей. Он закончил вничью вторую после того, как упустил возможность создать проходную пешку, которая, поговаривали, могла бы дать ему шансы на победу. Он проиграл третью, несмотря на яростную, великолепную атаку на каспаровского короля. И он проиграл четвертую, успев впечатляющим образом развернуться и как следует потрепать противника. Предварительные итоги выглядели примерно так: Шорт показал, что может доставить Каспарову проблем, но чемпион мог ответить на них так, что мало не покажется.
В двух шагах от Савоя, в «Simpson \'s-in-the-Strand», оборудована Гроссмейстерская Гостиная. Вообще-то это один из тех почтенных британских ресторанов, где ростбиф прибывает в бронетранспортере из позолоченного серебра, а гинея тому, кто нарезает мясо, поможет вам увернуться от куска с хрящами. Одновременно это и место со своей шахматной историей. В прошлом веке на втором этаже Симпсоновского Дивана сходились любители и профи — чтобы откушать здесь кофию, сыграть партейку и поставить на кон шиллинг-другой; здесь в 1851 году Андерссен проводил свою так называемую «бессмертную партию», эталон самоотверженной атаки, против Кисерицкого. Затем этот клуб приказал долго жить, но изогнутая латунная табличка, гласящая «Таверна-Диван Симпсона», словно щит с гербом, висит на стене курительной комнаты внизу — которая и реквизирована ныне гроссмейстерами с их свитами. Атмосфера напоминает нечто среднее между профессорским залом и школьной раздевалкой перед спортзалом. Тут, вдали от церемоний и живого процесса игры, есть все предметы первой необходимости, чтобы следить за партией: два гигантских видеотабло в виде шахматных досок, где в режиме реального времени высвечиваются ходы, телевизор, транслирующий изображение игроков за столом, снятых общим планом фиксированной камерой, другой телевизор, опорожняющийся горячими комментариями первого часа игры, целый арсенал шахматных досок — чтобы барабанить на них вероятные развития партии, оборудованные доступы к базам данным и компьютеру Official Bulletin, пепельницы и бар за полцены. Также здесь наличествуют и излишества: пространство для того, чтобы орать и бурчать, бубнить и щебетать, рвать и метать, а также кататься по полу от злости. Комната, битком набитая гроссмейстерами, которые благим матом анализируют все что движется, напоминает кадры из телесериала о дикой природе — яростно возящиеся львята. И территориальные свои претензии они выражают точно так же: огрызаются, порыкивают, гомозятся и покусывают друг друга зауши; и только когда камера отъезжает, мы понимаем, что сами-то лев со львицей как ни в чем не бывало развалились себе на пригорке.
К концу третьей партии по Гроссмейстерской Гостиной поползли сочувственные перешептывания насчет «невезения». Шорту «не повезло» проиграть по времени в первой партии — а ведь у него было на пешку больше; «не повезло», когда он упустил свой шанс использовать возможности проходной пешки во второй партии; «не повезло», когда ладья Каспарова оказалась именно там, где нужно, чтобы пресечь мощную атаку в третьей партии. Каспаров, что неудивительно, не считал, что выиграл третью партию по этой причине: «Я все время чувствовал, что истинность на моей стороне». Шорт фыркнул на это: «Абсолютная чепуха. Шахматы — не наука». С другой стороны, он не собирался кивать на свое «невезение», чтобы объяснить случившееся. «Везение существует в шахматах, но к тому, что я упустил свой шанс на победу, это не имеет отношения. Я не слишком хорошо играл, вот и все. От вас зависит, везет вам или нет». Мой собственный опыт головокружительных восторгов и мук шестидесяти четырех клеток всегда убеждал меня, что шахматы — зона, свободная от везения, даже более свободная, чем, например, теннис (где может что-нибудь проворонить судья на линии, или мяч неправильно отскочить, на изношенном корте) или бильярд (где можно смазать удар, если на шаре оказалась крупица грязи). Несомненно, в шахматах есть только ты, твой противник, фигуры и — в каспаровских терминах — исследование истинности позиции. Я изложил свою точку зрения Колину Краучу, бородатому и дружелюбному мастеру международного класса, за которым числится один из страннейших рекордов: девять лет назад, на турнире в Лондоне, играя черными, он поставил самое большое количество — за всю историю документированных партий — непрерывно следующих друг за другом шахов, общим числом сорок три, и, методично пыхтя, додавил-таки своего соперника. Крауч утверждает, что везение существует, и двух родов: первое — когда твой противник прозевал что-то или сам испортил себе позицию к твоей выгоде (хотя это можно списать и на разницу в мастерстве, а не только на случайность); и второе — когда позиция развивается в сторону чрезвычайного осложнения, так что ни один игрок должным образом не осознает или не может увидеть преимущество — но тем не менее оба вынуждены играть. Каспаров в общем подтверждает это, когда говорит в «Смертельных играх» Фреда Вайцкина: «Обычно полагают, что шахматы — логическая игра, и да, там есть логика, но на самом верхнем уровне логику часто невозможно разглядеть. Есть такие позиции, когда рассчитать ничего уже практически нельзя, и тогда ты следуешь своему воображению, интуиции, играешь пальцами». Пусть так, но ведь даже и когда попадаешь Туда, Где Аналитика Буксует, разве и там речь не идет о превосходстве воображения, интуиции и пальцев одного игрока — а не о том, чтобы махнуть на все рукой: будь что будет? Может статься, на некоем конечном уровне шахматные игроки не хотят брать на себя абсолютную ответственность за все, что происходит.
Однако, как бы ни определялось «везение» и сколь бы широко ни интерпретировалось оно шахматными патриотами на протяжении первых трех партий, ни одному комментатору не хватило наглости прибегнуть к этому объяснению после четвертой партии. В тот день в Гроссмейстерской Гостиной яблоку негде было упасть и гудела она пуще обычного: ожидалось побоище. Шорт во второй раз играл белыми, должен был идти и побеждать и с самого начала принялся тщательно выстраивать растянутую и крепкую позицию. Каспаров, которого простили бы за спокойную игру черными — он мог пожинать урожай побед в первых трех партиях и неторопливо заманивать в свои сети Шорта, которому самое время было рвать жилы, — вместо этого ответил агрессивной вариацией комбинации «Отравленная Пешка». Черные в этом случае вынужденно принимают пешку на вертикали белого ферзевого коня, неблагоприятным последствием чего становится изоляция ферзя, который должен изрядно попотеть, чтобы пробить себе дорогу к основному месту действия. В теории белые нейтрализуют черную королеву, в хвост и в гриву гоняя ее по доске и по ходу дела формируя из своих фигур атакующий строй. Шахматы, даже на дилетантском уровне — это споры о построении и активности, развитии позиции и материала; на более высокой ступени любое промедление может оказаться смерти подобно. Это то, что сделал Шорт: он сдал пешку, чтобы форсировать наступление.
Затем произошло нечто еще более неожиданное: Шорт предложил голодной каспаровской королеве вторую пешку. Гроссмейстеры глазам своим не поверили: не осмелится ведь Каспаров взять и эту пешку тоже? Даже если она была отравлена не настолько явно, как первая, — все равно, должна же и она быть хоть сколько-нибудь токсична. Но черная королева в тот день могла похвастаться луженым желудком и сожрала вторую пешку; после чего Шорт выпихнул ее в сиротливую клетушку на простаивающую сторону доски. На этот раз она казалась еще более изолированной, чем раньше. У Каспарова было на две пешки больше, зато на 20-м ходу Шорт за милую душу мог свести партию к ничьей простым повторением ходов — если бы хоть сколько-нибудь усомнился в своем позиционном преимуществе.
Когда монитор высветил следующий ход Шорта — Rael, отклоняющий варианте ничьей, по Гросмейстерской Гостиной пронеслись радостные возгласы и даже раздались хлопки. «Он идет на победу — он отверг ничью!» Дальше — лучше: «После Nc4 Каспарову придется пожертвовать фигурой». Так все в точности и вышло — он подставил свою ладью под коня, иначе его королеву огрели бы тряпкой и вымели на помойку, как навозную муху, угодившую в паутину. Шорт прессовал по всем фронтам, тогда как Каспаров, казалось, ушел в глухую оборону, не заботясь об улучшении позиции, иногда подлатывая бреши и редко-редко позволяя себе неопасные контрвыпады. Они достигли точки, когда Каспаров, съев пешку, неминуемо должен был спровоцировать размен. Чемпион надлежащим образом сыграл 27… dxc4, после чего, Гостиная не сомневалась, Шорт должен был взять черную пешку своим слоном. Когда он не сделал это, зал замер; слышно было, как руки потеют от напряжения. «Гляньте-ка, Найджел опять думает. Это очень плохой признак. Он не похож на человека, который следует по заранее запланированному маршруту». Найджел между тем продолжал думать. «Язык тела выглядит паршиво». Как выяснилось позже, англичанин ошибся в расчете последствий долгого вынужденного размена и теперь ему ничего не оставалось, как сыграть худший ход.
Начиная с этого момента и далее, Гостиная наблюдала за тем, как Каспаров огнем и мечом идет по шортовским городам и весям. Шорт вынужден был делать то, с чем не понаслышке знакомы игроки второго ряда, чьи позиции трещат по швам: самоубийственные броски на короля противника — отлично понимая при этом, что тебя расстреляют из пулеметов в крошево еще до того, как ты достигнешь вражеского дзота. «Что мне сказать про этот ход?» — вопрошал Эрик Шиллер, американский мастер спорта и выпускающий редактор Official Bulletin того дня. Он помешкал над своим компьютером за столом главных гроссмейстеров, ожидая подсказки. «Жопа», — сказал кто-то из экспертов. «Полная жопа», — добавил второй. Настроение было мрачное, с тем добавочным оттенком горечи, который появляется, когда дело идет к тому, что свой вроде как парень вот-вот разочарует тебя. «Это жопа или полная жопа?» — спросил Шиллер, надеясь разрядить обстановку. «Это неминуемая жопа», — вмешался третий специалист. «Так все-таки — это жопа, полная жопа или неминуемая жопа?» Но ни у кого так и не хватило смелости ответить, и на 39-м ходу, за секунду до того, как его время истекло, Шорт капитулировал. Не стоит удивляться, что устный обмен мнениями не пробил себе дорогу в печатную версию Bulletin, хотя собственно оценка происшедшего там не особенно зашифровывалась. Шортовский ответ на 27… dxc4 был охарактеризован как «откровенно абсурдный», тогда как американский гроссмейстер Патрик Волфф (который провозгласил победу для Шорта на 14-м ходу и победу для Каспарова на 20-м) лаконично отрапортовал о шортовской позиции после 34 хода следующим образом: «Дело дохлое».
Когда подслушиваешь околошахматный треп, обнаруживаешь, что он воспроизводит и подтверждает гремучую смесь насилия и интеллектуальности, свойственную этой игре. Тогда как на демонстрационных досках они всего лишь кончиками пальцев передвигают фигуры — проворно опровергая наивное предложение еще какого-нибудь гроссмейстера, если судить по языку, можно подумать, что они участвуют в уличной драке. Вы не просто атакуете фигуру, вы набрасываетесь на нее. Не просто берете, допустим, ладью — но сшибаете ее, мочите или вырубаете. Пешки могут тихо-мирно перемещаться по доске — но предпочитают нестись в атаку, будто это штурмовые дивизии. Навязывая противнику цейтнот, вы стараетесь повиснуть на нем\', жертвуя фигуру — сдаете ее, будто город на разграбление. И поскольку глаголы, связанные с семантикой насилия, требуют жертв, деревяшки вашего противника воплощаются в живую материю: «Я хочу надрать уши такому-то парню и такому-то».
Где агрессия, там и презрение. Так стратегия противника, которая кажется пассивной или неавантюрной, объявляется вегетарианской. (Гитлер, разумеется, был вегетарианцем, но это не важно.) Вот Найджел Шорт размышляет перед матчем на первенство мира, не воспользоваться ли ему кое-какими из тех эксцентричных дебютов, которые он опробовал в игре с Карповым: «Нет, для Каспарова такие дебюты — это семечки, с такими дебютами он мне жопу надерет. Мне нужно изобрести дебют, достойный настоящего мужчины. Чтоб это была не какая-нибудь тарталетка
[160]». Настоящие мужчины не позволяют, чтобы им надрали жопу; они сами надирают. А вот кое-какие предматчевые высказывания Шорта, взятые из «Внутренней игры» Доминика Лоусона. «Я вставлю ему по самые помидоры». «Я этого парня натяну так, что мало ему не покажется». «Узнает он у меня, что такое кузькина мать». «Я ему такой мат поставлю, что он потом всю жизнь будет с больной жопой ходить». Лоусон также вспоминает один турнир в Барселоне, где он впервые услышал от Шорта аббревиатуру «330», которая, сколько он мог понять, была сокращенным обозначением какой-то сложной тактической уловки. Поначалу ему стыдно было признаваться в том, что он не знает чего-то, касающегося шахмат, но после того как Шорт и американский гроссмейстер Ясер Сейраван использовали выражение несколько раз, он наконец сломался и осведомился, что же это такое. «Заманить. Задавить. Отмудохать», — хором грянули в ответ оба гроссмейстера.
Есть и другой язык, сложным образом переплетенный с первым, — язык теории и устремлений; и слова в нем подлиннее. Ход может быть естественным или искусственным, позиционным или антипозиционным, интуитивным или антиинтуитивным, тематическим или дисфункциональным. Если цель этого хода — скорее задержать противника, чем вселить в него тревогу, говорится, что он профилактический. А к чему стремятся оба игрока? К истинности позиции или, иногда, к абсолютной истинности позиции. Они сражаются, чтобы удостоверить что-либо; хотя посторонний наблюдатель может и не верить в истинность этого. В результате каждая партия становится сценой из зала суда, а чемпионат мира — Судным днем. Другая аналогия — философская беседа, симпосиум: можно ведь сказать, например, «игроки продолжают свою дискуссию, касающуюся вариации Вс4 Найдорфа». Чисто умозрительные притязания, как видите, сочетаются с приземленной брутальностью; и, похоже, игроки так и не выработали какого-то промежуточного языка.
Стратегическое вербальное насилие вовсю практикуется и за пределами шахматной доски. Два бранных термина, которые мне чаще прочих приходилось слышать в среде шахматистов, были «предатель» и «полоумный». Оба этих эпитета широко использовались в ходе глобального организационного конфликта, предшествовавшего лондонскому состязанию. На протяжении многих десятилетий первенства мира по шахматам проводились под эгидой FIDE, Международной федерации шахмат, но чем дальше, тем больше, между закоснелой бюрократией и скоропреходящими эго с высокими финансовыми амбициями возникали разного рода трения. Отношения между FIDE и игроками высшей лиги резко испортились в президентство Флоренсио Кампоманеса. Когда я спросил одного английского гроссмейстера о его мнении насчет Кампоманеса, он ответил, что это очаровательный, здравомыслящий и очень приятный господин: единственная проблема состоит в том, что ему следовало бы руководить не спортивной федерацией, а маленькой марксистской страной с большим военным бюджетом.
Квалификационный цикл, из которого Найджел Шорт вышел в соперники Каспарова, как обычно, был организован FIDE. Кампоманес уже даже объявил, что финал пройдет в родном шортовском Манчестере, когда два претендента вдруг самовольно похитили состязание, учредив свою собственную конкурирующую организацию — Профессиональную шахматную ассоциацию. ПША продемонстрировала (отчасти у нее просто не было другого выхода), что можно успешно провести большой чемпионат, сократив количество чиновников и упростив бюрократические процедуры; они ввели некоторые удобные для зрителей изменения в правилах (так, каждая отдельная партия должна была заканчиваться без перерыва); они зарабатывали больше денег для себя; и, естественно, их обвинили в том, что они предатели. Каспаров боролся с FIDE много лет; тогда как Шорту, видите ли, не нравилось, чтобы думали, будто он явился на все готовенькое. «FIDE считала меня милым маленьким кроликом — ну как же, я все время улыбаюсь и выгляжу безобидным, — позже вспоминал англичанин. — Но я — кролик с острыми зубами, мне палец в рот не клади».
Что это — чреватая большим будущим смелая вылазка плюс принципиальное утверждение права индивиуума продавать свои услуги лицу, предложившему наивысшую цену, или сиюминутное своекорыстие? Несомненно, того и другого понемножку. Учреждение ПША способствовало хорошей подготовительной рекламе; но одновременно вся эта предматчевая суматоха отвлекала игроков от собственно финала. Шорт, никогда не игравший на таком уровне, скорее мог пострадать от всех этих помех; и бранили его больше, чем Каспарова. Один манчестерский сановник, понявший, что чемпионат уплыл у него из рук, назвал Найджела «дурья башка»;
12 Письма из Лондона тогда как Британская шахматная федерация распространила резолюцию о том, что Шорт дискредитировал игру, и разбранила самого знаменитого своего игрока в странно душещипательном пресс-релизе: «Вы могли бы быть шахматным героем, легендой своей эпохи, а вы…» Кампоманес тем временем поквитался тем, что лишил Каспарова его титула, исключил обоих игроков из рейтингов ELO (официально подсчитанный коэффицент силы) и учредил параллельный и одновременный чемпионат мира под эгидой FIDE. Мир шахмат стал таким же расколотым, как мир бокса, и к концу года у нас будут сразу три чемпиона мира — по версии ПША, по версии FIDE плюс Бобби Фишер, который вот уже много лет продолжает утверждать, что поскольку никто ни разу не победил его, то ЕЮЕпишша его титула незаконно, так что он по-прежнему — питего ипо.
ПША — организация настолько ad hoc, что состояла она — и по-прежнему состоит, на момент написания — только из Шорта, Каспарова и каспаровского юриста; она была создана, по часто цитируемому выражению Рэймонда Кина, «с целью даровать шахматам второе рождение — и жизнь в современном мире». Что подразумевало «обеспечить болельщикам максимальное удовольствие и максимальную отдачу — спонсорам», согласно одному из редких публичных заявлений Ассоциации; также это подразумевало «точнее сфокусированный маркетинг». На своей первой пресс-конференции Найджел Шорт говорил о необходимости «профессионализировать и коммерциализировать этот спорт, как это произошло с теннисом и гольфом». Звучит это достаточно красиво, но в декларациях Ассоциации есть и довольно много демагогии. А еще — все тот же ползучий канцелярит. Как вам, например, такие заявления: «ПША — первый руководящий орган, со-основанный чемпионом мира и финансируемый им с перспективой дальнейшего предоставления титула посредством состязаний, организованных согласно разработанным правилам. Таким образом, у ПША есть неотъемлемое право поступать вышеописанным образом — каковым не обладал ни единый из предшествующих компетентных органов». Если перевести это на язык детской площадки, получится примерно следующее: «А игрушка-то самая большая у меня! Обманули дурака на четыре кулака, курица помада, так тебе и надо! А ну-ка отними, а ну-ка отними!» Профессионализировать и коммерциализировать… теннис и гольф. Отчасти это означает-телевидение, и вещательные корпорации раскрыли свои объятия. Channel 4 (как один из спонсоров) транслировал матч трижды вдень, Би-би-си посвятил чемпионату ежедневную передачу. Телевизионные крупные планы откровенно подчеркивали физиогномические и мимические различия между двумя игроками: Каспаров вьется угрем — нахмуренный, насупленный, гримасничающий; то закусит губу, то почешет голову, то дернет себя за нос, то потрет подбородок; время от времени он тюкает подбородком скрещенные пятерни, как театрально озадаченная собака; Шорт — невозмутимый, с безмятежным лицом; у него острые локти и деревянная осанка — будто он забыл вынуть из куртки вешалку-плечики. Но весь этот репертуар тиков, плюс недифференцируемый способ играть ходы (не больно-то много пространства для комментария насчет захвата, рывка и подсечки) не бог весть как увеличивает пантеон спортивных изображений. Эксперты изо всех сил старались интерпретировать язык тела — с рвением новоиспеченных антропологов («У Найджела костяшки пальцев прижались к подбородку — он действительно концентрируется»), но слишком часто вынуждены были сводить свои комментарии к героическим попыткам расхвалить то, что происходит. «Мы в самом деле видим, как два человека думают публично! — восторгался надлежащим образом названный мистер Кин
[161]. — Мышление воплощается на телеэкране!» Камера в самом деле обеспечила один план, дававший адекватное представление о силовом поле игры: вид сверху обоих шахматистов, вытянувшихся над доской, всего в каких-то двух клетках, отделяющих их от маорийского трения носами или, что более вероятно, удара головой. Однако ж когда ни говорить, ни показывать больше нечего, то единственное, что, по существу, остается в телевизоре от шахматной партии, — это двое сидящих людей, передвигающих деревяшки.
Или — довольно часто, чтоб жизнь медом не казалась — не двигающих. Channel 4, передававший первый час каждой игры в прямом эфире, ударялся в обсуждение квазифилософских проблем бытия и ничто. Неизменно происходило одно и то же — в первые несколько минут игроки за один присест проскакивали известный дебют, пока один не отклонялся от стандартной линии, приступая к заранее подготовленной вариации. Игрок, столкнувшийся с сюрпризом, устраивался поудобнее, чтобы, впав в полудрему, с чувством, с толком, с расстановкой поразмышлять о случившемся, тогда как новатор отходил и делал себе чашечку чая. Кульминацией этого эфирного «воплощенного мышления» стала Девятая партия, сама по себе факсимиле Пятой в своих дебютных ходах. После того как первые одиннадцать ходов оттарабанили за пару минут, Каспаров сыграл оригинальный ход. Шорт думал. И думал. Рекламная пауза. И думал. И думал. Вторая рекламная пауза. И думал. Наконец, на исходе сорока пяти минут прямого эфира, он рокировался. Теннис и гольф? До свиданья.
Другая причина, по которой шахматы вряд ли побьют рекорды популярности (а поддержка овоща, сутки напролет валяющегося на диване перед телевизором, равно как и обалдуя, протирающего штаны на трибунах, является существенным финансовым фактором), — это харизмы игроков, весьма и весьма различающиеся. Если бы у всех игроков были такие же светлые головы и подвешенные языки, как у Гарри Каспарова, шахматы могли бы печатать собственные чековые книжки. Но истина в том, что слишком много членов клуба четырех коней не то чтобы совсем ку-ку, но, как бы это сказать, принадлежат к особой касте трэйнспоттеров
[162]. Склонность к аноракам, полиэтиленовым пакетам, лежалым бутербродам, интровертное возбуждение — это лишь некоторые из их отличительных особенностей. Телевидение изо всех сил старалось работать с отдельным и особям и: двумя штатным и гроссмейстерами Channel 4 были Дэниел Кинг, выглядевший — со своей шевелюрой до плеч и сорочками всех цветов радуги — определенно vie de Boheme, на фоне коллег по крайней мере, и словоохотливый тип по имени Рэймонд Кин (прозванный «Пингвином» из-за своего раскормленного брюшка и довольно антарктических контуров головы и плеч). Самым впечатляющим, однако ж, — или, если вы были озабоченным рейтингами инспектором телеканала, производящим самое страшное впечатление — был третий: Джон Спилман.
Спилман, вне всякого сомнения, очень сильный игрок — в 1988-м он одолел Шорта в кандидатском цикле, а в настоящее время был одним из секундантов англичанина. Кое-кто, более того, придерживался мнения, что спилмановский заковыристый и неизмеряемый общим аршином стиль мог причинить Каспарову больший ущерб, чем шортовская манера, агрессивная без обиняков; впрочем, когда в порядке эксперимента я изложил эту теорию гроссмейстеру Джеймсу Пласкетту в баре Гостиной, он посмотрел на меня так, будто я только что сыграл какой-то откровенно идиотический дебют (что - то вроде lh4), и ответил: «Газза разгромит кого угодно, разве нет?» А вот моя скромная лепта в памятник Спилману: однажды я играл с ним в благотворительные синхронные шахматы, и, надо сказать, он управлялся с моим атакующим напором и заранее заготовленными оригинальными ходами куда как недурно, особенно если учесть, что одновременно он отражал натиск еще тридцати девяти человек. (По правде сказать, вот что там происходит: ты сидишь над доской, обливаясь холодным потом и испытывая чувство жуткого одиночества — зная, что обязан сходить к тому моменту, когда гроссмейстер вновь предстанет перед тобой. Это прекрасно на старте, когда риск позорно дать зевка меньше, и у тебя есть сколько-то времени на раздумье, пока он шастает по другим тридцати девяти доскам; но по мере того как партия развивается, другие игроки выбывают, позиция усложняется, твой истязатель носится между столами с такой скоростью, что едва успеваешь взглянуть на доску, а уж он опять тут как тут. В такие моменты чувствуешь жалкое подобие того, что значит выдерживать полномасштабный прессинг самого высокого уровня с другой стороны доски. Еще один унизительный аспект — осознавать, что мечущаяся фигурка, которая на секунду вглядывается в позицию, отстреливается и как угорелая мчится дальше, на самом деле играет не с тобой; она играет с доской. Ты не только какая-то несчастная одна сороковая ее времени на размышление, но также и простой эквивалент некой готовой позиции, этюд, подсунутый ему кем-то из тренеров, чтобы немножко растормошить своего подопечного.
Но Спилман, при том что за доской-то он семи пядей во лбу и нянькаются с ним, будто с малым дитятей, никогда не станет Агасси шестидесяти четырех клеток. Однажды в The Times его имя набрали с опечаткой — «Specimen»
[163] и это прозвище по-прежнему на слуху и не утратило своей актуальности. Рослый, нескладный и стеснительный, вечно с потупленным взором, в очках с толстыми линзами и круглой клумбой волос на голове, которых не касалась расческа,Specimen — крайний случай «яйцеголовости» игрока в шахматы. Вторым его прозвищем, дошедшим до нас с тех времен, когда он помимо всего прочего носил карабас-барабасовскую бороду, было Speelwolf. Сохранились раритетные телевизионные кадры, где он танцует после шахматной Олимпиады. Не то чтобы это существо крутится волчком — оно как будто разматывается: исступленное, напрочь лишенное координации, вихреобразное, сорвавшееся с цепи после нескольких дней, проведенных в строгой дисциплине. Боадицея
[164] со своими ножами на осях колесниц и та расчистила бы вокруг себя меньше места, чем гроссмейстер на танцполе. Несмотря на его регулярные появления в телевизоре на протяжении трех месяцев, можно было бы побиться об заклад на что угодно, что ни одна сеть магазинов одежды не обратилась к нему впоследствии с предложением спонсорского контракта. Короче говоря, он — самый страшный кошмар спортивного маркетолога. Все это, разумеется, к вящей — и более серьезной — славе шахматного спорта. Однако ж тревожное и неотменяемое присутствие Specimen служит символическим препятствием мечтам популяризатора.
Когда началась Пятая партия и Шорт отставал на целых три очка, букмекеры «William Hill» отказались дальше принимать деньги на Каспарова. Патриотически настроенные оптимисты прочесывали архивы в поисках прецедентов плохих стартов, героически преодоленных (разве не проигрывал Стейниц 1:4 в чемпионате мира, великий Фишер — 0:2, а Смыслов так и вообще один в один — 1/2: З 1/2). К Девятой партии Шорт, однако ж, проигрывал уже все пять очков, и ни о каком чемпионстве речи быть не могло. Чего на самом деле не смогла показать немилосердная статистика, так это что игры были яркими и захватывающими, и причем почти до самого конца состязания. Оба шахматиста питали склонность к резким, открытым позициям, что — помимо всего прочего — подразумевало, что наблюдатель-дилетант мог гораздо отчетливее понимать происходящее. Не все профессиональные обозреватели одобрили это. Во время Шестой партии комментаторскую кабинку Театра Савой занимал американский гроссмейстер Ларри Иване, который качал головой с таким скепсисом, что в наушниках практически слышен был хруст его шеи. «Да это какой-то этюд из серии «Против лома нет приема» из журнала Kingpin. Да разве это похоже на партию на чемпионате мира? Да на бульваре и то лучше в шахматы играют». Возможно; но одно было очевидным: здесь напрочь отсутствовали те зажатые, вязкие позиции старой советской школы, в которой первым делом считалось лишить противника пространства, с перспективой, если все пойдет гладко, разменяться пешками ходу эдак на 80-м, за чем следовал каверзный обмен слон-за-коня — на 170-м ходу, и все это вело к умеренной разбалансировке позиций противника и легкому техническому преимуществу ходу эдак на 235-м мучительного эндшпиля. Ничего подобного: здесь были шикарные, кавалеристские атаки и головокружительные ретирады, которым аплодировал бы сам Бастер Китон.
Новость о том, что Найджел Шорт вышвырнул своего тренера на исходе первой недели игры, придала перца Восьмой партии, завершившейся боевой ничьей. Любомиру Кавалеку дали расчет после Третьей партии, и сейчас он вернулся в Штаты. Известие было тем удивительнее, что потоки дифирамбов «Любошу» не иссякали, вплоть до того момента, как Шорт сделал свой первый ход. Он был, говорили нам, секретным оружием Найджела; у него была не имеющая себе равных база данных миллионов партий; он был «чехом, которого хлебом не корми, дай побить русских» (уехав из Праги в 1968 году, он снова всплыл на поверхности в Рейкьявике в качестве неофициального секунданта Фишера). Он тренировал Шорта с первых шагов англичанина на пути к завоеванию титула и разнообразно описывался как его ментор, гуру, заместитель отца и Свенгали
[165]. О степени его влиятельности можно было судить по такому деликатному откровению Кейти Форбс: Кавалек «также обращает внимание на регулирование телесных функций своего подопечного. После того как Шорт выпустит пар перед матчем, поиграв на гитаре, Кавалек не забывает напомнить ему опустошить пузырь».
Кавалека выперли, как выяснилось позже, за то, что он перестал фонтанировать новыми идеями, с чрезмерным рвением наслаждался бесплатным мини-баром и стал, по словам Шорта, оказывать на него «угнетающее воздействие». Хотя шортовский лагерь старался не придавать значения этому событию — Доминик Лоусон даже объявил, что Найджел наконец получил «ту команду, которую он хочет», последующий отчет того же журналиста о шортовском гневе и смятении открывает и вторую сторону медали: «Завтра я должен убить Каспарова. Но сегодня я убиваю своего отца… Он был моим ментором. За прошедший год я видел его не реже, чем собственную жену. Да какое там, на самом деле я провел с ним больше времени, чем с Реей… Вы ощущаете некоторую безжалостность того, что произошло? Это отцеубийство». Слушая эти стенания, Лоусон «почувствовал себя статистом в \"Царе Эдипе\"». Несомненно, абсолютно правильного момента для отцеубийства не бывает, но выбор времени для расставания с Кавалеком — а стало быть, и его пресловутой базой данных — не производил впечатления наиболее удачного: все это играет на руку противнику и удручает сочувствующих соотечественников. Не говоря уже о том, что некому теперь будет напомнить Найджелу помочиться перед игрой.
В первую субботу октября состязание достигло своей серединной точки, а Шорт так ни разу и не выиграл и по-прежнему отставал — уже на пять чистых очков. В каком-то смысле с состязанием было покончено, и букмекеры оценивали шансы Шорта на победу такими же вероятными, как подтверждение существования лох-несского чудовища в следующем году. Шортовские амбиции также подверглись перекройке: его целью было — лиха беда начало — записать на свой счет хотя бы одну победу; он «учился играть» с Каспаровым с долгосрочным прицелом показать себя лучше в следующий раз. Довольно далеко уже, как видите, от опасения, что ему придется «опуститься до уровня животного, чтобы победить животное». Но в смысле накала страстей конца было не видать, и для Шорта наступила его лучшая неделя состязания. В Десятой партии он, играя белыми, провел до последнего времени самую мощную атаку и затем упустил то, что Official Bulletin назвал «четырьмя абсолютно очевидными победами» и вынужден был довольствоваться ничьей. В Одиннадцатой партии Каспаров толково сыграл на том, что его соперник был деморализован после упущенной победы: он свел дебют к шотландской партии, в которой пару лет назад уже разгромил Шорта, и вытряс из него всю душу, будто заранее зная все, чем тот может ответить. Шортовский строй пешек — с дублирующимися пешками на двух вертикалях — выглядел никудышно; однако Шорт хитроумно защищался, катастрофа потихоньку рассосалась, так что игравший белыми Каспаров предложил ничью. (Наибольшее количество толков вокруг этого матча вызывала шортовская готовность принимать дублирование своих пешек. Какому-нибудь члену клуба четырех коней это режет глаз, тогда как мастера рассматривают это как обстоятельство, создающее полезную открытую вертикаль.) Двенадцатая партия была страшно напряженной от дебюта до эндшпиля — здесь Шорт столкнулся с позицией, которая в глазах шахматного неумехи выглядела для него ужасной: у него был слон за тремя пешками, но тогда как все эти три ферзевые пешки были заблокированы двумя каспаровскими, у чемпиона были четыре проходные и взаимосвязанные пешки со стороны короля, которые сгрудились в глубине доски, как вторгшиеся из космоса инопланетяне. Тем не менее гроссмейстер международного класса Крауч, сидевший бок о бок со мной, провозгласил ничью; так что неумехам не следует недооценивать возможности единственного слона, равно как и обороноспособность подвижного короля. Шорт получил третьи свои пол-очка за эту неделю.
В тот день в Гроссмейстерской Гостиной была полна коробочка: гроссмейстеры со свитой, журналисты, выпивохи, жены и дети, предатели и полоумные. Бросались в глаза Рея Шорт с Кивели; тут же околачивался Стивен Фрай, актер - шахматоголик, декламируя кому ни попадя свою собственную маленькую литературную домашнюю заготовку насчет той переделки, в которую угораздило попасть Шорта («Антоний и Клеопатра», II. iii, Прорицатель — Антонию: «Во что с ним ни играй, ты проиграешь, // Все выгоды твои он осмеет. Взойдет его звезда, твоя заходит»
[166]). По идее атмосфера должна была бы быть задушевная, но в воздухе витала и некая нотка досады. Громче всех, как обычно, разглагольствовали-о том, как надо и как не надо — за столом гроссмейстеров; в принципе там болели за Шорта. Но присутствующие также наблюдали нечто такое, чего всем этим маэстро явно не видать как своих ушей: бой за титул чемпиона мира. И при том что шахматы — игра чрезвычайно соревновательная, вся эта досада выплеснулась на того, кто оказался там вместо тебя, — на Найджела, стало быть, Шорта. Патриотизм (или сочувствие к побитой собаке, или вежливость к устроителям мероприятия) может, таким образом, отступить на второй план перед «Господи, ну чего ж это он творит-то?». Когда Шорт конем блокировал дальнюю атаку слона по диагонали, весь стол буквально взвыл от ужаса; но на самом деле это стало исходной точкой прочной защиты. На протяжении матча эксперты и по телевидению, и через наушники в Савое, и в Гроссмейстерской Гостиной, то и дело ошибочно прогнозировали следующие ходы обоих игроков. Очень немногие готовы были сказать: «Я не понимаю, что происходит» или «Мы узнаем это только тогда, когда получим анализ позиции от самих игроков». Но для тех, кто угрелся за гроссмейстерским столом, подглядывал в свои базы данных, выдергивал оттуда возможные вариации и затем отказывался от них, не подвергался стрессу живой игры, курсировал к бару за напитками, искрил в воздухе, пронизанном соперничеством, и при этом не имел отношения к соперничеству настоящему, в двух домах отсюда, — часто было понятно, что происходит, чересчур хорошо. «Ну да, так тоже можно, — уныло сказал Тони Майлз (первый британец, ставший гроссмейстером), со значением подвигав двумя-тремя пешками, — но это ловушка». Если и ловушка, то, судя по дальнейшим ходам Найджела Шорта, ему удалось ее проигнорировать. Несколько раз я вспоминал историю про писателя Клайва Джеймса, который однажды снабжал подписями фотографии в воскресной газете Observer. Затем один услужливый замредактора от души усовершенствовал их — сделал шутки более явными и устранил длинноты. «Знаете что, — сурово отчитал Джеймс этого зама и потребовал от него восстановить первоначальный текст, — если бы я писал вот так, я был бы вами».
Майлз был одним из тех, кто последовательно критиковал игру Шорта: «Он растерялся. Собственно говоря, это ведь Каспаров: против такого кто угодно растеряется». Это правда: Каспаров рвал Шорта, как тузик грелку. С другой стороны, до того Шорт порвал, как тузик грелку, Майлза. А Майлз («предатель» из-за того, что, судя по всему, предложил свои услуги Каспарову), кактузик грелку, порвал бы Доминика Лоусона. А Лоусон («полоумный», шепнул мне на ухо один мастер международного класса), несомненно, порвал бы, как тузик грелку, меня. Позже, на Двенадцатой партии, мы вместе с еще одним нахмуренным членом клуба четырех коней ломали голову над шортовской позицией, и в этот момент мимо нас прошествовал Рэймонд Кин. «Что вы думаете об этом?» — спросил я, указывая на продвижение ладьи, которое, как мне казалось, парализовало защиту белых и одновременно позволяло перейти к острой контратаке; ход, слегка льстил я себе, почти шортианский по замыслу. «Катастрофа», — припечатал Пингвин и пошлепал себе дальше вразвалочку. Эта реплика язвила меня, ох, ну не меньше месяца точно — и только в ходе Восемнадцатой партии эта боль обернулась хохотом до слез. Кин комментировал матч наChannel Four в паре со Спилманом и предложил некий ход ладьей. Спилман, который как шортовский секундант был понятным образом склонен к дипломатичной осторожности, сдавленно фыркнул: «Н-да, пожалуй, если Найджел сыграет таким образом, я в тот же момент грохнусь со стула».
Все ожидали, что Тринадцатая партия кончится настоящим разгромом. Каспаров считает тринадцать своим счастливым числом — он родился тринадцатого, завоевал в тринадцать лет звание гроссмейстера и является тринадцатым чемпионом мира. Гарри, пошли гулять шепотки, сегодня покажет Шорту, где раки зимуют, с белыми-то фигурами: все, с неделей ничьих покончено, вторая половина турнира начнется со взрыва. У Найджела ноль шансов на победу: с черными он проиграл четыре игры из шести, и придется вернуться на два года назад, чтобы обнаружить последний случай, когда Каспаров проигрывал с белыми. Но взрыва не последовало. Каспаров выглядел утомленным, а Шорт — бодрым, и они с грехом пополам вымучили твердую, нудную, профессиональную ничью. Кого-то это разочаровало — но кого-то и порадовало. «Вот теперь это настоящий чемпионат мира», — сказал один гроссмейстер международного класса.
У обоих игроков были уважительные внешние причины для того, чтобы несколько поумерить свою прыть. Между Двенадцатой и Тринадцатой партиями произошла попытка путча против Ельцина; Каспаров вынужден был сидеть и смотреть, как танки расстреливают здание его парламента. «Честно говоря, — признался он, — я провел больше времени у экрана CNN, чем с книгами по шахматам». Шортовские треволнения были более узкоместническими. Пока Каспаров сходил с ума, размышляя о судьбе демократии в России, англичанин консультировался с юристами, специализирующимися на исках о клевете — после статьи в Sunday Times, где утверждалось, что он якобы был «на грани нервного срыва», что в его лагере выявлены «глубокие разногласия» и что после ухода Кавалека Доминик Лоусон оказывал на него «слишком большое влияние». Еще более оскорбительно — не сказать клеветнически — Шорта, которого до настоящего времени уподобляли Давиду, бросившему вызов Голиафу, сейчас сравнивали с Эдди «Орлом» Эдвардсом, британским летающим лыжником, который пользовался репутацией национального посмешища, радостно финишируя позади — и обычно далеко позади — всех прочих участников крупных соревнований, включая зимние Олимпийские игры.
В реакции Шорта есть и своя ироническая сторона. Вот был некто, кто, уперев руки в боки, поливал грязью нравственную репутацию, политическую откровенность и внешние данные чемпиона мира, — а теперь, когда перед ним самим поставили полную миску всяких гадостей, он, видите ли, воротит нос, смотрите, какая цаца. Или, в более корректных терминах, осознал худо-бедно, чего будет стоит «профессионализация и коммерциализации» игры, уравнивание се с теннисом и гольфом. Маркетинг спорта включает в себя изменение его таким образом, чтобы он был впору тем, кто оплачивает счета. Маркетинг подразумевает, что твой спорт становится более понятным тем, кто интересуется им лишь постольку-поскольку, и соответственно вульгаризацию либо его самого, либо того, каким образом он подается публике, либо и того и другого. Маркетинг означает, что про твой спорт начинают писать люди, которые понимают в нем даже меньше, чем те, которые пишут о нем обычно. Маркетинг подразумевает утрирование неотъемлемых национализма и шовинизма: вспомните Кори Павина
[167], надевшего кепку «Буря в Пустыне» на Кубке Райдера
[168]. Маркетинг подразумевает предательство утонченности твоего спорта и утонченности человеческой натуры; одни будут Героями, а другие — Злодеями, а еще твою задницу затянут в черную кожу и ты будешь вилять ею перед камерами. Маркетинг подразумевает чрезмерные восхваления, от которых один шаг до чрезмерных осуждений: маркетинг — значит прыгать на трупе своего противника. Маркетинг может обеспечить гораздо большие заработки, и маркетинг окончательно и бесповоротно гарантирует, что если тебе не очень повезет, то тебя съедят с дерьмом. Сравнение Найджела Шорта с Эдди «Орлом» Эдвардсом, помимо всего прочего, весьма неточно: для Шорта — если уж брать аналогию с Олимпиадой — уже была зарезервирована серебряная медаль, когда он встретился с Каспаровым. Но ты не можешь надеяться на то, что о тебе будут писать со скрупулезной тщательностью — раз уж ты «профессионализируешь и коммерциализируешь» свой спорт. В самом начале, когда Шорт и Каспаров только открывали торги на свой турнир в Simpson\'s-in-the-Strand, им пришло предостережение, чем все это может обернуться. Англичанин усадил свою дочку Кивели к себе на колени. Невинный и безобидный, скажете, жест; но тотчас же голландский гроссмейстер Ханс Рее публично высмеял его как «саддам-хусейновский». Шорт, в тот раз, за словом в карман не полез: «Я уже давным-давно вторгся в Кувейт». Нет, но все же когда тебя сравнивают с Саддамом и Эдди «Орлом» — это уж слишком. Ну так ведь это маркетинг.
Между Четырнадцатой и Пятнадцатой партиями я обедал с гроссмейстером международной категории Уильямом Харстоном и выудил из него пару наблюдений. Мы вместе учились в школе, еще в те времена, когда шахматы в этой стране были в высшей степени любительским занятием и представления о британском гроссмейстере были столь же умозрительными, как о йети. В нашей школе существовало два верных способа избегнуть дождя на площадке в обеденное время. Те, в ком не было духа состязательности, присоединялись к клубу филателистов, все прочие — к шахматистам. (Я пошел к филателистам.) Впоследствии я отслеживал достижения Харстона издалека: лучшие доски Англии, шахматный обозреватель Independent, штатный шахматный эксперт на Би-би-си. В последний раз мы с ним виделись на благотворительном турнире по синхронным шахматам, куда он меня пристроил только для того, чтобы меня там порвал, как тузик грелку, некий вундеркинд четырнадцати лет от роду (что гораздо более унизительно, чем когда о тебя вытирает ноги Спилман).
Харстон выигрывал у Найджела Шорта дважды в жизни, с общим счетом 2:1, хотя и полагает, что обе эти победы пришлись на те времена, когда Найджел еще не начинал бриться. Неплохо разбираясь в психологии своей индустрии, он склонен относиться к происходящему более дистанцированно и смотреть на весь этот паноптикум с высоко поднятой бровью — подпадая таким образом скорее под ярлык «предатель», чем «полоумный». К примеру, у него вызывает сомнения новый официальный курс насчет Шорта: что, мол, раз уж он не сможет продемонстрировать чудесное исцеление, то сейчас он «учился играть» с Каспаровым, навырост. По мнению Харстона, следующего раза не будет: «Если вернуть Шорта в мировую классификацию, он окажется девятым, при том что пятеро игроков впереди него будут моложе, чем он».
Это обстоятельство позволяет предположить, что Профессиональная Шахматная Ассоциация не развалится сразу после окончания турнира. Мнение Харстона касательно маркетинговых возможностей шахмат оказалось не столь категоричным, как я ожидал… Но теннис и гольф? А почему бы и нет, ответил он. Он считает, что игроков можно раскручивать не хуже, чем гольфистов, и обращает внимание, что последний матч Карпов-Каспаров в 1987 году в Севилье привлек баснословную телеаудиторию из 18 миллионов испанцев. На мой вопрос, каковы шансы того, что другие гроссмейстеры бросят FIDE и сделают ставку на Профессиональную Шахматную Ассоциацию, он ответил с этаким добродушным цинизмом: «Путь к сердцу шахматиста лежит через его бумажник». Разумеется, в этом смысле шахматисты не слишком отличаются от всех прочих; напротив, в их случае кардиоэкономическая связь тем более понятна. Лучшие из лучших игроков всегда могли заработать себе на жизнь, но редко в каких других профессиях (за исключением, пожалуй, поэзии) кривая прибыли так резко ухает в пропасть, когда она расходится с кривой квалификации. Гроссмейстер международного класса Кол ин Крауч — тридцатый примерно в рейтинге шахматист Англии — отсутствовал на матче Каспаров-Шорт девять дней, чтобы сыграть в турнире на острове Мэн. Главным призом были всего-то £600, и, несмотря на яркий старт, Крауч вернулся домой, насилу отбив свои расходы. Такова суровая правда жизни, даже и у сильных игроков: маленькие турниры, маленькие деньги, локальная слава. Пару лет назад на одном из гроссмейстерских турниров в Испании Харстон проделал следующие подсчеты: если предположить, что весь наличный призовой фонд будет поделен между гроссмейстерами поровну (а там были и несколько мощных международников, которые тоже готовы были поработатьлоктямизасвою добычу), то их средний заработок составит между £2 и £3 в час. Минимальная заработная плата сборщиков грибов, выращенных промышленным способом, на севере Англии — которые устроили демонстрацию во время прошлогоднего букеровского банкета — была £3,74 в час
[169].
Харстон убежден, что жажда наживы и политиканство ПША серьезно отвлекали Шорта — впервые вступившего в борьбу за титул чемпиона мира — от дела. Более того, ему (как и Кейти Форбс) кажется, что на подсознательном уровне Шорт и не собирался выигрывать у Каспарова и поэтому всю свою энергию вложил вто, чтобы добиться наилучших условий оплаты за каждый день игры. По мнению Харстона, это фундаментальное недоверие к собственным силам также пропитало собой всю игру англичанина. «У меня такое ощущение, что Шорт пытается доказать себе, что он не боится Каспарова — но он боится». Харстон восхищается тем, что он называет «классическим, корректным шахматным стилем» Шорта, и хвалит его тактику против Карпова, когда он варьировал свои дебюты таким образом, чтобы загнать русского в пагубные для него слишком долгие периоды обдумывания. Это один из тех фундаментальных навыков, на которых строится успешная игра в турнире. «История чемпионатов мира по шахматам, — утверждает Харстон, — показывает, что единственный способ нанести поражение великому игроку — это загнать его в такую ситуацию, где его сильные стороны обернутся против него самого». Это то, что Ботвиннике 1960 году очень лихо проделал в игре против Таля. Я спросил Харстона, из каких сильных сторон Каспарова мог извлечь преимущество Шорт: «Нетерпеливость».
Очень кстати подоспела Пятнадцатая партия, идеально иллюстрирующая эту идею. Шорт, в восьмой раз с черными фигурами, играл Отказанный Ферзевый Гамбит — прочную, традиционную защиту, которую хорошо знал и применял во всех своих кандидатских состязаниях, но Каспарову до этого момента не предлагал. Наблюдая дебютные ходы, гроссмейстер международного класса Малькольм Пейн похвалил «трезвого, благоразумного Найджела Шорта, не пытающегося задавить Гарри Каспарова с первых минут игры». Дэвид Норвуд, тоже, как и Харстон, комментатор в студии Би-би-си и тоже не большой поклонник шортовского ухарства, пришел в восторг от того, что, по его мнению, было «нормальными шахматами». Когда ведущий прямого эфира проворчал, что как же это, мол, так, совсем ничего не происходит, Норвуд снисходительно разъяснил ему, что «нормальные шахматы — это когда борьба идет за половинки клеток». Харстон согласился: в конечном счете партия будет зависеть оттого, окажутся ли две центральные пешки белых сильными или слабыми, но и истинность своих позиций они тоже не должны упускать. Нечего говорить, что именно так оно все и случилось: Каспаров нарезал круги и прощупывал, Шорт латал дыры и окапывался. У Каспарова был выбор — в зависимости от обстоятельств — атаковать либо королевский, либо ферзевый фланг; задача черных была держаться всеми силами, укреплять волнолом и смотреть в оба, чтобы угадать, с какого направления прорвутся волны. Кажется, с этим Шорт справлялся изумительно: никаких тебе распахнутых настежь пространств, никаких мирных договоров с выкрученными руками, как в предыдущих партиях. Кроме того, чудесным образом партия развивалась именно так, как иногда и бывает в «нормальных шахматах»: довольно закрытая, статичная позиция, не сулящая особых материальных выгод, разве что с полклеточным или около того преимуществом той или иной стороны, вдруг активизируется и выплескивается в захватывающую, острую атаку. Получили мы и ответ на харстоновский вопрос — сильными или слабыми было центральные пешки белых: сильными, и не в последнюю очередь потому, что принадлежали они Каспарову. Десятью зверскими ходами чемпион мира прогрыз себе лаз в шортовскую позицию, не оставляя за собой ничего живого. Шорт не полез в самоубийственную контратаку, и Каспаров вынужден был долго выжидать нужного момента. Однако он не выказывал признаков пагубной для себя «нетерпеливости». Наоборот, он продемонстрировал образцовую выдержку — чтобы затем проявить свою идеально просчитанную агрессивность.
Последующий анализ партии 15, как опять же нетрудно догадаться, показал, что вышеизложенное описание слишком догматично, что слишком уж легко все в нем раскладывается по полочкам. Каспаров, может, и прогрыз насквозь железную дверь Шорта, но домовладелец и сам откинул щеколду. Такие моменты — когда последующий анализ действует на партию, которую вы уже вроде как поняли, как загуститель в соусе — составная часть очарования шахмат. Если вы пересматриваете видеозапись давнего уимблдонского финала или матча Кубка Райдера, то на самом деле вы не анализируете происходящее заново, а просто напоминаете себе о том, что произошло, и накачиваете себя еще раз эмоциями, которые вызвали события при первом просмотре. Но шахматная партия, уже после того как она закончилась, продолжает жить живой жизнью, она меняется и растет по мере того, как вы исследуете ее. В Шестой, например, партии, когда Шорт предпочел то, что он назвал «самым жестким методом сокрушения каспаровской обороны», пожертвовав слона на 26-м ходу, все были уверены, что он «упустил победу», не сыграв Qh7. Анализ партии, однако, продолжался, и к тому времени, когда игроки корячились над Пятнадцатой, защита на ход Qh7 была обнаружена — что позволило бы Каспарову свести дело к ничьей. С другой стороны, во время игры никто не разглядел этой возможной защиты, так что в некотором смысле ее и не существовало. Это один из тех аспектов шахмат, что вносит в игру ощущение высокого, то возникающего, то исчезающего риска: напряжение между объективностью и субъективностью, между «истинностью позиции» — которую со временем можно будет хладнокровно установить и доказать — и действительностью игры, когда ты сидишь со взмокшими ладонями, в сознании носятся пять-шесть различных полу-истинностей, часы тикают, а огни рампы и твой противник слепят тебя своим сиянием.
Иногда некая конечная истина о позиции может родиться спустя месяцы и годы, благодаря аналитическим выкладкам совсем других игроков и с появлением новых чемпионов. Немедленные аутопсии, цель которых по идее — запустить этот процесс, в действительности могут оказываться продолжением борьбы на доске и соответственно иметь известную психологическую подоплеку. Обычно ведь, когда партия заканчивается, игроки обсуждают друг с другом финальную позицию и ключевые ходы, которые привели к ней. И это не только от садистского или мазохистского интереса, но также и по здравой необходимости. (Каспаров проделывал это всякий раз после игр с Карповым, даже при том, что ненавидел и презирал его. «Я разговариваю о шахматах с шахматистом № 2 в мире, — объяснял он. — Я бы не пошел с ним в ресторан, но с кем еще на самом деле я могу поговорить об этих партиях? Со Спасским?») Такого рода разборы полетов продолжались на телевидении и в прессе, при этом Шорт показывал себя с наилучшей стороны: откровенным, признающим допущенные ошибки, симпатичным, самокритичным, все еще мучающимся из-за истинности позиции. Каспаров, полная его противоположность, — величайший стратег и беспардонный психологический костолом, похоже, воспринимал послематчевые обсуждения как продолжение состязания. Самоуверенно-снисходительный, безапелляционный, непогрешимый, он выступал в роли мудрого оксфордского преподавателя, похлопывающего по плечу истерзанного сомнениями студента Найджела. Да, с одной стороны, тут было так, так и так; но затем у меня есть это, а может быть, и это, и затем вот это; а если Rb8, то Nc5; и, понятное дело, на этом ходу Найджел дал маху, так что позиция, я думаю, равная; пожалуй, у меня даже шансы получше. Часто казалось, что Каспаров этими своими артистичными разборами нарочно хотел принизить шортовское (и всех прочих) мнение о случившемся. «Проблемой Найджела была нерешительность, — барственно возвестил Каспаров после разгрома, который он учинил ему в Четвертой партии. — У него большие психологические проблемы, и мне любопытно смотреть, как он с ними справляется». После Пятнадцатой партии Каспаров прокомментировал шортовское решение прибегнуть к Отказанному Ферзевому Гамбиту: «не самый лучший для него выбор», поскольку, видите ли, привел его к тому типу позиций, с которыми чемпион был основательно знаком. «Это было не так уж сложно, — резюмировал он. — Пожалуй, самая идеальная партия во всем состязании». Ну да, такая же идеальная, как в идеальном убийстве.
Явившись на Шестнадцатую партию — отрыв Каспарова в этот момент составлял шесть чистых очков, и ему нужно было всего лишь три ничьи, чтобы сохранить титул, — я случайно наткнулся на одного из аксакалов местной игровой площадки — профессора Натана Дивинского, человека добродушного и острого на язык. Он президент Канадской Шахматной Федерации (и, помимо прочих своих достижений, однажды был женат на канадском премьер-министре Ким Кэмпбелл). Я заметил, что состязание, может статься, закончится на этой неделе.
«Так оно закончилось уже шесть недель как», — отвечал он. А как ему идея, чтобы после того, как с чемпионским титулом все устаканится, они сыграли бы пару демонстрационных партий — шутки ради?
«Так они и играли шутки ради, с самого начала». Этот заокеанский наблюдатель, просидев много дней за гроссмейстерским столом, признался, что разочарован чрезвычайно пристрастным отношением местных аналитиков, которые ни о чем другом, кроме «Найджел то, Найджелсе», говорить не желают. В конце-то концов здесь была редкая привилегия наблюдать в действии сильнейшего игрока за всю историю игры: «Когдатанцевал Нижинский, никого не волновало, кто была балерина». В частности, он сослался на ход конем в Пятнадцатой партии (21 Nf4) — ключевой ее момент, по словам самого Каспарова. Компашка за столом пропустила это замечание мимо ушей. В качестве дополнительного доказательства британской островной замкнутости Дивински продемонстрировал новостную заметку в сегодняшней Times. Одному англичанину только что присудили Нобелевскую премию, совместно с американцем. Газета опубликовала фотографию англичанина, обрисовала его карьеру, взяла интервью у его ручной крысы — и даже не упомянула имени американца.
Не в бровь, а в глаз (хотя не факт, что британская замкнутость ужаснее, например, французского шовинизма или американского изоляционизма — каждая нация имеет то абстрактное существительное, которого заслуживает). В оправдание англичан я могу лишь сказать, что манера плевать на весь прочий мир с высокой колокольни чрезвычайно редко достигает апогея, как здесь, и сослаться на свойственный всем газетчикам мира грех пускать пыль в глаза. Позже приходит на ум еще одно объяснение. Если вы игрок высокого ранга — и вам даже приходилось, может быть, играть с Шортом, — не слишком трудно, надо полагать, представить себя на его месте: борющимся за титул и старающимся найти достойный ответ гестаповским стратегиям Каспарова. Гораздо труднее — а то и вовсе невозможно — залезть в голову к чемпиону. Идеи Газзы не раз ставили в тупик стол гроссмейстеров и синклит комментаторов, и они испытывали перед его шахматным мозгом благоговейный трепет. О разнице отношения к игрокам в тот день можно было судить по двум репликам из комментаторской кабинки Театра Савой. Первый телеаналитик упомянул «привычку Найджела раздумывать по три часа, а потом играть ход, который напрашивался сам собой» (каковой привычке он и остался верен в этот раз, надлежащим образом). Вторая, откровенная и сердитая, относилась к Каспарову: «Все-таки действует на нервы, когда он мгновенно видит больше, чем мы — за четверть часа».
Однако в Шестнадцатой партии, к всеобщему удивлению, праздник настал на улице бригады «Найджел то, Найджел се». Раз в жизни балерина прыгнула выше, чем Нижинский. Еще более удивительными были обстоятельства этого скачка. У Шорта были белые, и он играл одну из самых беззубых своих партий против обычной Сицилийской Каспарова. (Позже выяснилось, что кандидат в чемпионы подхватил простуду и не чувствовал себя в состоянии играть иначе как piano.) После восемнадцати или двадцати ходов Гроссмейстерская Гостиная объявила, что партия — такая же тоска смертная, как и прочие: Спилман, проходя мимо моей доски, за которой я сидел в компании Колина Крауча, снес по дороге пару фигур и сказал как отрезал: позиция, мол, дело дохлое. Чтобы развеяться — раз уж игра все равно побила все рекорды скучности, — я направился к Савою. В тот момент, как я устраивался в кресле, Шорт предложил размен ферзями, и наушники возопили: «О Найджел, это ведь такой убогий ход».
В комментаторской кабинке царила та шаловливая атмосфера, которая возникает, когда все чуют скорый конец и украдкой поглядывают на часы. Кейти Форбс пустилась в рассуждения о неуклюжей позе Шорта, интересуясь, не связана ли она с тем, что никто не напомнил ему пописать перед игрой. Мы все ждали, что вот-вот отвалятся ферзи и наступит вымученная ничья. Позже Шорт дал два отчасти различавшихся объяснения, почему этого не случилось. На пресс-конференции он сказал: «Мне было чуточку стыдно предложить ничью, и я думаю, ему тоже было слишком стыдно». Позже он заявил, что «мне было слишком лень предлагать ничью, да и ему тоже». При том, что судьба первенства фактически была решена и оба игрока в настоящее время были бизнес - партнерами, популяризующими спорт, стыд был более вероятным мотивом. Кроме того, был там, наверно, и подтекст, о котором не принято говорить вслух, когда королевы-соперницы уставились друг на друга, ожидая предложения о совместном совершении самоубийства. «Давай предложи ничью ты. Нет, ты предложи. После тебя, Бим. Нет, ты первый, Бом. Яне собираюсь брать на себя ответственность. Ну же, у тебя ведь на шесть очков меньше, это тебе следует что - то сделать». Каспаров, который, такое ощущение, играл уже чуть ли не по инерции, в какой-то момент вяло передвинул своего слона на а8, вроде как намереваясь атаковать. Комментаторская команда интерпретировала Ва8 следующим образом: «Да не стану я тебе предлагать ничью, свинтус ты эдакий английский» — вот что он говорит этим ходом».
Микки Спиллейн
Директор турнира в Линаресе, чтобы избежать быстрых, вызывающих раздражение широкой публики ничьих, принуждает соперников играть не менее сорока ходов за предварительно оговоренное количество времени. Одним из результатом этого становится то, что позиции, ни к чему, кроме ничьей, кажется, не располагающие, могут ожить заново, как костер, Который ты вроде бы окончательно притушил, завалив его курганом из волглой листвы. И вдруг появляется тонкий завиток дыма, и затем, еще до того, как поймешь, в чем дело, тревожное похрустывание. Именно это и произошло в Шестнадцатой партии. Шорт отказался от идеи размена ферзями и чего-то мутил с конем со стороны королевы, пока Каспаров надменно вывел свою королеву в центр доски. И вот что-то такое зашевелилось, не только на стороне ферзя, но и также на стороне короля и в центре. Всего за несколько ходов огромный язычище пламени вырвался из каспаровской позиции, от которой вдруг остались одни угли. Чемпион протянул Шорту руку для рукопожатия, отказался от немедленной аутопсии и с достоинством удалился. Это было первое его поражение за восемнадцать месяцев. Шорт принял аплодисменты, достойные примадонны, совсем не по-оперному — подняв ненапряженный, полусжатый кулак (странно, по-английски, очень похоже на приветствие Гленды Джексон, выигравшей парламентские выборы), и затем исчез, словно сквозь землю провалился. Поскольку это был театр, зрители пытались настоять на втором выходе из занавеса; но шахматам пока еще далеко до подобной драматичности.
Целуй меня страстно
Глава 1
Впоследствии, на своей победной пресс-конференции, Шорт был трогательно скромен и демонстрировал сдержанность человека, знающего, что его ждет в перспективе. Каким был самый сильный его ход? «По-моему, я довольно-таки недурно отыграл середину партии». (Вот оно, это преуменьшающее британско-английское «довольно-таки».) Он сознался, что был, «можно сказать, потрясен» своим проигрышем в предыдущей партии и поэтому «не хотел предпринимать никаких радикальных шагов». Он признал, что после семилетнего перерыва почти «забыл, как это — нанести поражение Каспарову», и осторожно противопоставил свой собственный стиль стилю Карпова, который склонен был играть «как вегетарианец против сицилийца». Эмоциональная реакция на победу запоздала. Позднее Доминик Лоусон описывал умилительное поведение Найджела за обеденным столом в тот вечер: «Он то и дело вскакивал из-за стола, чуть ли не после каждого куска, и стискивал кулаки перед грудью, как футболист после победного гола. «Ву! Ву!»
Эта девица стояла прямо посреди дороги в свете фар и размахивала руками, как марионетка. Мне оставалось только выругаться — и мои громогласные проклятия эхом отозвались у меня в ушах. Отжав педаль, я до отказа повернул руль влево, и машина, пройдя несколько метров юзом, остановилась у самого края обрыва.
Да, я все же ухитрился объехать эту дамочку, но в течение нескольких секунд она была на волосок от смерти. Теперь меня стало трясти. Сигарета, выпавшая у меня изо рта, успела прожечь дыру в штанине, пока я не выбросил ее в окно. Пахло жженой резиной и горелой тряпкой. Я уже приготовился сказать этой чокнутой особе все, что я о ней думаю, но прежде, чем я успел выйти из машины, она оказалась на сиденье рядом со мной, захлопнула за собой дверцу и проговорила:
После этой короткой заминки в рутинном рабочем процессе Каспаров без особых беспокойств свел следующие четыре игры к ничьей — и вышел победителем со счетом 12 1/2:7 1/2. На вопрос, какая из партий была его любимой, Каспаров отвечал: «Не знаю, потому что, к несчастью, я делал ошибки в каждой игре». Это можно было интерпретировать и как знак скромности — и высокомерия; также это был упреждающий удар по тому, кто станет следующим его соперником. Но и, помимо все прочего, это напоминает нам, что лучшие шахматы содержат в себе стремление не просто к победе, но и к чему - то большему: к идеалу, гармонии, которая порождает безупречное сочетание креативности, красоты и силы. Так что неудивительно, что рано или поздно в сравнениях шахматистов возникает Бог, хотя бы и только в языке. «Я ищу самый лучший ход. Я играю не против Карпова, я играю против Бога», — сказал Каспаров на чемпионате мира 1990 года. Найджел Шорт, выиграв свою Восьмую партию против Карпова, был еще более дерзок: «Я играл как Бог».
— Спасибо, мистер.
\"Спокойнее, не горячись! — сказал я себе. — Задержи дыхание и успокойся. Потом можешь надавать ей по заднице и выгнать — пусть добирается домой пешком”.
Я вытащил сигареты, и она просто выхватила пачку у меня из рук. И тут я обнаружил, что ее трясет не меньше, чем меня. Я прикурил и дал прикурить ей.
Однако отношения англичанина со Всемогущим — не только соревновательные, но также и (как и подобает будущему члену парламента от партии тори) деловые. Кейти Форбс предала гласности тот факт, что Шорт, готовясь к важным матчам — помимо всего прочего, — «захаживал в церковь, хоть он и атеист». Странная привычка, которая стала казаться еще более странной, когда Шорт разъяснил ее во время своего матча против Карпова в Линаресе: «Сначала я сказал: «Пожалуйста, Господи, дай мне выиграть эту партию», но затем осознал, что просил слишком многого. Так что вместо этого я попросил: «Господи, пожалуйста, дай мне силы победить этого истукана». По ходу своего следующего матча, с Тимманом, Шорт прокомментировал свои атеистические молитвы более подробно. Да, он был неверующим, признавал он, но «приходится ведь как-то приспосабливаться». За это мы не должны относиться к нему слишком сурово — это всего лишь более грубая версия паскалевского пари о том, существует Бог или нет
[170]. После его уникальной и блистательной победы в Шестнадцатой партии, среди шквала специфических вопросов («А если бы f5 Ь6 cxd4 Nd8 Вс2, то не мог ли бы он свести дело к ничьей вечным шахом?» и тому подобное), я задал Шорту вопрос, не оставил ли он во время финала свое обыкновение захаживать в церковь. Словно бы вдруг поперхнувшись, он издал нечто вроде гортанного квохтания — реакция, которая обычно предшествует его ответам на вопросы, не имеющие отношения к шахматам, и сказал: «Нет». Но может быть, он посещал церковь на более ранних этапах состязания? Шорт выглядел слегка озадаченным, как если бы какой-то псих просочился сквозь пресс-атташе и, дождавшись-таки своих пяти минут славы, обвинил его в предательстве Всемогущего. «Пожалуй, стоило бы», — вежливо ответил он.
— А глупее вы ничего не могли придумать? — спросил я.
— Да, это было действительно глупо, — согласилась она.
Мимо промчалась машина. В глазах девицы промелькнул ужас.
Да уж, пожалуй. После проигрышей в спорте на свет божий вырывается уйма всяких факторов «если бы», среди которых Бог (как водится) самый неуловимый. Если бы только Шорт сэкономил чуточку больше секунд на обдумывании в дебютной партии и/или принял каспаровское предложение о ничьей. Если б только не случилось всей этой дурацкой катавасии с его тренером, которая, помимо всего прочего, привела к потере базы данных. Если б только он дожал Десятую партию, когда с этим мог справиться даже и играющий с завязанными глазами член клуба четырех коней. Если б только он мог удержать свой счет в играх с черными фигурами в хоть сколько-нибудь приемлемом соотношении. Если бы он почаще подхватывал простуду, как в тот момент, когда выиграл Шестнадцатую партию. Все эти «если бы» сводятся к главному, самому жестокому «если»: если бы только он не играл с самым сильным, самым конкурентоспособным, самым харизматичным, самым плотоядным шахматистом в мире. Что, что случилось с Найджелом Шортом по осени в Театре Савой, лучше всего можно передать его собственными словами: заманили, задавили, отмудохали.