Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джулиан Барнс



Письма из Лондона

Предисловие: на совести автора

В детстве я ужасно любил книжки I-Spay, эти практические задачники для юных следопытов. Они были тематические — про бабочек, про лондонские статуи, про колесный транспорт. По каким-то наводкам ты разыскивал указанные объекты и вписывал в соответствующие графы их точные координаты. За каждую находку ты получал определенное количество очков: десять за бабочку-адмирала, тридцать за раритетный почтовый ящик Эдуарда VIII и так далее. Затем ты отправлял заполненную книжку (нет-нет, никто в мыслях не имел жульничать) в вигвам Великого Вождя I-Spay — News Chronicle, на Бувери-стрит. Взамен этот мифический персонаж — мне он почему-то казался обитателем глухой глубинки — присылал тебе декоративное перо в качестве наглядного свидетельства твоей ястребиной зоркости.

Перо мне не досталось ни разу: либо мне не удавалось обнаружить требуемое количество объектов, либо какая-то деталь, без которой никак нельзя было стать членом клуба, препятствовала тому, чтобы я приступил к оформлению своего «ирокеза». Но мне запомнилась пара осуществленных под прикрытием старших вылазок из Актона W3 в центр Лондона, в ходе которых, вооруженный заточенным карандашом, я лихорадочно испещрял свой бортовой журнал адресами разного рода диковинок вроде фургонов с продтоварами на конной тяге или эполетов швейцаров. Насколько я понимаю, мы сравнительно редко практикуем этот тип сосредоточенного вглядывания: в целом мы склонны разыскивать то, к чему уже испытываем интерес. Всякий раз, когда мы фокусируем взгляд на чем-нибудь или рассеиваем его, наши привычки, наблюдения и наше видение мира попросту подтверждаются в очередной раз.

Вот почему, когда в конце 1989 года Боб Готтлиб, главный редактор The New Yorker, пригласил меня стать лондонским корреспондентом журнала, меня охватили самые разные чувства — противоречивые и вполне предсказуемые. Это могло быть очень приятной работой; это могло стать приговором к пожизненному заключению; это могло хорошо оплачиваться; это могло оказаться классической западней для писателя. Однако, помимо всех этих «про» и «контра», я услышал самый убедительный аргумент в пользу того, чтобы взяться за эту работу: это заставит тебя открыть глаза. Ага, подумал я, вот оно, приплыли — I-Spy. «Я буду шпионом в Лондоне»; «шпионом в Англии».

В самом деле, я собирался стать иностранным корреспондентом в своей собственной стране. Эта роль сопровождалась вызовом технического характера, с которым в журналистике мне прежде не доводилось сталкиваться. У меня будут искушенные читатели, на уровне слов понимающие все мною сказанное, но обычаи и события, которые я описываю, в культурном отношении могут выглядеть для них столь же странными, как какие-нибудь древнеримские. Разумеется, на свете много американцев-англофилов: именно с ними мы в Британии обычно и сталкиваемся. Но неамериканцам всегда следует помнить, что любая страна интересуется Америкой больше, чем сама Америка — прочими странами: это естественное следствие международного баланса мощи и денег. Оказавшись в Соединенных Штатах, вы без особых затрат можете провести сеанс магии: покупаете газету — и видите, как ваша страна исчезает. Лет десять назад я гостил в Форт Уорт и смотрел там по телевизору церемонию открытия Олимпийских игр в Лос-Анджелесе. Во время шествия участников состязания, комментируя географическое положение и величину каждой страны, субтитры канала ABC объясняли эти параметры посредством отсылки к американским реалиям: Бутан соответственно был в Центральной Азии и «прибл. 1/2 Индианы». Однако ладно б еще только Бутан. Кому-то пришло в голову, что американского зрителя следует просветить также и касательно Бельгии («на северо-западе Европы»), Бангладеш («прибл. Висконсин») и, страшное дело, Британии. Мне посоветовали переосмыслить мою страну как «ту, что размером с Орегон».

Так что в правиле «не держать даже самую очевидную фразу за само собой разумеющуюся» был свой прок. «Следующие всеобщие выборы, которые пройдут в мае или октябре…» Минуточку, взвивается у меня в голове американский бузотер, то есть как это «или»? О, вы что же, хотите сказать, что выборы не проводятся регулярно? И правительство само назначает дату выборов? Да вы шутите. Кто мог додуматься до того, что это хорошая идея? И так далее. Радикальнее всего мне пришлось переосмыслить все то, что мне представлялось общеизвестным, когда я работал над статьей про Лондонский Ллойдз, одну из тех типично британских институций, которые вроде бы и так понятны просто потому, что ты британец и живешь в Британии (размером с Орегон). Я не думаю, что мои тонкостенные предрассудки выдержали бы легкое потюкивание очевидности. И если уж я, беспристрастный наблюдатель, был ошеломлен тем, что выяснилось, то вообразите удивление ллойдовских Имен, которые пребывали в блаженном неведении, а затем внезапно обанкротились несколько раз кряду, я уж не говорю об отдаленном и ни в какие ворота не лезущем удивлении американского инвестора. Ничего сверхъестественного в том, что многие американские Имена в настоящее время отказываются оплачивать свои счета.

Моя предшественница на посту лондонского корреспондента, писательница Молли Пантер-Дауниз, была нанята в 1939 году и сохраняла за собой это место на протяжении почти полувека. Брендан Гилл писал, что во время войны «для нас и наших читателей она была таким же воплощением доблестного английского духа, как сам Черчилль». Мои собственные первые (и последние) пять лет были менее насыщены событиями всемирно-исторического значения, чем ее, но и в них случались свои поучительные моменты, иной раз драматичные (как падение миссис Тэтчер), иной раз фарсовые (как устойчивость Нормана Ламонта). Разумеется, я никогда не претендовал на то, чтобы быть воплощением чего-либо, не говоря уже о духовной параллели с каким-либо из премьер - министров, которые правили бал, пока я писал; и я сомневаюсь, чтобы американские читатели рассматривали меня подобным образом. Я также с настороженностью отношусь к Zeitgeist-журналистике и к тенденции кромсать историю на десятилетия, каждое якобы с присущими только ему специфическими характеристиками. Чувствовались ли в общественной жизни, в первой половине девяностых, усталость и повторяемость, некое ощущение близкой развязки? Да пожалуй, что и чувствовались. И если так, то есть и чему порадоваться, и от чего впасть в уныние: Флобер говорил, что его любимые исторические периоды — это те, которые заканчивались, потому что это подразумевало рождение чего-то нового. Если большинство наблюдателей не ошибаются — журналистская формулировка, которая обычно означает «я думаю», — то текущий четвертый срок консерваторов у власти пока что будет последним. Заключительная вещь в этом сборнике приоткрывает то «нечто новое», что вот-вот должно родиться.

Писать для The New Yorker означает — повезло так повезло — подвергаться редактуре The New Yorker, бесконечно цивилизованный, радетельный и благотворный процесс, который откровенно сводит тебя с ума. Это начинается в приснопамятном — не всегда с нежностью — департаменте, известном как «полиция стиля». Это суровые пуритане, которые разглядывают твои фразы и, вместо того чтобы увидеть в них, как ты сам, счастливую смесь правды, благолепия, ритма и остроумия, обнаруживают исключительно никчемные руины поверженной грамматики. Плотно стиснув губы, они делают все возможное, чтобы защитить тебя от тебя же. Ты издаешь сдавленные хрипы протеста и пытаешься восстановить свой первоначальный текст. Приходит новый набор гранок, и иногда тебе милостиво дозволяется единственная небрежность; но рано радоваться — одновременно ты обнаруживаешь, что они исправили другой грамматический недогляд. Любопытно, что сам ты не имеешь возможности добраться до полиции стиля, чтобы поговорить с ними, — ни при каких обстоятельствах, тогда как они сохраняют за собой право вмешиваться в твой текст в любое время — отчего существа эти кажутся еще более инфернальными. Я представлял, как они сидят в своем офисе, где со стен свисают электрошоковые дубинки и наручники, и обмениваются сатирически-безжалостными комментариями по поводу авторов New Yorker\',а: «Угадай, сколько разорванных инфинитивов[1] этот английский телепень допустил на этот раз?» На самом деле, не такие уж они твердолобые, какими я описал их, и даже признают, как полезно бывает иной раз разорвать инфинитив. Мое личное слабое звено — нежелание выучить разницу между определениями со словом «который» и причастной конструкцией. Да, я знаю, что есть какое-то правило, имеющее отношение к индивидуальности в противоположность классу или что-то в этом духе, но у меня есть свое собственное правило, которое звучит примерно так (или надо было сказать «звучащее примерно так): если у тебя где-то поблизости уже орудует «КОТОРЫЙ», то лучше прибегнуть к причастной конструкции. Не думаю, что когда-нибудь мне удастся убедить полицию стиля в эффективности этого базового принципа.

Редактором, осуществлявшим мягкое посредничество между мной и полицией стиля, был Чарльз МакГрат. Я работал с ним в связке на протяжении пяти лет, под всеохватной верховной властью сначала Боба Готтлиба, а затем Тины Браун. В этом пункте предисловия к сборнику статей принято хвалить такт вашего редактора, его находчивость, настойчивую любезность и прочее, и равным образом читатель предисловия в этой точке должен зевнуть так, чтобы затрещало за ушами. Так что вместо всего этого расскажу-ка я вам лучше историю о редакторской работе мистера МакГрата. Примерно на середине моего пути мы вели третий или четвертый бесконечный разговор о некой очередной статье; она прошла уже через сколько-то гранок. В этой стадии любой автор знает статью практически наизусть: она надоела тебе хуже горькой редьки, и ты ждешь только одного — что ее наконец пустят в печать, но приходится вежливо участвовать в том, что, как ты надеешься, является последней парой вопросов. Именно в этой точке Чип привязался к какому-то прилагательному, которое я использовал, одному из тех слов, вроде «гонадный» или «карбонизированный», которые не входят в твой базовый словарь, но до которых время от времени ты дотягиваешься. «Вы уже однажды использовали «карбонизированный», — сказал Чип. «Мне так не кажется», — ответил я. «Да, я уверен, что да», — сказал он. «Я совершенно уверен, что нет», — ответил я, начиная несколько раздражаться — какого черта, я знаю эту статью вдоль и поперек. «А я вполне уверен, что да», — отвечал Чип — и я услышал, как его голос также напрягся, словно он собирался с силами, чтобы продолжить натиск. «Ну и позвольте осведомиться, — сказал я тоном чуть ли уже не истерическим, — в какой же гранке, в таком случае, я использовал это слово?» «О, — сказал Чип, — я не имел в виду эту статью. Нет, это было пару статей назад. Я разыщу». Именно так он и поступил. Месяцев девять назад я употребил это слово. Разумеется, я тут же его вычеркнул. И вот это, если кому интересно, и есть редакторская работа.

После того как твою статью подкорнали и подзавили (не всегда гладкий процесс: иногда тебе кидают обратно сущего пуделя), она доставляется в отдел проверки информации The New Yorker. Фактчекеры — люди молодые, бдительные, безупречно вежливые и на редкость упертые. Они выколачивают из тебя всю душу, а потом спасают твою задницу. Также они подозрительно относятся к обобщениям и риторическим преувеличениям и предпочли бы, чтобы последнее предложение выглядело так: «Они выколачивают из тебя четверть души и в 17,34 процента случаев спасают твою задницу». Давать показания под присягой перед судом — это пустяки по сравнению с тем, чтобы предстать перед отделом проверки из New Yorker\'а. Им наплевать, кому позвонить, чтобы удовлетворить свою страсть к блохоискательству. Они переспрашивают тебя, твоих информаторов, сверяются со своей компьютеризированной системой информации, с непредвзятыми экспертами; они наводят справки очно и заочно. Когда я интервьюировал Тони Блэра в Палате общин, на меня произвели впечатление элегантные дверные петли в зале Теневого Кабинета. Мой Певзнеровский гид сообщил мне, что они принадлежат Пуджину или, точнее, «Огастесу У.Н. Пуджину». Певзнер утверждает: «Не рискуя ошибиться, мы можем сказать, что он разработал дизайн всех металлических деталей, витражей, плитки и так далее, вплоть до фурнитуры дверей, чернильниц, вешалок и проч.». Затаив дыхание — проглотит ли отдел проверки фразу «не рискуя ошибиться», я приписал в своей статье эти петли «Огастесу Пуджину» и принялся ждать звонка фактчекера по этой и смежным темам. «Могли бы мы убрать слово «Огастес», чтобы не перепутать его с его отцом?», — раздался первый выстрел. Да пожалуйста, о чем речь: я написал «Огастес Пуджин» исключительно из тех соображений, что, как мне казалось, американцы предпочитают говорить «Джон Мильтон» вместо «Мильтон» (правда состоит еще и в том, что я не подозревал, что у Пуджина был отец, не говоря уже о том, что мое сокрытие инициалов спровоцирует генеалогическую катастрофу). Затем я стал ждать следующих вопросов. Их не последовало. Настроившись едва ли не на сатирический лад, все с тем же Певзнером, открытым на нужной странице, перед глазами, я спросил: «Вас устраивает, что петли принадлежат Пуджину?» «О да, — последовал ответ, — я справился в Музее Виктории и Альберта».

За все эти пять лет я всего раз видел, как фактчекеры потерпели поражение. В статье про новые изображения на британских монетах я рассказывал о том, как члены Консультативного комитета по дизайну монет, направляясь к месту своих заседаний в Букингемском дворце, проходят мимо картины Ландсира. Звонок из Нью-Йорка не заставил себя ждать. «Меня чуточку беспокоит Ландсир». — «Что значит беспокоит?» — «Мне надо выяснить, висит ли он по-прежнему там, где он висел в тот момент, когда ваш информатор проходила мимо него». — «Ну что ж, полагаю, вы ведь всегда можете позвонить в Букингемский дворец». — «О, я уже говорил с дворцом. Нет, проблема в том, что они отказываются подтвердить или опровергнуть, есть ли такая картина вообще внутри дворца».

Я изрядно повеселился, когда их энергия направлялась не на меня, а на моих информаторов. Помимо всего прочего, в процессе проверки фактов обнаруживались комические несоответствия между тем, как ты описываешь людей, и тем, как они воспринимают сами себя. Один акционер Ллойдз не хотел говорить, что он живет «у Лэдброук-Гроув» — только «в Холланд-Парк» (оказывается, в тот момент он пытался продать свой дом). Другое ллойдовское Имя требовало, чтобы отдающее чем-то нехорошим словосочетание «второй дом» непременно поменяли на «коттедж». А еще был политический обозреватель, который ни с того ни с сего заартачился, наотрез отказавшись от определения «ветеран», и умолял фактчекера, что «видавший виды» будет более подходящим эпитетом.

Но в конечном счете фактчекеры всегда возвращаются к тебе, автору. И вот тут я открыл — после нескольких лет мытарств — три самых заветных слова для New Yorker: «на совести автора». Если, например, фактчекеры пытаются подтвердить, что сон о хомяках, который приснился твоему дедушке в ночь, когда Гитлер вторгся в Польшу, — сон, который нигде не был зафиксирован в письменной форме, но изложен был тебе лично, когда ты мальчонкой сидел у него на коленях, сон, для которого, после смерти дедушки, ты являешься единственным сосудом, — и если фактчекеры, приперев всех живых родных и близких к стенке и безуспешно прочесав словари подсознательного, наконец признаются, что они сломались, вот тут по транслатлантической связи ты примирительно бормочешь: «Думаю, это можно оставить на совести автора». После чего эти магические слова, слова, освобождающие The New Yorker от ответственности и перекладывающие конечную литературную ответственность на тебя, автора, царапаются на полях гранок. Разумеется, ты должен произнести эту фразу правильным тоном, подразумевая, что ты не менее фактчекера скорбишь о том, что проверить это невозможно, и ты не должен пользоваться этим слишком часто, иначе тебя будут подозревать в легкомыслии, в том, что ты не докапываешься до правды. Но однажды произнесенные эти слова обладают безмятежной властью, совершенно понтификианской.

Это предисловие, faute de mieux [2], было проверено на достоверность сведений мной самим (и, да, я могу подтвердить, что площадь Соединенного Королевства довольно близка к площади Орегона), тогда как «Письма из Лондона» весьма выиграли от того энергичного редакторского процесса, который я описал. Но само собой разумеется, все нижеследующее будет, если использовать выражение, которое, мне жаль, я не могу использовать больше, — на совести автора.

Ноябрь 1994

1. Депутат-TB

«Лучшее шоу в городе» стартовало в прошлом ноябре, и спонсоры взяли на себе необычное обязательство: спектакль гарантированно продержится восемь месяцев. Неужто новый Ллойд Уэббер — или Дастин Хоффман, стремительно возвращающийся на сцену после своего триумфального Шейлока? Как бы не так: новой потехой, которую нам пообещали, стала телетрансляция заседаний Палаты общин. И, в лучших традициях шоу-бизнеса, высочайшее требование учредить это дневное представление в прямом эфире исходило от одного из главных участников: сэра Бернарда Уизерилла, спикера палаты, чья милостивая непредвзятость входит в его обязанности. Шестидесятидевятилетний сэр Бернард, отпрыск текстильного магната, в свое время поставлявшего джодпуры[3] королеве, ныне красуется перед телекамерами, а заодно и перед строптивой палатой, облаченный в башмаки с пряжками, черные чулки, черную мантию со шлейфом и полный, с буклями, щекочущими ключицы, парик. Мало кто мог предположить что-то подобное, но он сам отхватил себе эту двойную работенку — парламентского блюстителя дисциплины и персонажа телевизионных рекламных роликов. Ярмарочный клоун, зазывающий публику в фанерный балаган, когда сам оказывается внутри, перепрофилируется в арбитра.

Британский парламент, который в XVIII веке подвергал тюремному заключению тех, кто стремился дословно запротоколировать его деятельность, отчаянно сопротивлялся требованиям показывать его по телевизору еще с шестидесятых годов, когда эта тема впервые замаячила на повестке дня. Палату лордов разрешили снимать несколько лет назад, хотя нельзя сказать, чтобы эта пенсионерская «мыльная опера» собирала толпы зрителей: в Верхней палате все до чрезвычайности учтивы (некоторые благодаря любезности Морфея) и подчеркнуто корректны по отношению к своим седобородым коллегам из оппозиционной партии. Там не было материала ни для драмы, ни для рейтингов; с другой стороны, все очевиднее становилась нелогичность странного закона, в соответствии с которым деятельность Верхней палаты была доступна гражданину в нормальной телевизионной реальности, тогда как то же самое в Нижней было представлено в девятичасовых новостях цветными рисунками, озвученными радиозаписью.

Разумеется, против новшества были выдвинуты обычные доводы. Вторжение телевидения нанесет ущерб достоинству палаты; члены парламента нарочно будут рисоваться перед камерой; торжественный процесс управления государством падет жертвой телеамбиций исполнителей эпизодических ролей. Сторонние наблюдатели придерживались противоположной точки зрения, поскольку радиосвидетельства демонстрировали, что с достоинством в палате и так дела обстояли не лучшим образом. Простому избирателю, воспринимающему законотворческий процесс на слух, все это казалось не столько многомудрыми дискуссиями, сколько болтовней в пивной, где ораторов все равно невозможно услышать из-за помех хрипатых тори, которые надсаживаются за свои центральные графства, и сипатых лейбористов, надрывающих горло за свой черноземный люд. Мать Парламентов — британцам нравится думать о своем законодательном учреждении именно в таком ключе — скорее производила впечатление жирной свиноматки, катающейся на своих поросятах. У скептиков также возникал вопрос: а что, если от камер не сумеют укрыться те члены клуба, которые не имели привычки беспокоиться насчет того, чтобы почистить перышки перед выходом на сцену? Преимущественно состоящая из мужчин, Палата общин на протяжении десятилетий была выставкой убогости, не имеющей себе равных ни в одной другой профессии, кроме разве оксфордских преподавателей: то была витрина сшитых левой ногой костюмов, музей коротких носков, паноптикум галстуков с узлами типа «мотай потуже — красивше будешь», коллекция безобразных гарнитуров, порошковая бомба из перхоти. И точно так же, как оксфордскому преподавателю по-прежнему феерически легко прославиться в качестве местного «персонажа» (носить одежду с чужого плеча, передвигаться на мотоцикле, каждый вечер сидеть в одной и той же пивной на одном и том же стуле), так же и в палате хохмач, однажды сумевший вылить на кого - нибудь ушат грязи, имел все основания рассчитывать на репутацию бесподобного остроумца, тогда как малейшее потакание своим слабостям в одежде превращало тебя в денди. Может статься, именно этого они боялись — не дай бог мы все это увидим.

Естественно, после стольких-то лет опасений, предшествующих введению камер, да еще усугубленных дополнительными подозрениями насчет того, что степенно выглядящие парламентарии априори будут проигрывать колоритным, были установлены строгие правила — куда именно дозволяется совать свое рыло камере. Разрешаются общие, широкоугольные, отснятые со стационарной позиции планы, но впоследствии режиссер должен (в течение испытательного срока по крайней мере) следовать пакету инструкций, выработанных, чтобы (сами выберите наиболее подходящую точку зрения): а) акцентировать торжественность происходящего или б) отфильтровывать из событий всю возможную драматичность. В частности, камера должна оставаться на ораторствующем члене парламента до тех пор, пока он не закончит свою речь; врезы других депутатов — кадры реакции — позволяются только в том случае, если говорящий специально обращается к коллегам по ходу своей речи; съемки галерей прессы и публики не позволяются, равно как и горизонтальное панорамирование скамеек; наконец, в случае возникновения беспорядка камера должна либо удовольствоваться изображением спикера, призывающего парламент к порядку, либо вернуться к широкому кадру, который не включает в себя сцену дебоша. В этом наборе правил, ограничивающих откровенную игру на публику и искусственное привлечение к себе внимания с помощью дурного поведения, несомненно, есть своя логика; но беспристрастному зрителю все это напоминает о суровых предписаниях, которым должны были следовать участницы фарсовых ревю в старинном мюзик-холле «Уиндмилл»[4]. Танцовщицам позволялось оставаться обнаженными до тех пор, пока они не двигались; если что-нибудь шевелилось, это было против правил.

Стоит ли удивляться, что члены парламента уже начали эксплуатировать ограничения, наложенные на камеру. Если кадры ответной реакции зала зависят от называния имени члена парламента, то у любителя поразглагольствовать может появиться соблазн как бы невзначай вставить в свою речь имя того парламентария со скамеек оппозиции, который демонстративно игнорирует говорящего. И если во всех прочих случаях камера должна неукоснительно держаться на ораторе, то, стало быть, в нее также неизбежно попадет и небольшая группа людей (членов той же самой партии), которые сидят спереди и сзади него/нее. Так родилась техника, известная как «даунаттинг»[5], в соответствии с которой окружающие говорящего ведут себя так, словно им не приходилось слышать столь захватывающей речи с тех пор, как Генрих V обратился к своим войскам перед Азенкуром. Даунаттинг затруднительно проделывать маленьким партиям, и на первых порах можно было видеть, как либерал-демократы en masse (masse в данном случае — не более полудюжины) взволнованно привстают где только можно, чуть только один из них собирался произнести речь, которую транслируют по телевизору. «Даунаттинг!» — кричали другие партии. «Ничуть, — объясняли либерал-демократы, — просто когда один из нас произносит речь, всем прочим нравится его слушать…» Существует также ухищрение, известное как «негативный» или «ядовитый» даунаттинг. Оно применяется, когда инакомыслящий член партии обрушивается на свою собственную переднюю скамейку[6]; в этих обстоятельствах лояльные партийцы, окружающие диссидента, могут зевать, почесываться, ерзать, энергично трясти головами с неодобрением, в общем, выражать свою точку зрения языком жестов.

Запуск «Депутат-ТВ» — так это все называется — происходит в тот момент, когда миссис Тэтчер продержалась на посту премьер-министра вот уже десять лет и лидера партии — пятнадцать; к тому времени, как она поведет консерваторов на следующие выборы (в 1991-м или самое позднее в 1992- м), появятся новоиспеченные избиратели, которые с самого раннего своего сознательного возраста не знали никакого другого лидера тори (и следовательно, никакой другой консервативной традиции — к примеру, либерального консерватизма предыдущего лидера Эдварда Хита). Оппозиционные партии — что по сути означает только лейбористов, поскольку все прочие в очередной раз отодвинулись в статус охвостья — познали десятилетие схизмы, распрей и немощи. Однако сейчас, впервые за много лет, лейбористская партия впереди — значительно впереди — по опросам общественного мнения. И раз уж политические паковые льды вскрываются в Восточной Европе, то почему тому же самому не произойти и у нас? Миссис Тэтчер, какой ее видят со скамей оппозиции, — пария среди своих коллег-лидеров стран Общего Рынка, она не может похвастать сердечными отношениями с Бушем, как это было у нее с Рейганом, она не способна адекватно отреагировать на быстротекущие процессы в Восточной Европе и остается настолько же безапелляционной и доктринерской на одиннадцатом году службы, какой была на самом первом. На «Депутат-ТВ» лидер лейбористов Нил Киннок любит начинать свои вопросы с фразы: «Разве премьер-министр не находится в абсолютной изоляции в своей позиции по?..» Снова и снова лейбористы пытаются создать премьер-министру репутацию человека, который не имеет представления даже о собственных сторонниках, — лидера, окруженного поддакивающими подхалимами, которые скрывают от нее реалии сегодняшнего мира.

Изоляция, однако ж, дело такое — тут все зависит от точки зрения. В конце прошлого года на поверхность всплыл пузырек возбуждения — когда, впервые за пятнадцать лет, миссис Тэтчер как лидеру консерваторов был брошен вызов. В уставе партии есть положение о ежегодном неодобрении, но то был первый раз, когда кто-либо захотел — или осмелился — воспротивиться ей. Сэр Энтони Мейер, почтенный, мокроватый[7] заднескамеечник без какого-либо определенного политического будущего, вызвал огонь на себя: он был самоотверженным кроликом, щебечущей канарейкой, которую запустили в угольную шахту, чтобы проверить, есть ли там ядовитый рудничный газ, или — предложим корректное выражение из мира животных — заслонной лошадью. Он не собирался выигрывать; что могло оказаться интересным, так это как именно он проиграет. Если бы он набрал, скажем, восемьдесят голосов (из 374 возможных), это выглядело бы так, что огромную слониху ранило. Если бы он набрал достаточно, чтобы спровоцировать второй тур, мог бы возникнуть реальный кандидат: одинокие хищники после долгих лет жевания травки на задних скамейках ополоумели от голода; плотоядные лидеры шайки с передних скамеек замерли в ожидании первого промаха.

Голосование показало, что если где-либо еще миссис Тэтчер и изолирована, то только не в консервативной партии. Она получила 314 голосов, сэр Энтони — 33; еще было 25 испорченных избирательных бюллетеней и трое не проголосовали. Последние два пункта требуют некоторых разъяснений. Людям со стороны может показаться странным, что 7,2 процента партии, по общему мнению опытной и гордой следованием путем демократии, оказываются не в состоянии ответить на простой вопрос: кого из двух лиц они предпочитают видеть лидером своей организации? Не то поведение, которое служит хорошим примером широким слоям электората. С какой стати члену парламента портить бюллетень? Значит ли это то, что значит, когда избиратель делает это на всеобщих выборах: анархическое добавление лишнего имени в документ, опрометчивая попытка проголосовать более чем за одного кандидата, накарябанная на скорую руку похабщина? По-видимому, ничем это особенно не отличается. Наиболее правдоподобное объяснение, которое можно выдвинуть по поводу испорченных избирательных бюллетеней, — что данные консервативные члены парламента не хотели поддерживать миссис Тэтчер, но не хотели и признаваться в своей измене: голосуя за обоих кандидатов (и таким образом аннулируя свое право голоса), они могли вернуться в свои избирательные округа и заверить принадлежавших к более правому крылу сторонников, что, разумеется, они проголосовали за Мэгги, не чувствуя при этом угрызений совести.

Лейбористская партия, пытаясь держать хвост пистолетом, заявила, что этот результат был ровно то, что они хотели: премьер-министру нанесен ущерб, но она по-прежнему сохраняет за собой свою позицию. Лейбористская партия полагает, что миссис Тэтчер — главное препятствие партии тори, и в этом мнении (также как и в представлении тори, что она — их величайшая сила) есть некое правдоподобие, но точка зрения лейбористов, поздравляющих себя с тем, что премьер-министр теперь точно поведет консерваторов на следующие выборы, не вполне убедительна. Против кого вы скорее сплотитесь в Олимпийском финале — против трижды золотого медалиста, чьи результаты в последнее время несколько разочаровывали, или новичка, которого выставили на замену в последнюю минуту?

Понятное дело, лейбористы приветствовали «Депутат - ТВ» как возможность публично продемонстрировать то, в чем они уже долгое время были уверены, но что никак не могли втолковать на всеобщих выборах: что премьер-министр — тупорылая экстремистка, которая систематически руинировала страну на протяжении десятилетия. Самое время продемонстироровать это — в институции, известной как «Вопросы депутатов к премьер-министру»: каждый вторник и четверг в три-пятнадцать. Это тот момент в процессе управления государственными делами, которым парламентарии гордятся: в американской системе, указывают они, эквивалента нет. Премьер-министр обязана дважды в неделю являться в Палату общин и в течение четверти часа отвечать на вопросы парламентариев с обоих краев палаты о своих обязанностях и политике правительства. Это момент, по их словам, когда премьер-министр наиболее уязвима, когда миссис Тэтчер, полагающуюся только на свои служебные конспекты и на то, что у нее достанет сообразительности справиться с чем бы то ни было, что в нее швыряют, можно «вышибить из колеи» усилиями оппозиции. Спикер действует как арбитр и ведущий ток-шоу, предоставляя слово членам парламента вроде как наобум (обычно он чередует два края палаты), резервируя до трех вопросов для Нила Киннока и один для лидера либерал-демократов. И вот этот момент — одновременно священный и жизненно важный — в демократической жизни страны наконец должен был быть засвидетельствован голосующей общественностью.

Такова, во всяком случае, была теория. Реальность, теперь обнародуемая в прямом эфире дважды в неделю, оказалась несколько менее клокочущей и драматичной. Во-первых, есть традиция, которой хочешь не хочешь надо следовать. В соответствии с ней, каждая составная часть процедуры предваряется номинальным, чтобы не сказать идиотическим, вопросом — например, что премьер-министр собирается делать этим вечером. В ответ на что она объясняет, что намеревается дать обед послу Замбии, затем вновь занимает свое место, пока парламентарий приступает к своему «настоящему» вопросу. Когда с разрешения спикера палата может перейти к обсуждению следующей темы, сначала будет задан все тот же вводный вопрос, после чего премьер-министр поднимется, скажет: «Я отсылаю почтенного джентльмена к ответу, который дала несколько минут назад», — и снова вернется на свое место, чтобы выслушать собственно вопрос. «Вопросы депутатов к премьер-министру» состоят из множества вставаний и усаживаний. Когда с первым вопросом по теме разобрались, парламентарии будут стараться «ловить взгляд спикера», чтобы задать дополнительный вопрос. Это включает в себя вскакивание на ноги, бросание умоляющих взглядов в направлении председателя, и затем опять плюхание на зеленые обитые кожей скамейки, всех, кроме одного-единственного парламентария, которому в силу какой-то минутной и по идее произвольной справедливости выказал благоволение спикер. При том, что приблизительно половина палаты встает на ноги и рушится таким образом каждые тридцать секунд или около того, эффект получается как от клочковатой, но неопадающей Мексиканской волны.

Этот окольный метод выцыганить у премьер-министра какую-нибудь информацию и/или поддеть ее отягощается далее осведомленностью о том, что, кроме лидера оппозиции, ни один член парламента не вправе переспросить премьера в том случае, если ее ответ сочтен неудовлетворительным. Тори, как бы то ни было, скорее предлагают своему лидеру предсказуемые, даже подхалимские вопросы, с которыми она обычно справляется на раз. Например, на одном из первых показанных по телевидению «Вопросов депутатов» консервативная дейм[8] заднескамеечница Дженет Фукс спросила премьер-министра: «Отведет ли мой достопочтенный друг сегодня немножко времени на то, чтобы поразмышлять о… своем выдающемся достижении, каковым является тот факт, что впервые премьер-министром Британии стала женщина?» — после чего миссис Тэтчер охотно ровно так и поступила. Этот диалог скорее был бы уместен в последние годы режима Чаушеску в Румынии, чем в парламенте, который гордится тем, что здесь разговаривают без обиняков. Лейбористская партия, с другой стороны, разрывается между: а) тем, чтобы превратить вопрос в речь, и б) попытками выбить ее из седла, спросив о чем-то, к чему она может оказаться не готова. Джайлз Рэдис, член парламента от Северного Дарема с 1973 года и старейший лейбористский заднескамеечник, объясняет, что лучший способ сделать это — пригласить ее поразмышлять о достоинствах чего-либо, в чем она, согласно имеющимся сведениям, не видит никаких достоинств. Соответственно «Не расскажет ли премьер-министр палате, в чем состоят положительные стороны присоединения к механизму контроля курса валют ЕЭС?» может сбить с толку премьер-министра, которая не в состоянии думать о каких-либо положительных сторонах, вызывая тем самым раздражение проевропейски настроенных тори, которые с ней не согласны. Рэдис предлагает выбивать премьер-министра из седла таким образом примерно раз в две недели.

Заметят зрители, что казачок-то засланный, или нет, это другой вопрос. Соль телевидения — не в том, что происходит, а в том, что показывают. Консультант по имиджу, общавшийся с членами парламента перед тем, как подняли занавес, подсчитал, что влияние депутатов на телезрителей зависит от следующих факторов: 55 процентов — внешний вид, 38 процентов — голос и жестикуляция, и всего лишь 7 процентов — то, что они на самом деле сказали. Хотя палата изрядно повеселилась, когда им доложили об этих уморительных подсчетах, члены парламента тем не менее приняли эти кулуарные советы, касающиеся костюмов (рекомендуется умеренно-серый), сорочек (ничего полосатого) и галстуков (ничего особенно кричащего, ничего слишком темного). Каковой бы ни была в долгосрочной перспективе польза от «Депутат-ТВ» для электората, несомненно, что первыми выгодоприобретателями стали владельцы химчисток и торговцы галстуками в районе Вестминстера. Плешивым членам парламента даже предложили бесплатные papier poudre [9], чтобы их блистательные макушки не слишком отсвечивали; до ермолок, однако ж, дело пока еще не дошло.

К настоящему времени «Депутат-ТВ» снискал умеренный, неоспоримый успех, даже если «Вопросы депутатов к премьер-министру, похоже, не в состоянии составить конкуренцию по рейтингу «Шоу Опры Уинфри», напротив которой он стоит в сетке передач. Также и опасения по поводу дурного поведения не подтвердились (впрочем, все это надо еще проверить кабинетным кризисом или предвыборным периодом). Консерваторы иногда принимаются орать в сторону лейбористских скамеек «Тут Лондон, а не Бухарест!», а верноподданная оппозиция Ее Величества разражается воплями «Лакейское правительство! Холуи!». Но все это не более чем рутинные дипломатические любезности. Наибольший интерес в первые месяцы вызывали переднескамеечные обмены репликами между миссис Тэтчер и мистером Кинноком. Телетрансляции сулили лейбористской партии больше, чем тори: во-первых, телевидение продемонстрировало бы оппозицию собственно в деле (вместо всего лишь прений в студии); оба партийных лидера, каждый в своем собственном боксе, в окружении своей группы поддержки, будут показаны с полезным до известной степени равноправием; наконец, миссис Тэтчер могла оказаться уязвимой в тот момент, когда она была не в состояни заранее контролировать правила боя.

Однако ж, может статься, премьер-министр извлекла из этой затеи побольше пользы, чем оппозиция. Чем дольше продолжалось ее правление, тем пикантнее становились слухи. Она абсолютно сошла с нарезки, станут уверять вас все подряд: у нее паранойя; мания величия; тут на самом деле вся штука в гормонозамещающей терапии — из-за которой ей кажется, будто она будет править бесконечно. Когда в прошлом году стало известно, что премьер-министр время от времени посещает в Западном Лондоне врача, специализирующегося на нетрадиционной медицине, и, погрузившись в ванну с теплой водой, получает крошечные электрические разряды, это далеко не черчиллевское поведение поразило даже некоторых ее приверженцев как достаточно своеобразное. Но, возможно, от всех эти разговорчиков она только выиграла: ей всего-то нужно было выглядеть хоть сколько - нибудь вменяемой в «Вопросах депутатов к премьер-министру», чтоб показаться обнадеживающе адекватной.

На самом деле все сошлись на том, что она предусмотрительно поменяла свое поведение перед телекамерой. «Мы-то думали, сейчас нам покажут подлинную миссис Тэтчер — визгливую самодуршу, — сокрушается Джайлз Рэдис. — Но она не попалась на эту удочку. Она полностью сменила свой стиль. То она рычала, аки львица, а сейчас воркует, словно горлица». Дэвид Димблби, чуть ли не единственный политический интервьюер на британском телевидении, который не подползает к премьер-министру на четвереньках, предусмотрительно расслабив зажим ошейника, чтобы каблуку - «шпильке» легче было войти между шейных позвонков, вспоминает: «В прежние времена она стояла руки в боки и орала на оппозицию благим матом, как базарная баба». Теперь она «полностью сменила тон». Но даже и в этой модифицированной версии, смягченной ради телевидения, ее поведение остается отталкивающим, столь же неистовым, сколь и эксцентричным. Она стоит в своем боксе готовая ко всему — волосы забраны назад, строгие черты лица, все более и более упитанные формы круглятся под английским костюмом синего или изумрудно-зеленого, отсылающего к символике тори, цвета; оттуда, рассекающая в мелкие брызги штормовые волны верноподданной оппозиции Ее Величества, она напоминает резную фигуру на носу старинной ладьи, одинаково символичную и декоративную. Сейчас она щеголяет в больших очках, которые часто держит за дужку, зачитывая ответ, перед тем как сдернуть их — чтобы впериться в скамейки лейбористов взглядом василиска. Она никогда не была великой полемисткой или великой актрисой, но внешность ее всегда производила сильное впечатление. Как в пьесе Жарри «Король Убю» один исполнитель иногда представляет Всю Русскую Армию, так и миссис Тэтчер, кажется, осознает, что она работает за Всю Консервативную Партию. И среди прочих одним из условий этой роли является обязательство время от времени заглядывать за парапет и прислушиваться к отдаленному кошачьему концерту тех несчастных, которые по какой - то экстравагантной причине объединились в партии, не являющиеся консервативными.

В «Вопросах Депутатов к премьер-министру» на следующий день после того, как первое судно с вьетнамцами, приплывшее в Гонконг, посреди ночи отослали обратно в Ханой, мистер Киннок предпринял двухвопросную атаку, умышленно прибегнув к сравнению с насильственной репатриацией Британией казаков, которых в 1945 году обрекли на смерть в сталинских лагерях. Разве это не тот случай, спросил мистер Киннок, когда премьер-министр в данной ситуации был единственным человеком, который не мог сказать, что она «просто подчинилась приказам» в вопросе о репатриации вьетнамцев — по той самой причине, что она сама была «той, кто отдает приказания»? Хамоватое заявленьице; но Вся Консервативная Партия не соблаговолила и бровью повести даже и на эту клеветническую лабуду насчет военных преступлений. «Высказывания досточтимого джентльмена, — царственно ответствовала она, — ничтожны и чепуха». «Ничтожны и чепуха»: небезупречная деликатность и неабсолютное следование правилам грамматики едва ли навредят ей в глазах электората. Если Палата общин, с ее беспрестанным фоновым шумом, с ее школьнической строптивостью, с ее преобладанием мужчин и невысоким уровнем остроумия, часто больше всего напоминает столовку в приготовительном отделении частной школы-интерната, то миссис Тэтчер здесь отведена роль Надзирательницы. Это она присматривает за обедами и разносит рыбий жир; и когда Киннок-младший обвиняет ее в самых чудовищных на свете преступлениях, она просто слегка хмурит брови, словно ему опять, видите ли, не понравился ее заварной крем к пудингу. Потому как она перевидала на своем веку множество поколений мальчиков — бывали здесь паиньки и тихони, бывали огольцы и сущие троглодиты, но она-то знает, что все они, придет время, будут вспоминать ее легендарную строгость с нежностью. Также ей знакомо сочинение мистера Хилэра Бэллока, да и остальные, она знает, помнят это двустишие:



Детей держи в ежовых рукавицах,
Воздастся за труды сторицей.



Очень кстати «Депутат-ТВ» запустили ровно в тот момент, когда в более традиционных лондонских театрах открылся сезон рождественских пантомим. К обоим этим почтенным развлекательным жанрам относятся с сентиментальным уважением; оба регулярно прибегают к старейшим из сюжетов, в перерыве обновляя свои кадры; в обоих есть нечто инфантильное. Но тогда как Мать Парламентов может в некотором роде похвастать своей экспортируемостью, пантомима прочно остается локальным развлечением. Англичанам удалось экспортировать несколько удивительных вещей — крикет, мармелад, юмор Бенни Хилла, — но они так и не преуспели в том, чтобы сбагрить еще кому-нибудь свои новогодние пантомимы.

Исторические корни пантомимы лежат в арлекинаде, которая затем подверглась перекрестному опылению викторианским мюзик-холлом. В сущности, она состоит из сказки — истории Золушки, Матушки Гусыни, Ападдина, Дика Уиттингтона[10], - которая, не сбиваясь с традиционной повествовательной линии, постоянно обновляется злободневными отсылками, часто сатирического свойства. Главные ее изводы — фарс и мелодрама, с большими брешами, зарезервированными для сверхъестественного и сентиментального; она обращается разом и к детям, которые реагируют на неожиданные перипетии сюжета с потрясающей непосредственностью, и к сопровождающим их родителям, которых улещивают пикантными двусмысленностями, по идее через головы их отпрысков. Пантомима включает в себя два элемента, обладающих для британца исключительной привлекательностью: переодевание (главного мальчика часто играет девочка, а Даму Пантомимы — мужчина средних лет) и комические животные (которые тоже не то чтобы сами себя играют). Здесь сохраняется, пусть в разжиженной форме, мировоззрение, согласно которому Британия правит морями, и иностранцы здесь появляются в комических сценах на вторых ролях. Наконец, пантомима кичится своей всеядностью по части отношений с современной культурой — в любой момент на сцену запросто может ворваться какой-нибудь двухминутный телевизионный культ, на который родители только что подсели. Персонаж в костюме Дарта Вейдера распихивает телевизионных фокусников, старорежимный имперский расизм пробивается сквозь шуточки про ирландцев, и вся эта свистопляска уколбашивается с участием аудитории и пением хором: и уж туг кто халтурит, из того дух вон. Надо полагать — по здравому размышлению — не больно-то удивительно, что пантомима не особо популярна в других странах.

Это всегда был обветшалый, простонародный жанр: что в рот, то и спасибо. Родители, которые через много лет после того, как сами были детьми, вновь оказываются на своей первой пантомиме, как правило, сокрушаются о вырождении этого старинного популярного британского жанра, но правда состоит в том, что пантомима всегда была деградировавшей — в смысле пестрой, эклектичной, вульгарной, злободневной и местечковой. В самом ли деле одна пантомима «лучше», чем какая-нибудь другая, взрослому человеку определить практически невозможно. Наверно, тут важнее, что пантомима — обычно первое знакомство ребенка с театром и что очарование утопающих в темноте галерей, бархатного занавеса и мороженого в антракте, похоже, не уменьшается, да и как оно может уменьшиться. Удивительное дело, но пантомима не вызывает у детей отвращения к театру на всю жизнь.

В этом году было из чего выбирать — даже еще больше, чем обычно. Все что угодно: современные пантомимы, ретропантомимы, Зеленые пантомимы и даже (наверно, ничего странного, учитывая сексуальную двусмысленность жанра) лесбийская пантомима — «Снежная Королева: Рождественская сказка». Что касается кадровой политики, то жанр всегда рекрутировал личный состав из самых разных слоев исполнителей: вышедшие в тираж поп-звезды, телевизионные комики, юные дарования, лица среднего возраста, некогда прописанные по ведомству юных дарований, дошедшие до ручки и закаленные неудачами служители Мельпомены, которых раз в год на полтора месяца отрывают от пенсионных утех — пусть «повыбьют пыль из подмостков» и прокомпостируют мозги новому поколению юных дарований про романтику театральных белил, а еще сборная солянка из посторонних лиц, которые достаточно знамениты в своих областях, чтобы осуществить переход в театр, несмотря на вызывающий опасения дефицит сценического дарования. Эта последняя категория отражает природу современной славы и сама по себе является формой кросс-дрессинга: если вам аплодируют в одной сфере, то с распростертыми объятиями принимают и в другой, где у вас в силу самой природы вашего таланта нет профессиональных интересов. К примеру, в этом году в пантомиме засветились трое телевизионных дикторов — в Лондоне, Стивенэйдже и Торки. Рассел Грант, сфероидальный астролог, сделавший себе имя выступлениями в передаче «С добрым утром!», клоунскими свитерами и неприкрытой голубизной, выступил в главной роли в «Робинзоне Крузо» в Кардиффе. Эдди Кидц, мотоциклист-трюкач, перемахнувший через кучу лондонских автобусов и по ходу дела переломавший себе чуть ли не столько же конечностей, явился не запылился в «Дике Уиттингтоне» в Дептфорде. Но подлинным новшеством были кулачные пантомимы. В Рединге можно было увидеть Барри МакГигана, экс-чемпиона мира в полулегком весе, дебютировавшего в театре в «Белоснежке» — тогда как саму Белоснежку, странным образом очень сноровисто — в пантомиме такое случается нечасто, играла Линда Лусарди, одна из самых любимых топлесс-моделей страны. В лондонском гвозде сезона, «Аладдине», также блистал боксер, бывший обладатель звания чемпиона Британии в тяжелом весе Фрэнк Бруно.

Бруно, первый чернокожий чемпион в своей весовой категории, — очень большой, очень воспитанный и очень популярный. Он является великолепной иллюстрацией к традиционному британскому почитанию тех, кто не унывает при поражении, — синдрому «отважной маленькой Бельгии» в национальном духе. Многие десятки лет в стране не было боксера, способного выиграть титул чемпиона-тяжеловеса, но то, как именно американские победители разделывались с местными чемпионами, всегда подвергалось пристальному рассмотрению. Генри Купер однажды завалил Кассиуса Клэя (а затем его самого завалили) на брезент левым хуком, и за то что он вырубил Липа[11], хотя бы и всего на пару секунд, Купер с тех пор на веки вечные сделался национальным героем, снискав возможность рекламировать туалетные принадлежности Брюта и появляться в бесчисленных телевикторинах и турнирах по гольфу для знаменитостей. Бруно — самый симпатичный чемпион со времен Купера, и за то, каким макаром он в прошлом году потерпел неизбежное поражение от Майка Тайсона, нация прониклась к нему такими чувствами, что поколебать их может разве что обвинение в покушении на растление малолетнего. Он честно продержался несколько раундов, один раз так врезал Тайсону, что мы были практически уверены, что он, считай, напрочь ухайдакал американского чемпиона и не опозорил флаг. Храбрый верзила Фрэнк! Телевизионщики за ним только что в очередь не выстраивались; в театре «Доминион» на Тоттнем-Корт-роуд на шесть недель он получил роль в «Аладдине»; а в новогодней церемонии вручения наград[12] королева пожаловала ему звание кавалера Британской империи пятой степени.

В «Доминионе» Бруно играет Джинна, раба Лампы, главная задача которого — тут же материализоваться, когда Аладдин трет волшебную лампу и просит его о помощи. Бруно и так никогда не был Нижинским ринга, вот и его Джинну так же было далеко да парижских трелей. Когда от него требуется танцевать, он смотрит себе на ноги — как бы те не дали маху и сгоряча не отчебучили чего-нибудь не то; когда от него требуется боксировать, он смотрит себе на руки, как бы те не дали маху и сгоряча не отчебучили чего-нибудь то. Он играет с усердием дубовой колоды, трогая публику безупречным знанием текста, выдавая слова так же, как он выдавал удары слева, — скорее заученно, чем по наитию. Однако эта его неуклюжесть в глазах зрителей только прибавляет ему популярности, и когда экс-чемпион в тяжелом весе стоит на сцене, в облачении наполовину с боксерского ринга, наполовину из «Династии» (женские полусапожки на каблуке и громадные плечищи), выглядит он не так уж и нелепо.

«Аладдин», сказка о любви младшего сына китайской прачки к дочери императора, по существу, выражает идею яппи нашего времени: все, что нужно сделать, — потереть волшебную лампу (заключить правильную сделку, грамотно купить фьючерсы), и в твоем распоряжении окажется сколько душе угодно товаров, услуг и любви. Здесь также имеется один архетипически фрейдистский момент — когда злой Абаназер соблазняет мальчика-с-пальчика Аладдина (которого играет невинная крошечка-хаврошечка со смазливым личиком и в очень коротких шортиках) посетить Темную Пещеру, где хранятся все Спрятанные Сокровища. «Мне войти, дети?» — с младенческой непосредственностью спрашивает этот разом целомудренно-искусительный мальчик-девочка у своей препубертатной публики. «Несет!!!» — вопят дети в ответ, умоляя его/ее что есть мочи. Но она таки входит — в Темную Пещеру со Спрятанными Сокровищами, и убеленные сединами аксакалы в аудитории с пониманием кивают.

По большей части, однако ж, представление состоит из быстрых переодеваний, цель которых — раззадорит! разнящуюся по интересам публику: заморочить голову детям, угомонить мамаш и расщекотать папаш. Персонажи прикатывают на мотоциклах или феерическим образом прилегают на и надежных проволочных тросах; «китайский» хор (в любом случае странное понятие — учитывая хрестоматийную стыдливость этой нации) разгуливает в сатиновых трусах; откуда Ни возьмись вдруг выскакивает телевизионный фокусник с Непостижимой сюжетной функцией и показывает серию трюков, чтобы затем уступить дорогу Утенку Дуби и Его Друзьям, компашке животных-марионеток высотой в фут, которые отплясывают под дискомузыку — номер, бог весть почему утраченный во взрослом театре. Также нам не следует забывать китайских полицейских, амбалов в услужении у Императора. В данной версии их играют Толстушки, варьете не варьете — полдюжины дебелых дамочек в возрасте примерно от тридцати до пятидесяти, потакающих идее о том, что женская тучность в сущности забавна. От природы порядочные пампушки, чтоб уж никто не усомнился в их габаритах, они еще и нарочно запихивают себе под одежду подушки и, демонстрируя страннейший вид транснационального трансвестизма, изображают китайских полицейских на манер викторианских бобби. Соответствующим образом они поют и пляшут — что, понятное дело, только добавляет им шарма, а затем — вот она, их толстомясая лепта в свадебный пир Аладдина и его Принцессы — Толстушки выстраиваются, чтобы грянуть «Сгодится все». Да уж, в пантомиме все так оно и есть.

Однако что касается гротескной комедии, то с наступлением девяностых профессионалам пришлось очистить место на сцене, и не в первый раз уже, для Палаты общин. Когда в эфир был запущен «Депутат-ТВ», газеты стали давать материалы на тему «Депутаты на голубом экране», но ни одна из них не вычислила, какому именно клоуну суждено было оживить новогодние праздники судебным разбирательством по поводу старого доброго закулисного секса во внерабочее время. Рон Браун, лейборист, член парламента от Лейта, пригорода Эдинбурга, сорокадевятилетний пышногривый представитель левого крыла партии, ритуально характеризуемый выражением «белая ворона» — термин, который парламентские обозреватели приберегают для тех, кто малость с приветом, но любопытны, со странностями, но вызывают к себе симпатию и основательно непригодны для занятия высших должностей. Сейчас таких персонажей больше на скамейках у лейбористов, чем у консерваторов. Лейбористская партия лелеет их за колоритность, нонконформистский флер, способность огорошить, наконец, зато, что они являются живым напоминанием о том, что Лейбористская партия — это церковь, открытая для всех. Тори также лелеют эти незакрепленные пушки оппозиции за их талант ставить в неловкое положение собственных лидеров и за то, что они являются неопровержимым и ярким доказательством того, что вся Лейбористская партия глубоко безответственна.

Рона Брауна избрали в парламент в 1979-м. Два года спустя его на пять дней отлучили от Палаты общин после того, как он назвал консервативного члена парламента лжецом; ближе к сегодняшнему дню его отлучили снова, после того как он схватил булаву[13] и повредил ее. (Стоимость ремонта: £1200.) Когда его арестовали в Глазго — он протестовал против визита в город миссис Тэтчер, — полиции понадобилось некоторое время, чтобы убедиться, что его утверждения о том, что он в самом деле является членом парламента, соответствуют действительности. (Штраф: £50.) Но до сих пор двумя его похождениями, наиболее взволновавшими таблоиды, были миссия к полковнику Каддафи в Ливию и оплаченный по полной программе визит к поддерживаемому СССР афганскому правительству: фотографии депутата, позирующего у советского танка, очень порадовали тори и на некоторое время сделали его в палате сатирически известным под именем Брауна Кандагарского. В то время вояжи такого рода вызывали всяческое осуждение, хотя недавние события подтвердили, что проблемой нахождения друзей в политически меняющемся мире озабочены не только белые вороны. Например, в 1978 в Британию с официальным визитом прибыли президент Чаушеску с супругой — в тот момент Румыния считалась диссидентствующей страной внутри советского блока. Враг моего врага — мой друг, и королева наградила Чаушеску почетным рыцарством. (Эта относительно редкая почесть оказывается иностранцам, к которым Британия испытывает искреннее расположение: рыцарства были удостоены Боб Гелдолф, Роналд Рейган, Каспар Вайнбергер и Магнус Магнуссон, исландская телезвезда.) Но затем, после Горбачева, Румыния поменяла свой статус — из Отважного Бастиона, Взбунтовавшегося Против Советского Империализма, превратившись в Паршивую Балканскую Диктатуришку. (Разумеется, она всегда была и той, и той, но страны редко добиваются в чужих глазах сложной, двойной категоризации.) В микроскопический промежуток времени между падением Чаушеску и его казнью королева умудрилась лишить румынского правителя его сомнительного рыцарства.

Как выяснилось из последнего связанного с ним судебного казуса, Рон Браун является ниспровергателем даже и не только тех традиций, которые можно было предположить. За последние тридцать или около того лет почти парламентским регламентом стало то, что бесчестье приходит к двум главным партиям с разных сторон. Тори горят на сексе, а лейбористы — на взяточничестве. Это не значит, что лейбористские члены парламента непременно — застегнутые на все пуговицы супруги, а тори — финансово непогрешимы; просто они благоразумны — или плутоваты — в разных сферах жизни. В случае Рона Брауна, однако, это был секс, и именно вследствие эротического аспекта ситуёвина, ставшая предметом судебного разбирательства в Льюисе, Сассекс, получила известность как Дело о Трусах Нонны.

В течение трех лет жизнь мистера Брауна складывалась весьма успешно. У него были жена и избирательный округ в Шотландии, а любовница и место в парламенте — в Англии. Нонна Лонгден, женщина, о которой идет речь, ухитрилась даже сопровождать его в качестве «секретаря» во время визита к полковнику Каддафи. Раз как-то мотор чихнул: в желтой прессе всплыло сообщение о том, что Рон и Нонна занимались сексом в душе в здании Палаты общин — но тут не было ничего слишком необычного, такого, что невозможно было бы отрицать. Однако ж когда пара распалась, миссис Лонгден завела себе нового любовника — некоего Дермота Редмонда, торговца коврами в твидовой охотничьей фуражке, как оказалось, с судимостью за мошенничество, и вот тут уже температура поползла вверх. В один прекрасный день Браун зашел в квартиру Нонны недалеко от Гастингса, и с этого момента версии того, что там произошло, начинают расходиться. По мнению стороны обвинения, член парламента, будучи в нетрезвом состоянии и распаленный ревностью, пришел в исступление и бутылкой Liebfraumilch вдребезги расколошматил все окна в квартире; когда перетрухнувшая Нонна призвала на помошь Дермота, торговца коврами, депутат похитил магнитофон, две пары трусов, фотографию миссис Лонгден, литую золотую брошь и пару фарфоровых серег, после чего скрылся с места происшествия. Согласно утверждению защиты, мистер Браун всего лишь тихо-мирно выпивал с миссис Лонгден в тот момент, когда торговец коврами разрушил эту семейную идиллию, и это в результате его необузданной ревности квартире был нанесен вышеописанный ущерб. Более того, в намерения члена парламента не входило надолго лишать Нонну ее ценностей; он взял их всеголишь в качестве залога возвращения неких «деликатных в политическом отношении» кассет, находящихся в ее владении; — которыми, между прочим, она пыталась его шантажировать на сумму £20000. Что касается двух пар трусов, то это сама миссис Лонгден шутки ради обмотала ими магнитофон, что и объясняет их присутствие в кармане члена парламента в тот момент, когда тот был задержан полицией на местной железнодорожной станции.

Дело о Трусах Нонны служило источником бодрости для Суда короны в Льюисе (и прилегающем к нему избирательном округе, голосующем за консерваторов) на протяжении недели. Присяжным была продемонстрирована бутылка Liebfraumilch, с травяным хохолком, торчащим из горлышка; равно как и две пары трусов (одни белые и одни черные, чтобы не было недомолвок). Миссис Рон Браун всю неделю просидела в суде, «безмолвно поддерживая своего мужа» — или, может статься, безмолвно проклиная его имя. Сам мистер Браун отказался занять место для дачи свидетельских показаний — решение, из которого нельзя сделать никаких юридических выводов, но наблюдатели, не будь дураками, судят много о чем — в данном случае о предполагаемом мнении юристов депутата, согласно которому если их клиенту позволить встать на задние лапы, то он загонит сам себя в такую феерическую задницу, что обвинение съест его заживо. Присяжные столкнулись с двумя различными обвинениями и двумя дико различающимися мнениями о реальности. В высшей степени разумно они пошли на компромисс: член парламента был признан невиновным в воровстве, но повинен в злоумышленном нанесении ущерба (штраф: £1000. Компенсация: £628. Возмещение расходов стороны обвинения: £2500.) Судья Джон Гауэр, королевский адвокат, сказал: «Я уж даже опасаюсь произносить слова «дамские трусы», потому что этому предмету стали приписывать значимость, абсолютно непропорциональную его истинному месту в этом деле». Миссис Рон Браун сказала: «Мой брак сейчас не менее хорош? чем двадцать семь лет назад», — и заявила, что не удивлена поведением своего мужа, «зная мужчин и прожив с одним из них двадцать семь лет». Сам Рон Браун, когда его спросили, собирается ли он подать в отставку, сказал: «Нет, а с какой стати?»

С какой стати? Хорошо известно, что признание вины в управлении автомобилем в нетрезвом состоянии не уменьшает полномочия судьи в процессе вынесения приговора, хотя какая именно степень криминальности допустима среди тех, кто создает британские законы и отправляет правосудие, официально никогда не было сформулировано. В настоящий момент кладези премудрости, которые взвешивают дела такого рода, скорее согласны — теоретически по крайней мере — с мистером Брауном. Если б его признали виновным в воровстве, ему бы пришлось подать в отставку, но обвинение в меньшем проступке — ну поразмахивал он бутылкой Liebfraumilch с последующим нанесением dammage passionel [14] — само по себе не уменьшает способности члена парламента представлять свой избирательный округ и быть украшением своей партии. Однако, помимо сути обвинения, есть еще и манера, по которой можно судить, и здесь мистер Браун опять повел себя не так, как принято. От члена парламента, выходящего из зала суда в ситуации такого рода, ожидается, что он скажет, что этот опыт заставил его искренне раскаяться, что он дал пожизненный зарок не заглядывать в рюмочку и не помышлять о любовницах и теперь скромно будет служить своим избирателям в том объеме, в котором они определят, хоть марки - лизать да конверты-запечатывать. Мистер Браун, однако, пребывал в триумфальном настроении. Что он думал о вердикте? «Это моральная победа», — провозгласил он с ликованием. Джентльмены с Флит-стрит, неплохо заработавшие на этой истории, преподнесли депутату в подарок бутылку шампанского. Мистер Браун энергично потрясал ею и поливал ее содержимым всех вокруг и миссис Браун в частности. В этой торжествующей позе грешный член парламента и украсил собой первые полосы на следующее утро.

Дозволяется быть белой вороной; дозволяется даже совершать малозначительные преступления. Чего члену парламента не дозволяется, так это быть тошнотворным шутом и вечной помехой. Предполагается, что вы не станете заряжать пистолет и запихивать его в руки противника. Сэр Энтони Мейер только что обнаружил это: опрометчиво бросив вызов миссис Тэтчер в борьбе за лидерство, он был «отстранен» (нынешний политический эвфемизм для «выставлен пинком под зад») партячейкой своего избирательного округа, и на следующих выборах окажется на подножном корму. А на другом краю палаты мистер Браун обнаруживает, что местное отделение партии осудило его, Нил Киннок вне себя от ярости и никому даром не сдались его патетические оправдания, что триумфальное шампанское было, всего и делов-то, банальной шипучкой. Его шансы представлять Эдинбургский Лейт на следующих выборах официально расцениваются как нулевые. Однако, учитывая саму природу скандальной славы, место для Рона Брауна всегда найдется. Приходской священник из Стиффки, который в ходе знаменитого довоенного дела об аморальном поведении был лишен бенефиция за безнравственность, закончил свои дни, выставляя себя в клетке со львом. (Прописанный там на законных основаниях лев, обратившись к давним римским воспоминаниям, в конце концов съел христианина.) Мистер Браун может и не заходить так далеко, как в этом случае; но он мог бы поступить еще пуще, начав прямо сейчас пробоваться на роль Матушки Гусыни[15].

Март 1990


Эдинбургско-Лейтское отделение Лейбористской партии сместило Рона Брауна. На выборах 1992 года он вступил в состязание на правах независимого лейбористского кандидата и успеха не добился. Недолговечность миссис Тэтчер была менее предсказуемой.


2. Подделка!

«И вот мы снова в Лондоне, — писал в 1863 году Малларме своему другу Анри Казалису, — в краю поддельных картин Рубенса». Мнение поэта, несомненно, отражает широко распространенный галльский предрассудок того времени, однако это не просто саркастическая гипербола. В самом заурядном старинном помещичьем доме вы можете прогуливаться вдоль стен, увешанных картинами, которые без ложной скромности приписываются Рафаэлю, Рубенсу, Эль Греко, Рембрандту, Караваджо и другим мастерам с большой буквы. Попади они на аукцион, большинству из них пришлось бы подвергнуться мягкой пытке обходительно принижающими оговорками — «школа», «стиль», а то и оскорбительному вычеркиванию имени художника, чтобы указать на недостоверность атрибуции. Не то чтобы британцы были более наивны или в большей степени эстетически близоруки, чем прочие народы; просто дело в том, что подделки возникают там, где люди не бедствуют (пристрастие японцев к импрессионистам и к произведениям Бернара Бюффе несомненно явилось источником вдохновения для современных фальсификаторов, тогда как в Буэнос-Айресе в силу каких-то причин любимая статья подделок — Гвидо Рени), а в Британии довольно долго водились-таки лишние деньжата. Кроме того, художник редко в состоянии творить с той интенсивностью, которой требует рынок; обычно тут либо затоваренные склады, либо золотой дождь. Иногда кончается тем, что художник либо ломает себе хребет, либо свой талант ради того, чтоб потрафить доброму клиенту. Таким образом, венецианцам Каналетто был известен как художник, «испорченный англичанами» (и в самом деле как-то странно, что при всей его плодовитости в родном городе Каналетто почти не сыщешь). Чаще бывает так, что в зазоре между творческой производительностью и требованиями рынка материализуется шайка проворных жуликов. Пристально вглядываясь в ряды набухших и почерневших Старых Мастеров, которые до сих пор украшают барский дом, их потрескавшийся лак и бесстыдные подписи, велик соблазн вообразить обстоятельства этих подозрительных приобретений двухсотлетней и того больше давности. Получается нечто вроде итальянской жанровой сценки, этакое живописное моралите. Стройный юный милорд на перекладных въезжает в город, на втором этапе своего Grand Tour [16], в компании лишь своего старого дядьки и мошны с дублонами; он выказывает пылкий интерес к местным художникам, а может статься, и к тем, что познаменитее, из городов побольше; и не успел милорд пыль смахнуть со своей шляпы, а весточка о его приезде уже добралась до старого Луиджи, который живет за углом — и наверняка согласится чуточку состарить тот истинный шедевр, который он намалевал не далее как на позапрошлой неделе.

Так что Лондон — естественное пристанище для выставки по этой теме. «Подделка? Искусство обмана» в Британском музее — исключительно захватывающее представление и настолько многообразное, что это уже почти совершеннейшее черт-те что и сбоку бантик: тут тебе живопись и скульптура, книги и манускрипты, мебель, ювелирные изделия, керамика, марки, монеты, газеты, ножевые изделия и орудия пыток; здесь представлены все цивилизации, артефакты которых привлекали коллекционеров и соответственно фальсификаторов. Она также является косвенной иллюстрацией болезненной прижимистости музейных работников — или их искусства выдавать ворону за сокола. Потому как откуда взялись этот опозоренный дюреровский рисунок, эта сомнительная пергаментная миниатюра с изображением Колумба, высаживающегося в Америке, этот паленый турецкий килим «семнадцатого века»? Откуда-откуда — из Британского музея, из Британской библиотеки, из Музея Виктории и Альберта. То, что со стыдом хоронилось в глубочайших подвалах, теперь заново извлечено на свет божий, и обмишурившиеся эксперты былых времен заливаются краской стыда — а может, и довольно хихикают — из своих могил.

Прогуливаясь по этой аладдиновой пещере поддельных предметов, также сталкиваешься с широким репертуаром низменных побуждений человека: страстью обмануть, урвать побольше незаконным путем, охмурить верующих (случай с Туринской плащаницей), дестабилизировать денежное обращение в стране противника, подорвать демократический процесс («Зиновьевское письмо» 1924 года, породившее классический страх Красной Угрозы в Британии), разжечь антисемитские настроения (Протоколы Сионских мудрецов). Но в целом выставка скорее поднимает настроение, чем внушает депрессию — нас забавляет человеческая изобретательность, очаровывают эти партизанские рейды на авторитет специалистов, веселит и даже утешает легковерие нашего брата. Кто может устоять перед, например, экземпляром канадской пушной форели? Похоже, впервые поверили в эту феноменальную рыбу в XVII веке, когда некоего шотландца, написавшего домой об изобилии «пушного зверя и рыбы» в Канаде, попросили продемонстрировать, как это выглядит, — что он надлежащим образом и сделал. Подделки, чтобы их жизнь не закончилась в год изготовления, должны втиснуться в узкую щель между возможностью и потребностью: Одиозный Снежный Человек, чьи впечатляющие следы почти наверняка были сфабрикованы британским альпинистом, одуревшим от одиночества, затрагивает сам нерв нашей потребности в фантасмагорическом. То же самое с форелью, обросшей бакенбардами: мы воображаем глубокие, скованные льдом канадские водные просторы, и вдруг нам кажется весьма правдоподобным, что выживание здесь обеспечено лишь тем видам, которые могут адаптироваться, — то есть тем, которые в состоянии отрастить мех. Эта рыбная утка все никак не потонет, а с недавних пор поддерживается на плаву одним искусником с берегов Онтарио. Лет двадцать назад он явился в Королевский Шотландский музей «проконсультироваться» и принес одно из своих изделий — белый кроличий мех, аккуратно прилепленный к бурой форели. Эксперты распознали липу и без лишних размышлений отказались от предмета. Но новость о «находке» просочилась за пределы учреждения, и по настоятельному требованию общественности музей был вынужден воссоздать пушную форель. И вот этот галлюцинаторный гибрид — редкий случай двойной подделки, который на самом деле был подделкой подделки — сейчас по праву занимает свое место в выставке Британского музея наряду с прочими сомнительными зоологическими объектами: рогом единорога, когтем гриффона, парочкой водяных (сушеная обезьяна с рыбьим хвостом внизу) и знаменитым «Растительным Ягненком из Тартарии».

Есть и несколько источающих злокозненность экземпляров «враждебных подделок». Во время Второй мировой войны, например, немцы произвели превосходный набор стандартных британских почтовых марок с двумя мелкими, но жутко подрывными изменениями: над короной на голове у Георга VI красовалась Звезда Давида, а буква D на знаке пенса была сконструирована из серпа и молота. (По прошествии времени утверждение, что безупречно британский монарх угодил в компанию одновременно и к евреям, и к коммунистам, кажется невероятно оскорбительным; но тоталитарная подтасовка восхищает как в своем роде тянитолкай: так, Шостакович в своих мемуарах вспоминает, как Жданов костерил поэтессу Ахматову, обзывая ее «разом и шлюхой, и монахиней»[17].) Большей частью, однако, между подделывателем и жертвой существует нечто вроде деликатного сообщничества: я хочу, чтобы вы поверили, что такая-то вещь — настоящая, говорит подделыватель; вы тоже хотите поверить, и чтобы закрепить эту веру, вы, со своей стороны, вручите мне изрядную сумму денег, а я, со своей стороны, посмеюсь за вашей спиной. По рукам. Общественное мнение, которому нравится видеть унижение специалиста, обычно оправляется после первого порыва морального негодования и с радостью переходит на сторону жулика. Самым известным британским арт-фальсификатором послевоенных лет был человек по имени Том Китинг. Он родился в 1917 году, и собирался стать обычным художником — ну или по крайней мере преподавателем живописи, — но когда столкнулся с препятствиями, начал мутировать, сначала в сторону «реставрации» в теневом секторе рынка, а затем и к откровенной фальсификации. Он утверждал, что за двадцать лет, специализируясь на работах Сэмюэля Палмера[18], произвел пару тысяч «секстон блейков» — как он называл свои подделки на рифмованном сленге кокни[19]. В конце концов в 1976 году его разоблачил арт-обозреватель The Times. После чего Китинг собрал пресс - конференцию и сделал чистосердечное признание, заявив (и на то были свои резоны), что занялся подделками в знак протеста против эксплуатации художника дилерами, а еще добавил, что как бы то ни было, он часто дарил свои коварные симулякры. На следующий год его арестовали, но до судадела так и не дошло: все обвинения были сняты по причине слабого здоровья Китинга. Впоследствии его популярность росла как на дрожжах: его «секстоны» продавались и перепродавались по вполне достойным ценам, он выступил в цикле телепередач о технических особенностях живописи великих мастеров, и после его смерти, в 1984-м, выручка от распродажи его работ составила 274000 фунтов — в семь раз больше, чем рассчитывали аукционисты.

История с Китингом задает парадигму, и тот факт, что его подделки не всегда наилучшего качества, увеличивает его способность вызывать к себе теплые чувства: мало того что арт-рынок провели, так им еще и всучили какую-то дрянь. Похожим образом мы восхищаемся нахальством двух гончаров, которые произвели горшки (с убедительными клеймами) «Bernard Leach»,[20] достаточно недурные, чтобы околпачить основные аукционные дома, а еще больше восхищаемся ими за то, что они произвели их в забытой богом гончарной мастерской в фезестоунской тюрьме в Вулвергемптоне. Мы рукоплещем средневековым подделкам Билли и Чарли, пары викторианских грязекопов, которые сообразили, что чем прочесывать в отлив дно Темзы в поисках древностей, проще было создать их самим. (В ходе судебного разбирательства, в начале 1860-х, ученый Чарлз Роуч Смит доказывал аутентичность «находок» на том основании, что ни один фальсификатор никогда бы не стал производить настолько нелепо выглядящие вещи.) Даже когда потенциальные жертвы — мы сами, нам не всегда достает искреннего негодования. Поддельная лакостовская рубашка, бутылка шотландского виски «Джонни Хокер», репродукция вюиттоновского саквояжа, имитация набора Лего: разумеется, нас обманули (нас и подлинного производителя), но есть в этом нечто такое, из - за чего мы спрашиваем: «Да с какой стати я так прицепился к имени производителя? Нет ли в моем увлечении всем фирменным чего-то абсурдного? Если «Джонни Хокером» можно нарезаться так же, как «Джонни Уокером», так с какой стати я должен сходить с ума из-за какой-то этикетки?»

Экспозиция в Британском музее заканчивается небесполезным разделом, посвященным выявлению подделок. Здесь, к счастью, по-прежнему осталось место для интуиции ученого — молодой Кеннет Кларк сначала раскусил «боттичеллиевскую» Мадонну, указав на то, что у нее лицо кинодивы двадцатых годов; но чем дальше, тем больше вопросы такого рода переходят в ведение науки: микроскопия, ультрафиолетовое излучение, рентгенография, дендрохронология, термовысвечивание. Но и здесь вы часто оказываетесь, сердцу не прикажешь, на стороне фальсификатора. Он (это всегда именно «он», потому что в этой профессии по-прежнему существует дискриминация при трудоустройстве) сделал все что можно и обвел весь мир вокруг пальца — и уж конечно, мир полюбил его творения и преклонился перед ними, — а тут является этот всезнающий хмырь в белом воротничке и бубнит, что здесь чего-то не так. Особенно пленительный — случай с азенкурской шпорой, которая много лет вела тихую достойную жизнь в оружейной коллекции Музея Виктории и Альберта. Она состоит из подлинной шпоры XV века, сквозь которую пророс — и обвил ее — искривленный корень: табличка из позолоченной меди в деревянном обрамлении сообщает, что этот предмет был подобран на поле битвы в Азенкуре. И ведь как живо вырисовывается вся картина: воображаешь себе плохо закрепленную шпору, соскользнувшую с рыцарского сапога в тот момент, когда лучники Генриха V обратили французов в бегство; и вот она лежит там себе всеми забытая, пока сквозь нее не прорастает молоденькое деревце и не приподнимает ее — возвращая в мир людей, и затем, спустя столетия после битвы, шедший себе мимо охотник за военными сувенирами… Увы: на самом деле — ничего подобного. За дело взялись дендрологи и установили, что деревянная часть в этой трогательной безделушке почти наверняка — ель. А про ели достоверно известно, что они в Па-де - Кале не растут. Еще один хитроумный мастер на все руки (в самом деле хитроумный — даже шпору взял настоящую, XV века) в конце концов получил по заслугам.

Колоритные подделки, разумеется, не заканчиваются на выходе из музея или у задней двери коллекционера предметов искусства: они являются составной частью многих аспектов британской жизни, точно так же как еловая деревяшка прорастает сквозь азенкурскую шпору. У британцев неплохо обстоят дела с традициями; также неплохо у них обстоят дела с изобретением традиций (от «завтрака пахаря» до свойственных разным кланам разновидностей «шотландки»). И как всякий другой народ, они не выказывают особого энтузиазма, когда выясняется, что эти изобретенные традиции — фальшивые. Они реагируют, как потрясенный Гарри в «Когда Гарри встретил Салли»[21], столкнувшись с симулированным оргазмом на публику. Если уж этому нельзя доверять, так чему ж тогда можно? И поскольку индивидуальная идентичность отчасти зависит от идентичности национальной, что будет, если эти символические опоры национальной идентичности окажутся не более аутентичными и правдоподобными, чем какая-нибудь пушная форель? Что произойдет, если выяснится, что королева — иностранка (каковой она до некоторой степени и является, королевская династия Виндзоров была династией Саксен-Кобург-Гота, пока в 1917 году тактично не сменила фамилию) или что мы не можем быть уверенным в Британском Рождестве (а мы до некоторой степени не можем, поскольку это в основном викторианское изобретение)? Даже про бриллианты британской короны нельзя сказать, что они вне всяких подозрений: в откровенном отчете уполномоченного министерства лорда Чемберлена обнаруживается, например, что рубин Черный Принц, которым восторгаются туристы в лондонском Тауэре, не имеет никакого отношения к Черному Принцу и является, как бы то ни было, шпинелем[22] низкого качества. Эта потребность в аутентичности, одержимость чистотой, имеет также отношение и к миру торговли — ну или по крайней мере к тому, как мир торговли воспринимается теми, кто находится за его пределами. Во времена моего детства, в начале пятидесятых, я обожал наш местный Вулворт. Мне нравилось, как много там было товаров, как там все было дешево, какими удобными были полки (устройство которых пару раз поспособствовало незаконному пополнению моей коллекции марок); более всего мне нравилась его старая добрая вывеска — «F.W. WOOLWORTHCO». Где бы вы ни оказались во всей Англии, на Хай-стрит обязательно сыщется позолоченная надпись на темно-красном фоне — F.W. Woolworth & Co, плоть от плоти Англии. Однажды, когда мне исполнилось годиков этак десять, мне объяснили, что Вулворт — американская фирма. Само собой, я отказывался поверить в это. Мне пришлось бы пересмотреть само понятие английскости (выше моих детских способностей), если б я поверил в это.

Чувство замешательства и смутное ощущение предательства в значительной степени ощущалось все то время, пока разворачивалась одна из самых длинных и сложно закрученных коммерческих саг последнего времени: продажа самого знаменитого магазина Англии, Хэрродз. Потому как пока миссис Тэтчер держала бразды правления, за право владеть этим найтбриджским магазином шло долгосрочное и не то чтобы очень достойное побоище. На самом деле Хэрродз был лишь одним из более чем сотни магазинов, которыми владела компания-учредитель и закупщик «Зе Хаус оф Фрейзер», но его мощь как символа Британии была — и остается — настолько незыблемой, что для потенциальных владельцев, равно как и для разинувшей рот публики, смысл битвы был в том, «кто теперь хозяин Хэрродз». Британский средний класс мог позволить себе отовариваться там исключительно дважды в год, во время распродаж (когда некоторые товары принимались на комиссию и, следовательно, не были по-настоящему хэрродзовскими), но все это только увеличивало, а не уменьшало таинственную притягательность этого места. Даже те, кто отродясь не переступал тамошнего порога, с гордостью цитировали якобы имевший место ответ хэрродзовского приказчика, которого спросили, есть ли в продаже некая невероятная вещь: «Насчет невозможного придется чуток обождать, сэр». И весь этот в высшей степени символический шик - блеск естественным образом притягивает к заведению пройдох со стороны. В старые имперские времена британцы растаскивали сокровищницы в своих владениях (чаще всего самым цивилизованным из возможных способом, разумеется, но не всегда); сейчас британцы уже не настолько влиятельны, так что их собственные ценности открыты всем кому ни попадя. Так что, может статься, это и неудивительно, что два главных претендента на обладание Хэрродз в течение последних десяти лет были теми, кого лондонский Сити считает посторонними лицами, обладающими меньшими правами; то есть попросту говоря, иностранцами, которые скорее сами сколотили, чем унаследовали свои состояния.

Первый из них — Роланд Роулэнд по прозвищу Крошка, немец по происхождению, исполнительный директор интернациональной корпорации «Лонро», в числе многих владений которого значится воскресная газета Observer, во главе которой стоит Дональд Трелфорд по прозвищу Крошка. (Весьма британское различие между двумя Крошками требует пояснений: Крошку Роулэнда зовут Крошкой потому, что он очень высокого роста, Крошку Трелфорда — потому, что он…гм… крошечный). Роулэнд трижды пытался приобрести Торговую компанию «Фрейсер груп»; наиболее широко обсуждавшийся в прессе провал случился в 1981 году, когда Комиссия по монополиям и слияниям фирм — государственный орган, рассматривающий соответствующие вопросы — отклонила предложенную им заявку на том основании, что переход прав собственности к «Лонро» подвергнет «по меньшей мере весьма вероятному и значительному риску продуктивность и процветание компании «Фрейсер»». Нельзя сказать, чтобы этот отказ прогремел как гром среди ясного неба — Роулэнд уже входил в элитную группу представителей крупного капитала, которые, пользуясь лазейками в законодательстве, нарушали правила капитализма, за что и критиковались общественностью. В 1973 году, выступая в Палате общин, консервативный премьер-министр аттестовал роулэндовскую манеру вести бизнес как «отталкивающее и неприемлемое лицо капитализма», ярлык, который так к тому и приклеился и который позволил бывшему премьер-министру, не славившемуся своими афоризмами, войти — в первый и последний раз — в «Оксфордский словарь цитат». Еще одним финансовым воротилой с похожей репутацией, которого честили в Британии в хвост и в гриву на протяжении последней четверти столетия, был газетный магнат (и издатель Чаушеску, Живкова, Гусака и Кадара) Роберт Максвелл, которого в 1971 году министерство торговли и промышленности охарактеризовало в своем докладе как «не того человека — по нашему мнению, — кому можно доверить надлежащее управление компанией, акциями которой владеет правительство». Само собой разумеется, мистер Максвелл продолжал управлять все большим числом компаний, акциями которых владело правительство, да и лицо мистера Роулэнда, неприемлемое, надо полагать, для либерального консерватизма, изрядно поправилось, впитав в себя все новые и новые предприятия.

Вторым претендентом на опозоренную руку Хэрродз был Мохамед Аль-Файед, египетский бизнесмен, о котором в момент его первого появления было известно немного — кроме того что, похоже, у него в карманах водится немало наличности и с его чеками никогда не бывает проблем. Начинал он в середине 1950-х как младший партнер известного торговца оружием Аднана Кашогги, на сестре которого он был женат, и сделал себе состояние как посредник. Вместе со своими братьями, Али и Салахом, он вкладывал в банки, строительство, нефтедобычу и недвижимость. Он купил парижский Ritz, обзавелся второй женой, финкой, и вел образ жизни типичного миллионера: дома в Париже и Лондоне, поместье в Суррее, замок в Шотландии, вилла в Гштааде, яхты на юге Франции, бронированные «мерседесы», телохранители и так далее. Надо сказать, по сравнению с Кашогги он вел довольно уединенную жизнь и даже был замечен в нескольких случаях пожертвований на благотворительность. Он осуществлял финансовую поддержку ультрабританского фильма «Колесницы огня» и, приняв приглашение мэра Парижа Жака Ширака, взял на себя восстановление дома герцога и герцогини Виндзорских в Булонском лесу. (Поговаривали, что, не разобравшись с ренегатским статусом Виндзоров, он таким образом надеялся снискать расположение Королевской Семьи.)

К концу 1984 года Роулэнд по-прежнему слонялся вокруг церкви, словно отвергнутый жених, надеясь, что запрет, наложенный министерством торговли и промышленности на заявки «Лонро» в отношении Хэрродз, будет снят. Но он удержал 29,9 процента акций Дома Фрейсер и теперь согласился продать их Мохамеду Аль-Файеду (который сам в 70-х годах состоял в правлении «Лонро»), Роулэнд предложил свою долю по 300 пенсов за акцию, на 50 процентов выше рыночной стоимости, при условии, что ему заплатят наличными в течение сорока восьми часов. Аль-Файед ответил, что Роулэнд может получить свои деньги в течение двадцати четырех часов. Все это должно было выглядеть для Роулэнда весьма привлекательным: во-первых, он загребал приличную выручку, и, во - вторых, все знали, что Аль-Файед был не настолько богат, чтобы составить полномасштабную заявку на покупку Дома Фрейсер. Если впоследствии министерство торговли и промышленности аннулирует запрет на «Лонро», Роулэнд всегда сможет выкупить обратно эти 29,9 процента. Именно в этом пункте, однако ж, карты были перетасованы. Роулэнд продал свою долю Аль-Файеду 2 ноября 1984 года. 4 марта 1985-го, ко всеобщему изумлению и к ярости Роулэнда, Аль - Файед предложил приобрести все оставшиеся акции Дома Фрейсер, и совет директоров, страстно желая увернуться от Неприемлемого Лица Капитализма, без промедлений принял предложение.

Тотчас же возникло два вопроса. Откуда, скажите на милость, взялись недостающие деньги — а это 450 миллионов фунтов наличными по самым скромным подсчетам? И позволят ли Аль-Файеду уйти с добычей в зубах без тщательного расследования Комиссии по монополиям и слияниям? После этого история получает политическую перспективу и приводит нас к самому богатому человеку в мире: султану Брунея. Султан привлек к себе внимание британского правительства и общественности за полтора года до этого: в августе 1983 года он извлек Резервный Фонд Брунея, $5,7 миллиарда, со счетов Инвестиционного Агентства Великобритании: значительный ущерб для стерлинга. В 1985 году последовали нижеизложенные события, отчасти или, может быть, полностью взаимосвязанные. В январе султан Брунея купил лондонский Dorchester Hotel — при содействии Мохамеда Аль - Файеда, который воспользовался доверенностью, чтобы привлечь средства от имени султана. 4 марта Мохамед Аль-Файед и его братья неожиданно оказались гораздо богаче, чем, по всеобщему мнению, им было дозволено. 14 марта министр торговли и промышленности Норман Теббит объявил, что он не станет передавать заявку Аль-Фаиеда на приобретение Хэрродз в Комиссию по монополиям и слияниям; он также снял наложенные на «Лонро» ограничения на подачу заявки о продаже — к тому времени, разумеется, это выглядело издевательски запоздалым, поскольку Аль-Файеды уже приобрели 51 процент акций компании, за которой они охотились. Ближе к концу года, когда валютный кризис усилился и фунт упал до $1,04, а непрекращавшиеся шахтерские забастовки еще больше накаляли обстановку, султан Брунея перевел сумму, эквивалентную 5 миллиардов фунтов, в стерлинг, чтобы поддержать британскую валюту. После чего фунт оторвал голову с подушки и даже съел пару ложек супа, замерев на прежних $1,08.

Братья Аль-Файеды отныне стали владельцами Хэрродз, но «Лонро» закатило такой скандал, что было назначено расследование министерства торговли и промышленности по поводу обстоятельств сделки. В 1988 году доклад был представлен новому министру торговли лорду Янгу, который тотчас же отложил обнародование на том основании, что уголовное расследование, касающееся приобретения, осуществлялось Отрядом по борьбе с мошенничеством. Исполнительный директор «Лонро» по-прежнему кипел от ярости, и на следующий год, когда доклад опять не опубликовали, Крошка Роулэнд (или один из его подручных) слил Крошке Трелфорду (или одному из его подручных) пиратскую копию доклада, которую Трелфорд и опубликовал в виде специального беспрецедентного — посреди недели — выпуска воскресного Observer. Очень скоро, после того как он выплеснулся на улицы, его запретили, но Роулэнд, который к тому времени был, похоже, единственным во всей стране человеком, по-прежнему имевшим виды на Хэрродз, достиг своей цели: об истории заговорили.

Наконец, в этом марте, спустя пять лет после того как правительство дало братьям Аль-Файедам отмашку, 752-страничный доклад — составленный арбитром Высокого суда правосудия при участии финансового консультанта — таки опубликовали; все снова встали на уши. The Times вышла с заголовком на первой полосе: «\"Лживые Файеды\" хозяйничают в Хэрродз» — над большой фотографией Аль-Файеда, в соломенном канотье и белом пальто, расправляющегося с салями в продуктовом отделе Хэрродз. Инспекторы министерства торговли и промышленности заявили, что братья, как до, так и после подачи заявления на приобретение Дома фрейсер, «предоставили нечестные сведения» о своем происхождении, благосостоянии, деловых интересах и денежных средствах министру, Управлению законной торговли, прессе, совету директоров Дома Фрейсер, акционерам компании и даже своим собственным финансовым советникам. Этот «реестр лжей» — небезынтересное чтение, не в последнюю очередь в силу колоссального разнообразия в интерпретации этого термина: некоторые из лжей выглядят преднамеренными жульничествами; другие покажутся постороннему взгляду заурядными для мира коммерции; тогда как прочие всего лишь комическим образом отражают допотопный британский снобизм составителей доклада. Инспекторы пришли к заключению, что Аль-Файеды завысили свои доходы, преувеличили благосостояние предприятия, которым они владели на момент отъезда из Египта, и так и не раскололись, из каких таких таинственных источников к ним приплыла вся эта куча наличности. Они утверждали, что у них была флотилия судов, избежавших насеровской национализации, тогда как на самом деле они владели на тот момент только двумя паромами грузоподъемностью 1600 т. В 1964 году Мохамед семь месяцев провел на Гаити, где, выдав себя за кувейтского шейха, приобрел две дорогостоящие правительственные концессии и сбежал, выманив у Папы Дока[23] обманом $100 ООО (можно это счесть услугой обществу и наградить за это медалью — а можно и вменить в вину). Отец братьев не был, несмотря на их утверждения, близким другом султана Брунея. Яхта «Доди», которая, по их словам, всегда принадлежала их семье, была приобретена только в 1962 году. И так далее. Когда речь зашла об их личной жизни и происхождении, степень их правдивости здесь также оказалась невысока. Несмотря на то что сами они утверждали и не опровергали, когда кто-либо повторял это, они не происходили из почтенного египетского семейства, на протяжении более чем ста лет поставлявшего судовладельцев и промышленников; напротив, они были «приличных, но не аристократических корней» — «крапивное семя». Они представили подложные свидетельства о рождении, занизив данные о своем возрасте в размере от четырех до десяти лет. Они «подправили» свое имя — вместо Файедов став Аль-Файедами. В довершение всего их утверждение о том, что детство они провели под благотворным присмотром британских нянюшек, было отвергнуто как несоответствующее действительности.

Парламентские консерваторы-заднескамеечники отреагировали на доклад с вытаращенными от гнева глазами. Жулики не должны уйти от ответа! Отобрать у них магазин! Чертовы выскочки-египтяшки — сначала ты пускаешь их в клуб, а затем выясняется, что у них даже и няньки-то нормальной не было! Смысл замечаний был примерно таков. Сэр Эдвард дю Канн, бывший председатель могущественного заднескамеечного «Комитета 1922 года», потребовал, чтобы Хэрродз лишили его четырех королевских патентов (вывески, на которой указано, что универмаг является поставщиком королевской семьи), присовокупив к этому: «Я думаю, Аль-Файедов надо заставить покинуть нашу страну». Однако, поскольку в настоящее время сэр Эдвард является председателем «Лонро», его мнения не могут считаться абсолютно объективными. В отличие от того галдежа, который подняли заднескамеечники, консервативный кабинет министров на протяжении всей этой истории выказывал исключительную, почти героическую стойкость. Несмотря на жесточайшее давление, он упрямо оставался верным священному принципу невмешательства и в высшей степени активно оставался пассивным. Первый из министров торговли, увязших в этом деле, Норман Теббит отказался передать заявку Аль-Файеда в Комиссию по монополиям. Второй, лорд Янг, последовал за своим предшественником и также отказался обнародовать доклад министерства торговли и промышленности. Сэр Патрик Мэйхью, генеральный атторней, отказался начать преследование в судебном порядке. Третий впутанный министр торговли, Николас Ридли, поступил и того лучше. Разумеется, он отказался передать дело в Комиссию по монополиям. Разумеется, он отказался лишить братьев права исполнять должности директоров компании, что в принципе мог сделать. Но он далеко превзошел своих предшественников в олимпийской безмятежности и ящеричьей дреме. Полностью его заявление в Палате общин, касающееся вопроса с Хэрродз и грандиозного доклада инспекторов, длилось жалкие пару минут, а кончалось оно так: «По прочим вопросам никаких действий от меня не требуется». Если он и пришел к какому - то мнению по всему этому делу, то выглядело оно так: «Все, кто прочитает доклад, могут сами для себя решить, что они думают о поведении участников всей истории».

И как, спрашивается, мы должны решить? Члены парламента-тори выставляют их мошенниками и хамами. Лейбористы — жуликами и двурушниками (мошенниками и хамами тоже). Султан Брунея, отказавшийся сотрудничать со следствием, по-прежнему настаивает, что ни гроша из его денег на эту сделку потрачено не было. (Теория инспекторов выглядит следующим образом: Файеды воспользовались своими связями с султаном и тем, что у них были генеральные доверенности, чтобы привлечь деньги на свои счета. Это объясняет внезапный гигантский приток капитала, а также тот факт, что султан прервал отношения со своими бывшими представителями.) Братья Файеды, лишившиеся в британской прессе своих «Аль-», по-прежнему заправляют Хэрродз, даже несмотря на кое-чьи грязные шуточки, что теперь это надо называть «Харрабз». Мохамед Файед, у которого никогда не было британской няньки, все так же продолжает нарезать салями в продуктовом отделе при первом появлении фоторепортеров. Сам Хэрродз из компании, акциями которой владело государство, стал семейным предприятием, вышестоящая инстанция которого находится в Лихтенштейне, — и не подотчетен ни британским органам контроля, ни британскому законодательству. А консервативное правительство, если верить мнению лейбористских аналитиков, открыло новый способ спасения национальной валюты в те моменты, когда она ударяется о дно. Чего это стоило? Да так, какого-то паршивого национального памятника. Начали с Хэрродз, следующим будет Виндзорский замок.

Что до Крошки Роулэнда, то он по-прежнему, как и с самого начала всей этой истории, строчит задиристые и эксцентричные циркулярные письма членам Парламента и прочим влиятельным лицам. Они отпечатаны на шикарной бумаге и крепко сброшюрованы, будто это инвестиционные проспекты; внутри — мыслимые и немыслимые обвинения Файедов переплетаются с высокопарными призывами к оружию. По своей одержимости это в своем роде любовные послания в Хэрродз. Последнее из них, в шестнадцать страниц (от 27 марта), с типичным названием «Мошенничество как профессия», перечисляет недавние злодеяния и судебнонаказуемые проступки Файедов — в общем и целом высасывание крови из Хэрродз и подделывание бухгалтерских документов; также здесь намечается и оригинальная линия атаки. Роулэнд анализирует официальные отчеты, представленные братьями инспекторам министерства торговли и промышленности, касающиеся периодов их пребывания в Британии (которые в самом деле являются сочинениями довольно противоречивыми), и приходит к выводу, что как бы они там ни называли себя в официальных налоговых документах, они были и сейчас являются жителями Британии, в течение многих лет. Вследствие этого факта, подчеркивает Роулэнд, они подпадают под налоговое законодательство этой страны. «Есть только один регулирующий орган, который пока еще никто не упразднил, — пишет он и разражается вопиющими об отмщении заглавными буквами: — УПРАВЛЕНИЕ НАЛОГОВЫХ СБОРОВ». Файеды, по его подсчетам, на протяжении многих лет уклонялись от уплаты «сотен миллионов» фунтов подоходного налога. Хуже того — то есть для Роулэнда, конечно, гораздо лучше, — если, по их же собственным словам, они приобрели Торговое предприятие Фрейсер на свои собственные деньги, «в таком случае, их средства являются облагаемыми налогом средствами жителей Соединенного Королевства, составляя, таким образом, невыплаченный налог в размере одного миллиарда фунтов. Такова ситуация на сегодняшний день». Миллиард фунтов: не больше, не меньше. Не похоже, однако, что Налоговое управление примет во внимание мнение этого радетеля за общественные интересы, да и сам Роулэнд явно в этом сомневается. «Народ безмолвствует, — сокрушается он на последней странице письма. — Ни одна жучка не тявкнет. Дело в том, что аферу Файедов запустил премьер-министр миссис Тэтчер». С этого момента паранойя начинает сгущаться и потрескивать в воздухе как статическое электричество. «Разве не смехотворно, — осведомляется он у членов парламента, к которым обращается, — что премьер-министр Британии должна была быть настолько простодушна, чтобы советоваться с индийским «святым человеком», который представил Файеда султану Брунея; должна была послушаться его предписаний насчет своей прически, носить красное платье и привязать к левому локтю индийский амулет, чтобы способствовать его сверхъестественному медитированию; чтобы провести много часов взаперти вместе с ним и его мистическими тантрическими бумажными шариками — а затем сказать Палате общин, что проблема Файедов не имеет к ней отношения?»

Какого цвета деньги? Побагровевшие от ярости тори даже не могли разобраться, является ли главным преступлением Файедов их а) лживость; б) статус выскочек; в) египетское происхождение. Может статься, все три — главные. Выступил бы султан Брунея и сказал, что это он хотел купить Хэрродз, скорее всего мы бы не возражали; ну так за ним не только ходили первоклассные британские няньки, он еще и учился в Сандхерсте[24]. (Хотя, помимо снобизма, остается еще кое - что важное: если деньги, использованные для покупки Хэрродз, не недвусмысленно принадлежали Файедам, тогда финансирование путем привлечения новых займов превысило бы капиталовложения, что могло бы повлиять на стабильность компании.) В общем, консервативное правительство стало смотреть на иностранные компании, скупающие доли в Британии, сквозь пальцы. (Караул: американский продовольственный гигант С PC International только что купил три главных продукта, которыми британская детвора готова объедаться с утра до вечера, — сливочный рис «Амброзия», «Боврил», коричневую пасту из говядины, и Мармайт, ее вегетарианский заменитель немилосердной едкости.) Что до лейбористской партии, по природе протекционистской, то она также знает, когда занять практичную позицию касательно иностранной собственности. К примеру, я проживаю в лондонском районе Кэмден. Как и многие другие лейбористские муниципалитеты, в последние годы попавшие в тяжелое положение по вине центрального консервативного правительства, он продал все паркометры в районе Французскому банку и затем взял их обратно в аренду. Муниципалитет получил за это изрядную сумму, хотя для нас, местных жителей, совершенно непонятно было, с какой стати это нужно Французскому банку. Довольно странное, как выяснилось, ощущение — паркуешь машину и думаешь, что аппарат, куда ты опускаешь монеты, принадлежит французу. Может, вместо 50-пенсовика надо кидать туда 5 франков? Надо заметить, что галльское подданство не оказало никакого влияния на степень работоспособности этих непоколебимо темпераментных аппаратов.

И ладно бы еще только паркометры, сливочный рис и Хэрродз. На дворе такие времена, что даже и The Times нам уже не принадлежит. Сначала ее купил канадец Рой Томсон; а сейчас ею владеет Руперт Мердок, австралиец, про которого, впрочем, даже и не скажешь, что он австралиец — он превратился в американца, уж понятно, чтобы хапнуть еще больше денег. Спасибо хоть главным редактором по традиции назначают британца, и в этом смысле лучше того, что заступил на должность в середине марта, не сыскать. Саймон Дженкинс — четвертый мердоковский главный редактор за последние десять лет, в течение которых финансовое положение газеты было стабильным, тогда как ее индивидуальность подвергалась непрекращающимся стрессам. The Times, само собой, всегда была знаком чего-либо и к ней по сравнению с другими газетами предъявлялись особые претензии: от «Громовержца» викторианской эпохи до «газеты удостоверенных фактов», «доски объявлений истеблишмента», «газеты для высшей касты» и так далее. Альтернативная версия, разумеется, тоже существует: The Times — та самая газета, которая в конце тридцатых годов лила воду на мельницу Гитлера, а спустя десять лет лобызала руки Сталину. «Лизоблюдские Ведомости», — назвал ее недавно колумнист Эдвард Пирс. «Поистине, — писал Пирс, — старая Times была газеткой с гнильцой, о которой невозможно судить объективно, поскольку она держалась не на объективных достоинствах, а на божественной энергии, позволявшей ей парить в двух футах от земли на манер св. Иосифа Копертинского».

Как бы там ни было, даже этот сверхъестественный мухлеж обеспечивает The Times отличие от других печатных органов, предполагая некий заветный идеал того, чем она могла бы быть или по крайней мере была когда-то. Сейчас эта точка зрения вот уже некоторое время подвергается критике — изнутри благодаря настолько извилистому редакционному и маркетинговому курсу, что можно подумать, будто газета старается скорее отпугнуть, чем привлечь читателей, и со стороны благодаря возникновению одного необычного конкурента. Начиная с новейшей истории, в Британии было всего три «качественных» ежедневных издания. Левое — это Guardian; правое — The Times\', скорее правое, чем левое — Daily Telegraph. Ничего другого тут не было, и, согласно традиционному здравому смыслу, и быть больше не могло. Что-то менялось, лишь когда газеты умирали; рождаемость тут была нулевой. Однако незыблемость этого летаргического картеля была нарушена в 1986 году с появлением Independent — незамыленного, независимого от финансовых магнатов, неприсоединившегося, высококачественного, сделанного по новым технологиям ежедневного издания. Старая гвардия Флит-стрит расценивала его шансы как очень низкие: Энтони Ховард, бывший главный редактор The New Statesman и The Listener и в одно время зам Крошки Трелфорда в Observer, предрек, что газета провалится, а ее главный редактор окажется на улице самое позднее через полгода. Несмотря на подобные прогнозы, газета процветала и принялась с каждым днем догонять своих именитых конкурентов: согласно последним проверенным данным, тираж у Guardian — 433 530, у The Times — 431 811, у Independent — 415 609. Что до мистера Ховарда, то он со страдальческой улыбкой на лице сочиняет ежедневные колонки для Independent.

Дело, однако, не только в тиражах. Independent стал новатором в газетном дизайне, более энергично используя фотоматериал (тенденция, которой последовал Guardian)\', он заложил мощную сеть иностранных корреспондентов в то время, когда в цене были в основном англоцентричные новости, и стал ставить на первую полосу известия о переменах в Восточной Европе, когда конкуренты еще до этого не додумались; он словно в насмешку выпускал цветное приложение в основном черно-белым и предложил обширные, живо написанные некрологи, резко контрастировавшие с велеречивыми эпитафиями сэра Тафтона Бафтона и ему подобных в The Times. «Независимая», как и указано в названии, новая газета в кратчайшие сроки выстроила вокруг себя собственный истеблишмент, который тревожным образом отчасти совпал с тем, что в былые времена был у Times. Маленький, но существенный аварийный сигнал прозвучал, когда Грэм Грин, старинный сочинитель писем в The Times и гениальный провокатор, стал присылать свои депеши на адрес Independent. В одном из своих первых заявлений после вступления на должность Саймон Дженкинс, которого попросили назвать, каких конкурентов он собирается задавить в первую очередь, перечислил всех, но добавил: «Есть только одна газета, которая пять лет назад на танках въехала на наши газоны, и называется она Independent». Именно так все оно и было, хотя надо заметить, что танки вторглись практически без единого выстрела, да и ограду вот уже много лет никто не починял.

А уж когда оказываешься внутри этой знаменитой усадьбы, обнаруживаешь, что стены здесь облупленные, обивка висит клочьями, а большинство картин Старых Мастеров (допустим даже, подлинных) распроданы. Посетители по-прежнему с удовольствием оплачивают входные билеты, но многие из них качают головами, видя, как почтенный дом приходит в упадок. В результате Саймон Дженкинс абсолютно соответствует своей должности не только фактически, но и метафорически. В начале семидесятых он сделал себе имя как журналист, выступивший в защиту лондонских кварталов от застройщиков, и способствовал созданию организации, которая называлась «За спасение Британского наследия». Теперь он обладает всеми полномочиями, чтобы приступить к самой значительной в своей карьере работе по спасению наследия.

Сорокачетырехлетний Дженкинс — утонченный и обаятельный человек, с живыми чертами лица, безупречно вежливый и вместе с тем умеющий твердо отстаивать свою позицию; очень английский, хотя и женат на американской актрисе Гейл Ханникатт. Он пишущий редактор с превосходным послужным списком: участник избирательных кампаний; в тридцать три — редактор лондонской Evening Standard; затем на протяжении семи лет редактор отдела политики в The Economist. До последнего времени он вел колонку в Sunday Times, одновременно состоя в различных советах и комитетах (в правлении «Бритиш Рэйл»[25], например), что обычно свойственно людям более старшего возраста. Он ушел было из Sunday Times и уже собирался возглавить Independent, как им заинтересовалась The Times. Ирония судьбы: теперь он вынужден вести ежедневную схватку против газеты, в которую он сам чуть было не пошел работать, убедив себя, что на самом деле это не так хорошо, как он думал, и отвергнув этот вариант из-за недостатков и поверив слухам о финансовой нестабильности.

Но по-прежнему ли The Times обладает некой символической стоимостью? По-прежнему ли это «газета удостоверенных фактов»? (В любом случае, что это значит? Уж конечно, все газеты стараются быть газетами удостоверенных фактов; это словосочетание такое же избыточное, как «пытливый журналист».) По словам Дженкинса, к его собственному удивлению, легенда о The Times по-прежнему жива. «У британских читателей газет есть одно свойство. Они хотят, чтобы The Times существовала, даже если сами не читают ее. Это похоже на их желание, чтобы существовала королевская семья или чтоб не закрывали деревенский вокзал, хотя они и не пользуются им». К Times по-прежнему относятся благосклонно, хотя и более сурово: у этой газеты нет читателей, но есть дотошные контролеры. Если журналист напишет «Леди Миранда Споффорт» вместо «Миранда, леди Споффорт» (или наоборот), скорбные вдовицы и приходские священники завалят редакцию возмущенными письмами. После недавней кончины лорда Ротшильда авторы некролога в The Times перепутали порядок наследования, и возмущенные читатели тотчас же обнажили свои ножички для разделки рыбы, готовые покарать халатность редакторов.

Когда Дженкинса просят обозначить свое место в системе политических координат, он определяет себя как «пламенный тэтчерит», горячо приветствующий ее «борьбу с предрассудками» и называя ее экономическую политику «исключительно благотворной» (на вопрос о перепалке между Роулэндом и Файедом, он ворчит: «Чума на них обоих, черт бы их подрал», — и расценивает невмешательство министра Ридли как «абсолютно верное»). В прочих случаях он принимает миссис Тэтчер с оговорками: «Что меня гораздо больше беспокоит, так это ее апелляция к основным инстинктам в социальных вопросах», — а что касается образовательной системы, тут Дженкинс говорит, что он «весьма левый». (Это, между прочим, британское «весьма», означающее «до известной степени», в отличие от американского «весьма», означающего «очень».) Он также человек достаточно умудренный или осторожный, чтобы понимать опасности, таящиеся в газете, которая считается рупором идей определенного политического лагеря. Мягко отказываясь критиковать своих предшественников, он замечает, что The Times слишком близко ассоциировалась с лицами, занимающими здание на Даунинг-стрит» — вежливый способ сказать, что в течение нескольких лет она виляла хвостом, упоенно елозила на спине и приносила миссис Тэтчер по вечерам тапочки.

Первым делом Дженкинса было смягчить кричащий — кое-кто мог бы назвать его вульгарным — дизайн газеты: уменьшить заголовки, убрать блоки текста, набранные жирным шрифтом, запретить двойные линейки, избавиться от слишком частых боксов и дать возможность ставить «легкий жанр» (то есть не политические очерки, а истории, интересные широкой публике) на новостные полосы. Тут есть еще куда развиваться в смысле содержания: ему нужно отбить некоторых хороших авторов, которых The Times потеряла в последние годы, или, предпочтительнее, найти им преемников; ему нужно поработать над большими материалами, расщекотать отдел культуры, добавить основательности новостным полосам; переверстать материалы так, чтобы все выглядело более скрупулезно и авторитетно. Он также знает, что, пока читатели заметят эти нововведения и научатся доверять им, неизбежно пройдет сколько-то времени: и еще долго гвоздем всяких званых обедов по-прежнему будет душераздирающий для мистера Дженкинса момент, когда любезный правый сосед поздравляет его с назначением и с улыбкой добавляет: «Но я-то, разумеется, читаю Independent». Пока работа еще не закончена, ему предстоит вычеркнуть пару имен из поминальника, и ему не придает дополнительной уверенности осведомленность о том, что до настоящего времени всех четверых мердоковских главных редакторов, похоже, отбирали за достоинства, прямо противоречившие тем, которыми мог похвастаться его ближайший предшественник. Радует, однако, что Дженкинс — первый редактор The Times за последние годы, которого назначили с очевидным поручением вернуть газету на лидирующие позиции в элитарном секторе рынка. Офис, из которого он предпринимает попытки добиться этого, — маленькая без окон клетушка в районе лондонских Доков — сам он называет ее «каюта капитана подводной лодки», где стены увешены фамильными портретами предыдущих главных редакторов. История дышит ему в спину, и никакого современного пейзажа не видать: скептики могут счесть такого рода обстановку единственно подходящей для редактора The Times. Но сейчас даже антагонисты по политике и журналистике желают Саймону Дженкинсу удачи. Не обязательно быть сторонником феодализма, чтобы желать видеть местный замок в приличном состоянии.

Июнь 1990


Саймон Дженкинс продержался до 1993 года; The Times и Independent ведут между собой ценовую войну — не столько танками на газонах, сколько пальцами в глаза. Крошка Роулэнд и Мохамед Аль-Файед пожали друг другу руки в продуктовом отделе Хэрродз в октябре 1993-го; их примирение состоялось при посредничестве Бассама Абу Шарифа из Организации освобождения Палестины. Управление налоговых сборов по-прежнему отклоняет предложение мистера Роулэнда взяться за расследование деятельности мистера Аль-Файеда.


3. Миссис Тэтчер разводит руками: «Хорошенькое дельце!»

В мае 1979-го, сформировав свой первый кабинет, вместе с только что назначенными министрами Маргарет Тэтчер позировала для традиционного школьного фото. Двадцать четыре мужчины расположились вокруг одной женщины — аксминстер[26] под ногами, Гейнсборо за спиной, над головой — люстра с хрустальными подвесками. Все двадцать четыре мужчины пытаются кто во что горазд источать gravitas [27], выглядеть по-юношески активными и, самое главное, утаить нешуточное удивление от того, что они здесь оказались. Десятеро из двух дюжин столкнулись с первой реальной проблемой политической деятельности: куда деть руки, когда сидишь в первом ряду на официальной фотографии. Если скрестить, как Кит Джозеф, руки на груди, это будет выглядеть жестом оборонительным, чопорным, отталкивающим. Если сцепить, как лорд Хэйлшэм, руки на животе внушительных размеров — будет смотреться как бахвальство своей страстью к чревоугодию. Прихватить, как лорд Каррингтон, левое запястье правой рукой, а левую кисть оставить болтающейся в районе бедра — покажется признаком нерешительности, политической мягкотелости. Сложить, как Джеймс Прайор, руки чашечкой в районе паха — откровенно неразумно. В качестве альтернативы — так поступили трое из десяти новоиспеченных министров переднего ряда — вы можете разместить кисти с вытянутыми пальцами на бедре, прямо над коленом. Такая поза выглядит решительной и деловитой: значит, так — теперь мы берем в руки бразды правления, мы готовы действовать и всерьез намерены навести порядок в том бедламе, который оставило нам предыдущее правительство. Таким образом, один вопрос решен. Второе затруднение состоит в том, что делать с лицом: нарочитая улыбка, демонстрирующая спокойную уверенность в себе, может быть воспринята как симптом лоснящегося самодовольства, тогда как замысел показаться значительным и при этом заряженным энергией часто дает осечку, оборачиваясь выражением глубокого беспокойства. Пожалуй, наилучшее решение — быть максимально непосредственным и попросту выглядеть очень жизнерадостно.

Слева от миссис Тэтчер, через пару мест, сидит человек, обнаруживший корректную линию поведения как для лица, так и для рук: на нем очки, в волосах седина, но выглядит он моложаво, сияет как начищенный пятак — но видно, что такому палец в рот не клади; живое воплощение оптимизма, да и только. Таким ему и следует быть: без лишних угрызений совести, он умудрился перекинуться из либерального консерватизма в тэтчеризм, сыграл ключевую роль при составлении предвыборного манифеста, и только что его назначили на должность канцлера казначейства.

Его имя — сэр Джеффри Хау, и в течение следующих одиннадцати лет ему суждено оставаться наиболее лояльным, вызывающим наименьшую неприязнь и самым нехаризматичным из всех министров тори первого ряда. Ему предстоит четыре года оттрубить канцлером казначейства, шесть — министром иностранных дел, год с четвертью — замом премьер - министра. О его лояльности и ухватистости можно судить по тому факту, что когда 1 ноября 1990 года он наконец ушел в отставку, то оказался предпоследним из тех двадцати пяти человек, что вторглись на аксминстерский ковер; из всей той компании уцелела только сама миссис Тэтчер.

Долгожительство сэра Джеффри едва ли удивило бы наблюдателей в 1979 году. Чему они бы удивились, так это тому, что буквально через месяц после его отставки — и как прямое следствие ее — саму миссис Тэтчер, которая на тот момент еще дважды выигрывала всеобщие выборы и которую по-прежнему поддерживали большинство депутатов ее парламентской фракции, без долгих церемоний выпроводят в загородную ссылку, положив таким образом конец самому продолжительному премьерству со времен второго графа Ливерпульского, чье бессовестное правление длилось с 1812 по 1827 год.

На протяжении большей части 1990 года над британской политической жизнью стелился пронзительный запашок, хотя был ли то просто запашок от подтухающего мясца — зрелое правительство созрело окончательно — оставалось неясным. Точно можно сказать, что это был год смертей и отставок, хотя поначалу многие из них носили комический характер. В июне, например, после десяти лет небесспорных успехов обанкротилась наконец социал-демократическая партия. Основанная в 1981 году, под шумные аплодисменты средств массовой информации, СДП в годы своей юности вроде как оживила центр британской политики и стала одним из китов, на которых держится трехпартийная система[28]. Но постепенно ее обгладывали-обгладывали и оставили ни с чем — война за Фолклендские острова (упрочившая поддержку Тори), избирательная система (а пропорциональное представительство могло бы здорово помочь делу), их собственная фракционность и модернизация Лейбористской партии, занявшей промежуточную позицию. СДП сама улеглась в могилу и укутала свои изморенные голодом мощи в саван после унизительных дополнительных выборов в ланкаширском городке Бутл. В конце 1981-го и начале 1982-го, судя по опросам общественного мнения, СДП была реальным лидером, опережая и консерваторов, и лейбористов. Восемь лет спустя, в Бутле, избиратели не восприняли их кандидата всерьез; хуже того, его не восприняли даже и как шутку. Представитель Уродской Буйной Полоумной Партии Зашибенного лорда Сатча — возникшей исключительно с целью разрекламировать дряхлеющую рок-звезду — получил 418 голосов из 35 477. Социал-демократ с миру по нитке нахристарадничал убогие 155.

Некоторые из отставок также были явно комичными. Возьмем случай Патрика Николза, сорокаоднолетнего младшего министра по делам охраны окружающей среды и ярого тэтчерита, более-менее неприметная карьера которого закончилась через три года эффектным самовоспламенением. В качестве министра, отвечающего за здоровье и безопасность на рабочем месте, Николз проводил кампанию против злоупотребления алкоголем. В марте, выступая на соответствующей конференции, он сказал: «Чего тут ходить вокруг да около, алкоголь с работой не мешают», — подчеркнув вредное влияние спиртного на здоровье, семейное благополучие и прибыль компаний. В октябре мистер Николз сам находился на работе, по большей части самым публичным образом — на конференции Консервативной партии в Борнмуте. В среду, 10 октября, он заседал в президиуме, внимая — или по крайней мере делая вид — предостережениям министра внутренних дел касательно вождения в нетрезвом состоянии. Тем же вечером мистер Николз отправился поужинать с друзьями. Проявив благоразумие, он договорился с местным таксомоторным предприятием, чтобы в десять пятнадцать автомобиль забрал бражников и доставил в Портсмут. Обоюдно обговоренная плата должна была составить £47. Не проявив благоразумия, мистер Николз с компанией засиделись в ресторане до начала первого ночи, в каковой момент таксист сообщил им, что цена транспортировки возросла до £62,50. Еще более неблагоразумно министр отверг это предложение, лишив таким образом водилу вожделенной прибыли. После чего — совсем уж неблагоразумно — он попросил своего товарища довезти его не далее как до автостоянки, где и забрал свое собственное транспортное средство. Между тем Борнмут в период проведения конференции консервативной партии был, надо полагать, одним из самых бдительно патрулируемых районов во всей Англии, и, кроме того, почему бы не предположить, что таксист, в объяснимом порыве раздражения, стуканул на младшего министра местным полицейским. Карьера мистера Николза накрылась медным тазом в тот момент, когда проблесковый синий маячок высветил его автомобиль в темном переулке. То была свежая версия поучительной побасенки Хилэра Беллока:



Лорд Финчли полез чинить Электрический Свет
Сам. Его убило. Поделом! Ума-то нет!
Коль денег куры не клюют —
Плати рабочему за труд.



Более значительной была отставка министра торговли и промышленности мистера Николаса Ридли. Поначалу она тоже казалась историей по большей части комической, несмотря на то что именно здесь замаячила на горизонте одна из самых судьбоносных, хотя и не объявленных пока, политических тем года: Европа. Большинство членов Совета министров (и миссис Тэтчер удалось прорваться сквозь пятьдесят шесть из них посредством пятнадцати крупных перетасовок) сами ушли в отставку или оказались на улице за расхождения во взглядах с премьер-министром или ее советниками.

Мистер Ридли умудрился провернуть редкий и хитроумный трюк — ему пришлось выйти в отставку потому, что он соглашался с премьер-министром с начала и до конца. Его единственная ошибка заключалась в том, что он публично высказал то, что миссис Тэтчер могла позволить себе одобрить исключительно конфиденциально. Между тем Ридли не был желторотым подпевалой, который пытается подлизаться к начальству: он был испытанным другом и в политическом смысле своим в доску. Странным образом этого держиморду равно ценили по обе стороны Палаты общин: миссис Тэтчер видела в нем человека, абсолютно приверженного идеалам рынка, тогда как Оппозиция лелеяла его за то, что он был ровно таким тори, какие им и были нужны, — мало того что второй сын виконта, так еще время от времени ему позволялись крупные оплошности, которые легко можно было разыграть его противникам. Его преданность рыночным перспективам была продемонстрирована в тот момент, когда он был министром иностранных дел — и взялся решать проблемы деколонизации ранее неизвестным способом. Говорят, он предложил премьер-министру Островов Терк и Кайкос £12 миллионов за независимость (поступил обиженный отклик — они требуют £40 миллионов и обещают взбунтоваться, если от них откупятся за меньшие деньги), а в 1980-м, за два года до Фолклендской войны, выработал план, согласно которому насущная проблема этих южных островов должна быть разрешена посредством передачи их Аргентине с тем, чтобы затем взять их обратно в аренду? — высказывание, вызвавшее в Палате общин взрыв патриотических настроений. Оплошности мистера Ридли провоцировали почти столько же сенсационного шума, сколько его политическая деятельность. В качестве министра по вопросам охраны окружающей среды он осуждал жителей сельской местности, которые соглашались на мелиорацию земель до тех пор, пока это не происходило рядом с ними — то, что он назвал фактором NIMBY [29]. Небольшое журналистское расследование — и, пожалуйста, выплыло, что мистер Ридли сам возражал, когда местный фермер попытался начать строительство в поле, к которому примыкает его глостерширский, XVIII века, дом священника. Еще более непостижимым оказалось его замечание, сделанное через несколько дней после того, как ламаншский паром (называвшийся, по иронии судьбы, «Герольд Свободного Предпринимательства») потерпел крушение у Зебрюгге, и при этом погибли 193 человека. Ридли отпустил остроту о своем коллеге-министре, который, бросив все, помчался к месту происшествия: «Хоть он и стоял у штурвала этого законопроекта, спешу вас заверить — кингстоны он открытыми не оставил». Он признал, что это замечание было «неуместным, неподходящим, бестактным», — и его помиловали. Так что вниманием он никогда не был обделен и с менее участливым премьер-министром мог бы запросто вылететь и раньше. Он развлекал правых — называя, к примеру, зеленых «псевдомарксистами» — и доводил до белого каления левых своим вальяжным, патрицианским внешним видом, а также обыкновением путать принцип невмешательства с полной бездеятельностью — как это было во время эпопеи с Хэрродс. Даже его заядлая страсть к курению (сообщается о четырех пачках Silk Cut в день) казалась нарочитой — лишь бы вызвать раздражение. Когда он нарисовался в министерстве торговли и промышленности и заявил, что в конечном счете его политический курс направлен на упразднение этой должности, лейбористы окрестили его министром, у которого на столе не увидишь ни пачки входящих бумаг, ни пачки исходящих, только пачку сигарет.

* * *

И вот этот гран-гиньольный персонаж с официальной лицензией на распугивание леваков наконец перешел-таки все границы. Он дал интервью правому еженедельнику The Spectator (уж там-то никакого риска, само собой); редактор предложил ему несколько вопросов, и Ридли поделился с ним своими мнениями. О европейском денежном союзе: «Это все немец жульничает — опять мечтает подмять под себя всю Европу. Пора ему напомнить, чьи в лесу шишки». О членах Европейской комиссии: «Семнадцать невыбираемых политиков, которые никому даром не сдались». О французах: «Да пуделя они немецкие». О немцах: «Хамье». Об ирландцах: «Они шесть процентов ВВП получают [от Евросообщества, денежными субсидиями]… Куда там этой Ирландии тягаться с немцами?» О Гельмуте Коле: «Ой не знаю, по мне уж лучше потратить деньги на то, чтобы оборудовать бомбоубежище покрепче, чем вкладывать их в эту его экономику. Скоро он явится и к нам и примется талдычить — в банковской сфере сделайте то, а с налогами се. Я к тому, что скоро он тут на все лапу постарается наложить». О Британии, Германии, ЕС, членах Еврокомиссии и вопросе национального суверенитета: «Я в принципе не против того, чтобы отказаться от суверенитета, но не с этой же шайкой-лейкой. Откровенно говоря, с тем же успехом можно отдать его и Адольфу Гитлеру».

В настоящее время в британской политике существует непререкаемая традиция — вам позволено потешаться над ирландцами, безо всяких ограничений приветствуется глумление над французами (которые понимают правила игры и реагируют на то, что их обзывают пуделями, интеллигентно пожимая плечами); но Германия — другой коленкор. Посему сначала последовало официальное опровержение, а затем и отставка. В случае Ридли, однако, «официальное опровержение» имело отношение не к словам, якобы им сказанным, но к уровню алкоголя в крови в момент разговора. Граф Отто Ламбдсдорфф, лидер немецкой Либеральной партии, заявил, что министр торговли «был либо пьян, либо оказался не в состоянии переварить, что Кубок мира оказался не у англичан, а у немцев». Однако Ридли никогда не был замечен в пристрастии к футболу, так что первоначальное заключение, к которому пришли даже некоторые его коллеги-консерваторы, состояло в том, что он, похоже, заложил-таки за воротник. Ан нет: редактор The Spectator заверил мировую общественность, что по ходу их совместного ленча Ридли опрокинул всего «малюсенькую рюмочку вина». В результате на один интересный вопрос ответа так и не прозвучало: если оскорбление немцев на трезвую голову карается отставкой, то оскорбление немцев поддатым — это больший или меньший проступок? Уцелел бы Ридли, если бы было доказано, что он нарезался до невменяемого состояния? Однако ж нет, он был трезвым — и очень скоро безработным. Когда Ридли выследили в Будапеште, в тот самый день, когда вышел The Spectator, он так прокомментировал инцидент: «На этот раз я в самом деле хватил через край, так что теперь ж все». Действительно, все: два дня спустя миссис Тэтчер с сочувствием принимала его отставку.

Конечно, слова мистера Ридли были не просто вырванным из контекста извержением, вызванным, не знаю, видом ризеншнауцера или отдающей пробкой бутылкой рейнвейна, из которой он хлебнул «малюсенькую рюмочку». Если официально миссис Тэтчер отмежевалась от его взглядов и формулировок, то ее подозрения в отношении экономического и валютного союза — и ее опасение, что он может привести к Европе, в которой доминирует сильная, объединенная Германия — были хорошо известны. Интервью Ридли, каким бы опрометчивым оно ни было, отражало не вчера начавшиеся пререкания внутри Консервативной партии и, в еще большей степени, в самом кабинете министров. Суть старого спора — который в шестидесятых и семидесятых расколол и тори, и лейбористов и привел к причудливым коалициям тори правого крыла и лейбористов левого — состояла в том, присоединяться к Европе или нет. Новый спор — о том, какими европейцами хотят быть британцы: припертыми к стенке, вечно огрызающимися, плетущимися в хвосте колонны — или европейцами с горящими глазами, уцепившимися за фантастический шанс, марширующими вперед и с песней. В диапазоне между изолированностью и федерализмом, отчужденностью и camaraderie [30]где именно мы себя ощущаем? Понятное дело, это не те вопросы, которые способны разбередить душу среднего избирателя, — тем удивительнее было наблюдать, как они раздирают традиционно самую дружную из британских политических партий, консерваторов. Наверное, это был показатель того, насколько изменилась при миссис Тэтчер Партия — из прагматичной и приноравливающейся к обстоятельствам она стала догматичной и жестко идеологичной.

Это снова был вопрос о Европе, и связанная с ним отставка сэра Джеффри Хау — отставка, повлекшая за собой молниеносный кризис — первый серьезный за пятнадцать лет, — и равным образом стремительный уход миссис Тэтчер. Действительно, судя по опросам общественного мнения, некоторое время она была непопулярна, а сэр Джеффри был заместителем лидера партии и лидером Палаты общин[31]. Но на тот момент миссис Тэтчер уже выкарабкалась из пропасти непопулярности, тогда как регалии сэра Джеффри не стоит переоценивать: заместитель лидера — это скорее ближе к заслуженному профессору в отставке, чем к вице-президенту, поскольку звание лидера Палаты обычно поручается дружественному, но всего лишь толковому старому хрычу, чье политическое время истекло, и, судя по всему, именно так в случае с сэром Джеффри все и было, когда миссис Тэтчер унизительно вытурила его с поста министра иностранных дел за семнадцать месяцев до того. Он был и есть, как выражаются в таких случаях, «премного почитаем» и «глубокоуважаем»: в переводе это означает, что он политик, сделавший карьеру с помощью осмотрительности, ни разу в жизни не повысивший ни свой голос, ни температуру в помещении; ни разу за сорок лет профессиональной ораторской деятельности не угрожавший своим вторжением словарю цитат; чья честность никогда не ставилась под вопрос и в чьей преданности никогда не сомневались; чья долговечность зависела от общей компетентности, неспособности обидеть или обидеться и умения непринужденно слиться с обоями.

Если бы политика была миром сказочным — а иногда так оно и бывает — и миссис Тэтчер была бы Бабой-Ягой, то сэр Джеффри был бы почтенным Зайчиком-Побегайчиком, который каждое утро стряпал бы ей овсянку и приносил кипяток для бритья. Однажды, несмотря на годы его преданной службы, злая ведьма чудовищным образом отхватила ему уши и усы, но Старина Джефф по-прежнему продолжал околачиваться вокруг Избушки на Курьих Ножках, потому что хотя она и отрезала ему уши и усы, но ведь и подарила ему прекрасный гостинец — поношенную жилетку, а Джефф предполагал, что в ней он смотрится писаным красавцем. Потихоньку, однако ж, до него дошло, что старая жилетка — вещица хоть куда, но уши и усы были гораздо лучше, так что, проходив полтора года букой, он взял да и ускакал себе вприпрыжку в лес. После чего — и это самая интересная часть истории — все другие звери, которые раньше считали, что Баба - Яга имела полное право отрезать уши и усы, если считала это необходимым, встали под ружье, чтобы отомстить за обиженные чувства Старины Джеффа, приступом взяли Избушку на Курьих Ножках и вышвырнули Бабу-Ягу в навозную кучу. Затем все стали искать мораль этой сказочки.

Выражаясь более точно, произошло вот что. В конце октября в Риме состоялся двухдневный саммит лидеров Европейского сообщества, на котором было решено, что с января 1994 года экономический и валютный союз вступает в следующий этап. В обращение войдет единая европейская валюта — «в приемлемые сроки», что могло означать 1998 или 2000 годы, в зависимости от того, как пойдут дела в экономике. После чего миссис Тэтчер в припадке сарказма и уязвленного самолюбия в откровенных выражениях отмежевалась от коммюнике: достигнутое соглашение — «воспаленная фантазия», фунт стерлинга — «самое мощное проявление суверенитета, какое только бывает»; и «если кто-то предполагает, что я пойду в парламент и предложу упразднить фунт стерлинга, — так это дудки!». Все это было — если не буквально, то по крайней мере в общем и целом — именно так, как и предполагало большинство, а может, и все. Бл. Августин возопил: «Дай мне безгрешность и воздержание, но не сию минуту»; миссис Тэтчер: «Дайте мне экономический и валютный союз, но не сию минуту». Кто-то из приближенных миссис Тэтчер пустил слух, что улизнуть от подписания соглашения ее вынудило континентальное вероломство.

Однако европейские главы государств уже привыкли к тому, что британский премьер-министр стоит насмерть, как женский батальон, который выставили в качестве загранотряда. Как обходительно отметил президент Миттеран: «Не дело самой медленной страны указывать другим, с какой скоростью те должны двигаться к Европейскому союзу».

Очередная попытка оттянуть разрешение Евровопроса — не то чтобы сильно удивившая одиннадцать прочих лидеров, да и, коли на то пошло, широкие слои британского населения — стала, однако ж, последней каплей в чаше терпения заместителя лидера. Не далее как через неделю он подал в отставку, объяснив свой поступок в числе прочих причин «духом, которым повеяло в Риме после визита миссис Тэтчер». Это было прошение об отставке человека, уставшего от бесконечного заклеивания щелей обоями и подпихивания — с боем за каждый сантиметр — своего сопротивляющегося лидера в сторону Европы. «Разумеется, — заверял он в конце, — я по-прежнему буду поддерживать ваше правительство». В своем ответе миссис Тэтчер не стала акцентировать их разногласия по вопросу о Европе — «они… далеко не столь велики, как вы полагаете» — и объявила себя «в высшей степени признательной за вашу готовность и впредь оказывать свою поддержку». Лидер лейбористов Нил Киннок, человек, славящийся скорее моментальной реакцией, чем изяществом слога, заявил, что «миссис Тэтчер ужалил человек, об которого она ноги вытирала, и она того заслуживает».

Процесс увольнения старшего министра обычно состоит из двух этапов: собственно сложение звания — которое можно специально подгадать к моменту так, чтобы доставить правительству наибольшие неприятности — и затем выступление перед Парламентом с речью об отставке. Прощальные спичи — относительно торжественные моменты в жизни Палаты общин, состоящей из непрерывных свар и перебранок: министра выслушивают в благопристойной тишине — оппозиция молча отмечает положительные для себя стороны этого события (и сочувственно кивает, когда экс-министр расскажет, как чудовищно она с ним поступала), а правительство прикидывает, какие меры следует принять, чтобы минимизировать ущерб. Сэр Джеффри предстал перед Парламентом после обеда во вторник, 13 ноября, и не исключено, тот факт, что в течение двенадцати дней, прошедших с того момента, как он подал заявление, бывшие коллеги по Совету министров и прочие выстраивались в очередь, чтобы объяснить средствам массовой информации, что его расхождения с премьер-министром относились больше к стилю, чем к существу вопросов, закалил его решимость. Ибо речь, с которой он обратился, была в высшей степени не похожа на речь человека, обещавшего остаться лояльным правительству. Те, кто услышал ее с правительственных скамей, расценили ее как сокрушительный удар по миссис Тэтчер и сигнал к началу гонки за лидерство. Оппозиция потребовала безотлагательных всеобщих выборов (хотя члены оппозиции склонны требовать безотлагательных всеобщих выборов всякий раз, как мышь выбегает из-за плинтуса). Вечером того же дня, покинув Палату общин, консервативные рыцари своих графств[32] ошарашенно хлопали глазами под прожекторами телевизионщиков, словно угодившие на открытый огонь мотыльки, и заявляли, что не слышали такой забористой речуги об отставке лет двадцать-да какое там, все двадцать пять. Кусающийся Половичок отхватил здоровый кусок мяса от Хозяйки Дома. Или, как выразился Питер Рост, депутат парламента от Иарвош: «Дохлая овечка оказалась переодетым ротвейлером. Ничего более фееричного я не видел лет двадцать».

«Феерично» здесь следует понимать, учитывая особенности именно сэра Джеффри Хау. Он стоял в самом центре сектора Тори, рядом со своим товарищем по несчастью Найджелом Лоусоном — бывшим канцлером Казначейства и прошлогодней Еврожертвой миссис Тэтчер; говорил он размеренно, ссутулившись над своими бумажками, время от времени отрываясь от них, чтобы одной рукой энергично рубануть воздух на глубину в пару миллиметров. Его внешний вид и голос были столь же овечьими, как и его репутация; но на самом деле он изо всех сил валил премьер-министра. Действительно ли расхождения между этими двоими носили стилистический характер? «Если некоторых моих бывших коллег можно считать достойными доверия, я оказываюсь первым в истории министром, который выходит в отставку из - за того, что был на сто процентов согласен с политикой правительства». (Надо полагать, сэр Джеффри запамятовал случай Николаса Ридли.) По его словам, на протяжении последних восемнадцати лет он провел вместе с миссис Тэтчер около 700 совещаний в составе кабинета или теневого кабинета и находился бок о бок с ней в течение примерно 400 часов на более чем тридцати международных встречах в верхах. Большинство этих проведенных в ее обществе часов были для него великой честью, и так далее и тому подобное. Но в последнее время все изменилось. Премьер-министр, сказал он, «все больше и больше рискует, вводя в заблуждение и себя, и других — как по сути, так и стилистически». Что касается стиля, то тут он упомянул обыкновение премьер-министра добавлять к официальным заявлениям «фоновый шум» и «персонализованное недоверие» и процитировал письмо, отправленное ему британским бизнесменом, работающим в Европе (время отправки было рассчитано идеально) на прошлой неделе. «Люди во всей Европе, — сетовал бизнесмен, — видят, как она грозит пальцем, и слышат ее гневное НЕТ, НЕТ, НЕТ гораздо отчетливее, чем то, что пишут в искусно сформулированных официальных документах». Что до сути, то Хау охарактеризовал отношение премьера к Европе как глубоко подозрительное — она, «такое ощущение, выглядывает иногда на континент, который, вне всяких сомнений, кишит злокозненными жуликами, помышляющими, по ее словам, ликвидировать демократию», «спустить на тормозах наши национальные интересы» и затащить нас «через черный ход в федеральную Европу». Сэр Джеффри даже использовал против нее цитату из Уинстона Черчилля — поступок безрассудный и не имеющий аналогов, поскольку миссис Тэтчер в последние годы монополизировала право цитировать Черчилля — исключение могло быть пожаловано разве что лебезящему члену парламента, желающему сравнить двух премьеров. Завершая свое выступление, Хау сказал, что, уйдя в отставку, он «сделал то, что полагал правильным для его партии и его страны», и добавил: «Пора другим продумать их собственную реакцию на тот трагический конфликт лояльностей, на разрешение которого сам я потратил, не исключено, слишком много времени». Это «не исключено» было типично хауанской вводной конструкцией (это как «Не исключено, я на тебе женился» или «Не исключено, мы объявляем войну»), но благодаря тому, что в манере обращения к слушателям и стилистике сэр Джеффри на протяжении всей своей речи оставался почти пародийно хауанским, эффект от нее был — ладно, не исключено, что был — еще более впечатляющим.

Консервативные члены парламента, до глубины души пораженные неброской пылкостью сэра Джеффри, не могли поверить, что он сам решился на подобное вероломство; нашлись такие, кто указывал на жену экс-министра, которая была известна своим неприязненным отношением к политике миссис Тэтчер. «Речь, на сочинение которой Элспет Хау понадобилось десять минут, а Джеффри, чтобы произнести ее, — десять лет», — гласил вердикт. Но вопрос об авторстве обсуждался недолго, поскольку сэр Джеффри, как обладающая единственным жалом пчела, сделавшая свое дело, теперь свалился за батарею, и его запечный стрекот потонул в жужжании приближающегося шершня. На следующий день после того как Хау произнес свою речь, Майкл Хезлтайн, бывший член совета министров, жужжавший на премьер - министра с задних скамей начиная с момента своей отставки в январе 1986-го, объявил, что намерен баллотироваться в лидеры. В отличие от сэра Джеффри, которого за сорок лет его политической карьеры сравнивали разве что с дохлой овечкой и кусающимся половичком, Хезлтайн всегда был заметным политиком, чья активная, бойцовская позиция (и некоторая несуразность) отразилась в его прозвище: Тарзан. Как и миссис Тэтчер, он богат, подтянут и ослепительно белокур — щирнармассы от таких балдеют; но тогда как миссис Тэтчер является миллионершей исключительно благодаря браку, Хезлтайн владеет своими деньгами единолично. Его текущее состояние оценивается приблизительно в £65 миллионов — таким образом, он самый богатый член Палаты общин. Это обстоятельство в числе прочего позволяло ему финансировать то, что в течение почти пяти лет было равносильно необъявленной кампании по борьбе за лидерский пост. И вот сейчас наконец у него появилась возможность повести игру в открытую. «Тарзан против Железной Леди» — может статься, этот номер в программе боев и не сулил ничего особенно нового, но страна прильнула к телеэкранам.

Еще в 1952-м, проходя курс обучения в Оксфорде (где он был известен под разными именами: Майкл Филистер — за свои интересы в сфере культуры, а также Фон Хезлтайн — за свою арийскую внешность), Хезлтайн нацарапал свой жизненный план на задней стороне конверта. Пост председателя в дискуссионном обществе Оксфордского университета, успешное сколачивание состояния, место в Парламенте, должность министра — все эти намеченные пункты были в должное время пройдены. В конце этого генплана, напротив девяностых годов, он написал: «Даунинг-стрит». Очень кстати, и не без известной пикантности, на той министерской фотографии 1979 года Хезлтайн стоит непосредственно за креслом миссис Тэтчер — идеальная дислокация для «улыбающегося с ножом»[33]. С первых своих шагов он был откровенно честолюбив (честолюбие в британской политике грехом не считается, чего не скажешь об откровенности); на конференциях тори он бросался в глаза, как Чиппендейл в партии Тапперверов[34]; в качестве министра он проявил себя рьяным тэтчеритом, налево и направо распродавая муниципальные дома и приватизируя военные предприятия; производил впечатление человека сметливого, но не пораженного интеллектуальной червоточиной. Как написал его старый друг и коллега по Парламенту Джулиан Критчли: «Майкл уж точно не интеллектуал, но в партии Тори помехой это не считается». Большей помехой могло быть то, что для консервативной Старой Гвардии он казался чуточку выскочкой, эдаким шибко оборотистым мальчонкой на побегушках. Из буржуазного Суонси, через строительство и издательский бизнес, к дому в Белгрейвии, затем поместье в 400 акров, где парковые ворота специально переделывались, чтобы вставить туда указывающий на нового владельца вензель с инициалами «МРДХ»[35] — не кажется ли вам, что он как-то уж чересчур пронырлив, слишком социально мобилен, а?

Уильям Уайтлоу, бывший заместитель миссис Тэтчер на посту премьера, из сквайров старинной закваски, поставил Хезлтайна на место, назвав его «человеком, который расчесывает волосы на публике». Но такого рода колкости и снобские подковырки, исходящие от аристократического и крупноземлевладельческого фланга партии тори, неизбежны и свидетельствуют скорее в пользу допущения об утрате власти. Двум последним консервативным премьер-министрам также приходилось выносить эти кривоватые насмешки: Эдвард Хит был широко известен как Бакалейщик, Маргарет Тэтчер — как Дочка Бакалейщика (не в смысле ее политической преемственности, а потому что ее отец владел продуктовой лавкой).

Не станем задерживаться на его имидже парвеню; более существенным было предположение о том, что Тарзан ведет себя в соответствии со своим прозвищем — а именно непредсказуемым образом скачет с дерева на дерево, издавая тарзановский рев, чтобы привлечь к себе внимание. Эта его репутация зиждется главным образом на двух инцидентах. В ходе первого, еще в 1976 году, принимая участие в дебатах в Палате общин, он схватил спикерскую булаву[36] и размахивал ею предосудительным образом. Во втором, десять лет спустя, он стремительно рванул из Кабинета министров миссис Тэтчер, променяв теплое местечко в правительстве на ледяные пустыни задних скамеек в парламенте. Оба этих факта о мистере Хезлтайне были общеизвестны; но сейчас, когда из колоритного аутсайдера он преобразился в кандидаты в премьеры, их снова вытащили на свет божий, и на этот раз в них обнаружился совсем другой поворот. Когда он схватил булаву и тарзанически размахивал ею, то угрожал ли он размозжить головы ничтожным, трепещущим от ужаса министрам тогдашнего лейбористского правительства посредством этого тупого и блестящего предмета? Было ли то безрассудным и грубым действием, оскорблявшим достоинство членов Палаты? Согласно откорректированной версии — ничуть: то был утонченный жест, образец сценической иронии, в тот момент принятый на ура патриархами тори, которые впоследствии принялись воротить от него нос.

Что касается отказа от должности в Кабинете миссис Тэтчер, то тут пристального рассмотрения заслуживают как его суть, так и манера, в которой он произошел. Отставка в политике некоторым образом похожа на креативное банкротство: если все сделать надлежащим образом и в правильный момент, то можно восстановить и состояние, и даже репутацию. Гляньте-ка, говорят избиратели, тут перед нами человек принципов — принципы для него важнее, чем соображения кошелька и табличка на двери кабинета — и, когда придет время, мы об этом вспомним. Тут, однако ж, надо правильно спланировать решающий шаг. Отставка из-за Мюнхенского сговора с Гитлером служила охранной грамотой на всю дальнейшую карьеру. Отставка из-за англо-французского вторжения в Суэц[37] — не менее эффектно, но чуть менее надежно. (Ультраконсерваторами впоследствии были выдвинуты обвинения в измене.) К сожалению, редко кому из политиков удается ухватить тог идеальный момент, когда одновременно совпадают важное в масштабе страны событие, дело принципа и тот час в их карьере, когда reculerpour mieux sauter [38] окажется самым лучшим вариантом. Майкл Хезлтайн ушел из тэтчеровского кабинета из-за того, что получило широкую огласку под кодовым названием Дело о Вертолетах Уэстленд. Четыре года спустя мало кто может вспомнить детали этого казуса, и еще меньше найдется людей, которых вообще всеэто волнует. Избиратели могут припомнить продажу британской вертолетостроительной компании американской фирме; Хезлтайна, министра обороны, который требовал, чтобы на торгах была рассмотрена заявка европейцев; какие-то перетасовки документов и интриги фаворитов миссис Тэтчер; стремительный рывок Хезлтайна из Кабинета министров; дело о каких-то просочившихся в печать документах; затем еще одна министерская отставка. Но шла ли там речь о принципах? Какое-то армейское имущество, остающееся в руках европейцев, что-то имеющее отношение к тому, как должно действовать правительство, и гораздо больше к принципу премьер-министра ни на минуту не выходить из образа старой противной раскомандовавшейся мымры.

Большинство избирателей, однако, запомнят обо всей этой истории только одно: что мистер Хезлтайн «рванул» с Даунинг-стрит, 10[39]. Слово это употреблялось по поводу и без повода. В конце концов, то был глагол со значением ухода, отбытия, который соответствовал его имиджу: он был Человек Действия, легкий на подъем, Тарзаноподобный. А как еще он мог уйти? На протяжении четырех лет все верили в этот «рывок». Но с того момента, как мистер Хезлтайн сделался потенциальным премьер-министром, он стал в телевизионных интервью отрицать, что «рванул» — слово, стопроцентно подходящее для того, чтобы описать его поведение в то далекое утро: нет, он просто высказался в том плане, что не готов продолжать служебную деятельность, собрал свои бумажки и был таков. В целом более благопристойно и правдоподобно, да и более к лицу тому, кто пытается вернуться на Даунинг-стрит, 10, полноправным хозяином. И, надо сказать, отчеты, представленные непосредственно после инцидента теми, кто при нем присутствовал, подтверждают вторую, более умеренную версию событий. При обсуждении некоего процедурного вопроса мистеру Хезлтайну не удалось убедить коллег в правомерности своей позиции; сохраняя спокойствие, он отреагировал: «Я не могу согласиться с вашим решением. Посему я вынужден покинуть этот Кабинет». После чего он вышел. Но его коллеги комическим образом не были уверены, что он имел в виду. Подразумевал ли он под словосочетанием «этот Кабинет» «конкретно это совещание Кабинета» или имел в виду «ваш Кабинет, которым вы, сударыня, руководите неприемлемым образом»? И только когда известие просочилось обратно снаружи — Хезлтайн, мол, подтвердил свою отставку, — только тут его коллеги окончательно уразумели, свидетелями чего они стали. А чем они занимались после этого? Дуглас Херд, на тот момент министр внутренних дел, вспоминал несколько дней спустя: «До чего ж уморительно британской была вся эта сцена. Заседание Кабинета продолжалось, будто бы ничего особенного не случилось. Мы обсудили Нигерию и, после перерыва на кофе, очень плодотворно побеседовали о реформе коммунального налогообложения».

Реформа коммунального налогообложения: очень кстати, что именно это продолжал обсуждать Кабинет и, более того, что их диалог оказался «в высшей степени плодотворным». Потому как раз уж они не вполне осознавали в тот момент смысл поступка Хезлтайна, то уж тем более не могли прогнозировать, к чему приведет реформа коммунального налогообложения в ближайшие несколько лет: значительная непопулярность правительства, уличные бои в центральном Лондоне, получившее новые подтверждения представление о премьер-министре как о толстокожем деспоте, смятение на уровне избирательных округов, недовольство среди избирателей из квалифицированных рабочих и низов среднего класса, с которыми тори надо было поддерживать хорошие отношения, чтобы выиграть четвертые выборы подряд, и наконец, под музыку Элмера Бернстайна[40] предвещающее грозу возвращение с Запада, в лучах солнца, отражающихся в его золотых локонах, не кого иного, как Майкла Хезлтайна. И уж на этот раз без всяких сомнений можно сказать, что когда он вернулся на арену, то в самом деле «рванул».

При старой системе граждане сами финансировали местное самоуправление, выплачивая коммунальные налоги. Для каждого дома или квартиры местными органами власти определялась «оценочная стоимость», теоретически основывающаяся на рыночной стоимости аренды жилья. То была система неточная, но эффективная, еще более неточная в силу длительных промежутков времени между переоценками имущества для налоговых целей (перерасчеты всегда были непопулярны); однако эта система подразумевала, что в общем и целом те, кто жил в больших домах, отдавали на обеспечение деятельности местных служб больше, чем те, кто жил в маленьких домах, и что бедные платили значительно меньше богатых, а то и вообще ничего. Время от времени на протяжении послевоенного периода раздавались жалобы по поводу коммунального налога, но после того как были рассмотрены другие системы — такие как местный налог с оборота или местный подоходный налог, — было признано, что существующий метод был наименьшим злом. Три вещи заставили тори влезть в это в 1987 году. Во-первых, серия стычек между консервативным центральным правительством и «высоко-затратными» (как их вечно именовали) муниципальными лейбористскими советами, которые, по мнению тори, давно пора было прижать к ногтю. Во-вторых, страх, что предстоящий перерасчет коммунальных налогов в Англии и Уэльсе, скорее всего окажется чрезвычайно непопулярным. И в-третьих, тот простой факт, что тэтчеризм был доктриной радикальной реформы, а по прошествии известного количества времени осталось не слишком-то много того, что еще нуждалось в радикальном реформировании. Миссис Тэтчер проявила персональный глубокий интерес к упразднению коммунальных налогов, ну а приказ есть приказ. Наверное, не стоит и упоминать, что одним из самых рьяных поборников членовредительского курса, который взяли тори, был мистер Николас Ридли.

Новый «районный налог», призванный заменить местный коммунальный налог, ввели в Шотландии с 1 апреля 1989 года, а в Англии и Уэльсе — на год позже. Он основывался не на оценке имущества, а на принадлежности к жителям одного и того же района, и, чтобы разобраться в нем, не требовалось никаких усилий — объяснить его можно так: поскольку каждый проживающий в границах одного и того же квартала потребляет приблизительно равное количество одних и тех же удобств и объектов общего пользования (дороги, школы, больницы, полицейская охрана общественного порядка, библиотеки, уличное освещение и так далее), значит, и платить за обеспечение содержания этих удобств он должен приблизительно одинаково. При старой системе коммунального налогообложения примерно £50 миллиардов собирались с примерно 14 миллионов избирателей. Миллионы людей не платили ничего, однако пользовались общественными службами; куда как справедливее было бы распределить стоимость этих служб между еще 34 миллионами местных избирателей. Вполне логично; но существенно ближе к поверхности реформистского сознания тори лежал следующий социальный сюжетец: благонамеренные консервативно настроенные избиратели вытесняются из паршивых лейбористских районов посредством несправедливо завышенного коммунального налога, а еще их постоянно обходят при голосовании нищенские выводки — семеро по лавкам в собесовской конуре — лейборюг, которые похрюкивают от удовольствия, зная о скидках при расчете коммунального налога, что действует как откровенная взятка при решении продолжать голосовать за лейбористов. Районный же налог, как видно даже по его названию, подразумевал демократически равную фискальную ответственность в пределах данного участка. Противники утверждали, что на самом деле это был избирательный налог — соответствующий количеству душ населения. Как о политических убеждениях ирландца можно узнать по тому, говорит ли он «Лондондерри»[41] или «Дерри», точно так же термины «районный налог» или «избирательный налог» немедленно расшифровываются как «за» или «против». Не прошло и нескольких недель с момента его введения, как разве что члены консервативного кабинета и непримиримые тори сохранили верность «районному налогу».

Летом 1989 года Внутриконсервативная фракция реформ предрекла: «Все это приведет к катастрофе. Избирательный налог справедлив исключительно в том смысле, в котором справедлива была «черная смерть». Они не ошиблись: этот налог незамедлительно спровоцировал катастрофу. С очень простыми идеями есть одна проблема — что в них не так, очень быстро становится очевидным даже самому недалекому противнику. В данном случае каждый был в состоянии понять, что подразумевал этот налог: что два дворника, ютящихся в комнатушке на самой паршивой окраине района Вестминстер[42], будут платить столько же, сколько миллионер и его недурно зарабатывающая благоверная, проживающие на Даунинг-стрит, 10. Граф, сидящий за стенами замка (или Тарзан за своими воротами с монограммой), сэкономит несколько сотен или тысяч фунтов; заплатить за это придется теснящимся под одной крышей сельхозрабочим и их семьям. Миссис Тэтчер любит читать своим противникам снисходительные проповеди на экономические темы, и ее излюбленная, наиболее часто повторяемая фраза звучит следующим образом: «Вы не сделаете бедного богаче за счет того, что сделаете богатого беднее». Здесь, однако, был самый яркий из возможных примеров того, как богач становится богаче, а бедняк (и человек со средними доходами) — одновременно и в силу того же процесса — беднее.

За первый год со дня введения этого налога в Шотландии остались недобранными £158 миллионов, или 16,3 процента от ожидаемых поступлений. На следующий год дела пошли еще хуже: к сентябрю 1990 года, то есть практически в середине фискального года, по-прежнему были не заплачены £769 миллионов, или 73 процента. Попытки арестовывать счета и зарплаты оказались в значительной степени неудачными; в Стратклайде пришлось выписывать 500000 ордеров. Многие отказывались платить налог за второй год, протестуя против субсидирования тех, кто еще не заплатил за первый. В Англии и Уэльсе негодование по поводу избирательного налога было не менее бурным. 31 марта произошел самый большой бунт из тех, что за многие десятилетия видел центр Лондона: ожесточенный бой на Трафальгарской площади, сожженные автомобили на Сент-Мартинз-лейн, мародерство на Чаринг-Кросс-роуд. Триста тридцать девять человек задержаны, ста сорока четырем понадобилась медицинская помощь. Вина за нападение на мирную демонстрацию была возложена на троцкистские и анархистские группы; но даже если это и правда, сам по себе протест был массовым, в нем участвовали 200 000 человек.

Негодовали все политические группировки — как из-за сути налога, так и из-за халатного безрассудства, с которым он был реализован. Правительство просчитало, что в масштабе страны средняя сумма районного налога составит £278 (в отличие от среднего прошлогоднего уровня в £274); как выяснилось, он составил £370. Также правительству не удалось возложить вину на те самые «высокозатратные» лейбористские муниципальные советы; налог, введенный тори, ударил по консервативным графствам. Согласно прогнозам правительства, норматив налогообложения, к примеру, в Челмсфорде и Дувре должен был составить £181 и £150; нормативы, установленные этими консервативными муниципалитетами, равнялись соответственно, £397 и £298. В Западном Оксфордшире восемнадцать муниципальных советников, члены консервативной партии, подали в коллективную отставку в знак протеста против районного налога; когда лидер этой группы выставил свою кандидатуру на перевыборах в качестве независимого, он разгромил официального кандидата-тори с преимуществом четыре к одному.

Дрязги и кляузы тянулись целый год, пока неповоротливый бюрократический аппарат старался провести в жизнь вызывающий отторжение налог. Особенно чудовищно выглядели повестки, приходившие недавно умершим — суммы - то были рассчитаны подушно, а не в зависимости от стоимости имущества. Группа солдат в Солсбери-плэйн попыталась отказаться от уплаты налога на том основании, что они не пользовались муниципальными службами: магистраты[43] приказали 389 из них заплатить. На острове Уайт массовые вызовы в суд отправили 4000 неплательщикам; история превратилась в фарс, поскольку повестки разослали почтой второго класса, в силу чего у людей не осталось времени, чтобы заплатить. В Восточном Лондоне, в районе Тауэр-Хамлетс, возглавляемый либерал-демократом муниципальный совет пригрозил прекратить вывоз мусора у тех, кто не смог раскошелиться. В прочих местах бейлифы[44] не справлялись с работой. «Не могу — значит не буду платить» — так звучал лозунг протестующих. К концу октября, через шесть месяцев после введения налога, каждый седьмой из 36 миллионов плательщиков избирательного налога в Англии не выложил ни гроша; двадцать пять процентов лондонцев отказались от сотрудничества; в лондонском административном районе Харингей уровень неплатежей составил 42 процента. Невозможно было даже сослаться на то, что процесс взимания налога был организован предпочтительнее, чем раньше: собрать его стоило £12 с человека, тогда как при коммунальном налоге — £5.

Самым знаменитым тори, боровшимся против избирательного налога — или по меньшей мере против того, каким образом он собирался, — был Майкл Хезлтайн. В своей майской статье в The Times он напрямую, пусть даже и ради красного словца, связал этот налог с шансами тори на предстоящих выборах. «Во многих колеблющихся избирательных округах, от которых зависит победа и срок пребывания у власти, коммунальный налог воспринимается как нарушение того пакта о взаимном доверии, который негласно существует со времен Дизраэли и на котором зиждется власть тори» — что переводится как «Полегче с квалифицированными рабочими, иначе мы в пролете, приятель». Три главных его предложения звучали следующим образом: местные органы власти должны сами определять, какой бюджетный норматив они назначат, но что если они превысили правительственный расчет на определенный процент, то должны быть проведены новые местные выборы, чтобы дать бюджету подлинную легитимность; что налоговые обязательства, наносящие политический ущерб — со студентов, обучающегося медперсонала, пожилых людей, прикованных к постели, и инвалидов, — должны быть списаны; и что состоятельные члены общины должны платить больше. На несуразном канцелярите этот последний, не-тэтчерианский проект называется «вертикалированием общества согласно достатку».

Таким образом, первый раунд выборов лидера — бой Тарзана и Железной Леди один на один — имел в качестве подоплеки Европу, подушный налог, шансы Консервативной партии на четвертую подряд победу во всеобщих выборах, точку зрения, что премьер-министру следует должным образом советоваться с кабинетом министров, и мнение, что миссис Тэтчер пребывает в состоянии глубокой невменяемости и затыкает дамской сумочкой рот всякому, кто пискнет против нее хоть слово. Кампания длилась меньше недели, но в ней было достаточно мерзостей, чтобы порадовать самых кровожадных вампиров из Оппозиции. Естественной тактикой для действующего премьер-министра было бы невозмутимо функционировать в обычном режиме, демонстрируя компетентность и уверенность в себе — пока нахальный недотыкомка-противник из кожи вон лезет, лишь бы привлечь к себе внимание публики. В действительности имело место противоположное — явный знак тревоги в тэтчеровском лагере. Верно, премьер-министр за пару дней до голосования отбыла в Париж, чтобы присутствовать там на конференции по безопасности и сотрудничеству в Европе — но все опрометчивые обвинения исходили именно от нее. Курьезным образом все они крутились вокруг того, что мистер Хезлтайн, самый богатый человек в Палате общин, скакнувший из мальчиков на побегушках в аристократы-землевладельцы, ярый поборник приватизации, был — втайне, глубоко под этими его сомнительными белокурыми локонами — кем-то вроде криптосоциалиста. Пока миссис Тэтчер обрушивалась на Хезлтайна из Парижа, дома ее команда мобилизовала двоих ее любимых тонтон-макут — Нормана Теббита и неизбежного Николаса Ридли, чтобы те надавили и приструнили бывшего своего коллегу по кабинету. Ирония заключалась в том, что Ридли теперь рассматривали как официального тэтчеровского представителя по вопросам Европы — хотя на этот раз ему удавалось избегать комментариев о немецком хамье и парижских пуделях. Главные прегрешения, приписываемые Хезлтайну, состояли в том, что в экономической политике он будет «интервенционистом» и «корпоративистом», тогда как в вопросе о Европе — «федералистом». Вся эта политическая тарабарщина была слишком мудреной для того, чтобы сработать как добротный удар-по-яйцам, но худо-бедно позволяла воспринимать Хезлтайна на достаточно высоком — чтобы не сказать премьер-министерском — уровне. Когда миссис Тэтчер обвинила его в том, что он состоит исключительно из «личных амбиций и затаенной злобы», тот смог позволить себе снисходительную улыбку — тогда как всем прочим осталось только гадать, что такое «безличные амбиции», от которых, надо полагать, страдала сама миссис Тэтчер, когда в 1975-м свергла тогдашнего лидера тори Эдварда Хита.

Лейбористская партия, которой известно о политическом мазохизме и о том, как остаться не у дел из-за внутренних раздоров, с редким удовольствием откинулась на спинку стула, расслабленно наблюдая, как партия тори наматывает на ритуальный меч свои собственные кишки. Консервативные депутаты старой закалки не без ностальгии, надо полагать, припоминали деньки до 1965-го, когда такие вопросы решал «магический круг»[45] и когда после «традиционной совещательной процедуры» новый лидер просто «появлялся». Кандидату А говорили, чтобы он прошелся щеткой по своему утреннему костюму перед визитом в Букингемский дворец, а кандидат Б получал инструкцию прогуляться по снежку, подышать свежим воздухом и некоторое время не возвращаться. Теперь система сделалась открытой, сумбурной и неподконтрольно-демократичной. Мало того, эта система еще больше сама себя запутывала из-за некоторых совершенно ненужных мудреностей. Чтобы выиграть при первом голосовании, кандидат должен получить не только абсолютное большинство, но также и на 15 процентов больше голосов, чем его или ее противник. Таким образом, в данном случае при отсутствии воздержавшихся миссис Тэтчер сможет победить мистера Хезлтайна с перевесом в пятьдесят или около того голосов в борьбе один на один — и тем не менее оказаться втянутой во второй тур. Во втором туре в борьбу могли включиться другие кандидаты, еще больше усложняя ситуацию и раскалывая баллотировку. Фактор 15 процентов во втором туре не задействуется, но если ни у одного кандидата нет абсолютного преимущества, противостояние опять может зайти в тупик — и таким образом вылиться в третий тур. Более того, кандидатам запрещается выходить из игры между вторым и третьим турами, и, если явное преимущество не достигается с третьей попытки, начинает действовать система, при которой голос может быть передан другому кандидату — пока наконец из трубы не заструится белый дымок.

Первые итоги голосования повергли тори в феноменальное замешательство. Никто не знал в точности, как действовала система голосования. Никто не знал, кому можно и кому нельзя было выставлять свою кандидатуру на второй тур. Те, кого не устраивал ни Хезлтайн, ни Тэтчер, должны были решать, воздержаться ли им, и, с высокой степенью вероятности, вручить, таким образом, победу Тэтчер в первом туре или проголосовать за Хезлтайна, чтобы, не исключено, обеспечить ему решающий рывок — но тогда у их собственного кандидата во втором туре не останется шансов. Консервативные члены парламента столкнулись и не только с тактическими сложностями. Следует ли им сохранить верность прошлому — премьер - министру, который вы игра! трое выборов подряд, или прагматично позаботиться о спасении собственных шкур на следующих всеобщих выборах? Результаты опросов, опубликованные перед решающим уик-эндом кампании первого тура, показывали, что если партия во главе с Тэтчер отставала от лейбористов на пятнадцать пунктов, то в случае передачи власти Хезлтай ну дефицит очков превращайся в лидирование на один пункт. Но даже — если ерзающий член парламента убеждал себя остановиться на этой пикантной позиции, где личные, партийные и национальные интересы вроде как совпадали, возникали прочие, не желающие укладываться в схему факторы. Поперечный разрез партии на тот момент выявил бы эффект слоеного пирога: кабинет публично поддерживает Тэтчер, заднескамеечники глубоко расколоты, активная часть членов партии в округах настроена протэтчеровски, пассивная — гораздо менее верноподданнически. Если вы были членом парламента от «ненадежного» избирательного округа[46], то миссис Тэтчер гарантированно могла выиграть для вас один голос от электората, тогда как мистер Хезлтайн — целых полтора, но без гарантии. Как правильно рассчитать? И как объяснить это землякам-активистам тэгчеритской партии? Мистер Сирил Таунсенд, член парламента от Бекслихита с 1974 года, решил проголосовать за Хезлтайна, хотя знал, что тамошняя соль земли при выборе между миссис Тэтчер и мистером Хезлтайном склоняется в пользу первой в соотношении четыре к одному. Председатель Консервативной ассоциации Бекслихит за десять минут до совещания местного исполнительного комитета отвел Таунсенда в сторону и убедительно попросил его помалкивать о своих намерениях при голосовании. «Его взгляды, — объяснил председатель, — шли вразрез с мнением избирательных комитетов, дамских клубов, дневных и вечерних клубов, бизнесменов, муниципального совета и всех, кроме одного, членов президиума». Мистер Таунсенд помалкивать отказался; хуже того, он воззвал к избирателям через головы дневных и вечерних клубов, дамских клубов и бизнесменов. «Я верю в то, что меня поддерживает большинство людей, прого лосовавших за меня», — объявил он, вписывая в избирательный бюллетень имя мистера Хезлтайна. Вице-председатель его собственной ячейки ответил на это требованием выборов нового кандидата в парламент: «Я прошу [председателя] запустить процесс. Желающие выдвинут свои кандидатуры, и одним из них будет Сирил Таунсенд. Надеюсь, он проиграет».

Первый тур состоялся во вторник, 20 ноября, и его исход был идеальным для лейбористской партии — то, что руководители тори назвали «кошмарным сценарием»: Тэтчер — 204 голоса, Хезлтайн — 152, воздержались 16. Так что хотя премьер-министр и выиграла бой один на один пятьюдесятью двумя чистыми голосами, ей не удалось получить 15 процентов сверх абсолютного большинства, как того требовали правила. (Вот тут люди начали задавать вопрос, кто придумал эту идиотическую систему. Оказалось, бывший консервативный член парламента Хэмфри Беркли — еще в 1964 году, по требованию тогдашнего лидера тори сэра Алекса Дуглас-Хоума. Беркли впоследствии дезертировал от тори к лейбористам, от лейбористов к СДП[47], а затем переметнулся обратно к лейбористам. Может статься, такого рода карьера каким-то образом объясняет извилистые правила, которые он изобрел.) Этот результат означал, что миссис Тэтчер была ранена, но не смертельно; что мистер Хезлтайн проявил себя более серьезным соперником, чем это представлялось; и что консерваторам предстоит еще один изнуряющий тур кампании. Бывший председатель партии тори и верный тэтчерит Сесил Паркинсон немедленно назвал результат «хуже некуда для партии в целом».

Миссис Тэтчер не преминула тотчас же сама его ухудшить. Перед голосованием она дала понять, что будет отстаивать свое премьерство до последнего и что победа даже с минимальным преимуществом — это все же победа. Все восприняли это как риторическое заявление: плохой результат для миссис Тэтчер, и она уступит дорогу преемнику-тэтчериту во втором туре — будет ли это умиротворяюще-патерналистская фигура вроде Дугласа Херда, ее министра иностранных дел, сочиняющего триллеры, или кто-нибудь из следующего поколения вроде ее канцлера казначейства Джона Мэйджора. Но что было плохим результатом для миссис Тэтчер? Политический обозреватель Би-би-си Джон Коул подсчитал, что 210 голосов были минимальным проходным количеством, тогда как 200 и меньше были «непроходными». В 18.34 пришло известие, что миссис Тэтчер набрала 204 голоса. Ага, переглянулись пикейные жилеты, это означает вечер на телефоне — выслушивание советов «людей в сером», как образно именуются старшие партийные деятели. На свежую голову она еще раз все обдумает и объявит о своем решении, когда придет время. Главный парламентский корреспондент Би - би-си, заняв позицию перед резиденцией британского посла в Париже, где остановилась миссис Тэтчер, заверил зрителей, что ничего особенного скорее всего уже не произойдет, и приготовился передать микрофон диктору. Но миссис Тэтчер, как и повторялось не раз и не два, — «политик твердых убеждений», и одним из ее твердых убеждений было то, что она — лучший человек для того, чтобы руководить Консервативной партией. В 18.36, в тот момент, когда парижский корреспондент уже собрался было переключить зрителей обратно на Лондон, за его правым плечом нечто стремительно пришло в движение. Миссис Тэтчер, проразмышлявшая над своей затруднительной ситуацией полные девяносто секунд, с грохотом скатилась по ступенькам резиденции и набросилась на ожидающих журналистов как волк на овчарню. Она вчистую выиграла первый тур; и посему она согласна на то, чтобы ее имя продвинулось во второй тур. В очередной раз премьер-министр вытащила страну из пучины неопределенности. Она также на корню пресекла саму возможность того, что мистер Херд или мистер Мэйджор будут задействованы как компромиссные кандидаты-тэтчериты во втором туре. Одним из наиболее умилительных зрелищ вечера был момент, когда чуть позже мистер Херд трусил из посольской резиденции, дабы засвидетельствовать свою неистребимую верность своему лидеру. На то, чтоб добраться, у него ушло сорок минут, и то было одной из самых коротких зарегистрированных демонстраций покорности — занявшее полные двадцати три секунды.

Может статься, эта ни в какие ворота не лезущая тэтчеровская самоуверенность, ее твердое убеждение, что она сама и есть Консервативная партия в целом, и ее публично пренебрежительное отношение к советам — могла бы ведь хоть бы из любезности сделать вид, что ей интересно чье-то мнение — усилили противодействие членов кабинета министров и «людей в сером» (эти две категории, естественно, отчасти совпадают). На следующий день, 21 ноября, она вернулась в Лондон, заменила руководителя своего избирательного штаба, заявила: «Я по-прежнему в борьбе, я борюсь, чтобы победить», — и начала вызывать по одному членов своего кабинета для того, что выглядело явно post-hoc [48] консультацией. Большинство министров заверили ее, что и дальше поддержат ее во втором туре голосования. Многие добавили, однако, что предполагают, что она проиграет; некоторые выразили опасение, что, возможно, ей придется подвергнуться унижению. В 7.30 на следующее утро, на этот раз на свежую голову, миссис Тэтчер проинформировала свое ближайшее окружение о том, что она решила уйти в отставку. Министров вызвали к девяти, на час раньше, чем обычно, и через некоторое время страна услышала, что самое долгое с 1827 года премьерство закончится в течение недели. Дугласу Херду опять пришлось продемонстрировать надлежащую физическую форму, чтобы номинации кандидата на второй тур (сопровожденные именами лиц, предложивших кандидатуру и поддерживающих ее) поспели к середине дня. Канцлер Джон Мэйджор также припустил рысцой — а миссис Тэтчер тем временем покатила сообщить новость Королеве. Широко обсуждаемое замечание премьер-министра о том, что она уходит, трижды выиграв всеобщие выборы, ни разу не лишившись доверия Палаты общин и уложив своего главного соперника на обе лопатки, подхватили таблоиды и переформулировали его шершавым языком плаката: «Хорошенькое дельце!» Кеннет Бэйкер, председатель партии тори и человек не без литературной одаренности, в стилистическом смысле прыгнул повыше, сказав: «Ей подобных нам уже не встретить!»[49] — хотя сходство между уходящим лидером и отцом Гамлета было не вполне очевидным. (Оба отравлены честолюбивыми соперниками?) Депутат Уинстон Черчилль в тот же день, выступая в Палате общин, назвал ее «самым выдающимся премьер-министром мирного времени за все время существования этой страны», заботливо зарезервировав не обремененный никакими ограничениями титул для собственного деда.

Во втором туре выборов борьба шла подчеркнуто корректно — будто нарочно, чтобы продемонстрировать вызов тэтчеровской методе. Любопытное это было явление — примирительная битва. Из сведений о социальном происхождении кандидатов извлекли не бог весть сколько жареных фактов, хотя — такова уж нынешняя Консервативная партия, если что и было, то все больше на тему «чай, мы сами не графья». (Мистер Мэйджор, как выяснилось, ушел из школы в шестнадцать лет и работал на стройке. В этом смысле он обставил мистера Херда, который был отягощен фундаментальным образованием и наличием отца — депутата парламента. Херду, которого вечно попрекали его привилегиями, пришлось пуститься на какие-то неловкие воспоминания о том, что он и сам-де тоже от сохи и в детстве выращивал картошку. Никакие скандальные обстоятельства не муссировались, а впрочем, пресса порезвилась, эксгумировав давно не переиздававшиеся триллеры мистера Херда и процитировав все описания грудей, которые можно было сыскать. (Лагерь Херда тотчас же приписал эти пассажи соавтору своего лидера.) Но в основном звуки, раздававшиеся в течение кампании, складывались в подозрительную гармонию, не сулящую ничего хорошего. Каждый кандидат страстно жаждал объединить Партию; каждый требовал поддержки от левых, правых и центра; каждый восхищался достижениями другого; каждый горел желанием заняться Европой — или по крайней мерс горел в большей степени по сравнению с миссис Тэтчер, чьи негативные имидж и мнения витали над противостоянием. Каждый рвался в бой пересмотреть избирательный налог, хотя здесь между кандидатами была незначительная разница, однажды не без остроумия высмеянная Нилом Кинноком: «Когда доходит до избирательного налога, выбирать можно между Хезлтайном, который знает, что проблема есть, но не знает, что с ней делать; Мэйджором, который знает, что проблема есть, но не хочет что-либо с ней делать; и Хердом — который только что узнал, что проблема существует».

Соревнование проходило по-джентльменски — за исключением, разумеется, самой Леди. Как следовало бы по идее поступить миссис Тэтчер? Ну, вообще-то предполагалось, что, выбыв из выборов, она сделает все возможное, чтобы поспособствовать объединению тори — тем, что не станет особенно мозолить глаза, хотя, пожалуй, она могла бы позволить, чтобы те кому надо потихоньку догадались, как она будет голосовать. Однако ж позволить, чтобы о чем-то потихоньку догадывались, никогда не было стилем миссис Тэтчер. Вскоре стало известно, что она будет голосовать за Мэйджора; и предполагалось даже, что если Хезлтайн выиграет, она уйдет со своего места в Палате общин и форсирует дополнительные выборы в своем избирательном округе в Финчли. (Это был один из тех «вредных, но спорных» слухов, которые сообщались с той оговоркой, что она, разумеется, могла просто ляпнуть это в накале страстей.) День перед вторым туром она просидела на телефоне, активно выкручивая руки всем кому можно, чтобы те голосовали за Мэйджора. Ее прощальная речь перед центральным советом Консервативной партии, которая, понятное дело, была записана кем-то из присутствующих и просочилась в прессу, содержала хвалу как президенту Бушу, так и себе самой за действия во время кризиса в Заливе: «Он не станет колебаться, и я не стану колебаться. А дело все в том, что я не стану хвататься за рычаги сама. Зато я буду отличным советчиком с заднего сиденья». Может, Тэтчер больше и нет, но тэтчеризм-то жив, поучала она кандидатов. Кому угодно могло бы прийти в голову, что она попросту прочла в «Британской энциклопедии» статью о втором графе Ливерпульском, чью продолжительность премьерства ей уже никогда не превзойти: «Лорд Ливерпуль не мог похвастаться широкими симпатиями и подлинной политической интуицией, поэтому за его отставкой практически тотчас же последовала полная и долговременная смена всей его внутренней политики». Ничего из этого не имело отношения к миссис Тэтчер: может, мятежники и выпихнули ее с водительского места и завладели рулем, но она уцепилась за подножку, вскарабкалась обратно и снова уселась у них над головой.

Вторая кампания проходила под знаком несколько тревожных, опасливых сомнений. Сэр Джеффри Хау (отныне «Убийца» для тори-лоялистов) поддержал Хезлтайна, точно так же как миссис Тэтчер поддержала Мэйджора. Насколько желанны были оба этих поцелуя? Консервативные депутаты позиционировали себя как «самые изощренные избиратели в мире», что главным образом означало, что некоторые из них лгали прессе, некоторые — «людям в сером», некоторые — всем троим кандидатам, и большинство из них — организациям в своих округах. На уровне местных ячеек смещение миссис Тэтчер в значительной мере рассматривалось как поступок, близкий к государственной измене, а голосование за Хезлтайна — как соучастие в убийстве. Побудит ли членов парламента чувство стыда, вызванное низким поступком, поддержать ее кандидатуру, мистера Мэйджора? В самом ли деле Хезлтайн был таким уж рискованным вариантом? А Херд, которого превозносили как «надежные руки», был ли он слишком старомодным? А Мэйджор, в свои-то сорок семь, — слишком молодым? И ладно б еще молодым только в смысле опыта: а ну как он продержится столько же, сколько Она, и закупорит таким образом нормальный процесс преемственности?

У троих кандидатов были длинные выходные, чтобы набить себе цену: последним моментом, когда можно было выставить кандидатуру, был полдень четверга, 22-го, а голосование началось во вторник, 27-го. Администраторы кампании заглядывали под каждый камень в поисках никому до настоящего времени не интересных депутатов и щекотали их за ушками; крупные партийные деятели выступали с речами в поддержку кандидатов; в окружных ячейках проходили тревожные консультации. Мистер Хезлтайн великодушно заявил, что, став премьер-министром, оставит своих соперников в Кабинете на их нынешних должностях; двое других осмотрительно воздерживались от подобных обещаний мистеру Хезлтайну. К дню голосования стало ясно, что такого, как в первом туре, роста числа сторонников мистера Хезлтайна не предвидится, что привлекательность мудрой-головы и надежных-рук мистера Херда имеет свои границы и что единственный заметный прогресс был сделан наименее известным, наименее опытным, наименее харизматичным и наименее поддающимся описанию Джоном Мэйджором. По окончании уик-энда результаты опросов подтвердили то же, что было сказано семь дней назад — что мистер Хезлтайн мог бы победить лейбористов, — но теперь уже с той зловещей оговоркой, что и мистер Мэйджор тоже мог бы, и даже с еще большим преимуществом. Все эти предварительные результаты опросов следовало бы с легким сердцем сбрасывать со счетов, но если более ранний опрос давал мистеру Хезелайну дополнительное доверие, то почему бы не предположить, что это доверие было бы оказано и мистеру Мэйджору. С какой стороны ни возьмись, толку мало, особенно в том непонятном, как будто загипнотизированном состоянии, в котором оказалась Консервативная партия. Они убили Злую Ведьму и вышвырнули ее в навозную кучу, но они по-прежнему верили в чародейство. Они давно были знакомы с колдуном Хезом; может, у этого невыразительного малого, о котором они так мало знали, был какой-то специальный джу-джу, о котором им пока что просто не было известно?

В тот финальный вторник утром мистер Мэйджор открывал японский банк в Сити, мистер Херд фотографировался в министерстве иностранных дел с Александром Дубчеком, а бедный мистер Хезлтайн вынужден был отправиться на работу в свое издательство. Результаты стали известны примерно в полседьмого вечера. На сей раз все 372 консервативных члена парламента сподобились проголосовать, не испортив ни одного избирательного бюллетеня: 185 — за Мэйджора, 131 — за Хезлтайна, 56 — за Херда. Раздавались сдавленные крики двух родов: первый — изумления по поводу фантастического прогресса Мэйджора и второй — негодующего разочарования из-за ситуации, которая опять сложилась в силу особенностей данной избирательной системы. Если миссис Тэтчер не хватило четырех голосов для непреложной победы, то Мэйджор подошел еще ближе: ему не хватило двух. И что эти правила, эти треклятые правила, которые не имели к консерваторам никакого отношения и которые выводили из себя всех кого только можно, — что они теперь говорят? Они предписывают третье голосование в течение двух дней, причем обоим кандидатам, находящимся в подвешенном состоянии, приказывалось не сдаваться, хотят они того или нет. После чего произошли две вещи. Во-первых, Хезлтайн и Херд во всеуслышание признали свое поражение, объявив, что в третьем туре они будут голосовать за Мэйджора; а вскоре после этого «Комитет 1922 года», куда входят консерваторы-заднескамеечники и который отвечает за проведение выборов лидера, решил, что тот свод правил, с которым они обязаны работать, был чудовищным, не имеющим никакого отношения к тори, бредом сивой кобылы. Повторное голосование? Да вы хоть когда-нибудь слышали о чем-либо подобном? Третьего тура не будет, так и знайте. Да за кого их принимают, чтобы им морочил голову какой-то ноль без палочки, который, кем бы он там ни был, дезертировал из партии к «розовым»?

Так второй уроженец расположенного в Восточной Англии города Хантингдон был избран управлять страной — первым был Оливер Кромвель. А стране осталось только гадать над маленькой тайной: как это миссис Тэтчер, которую поддержали 204 консервативных депутата, лишилась премьерства, тогда как мистер Мэйджор, которого поддержали только 185, приобрел его. Вообще тут пришел звездный час ненормальных нумерологов и специалистов по статистике: тори, низложив премьер-министра, прослужившего в этом столетии дольше всех прочих, заменили ее самым молодым премьером этого века. (Предыдущим самым младшим был лорд Роузбери, который в 1894 году унаследовал власть от величественного предшественника — Гладстона. Так совпало, что Роузбери был также большим почитателем Кромвеля. Мистеру Мэйджору не рекомендуется педалировать более близкое сравнение с премьерством Роузбери, которое стремительно обернулось неприятностями — Асквит[50] сказал, что это была «пахота песка». Роузбери остался не у дел через шестнадцать месяцев, потерпев поражение в Палате общин при голосовании о снабжении и резерве боеприпасов к стрелковому оружию. У самого Мэйджора есть максимум восемнадцать месяцев до того, как он обязан был назначить всеобщие выборы.)

Страна также уселась поудобнее, чтобы поломать голову над еще большей тайной: кто таков этот Джон Мэйджор, человек, которого за пять минут пропихнули разом и в лидеры, и в премьеры, который за четыре дня кампании добился большего, чем Майкл Хезлтайн за пять лет поглощения благотворительных обедов из резиновых кур по всей стране. Что нам известно о нежданном триумфаторе? Он, твердили нам во время выборов его сторонники, не исключено, слишком часто, — «обычный человек из народа». Его отцу, когда он произвел на свет Джона, было шестьдесят шесть, он зарабатывал на жизнь эстрадными представлениями в мюзик-холлах и цирках, и у него, на пару с его первой женой Китти Драм, в программе был номер, называвшийся «Драм и Мэйджор». Впоследствии он открыл дело по производству садовой утвари, втом числе гномов. Школьное обучение Джона закончилось в шестнадцать; он трудился чернорабочим, девять месяцев перебивался на пособии, а затем подал заявление с просьбой переквалифицировать его в автобусные кондукторы. «Нас было трое, — вспоминал он в свою бытность канцлером Казначейства, — и проверялись наши знания по арифметике, а затем был экзамен на то, как мы управляемся с этими машинками, и тут я оказался не лучшим». (Интересно заметить, насколько несущественной стала академическая квалификация для того, чтобы достичь высших должностей. Совокупные достижения нынешних лидеров двух главных политических партий — одна степень бакалавра без отличия на двоих, полученная со второй попытки в Университете Уэльса. Как прикажете толковать это — как проявление здоровой меритократии, удручающего антиинтеллектуализма или просто списать это на случайность?) Мистер Мэйджор, который также мечтал о том, чтобы стать профессиональным игроком в крикет, получил место в страховой компании, затем устроился в Standard Chartered Bank. Работа в местных органах самоуправления в Южном Лондоне привела его к политике в масштабе страны, месту в парламенте в 1979-м, работе в аппарате «главного кнута»[51], нескольким второстепенным постам, не самым веселым трем месяцам на должности министра иностранных дел и затем году в Казначействе. Считается, что он на правом фланге партии в вопросах, касающихся экономики, на левом — по социальной политике, в центре — по Европе и скорее бог знает где в отношении прочего мира. Все, кто работал с ним, описывали его — до настоящего по крайней мере времени — как порядочного, честного, компетентного и трудолюбивого; слово «дарование» упоминалось нечасто. Его первый ход при формировании Кабинета был довольно дальновидным: он сделал Майкла Хезлтайна министром по делам окружающей среды, назначив, таким образом, главного консервативного критика избирательного налога ответственным за улаживание проблем и спасение шеи правительства. (Как раз в дни возвращения Тарзана безработный линкольнширский каменщик стал первым человеком, которого посадили в тюрьму за отказ платить избирательный налог; трудно было подобрать для этого инцидента более идеальное место, поскольку случай произошел в Грэнтэме, городе, известным главным образом тем, что в нем родилась Маргарет Тэтчер.) Второй ход Мэйджора был менее дальновидным: пообещав собрать Кабинет, «где засияют все таланты», он забыл включить туда хотя бы одну женщину.

Скептики, разумеется, предполагали, что одна там и так уже была: дух миссис Тэтчер будет обитать в Десятом номере[52], а ее отделенный от тела голос вещать с заднего сиденья автомобиля Джона Мэйджора. Естественно — ничего не поделаешь, — в ту сумасшедшую вторую половину ноября 1990 года ее уход затмил его вступление в должность. Как политики уходят с должности? Сломленные духом? Опечаленные, но умудренные? Распираемые тихой гордостью? Озабоченные, каким будет Приговор Истории? Миссис Тэтчер, которая в конце концов была смещена с наивысшей общественной должности своими собственными близкими сторонниками и абсолютно у всех на виду, ушла не просто с высоко поднятой головой, но в неистовом ликовании по поводу самой себя. Она взяла Историю за лацканы и вкатила ей пощечину на тот случай, если та планировала дать ей меньше, чем с нее причитается. В разговоре с сотрудниками Центрального Совета Консервативной партии она заметила., что прочие европейские лидеры «абсолютно убиты горем» по поводу ее ухода (самое курьезное, должно быть, заблуждение последнего десятилетия). Стоя на крыльце Номера 10 по Даунинг - стрит, пока фургон для перевозки мебели направлялся к пригороду Южного Лондона Дал идж, она временно прощалась с публикой, еще раз вернувшись к своему королевскому «мы» — тенденция, на протяжении последних лет возраставшая. «Мы очень рады, — сказала она, — что оставляем Соединенное Королевство в гораздо, гораздо лучшем состоянии, чем когда мы пришли сюда». Это было умопомрачительно, почти по-царски, а еще вызывало в памяти галантные надписи на табличках во французских ватерклозетах, обращающиеся к вам с просьбой оставлять место по отбытии таким же чистым, как вы надеялись бы найти его по прибытии.

Она ушла, и все главные актеры могли поразмышлять над тем, что всем чего-то перепало. Мистер Хау добился смещения миссис Тэтчер; миссис Тэтчер — того преемника, которому она покровительствовала; мистер Мэйджор — ключей от Даунинг-стрит, 10; мистер Хезлтайн — места в Совете министров и своей политической реабилитации. А мистер Херд? Даже мистер Херд мог пошутить, что по крайней мере после событий последних двух недель у него появился хороший сюжет для романа. Прочие комментаторы рассматривали случившееся как нечто большее, чем просто материал для беллетристики. Часто поминалось слово «трагедия», особенно с отсылкой к «Юлию Цезарю», тогда как почтенный журналист Питер Дженкинс из Independent заявил, что мы стали свидетелями «трагической драмы», восходящей к «ницшеанской воле» миссис Тэтчер. Но как-то не слишком похоже, что будущие авторы трагедий, которые станут прочесывать двадцатое столетие в поисках материала, с радостью набросятся на события ноября 1990 года. Ода, они были в высшей степени захватывающими, и можно утверждать, что непоколебимое чувство цели и правоты миссис Тэтчер, равно как и та ее сила, с какой она карабкалась к власти и утверждала себя там, стали минусом, из-за которого она и упустила власть. Но великого падения не было, что и продемонстрировала бывший премьер-министр своим появлением в Палате общин в самый день отставки. Никакого расколотого сознания; она была монолитна, жизнерадостна, даже празднична. Да и вообще трудно говорить о трагедии, когда предполагаемая цена мемуаров жертвы — несколько миллионов фунтов, а ее муж удостоен наследственного титула баронета. Так что, самое большее, мы стали свидетелями увлекательной драмы, в которой демократически избранный лидер Консервативной партии был демократически отвергнут той же самой партией, которая решила, что хотя она, Тэтчер, и выиграла трое всеобщих выборов, ее шансы выиграть четвертые были заметно меньше, чем у кого-то еще.

И так ли уж нам следует верить в непогрешимость модели событий, которые якобы неотвратимо привели к такой развязке? Когда мистер Хезлтайн вышел из Кабинета в 1986 году, это было высокопринципиальным решением — или попросту той отставкой, которая наконец так кстати ему подвернулась? Когда Кусающийся Половичок тяпнул за лодыжку Хозяйку Дома, это произошло в силу того, что появилась некая новая причина значительной важности, некий беспрецедентный аспект тэтчеровского поведения, или просто от усталости — потому что даже вытертые ветошки в состоянии выносить притеснения до известного предела? И когда Консервативная партия в конце концов предложила своему премьер-министру большинство, слишком недостаточное для ее выживания, порицали ли они таким образом ее стиль руководства (который принес им так много) или заявляли, что ее позиция по Европе отныне стала неприемлемой — а может быть, тревожились по поводу избирательного налога? Все это хорошо для анализа конкретных причин, для игры если-б-только-она-не-сделала-того-то-и-того-то, но, пожалуй, то, что случилось, больше похоже было не на Шекспира или Ницше, а на брак, который выдохся и теперь разбирается в суде по бракоразводным делам. Там пара выискивает причины, которыми можно объяснить свои законные требования, и причины эти должны быть такими, чтоб они были понятны суду: гляньте, как он поколотил меня, смотрите, как она запустила детей. Но иногда никаких причин, кроме того, что один партнер больше не хочет жить с другим и не понимает, почему он или она должен делать это, — нет. Да, «Европа» отчасти была причиной отставки мистера Хезлтайна, и отставки сэра Джефри, и неприемлемости миссис Тэтчер. Но один из самых проницательных, хотя и наименее драматичных, взглядов на ее отставку предложил Почтенный Уильям Уолдергрейв, которого миссис Тэтчер недавно назначила министром здравоохранения. Должна ли она была уйти из-за Европы? «Кроме двух маленьких групп, одной федералистской, второй антифедералистской, очень сложно убедить Консервативную партию поговорить о Европе. В большей степени это было ощущение, что хорошего понемножку и одиннадцати с половиной лет было достаточно». В процессе развода не обошлось без обоюдно неприятных моментов, но Консервативная партия сохраняет некоторые джентльменские инстинкты, и чета по-прежнему будет часто видеться, несмотря на окончательно утвержденный судом развод. В сущности, можно сказать, что теперь, когда они развелись, отношения у них стали даже лучше, чем в последние несколько лет их брака.

Январь 1991


Бекслихитские консерваторы простили Сирила Таунсенда, который сохранил свое место на выборах 1992 года.


4. Год путаницы

Как-то раз, ожидая своего рейса, я сидел в аэропорту Хитроу — в одном из тех покойных закутков, которые сдизайнированы таким образом, чтобы всякая тревога рассеивалась здесь на податливые, технологичные крупицы времени. Воронка для приема пассажиров напротив меня, такая же безликая, в какой-то момент принялась изрыгать из себя людей с рейса «Суисэйр». Несколько бизнесменов, парочка загорелых пижонов в дорогой одежде спортивного стиля, и затем — пара дюжин обитателей девятнадцатого столетия: сквайр в эффектном твидовом костюме, епископ при полном параде, две пышно расфуфыренные дамы в атласе, щеголь в бархатном жилете с нафабренными усами, еще один представитель духовенства в черных чулках. Двигались они с решительностью, свойственной людям предыдущего столетия, и ручная кладь у них была из наилучшей викторианской кожи. У одного трость с серебряным набалдашником, другой с трехтомным романом под мышкой — и никто из них не обращал внимания ни на обстановку XX века, ни на изумленные взгляды соседей. Ощущение примерно такое, будто попал в кэрролловскую галлюцинацию. Но действительность оказалась разом и проще, и интереснее: то были члены Лондонского общества Шерлока Холмса, возвращающиеся с экскурсии на Рейхенбахский водопад.

Никто не показывал на них пальцами, не потешался над ними, не присвистывал от удивления. Британцы не без удовольствия относятся к своей репутации людей, балансирующих между чопорностью и эксцентричностью, и это касается не только актеров, но и зрителей в аэропорту: тот факт, что существовала целая группа этих викторианских чудаков, подтверждал их легитимность. Если уж валяете дурака, то чем больше народу, тем меньше риска. Когда Ивлин Во в двадцатые годы учился в Оксфорде, там существовало общество, именовавшееся Гистерон-Протерон Клуб[53]. Его члены, вспоминал он в «Недоучке»[54], «причиняя себе изрядные неудобства, проживали день наоборот — с утра пораньше выряжались в вечерние костюмы, тянули виски, курили сигары и перекидывались в карты, а затем в десять часов обедали задом наперед, начиная с дижестивов и заканчивая супом». Нынешние, менее декадентски настроенные студенты могут вместо этого записаться в Оксфордскую каскадерскую студию, члены которой прыгают с подвесных мостов, обвязавшись толстым резиновым канатом, или скатываются по Креста Ран[55] в посудных раковинах, попыхивая при этом кальяном.

Крупным планом характер народа проявляется в его внешней политике, его официальной архитектуре, его великих писателях. Выкрутасы темперамента становятся видны по мере удаления от центра. Очень типичный показатель — садово-парковый дизайн. Во Франции несмягченную временем строгость буржуазных ценностей можно наблюдать даже в глухих деревнях: природу здесь держат в ежовых рукавицах, галька начисто вымыта, фонари все как на подбор, изгороди подкорнаны, цветы строго ранжированы по видам: Британская традиция более инертная — здесь с природой скорее ладят по-приятельски, чем обращаются как с жертвой: индивидуальность и потакание слабостям имеют право на высказывание. На уровне шестисоточников это может претвориться в араукарию в передней части сада и пристроенную теплицу сзади, где осуществляется попытка вырастить самый большой в мире крыжовник, и в придачу декоративный пруд, в котором молчаливо рыбачат пластмассовые гномы. С большей помпой это проявляется в давней традиции архитектурных чудачеств: не просто бутафорская руина и ракушечный грот, но сарай для лодок в готическом стиле или кузница в форме замка с зубчатыми стенами, мавританская пагода и египетский птичник или каменный ананас в сорок футов высотой в Данмор Касл в Стерлингшире. Еще одна эманация этого духа фантазии, поверенной алгеброй, — садовый лабиринт, любопытный жанр, лежащий на пересечении двух английских страстей: любви к огородничеству и любви к головоломным кроссвордам. К некоторому удивлению даже и тех относительно немногих, кто заметил это, 1991 год был официально назначен Годом Лабиринта. Почему 1991-й? Потому что в этом году британцы, обособившись от остального человечества, мелодично гаркающего «ура-ура-ура» в честь двухсотлетия со дня смерти Моцарта, пианиссимо отмечали трехсотлетие посадки Хэмптон-Кортского лабиринта.

9 июня 1662 года Джон Ивлин, сочинитель дневника и садовник-профессионал, посетил Хэмптон-Корт, обнаружив там «благородно выглядящую и выполненную в единой стилистике громаду, настолько просторную, насколько это возможно было в готической архитектуре». Он оценил «несравненные интерьеры»; полотна Мантеньи; «галерею рогов» (охотничьих трофеев); королевское ложе, ценой Ј8000; а также крышу церкви, «украшенную превосходной лепниной и вызолоченную». Покинув помещение, Ивлин, переводчик «Французского садовника» и в недалеком будущем автор важного трактата о науке разведения деревьев Sylva, был с первого взгляда поражен парком с его «искусственно высаженными липовыми аллеями, очаровательными» и «каналом, уже почти законченным». «Беседка из грабов в парке — благодаря замысловатым переплетениям ветвей — вполне различима» — прилагательное, которое, будучи, несомненно, одобрительным по смыслу, звучит довольно осторожно, вроде выражения «в самый раз для коллекции», которым пользуются торговцы антиквариатом, чтобы порекомендовать предметы, которые сами они считают заурядными, но которыми по невежеству восхищается состоятельный любитель. Единственная капля вежливого сомнения срывается с пера Ивлина лишь в самом конце его очерка. «Весь этот парк, — замечает он, — можно было бы весьма значительно улучшить, поскольку он несколько не соответствует такому дворцу».

На протяжении жизни Ивлина сады были и впрямь значительно улучшены — Джорджем Лондоном и Генри Уайзом. Среди их посадок была и живая изгородь в форме лабиринта, самая почтенная в своем роде, сохранившаяся до наших дней в Британии, и самая знаменитая в мире парковая головоломка. Оправданно ли мы на самом деле празднуем его трехсотлетие в этом году — бабушка надвое сказала: парк был разбит между 1689 и 1702 годами, точных записей о посадках не сохранилось, и до сих пор наиболее общепринятой датой рождения считался 1690-й. Но мы не должны слишком привередничать, когда речь заходит о таких многообещающих материях, как коммерция и туризм. Как объясняет Эдриэн Фишер — самый главный в Британии дизайнер лабиринтов, который в течение последних десяти лет бился за то, чтобы какой-нибудь год стал Годом Лабиринта, — «год с нечетной цифрой даже лучше — ни тебе Олимпиады, ни чемпионата мира, ничего такого». Как бы и тоже кстати, 1991-й является еще и цифровым палиндромом, штука, которая должна прийтись по сердцулабиринтофилам.

За первые 300 лет с Хэмптон-Кортским лабиринтом чего только ни случалось. Очень рано ему пришлось отвергнуть ухаживания Капабилити Брауна[56], который в бытность свою королевским садоводом квартировал поблизости с 1764 по 1783 год, и Королю пришлось специально предупредить его, чтобы он не лез туда. В следующем столетии лабиринт пережил канонизацию в поздневикторианском классическом фарсе — с канотье и банджо — Джерома К. Джерома «Трое в лодке». В новейшие времена сюда ломанулись орды автобусных туристов, давящихся за то, чтобы поглядеть на одну из главных достопримечательностей Англии. Тропинку заасфальтировали, насаждения (в оригинале грабовые, а сейчас разновидовые, с преобладанием тисов) пришлось защищать с помощью ассагаеподобных[57] решеток, на дороге после близлежащего местечка Лайон Гейт — постоянное столпотворение, и плата за вход поднялась с двух пенсов в джеромовские времена до £1,25. Несмотря на все эти напасти, в лабиринте сохраняется некая загадка, и высота изгороди (около 7 футов) даже представляет легкую опасность. Но это и приятно запутанный лабиринт. Харрис, персонаж «Трое в лодке», самоуверенно заявляет, что все, что вам нужно делать, — это при первой возможности все время поворачивать направо, и тут же с треском проваливается, оказавшись в тупике. Правильный и быстрый путь к центру — повернуть на входе в лабиринт налево, затем направо, опять направо, налево, налево, налево и налево. Альтернативный, медленный путь — использовать технику «рука на стене», которая неизбежно — при известном усердии — раскалывает лабиринты этого типа. Положите правую (или левую) руку на правую (или левую) стену из зелени и неотступно держите ее там, на входе и на выходе из тупиков, и рано или поздно вы окажетесь в середине. Там вы обнаружите два конских каштана, стволы которых несут на себе злобные инталии[58] имен победителей. Сирил, Мэд, Йын, Миг и Айки в числе прочих пробились сквозь препоны трапецоидной головоломки, композиция которой, кстати, была использована в ранних бихевиористских экспериментах с крысами. Теперь возникает проблема, как выйти. Все, что вам нужно… — но вот это уже секрет. Ни на какую помощь от человека, сидящего в билетной будке, тоже не рассчитывайте. Как он реагирует на крики людей о помощи? «Мы не обращаем на них внимания». Да уж, жестокие времена — по-прежнему пропитанные духом сомнительных тэтчеровских идеалов: спасение утопающих — дело рук самих утопающих. «В старые времена на смотровой платформе всегда кто-то оставался, чтобы выводить людей в конце дня. А сейчас мы просто закрываем лавочку и отправляемся восвояси. Раньше или позже, они выйдут к калитке».

В Британии самая богатая и наиболее многообразная традиция лабиринтостроения в Европе; здесь есть великолепные образчики обоих главных лабиринтовых жанров. Хэмптон Корт — классический лабиринт из живой изгороди: такие головоломки обычно расположены в частных владениях, служа украшением аристократической территории (или в последнее время отелей и тематических парков, расположенных в усадьбах); обычные растительные материалы — тис, остролист, граб и бук. Другой тип — наземный дерновый или каменный лабиринт. В таких не заблудишься: вьющаяся водном направлении тропинка неизбежно, хотя и, возможно, окольным путем, приводит к центру-финишу. Такие лабиринты обычно располагаются на общинных землях, в поселениях норвежского происхождения, и, по-видимому, строились иммигрантами, обозначавшими таким образом присутствие своей культуры. Изначально скандинавы создавали их с практическими и символическими целями: они использовались, чтобы принести удачу рыбакам (заманить туда скверную погоду и поймать ее в силки) или как места, где можно отправлять обряды, связанные с любовью и плодородием, — девица, путаясь в кругах, улепетывает к центру, а ее преследует пыхтящий ухажер.

Крупнейший сохранившийся в мире лабиринт из нарезанного дерна находится на общинных землях в Сэфрэн-Уолден в Эссексе: в нем 38 ярдов в ширину, и с птичьего полета он выглядит как круглая сковородка с четырьмя ушками-ручками; тропинка, змейкой вьющаяся к центру, достигает в длину почти милю. Дата создания лабиринта неизвестна, но самое раннее упоминание о его существовании относится к 1699 году, когда Гильдия Святой Троицы заплатила 15 шиллингов, чтобы подновить в нем дерн. (С тех пор дерн для него нарезали еще шесть раз, а в 1911 году тропинку, раньше меловую, выложили кирпичом.) Документ XVIII века описывает древнее состязание в беге, которое проводится там до сих пор: «Лабиринт в Сэфрэн-Уолден — место сходок окрестной молодежи; у них есть свои правила передвижения по лабиринту, и здесь частенько выигрывают и проигрывают на спор галлоны пива. В былые времена, когда здесь собирались городские щеголи и красотки, — девица стояла в центре, который называется Дом, а парню надо было вытащить ее оттуда на руках, кто быстрее, и не споткнуться».

Прогулка по сэфрэн-уолденскому лабиринту занимает минут пятнадцать, если вы решите не мухлевать и поскольку тут нет разветвляющихся тропинок, единственное, по поводу чего здесь можно поволноваться, — как бы не подвернуть лодыжку в местах, где узкая, выложенная кирпичом дорожка и дерновые проходы в фут шириной попадают на невысокие бугорки. Это приятное опустошающее голову развлечение — вроде ножной мантры, и однообразие этого опыта соблазняет поразмышлять о том, до чего ж незатейливы были некоторые из Простых Радостей Былых Времен. Наконец вы добираетесь до круглого холмика, где раньше рос ясень, пока его не спалили на праздновании Ночи Гая Фокса в 1823 году. Здесь мысли о превосходстве XX века обычно испаряются — когда разглядываешь праздничный детрит[59], оставленный современными курильщиками и собаками.

В наше дни любопытство туриста как мотив, оправдывающий интерес к лабиринтам, в общем и целом заменило атавистическую охоту за юбками или благочестие христианина - паломника; но порой старинные ассоциации вновь всплывают на поверхность. Когда в марте 1980 года предпоследний архиепископ Кентерберийский Роберт Ранси взошел на престол, он вставил в свое устное послание следующую психоаналитическую деталь: «Мне был сон о лабиринте. Там были несколько человек, очень близко к центру, но они не могли найти дорогу. В непосредственной близости от лабиринта стояли другие. Они находились дальше от сердца лабиринта, но скорее пройдут они, чем те, которые метались и нервничали внутри». Такой сон можно принять за неожиданное поощрение тех из нас, кто в теологическом смысле шатается вокруг да около лабиринта; в более прямом смысле, он вдохновил леди Браннер из Грейз Корт в Темз Валли заказать строительство Архиепископского Лабиринта. Изящная композиция из дерна и кирпича, без особых излишеств выложенная в саду, состоящем из множества укромных закоулков, каждый со своей особенной атмосферой, она одновременно и однонаправленная, и многонаправленная и пузырится христианским символизмом (семь дней творения, девять часов Крестных Мук, двенадцать апостолов). В центре романский крест из серого батского камня возлежит рядом с византийским крестом из голубого уэстморлендского камня, примиряя таким образом Восток и Запад, католичество и протестантизм, римскую и православную церкви (устремление, дорогое сердцу недавно избранного архиепископа). На каменной квадратной колонне вырезаны четыре изречения, из которых наиболее подходящий к теме лабиринта — из бл. Августина: «Мы приходим к Богу не знаниями, но любовью». Сам архиепископ Кентерберийский освятил лабиринт ровно через девятнадцать месяцев после того, как поверил общественности свой сон, и если его психические источники кажутся, пожалуй, несколько неоднозначными — это скорее символ, вдохновляющий христианскую мысль, чем христианская мысль, воплощенная в символе, — то по крайней мере он демонстрирует, что одно из ответвлений традиции лабиринтов по - прежнему живо.

Есть и другие тому свидетельства, хоть и не столь официального характера. Поскольку лабиринты притягивают интеллектуалов, любящих кроссворды, понятно, что равным образом они восхищают и простодушных поклонников заезжих Калиостро. Давайте заглянем на большое и респектабельное собрание в церкви Сент-Джеймс на Пиккадилли, состоявшееся на четвертом месяце Года Лабиринта, и послушаем американского лабиринтолога Сига Лоунгрена. Построенная Кристофером Реном церковь элегантна, прямолинейна и в плане рациональности пропорций может поспорить с Господом. Родившийся в Вермонте Сиг Лоунгрен помят, криволинеен (точнее, пузат), экспансивен и в интеллектуальных вопросах склонен прибегать скорее к доводам интуиции. Вечер начался в духе современной церкви — имеется в виду, рассчитанной на то, чтобы потрясти воображение непосвященных. Для начала мы зажгли три свечи — «одну за Любовь, одну за Истину и одну за то, что выберет говорящий». Сиг выбрал Общение. Затем у нас было демократическое голосование поднятием руки на тему, сколько должна длиться наша молчаливая медитация — две, пять или десять минут. Под конец у нас было обязательное двухминутное собеседование с ближайшим незнакомцем, и затем мы разошлись. Ну или почти. Еще там было несколько, совсем немного, объявлений, в числе которых одно почти карикатурное — о том, что питания сегодня не будет, поскольку «Иннека ушел на заседание по бизнес-сетям».

Мало того что Сиг Лоунгрен лабиринтолог, он еще и большая шишка в Американском обществе лозоходцев; надо ли напоминать о том, что его первый труд — «Духовное лозоходство» — еще можно достать. В нужное время он оказался в Гластонбери, центре духовной активности английских хиппи, а еще у него есть обескураживающая привычка обращаться к Земле «Мамуля»: «Есть что-то эдакое, когда ты прямо на Мамуле, прямо на Земле, когда ты ходишь с ивовым прутиком». При чем здесь лабиринты? «На протяжении последних двадцати лет я работал с древними орудиями, которые могут помочь нам с нашей интуицией». Так мы влипли в вечер «сакральной геометрии», «узлов мощи», нумерологии, Мамули, музыки лабиринта (прокрученной на еле живом магнитофоне Сига), псевдоюнгианского трепа, «того, что я лично предпочитаю называть «her-story» [60], и мифа о Дедале, модифицированного в духе современности. (Говорил Дедал Икару — не летай слишком близко к солнцу… «Но разве дети — они слушают? Никогда!») Бессистемно смешивая свои религии и цивилизации, будто взбалтывая самодельное мюсли, Сиг вдруг всполошился, не обидится ли кто-нибудь на то, что он, в духе новейших веяний, переименовал «молитву Господу» в «молитву Господу-и-Госпоже». Но кто ж обидится хоть на что-нибудь в современной англиканской церкви? Разве что тени кристоферреновских покровителей разворчатся в своем осажденном логове на хорах — откуда им открывается вид на Сига, разложившего лабиринт из красной пряжи перед алтарем — с тем, чтобы все мы промаршировали по нему после лекции. Ну, не все, за одним исключением. Когда Сиг достиг завершающей темы вечера «Как мы можем использовать лабиринт сегодня», свеча Общения полыхала безбожно. Все понятно уже с благоговением, восхищением, развлечением — как насчет использования? «Лабиринт — это штука, которая помогает решать проблемы, — провозгласил Сиг. — Для детей лучше не придумаешь». На этом, словно репортер из желтой прессы перед порочным притоном, ваш корреспондент извинился и был таков.

В 1980 году в Британии было сорок четыре лабиринта. По нынешним подсчетам — более ста, причем около двадцати из них открылись, пока шел Год Лабиринта. Около трети построенных в последнее десятилетие — работа фирмы, называющейся «Минотавр Дизайн», которой руководит Эдриэн Фишер. Дородный, кипучий сорокачетырехлетний англичанин, Фишер идет навстречу Сигу Лоунгрену с другой стороны радуги. Он живет в большом одноквартирном доме из красного кирпича в Сент-Олбансе[61], где входную дверь стерегут два пестрых гнома не выше колена, «так что сами-то мы не особенно надуваем щеки насчет садоводческих идей». В передней комнате валяются груды пластиковых покрытий кричащих расцветок — на них кроятся будущие лабиринты. Бывший консультант по вопросам управления в ITT[62], Фишер построил свой первый лабиринт в саду своего отца. (Материалом послужил остролист, и «если повернуть направо, направо, направо, вы выйдете к середине; если повернете налево, налево, налево, то пройдете полтора круга внутри лабиринта и все равно окажетесь в середине».) Полностью он посвятил себя строительству лабиринтов с 1983 года. С тех пор он конструировал лабиринты-изгороди, лабиринты-тропинки (в том числе архиепископский в Грейз-Корт), водяные лабиринты, лабиринты из тротуаров в центрах городов, битловский лабиринт в Ливерпуле с уходящей под воду Желтой Подводной Лодкой, и даже зеркальный лабиринт в Пещере Вуки в Сомерсете. Обходятся эти штуковины недешево. Стоимость лабиринта может начинаться в пределах цифры в £20–50 000 — пара кирпичных тротуаров для пешеходной зоны, выложенных рисунками Льва и Единорога, встанет в £35 000 каждый — и может дойти до 250 000 фунтов и выше. Фишер также дизайнирует схемы автобусных маршрутов и карты дня посетителей усадеб; это обойдется дешевле.

«Минотавр Дизайн» — единственная лабиринтостроительная фирма в Европе да, наверное, и в мире, Фишер по крайней мере ни о каких других не слышал. На вопрос о том, можно ли записать ему в актив поразительное возрождение Британского лабиринта в последние десять лет, он отвечает: «да, в общем и целом». Дизайн лабиринтов он считает «вполне современным видом искусства» и «новым способом подхода к ландшафту» и обнаруживает привлекательность лабиринта в том, что это «описание жизни» («с тем, что ты выбрал в двадцать лет, приходится разделываться после тридцати»). Он замечает, что, по его мнению, почти в каждом взрослом лабиринты высвобождают дух ребенка, но становится осторожным, чтобы не сказать откровенно уклончивым, когда речь заходит о том, нагружены ли они для него самого неким метафизическим содержанием. «Да как-то сложно сказать, когда детишки вокруг», — наконец сознается он. Ему приятнее говорить о бизнесе и о конструктивной стороне дела. «Мой стиль, — объясняет он, — найти такую рыночную нишу, где нет никого больше, и разрабатывать ее». Он думает о лабиринте как о «маркетинговой машине»; дать имя — это «хорошая маркетинговая стратегия». Все это очень разумно, даже если и лишено мистики. Но так ведь даже и в архиепископском лабиринте, где духовность прет изо всех щелей, лишь немногие посетители, добравшись до армиллярных солнечных часов в центре, начинают размышлять — как по идее должны были бы — о том, что они, хрупкие смертные, очутившиеся в определенном месте в определенное время, пред лицом божественной вечности и бесконечности, умаляются до ничтожных пылинок, ибо… И близко ничего подобного: в тот момент, когда там был я, очередной разгадыватель лабиринтов начал с того, что взглянул на свои «касио», а затем посетовал на то, что солнечные часы не годятся для британского летнего времени.

Фишер признает, что в буме на строительство лабиринтов сейчас присутствует и стремление хапануть побольше. Редко попадется виконт-землевладелец, возжелавший обзавестись энигмой в грабе ради своего собственного частного интеллектуального развлечения; ему попросту нужно открыть свой парк для праздношатающихся толп — а лабиринт придаст ему дополнительную привлекательность: вроде как исторически соответствует и не пошло, все-таки поавантажнее будет, чем поезд призраков. Это сочетается с домашним джемом, питомником фруктовых деревьев и закладками из кожзаменителя с памятными тиснениями. Так некоторые из старейших и самых популярных усадеб страны облабиринтились совсем недавно: Чатсуорт в 1962-м, Лонглит в 1978-м, Хатфилд Хаус в 1980-х; а в Бленеме обзавелись самым большим в мире символическим лабиринтом из живой изгороди в марте этого года. Где именно дизайнер конструирует лабиринт, служащий для поместья дополнительным аттракционом, зависит и от туристической пропускной способности, и от эстетики ландшафта. Лидс Касл в Кенте предлагает туристам (с 1988 года) построенную на разных уровнях феерию с умопомрачительным гротом и подземным выходом-туннелем; Фишер объясняет, что этот лабиринт нарочно поместили на некотором расстоянии от замка, чтобы клиентов можно было «растягивать, как мармайт».

Какой лабиринт можно счесть удачным? По мнению Фишера, тот, который стопроцентно вписывается в окружающий пейзаж, который является приятной головоломкой («\"Забава\" — вот слово, которое куда-то делось») и который сдизайнирован с фантазией — так, чтобы он брал задушу, — «как на диснеевском аттракционе», и желательно, чтобы все это заканчивалось «пиршеством чувств». Короче говоря, баланс между потраченным временем и усилиями на преодоление коварной конструкции плюс вознаграждение. И поскольку наследники Хэмптон Корт должны апеллировать скорее к турникету, чем к феодальному солипсизму, запас заинтересованности и интеллектуальные способности широких слоев населения следует принимать в расчет. На вопрос, какой лабиринт можно счесть плохим, Фишер указывает на Лонглит (не им построенный), демонстрируя энергичное неодобрение. «В нем нужно ходить полтора часа, и ничего забавного в этом нет. Идешь все время с одной скоростью — и хоть бы что - нибудь забавное. Стыд и срам для всего рынка». Ну, по крайней мере для британского рынка. Может статься, Лонглит нацелился на японских клиентов. В 1980-х в Японии был короткий, но энергичный бум на лабиринты. Усовершенствованные, трехмерные, да еще и сделанные из дерева, они были еще и переносными: структуру можно было изменять хоть каждый день, так что преданных клиентов вновь и вновь ставили в тупик. Внутри требовалось оказаться у нескольких целей, за каждую из которых посетителя или посетительницу награждали штемпелем на входном билете. На то, чтоб пробиться сквозь эти японские лабиринты, уходило много веселых часов — веселье, имеющее некоторое отношение к состязательному азарту.

Фишеровская дизайнерская группа также несет ответственность за один из самых дерзких, самых впечатляющих и самых неоднозначных лабиринтов, построенных в наше время. Кентвелл Холл, что у Лонг Мелфорд в Саффолке, — изысканнейшиая тюдоровская усадьба из сочно-красного кирпича: ее помпезные главные здания образуют три стороны квадрата, тогда как четвертая, незастроенная, выходит на ров и подъездной мост через него. Внутренний двор, ранее мощенный камнем, к тому времени, когда нынешние владельцы взяли на себя заботу о поместье, давно уже исчез под слоями гравия и глины. Было решено не расчищать старинную мостовую — вместо этого новые хозяева предпочли выложить двор кирпичом, в тон основным постройкам. Смело, ничего не скажешь, хотя почему нет. Как объясняет посетителям владелец Патрик Филипс, королевский адвокат, «мы постановили сделать кое-что необычное». Кое-что необычное, как выяснилось, — это огромная мостовая с лабиринтом в форме исполинской розы Тюдоров, 70 футов в ширину, созданная из 25 000 кирпичей, около 17000 из которых пришлось кромсать вручную. Кирпичи четырех цветов — светло-красного, коричневого, оранжевого и светло-желтого-двое рабочих укладывали в течение пяти месяцев. Смонтировать такой лабиринт сейчас будет стоить около £ 120 000. «Мы остановились на тюдоровском мотиве из-за очень тюдоровской атмосферы дома и нашего собственного интереса к этому периоду, — объясняет Филипс. — Еще нам хотелось отметить 500-ю годовщину восшествия Тюдоров на престол. Мы решили сделать лабиринт-головоломку, потому что подумали — получится забавно, и еще это зарифмуется, в современной стилистике, с тюдоровским пристрастием к садам с раздельными клумбами».

Понадобилось ли на эту самодеятельность планировочное разрешение от муниципального совета? «Мы им написали, — объясняет Эдриэн Фишер, — и спросили, нужно ли разрешение, чтобы выложить внутренний двор кирпичом не так, как обычно, а они сказали, чтоб мы не морочили им голову такими вопросами». Были кое-какие протесты от местной общественности, которые притихли, когда на официальном открытии внутреннего дворика объявили, что лабиринт выиграл премию за Сотворение Наследия, присуждаемую Британским управлением по туризму. (Призы спонсировала молочнопромышленная компания, победители получали круги сыра, отлитые в бронзе, с бронзовым же ножом для сыра в придачу.) Ну а сам Фишер — не екнуло у него сердце, когда он навязал свой дизайн освященной временем усадьбе? Он характеризует свое отношение к Кентвеллу как «умеренно благоговейное» и объясняет: «в чрезмерной робости есть что - то жалкое». Понимаете, говорит он, это как грабеж: если потенциальная жертва не протестует, ей же хуже — больше отнимут.

Все это очень хорошо, но кто здесь грабитель, а кто ограбленный? Некоторые могут счесть Кентвелл Холл скорее жертвой, чем атакующей стороной. Потому как даже с земли мостовая выглядит довольно спорно, а по мере того как глаз отдаляется от поверхности, ощущение странности только усиливается. Лабиринт определенно «вполне различим», как выразился бы Джон Ивлин. С высоты вы можете увидеть либо подобранную в тон кирпичную кладку и гармоничный символичный дизайн, дополняющий усадебную атмосферу старинного дома характерной современной изюминкой, — либо нечто напоминающее чрезвычайно большую — и чрезвычайно затейливую — мишень для соревнований по прыжкам с парашютом. И нет ли чего-то в общем и целом сомнительного, даже если и очень британского по сути, в самом понятии Сотворения Наследия? Это говорит о самосознании, о гордости собственной историей. Само собой, у каждого народа есть свои грехи по части разных сооружений, которые развалили за сотни лет (и лабиринты, которые быстро изглаживаются с лица земли, стоит их только запустить, были утрачены в больших количествах). Но смягчим ли мы эту вину, объявив некоторые едва-едва появившиеся на свет божий артефакты мгновенной классикой? Хорошо ли для культурных объектов сразу же после создания оказываться лакированными и законсервированными: сыр, отлитый в бронзе? Не слишком ли дерзко предвосхищать ход истории таким образом? Лабиринт во дворе Кентвелл Холла поплатился своим правом на настоящее, актуальное, открытое всем ветрам истории существование, своей живой жизнью — потому что с самого начала был классифицирован, с шибко прозорливой авторитарностью, как прошлое будущего.

Сентябрь 1991

5. Джон Мэйджор шутит

В начале октября, на конференции Консервативной партии, премьер-министр пошутил. По правде сказать, пошутил он несколько раз, и пропустить эти шутки было нелегко, поскольку Джону Мэйджору пока еще не удалось овладеть одной из тонкостей публичной комедии, а именно — улыбаться скорее после того, как сделаешь выпад, чем заранее. Однако тут мы услышали остроту особенную, стоящую того, чтобы ее запомнили и подробно прокомментировали. Примерно за неделю до того свою ежегодную конференцию провела Лейбористская партия, и мистер Мэйджор позволил себе обвинить Оппозицию в том, что она растаскивает некоторые идеи Правительства; обвинение вполне традиционное. На этом, однако ж, он не остановился: «И ведь они даже не дают себе труда скрывать, что крадут кое-что из моих личных вещей. Вы видели, сколько из них на прошлой неделе были в серых костюмах? Есть у них совесть после этого?»

Во-первых, стоит отметить, что представление мистера Мэйджора о шутке — или, выражаясь более точно, представление его спичрайтеров о шутке, которая подходит мистеру Мэйджору — в корне отличается оттого, что было у его предшественницы. Миссис Тэтчер на протяжении всего своего Царствования никогда не обнаруживала на публике, что признает такое понятие, как юмор. Шутка для нее была бы знаком слабости, попыткой прибегнуть к политике консенсуса, нечто невыгодное и потенциально подрывное, вроде бутылки иностранной минералки, украшающей стол на банкете на Даунинг-стрит. Чего было вдоволь, так это тяжеловесного сарказма — с того самого момента, как она только появилась на политической арене, и почти до конца ее премьерства, когда была предпринята отчаянная попытка продемонстрировать миру новую, заботливую, человечную Мэгги вместо того Робокопа, который заправлял всем раньше. Так, иногда она расслаблялась чем-то вроде игры слов, которая свалила бы с ног и носорога: например, отстаивая свое яростное неприятие-федерализма и нападая на Жака Делора, президента Европейской Комиссии, она, в числе прочего, заявила: «Делор мастера боится». Даже в своих попытках пошутить она оставалась агрессивной и безапелляционной. Тогда как шпилька, которой одарил участников конференции мистер Мэйджор, была скромной, исполненной самоиронии и направленной на завоевание симпатии избирателей.

Второе, на чем следует остановиться, — это упоминание серого костюма. Когда в ноябре 1990 года мистер Мэйджор приступил к исполнению премьерских обязанностей, он столкнулся с несколькими затруднениями, и одно из них заключалась в том, что почти никто не знал, что у него на уме и вообще что он за фрукт. На протяжении тэтчеровской эпохи много раз возникали молодые претенденты на ту роль, которая неофициально именовалась «вероятный преемник». Должность это была каторжная, чем-то напоминавшая обязанность состоять фаворитом при дворе Екатерине Великой, и те, кто терял расположение миссис Тэтчер, оказывались в неопределенном — чтобы не сказать комическом — положении. Однако мистеру Мэйджору выпала удача оказаться тем самым пострелом, что очутился рядом с единственным оставшимся креслом, когда музыка возьми да и замолкни. Когда он развалился на мягком сиденье, чей пластический рельеф сформировался в результате тесного соприкосновения с обширным афедроном другого человека, и обнаружил, что подлокотники оказались чуть выше, чем он ожидал, у него тотчас же возникла тактическая проблема. Миссис Тэтчер была смещена, потому что достаточно много членов ее партии посчитали, что ее деспотический догматизм потерял свою привлекательность для избирателей. С другой стороны, мистер Мэйджор был кандидатом от уходящего в отставку лидера и непримиримых тэтчеритов. От него требовалось выставить в окошко объявление «Жизнь продолжается» и, сделав косметический ремонт помещения, одновременно обновить ассортимент: вместо колючей проволоки и винтовок семейная лавочка отныне будет торговать шоколадными батончиками и притираниями. Но в том, что касается персонального имиджа — где, надо сказать, было поменьше пространства для маневра, — мистер Мэйджор тоже столкнулся с дилеммой. Если бы он стал играть роль решительного, бескомпромиссного лидера, все принимали бы его за убогий суррогат его предшественницы; если бы принялся мешкать и вернулся к старинной системе консультаций, будучи при этом готовым изменить свою точку зрения, столкнувшись с убедительным аргументом, его обвинили бы в нерешительности. Как-то раз новый премьер-министр попытался было продемонстрировать замашки грозного лидера — в частности, выступив с проектом создания надежного убежища для курдов, пока все остальные продолжали клевать носом, — но это был не тот стиль, который шел ему. Вместо этого мистер Мэйджор, не стесняясь, следовал почтенному политическому курсу неделания ничего особенного, до тех пор пока это не станет неизбежным, параллельно все-таки заявляя, что еще Много Чего Нужно Сделать. За что оппозиция часто упрекала его в слабохарактерности.

Также его осуждали за то, что он неуклюжий, невыразительный и нехаризматичный. Однако в иные политические эпохи (и в контексте вашего предшественника) эти характеристики не обязательно оказываются негативными. Да еще все стороны быстро сошлись на том, что мистер Мэйджор — славный, честный малый из тех, что обожают смотреть крикетные соревнования, усевшись в полосатом шезлонге с окутанной паром кружкой чая, которая так уютно согревает в паху. В нем не было ничего угрожающего вроде двух высших образований, скрытого увлечения современной скульптурой или склонности использовать в речах длинные слова. Он был из тех премьеров, которые — таким деталям не без пользы для дела позволяется просачиваться в прессу — могут попросить притормозить свой членовоз и с жадностью уписать грошовый обед в грошовой же придорожной забегаловке, известной под решительно нехаризматичным названием «Счастливый Едок». Другими словами, естественный процесс политической презентации и самоподачи шел полным ходом: ограниченные возможности подавались как нормальность, нормальность — как достоинство. Так что когда на своей первой в качестве лидера конференции Тори — которая могла также оказаться и последней, поскольку выборы должны состояться в первые шесть месяцев 1992 года — мистер Мэйджор подтвердил представление о себе как о парне в сером костюме, тем самым он подтверждал неизменность политического курса и свое соответствие тем ожиданиям, которые возлагала на него страна. Да ради бога, можете называть меня простачком, размазней и кем угодно, казалось, говорил он, но ведь ничего не попишешь — это все я: сам всего добившийся, работящий, хвост не задираю, надежный, воплощение английской глубинки, соль, можно сказать, земли. Снобы могут держать мистера Мэйджора за мещанина, ну так за снобов всегда голосуют меньше, чем за мещан. Премьер-министр пока еще не посетил, насколько известно публике, выставку Тулуз-Лотрека в Галерее Хейуарда (у него еще есть шанс успеть до 19 января), но если бы он зашел туда, то наверняка ему пришлась бы по душе одна из самых изящных и дерзких литографий художника, «Англичанин в Мулен-Руж» (1892). Там изображен в высшей степени корректно одетый господин средних лет, пристающий к двум девушкам. Фон ярко-желтый и ярко-голубой: у девушки на переднем плане потрясающие рыжие волосы и нежно-зеленое платье. Вмонтированный в эту декорацию из броских цветов, сам англичанин нарисован целиком серым. Его костюм, шляпа, галстук, перчатки и трость — серые; волосы, усы, лицо и уши — серые. Этот оттенок въелся в него намертво, его ничем не вытравишь.

И последнее, что стоит сказать о шутке мистера Мэйджора, — в ней есть доля правды. Сейчас мы вошли в финальную, изнурительную стадию в преддверии всеобщих выборов, когда соперничающие партии больше всего стараются избегать ошибок, когда имидж становится важнее, чем политика, и когда разрыв между лейбористами и консерваторами в смысле программ и обещаний постепенно сокращается. Отсюда и обвинение в краже костюма. Потому как в этом году мы увидим Битву «людей в сером». Давно прошли времена противостояния хлыщей, щеголяющих в твидовых пиджаках, и голошмыг в матерчатых кепках; сейчас куда ни глянь — всюду лежбище котиков, серое на сером. Две партии наступают друг другу на ноги, как неуклюжие курсанты на параде, у каждого глаза навыкате, мол, это он на меня налезает, а я тут ни при чем. Ориентировочная цель для каждой из них на будущих выборах — представить себя как эффективного, дальновидного организатора рыночной экономики, который, кроме того, проявляет соответствующую степень социальной озабоченности. Тори знают, что их десятилетний натиск под знаменами тэтчеритской идеологии неизбежно должен подойти к концу — пора откопать на чердаке старую пронафталиненную униформу прагматизма и заодно присмотреть, чтобы не слишком много больниц закрылось в ближайшие месяцы. Лейбористская партия, проигравшая выборы три раза подряд и ставшая свидетельницей так называемого крушения социалистического восточного блока, либо (зависит от вашей точки зрения) вышвырнула большинство своих давних принципов на помойку, либо в конце концов приспособилась к реалиям сегодняшнего мира. К примеру, именно в тот момент, когда Горбачев отвел от этого самого мира ядерную угрозу и сделал первые шаги на пути к серьезному разоружению, Британская лейбористская партия отказалась от своей установки на неприменение атомного оружия и объявила, что любит бомбу — ну или, во всяком случае, немножко любит ее, разумеется, намного меньше, чем тори, но в любом случае неправильно было бы садиться за стол переговоров голышом, при том что лейбористы, само собой, были бы более ответственными, более рачительными бомбопользователями, чем консерваторы, в том случае, если события будут разворачиваться неблагоприятным образом… И все потому, что после каждых следующих выборов становилось до боли понятно, что британский избиратель не испытывает особенного восторга от идеи уменьшения потенциала вооружений. Похожим образом обходительная и дружелюбная увлеченность Европой, которую демонстрирует сейчас лейбористская партия, комическим образом идет вразрез с теми вспышками гнева и стремлением к изоляции, которые сопровождали ее деятельность на протяжении многих лет. Ну так Европа — это место, где сейчас сходятся дорого себя ценящие люди в костюмах. У них там в Европе серый — цвет власти.

В Британии нет фиксированных дат выборов — только пятилетний срок, в течение которого правительство должно взглянуть в глаза народу. Так что если вас выбрали незначительным большинством, вы можете не мешкая ринуться обратно к избирателям, надеясь на более щедрое и существенное одобрение, а если дела идут ни шатко ни валко, можете оттягивать процедуру голосования до последнего возможного момента. Эта гибкость дает правительству тактическое преимущество; партии не приурочивают свои усилия к известному месяцу, зато обе стороны могут как следует поломаться касательно того, на когда назначить дату. Это представление часто напоминает школьную драку на перемене, когда оба противника пританцовывают друг вокруг друга, стараясь выглядеть покруче, и один из них орет: «Давай, я готов, сейчас мы посмотрим, чего ты стоишь, трус несчастный!» — тогда как второй занимает более благородную позицию и игнорирует издевки, словно заявляя: «Посмотрим, когда начнется настоящий бой». Ритуальные танцы такого рода регулярно устраиваются во время партийных конференций. Этой осенью из надежных источников стало известно, что премьер - министр наверняка — ну ладно, почти наверняка — распустит парламент и назначит новые выборы до конца текущего года, да уж, разумеется, он так и сделает, и почти наверняка в ноябре — если только, конечно, не передумает.

Все эти разговоры про «распустит не распустит» вспыхнули с удвоенной силой, когда в конце сентября появились новые рекламные ролики обеих партий. Да, Мэйджор против Нила Киннока — главная схватка ближайших месяцев, но не следует пренебрегать и недурственным мордобоем, заявленным в той же афише, только шрифтом помельче: речь о Хью-«Колесницы огня»-Хадсоне, постановщике рекламной телепродукции для лейбористов, и Джоне-«Полуночный ковбое-Шлезингере, импортированном с целью укрепления позиций консерваторов. При том, что отечественная киноиндустрия, которой в течение последнего десятилетия правительство предписало продолжать ездить на своем инвалидном кресле, стоит одной ногой в могиле, зрителю это будет интересно не только политическом, но и в кинематографическом смысле. Если это и не вполне бой на равных — Шлезингера наняли в пожарном порядке, скорее как профессионала, способного спасти ситуацию в последнюю секунду, тогда как Хадсон был задействован с самого начала, — то по крайней мере можно было надеяться на то, что качество продукции будет немножко выше среднего. Нельзя сказать, что первый раунд этого рекламного поединка отпечатывается в памяти на всю оставшуюся жизнь. В шлезингеровском фильме есть рассветы и закаты, грудной ребенок и Двадцать первый Фортепианный концерт Моцарта: Британия при тори, заключаем мы, была мирной и пасторальной, полной сил, но одновременно в этой картине присутствовали некоторым образом и элегические нотки. Ответный лейбористский выпад Хадсона оказался неуклюжей агиткой, в которой пара деятельных родителей (мистер и миссис Избиратель) отправляются в школу, чтобы потребовать отчет о своем мальчике (Консервативной партии) у учителя (Господа Бога, надо думать), — и получают ответ, слишком, увы, предсказуемый: «А тори-то по успеваемости плетутся в хвосте класса» и «По правде сказать, пирожных им не полагается».

В рекламе консерваторов премьер-министр появляется в коротком аудиофрагменте, чтобы сказать о «нации, которая чувствует себя в своей тарелке». Понятное дело, такого рода гипнотическое самоуспокоение — традиционная политика тори: в 1957 году премьер-министр Макмиллан, эхом отразив — а возможно, украв — слоган Демократической партии 1952 года, уверил избирателей, что «у большинства наших людей никогда еще дела не шли так хорошо». Тэтчеровская эпоха во многих отношениях была аномальной, поскольку консерватору сложно переварить идею о том, что британский образ жизни нуждается в хорошей взбучке; предпочтение отдается старомодному имиджу нации как спящего льва с ударением на слове «спящий». Восемнадцать месяцев (время с момента отставки миссис Тэтчер до крайней из возможных даты выборов) — не слишком большой срок для Джона Мэйджора, чтобы избавиться от этого нового, исторически не укорененного имиджа Тори как радикальной партии реформ; и избавление от этого имиджа было в значительной степени связано с избавлением от миссис Тэтчер — но при этом одновременно нужно было убеждать ее держать язык за зубами.

Однако миссис Тэтчер никогда не отличалась по части умения держать язык за зубами — более того, потоки брани в адрес профсоюзных деятелей, безработных, иностранцев и прочих подонков были неотъемлемой частью тех чар, которые она насылала на британскую общественность. После своей отставки с поста премьер-министра ей нужно было заняться обдумыванием своих мемуаров — впрочем, пока речь шла не о написании, а о продаже. Тогда же был основан Тэтчеровский фонд — нечто вроде международного исследовательского центра, официально зарегистрированные цели которого при перечислении вызывают нарколептический эффект в силу своей неопределенной всеобщности, зато безупречно резюмируются самой хозяйкой: задача фонда, сказала она, «увековечить все то, во что я верю». Старт проекта был омрачен отказом Комиссии по делам благотворительности предоставить фонду статус необлагаемой налогом организации на том основании, что распространение благой вести от миссис Тэтчер при любых послаблениях в правилах не может быть признано филантропической деятельностью; фонд в настоящее время зарегистрирован — непатриотически — в Швейцарии, где журналистам гораздо труднее выяснить, какие иностранные миллионеры ужинают девушку. Для начала требовалось собирать Ј 12 миллионов в год, так что значительную часть прошлого года миссис Тэтчер колесила по миру, встречаясь с толстосумами: говорят, недавно султан Брунея пообещал 5 миллионов долларов. Эти вояжи, естественно, включают в себя и такие милые пустяки, как подношения почетных степеней. Одну она получила в ноябре от Университета Кувейта (тогда как несколько лет назад ей отказали в этом в Оксфорде: уникальное пренебрежение к премьер-министру). В своей официальной благодарственной речи она раскрыла имя того, ранее находившегося вне подозрений благодетеля, у которого она позаимствовала свое мировоззрение. «Перелистывая Тенниссона — мне это иногда свойственно в предрассветные часы — и взыскуя вдохновения», она обнаружила строчки, которые стали квинтэссенцией и предвестием философии Тэтчер: «А чудо в том, что ты есть ты и у тебя есть сила управлять и животом своим, и миром».

Тенниссоновское стихотворение «Два поздравления», довольно маловразумительная здравица по поводу рождения ребенка, в действительности лишено какого-либо политического подтекста; но, без сомнения, мы в любом случае должны радоваться, когда какая-либо поэтическая строчка отражается звуковым импульсом на ночном сонаре политика.

Традиционный способ занять экс-премьер-министра — имеется в виду с минимальным ущербом для общества, — это спровадить его в Палату лордов. У парламентских сателлитов миссис Тэтчер всегда вызывало раздражение, что ее предшественник тори Эдвард Хит, отказавшись и от Палаты лордов и от соблазнительной дипломатической должности, предпочел остаться в Палате общин в качестве несговорчивого рудимента прежнего, более либерального консерватизма. Спроваживание миссис Тэтчер, в теории вроде как обговоренное, на практике оказалось не менее мудреным. Идея безоблачного перехода в утопающий в горностаях старческий маразм провалилась, когда выяснилось, что миссис Тэтчер не имела в виду то, что ее ближайшие предшественники понимали под уходом в Палату лордов. За исключением Хита, который остался в Палате общин, даже без посвящения в рыцарское звание, недавние премьеры — Вильсон, Каллаген, Хоум — приняли пожизненное пэрство. Миссис Тэтчер дала понять, что не собирается принимать столь половинчатое признание ее заслуг перед нацией, каким является возведение в дворянский чин ее самой до конца ее дней, и возжелала полных наследственных прав. «ТЭТЧЕР — БЕЗ ПЯТИ МИНУТ ГРАФИНЯ ФИНЧЛИ» — гласил заголовок на первой полосе The Times от 3 октября, и весь этот чреватый множеством неловких моментов вопрос о наследственном пэрстве снова оказался в фокусе общественного внимания. Действительно, Гарольд Макмиллан принял титул графа, но его уламывали двадцать с лишним лет после того, как он сложил с себя обязанности премьера и, как считается, согласился на этот знак уважения в возрасте девяносто одного года исключительно чтобы развеяться. Уинстон Черчилль отклонял даже предложение герцогства. В случае с Тэтчер есть еще одно обстоятельство. Ее сын без забот и хлопот становится из мистера Марка сначала сэром Марком, а затем графом Финчли и таким образом превращается в одного из законодателей нации[63] — перспектива из тех, что приводят в ужас меритократа и в восторг — сатирика. Шариковские повадки младшего Тэтчера уже отпугнули нескольких многообещающих спонсоров Тэтчеровского фонда, в том числе Чарльза Прайса, бывшего посла Соединенных Штатов к Сент-Джеймсскому двору. Деликатность своего делового подхода он в очередной раз продемонстрировал в ходе недавней поездки, посвященной сбору средств, по Дальнему Востоку, оскорбив одного гонконгского миллионера достопамятной директивой: «Пора раскошелиться для мамашки!»

Сам факт, что даже природа благодарственного презента миссис Тэтчер от консерваторов стала предметом бурных дискуссий — один комментатор заметил, что титул графини Финчли был «геральдическим эквивалентом пары пушистых финтифлюшек, болтающихся на заднем сиденье казенного автомобиля», — показывает, насколько спорной фигурой она остается. Даже спустя год после отставки ее талант провоцировать раскол в собственной партии по-прежнему не имеет себе равных. Тори на своей конференции, к примеру, пришли к выводу, что позволить этой леди обратиться к делегатам и нации напрямую было бы чревато непредсказуемыми последствиями. Но поскольку внезапно объявить ее персоной нон-грата выглядело бы слишком бесцеремонным, ей дали добро на короткое появление в конференц-зале — не выступить, так хоть показаться (всего на секундочку, и то молча; если не звуковой, так хотя бы визуальный фрагмент).

Овация, которую ей устроили в роли статиста без единого слова, длилась пять минут и была оценена в 101 децибел. Программная речь Джона Мэйджора удостоилась рукоплесканий, длившихся четыре минуты двадцать восемь секунд и не превысивших уровень 97,5 децибела. (Министры рангом пониже наскребли каждый минуты по три с зарегистрированным уровнем шума где-то в районе 90.) Любопытно, что единственный оратор, вызвавший больший приступ истерии, чем немотствовавшая миссис Тэтчер, был одним из тех, кто низложил ее, — Майкл Хезлтайн; он раскочегарил хлопометр до 102.

Необходимость и желание мистера Мэйджора продемонстрировать дистанцию между собой и предыдущим начальством отразились в хореографии его появления. Неброский, но при этом источающий флюиды бодрости, абсолютно натуральные, он закатился в зал через заднюю дверь, пожимая по пути на трибуну руки самым махровым тори. После своей речи — или, если быть более точным, после увенчавшего ее патриотического исполнения «Края надежды и славы» (и 100-децибельной, продлившейся пять минут и четырнадцать секунд овации — которая была вызвана скорее последней частью), он выдвинулся в народ, где и продолжил циркулировать. Что касается самой речи, то о том, что такое Новая Консервативная Интонация, можно было догадаться по отсылкам мистера Мэйджора к Черчиллю. На протяжении десяти лет миссис Тэтчер безраздельно владела авторскими правами на аллюзии к Уинстону, как она его фамильярно называла: только она могла курить сигару и приподнимать серый хомбург[64], поскольку это она равным образом сражалась с иностранцами на пляжах[65], призывала граждан отдавать кровь, пот и труд и так далее. Время Ч для мистера Мэйджора настало в тот момент, когда он заговорил о политике правительства в сфере образования. Черчиллевская фраза, прославляющая действия командования истребительной авиации ВВС Великобритании во время Битвы за Британию («Никогда еще за всю историю человеческих конфликтов столь многие не были обязаны всем столь немногим»), была переиначена Мэйджором в шутку о его собственной тощей преподавательской биографии и том любопытстве, которое она вызывала у журналистов: «Никогда еще столь много не было написано о столь малом». То была озорная загогулина дирижерской палочкой, нериторический, очень человеческий жест.

Но нериторическое — это и есть сущность мистера Мэйджора, и без задних мыслей следует пожелать ему держаться от всякой риторики подальше. Симпатичная пресность в стиле обеспечит ему привлекательную контрастность не только по отношению к миссис Тэтчер, но также и к своему непосредственному противнику Нилу Кинноку, который, несмотря на то что ему отчасти удалось обуздать свою склонность к высокопарности, всегда охотно впадает в валлийское краснобайство. Единственный почти риторический момент в тексте мистера Мэйджора наступил, когда он подошел к тягостной, но неминуемой части программной речи — «Каким Я Вижу Будущее» (хотя тема «Какой Я Вижу Следующую Неделю» более соответствовала бы его натуре и, надо полагать, была бы более полезной для избирателя). Он намекал на возможное изменение в налоге на наследство: «Я хочу, — провозгласил он, — видеть, как благополучие каскадом низвергается на все поколения». Вот это выглядело решительно неправильно; в мире мистера Мэйджора ничего не может и не должно низвергаться каскадом. Водопады чересчур драматичны; ирригационная или, лучше того, водопроводная метафора представляется более подходящей. И хотя Британия при Тэтчер сделалась толстокожей и более не относится с предубеждением к колоссальным, вульгарным потокам денег, ниагарские брызги низвергающегося каскадом благополучия все еще имеют незаслуженный — американский, понятное дело — привкус.

В течение остальной своей пятидесятисемиминутой речи мистер Мэйджор держался подальше от рискованных тем, прибегая к неуклюжим банальностям и сомнительному оптимизму. «Я хотел бы жить в мире, где перспектива есть у каждого, где мир действительно во всем мире и где свобода гарантирована», — провозгласил он, едва ли отмежевавшись таким образом от кого-либо из политиков западного мира, за исключением непримиримых брежневцев и красных кхмеров. Мистер Мэйджор жаждет сильной Британии, прочной безопасности, уважения к закону, хорошего образования, низкой инфляции, применения суровых мер к преступникам, европейского партнерства (с защищенной британской автономией), бесклассового общества и бесплатного здравоохранения для всех. «Представление» мистера Мэйджора о «свободе и перспективах» звучит — даже если не вполне подразумевает — также, как у любого другого человека; оно плоское, как тротуар, и в этом его привлекательность. Общепринятая мудрость гласит, что те, кто в политике занимает середину проезжей части, рискуют попасть под колеса тех, кто едет справа и слева. Но в Британии перед выборами все участники политического дорожного движения намертво приклеились рылами к разделительной линии; кювет мало кого привлекает, и обочины вновь принадлежат коровьей петрушке, землеройкам и крапивникам.

Ни в частной, ни в публичной сферах жизни у мистера Мэйджора нет ни ярких характерных черт, ни подозреваемых пороков, ни опасных страстей. Он — немезида сатирика. Попытки называть его Major Minor [66] и прочие вариации на темы Джозефа Хеллера в целом потерпели фиаско; Old Major- старик Главарь, призовой хряк средней белой породы в «Скотном дворе», тоже не слишком помогает делу. Однажды какой-то интервьюер, заставший премьер-министра в момент расслабления — у него брюки съехали на пару дюймов, — углядел, что рубашка мистера Мэйджора заправлена в трусы. Является ли эта небрежность в манере одеваться делом привычки или то был кратковременный и извинительный ляпсус занятого политика, проверить так и не удалось, однако этот случай дал самому ершистому карикатуристу страны — Стиву Беллу из Guardian — долгожданный ключ к образу. Он нарисовал мистера Мэйджора в фирменном сером костюме а-ля Тулуз-Лотрек, но при этом трусы — не боксеры, разумеется, а самые прозаические мешковатые уай-франты — были надеты поверх брюк.

На других рисунках комикса премьер-министр убеждает прочих членов своего кабинета носить трусы так же, как он, — чтобы публично продемонстрировать свою лояльность. Забавный укол, но такова уж не склонная к конфронтациям природа Мэйджора, что вся эта голая правда теперь уже не производит впечатления совсем уж беспощадной. Наглядная инверсия верхней одежды и нижнего белья чем дальше, тем больше кажется чуть ли не умилительной: загогулина, никакой тебе риторики, и по-человечески все очень понятно — ну да, да, опять все то же самое.

На руку мистеру Мэйджору играет тот факт, что его почти не пришлось подвергать косметическому ремонту. Миссис Тэтчер ставила себе голос, прическу, одежду; Джордж Буш обратился за ценной тренерской помощью Роджеру Айлзу. («Опять вы ходите с этой долбанной рукой! — задал тот однажды Президенту целую трепку. — Выглядите пидор пидором!») Все, что требуется от мистера Мэйджора, — заправлять свою рубашку туда, куда надо, и пожалуйста — готовый премьер-министр. Когда вы видите его во плоти, единственно экстраординарным кажется то, что он выглядит в точности так, как вы его себе и представляли, ни выше, ни ниже, ни неряшливее, ни щеголеватее, ни жизнерадостнее, ни унылее. Короче говоря, эта заурядность — или непритязательность — скорее идет в зачет мистеру Мэйджору. Здесь, в наших палестинах, нам кажется, что мы живем в заурядные времена. Наш новый архиепископ Кентерберийский, Джордж Кэри, — весьма заурядный человек; вступив в должность, он дал свое первое в национальной прессе интервью не The Times или Daily Telegraph, a Reader\'s Digest. Симметричным ответом мистера Мэйджора было совершенно феерическое по своей банальности интервью журналу Hello!этим летом. Это издание специализируется на том, чтобы не ставить знаменитостей в неловкие положения, если только у тех не хватит ума сконфузиться от докучливого лебезения. Брат принцессы Ди был пойман со спущенными штанами в скором времени после своей свадьбы — кончилось все это непотребной перебранкой в прессе с сексуальными оскорблениями в адрес своей бывшей девушки; Hello!было тем местом, откуда можно было приступить к реставрации доброго имени виконта. Hello!(восклицательный знак в названии надлежащим образом отражает тон возбужденной невинности, принятый в журнале) предпочитает смотреть в будущее, замечать не грязь, но трагедию и интервьюирует знаменитостей из положения «стрельба с колена». Так вот, Джон и Норма Мэйджоры, угодившие под шквал вопросов о том, чем им нравилось заниматься во время их отпуска в Испании, сподобились ответить весьма в духе журнала. Итак, Джон: «Ну прежде всего я поспал немножечко больше, чем обычно. Я даже смекнул, чего это за штука такая — сиеста! Грех жаловаться — тут испанцы молодцы». На просьбу более развернуто описать национальные характеристики местных жителей, мистер Мэйджор отвечал: «Испанцы очень горячие. Когда я стал премьер-министром, я получил несколько прелестных поздравлений из Канделеды — один раз мне даже сосиску прислали». Hello!избежал потенциально криминального аспекта этого жизнерадостного откровения — вопроса о том, сырой или вареной была преподнесенная в дар сосиска. Если сырая, то ее ввоз, пусть даже и самим премьер-министром, был бы нарушением положений Таможенного и акцизного управления Ее Величества.

Таким образом, мистер Мэйджор выработал себе на период с конференции Тори до будущих выборов такую стратегию игры, для которой он по самой своей природе наиболее подходит: не совершить ничего неосторожного. Лейбористская партия, несмотря на то что она вроде как требует всеобщих выборов осенью, втихомолку может радоваться, что их отложили на весну. Чем дольше мистер Мэйджор остается в должности, тем больше вероятность, что он, на их счастье, угодит в какую-нибудь пиковую ситуацию. Куража лейбористам могут придать судьбы последних британских премьер-министров, сломленных лютой «зимой тревоги нашей» (словосочетание, пережившее редкую лингвистическую инверсию: в шекспировском оригинале метафора, сейчас она обратно превращается в реалистическое описание). И Хит, и Каллаген пали после пришедшейся на холодное время года суматохи. С другой стороны, профсоюзы сейчас в гораздо более слабом положении, чем десять лет назад. И чем дольше продержится мистер Мэйджор, тем меньше он будет казаться паллиативной затычкой и больше — настоящим премьер-министром, которому сосиску в рот не клади.

Все, однако, зависит от того, не случится ли чего-нибудь тревожного. Тревожного с большой «Т», с которой обычно начинается слово «Тэтчер». На своей конференции тори удалось пригасить ее, но в конце ноября снова пошло-поехало — лампадным маслицем да по костерку. Поводом стали дебаты в Палате общин при подготовке к саммиту Европейской комиссии в Маастрихте, где должны были обсуждаться следующие стадии политического и валютного союза. При том, что в мнениях трех главных партий имелось больше общего, чем они, надо полагать, готовы были признать на публике, дискуссия обещала пройти сравнительно мирно, разве что с некоторыми имитациями боевых выпадов. Все вышло ровно наоборот: с этого дня началось возвращение ожесточившейся миссис Тэтчер во внутреннюю политику — сначала в дебаты в Палате общин, а впоследствии и на телевидение.

В ходе полемики она была очень похожа на саму себя старого образца: деспотичную, грозящую пальцем, непримиримую — один раз она даже упомянула «моего министра иностранных дел», будто по-прежнему командовала парадом. Она с пренебрежением высказалась об идее единой европейской валюты и бесцеремонно предложила общенародный референдум по этому вопросу, раз уж все три главные партии согласились быть лакеями Европы. Консервативный кабинет выдерживал это цунами в молчаливом смущении — надо полагать, каждый министр раздумывал о том, как она — по выражению недавно обретенного ею Теннисона — «горгонизировала меня с головы до ног/ледяным британским взором». Однако ее выступление в телевизионном интервью в вечерних новостях два дня спустя было еще более обличительным, и ущерб от него грозил стать еще более значительным. Она выглядела еще свирепее и в то же время всем своим видом источала страдание — как вдовствующая особа, которая передала управление своим имуществом следующему поколению только затем, чтобы увидеть, что ее любимая полоска леса продана на лесопилку, а озеро осушено с целью сделать на его месте арену для скейтбордистов. Ее речь была популистской, душещипательной и апеллировала к патриотическим чаяниям. «Мы должны чуть-чуть больше доверять своим согражданам, — поучала она интервьюера. — Это мы — мы отодвинули границы социализма, мы стали первой страной, которой это удалось». Зрителям напомнили: «Это звон курантов Биг-Бена раздавался над Европой, пока шла война. Мне не хотелось бы, чтобы наша мощь иссякла». Закончила она очередной отсылкой к своему тотемному идолу: «Что такое случилось с британским львом, о котором Уинстон сказал, что подавать рык — это его прерогатива? Тот же Уинстон в 1953-м говорил: \"Мы будем с Европой, но не в ней, и когда они спросят нас, почему мы упорствуем, мы скажем — потому что мы обретаемся на нашей собственной земле\"».

Все это очень мило, особенно тот факт, что миссис Тэтчер забавным образом заделалась вдруг сторонницей референдума; как напомнил Палате общин Дуглас Хёрд, несомненно, разгневанный тем, что его обозвали «ее» министром иностранных дел, это ведь именно она упиралась руками и ногами, не желая проводить референдум о вступлении в Европу, предложенный Харольдом Уильямсом в 1975-м. Очень, очень мило — ну разве что можно еще поставить под сомнение уместность цитирования фразы тридцативосьмилетней давности («Какова ваша позиция в отношении твердого экю?» — «Пожалуй, я предпочитаю обретаться на своей собственной земле»). Факт тот, что миссис Тэтчер — то ли в силу уязвленного самолюбия, то л и будучи искренне уверенной в собственной правоте, — похоже, страдает от опасного приступа идеализма. Когда профессиональные политики начинают лепетать о том, что «моя страна для меня главнее моей партии», самое время вызывать психовозку.

Однако выступление мистера Мэйджора в Маастрихте в начале декабря удалось как в смысле умиротворения еврофобов, так и, одновременно, удовлетворения еврофилов. Миссис Тэтчер поначалу заявила, что «крайне встревожена» тем соглашением, с которым он вернулся. Сам премьер-министр с восторженной незамысловатостью хвалился, что для Британии это было «гейм, сет и матч»; и поскольку все прочие главы европейских государств были заняты празднованием необыкновенной победы каждый на свой лад, никто не стал возражать против британских претензий на спортивный Азенкур. Правительственная версия событий состояла в том, что там, в Голландии, развернулась нешуточная рукопашная, и уж премьеру пришлось засучить рукава и навалиться на них всем своим авторитетом. «Федеративный» — страшное слово, в настоящее время для людей в серых костюмах гораздо более нецензурное, чем разговорное на три буквы — вычеркнули из соглашения; Британия добилась особого статуса касательно валютного союза; ей также позволено было не участвовать в «социальном параграфе» (раздел, где речь идет о таких правах рабочих, как минимальная заработная плата и равные возможности). Более скептично настроенному наблюдателю мистер Мэйджор напоминал водителя, который, получая права, принялся решительно доказывать, что ему надо позволить водить свой автомобиль только по самому медленному крайнему ряду; тем временем мистер Киннок изрядно позабавился насчет того, что премьер-министр так и не проявил настоящую волю к Европе. «Где-то поучаствовали, что-то пропустили, затем все перемешали — бояре, а мы к вам пришли — бояре, а зачем пришли?» — изгалялся он на двухдневных дебатах в Палате общин по поводу Маастрихта. Через неделю после саммита сама миссис Тэтчер перестала производить впечатление «крайне встревоженной»: она не выступала во время дебатов и воздержалась от участия в голосовании. Кроме того, она по крайней мере не говорила и не предпринимала никаких действий против мистера Мэйджора, а поскольку ее возможности повлиять на его перспективы на получение работы в течение нескольких следующих лет несомненно больше, чем те, которыми обладают президент Миттеран или канцлер Коль, кое-кто может сказать, что его политические приоритеты в Маастрихте были правильными.

Так что в настоящее время миссис Тэтчер помалкивает себе в тряпочку, пусть и на свой особый манер. Однако мистеру Мэйджору и его коллегам, пожалуй, следовало бы посоветовать вставить в их нынешнюю предвыборную стратегическую программу пункт насчет «где-то поучаствовала — что-то пропустила». В частности, следовало бы позаботиться о ряде настоятельных приглашений, адресованных миссис Тэтчер иностранными миллиардерами. Тэтчеровскому фонду можно было бы посулить крупные денежные суммы — в обмен на то, что его хозяйка воспользуется этим принудительно обеспеченным гостеприимством. С визитами она посещала бы исключительно отдаленные гористые страны, где не работают ни факс, ни телефон. А уж если и из этого ничего не выйдет, вот тогда, пожалуй, мистеру Мэйджору самому следует дождаться полуночи и достать с полки томик Тенниссона. Там он сможет обнаружить стихотворение «Власть повсюду» и внутри него — следующий совет:



Тот человек есть лучший консерватор
Кто отсекает высохшую ветвь.



Январь 1992


Миссис Тэтчер получила пожизненный титул баронессы; Марк Тэтчер унаследует только баронетство своего отца и, следовательно, не представляет собой непосредственной угрозы для Палаты лордов.


6. Голосуйте за Гленду!

В один из тех пасмурных и промозглых субботних дней, какие выпадают иной раз в середине марта, в ту пору, когда шибко бойкие цветочки-выскочки нет-нет да и окоротит последний мстительный морозец, ко мне в дверь позвонила всемирно известная актриса, лауреат премии «Оскар». Она представилась; при ней был микрофон, а на тротуаре, в дюжине ярдов позади, толклась телевизионная группа — которая не мешала нашей непринужденной, хотя и не особенно бурной, беседе. В ее спокойном голосе чувствовалась утомление, но я понимал, что та часть роли, которая потребует максимального напряжения, у нее еще впереди. Она не стремилась покорить меня своими женскими чарами: макияжа на лице у нее не было, волосы на ветру подрастрепались, а ярко-красные брюки под длинным коричневым пальто скорее принадлежали к гардеробу домохозяйки, чем кинодивы. Она внимательно выслушала то, что я сообщил ей о своих убеждениях, попросила меня о содействии и через пару минут — а казалось, что больше, намного больше — откланялась с дружеской улыбкой. Провожая ее взглядом, я осознал, что I\'esprit de I\'escalier [67] настигает и тех, кто стоит на верхних ступеньках. Мои коронные шпильки и каверзные вопросы так и остались нерасчехленными. Однако ж когда к тебе в дверь стучится Гленда Джексон и в качестве кандидата от Лейбористской партии просит проголосовать за нее на всеобщих выборах, тут уж у кого угодно язык отнимется.

Такие глубоко личные моменты следует холить и лелеять, поскольку выборы 1992 года были скучными, муторными, тягомотными — одно расстройство, сплошная базарная грызня из-за каких-то нелепых фитюлек. Такое ощущение, что в жизни не осталось ничего неполитизированного — стипл-чейз «Гран Нэшнл»[68] и то выиграла лошадь по кличке Политика Партии, — пока партийные лидеры скребли по сусекам, пытаясь отыскать еще какой-нибудь способ навязать себя нам; Джон Мэйджор и Нил Киннок умудрились в течение четырехнедельного избирательного периода отгулять свои дни рождения, а затем Киннок еще и подлил масла в огонь празднованием двадцать пятой годовщины своей свадьбы с Гленис. Разумеется, с самого начала предполагалось, что итоги этих выборов будут такие пленительные, что дальше некуда, при том что по результатам опросов лейбористы и консерваторы все время шли ноздря в ноздрю, в силу чего у либерал-демократов появлялся реальный шанс оказывать влияние на баланс силы; но сама процедура достижения этого результата казалась нескончаемой. Для избирателя это было похоже на увязание в любовной связи, от которой следует бежать как от огня, с откровенно садомазохистскими обертонами, в том числе непреодолимой зависимостью и отвращением, терпеть которые можно лишь постольку, поскольку знаешь, что это точно кончится в течение месяца — в смысле, до следующего раза кончится. Короче, ты стискивал зубы и думал об Англии, страшно удивленный тем не менее, что тебя в очередной раз вынудили принять участие в гонке за власть и политическое доминирование.

Предвыборные войны традиционно начинаются с разбрасывания пропагандистских листовок. В стародавние времена в партийных манифестах, которые раздавали бесплатно или продавали за гроши, кратко излагались намерения и упования; за последние годы, однако ж, они вымахали до размеров добротных повестей, стоят соответственно, да и по части вымысла недалеко ушли от художественной литературы — есть, во всяком случае, такое мнение. Лейбористская брошюра (Пора снова сделать Британию рабочей) оказалась самой дешевой — и она же была единственной, где лицо партийного лидера не фигурировало на обложке; вместо того там демонстрировались четыре флага Соединенного Королевства, что, надо полагать, в завуалированной форме декларировало идею равенства-при-сохранении-самостоятельности. На манифесте Консерваторов (Лучшее будущее для Британии) был изображен синюшный, несколько в расфокусе снятый Джон Мэйджор, радостно улыбающийся и словно самолично иллюстрирующий свою часто провозглашаемую идею «нации, которая чувствует себя в своей тарелке». Манифест Либерал - демократов (Переменим Британию к лучшему) был, как и подобает самой маленькой партии, самым большим по формату, а всю его обложку занимала вылизанная ретушерами до мельчайшего прыщика, очень высокого разрешения фотография строгого Падди Эшдауна, не улыбающегося вовсе (нечего тут зубы скалить, когда Британия в таком бардаке), но выглядящего решительно (нужно принимать жесткие решения) и одновременно человечно (и мы примем эти решения, испытывая сострадание). Предполагается ли, что эти брошюры должны обращать в свою веру или служить карманными катехизисами для агитаторов, напоминая им об обещаниях нынешнего года, чтобы не спутать их с прошлогодними, — неясно; в любом случае в них есть отступления от собственно политического курса, функционирующие в качестве оружия массового поражения. Консерваторы обещают принять «самые суровые в Западной Европе законы против порнографии», одновременно обучив плавать каждого ребенка к одиннадцатилетнему возрасту. Лейбористы будут добиваться выгораживания пустошей, запрещая при этом торговлю моделями оружия и обеспечивая животным максимально комфортабельные условия при перевозке. Либерал-демократы будут высаживать больше широколиственных лесов, «защищать тех, кто занимается рыбной ловлей в разумных пределах, таких как удящих макрель на леску без удилища», и введут новые стандарты эффективности для электрических лампочек, холодильников и кухонных плит.

Мало кто из кандидатов упоминал в своих кампаниях несовершеннолетних пловцов или широколиственные зеленые насаждения; ну да точно так же мало кто упоминал такие более первоочередные вопросы, как внешняя политика, Северная Ирландия ил Европейское Сообщество, поскольку все эти темы, равно как и судьба мистера Салмана Рушди, рассматриваются основными партиями как потенциально и с высокой степенью вероятности чреватые потерей голосов — или, по крайней мере считается, что они не привлекут дополнительных голосов. Либерал-демократы сфокусировали свою кампанию на администраторских талантах мистера Падди Эшдауна, политике одного пенни на тарифную ставку налога, специально предназначенного для улучшения системы образования, и требовании омолодить избирательную систему пропорциональным представительством. Лейбористы сосредоточились на здравоохранении и образовании, предложив альтернативный бюджет, разработанный так, чтобы заставить материально обеспеченных платить больше налогов (подняв максимальный уровень с 40 до 50 процентов), одновременно пытаясь убедить общество, что при лейбористах девять семей из десяти станут более состоятельными. Кампания консерваторов строилась по большей части на отрицании — они утверждали, что цифры лейбористов противоречат самим себе, что голоса, отданные за либерал-демократов, играют на руку лейбористам и что промышленный спад, который в любом случае — не их вина, идет к концу, и раз так, то это умопомешательство — менять столь трезвомыслящее и ответственное правительство на высокозатратную лейбористскую альтернативу с ее немыслимыми налогами — это в поворотный-то момент британской истории. (Выборы, ясное дело, всегда проводятся в поворотные моменты британской истории. Как-нибудь премьер-министр наберется храбрости назначить выборы под лозунгом «Сейчас сравнительно незначительный период в истории нашей страны».)

За неделю до дня выборов я беседовал с Оливером Летвином — консерватором и конкурентом Гленды Джексон в Хампстед и Хайгейт — о том, что кампания тори особых восторгов не вызывает. Он ответил (сначала предусмотрительно осведомившись, когда будет опубликован этот опус): «Какое там, да она вообще была не ахти. Никто так и не решил заранее, что они хотели сказать в этой кампании». Когда партия находится у власти — и aforteriori [69] когда она находится у власти уже тринадцать лет, — есть два правильных подхода к электорату. Один — хвастаться тем, что вы уже достигли; второй — задорным голосом отрапортовать о своих планах на ближайшие пять лет. Тори пошли третьим маршрутом: цапаться по мелочам с лейбористами (а в свободное время так еще и с либерал-демократами). В принципе при почти равных рейтингах это можно было понять, но с точки зрения тактики это была затея так себе. Летвин сравнил кампанию Джона Мэйджора с миссис-тэтчеровской — он работал у нее на Даунинг-стрит, 10, в Политической секции: она начинала кампанию, точно зная, что хочет сказать, и повторяла это еще раз, еще раз и еще раз, не обращая внимания на те потери, которые она несет из-за того, что аудитория утомляется, гарантируя подобной методой, что по крайней мере это именно она задает повестку дня.

Из-за того что кампания консерваторов была несфокусированной и насквозь негативной, лейбористы автоматически стали выглядеть так, будто это они облечены властными полномочиями. Не то чтобы лейбористы сами не облекали себя, даже и в самом буквальном смысле. На протяжении некоторого времени Барбара Фоллетт, жена романиста Кена, снабжала лейбористских членов парламента и министров «теневого кабинета» советами, как им одеваться так, чтобы выглядеть максимально привлекательно. Для тех, кто наблюдает за лейбористами не первый день, в этой истории обнаруживался известный комический аспект. В былые времена лейбористский депутат мог бы, чувствуя себя весьма в своей тарелке, вырядиться чуть ли не в дерюгу; его платье как бы заявляло, что для него главное — высокие материи и нравственные идеалы. Мешковатая штанина, заканчивающаяся у колена, свидетельствовала о солидарности с рабочим классом, а кожаная заплатка на локте натвидовом спинджачке была знаком бережливости и добродетельности. В особых случаях член парламента мог облачиться в свой наименее драный костюм и развеселить его кумачовым галстуком. Point culminant [70] лейбористской манеры одеваться «чтоб и в пир, и в мир, и в добрые люди» случился несколько лет назад, в День перемирия[71], когда Майкл Фут, предшественник Нила Киннока, явился на церемонию возложения венков в Кенотафе[72] в том, что в общем и целом принято называть спортивной курткой[73] (его собственное, впрочем, описание этого наряда звучало иначе). С того момента лейбористские политики — за исключением тех, кто состоит в ранге идеологов — стали одеваться попристойнее, а уж биг боссы сейчас расфуфыриваются так, будто они биржевые маклеры. Запуск телетрансляций парламентских заседаний форсировал нововведения. Умеренно-серые конфекционы из универмагов — те, что надеваются под коричневые замшевые туфли на резиновой подошве, сменились хорошо пошитыми костюмами темных оттенков; галстуки стали намного более банкирскими, вплоть до этаких темно-синих в маленькую белую крапинку; тогда как зарезервированный для особых случаев красный галстук трансформировался, словно в каком-то малоизвестном античном мифе, в петличную красную розу. Кончилось тем, что лейбористы, явившись на выборы, выглядели так, будто они уже стали правительством. То, что им позволили так себя вести, по существу, было очередной ошибкой тори. Для правительства, находящегося у власти, естественный способ вести игру — действовать так, как если ваша сторона — это государственные мужи (это существительное тут как нельзя кстати, затем что женщины в Кабинете мистера Мэйджора отсутствуют), тогда как оппозиция — это всего лишь политики. Неповоротливые тори умудрились разыграть исходные позиции с точностью до наоборот, и в телерекламе мистер Киннок вальяжно относился к «моему канцлеру Казначейства», «моему министру здравоохранения», словно его команда просто перекантовывалась по необходимости пару дней перед тем, как окончательно утвердиться на своих должностях.

Несмотря на множество предсказаний о том, что избирательные кампании будут очень грязными, в целом политики не особенно ударялись в ложь и оскорбления. Подобная сдержанность была благоразумной, поскольку считалось, что у каждой партии есть секс-досье на ключевых игроков противной стороны; но отсутствие эротических инсинуаций также могло быть связано с удивительным провалом случившейся чуть раньше компроматной бомбардировки. Затри месяца до выборов, когда дело шло к тому, что либерал-демократы в конечном счете вроде как могли стать существенным фактором, произошло незаконное вторжение в офис солиситора Падди Эшдауна. В сейфе же возьми да и окажись рабочие записи юриста о встрече с мистером Эшдауном, в которых лидер признавался, что за пять лет до того у него приключился роман с собственной секретаршей. Подробности из похищенных заметок естественным образом проторили себе дорожку в несколько лондонских газет, и после недолгих осмелятся-не осмелятся и есть-же-у-нас-хоть-какая-то-ответственность мистер Эшдаун — похоже, неблагоразумно — в судебном порядке наложил запрет на публикацию. Поскольку все эти судебные директивы теряют свою грозность за Адриановой стеной[74], The Scotsman незамедлительно обнародовал историю, сразу после чего Флит-стрит с ликованием навалилась на это дело всем гуртом. The Sun, правый таблоид, тратящий изрядное количество времени на полировку своих выносов — потому как для чего-либо еще на первой полосе остается немного места, открылся выкриком, за которым чувствовался серьезный мозговой штурм: «А ВОТ И ПАДДИ БЕЗ ШТАНОВ!»[75]

То, что происходило далее, было весьма поучительным и позволило британским гурманам секс-скандалов на короткое время почувствовать себя впереди своих американских коллег. Мистер Эшдаун признал, что связь имела место; секретарша оказалась неболтливой; миссис Эшдаун, которую телевизионщики отловили на крыльце и объявили ей, что ее муж публично признал свою неверность, бесстрастно кивнула и ответила: «Так-так-так», — после чего скрылась в доме без дальнейших комментариев. А затем произошла самая удивительная вещь в истории британских политических секс - скандалов: следующий опрос общественного мнения показал, что личный рейтинг мистера Эшдауна вырос на тринадцать пунктов. На этом весь компромат моментально накрылся медным тазом — а прочие партийные лидеры, надо полагать, долго еще гадали, не стоит ли и им грешным делом приволокнуться за кем-нибудь, раз уж от этого выходит одна только польза.

Разумеется, закончилось все не столь уж радужно. Была еще крайне неловкая кода, когда в апрельском выпуске Good Housekeeping появились интервью с тремя женами троих главных партийных боссов. В силу особенностей производственного цикла журнала все они были записаны до того, как разразилась история с Эшдауном. Джейн Эшдаун описывала себя самоуничижительно — «зачуханная буренка» и «жена как жена, звезд с неба не хватаю». Что, однако, в самом деле заставляло поежиться, так это ее простосердечная преданность Падди: «Про него говорят, что он, мол, крутит романы, а его это выводит из себя, он ужасно обижается. Да не флиртует он, ему просто нравится проводить время в компании с женщинами. Они себе флиртуют — а он-го ни сном ни духом».

Более того, страна быстро обнаружила, что правило Не Навреди (или даже Повышение Рейтинга), открытое в ходе саги Эшдауна, имело весьма ограниченное применение. Неверность должна быть старой и закончившейся, все партии должны вести себя хорошо, и центральной фигурой должен быть мужчина. (Если бы лидером партии была женщина, вообразите лицемерие и безжалостность ответного удара газет.) И уж безо всяких разговоров мужчине следует быть гетеросексуальным. Словно бы нарочно для того, чтобы без околичностей указать на рамки допустимого депутатского поведения, новый случай разразился в марте, прямо перед тем, как были назначены выборы. Член парламента от Хексема в Нортумберленде, тридцатидевятилетний холостяк (ультраконсерватор, противник абортов и курения, трезвенник), задержан был с другим мужчиной у Хампстед-Хит;[76] оба находились в автомобиле, припаркованном на улице, известной своими жителями-гомосексуалистами, которые часто встречаются в определенном районе Хита — Гобблерз Галч. Члену парламента сделали внушение, как это обычно случается с лицами, впервые совершившими противоправное деяние, но обошлось без официального обвинения; и хотя полицейские внушения не являются публичным достоянием, не стоит особо удивляться, что информация об этом случае просочилась в прессу. «ГОЛУБОЙ ПОЗОР ДЕПУТАТА» — участливо озаглавила свою заметку The Sun\\ не прошло и сорока восьми часов, как хексемские тори подыскивали себе нового кандидата. Флит-стрит, раз начав принюхиваться к Хексему, тут же надавила на молодого претендента от либерал-демократов, чтобы тот сознался в своей гомосексуальности. Так он и поступил — очень любезно с его стороны, а попутно заявил: «Я как раз на этом и хочу выиграть». Разумеется, он проиграл, на этом или не на этом, получив на 4000 голосов меньше, чем либерал на выборах 1987 года, тогда как (не-гомосексуальный, судя по всему) тори за здорово живешь увеличил консервативное большинство на участке более чем на 5000 голосов.

Никакие вопросы подобного рода не нарушали мирное течение кампании в избирательном округе Хампстед и Хайгейт. За исключением единственного безобидного выпада — а именно дерзкого крика «неандерталец», — ни о какой грязи не было и речи. На первый взгляд, это место само должно было приплыть в руки лейбористов. У них был кандидат-знаменитость; прошлые выборы Тори выиграли с перевесом всего в 2221 голос, и таким образом округ стоял двадцать четвертым номером в списке ключевых колеблющихся округов, где должна была одержать реванш лейбористская партия; нынешний консервативный депутат уходил на покой, так что личный фактор не будет играть роли при голосовании; наконец, молодой конкурент Гленды Джексон был одним из тех, кто нес ответственность за введение районного — или избирательного — налога, самого поносимого налога, введенного в стране за последние десятилетия, если не века. Что такого должно было случиться с лейбористами, чтобы они упустили этот шанс?

Много чего. Во-первых, несмотря на свою репутацию инкубатория левачествующих интеллектуалов, избирательный округ всего один раз за восемьдесят с чем-то лет выбирал лейбористского кандидата, да и то только на срок четыре года, сразу после того как был вышвырнут феерический болван, сидевший министром в правительстве тори. Более того, обычно он колеблется не более чем в половину среднего показателя по стране: и у консерваторов, и у лейбористов есть глубоко эшелонированные резервы сторонников. Наконец, были еще два не так давно возникших фактора, которые также могли качнуть чашу весов не в сторону лейбористов. Первый — это то, что Хампстед и Хайгсйт находится внутри лондонского боро[77] Камден, которое двадцать или что-то около того лет назад экспонировалось в качестве модели радетельного и вызывающего симпатию муниципального социализма, однако в настоящее время подвергается многочисленным нареканиям как несуразный, расточительный, несостоятельный, беспочвенный, насквозь прогнивший и лишенный всякого будущего проект. Камденская тема сулила кандидату лейбористской партии одни убытки — из-за повышения платы на муниципальное жилье в среднем на Ј11 в неделю незадолго до выборов; само существование и репутация Камдена обеспечили консерватору Оливеру Летвину простую линию атаки в его предвыборной брошюре: «Вы только гляньте на наше собственное правительство в миниатюре — Муниципальный совет Камдена. Лейбористская партия руководила Камденом в течение многих лет. Нечего и сомневаться, когда лейбористские лидеры излагают свои взгляды на то, как они собираются устраивать и планировать нашу жизнь, они искренне считают, что улучшат обстановку. Результат, как вам придется узнать слишком хорошо, будет удручающим; ничего хорошего нам не светит… То же самое происходило с британскими правительствами, когда они пробовали применить камденскую модель в масштабе страны. При послевоенной «умеренной» лейбористской партии бюрократы и сторонники планирования процветали. Но кончилось это едва ли не катастрофой. Британию стали называть больным человеком Европы». Заметьте — так, на минуточку — ловкость рук автора, когда он ничтоже сумняшеся заявляет, что лейбористские правительства следовали «камденской модели», как если бы боро было старинным гнездом уильям-моррисовских[78] прядильщиков и красильщиков, вдохновлявшим всю партию целиком, этаким источником коллективного первородного греха; тогда как на самом деле Камден попросту испытал на собственной шкуре, с кое-какими вариациями, все прелести централизованной лейбористской политики.

Второй дополнительный фактор упоминался в локальной прессе мало. Даже партийные активисты не особенно стремились обсуждать его, предпочитая бороться за жизненно важный голос в одном месте, тактическое превосходство на следующей улице — и так далее, доблестно складывая затем сотню или около того подвижек и закреплений стабильности в каждом уорде[79], и затем приступать к штурму или обороне этого магического числа — 2221. Если обследовать, однако ж, избирательные списки, то обнаружится цифра, котокарликовым моськамрая может оказаться более значительной, чем результат всех законных усилий любого количества рьяных активистов. В 1987 году, на последних всеобщих выборах, в списке людей, голосующих в данном избирательном округе, был зарегистрирован 63 301 человек; в 1992-м эта цифра снизилась до 58 203. Население Камдена всегда было кочующим, однако здесь налицо был демографический спад на 8 процентов за 5 лет. О чем это могло свидетельствовать? О том, что люди переезжают из боро, чтобы бежать из-под власти Камденского Муниципального совета? О всеобщей апатии в отношении к политическому процессу? Возможно. Но наиболее правдоподобное объяснение состояло в том, что довольно значительное количество людей отказались внести себя в избирательный список по простой причине: страх, или неодобрение, или ненависть к избирательному налогу. Формально избирательный реестр не связан со списком, который используют для сбора избирательного налога, но мало кто верит в это. Если ты не зарегистрирован для голосования, так они не смогут преследовать тебя за неуплату избирательного налога — такова общепринятая мудрость. В результате мы можем столкнуться с одним из самых сочных политических парадоксов: мистер Летвин сохраняет Хампстед и Хайгейт для консерваторов благодаря отсутствию решающего большинства сочувствующих лейбористам, которые сами лишили себя права голоса, чтобы избежать уплаты налога, в разработке которого принимал участие он.

Летвину тридцать пять, он учился в Итоне и Кембридже, работал в Политической Секции на Даунинг-стрит под началом миссис Тэтчер, и в настоящее время возглавляет в «Rotschild» [80] группу, занимающуюся приватизацией и коммунальными услугами; Гленде Джексон пятьдесят пять, она два года работала продавщицей в аптеке Бута, поступила в Королевскую академию театрального искусства, выиграла два «Оскара», и в 1978 году была награждена Орденом Британской Империи. Летвин, втянутый в противоборство с таким именитым соперником, хорохорится. «Местные избиратели — люди весьма и весьма искушенные, — отвечает он столь же часто, сколь часто возникает этот вопрос, — и гламуром их не проведешь — ни Гленды, ни моим». Пребывающая в ажитации пресса в большинстве своем гоняется, само собой, залейбористкой, и результатами этих фотосессий наводнены национальные ежедневные газеты: Гленда подает чай в районном общественном центре, шикарная Гленда в боулинге, готовится бросить шар, в компании с теневым канцлером Казначейства, и — самая дурацкая — Гленда и Гленис Киннок, притворяющиеся, что они вместе строят стену в Учебном дорожно-строительном центре в Блэкберне. На фото изображены две женщины, склонившиеся к ограде из кирпича и жидкого строительного раствора, Гленда размахивает мастерком и спиртовым уровнем, у Гленис в руках еще один запасной мастерок. «У меня отец каменщиком был, — напоминает Гленда обступившим ее матерым репортерам. — Мы должны строить для будущего», — добавляет она, помогая таблоидам интерпретировать событие в символическом ключе. Последующий перекрестный допрос сотрудников учебного центра выявил, что две Г уложили всего один кирпич, и что саму стену, когда свидетели удалились, пришлось стереть с лица земли и перестраивать заново.

У Оливера Летвина в плане фотовозможностей труба пониже и дым пожиже. Когда поддержать его прибывает реальный канцлер казначейства, репортаж об этом событии украшает собой исключительно страницу номер 21 в HampsteadHighgate Express. Визит миссис Тэтчер по крайней мере вывел его на первую полосу — более того, цветную, — и газета старательно доложила о замечании бывшего премьер-министра о том, что Летвин достаточно талантлив, чтобы самому однажды стать премьер-министром; но озаглавить заметку она все же не преминула «ГЛЕНДА НАДИРАЕТ МЭГГИ УШИ». Когда за чаем в рабочей резиденции консервативной партии к югу от Свисс - Коттедж Л етвина спросили о факторе Гленды, тот заявил, что, в сущности, не видит оснований для серьезных опасений: «У меня есть подозрения, что Гленда весьма популярна у пролейбористских избирателей. Среди консерваторов она весьма непопулярна. И довольно многие либералы собираются проголосовать за нас». В целом он считает, что для лейбористов ее присутствие будет иметь «отчасти негативный эффект». «Будь она чуть более приветливой, к ней повернулось бы больше тори». Я спрашиваю его о митингах, на которых им до недавнего времени приходилось оказываться вместе: «Ну что ж, время от времени ей удается увязывать факты друг с другом, но скорее в риторическом потоке». Большее любопытство в его позиции — и вот это замечание кандидата в члены парламента по-настоящему трогает своей чистосердечностью — вызывает то, что «большинство людей ни понятия не имеют, ни беспокоиться не желают о том, кто их депутат». Летвин обращает внимание на то, что его предшественник, сэр Джеффри Финсберг, представительствовал за этот округ на протяжении двадцати двух лет, и к концу его срока лишь 12 процентов избирателей оказались в состоянии вспомнить, как его зовут. Разумеется, есть и альтернативные объяснения подобного невежества.

Сам по себе Летвин — неплохой вариант для Хамсптеда и Хайгейт: один из перспективных молодых ястребов консервативной партии, способный разыграть хампстедскуюеврейско-интеллектуальную карту и при этом воспользоваться связями с Тэтчер (отнюдь не негативный фактор для привлечения голосов консерваторов), сам он характеризует себя как сторонника невмешательства государства в вопросы экономики и либерала в социальной политике. Он автор книг «Приватизируя мир» (1988) и «Этика, эмоция и гармония Я» (1987). На просьбу реалистично оценить возможный исход выборов он говорит, что ожидает в Хампстеде колебание на половину от среднего показателя по стране. Гленде, чтобы получить место, нужно 2 1/2 процента; опросы общественного мнения говорят о 5-процентном преимуществе лейбористов по стране в целом. В таком случае воздух в синих надувных шариках над штабом консерваторов, которые шапкозакидательски заявляют Let\'s Win with Letwin [81], еще останется. Я спрашиваю его, какие страхи терзают его в те ночные часы, когда начинаешь сомневаться во всех и вся. «У меня крепкий сон», — профессионально отвечает он.

Кроме кандидатов от лейбористов, консерваторов, либерал-демократов и Партии зеленых, избирателям в Хампстед и Хайгейт предлагаются на выбор четверо кандидатов, выходящих за рамки общепринятого. Увы, никого от Уродской Буйной Полоумной Партии, чей главный слоган «Голосуй за полоумных — вот тебе и вся логика» и чей лидер, Зашибенный лорд Сатч, когда ему задали вопрос о соблюдении королевского протокола, если его пригласят сформировать правительство, ответил: «Целовать руки — это для Буйных как - то чересчур церемонно. Я чай, не станет же Ее Величество кочевряжиться насчет одной безешки в щечку?» Но есть и другие ложные кандидаты. Анна Холл, например, из Ассоциации Избирателей Радужного Ковчега, предлагающая для Хампстеда самоуправление, печатание местной валюты, холистическую медицину в Государственной службе Здравоохранения, постепенное выведение за черту района автомобилей на бензине к 2000 году, преподавание реинкарнации в школах, компостирование отходов человеческой жизнедеятельности и интенсивное насаждение фруктовых деревьев и ореховых кустов. Есть Капитан Ризз из Радужного Объединения Капитана Ризза, основной политический курс которого — «высвобождение аэроволн и послабление законов о лицензировании» как путь к «неограниченной личной свободе». Не стоит путать его с Чарльзом «Шалопаем» Уилсоном из Шалопайской Радужной партии, в чьи планы, более радикальные, входит отделение англиканской церкви от государства, приватизация Королевской семьи, упразднение «всех законов, направленных против подлинного эротизма», плюс «истинное духовное пробуждение» для Хампстед и Хайгейт. Последнее предложение может оттяпать несколько голосов у Партии Законов Природы, кандидат которой, Ричард Проссер, заявляет о целях кампании следующее: «Только бесконечная формирующая сила закона природы, которая поддерживает эволюцию вселенной, может принести чувство удовлетворения всем и каждому». Партия Закона Природы появилась на свет только день спустя после назначения выборов, и ее 312 кандидатов в плане финансов поддерживаются ведущим образ жизни перипатетика Махариши Махеш Йоги (в настоящее время зарегистрированного в Нидерландах). Апофеозом его кампании стало убеждение своего старого ученика Джорджа Харрисона дать в Британии полномасштабный концерт, впервые с момента распада «Битлз» в 1970 году. Харрисон — ровесник, между прочим, Джона Мэйджора — сам кандидатом стать отказался, поскольку «даром ему не сдалась карма сидеть четыре года в Парламенте». Однако ж экс-битл, припомнив, надо полагать, деньки, когда вся страна распевала его знаменитую протестную антифискальную песню «Тахтап», призвал явившихся на концерт «гнать всю эту шушеру к чертям собачьим».

5 апреля, в воскресенье, за четыре дня до выборов квартет из главных претендентов на избирательный участок Хамстед и Хайгейт сошелся для последних публичных дебатов. Встреча проходила в актовом зале церкви Сент-Эндрю, во Фрогнале, у Финчли-роуд — это такой мрачный сарай с гестаповским светом, брезентовыми складными стульями и стенами, выкрашенными в тот оттенок зеленой краски, который давно уже исчез из хозяйственных магазинов. Несмотря на то что соперники сходились уже раз десять, а то и больше, поглядеть на них явились более 200 избирателей. Постороннему (а там был такой — профессор из Стэнфорда, снимавший из первого ряда мероприятие на видео для своих студентов-политологов) могло показаться, что британская демократия пребывает в добром здравии, все готовы спорить со всеми, аудитория состоит сплошь из людей глубокомыслящих, но скептичных, а среди кандидатов во власть царит взаимное уважение. В действительности этот вечер (равно как и все предыдущие) демонстрировал исключительно то, что Хампстед и Хайгейт является избирательным округом suigeneris [82], одним из последних пережитков прежнего уклада. Лет двадцать-тридцать назад встречи кандидата в парламент с избирателями могли проходить каждый вечер на протяжении всей кампании — таким образом он закалялся в ритуальном мордобое, отбиваясь от палящего вопросами зала. В нынешние времена кандидаты могут увильнуть, отделавшись всего парочкой такого рода встреч, на которых они проповедуют свою мудрость трем псам и одному маньяку. В округе Холборн и Сент-Панкрас, расположенном непосредственно к югу от Хампстеда и являющемся безопасным лейбористским участком, за всю кампанию не было проведено ни одной встречи с общественностью вообще. Телевидение приезжает туда, где есть дебаты, а вопросы местного характера соответственно отодвигаются на второй план.

Кандидат от Партии Зеленых Стивен Геймз был с ног до головы в твиде, страстен и склонен к широким обобщениям. «Мы теряем биологические виды со скоростью один в минуту», — заявил он и вызвал к себе то ироничное любопытство, которое обычно приберегается для непривлекательного, но подвергающегося опасности животного. Когда он на полном серьезе сообщил, что, «голосуя за зеленых, вы напугаете других и тогда им придется начать действовать», в зале послышались снисходительные смешки. После того как он пригласил присутствующих «походить вокруг дома сегодня вечером — вы не обнаружите ничего, или почти ничего, что было бы произведено в этой стране — разве что прищепки», человек в первом ряду прервал оратора репликой, произнесенной с безграничной вежливостью: «Эта куртка сделана в Англии». Наконец, зеленый был единственным кандидатом, который использовал слово «пожалуйста». Это было поразительное новшество. Обычно политики «настаивают», чтобы мы что-нибудь сделали (например, проголосовали за них), а иногда, припертые стенке, «просят» нас что-то сделать (например, проголосовать за них). Но до этого вечера мне никогда не приходилось слышать от политика слово «пожалуйста». Мистер Геймз закончил свою речь так: «Пожалуйста, в первый раз за всю жизнь у вас есть шанс проголосовать за Зеленых», — и был награжден сочувственными аплодисментами.

Либерал-демократ доктор Реде — высокий, интересный гинеколог, с голосом, который без микрофона можно услышать с последнего ряда. Безо всяких сомнений можно было бы доверить ему свою матку, но доверить ему свой голос было более затруднительно. Его заранее составленная десятиминутная речь была внятной, зажигательной и, бесспорно, исполненной самых благих намерений. Но в конечном счете становилось понятно, что проголосовать за либерал-демократов — это все равно что сознательно выбрать вечер театральной самодеятельности, когда у вас уже есть билеты в Уэст - Энд. Чего ему было не занимать, так это политической невинности, на которую искренне ведутся избиратели; хотя было бы ошибкой приписывать невинность либералам в целом. Как двухпартийная на протяжении многих десятилетий власть может сделать обе партии циничными и интриганскими, точно так же длящееся десятилетиями отлучение от власти может равным образом поразить душу плесенью. Партия с небольшим количеством мест в парламенте (не важно, сколько у нее сторонников) не может бесконечно предлагать себя стране как последнюю надежду. И вот доктор Реде истово проповедовал пропорциональное представительство, тепло говорил о КПрПр, про которое одни думали, что это телевизионная компания, а другие — что это недуг нижних конечностей, пока он не объяснил, что это — голосование с указанием кандидатов в порядке предпочтения. Пропорциональное представительство, судя по всему, — последний шанс для страны; и тот факт, что это будет также и последний шанс для либерал-демократов как партии, — всего лишь удачное совпадение. Спад зашел так далеко, утверждал доктор Реде, а кризис в правительстве настолько глубок, что разрешить его можно только «прочными отношениями между двумя партиями», которые, в свою очередь, зависят от более прочного партийного соглашения по избирательной реформе. Довольно бессовестный, надо признать, подход к делу: видите ли, в нашей стране все так плохо, что мы должны — чем скорее, тем лучше — вручить судьбу баланса силы партии, которая не была у власти более семидесяти лет и чей последний эксперимент создания коалиции, пакт Либ-Лаб 1977 года, кончился тем, что их переманеврировала более крупная партия и в результате, слив все что можно, они остались у разбитого корыта.

В какой-то момент доктор Реде, несколько неуклюже пытаясь объяснить пользу политтехнологий, сказал: «Вот у нас тут в зале в первом ряду сидят десять человек. И представьте себе, что эти четверо могут забаллотировать тех шестерых, тогда как под влиянием политтехнологий эти шестеро или семеро в состоянии забаллотировать вон тех троих или четверых». Оливер Летвин не удержался от замечания: «Удивительное дело — на какую встречу ни придешь, обязательно у нас в первом ряду будут сидеть десять человек». Летвин был самым профессиональным политиком из участников шоу, единственным, кто без запинки тараторил о макроэкономике и употреблял все эти гнусные выраженьица вроде «интенсифицировать товарооборот», «сбытпотребкредитование» — что могло сыграть ему на руку, а могло и настроить слушателей против него. Очень живой, находчивый и непохожий на классических тори, он был также и единственным кандидатом на трибуне, которого прерывали из зала каверзными вопросами и замечаниями — чаще просто эмоциональными, но иногда и весьма разумными. Летвин: «Консерваторы верят в передачу власти народу». Первый Бузотер: «Это какому такому народу?» Второй Бузотер: «Ротшильдам». Когда он излагал свои взгляды относительно жилищного строительства, его прервали громкими криками «Картонные коробки!». Но впечатляла и его техника выживания под огнем. Он мог высказаться в лоб: «Что касается жилищного вопроса — и вот тут нам с вами лучше не выносить сор из избы, поскольку то, что я сейчас скажу, скорее всего будет также и политикой Лейбористской партии…» Но в запасе у него был и более действенный метод — ложным финтом спровоцировать публику, чтобы затем поразить противника парфянской стрелой: «Да, мы несем некоторую ответственность за экономический спад». Бузотеры, с Первого по Десятого: «Всю, всю!» После чего Летвин объясняет, насколько далеко, по его мнению, простирается эта ответственность: до 1987 года, когда экономика резко пошла вверх. Лейбористы, меж тем как бы невзначай бросает он, в то время только-только собирались восстанавливать уровень жизни 70-х годов.

Пока выступают остальные, Гленда Джексон сидит как - то уж слишком неподвижно — этой технике релаксации, надо полагать, она выучилась в театре. Не ерзает как жучка на переправе, не карябает в блокнотике перед собой что-за-чепуху-он-там-несет. Когда еще в начале кампании Wall Street Journal задал ей вопрос, почему она не пользуется косметикой, она ответила: «Многие слишком разочаровались бы, если бы не смогли больше сказать, что я выгляжу так, будто одета в лохмотья из Армии Спасения. Мне было бы неловко разочаровать кого-нибудь». Однако сегодня вечером она не одета в вещи от Армии Спасения и выглядит буднично, но изящно и нетривиально — черный жакет, белый воротничок, серая юбка и черные колготки. Ее манера речи так же нетривиальна — нечего и говорить, микрофон здесь излишен: «Не хочу хвастаться, но если меня не могут услышать, то кого же смогут?» Разумеется, ей не задают каверзных вопросов: в британской политике редко подкалывают женщин, а уж звезд тем более. Она также выбирает свои собственные расплывчатые формулировки для дебатов: «У меня нет желания увязнуть в бесконечном обмене подробностями и статистическими выкладками». Она предпочитает заявления следующего характера: «Эти выборы — это история про борьбу за душу нации» (опять же, мы присутствуем при решающем моменте британской истории) и «От двадцать первого столетия нас отделяет всего восемь лет, но иногда в этой стране можно увидеть такое, что можно подумать, будто мы живем в восемнадцатом». Она не скрывает морализаторства своей позиции: «То, что в те времена, когда я была ребенком, рассматривалось как пороки, сейчас считается добродетелями. Алчность больше не алчность, а уверенность в своих силах. Эгоизм больше не эгоизм, а предпринимательский дух». Она за «порядочность, справедливость и правду». А кто ж против? Кто-кто? Понятно кто — тори. «То, что сейчас творится, — неприличие, несправедливость и подлость». Ее позиция отличается внятностью, этичностью и патриотизмом — политический эквивалент славной домашней стряпни без затей.

Но, как подметил Летвин, Гленду Джексон не назовешь «приветливой», и если ее непреклонность и искренняя озабоченность вопросами морали часто вызывают аплодисменты, иногда все же возникают и моменты, когда ей уже не так горячо сочувствуешь. Вот, к примеру, она рассказывает, как впервые выдвинула свою кандидатуру в местную партию и, разумеется, ей задали вопрос: «С какой стати мы должны голосовать за актрису?» Ответ ее был и остается: «Потому что в первую очередь я не актриса, а женщина, а женщины гораздо чаще сталкиваются с реальностью, чем любой мужчина-парламентарий. Мы — врачи, медсестры, кухарки, домохозяйки, дизайнеры… Я в высшей степени горжусь тем, что я женщина». Кроме недальновидного пренебрежения голосами мужчин-дизайнеров, есть в этом безыскусном подходе — голосуй за меня, если тоже гордишься тем, что ты женщина — нечто такое, что похоже на снисходительность. Затем участвующие в прениях переключаются на темы, представляющие серьезный интерес для местных жителей, — как лучше управлять Лондоном и в особенности что делать с пробками и исчерпавшей свой ресурс системой общественного транспорта; по идее здесь Гленда должна воспользоваться своим преимуществом. Тори упразднили Совет Большого Лондона в 1986-м, сочтя его подозрительным рассадником молодых троцкистов, однако большинству лондонцев хотелось бы иметь некий выборный орган, ответственный за всесторонний контроль над городом. План лейбористов, объясняет Гленда, — создать для Большого Лондона новое учреждение. Пока что они еще не успели детально обдумать, как именно будет осуществляться его избрание; все, что они знают, — что он не будет комплектоваться по системе, при которой победитель - получает-все, и в конечном счете этот официальный орган в обязательном порядке наполовину будет состоять из женщин. Что касается борьбы с транспортным хаосом, то предполагается изыскать средства на дополнительное финансирование общественного транспорта, отдавать приоритет «экологически чистым автобусным маршрутам» и всячески пропагандировать лозунг «Давайте выйдем из наших машин и пересядем на автобусы». Сочувственной реакции на это заявление не следует. Лейбористская увлеченность вопросами нравственности моментально омрачается фактором Мы Тут Сами Не Дураки. После десятилетнего самоуправства миссис Тэтчер избиратели вовсе не горят желанием приветствовать какой бы то ни было административный беспредел, пусть даже и с другой стороны. Непременно 50 процентов делегатов женщин, а не, к примеру, гарантированный минимум? Вытащить нас из машин и пересадить на автобусы? Для большинства людей один из признаков того, что они преуспели в жизни, — возможность пользоваться личным автомобилем, а не общественным транспортом, и может статься, что торчать в пробке неосознанно считается современным демократическим правом. Хотя альтернативный план тори касательно министерства транспорта для Лондона воспринимался как предвыборный трюк, личная, не являющаяся политическим манифестом идея Летвина о введении пошлины на автомобили, въезжающие в Лондон, на выручку от которой можно будет финансировать сеть общественного транспорта, была встречена с внимательным почтением. В подходе Гленды подсознательно ощущался душок лейбористского авторитаризма. Это напомнило мне о моем собственном, глубоко нерепрезентативном опросе моей домработницы, в ходе которого выявилось, что, хотя скорее всего кончится тем, что, она проголосует за Гленду Джексон, она называет ее «атаманшей».

В кампании национального масштаба за первые десять дней ничего слишком впечатляющего не происходило — стандартные ритуалы чистки перышек, брачных танцев самцов и демонстраций мускулов, интересных исключительно с точки зрения политической антропологии. Затем — словно нарочно, чтобы подтвердить, что политики сами по себе накалить атмосферу неспособны, — неожиданный и шумный гвалт поднялся из-за четырехминутного предвыборного телеролика. Его снял для лейбористской партии Майк Ньювелл, режиссер «Танца с незнакомцем», и то была, как он сам выразился, «милая сентиментальная чепуховина». Темой ее стало состояние Государственной службы здравоохранения, а главной мыслью — что при тори система была настолько недофинансированной, что пациентов иногда принуждали, вопреки их естественным склонностям, платить за персональное лечение. Как и все хорошие рекламы — в отличие от большинства политических передач, — она рассказывала историю в образах, без закадрового голоса. Две маленькие девочки, обе с одинаковыми заболеваниями — «экссудативный отит», отправляются в одну и ту же переполненную больницу; обеим нужна операция, и матерей ставят в известность — для того чтобы пройти необходимую процедуру по врезу в ухо пластмассовой изолирующей прокладки, им придется выстоять девятимесячную очередь. (Разумеется, в немом ролике невозможно передать такие понятия, как «экссудативный отит» и «изолирующие прокладки»; но через двадцать четыре часа после первого показа большинство жителей страны разговаривали обо всем этом так, будто это были самые обычные вещи.) Одна мать платит, чтобы ее дочь лечили частным образом, другая ждет, пока истекут девять месяцев; один ребенок быстро поправляется, другой продолжает терпеть боль и становится все более замкнутым и агрессивным в школе. Пока второй ребенок страдает, мы видим, как мать первой с готовностью выписывает чек на £200. История заканчивается стоп - кадром: две девочки в двухъярусной кровати, одна на верхней, другая на нижней полке; на картинку наложен слоган: «Их участь в классовом обществе. Наш позор».

Ролик этот был классическим образчиком махрового агитпропа, расчетливо достигающим своей цели с помощью бессовестной игры на наших эмоциях. Перед выборами консерваторы осознавали, что здравоохранение — самое уязвимое их место; Уильям Уолдегрейв, министр здравоохранения, обратился к редакторам общенациональных газет с открытым письмом, подчеркнув, что «эксплуатация отдельных случаев, где ГСЗ якобы не смогла помочь пациенту, является излюбленным методом в избирательной кампании лейбористов». Он далее выразил надежду, что пресса «даст достойный отпор этой новой и безжалостной разновидности предвыборного шантажа на тему здравоохранения», добавив, что «в случае эффективного применения грубых рычагов такого рода произойдет резкое снижение этических норм избирательной кампании». Столь тяжеловесная рекомендация сигнализировала о высокой степени тревожности. Газеты любят впадать в истерику по поводу нарушения этических норм сами по себе, без подсказок из министерства; и в данном случае их интерпретации того, надо им или не надо «дать достойный отпор» лейбористскому ролику, оказались различны. Как в самом деле вы можете «дать отпор», если от вас этого ждут? Можно, например, осудить эксплуатацию детей, пусть даже всего лишь детей-актеров, в политических рекламах — председатель Консервативной партии Крис Паттен, например, назвал ролик «сальным» (в тот момент он еще не видел его, но то было делом десятым). Или можно было оценить повествовательную достоверность рекламы — расследовать частотность «экссудативного отита», среднестатистическое время очереди на операцию, в какой мере такого рода промедление скажется на психическом самочувствии ребенка, стоимость частного лечения — и затем решить, дать отпор этому ролику или нет. Все это, конечно, чересчур педантично, хотя некоторые газеты последовали этим курсом и вроде как в целом подтвердили правдоподобие ролика, за исключением того, что стоимость операции колебалась между £500 и £750 (чек на £200 скорее всего был гонораром одного хирурга), даже улучшив соответственно позиции лейбористов. Но вообще-то газеты не имеют обыкновения действовать подобным образом. Вопрос, которым они задались, реагируя на политический скандал, связанный с вымышленным несовершеннолетним, был до боли тривиальным: «Кто она?» И «она» оказалась (очень быстро благодаря утечке информации) пятилетней Дженнифер Беннет из Фавершема в Кенте, чей отец написал письмо теневому министру здравоохранения Робину Куку, чтобы пожаловаться на проволочки в лечении своей дочери. Но газетчики раскопали, что действительность еще более аморальна, чем телереклама. Потому как если отец Дженнифер был рассерженным колеблющимся избирателем, то жена его была консерватором, а уж ее отец оказался бывшим консервативным мэром Фавишема и другом нынешнего депутата. Хуже того, за неделю с лишним до запуска ролика он отправил в Центральный Совет консервативной партии факс, предупреждая своих соратников о планах лейбористов и не соглашаясь с интерпретацией событий своим зятем.

Война за Ухо Дженнифер, под каковым именем она вскоре прославилась, была главной темой новостей, связанных с выборами, на протяжении нескольких дней. Дженнифер Беннет попала на первые полосы всех газет, включаяThe Times; репортеры прочно окопались перед домом ее семьи; и, словно все это еще недостаточно напоминало «мыльную оперу», ее дедушка умудрился вломиться в помещение во время телеинтервью со своим зятем. Вопрос «Правда ли это?» быстро трансформировался в «Кто она?», а тот, в свою очередь, уступил перед натиском «Кто и о чем проболтался?». Разгласил ли имя девочки пресс-секретарь Киннока? Свело ли ведомство Уолдергрейва хирурга, который проводил операцию, с Daily Express?И был ли случай Дженнифер скорее просто административной ошибкой, как это теперь утверждалось, чем непосредственно результатом недофинансирования? И так далее. Уолдергрейв глупейшим образом сравнил ролик Ньювелла с образчиками продукции предвоенной нацистской пропаганды. Паттен заявил, что ролик продемонстрировал «колоссальный мировоззренческий просчет» со стороны Киннока и поставил под вопрос его «пригодность занимать какую-либо общественную должность». Кук, знамо дело, призвал к отставке Уолдергрейва — на том основании, что тори притащили прессу к «порогу семьи Беннет и причинили им эти душевные страдания».

Либерал-демократы наблюдали за потасовкой с высокого морального табурета. Лейбористы кляли себя за то, что не прощупали семью Беннетт более внимательно с самого начала. Тори вопили, бесновались и швыряли пыль горстями, пытаясь затемнить смысл, изначально заложенный в предвыборный ролик. Но их обиженное тявканье продемонстрировало, насколько уязвимыми они себя чувствовали. Британцы гордятся своей государственной службой здравоохранения и, если им кажется, что с ней творится что-то неладное, реагируют на это так, будто это их личное дело. Никто не взялся бы утверждать, что при лейбористах очереди на операции будут упразднены, а неоднозначные в политическом смысле случаи никогда более не возникнут. Но ролик Ньювелла и разразившаяся из-за него Война за Ухо Дженнифер удачным образом сфокусировали общественный интерес на одном фундаментальном вопросе. При том, что лечение двух пациентов, страдающих от идентичных недугов, при существующей системе здравоохранения может происходить неодинаковыми темпами и что решающим фактором в этом темпе является банковский счет пациента, является ли эта дифференциация признаком, как утверждали бы тори, того, что, с философской точки зрения, гражданин обладает приветствуемой свободой выбора, касающейся лечения, как и во многих других сферах жизни при свободолюбивых консерваторах, или — как заявляет Лейбористская партия — это всего лишь вопиющее доказательство двухъярусности классовой системы, в которой первоочередность лечения мотивируется не медицинскими, но финансовыми факторами? И какая партия в большей степени выступает за то, что так все и должно быть? Британцы в целом без особого одобрения смотрят на то, что в политику вовлекаются этические принципы, но когда заместитель лидера лейбористов Рой Хаттерсли объявил всю эту историю «имеющей отношение к вопросам морали», а Нил Киннок заголосил «грех, грех», они стояли на самой что ни на есть твердой политической почве.

За неделю до даты выборов я вместе с моей приятельницей и соседкой Лизанн — политологом и решительной сторонницей лейбористов — отправился агитировать. Приколов себе на лацканы красно-желтые значки с Глендой Джексон, мы устремились в сторону близлежащей Четвинд-роуд — узкой холмистой улицы, с верхней точки которой открывается вид на Хампстед Хит (или по крайней мере на крупную государственную больницу поблизости). Изначально предполагалось, что Четвинд-роуд станет милой улочкой, пленяющей взор изяществом своих террас, однако ж после того как автомобилисты открыли ее в качестве одного из немногих сквозных, восточно-западных, маршрутов в этой части города, она превратилась в забитую объездную трассу. До известного момента машины проносились здесь на максимальной скорости, пока пару лет назад Муниципальный совет Камдена не додумался оборудовать дорогу «лежачими полицейскими». В арго планировщиков это именуется «мерой, направленной на успокоение транспортного потока»; но, понятное дело, точно так же она действует транспортному потоку и на нервы, поскольку между асфальтовыми гребнями водители выжимают педаль газа до упора, а затем, в последнюю секунду, со всей дури вдаряют по тормозам, чтобы не оставить на проезжей части подвеску.

Когда мы с Лизанн нырнули в облако выхлопного газа, мне припомнилось замечание Оливера Летвина относительно предвыборной агитации. Он утверждает, что может определить, голосуют здесь за тори или за лейбористов, уже по тому, как выглядит дом. «Тори можно отличить по аккуратно подстриженной живой изгороди, горшочкам с геранью, аккуратно выметенному крыльцу». К габаритам это не имеет никакого отношения — уж конечно, если дом большой, но снаружи смотрится неопрятно, его обитатели ни за что на свете не окажутся тори — равно как и к архитектурным достоинствам или стоимости объекта недвижимости. Только к опрятности. (Летвиновское правило палисадника, между прочим, применимо, по его словам, только к Югу Англии. На Севере у всех все выглядит опрятнее, независимо от политических убеждений хозяев.)

На Четвинд-роуд около 120 домов, в некоторых проживают сами владельцы, многие поделены на квартиры. Цель агитации — не (как я воображал, выйдя на свое собственное крыльцо к Гленде) обращать людей в свою веру или втягивать их в дискуссии о внешней политике, бог весть куда могущие завести, но просто идентифицировать своих сторонников. Распечатка избирательного реестра дает вам список всех зарегистрированных избирателей. Довольно быстро начинаешь осознавать, что список этот не соответствует тем людям, которые на самом деле проживают на этой улице.

«А я вот из Гонконга только что, — отвечает первый мужчина, об избирательных намерениях которого мы осведомляемся, — и у меня дел невпроворот — труба зовет, пора уже обратно». Пожилая женщина открывает дверь, вглядывается в наши красно-желтые значки на лацканах и без единого слова затворяет дверь. «Не наша», — отваживается предположить Лизанн, внося в свою распечатку соответствующую отметку: «Т» — тори, «Д» — либерал-демократ, «Л» — лейборист», «П» — потенциальный лейборист, «С» — для тех, кто съехал или умер. В демографическом отношении наш район — ни дать ни взять сущий винегрет: тут попадаются имена греческие и ирландские, итальянские и индийские, есть даже одна девушка, неизвестное имя которой оказывается маорийским. Летвиновский палисадниковый тест в общем и целом более-менее срабатывает: на этой зачумленной транспортом, загазованной улице, где автомобили запаркованы на тротуаре как бог надушу положит, зоны аккуратности бросаются в глаза — и часто украшены опрятной летвиновской рекламкой. Но в основном плакаты красно-желтые; мы проставляем в своих распечатках «Л» и переходим к следующему дому, не останавливаясь для переговоров. Изрядное количество избирателей с подозрением относятся к идее распахнуть свои двери в меркнущем свете апрельского вечера; кое-кто сидит тише воды ниже травы, другие открывают окна на верхнем этаже. В наши дни искусство поддерживать разговор через домофон — первейший талант уличного агитатора. «Либерал-демократ я», — рявкает очередная металлическая коробка в ответ на наш звонок.

«Послушайте-ка, тут вот какая штука, — орет Лизанн в ответ, — у нас в Ричмонде есть хорошие друзья, лейбористы, так вот они стиснут свои маленькие зубки и проголосуют за либерал-демократов, чтобы отбрить тори — так а почему бы вам не оказать ответную услугу?»

«Подумаем», — хрипит коробка.

«Нам ведь ни к чему мистер Летвин, а? С какой стати нам сдался человек, который придумал избирательный налог?» Лиззи исступленно буравит коробку глазами.

«Может статься, в этом и есть толк», — довольно малодушно отвечает коробка. Кто это — «П» или просто вежливый «Д»? Кто его знает. На одном доме странным образом соседствуют плакаты лейбористов и тори: и только подойдя поближе, мы видим, что юношеские черты Оливера Летвина обезображены карикатурными тараканьими усами, а его череп пронзен огромной стрелой: мы ставим «Л» и идем дальше. Индиец, отец семейства, окна без наклеек, бормочет: «За лейбористов, за лейбористов, все четверо», и Лиззи триумфально вписывает четыре «Л». Я как-то менее уверен; слишком уж быстро он ответил, да и палисадник у него подозрительно аккуратный.

Мы начинаем с другой, нижней, стороны улицы. «Пока не определился», — отвечает джентльмен в тапочках, халате и пенсне. «Но, похоже, не наш человек» — тихо комментирует Лизанн, когда дверь закрывается. Затем нам попадается «Я приму решение вдень голосования» и «Я либерал-демократ, но проголосую за Гленду Джексон, если только не станет понятно, что она проходит чересчур легко, в каковом случае я проголосую за либерал-демократов», и еще раз «Я приму решение в день выборов». (Что с этими людьми? Тори тринадцать лет у власти — и они все еще не определились, устраивает их это или нет?) Согласно нашей распечатке, несколько избирателей проживают над автоматической прачечной, но, если это в самом деле так, подниматься туда им приходится по веревочной лестнице. Здоровенный уроженец Карибских островов делает нам из окна верхнего этажа ободряющие знаки, а затем орет: «Только я избирательный налог не заплатил». «Да это все равно! — орем мы в ответ. — Это разные вещи!» Большинство бесед проходят в дружественной атмосфере. «За вас я не буду голосовать, — говорит молодой человек, — но в любом случае я в Ислингтоне голосую». «Ну и пожалуйста», — ворчит Лиззи, пока мы уходим. — От этого все равно никакого проку». Нас дружелюбно приветствует пара агитаторов тори с синими эмблемами, а затем мы подвергаемся нападению. «Тори, тори, тори, мы всех победим», — кричат три девочки - школьницы, по счастью, не достигшие избирательного возраста.

В последнем уже почти доме на улице мы впервые сталкиваемся с несомненным случаем измененного избирательного намерения. «Я всегда голосую за тори, но в этот раз, может статься, проголосую за лейбористов, — говорит молодая женщина. — В чем состоит позиция вашей партии на кровавый спорт?»[83]

Лизанн превосходно справляется с этим вопросом. «Одним из принципиальных пунктов нашей программы по запрещению жестокости в отношении диких млекопитающих, — шпарит она наизусть прямо из манифеста, является свободное голосование в Палате общин по предложению запретить охоту на живую добычу с собаками».

«Ну а ваш-то кандидат что думает по этому поводу? Как она проголосует?»

«Думаю, в смысле кровавого спорта на Гленду можно положиться целиком и полностью», — отвечает Лиззи, не моргнув глазом.

В целом она удовлетворена нашим агитационным рейдом; одну, считай, наверняка настроили голосовать за лейбористов, второго — может быть, плюс еще тот тип из домофона, который, не исключено, отдаст свой тактический голос как зуб за зуб какому-то неведомому ричмондцу. Недурно для одного вечера. Что лично на меня произвело наибольшее впечатление, так это количество людей, проживающих на Четвинд - роуд, но отсутствующих в избирательном списке. В одном доме почти наверняка никого не было, но в нескольких других, с кучей людей, не оказалось ни одного жителя с правом голосования. Вот они, эти пропащие пять тысяч душ. Кто - то, понятное дело, просто временно проживает в этом районе или в любом случае равнодушен к политике, но что если, к примеру, четверть из них была естественными сторонниками лейбористов с низким доходом, которые не стали регистрироваться, стремясь укрыться от уплаты избирательного налога? Разрушит ли их красноречивое молчание планы Гленды и подольет ли воды на мельницу Летвина?

В последнюю неделю избирательной кампании, к всеобщему удивлению, материализовалось форменное яблоко раздора — вопрос, по которому у всех трех главных партий оказалось различное мнение: реформа избирательной системы и в особенности пункт, касающийся пропорционального представительства. Когда Падди Эшдаун впервые попытался поставить вопрос о ПП ребром, Джон Мэйджор язвительно расшифровал эту аббревиатуру как «Плутовство Падди». Но не без помощи влиятельной группы «Хартия 88»[84], а еще в большей степени опираясь на результаты опросов общественного мнения, которые по-прежнему уверенно указывали на парламент, в котором гарантированно учитывается мнение меньшинства, Эшдаун добился, чтобы вопрос о ПП начал широко обсуждаться. Как, вопрошал он по два раза на дню, собираются выходить из положения две другие главные партии, когда после 9 апреля парламент войдет в клинч? А дальше направо и налево он твердил о том, к чему клонят либ-демы: стабильность на полный срок, пятилетнее партнерство с ПП в качестве цены вопроса.

Несмотря на сомнительную логику (чего уж такого стабильного может быть в коалиционном правительстве?), свойственные мистеру Эшдауну нахрапистость и напористость при постановке капитальных вопросов из слабой позиции втянули другие партии в спор. Позицию консерваторов без какой-либо двусмысленности объяснил премьер-министр: мы не верим в ПП, при тори никакого ПП не будет, нынешняя система работает превосходно, спасибо большое и всех благ. Эрго, делал вывод избиратель, тори не смогут договориться с либералами, пока Эшдаун полностью не отступится от своей идеи. Ну а как насчет лейбористской партии, про которую ходят толки, будто она станет крупнейшей фракцией в новом парламенте, даже если и не добьется абсолютного большинства? В любом случае лейбористы были для либ-демов более естественными союзниками. Официальный лейбористский ответ, озвученный Глендой Джексон в Сент-Эндрюз, Фрогнал, был таков: «Что ж, парламенту, в котором гарантированно учитывается мнение меньшинства, не бывать». Маловразумительность лейбористской позиции была связана с тем, что никто не мог сказать, в чем состоит позиция партии касательно ГШ, потому как они сами для себя еще это не решили. Руководство потребовало представить доклад по данному вопросу еще два с половиной года назад, но все никак не могло добиться результатов. Отдельные лейбористские кандидаты вроде Гленды Джексон были скорее за ПП; некоторые были против; Нил Киннок, когда его приперли к стенке, сознался, что не так уж просто было бы сказать, на какой именно позиции он находится по этому вопросу, при этом акцентировав, что его мнение, разумеется, совпадает с мнением партии, которая всегда открыта для обсуждения новых идей. Циничная или политически реалистичная интерпретация всего этого состояла в том, что тори были против ПП, потому что оно означало бы конец их возможности формировать правительство большинства при меньшинстве голосов, а лейбористы, в общем-то надеясь на этот раз самим провернуть тот же трюк, в случае провала могли сохранить репутацию политиков твердых принципов. История с «Плутовством Падди» выставляла тори людьми, враждебными новому конституционному мышлению, лейбористов — в лучшем случае тряпками, если не изворотливыми мошенниками, тогда как либерал-демократы оказывались дальновидными, прагматичными и преданными справедливости избирательного процесса. Так же, никак не меньше, чем прочие партии, они были преданы своим собственным интересам — постоянно входящий в клинч парламент, постоянный фактор третьей партии — и постоянное место работы для все более похожего на государственного мужа Падди Эшдауна.

Последние предзнаменования были добрыми для лейбористов. Financial Times поставила на них; в Аскоте за день до Дня Выборов лошадь по кличке Мистер Мэйджор была снята с забега — обнаружилось, что она «с изъяном»; наконец, когда в четверг утром, 9 апреля, забрезжил рассвет, выяснилось, что почти во всем королевстве день обещает быть ясным и солнечным. Безоблачное небо было скорее неутешительной новостью для тори, которым дождь якобы сулит преимущество вплоть до 1 процента: считается, что тори едут к избирательным урнам, а сторонники лейбористов добираются пешком. С другой стороны, консерваторы призывали друг друга «крепиться», напоминая о факторе «позднего всплеска тори». Как и во все моменты уныния на протяжении предыдущих четырех недель, тори окунались в разговоры о том, что Джон Мэйджор (в отличие от своего тезки-холстомера) «долго запрягает, но быстро едет». Как долго ему пришлось добиваться своего на выборах лидера партии, как не сразу ему удалось вырвать победу на Маастрихтском саммите, вы только вспомните! Другое дело — были ли те знаки действительно утешительными: в гонке за лидерство он не смог добиться абсолютного большинства, а в Маастрихте всего-навсего отстоял право своей страны находиться — по некоторым вопросам — в единоличном меньшинстве.

Guardian, предположившая, что если у избирателей до сегодняшнего дня не нашлось достаточно веских причин, чтобы прийти к тому или иному решению, то почему было не предоставить им также и пару-тройку причин несерьезных, агитировала за кандидатов в колеблющихся избирательных округах с помощью их любимых книг, фильмов и музыки. Гленда Джексон назвала «Доводы рассудка» Джейн Остин, «Дети райка» [85] и «Симфонию псалмов» Стравинского; ее соперник консерватор выбрал «Войну и мир», «Доктора Живаго» и Четвертую Симфонию Малера; либерал-демократ внес в свой список «Больше умирают от разбитого сердца» Беллоу, фильм «Сталкер» и скрипичный концерт Сибелиуса. Некоторая поддержка из The Times явилась в другой форме — а именно в форме написанного ко Дню Выборов стихотворения поэта-лауреата Теда Хьюза. Разумеется, для любого официального преподношения «лауреата к настоящему времени стало традицией быть совсем уж ниже плинтуса, и в этом смысле Хьюз безусловно оказался на высоте со своими фривольными виршами о воздействии ядохимикатов на количество сперматозоидов у западных самцов. Субъекты, отправляющиеся к избирательным урнам, могли впасть в меланхолию, уяснив из слов Лауреата, что по сравнению со старыми добрыми деньками количество золотых монет в их «мешках мужественности» поубавилось вдвое, и погрузиться в совсем уж в безнадежный скептицизм, поразмыслив о потенциальной эффективности хьюзовского гонадного воззвания к вновь избранному премьер-министру.

Вам бы и в голову не пришло, что у британских самцов могут быть хоть какие-то проблемы со спермой, если бы вы взялись судить об этом, наблюдая за финальной стадией предвыборной гонки. Трое партийных лидеров в тестостероновой пене носились наперегонки — запрыгивали в вертолеты, выскакивали из автомобилей, всем своим видом призывая к твердости, силе, решительности и мужеству. Все, однако ж, опросы общественного мнения неизменно заводили в глухой тупик; та же история случилась и с Опросом Опросов, не менее достоверным источником мудрости, чем Царь Царей; то же произошло и с опросами уже проголосовавших. Однако когда в четверг, 9 апреля, около 11 вечера, поступили первые настоящие результаты, компьютерные прогнозы стали клониться к тому — в противоположность всей предшествующей мудрости аналитиков и опыту псефологов[86], - что, как ни странно, у тори возникает реальный шанс сформировать в новом парламенте крупнейшую фракцию. Медийная кодла угнездилась на балконе прессы в Кэмденском центре и, боясь пропустить заявление Гленды, беспрестанно короткими перебежками устремлялась к еле живому телевизору в Палате совета, чтобы в очередной раз схватиться за голову — до чего ж непостижимы были результаты голосования. Чем дальше мы наблюдали, тем более странным все это казалось. Во - первых, колебания были чрезвычайно резкими — то лейбористы выигрывали с преимуществом в 7 или 8, а затем вдруг проигрывали 1 или 2 процента консерваторам. Как это так? Было ли это связано с тактическим голосованием? Компьютер, утверждавший, что в состоянии интерпретировать любой факт, на тот момент предполагал, что тори могут даже финишировать с абсолютным большинством. Либералы захватили пару бастионов тори в юго-западных графствах, а затем принялись терять свои собственные округа, с боем добытые на недавних дополнительных выборах. Тори, похоже, шли много лучше, чем ожидалось, в Шотландии; лейбористские кандидаты-женщины показывали зачетные результаты, а черные мужчины-тори проваливались. Председатель партии Тори Крис Паттен потерял свое место в «колеблющемся» Бате; консерваторы-патриархи оплакивали его языком классической трагедии.

Пока продолжалась вся эта катавасия, результаты Гленды (мы именно так все это стали воспринимать) все откладывались и откладывались, сначала с 1.30 ночи до 1.50, потом до 2.20, потом до 2.50, и вот уже заправленные кофеином остатки прессы начали дергаться насчет дедлайнов. Тем временем, по мере увеличения количества обработанных результатов, преимущество тори продолжало расти: один, два, девять — пока, к трем часам, оно не достигло двузначных чисел. Хампстед и Хайгейт, двадцать четвертый в списке главных лейбористских колеблющихся округов, на тот момент представлял исключительно интерес местного характера; он не мог сдержать безжалостное наступление тори. В здании царила атмосфера несколько подыссякшего возбуждения, и тут в 3.15 уполномоченный по выборам наконец вывел восьмерых кандидатов на сцену, чтобы объявить результаты. Они выстроились в шеренгу перед большим черным занавесом, единственное украшение — громадная, словно позаимствованная в бюро ритуальных услуг ваза с белыми цветами: лилиями, гвоздиками и хризантемами. Гленда Джексон была одета так же, как и в Сент-Эндрю, Фрогнал, плюс веточка красной розы на левом лацкане. Капитан Ризз щеголял в красно-желтом цилиндре, красной, расшитой аксельбантами венгерке с длинными полами и в темных очках. Называя имена кандидатов в алфавитном порядке, уполномоченный по выборам огласил результаты подсчета голосов. Партия Зеленых получила 594, Ассоциация Избирателей Радужного Ковчега — 44, похоронив для Хампстеда перспективу обзавестись собственной валютой. Гленда Мей Джексон получила 19 193 голоса, Оливер Летвин семнадцать тысяч… Более точная цифра (753, если уж на то пошло) была заглушена диким ревом, и в этом момент Гленда выступила вперед и сделала любопытный жест: она вскинула руку, без мужской, впрочем, агрессивности, и прижала пальцы к ладони так, чтобы это не выглядело кулаком. Что-то вроде умеренно-левого триумфального приветствия, надо полагать.

Затем объявили прочие результаты. Либерал-демократ получил 4765 — падение почти на 50 процентов, и доказательство, что идея тактического голосования не пошла ему впрок. Капитан Ризз набрал всего 33 голоса, а Чарльз «Шалопай» Уилсон, имя которого было встречено из зала радостным воплем «Давай, Шалопай!», получил всего 44. Серьезный тройной раскол в Радужной Партии (которая в 1987 году насчитала 137 сторонников) вывел представителя Партии Законов Природы, человека в откровенно аполитичном белом костюме, на пятую позицию, с 86 голосами. Кандидаты произнесли короткие речи. Гленда Джексон сказала: «Никогда еще в лейбористской партии не нуждались так, как сейчас». Оливер Летвин утешил своих сторонников традиционным замечанием: «Это место лейбористы получили взаймы — надо полагать, не слишком надолго»; но prima facie[87] цифры особого энтузиазма не внушали. Если обычно Хампстед и Хайгейт колеблется примерно на уровне в половину среднего по стране, то Гленда Джексон добилась вчетверо больше того, что ожидалось. Кандидат Зеленых, произнеся свою речь, вручил новоиспеченному члену парламента бутылку шампанского, втом смысле, что ей следует быть шампанским социалистом; тут он прозевал напрашивавшуюся шутку, не попросив ее переработать бутылку и использовать ее повторно. Затем кандидаты стали расходиться, и тут мы увидели — маленькая реализация метафоры — Гленду Джексон, покидающую рампу и вступающую в политическую жизнь.

К обеду в пятницу, даже и при том, что кое-какие результаты по Ольстеру[88] оставались еще необъявленными, джон - мэйджоровское большинство выросло до сравнительно недурных — а если вспомнить все прогнозы, так и до неправдоподобно огромных — размеров: двадцати одного. На самом деле еще больше, учитывая вялый интерес Ольстерских юнионистов[89] к лондонской политике, так что мистеру Мэйджору не придется излишне тревожиться, когда парламентарии-заднескамеечники застревают в пробках по дороге к голосованию или принимаются жаловаться на боли в груди. Премьер-министр сможет безмятежно пережить несколько потерь на дополнительных выборах и властвовать без особой угрозы со стороны парламента до пяти лет. И даже угроза Эндрю Ллойда Уэббера уехать из страны в случае победы лейбористов не убедила достаточное количество людей проголосовать за Нила Киннока.

Лейбористские оптимисты указывали на то, что им нужно было пошатнуть пропорции 1945 года, чтобы низложить тори, и что уменьшение консервативного большинства со 101 до 21 — это колоссальное достижение. Лейбористы почти вскарабкались на гору; еще самую малость, последний рывок — и они наверняка окажутся на вершине. Однако всем этим утешительным доводам не хватает убедительности. Помимо всего прочего, в следующий раз гора вырастет еще выше. К следующим всеобщим выборам будут проведены в жизнь рекомендации Комиссии по разметке округов, согласно которым размер и форма многих избирательных округов будут подвергнуты корректировке. Результатом эти изменений, как принято считать, станет переход в руки к тори от пятнадцати до двадцати дополнительных мест без каких-либо усилий с их стороны.

Так что положение, в котором оказались лейбористы, весьма безотрадно. При том, что партия потратила уже восемь лет на внутреннюю реорганизацию под руководством Нила Киннока — запретив слово «социализм», изгнав левых экстремистов, приняв свободный рынок и принцип ядерного сдерживания, ослабив явные связи с профсоюзами; при том, что партийное руководство только что на ушах не стоит, лишь бы приманить потенциального избирателя, запуганного предыдущими лейбористскими идеями; при том, что, разряженные словно банкиры и настроенные проевропейски, они рекламируют себя как более симпатичную, более чувствительную к социальным проблемам версию тори; при том, что они провели превосходную кампанию, хорошо организованную и получившую хорошую прессу; при том, что выборы наступили для них в правильное время, на самой низкой точке рецессии, а партия тори — это сплошные старые хрычи и мракобесы, которых, кажется, только ткни, и из них песок посыплется; при том, что все опросы и все аналитики сходились на том, что у лейбористов наконец-то появится реальная власть; и при том, что в результате, несмотря на прогресс по количеству мест, лейбористы завоевывают всего 35 процентов избирателей, а положение консерваторов с их 43 процентами столь же прочно, как пять лет назад, — в этом случае возникает вопрос: а не стала ли лейбористская партия невыбираемой? Или по крайней мере невыбираемой при нынешней системе. Может быть, переметнуться на Плутовство Падди — единственно верное решение? После чего мы утыкаемся носом во вторую горькую правду: чтобы изменить избирательную систему на новую, которая подходит тебе лучше, сначала нужно прийти к власти при старой системе. То есть то самое, на что лейбористы, похоже, неспособны.

Что изменилось? Лейбористская партия похожа на воздыхателя, который, отвергнутый девушкой за неухоженный вид и излишнее прекраснодушие, ретируется, обзаводится аккуратной прической, новым костюмом, приличной работой, ипотечным кредитом и мобильным телефоном, после чего возвращается — только затем, чтобы его снова отвергли в пользу какого-то другого человека с прической, костюмом, работой, закладной и мобильным телефоном. Лучше тот черт — или человек в костюме, — которого ты знаешь. Мечась в поисках объяснений, мистер Киннок принялся жаловаться на нападки желтой прессы на лейбористов. Но таблоиды всегда нападают на лейбористов. Другие указывали на «фактор Киннока» — имелась в виду его излишне растяжимая принципиальность в сочетании с предубеждением против него как валлийца. Но британцы не вменяют в вину способность изменить свою точку зрения, свои принципы, даже свою политическую партию тому, кто в самом деле стремится к власти. И при том, что среди англичан действительно бытует незначительное антиваллийское предубеждение и что не может быть большего контраста, чем между забиякой Кинноком и премьер - министром с его покрытой вечной мерзлотой верхней губой, это объяснение уж абсолютно точно из тех, что возникают, когда ничего другого больше не остается.

Более вероятно то, что сами британцы — или существенный для избирательного процесса их процент — изменились. Исследования, касающиеся социальной позиции, позволяют понять, что в результате тэтчеровских лет те надежды и чаяния, что люди возлагают на общество, не изменились как - то уж слишком радикально. Что изменилось — так это поведение людей. Во-первых, они явно начали лгать на опросах общественного мнения, что, не исключено, является с их стороны признаком новой политической зрелости и может, чем черт не шутит, привести к здоровой девальвации института опросов и потенциальному отказу от него. (Разумеется, раз они лгут тем, кто спрашивает их о политике, равным образом они могут солгать и тем, кто спрашивает их об общественной позиции.) Также и в прочих отношениях существенная часть электората переменилась под воздействием тэтчеризма. Пока я ожидал результатов Гленды в откровенно нестимулирующей атмосфере Палаты камденского совета — алкоголь не дозволяется, курение запрещено, кофейный автомат иссяк — и пока перспективы Джона Мэйджора росли с каждой минутой, один человек из телегруппы с некоторой неуверенностью в голосе сказал мне: «А я вот дал указание своему банковскому менеджеру прикупить мне акций ВТ на Ј900, если тори выиграют». Он беспокоился из-за того, что в канун Дня Выборов Сити в последнюю минуту почуял возможный взлет тори, и цены на акции пойдут вверх; и даже при этом акции British Telecom, приватизированного преемника одного из департаментов в государственном Управлении почт, будут, по его расчетам, стоящим приобретением. Лет пятнадцать — двадцать назад человек из техперсонала Би-би-си, отдающий своему банковскому менеджеру указание увеличить его долю в ВТ, показался бы неестественной свифтовской выдумкой. Хотите вы этого или нет, сейчас — вот он, пожалуйста. Оливер Летвин написал книгу, на обложку которой вынесены слова «Приватизируямир»\', согласно пресловутому замечанию миссис Тэтчер, «Нет такого понятия, как общество» (в ее мировоззрении существовали только отдельные индивидуумы и семьи). Изменения в британской политической реальности не столь абсолютны, как подразумевают обе фразы, но сдвиг определенно произошел — и результатом этого сдвига будет семнадцати - или восемнадцатилетнее непрерывное правление консерваторов — именно столько пройдет лет, когда истечет срок начинающейся сейчас службы мистера Мэйджора. Столь долго длящаяся власть одной партии делает Британию, в зависимости от вашего взгляда, либо стабильной и экономически реалистичной страной предприимчивости и индивидуализма, а нет — так «Японией без процветания».

В следующий после поражения понедельник Нил Киннок ушел в отставку с поста лидера лейбористской партии. За восемь дней до этого он выступал на последней перед выборами крупной лондонской конференции, где собрались правоверные знаменитости — комедиограф Бен Элтон сатирически окрестил их «Кривляки в поддержку лейбористов». Перед тем как начать свой спич, Киннок извлек из кармана шекспировский Сонет № 29, который, по его словам, он имеет обыкновение носить с собой. То был выбор странный и многозначительный:



Когда, гонимый злом,
Фортуной и друзьями,
О плакиваю я несчастие свое,
Стараюсь твердь смягчить напрасными мольбами
И проклинаю все — себя и бытие. [90]



Отчаявшийся поэт размышляет о том, кого он любит, так же, как мистер Киннок, в патетическом последнем прости, должен был отдать дань восхищения своей жене Гленис: его не следовало жалеть, потому что у него было изрядно фортуны в личной жизни; страна — вот кого следовало бы проклинать. Сонет кончается так:



Затем, что раз в любви явившись богачом,
Не поменяюсь, друг, я местом с королем, —



что более-менее в точности соответствовало тому, чем он занимался в течение последних восьми лет на посту лидера лейбористов.

Когда Оливера Летвина спросили о том, что произошло в Хампстеде и Хайгейте, он ответил: «Элементарно. Либералы потерпели крах, и большая часть из них ушла к лейбористам». Почему? «Не знаю». Он по-прежнему не расценивает голосование лично за Гленду Джексон как серьезный фактор; скорее, по его мнению, мог сработать «незначительный антилетвиновский фактор» — из-за его ассоциации с избирательным налогом; но результат в целом «преимущественно имел отношение к большим национальным вопросам». Либерал - демократы голосовали, расчитывая «вышвырнуть правительство», и тогда как его собственные избиратели сделали все что нужно, тактическое присоединение либ-демов к лейбористам перечеркнуло его шансы. В отличие от тех из нас, кто маялся до 3.15 утра, Летвин знал, что проиграл, «как только вскрыли избирательные урны»: не потому, что сосчитал свои голоса или голоса Гленды Джексон, а из-за того, что крестики напротив имени Доктора Реде попадались крайне редко. Не факт, что это может как-то утешить лейбористов, но Летвин назвал «абсурдными» разговоры о долговременной невыбираемости этой партии — просто потому, что политика — дело чрезвычайно непостоянное и рискованное. Когда в конце концов его спросили о победительнице, он допустил, что, очень может быть, она станет хорошим членом парламента от своего избирательного округа. «Единственная опасность — ей может надоесть. Она же играла на большой сцене, и, может статься, Парламент покажется ей скучным и мелкотравчатым».

Да уж, сцена у нее в самом деле была большая. Помимо всего прочего, вряд ли в какой-нибудь из двух палат Парламента сыщется кто-либо еще, способный вдохновить целое произведение латиноамериканской литературы. Хулио Кортасар в рассказе «Мы Так Любим Гленду» описывает группу синефилов, которые так обожают актрису, что не в состоянии примириться с тем обстоятельством, что некоторые из ее фильмов не абсолютно совершенны. Члены клуба скупают копии не достойных ее фильмов и, кое-что повырезав там, тайно добавив сям, делают их безукоризненными — исправляя ошибки неумелых режиссеров. Когда Гленда объявляет, что прекращает сниматься, их счастью нет предела: ее ceuvre [91] совершенно, а их любовь безупречна. Пока через год не наступает тот день, когда актриса объявляет о своем решении вернуться на экран. Фанаты рвут на себе волосы. Они не могут начинать всю работу сначала и поэтому приходят к радикальному решению: чтобы защитить и ceuvre Гленды, и свою любовь к ней, они должны лишить ее жизни, чтобы никаких новых фильмов больше не было…

Если такая группа фанатов существует, то они несомненно будут довольны итогами выборов 9 апреля в Хамстед и Хайгейт. Карательная акция, которая должна застопорить кинокарьеру Гленды Джексон, была выполнена за них 19 193 избирателями Северного Лондона.

Май 1992


Изменения, связанные с рекомендациями Комиссии по разметке округов, оказались не столь пагубными для перспектив лейбористов, как предсказывалось. Майк Ньювелл продолжил заниматься своим ремеслом и снял «Четыре свадьбы и одни похороны».