Джонатан Барнс
Люди Домино
Посвящается Амелии
От редактора
Готовя к публикации эту рукопись, я внес в нее лишь незначительные изменения и исправления, в основном касающиеся орфографии и грамматики, устранения некоторых стилистических погрешностей и разделения текста на главы, объединенные общей темой. Все прочее осталось в первозданном виде, даже те странные отступления и сдвиги в повествовании, против которых категорически возражали мои советники, полагая, что это непоправимо повредит как моей репутации, так и моей семье.
Все существенное в «Людях Домино» сохранилось в том виде, в каком оно было, когда я нашел эту рукопись прошлым летом на пороге моего дома. А именно в день, когда ее автор исчез с лица земли. Надеюсь, представленные вашему вниманию страницы помогут нам максимально приблизиться к тому, что мы когда-нибудь получим в качестве объяснения.
АВ
1
Никто в нашем семействе никогда особо не любил моего деда. Я всегда был исключением. Мнение моей матери было показательным, и оно в точности отразилось в словах, какими она сообщила мне это известие.
«Старый хрыч умер», — сказала она, пытаясь придать голосу скорби, но будучи не в силах или не желая скрыть радостные нотки. А потом — еще раз, теперь уже тверже, даже не позаботившись о том, чтобы скрыть ухмылку:
«Старый хрыч умер».
Когда это случилось, он был в пабе. Ничего выдающегося или живописного этот паб собой не представлял — обычная забегаловка, одно из тех мест, что интерьером напоминают зал ожидания аэропорта или приемную дантиста государственной службы здравоохранения. До Рождества оставалось четыре недели, владельцы магазинов уже потирали руки в предвкушении деньков сумасшедшего потребления, и когда я представляю себе, что случилось, в голове всякий раз всплывают неизменные «Я видел, как мама целует Санта-Клауса» или «Как жаль, что Рождество не каждый день».
[1]
Старый хрыч сидел у стойки с кружкой пива в руке, заигрывал с барменшей и рисовался перед посетителями. Ему было далеко за семьдесят, а выглядел он еще старше — мутные глаза на синюшном лице, нос в сеточке сосудов; нелегкая жизнь, возраст и горести настолько исказили его черты, что трудно было разглядеть былую привлекательность, которая в свое время приманила столько женщин, что он со счета сбился. Дед умел завлекать на свою орбиту, у него был талант притягивать людей. После того как он вышел на пенсию, чтобы посвятить остаток жизни пьянству, качество его прихлебателей претерпело ужасающее изменение к худшему, и уже в конце к нему прилеплялись одни бродяги, лодыри и подонки общества, мастера сачкования и чемпионы по безделью. Они принадлежали к тому типу человеческих отбросов, которые прибиваются к пабам, как только по утрам открываются их двери, и просиживают там целый день, их естественная среда обитания — полуденное затишье, дремота, хмельная безмятежность, царящие в пабах, прежде чем туда заявляются белые воротнички. Моя история начинается как раз в то время дня, когда в пабах заправляют люди вроде моего деда. Она начинается в час пенсионеров.
Он стал рассказывать какой-то избитый анекдот, начинавшийся, по его излюбленной схеме, с англичанина, ирландца и шотландца. Но так и не дошел до кульминационного пункта, и это остается источником моего нескончаемого сожаления. Я часто думаю: успей он рассказать тот анекдот, все могло бы пойти по-другому.
— Жили-были англичанин, ирландец и шотландец, и как-то раз вызвала их королева…
Дед собирал глупые анекдоты, в свое время даже сам сочинил несколько, и он начал рассказывать и этот, смакуя детали и пародируя акценты. Его прихлебатели похихикивали вместе с ним; несмотря на ранний час, они были уже достаточно подогреты пивом, а потому — готовы смеяться над чем угодно, а кроме того, по окончании анекдота им светила новая порция выпивки, потому что на деда (хотя время от времени и за ним числились обманы и предательства) можно было положиться — уж если он проставлялся, то проставлялся.
— И вот значит, пришли англичанин, ирландец и шотландец к королеве в Букингемский дворец, глазеют они на всю эту роскошь, как три деревенских придурка на экскурсии. А у королевы было для них поручение, ну вроде как об услуге хотела их попросить. И вот она спрашивает, на что, мол, они готовы ради нее. Ну, первым вперед вышел англичанин и сказал: «На все. Ради моей королевы я готов на все».
«И я», — сказал ирландец.
«И я», — сказал шотландец.
На это королева им говорит: «А убивать ради меня вы готовы? Готовы вы ради меня сечь, рубить, колоть?»
Свидетели сходятся на том, что именно в этот момент настроение моего деда совершенно переменилось. Словно из паба пылесосом выкачали все добродушие.
Он поморщился. По его лицу пробежала тень. Все голову дают на отсечение, что потом он дрожащим от волнения голосом произнес следующее: «Это не анекдот. Это тайна». И снова поморщился. Вернее, сначала поморщился, а потом его лицо неожиданно перекосило и уже почти свело судорогой, когда он вдруг рухнул со своего стула и ничком распростерся на грязном ковре. Его приятели, ничего не понимая, пялились на деда. Кое-кто из них даже стал задавать себе вопрос: может, это и не часть анекдота, а если все же часть, то пора бы ему уже встать на ноги и заказать всем еще по одной порции, но тут уже стало ясно, что никакое это не представление. Шепоток беспокойства. Небольшое, но заметное протрезвление.
В глубине паба, тихий и никем не замеченный, сидел какой-то незнакомец — потягивал лимонад с парочкой таких же молчаливых приятелей. Он подошел к стойке и ровным жеманным голосом объявил, что он — доктор. Потом вежливо, но с видом человека, который привык к вниманию аудитории, спросил, не требуется ли его помощь. На нем был темный старомодный костюм, узкий галстук и неопрятная белая рубашка с необычно высоким воротничком. В этом пабе он казался удивительно неуместным, до нелепости, до невероятия чужим.
Не успел он выйти из глубины паба, как следом за ним, оставив свой лимонад, притопал его приятель и встал рядом — одетый, насколько все заметили, на точно такой же странноватый манер.
С совершенно бесстрастным лицом он сообщил, что тоже доктор, и громко поинтересовался, не может ли быть полезным в данной ситуации.
Подчиняясь шальной логике повторяющегося сна, точно таким же образом явил себя и третий незнакомец — не торопясь, он подошел к стойке и небрежным тоном объявил, что проходил подготовку в Бартсе
[2] и, разумеется, готов предоставить все необходимые услуги.
Все подались назад, слишком ошарашенные, чтобы предпринять что-либо иное, когда незнакомцы опустились на колени рядом с дедом, словно волхвы, по ошибке оказавшиеся в доме престарелых.
Первый из них перевернул его на спину, взял за запястье, пытаясь большим и указательным пальцами нащупать пульс. По прошествии нескольких секунд он сообщил, что дед еще жив. И только в этот момент в его голосе стала слышна хоть какая-то эмоциональная нотка. Свита моего деда потом сообщила мне, что это была нотка разочарования.
Второй незнакомец принялся рассуждать о том, что бы это могло быть — инфаркт, инсульт или тромб, а третий вытащил платок из верхнего кармана своего пиджака, отер лоб и спросил, вызовет ли кто-нибудь наконец «скорую», черт побери.
Когда мама рассказывала мне эту историю, я остановил ее в этом месте, и сердце мое забилось в надежде.
— Но ведь ты сказала, что он умер.
В голосе ее послышалась усмешка.
— Ну, — сказала она, — можешь считать, что и умер.
Есть кое-что еще, что вы должны знать. Каждый из этих незнакомцев, каждый из этих так называемых докторов говорил на своем местном диалекте, столь ярко выраженном и отчетливом, что это сразу же становилось заметно.
Эти люди были ходячими типажами. Глупым анекдотом.
Они были англичанином, ирландцем и шотландцем.
2
По вторникам со мной никогда не происходит ничего из ряда вон выходящего. Могу с уверенностью сказать, что это самый скучный день недели. Даже тот вторник, когда моя жизнь вошла в штопор и понеслась навстречу кошмару, поначалу казался таким же, как и все остальные.
Я открыл глаза всего за несколько секунд до того, как будильник собирался привести меня в чувство, перекатился по кровати и шлепнул по кнопке, заглушая звонок. Перспектива еще одного дня исторгла из меня лишь короткий — не более — стон, я поднялся, посетил ванную, вымыл руки, прошлепал на кухню сварить кофе, обшарил холодильник в поисках чего-нибудь подходящего для завтрака и в конечном счете остановился на побитом и рыхлом банане. Но я был разочарован, не обнаружив никаких следов моей домохозяйки, никакого свидетельства хотя бы того, что она проснулась.
Мы — моя домохозяйка и я — жили в паршивой квартирке с двумя спальнями в Тутинг-Беке,
[3]Ю-З
17, в нескольких минутах ходьбы от оживленной улочки, где витал легко узнаваемый лондонский букет запахов, этакий одеколон а-ля Тутинг: пиво, опиум, сточные воды, тухлая рыба, автомобильные выхлопы, застоялая моча.
Она прожила тут уже несколько лет, а я еще был новичком, потому что поселился всего несколько недель назад, но прожил уже вполне достаточно, чтобы понять, какие чувства я к ней испытываю.
Приняв душ и надев костюм (с бахромой на рукавах и пузырями на коленях от частых визитов в химчистку), я, готовя сэндвичи, начал тянуть время в надежде увидеть мою домохозяйку — как она с опухшими после сна глазами, зевая, примется искать кукурузные хлопья. Но дверь ее спальни оставалась безнадежно закрытой.
Прихватив ланч и велосипедный шлем, я вышел из квартиры, не забыв запереть входную дверь на два замка. Стояло прохладное, ясное декабрьское утро, и дыхание вырывалось у меня изо рта, словно дым. Ночью прошел сильный дождь, и мир вокруг стал мутным и промокшим, словно я смотрел на него через запотевшее оконное стекло. Я присел, чтобы отстегнуть свой развалюшный велосипед — обычно я пристегивал его цепью к фонарному столбу, хотя своим видом он не мог привлечь и самого захудалого угонщика, и даже собаки отказывались поднимать лапу рядом с его ржавыми колесами и рамой, с которой хлопьями осыпалась краска.
Усевшись в седло, я тронулся с места, повихлял немного, но потом обрел устойчивость. Я покатил по улице мимо магазинчика на углу, киоска проката видеокассет, мимо «Кингс армс»
[4] и халяльной
[5] пиццерии и наконец у станции метро, ощутив головокружение и прилив чувств, ввинтился в поток машин и вырулил на главную дорогу. С этого места мне требовалось около трех четвертей часа, чтобы добраться до работы мимо Клапхэма, Брикстона, Стоквелла и Ламбета,
[6] вся грязь, дым и песок Лондона оседали за это время на моем лице. Крутя педали, я ощущал себя частью чего-то большего, чем я сам, составляющей всеобщего устремления на работу, бездумного роботизированного потока к центру города. Под землей и по земле, в поездах, на машинах, пешком — все мы проталкивались вперед, целеустремленно, не удостаивая даже мимолетного взгляда других составляющих этого потока, все мы продвигались к цели в этом безжалостном стаде ежедневной утренней миграции.
Время опасно приближалось к девяти часам, когда я, проскрипев тормозами, наконец остановился у дома 125 по Фицгиббон-стрит — невысокого серого здания неподалеку от вокзала Ватерлоо и в нескольких минутах ходьбы от ловушек для туристов на южном берегу Темзы. Здание ничем не привлекало к себе внимания, хотя грязная пластмассовая табличка на стене открывала пытливому глазу некоторые дополнительные детали.
АРХИВНОЕ ПОДРАЗДЕЛЕНИЕ ГРАЖДАНСКОЙ СЛУЖБЫ ХРАНЕНИЕ И ПОИСК ИНФОРМАЦИИ
Тяжело дыша, я заякорил велосипед на автомобильной парковке рядом с контейнерами для стеклотары и бумаги. Вдалеке, все еще украшенные лондонским туманом, виднелись спицы «Лондонского глаза»,
[7] башни Вестминстера, чинный клин Биг-Бена, однако я повернулся спиной к городским достопримечательностям и поспешил в здание. Махнув пропуском перед физиономией вахтера Дерека, я протиснулся в лифт, глубоко вздохнул и вскоре вышел из кабины на шестом этаже.
Тут уже можно было погрузиться в приятную рутину офисного дня. Серый пол, серые стены, серые столы, серый декор. Комната полнилась привычными звуками — слабым гудением компьютеров, ворчливыми вздохами ксероксов, назойливым комариным зудением телефонов. Кивая на ходу коллегам и обмениваясь «добрыми утрами», «приветами» и «как ты провел выходные», я подошел к своему столу, заваленному кипами папок мышастого цвета.
На моем стуле сидела какая-то незнакомая девушка.
— Вы сидите на моем месте, — сказал я, чувствуя себя одним из трех медведей.
— Привет, — сказала она дружелюбным голосом. — Вы — Генри Ламб?
Я кивнул.
— Привет, — еще раз сказала она. — Меня зовут Барбара.
Ей было под тридцать — толстоватая, в очках, невзрачная. Она смущенно улыбнулась и нервно поправила очки на носу.
Я все еще понятия не имел, что она делает на моем стуле.
— Я из агентства, — подсказала она.
И тут я вспомнил.
— Вы пришли помочь с классификацией.
— Видимо, так.
— Тогда понятно. Давайте я покажу вам что тут к чему.
Барбара вежливо кивала, пока я показывал ей туалет, кулер, доску для объявлений, пожарный выход и кофеварку. Я представил ее малочисленным коллегам, все они поглядывали с некоторым раздражением — нечего, мол, отрывать их от дел, — и наконец постучал в дверь кабинета начальника.
— Войдите, — раздался голос изнутри.
Питер Хики-Браун, ссутулившись, сидел за столом, руки он сплел на затылке, неловко пытаясь изобразить этакую беззаботность. У него была копна седых волос, отпущенных им без всякой меры. Галстуков он не носил. Верхние пуговицы на его рубашке были расстегнуты, чтобы обнажить заросли седоватых волос на груди и продемонстрировать еще большее дурновкусие — дешевую цепочку. Бедный Питер. В прошлом году он целую неделю ходил на работу с серьгой в ухе, пока более высокое начальство негромко, но решительно не пресекло это.
— Питер, это Барбара. Она пришла помочь нам с классификацией.
— Барбара! Привет! Добро пожаловать на борт.
Они обменялись рукопожатием.
— Значит, будете работать под руководством Генри? — спросил он.
— Похоже на то.
Питер подмигнул.
— Вы с ним держите ухо востро. Он знает, где закопаны все наши скелеты.
Мы все втроем выдавили из себя слабый смешок.
— Как вы хотите, чтобы мы вас называли? Барбара? Барб? — Он вдруг подскочил, словно его осенила блестящая мысль. — А как насчет Бабс? — В голосе — надежда. — Меньше языком ворочать.
Девушка посмотрела на него затравленным взором.
— Некоторые меня называют Бабс.
У меня на этот счет были большие сомнения. На мой взгляд, она ничуть не выглядела как Бабс.
Питер снова уселся за стол.
— Вы любите музыку, Бабс?
— Пожалуй.
Я испытал к ней искреннее сочувствие. Питер вел себя так с любой женщиной моложе, чем он, а этот демографический показатель распространялся (возможно, не вполне случайно) на большинство женской части нашего подразделения.
— Я тут как раз лазал по Интернету — заказывал билеты на парочку концертов. Вы слышали о группе «Персиковые щечки»?
— Вроде нет.
— «Эрекция»?
Робкое отрицательное движение головы.
— «Анальные бандиты»?
Барбара задумалась на секунду.
— Нет, что-то не припомню.
Питер пожал плечами.
— Меня это ничуть не удивляет. Эти ребята немного того. Они… — Он сделал паузу для театральной ухмылки. — Они не самый, так сказать, мейнстрим. — Ужасающая пауза. Потом: — Ну, ладушки! Рад был познакомиться, Бабс. Если что — моя дверь всегда открыта. — Он подмигнул.
Черт побери — он и в самом деле подмигнул.
— Прошу прощения за него, — сказал я, когда дверь захлопнулась и мы отошли на безопасное расстояние.
— Не стоит. Он кажется милым.
— Ну, еще увидите. Идемте — прихватим кофе. А я поищу свободную приемную.
Я нашел комнату, где мы посидели некоторое время, неловко уставившись в свои чашки.
— Пожалуй, расскажу вам, чем мы здесь занимаемся, — сказал я наконец. — Что вам говорили в агентстве?
— Почти ничего, — с извиняющимся видом ответила девушка.
Я произнес для нее стандартную речь.
— Мы классификаторы. Наша задача — каталогизировать каждый документ, который выпускают правительственные учреждения.
— Звучит заманчиво.
— Да, тут есть свои радости. Поиск информации может быть на удивление интересным занятием.
— А вы давно здесь работаете?
— Я? — глупо переспросил я, словно она могла задавать этот вопрос кому-то другому. — Я — года три.
— Вы три года работаете клерком-классификатором?
— Нужно ведь на жизнь зарабатывать, — ответил я. — Ну да ладно. Подъем. Вы должны увидеть, где творится волшебство.
Самое большое из наших хранилищ было размером с несколько теннисных кортов, но и тут возникало клаустрофобное ощущение тесноты из-за огромных металлических шкафов, которые занимали все пространство, стоя впритирку друг к другу, словно битком набившиеся в вагон пассажиры из нержавеющей стали. Это место, наполненное плесневеющей бумагой, забитое до предела мертвой статистикой, старыми докладами, гниющими меморандумами и давно забытыми стенограммами, напоминало букинистический магазин, в котором не бывает покупателей.
— Здорово, что у меня здесь появляется компания, — сказал я, прежде чем перейти к объяснению метода классификации (чрезмерно усложненной системы акронимов, мнемоники и цифровых кодов), поглядывая на Барбару, которая изо всех сил старалась подавить зевок. — Все это лишь вершина айсберга, — продолжал я. — Малая частичка. Конечно, более старые документы находятся в филиале в Норбитоне, но даже там мы уже задыхаемся от тесноты. Это становится настоящей проблемой.
— И вы в самом деле занимались всем этим три года?
Я попытался усмехнуться.
— За мои грехи.
— И вам не бывает скучно?
— Иногда. — Вздохнув, я признался: — Каждый день.
Все остальное утро Барбара стояла рядом со мной и якобы наблюдала, как я один за другим подшиваю протоколы в папки («вела за мной слежку», как выразился Питер), хотя я постоянно перехватывал ее взгляды украдкой и спрашивал себя: на что она смотрит больше — на документы, которые вроде бы должны занимать ее внимание, или на меня. Я совершенно не знал, как мне реагировать на это, хотя у меня и были свои соображения и они не имеют ничего общего с вашими.
С десяти до часу мы оставались за моим столом — я как раз боролся с какой-то нестандартной таблицей, когда зазвонил телефон.
— Генри? Это Питер. Загляните-ка в мое логово.
Мой стол находился в двух шагах от его кабинета, но ему, казалось, доставляло удовольствие вынуждать меня бегать к нему.
Он даже не оторвал взгляда от монитора своего компьютера.
— Как там новенькая — осваивается?
— Да вроде в порядке. Вполне компетентная.
— Хорошо. Отлично. Мне только что позвонил Фил Статам. Он должен сегодня провести с ней инструктаж. По технике безопасности. Что, если в два часа в конференц-зале?
— Я ей скажу.
— Я хочу, чтобы и вы тоже присутствовали.
Я откашлялся.
— Но я уже сдал экзамен по технике безопасности, Питер.
— Да, конечно. Но после той маленькой ошибочки в прошлом месяце…
Румянец бросился мне в лицо.
— Вы понимаете, о чем я говорю?
— Конечно.
— Вот и ладушки. Вы там, ребятки, радуйтесь жизни, договорились? — И он помахал рукой в дешевых перстнях, давая понять, что аудиенция окончена.
Обедать я предпочитаю в одиночестве. Люблю найти скамейку, развернуть сэндвичи и смотреть на поток Темзы. Я могу хоть целый час провести, глазея на реку, которая вгрызается, вцепляется в берега, могу смотреть на мусорную рекламу, плавающую на поверхности, — пластиковые бутылки и пакеты из-под чипсов, использованные презервативы, намокшую бумагу и всякие прочие отходы большого города, покачивающиеся на черной воде, чтобы потом быть выброшенными на берег или пойти на дно. Я нередко опаздывал, заглядевшись на эту жидкую историю, размышляя над тем, кто был до меня и кто придет после, кто наблюдал до меня за этим отрезком реки, за этими притоками и оттоками в их бесконечном таинственном цикле. Но в тот конкретный вторник со мной была Барбара. Она не взяла с собой обеда, а потому нам пришлось зайти в сэндвичную, где она профукала часовую оплату на бутерброд с сыром.
На берегу реки кипела лондонская жизнь. Мы прошли мимо стада белых воротничков и группок туристов — первая вышагивала с нескрываемым нетерпением, последняя шествовала неторопливо, исполненная любопытства и преувеличенного восторга. Мы прошли мимо бездомного, клянчившего гроши, мимо шумной стайки школьников на экскурсии и бритоголовой молодой женщины, которая выпрашивала у нас денег на благотворительность. Какой-то сумасшедший стремительно прошмыгнул мимо спортивной ходьбой, комично наклонив голову, потом нам попались слепая женщина с собакой и толстяк в шапочке с помпоном, который продавал свежие номера «Ивнинг стандард», громко выкрикивая заголовки. Кажется, там было что-то о королеве, но у меня не возникло ни малейшего желания купить газету. Королевская семья меня никогда особо не интересовала.
Барбара выбрала скамейку неподалеку от «Глаза», и после нескольких безуспешных попыток завязать разговор мы погрузились в молчание, глядя на величественное вращение колеса.
Она вгрызалась в свой громадный сэндвич с сыром, а я не мог не заметить, что она все время искоса бросает на меня взгляды — робкие, пытливые взгляды украдкой.
Наконец она решилась.
— Я вас знаю?
Вот оно, значит, в чем дело. Я доедал последний из сэндвичей с «пти-филу».
[8]
— Не уверен. А вы?
Я не стал ей помогать — пусть сама выдумывает объяснения.
— Может, мы вместе учились?
Нет, вместе мы не учились.
— А моего отца вы не знаете?
Откуда я могу знать твоего отца?
— Вы не ухаживали за моей подружкой Шарин?
Вообще-то я еще ни за кем не ухаживал, но ей об этом я говорить не собирался.
Она прикусила нижнюю губу.
— Даже не знаю, что еще.
Я вздохнул.
— Я тут ни при чем. Это дед виноват.
— А вы знаете, — сказала она, — я так и подумала, что это вы.
Такое случается со мной время от времени. Обычно я чувствую, если кто-то меня вот-вот узнает. Как правило, они принадлежат к тому типу людей, которые в детстве много смотрели телевизор, потому что их непомерно занятые родители каждый день до ужина усаживали их перед экраном. Иногда я спрашиваю себя, не выросло ли целое поколение, которое, как собаки Павлова, при виде меня ощущает запах рыбных палочек и жареной картошки.
— Ну и как оно было? — спросила Барбара.
— О, здорово, — сказал я. — По большей части. В общем и целом.
— Боже мой, вот у вас, наверное, жизнь была! Вы хоть в школу-то ходили?
— Конечно. Съемки в основном были по выходным.
— А вы свою коронную фразочку не повторите?
— А надо?
— Ну пожалуйста.
— Я тут ни при чем, — сказал я, а потом повторил, чтобы не разочаровывать ее: — Это дед виноват.
В течение двух лет между 1986-м, когда мне было восемь, и 1988-м, когда мне было десять, я исполнял роль Малыша Джима Кливера, сыночка-шутника в семейном ситкоме
[9] Би-би-си «Худшее случается в море». Актер из меня никакой, и я спокойно признаю, что выбрали меня на эту роль исключительно благодаря родственным связям.
Это было шоу моего деда. Он писал все сценарии. Таким было единственное крупное вознаграждение ему, после того как он двадцать с лишним лет тянул лямку в отделе легких развлечений Би-би-си, так отблагодарили деда его приятели, чтобы дать ему на старости лет отдохнуть. Моя коронная фразочка (вообще-то часто это была моя единственная реплика во всей серии, потому что очень скоро они поняли, что я звезд с неба не хватаю и патологически не способен изображать какие-либо эмоции) была: «Я тут ни при чем. Это дед виноват». Эти слова произносились каждый раз, когда я появлялся на экране, входя в дверь семейного дома и шествуя дальше — в основные декорации. Хотя вспышки заранее записанного смеха неизменно следовали за мной по пятам, я никогда толком не понимал эту шутку и не знаю никого, кто бы ее понимал.
По прошествии двух лет притянутых за уши совпадений, ляпов, острот и мучительно запутанных случаев, построенных по принципу «обознался», шоу было милосердно приостановлено, на том дело и кончилось. Как выяснилось, оно было к лучшему. Я бы все равно не смог продолжать участвовать в съемках. Дело в том, что я заболел. И мне потребовались какие-то операции.
Долгое время это казалось мне сном, чем-то, произошедшим не со мной, а с кем-то другим, но даже теперь случается так, что когда я в два часа ночи начинаю скакать с кнопки на кнопку в поисках чего-нибудь стоящего, то натыкаюсь на знакомый кадр или даже на всю старую серию на каком-нибудь захудалом канале, где показывают всякую дрянь, от которой отказывается даже «Ю-кей голд».
[10] И тогда я вижу себя — маленького шутника с голоском фальцетом. «Я тут ни при чем, — пищит он. — Это дед виноват».
— Вас, наверное, повсюду узнают.
— Ну уж, совсем не повсюду.
— Вы все еще играете?
— Я теперь государственный служащий, — твердо сказал я. — Клерк-классификатор. — И демонстративно посмотрел на часы. — Ну, нам пора возвращаться.
В два часа мы сидели в другой приемной перед человеком, который стоял возле электронной доски и нес полную чушь.
— Здравствуйте, — сказал он. — Меня зовут Филип Статам. Я отвечаю за безопасность в этом подразделении.
Нас, слушателей, в комнате было всего двое, но он говорил так, будто обращался к битком набитому залу.
Барбара послушно делала заметки.
«Филип Статам, — записала она. — Ответственный за безопасность».
Статам говорил как комик старой школы — из тех, что взывают прямо к публике, собираясь перейти к самой популярной части своего номера, какому-нибудь навязшему в зубах штампу, который зрители знают наизусть.
— У вас может сложиться впечатление, — начал он, — что офис — безопасное место для работы. У вас также может сложиться впечатление, что ничего страшного здесь с вами произойти не может, поскольку самое смертельное оружие, с каким вы имеете дело, это степлер, факс или архивная папка. У вас даже может сложиться впечатление, что в офисах не бывает несчастных случаев. И уж точно они никоим образом не могут коснуться вас. — Он сделал паузу ради — ничего другого мне просто в голову не приходит — драматичного эффекта. — Знаете, что я вам скажу? — Он набрал воздуха в легкие. — Это не обязательно так. — Для вящей убедительности он постучал по экрану электронной указкой. — Несчастные случаи могут произойти. Несчастные случаи происходят. Каждый офис — это потенциальная смертельная ловушка. И в течение следующих двух с небольшим часов я буду давать вам рекомендации о том, как уберечься от опасностей. — Он выгнул брови, раздул ноздри. — И как остаться живыми.
Мы покорно просмотрели два видео, презентацию Пауэр-Пойнт и уже должны были перейти к тому, что Статам зловеще называл «небольшая ролевая игра», когда у меня в кармане эпилептически задрожал мобильник.
— Извините, Филип, — сказал я, радуясь возможности отвлечься. — Важный звонок.
Статам проводил меня сердитым взглядом, а я, довольный, поспешил в коридор, но, когда увидел высветившийся номер звонящего, все остатки моего хорошего настроения мигом улетучились.
— Ма? — сказал я. — Ты не должна звонить мне на работу.
— Старый хрыч умер.
Сердце мое сжалось.
— Что ты сказала?
И она повторила, на сей раз тверже, даже не пытаясь скрыть ухмылку:
— Старый хрыч умер.
3
Когда я в первый раз снова увидел деда, то не узнал его. Всю жизнь он был рядом со мной, а я не смог найти его в комнате, наполненной незнакомыми людьми.
Я был слишком расстроен и потрясен, чтобы ехать на велосипеде, а потому запрыгнул в автобус номер 176 на привокзальной остановке и, томясь и тоскуя, просидел всю дорогу, пока автобус полз как черепаха по Ватерлоо, по Элефант и Касл, по Уолуорту и Камберуэлл-Грин, прежде чем, проскрежетав тормозами, остановился возле длинной стены из красного кирпича. Весь путь до Сент-Чада
[11] я просидел на краешке сиденья рядом с толстяком в футболке с Гарфилдом,
[12] он уминал цыпленка из картонной коробки и слушал неприлично громкую поп-музыку.
Проскочив через раздвижные двери в больницу, я минут десять бродил с потерянным видом, пока какая-то медсестра не сжалилась надо мной и не направила в палату Макена
[13] — реанимационную в самом конце пятого этажа, отделенную от остальных помещений толстой стеклянной перегородкой. Внутри на узких кроватях лежали шесть или семь стариков — неподвижных, безмолвных, без признаков жизни. В палате висел стойкий запах хлорки, мыла, мастики и всепроникающий предательский душок разложения.
В нескольких кроватях от меня сиделка поправляла подушку под больным и что-то бормотала, явно пытаясь говорить утешительным тоном.
— Прошу прощения, — заговорил я.
Женщина повернула ко мне голову, но при этом не оставила своего занятия.
— Да?
— Я ищу своего деда.
— Фамилия?
Говорила она, мне показалось, с каким-то акцентом, вроде бы восточноевропейским.
— Его фамилия Ламб.
Она смерила меня презрительным взглядом, словно я спросил, есть ли в больнице бар.
— Он мой дед, — довольно неуверенно добавил я.
— У вас за спиной. — Она бросила в мою сторону еще один пренебрежительный взгляд и вернулась к своему занятию.
Старый хрыч, лежащий без движения и сознания, постарел лет на сто с того времени, когда я видел его в последний раз. Теперь он являл собой все то, чего в нем раньше и заметно-то не было — хрупкий и хилый, слабый и увядший. В носу и ушах — заросли седых волос, кожа натянута на скулы. Тело его опутывали трубки, провода, металлические шланги, таинственным образом соединенные с пластиковыми мешочками, наполненными какой-то жидкостью, и монитором, который настырно бикал через определенные промежутки времени.
За дедом было большое окно, которое кто-то в приступе скаредного веселья украсил одной-единственной ниткой облезлой мишуры. Лучи слабого зимнего солнца играли на его груди и высвечивали пыль, оседавшую вокруг него, словно конфетти.
Я нашел стул, подтащил его к кровати, сел и тут же стал мучиться мыслью — нужно ли было принести виноград? Цветы? Шоколад? Хотя представить себе, как бы он мог всем этим воспользоваться, было довольно затруднительно.
Я попытался говорить с ним. Вроде такие вещи помогают? Помнится, я где-то читал, что если начинаешь болтать так, будто все в полном порядке, то людям в его состоянии это идет на пользу.
— Дед, это я, Генри. Извини, давно к тебе не заглядывал. Работы выше головы. Ты же знаешь, как у нас всегда перед Рождеством… — Но голос мой звучал глухо и неискренне, поэтому я замолчал и какое-то время сидел, не раскрывая рта, только слушал холодные размеренные звуки, издаваемые аппаратом.
Наконец я услышал за спиной чьи-то шаги. По цоканью ее высоких каблучков и запаху единственных духов, которыми она пользовалась, я понял, кто это, еще до того, как она открыла рот.
— Бедный старый хрыч, — сказала она. — Даже мне теперь его жалко.
Вы, наверное, удивились, что она вообще пришла. Откровенно говоря, я и сам этого до конца не понимаю. Правда, отношения между ними всегда были такие сложные.
Мама обняла меня за талию большими полными руками и прижала к себе. Застигнутый врасплох, сжатый, словно кольцами анаконды, и объятый сногсшибательным запахом, я снова превратился в восьмилетнего мальчика и на секунду даже почувствовал себя почти счастливым.
Мы молча посидели рядом с его кроватью. Я взял старика за руку, а мама вытащила журнал головоломок и погрузилась в разгадывание судоку с упорством и целеустремленностью Алана Тьюринга,
[14] расшифровывающего очередную шифрограмму из Берлина. В палате стояла тишина — лишь прерывисто побикивал аппарат, подключенный к деду, шуршал по бумаге мамин карандаш, изредка проходила сестра да вдали позванивал телефон. Мы не видели никаких докторов, никто не зашел и не спросил у нас, кто мы такие и что здесь делаем, а другие пациенты, лежавшие в этой палате, вообще не издавали ни звука — ни малейшего стона или писка. Не знаю толком, чего я ждал — наверное, предсмертных хрипов, рваного дыхания, бреда, однако умирание оказалось делом куда более тихим, чем можно было подумать. Мы просидели в этом ужасающем антураже около получаса, когда в окне за дедом что-то появилось. Сначала я увидел копну рыжих волос, раздуваемых ветром, потом замызганное узкое лицо, затем яркий желтый жилет, наконец брызнула пена, и по стеклу начала елозить обратная сторона губки.
Зрелище было фантастическое — этот человек словно парил в воздухе. Иллюзия рассеялась, только когда мойщик окон заглянул через стекло, уставился на мою мать и подмигнул. Мама хихикнула — звук был совершенно неуместный, словно смех в морге или ухмылка во время кремации.
Я посмотрел на него самым ледяным взглядом, на какой был способен, но с сожалением увидел, как мама улыбается ему в ответ.
Словно отвечая на этот безмолвный флирт, система жизнеобеспечения выдала какой-то щебет, выбивающийся из ритма, писк огорчения, электронное икание. Я тут же забыв о мойщике окон, вскочил на ноги и бросился искать помощи. Однако аппарат вернулся к прежнему ритму, и мама, не переставая уголком глаза восхищаться мойщиком, сказала, чтобы я прекратил дергаться и сел на место. Очень скоро она ушла, пробормотав что-то о встрече с приятельницей, с которой, мол, договорилась выпить по рюмочке.
Явно не получив приглашения присоединиться к ним, я остался с дедом, сжимая его руку в своих, пока наконец не вернулась сиделка, она проворчала, что приемные часы закончились, и показала мне на дверь. Я положил руку деда на кровать и, испытывая чувство вины и благодарности, направился на свет божий, а биканье аппарата еще долго оставалось в моих ушах.
На улице было холодно, уже сгущалась темнота — день сдавался на милость нетерпеливых зимних сумерек. Мое дыхание клубилось в воздухе, и хотелось поскорее попасть домой, но тут случилось что-то абсолютно невероятное.
Сначала я услышал шум — какой-то слабый, приглушенный вскрик, далекий вопль неожиданного страха. Потом воздух передо мной словно задрожал, и я увидел какое-то пятно, кинетический мазок рыжеватого, желтого и черного цветов. Наконец раздался глухой, решительный удар, и что-то крупное, телесное шмякнулось и мучительно распростерлось у меня перед ногами.
Я замер, потом отвернулся. Потом снова посмотрел под ноги — не выдумал ли я все это. Но нет: он по-прежнему лежал передо мной.
Человек свалился с неба, пролетел в нескольких дюймах от меня.
Не в силах пошевелиться, я уставился на него, а он, едва дыша, смотрел на меня. Я смутно припомнил это замызганное лицо, копну рыжих волос. Земля вокруг упавшего человека сверкала битым стеклом, подсвеченным искусственным светом из больницы — миниатюрное созвездие на земле.
— Генри…
Откуда ему известно мое имя? Откуда, черт побери, больничный мойщик окон знает мое имя?
— Генри?
— Здрасьте.
Даже мои собственные уши услышали всю глупость моего ответа. Вдалеке — громкие слова команд, рев двигателей, бегущие к нам люди.
— Ответ: «да», — проговорил он. Каждое слово давалось ему с трудом и звучало хрипло, отрывисто.
Я опустился рядом с ним на колени, не представляя, что делать дальше, отыскивая подходящее клише.
— Не разговаривайте, — сказал я. — Не пытайтесь двигаться.
Но мойщик окон, казалось, был исполнен решимости говорить.
— Ответ… — снова прохрипел он, глаза его горели огнем, словно он собирался сказать что-то самое важное в его жизни. — Генри, — издал он ужасающий горловой звук. — Ответ: «да»!
Потом меня оттолкнули прибежавшие на помощь люди, профессиональные спасатели жизней в развевающихся халатах и с точно сформулированными вопросами; в воздухе носилось: «не прикасайтесь к нему», и «как он выпал», и «нужно занести его внутрь». Мне помнится, что не раз повторялось слово «чудо». Даже когда они уносили его, аккуратно положив на носилки и дав что-то для облегчения боли, он не сводил с меня глаз, снова и снова повторяя те же слова:
— Ответ: «да».
Я смотрел на него, не в силах двинуться с места.
— Ответ: «да».
Он попытался приподняться на носилках и прокричал:
— Ответ: «да»!
Наверное, это странно, если тебе до тридцати осталось всего ничего — доплюнуть можно, а ты ни разу ни в кого не влюблялся. Все, что я могу сказать по этому поводу: ожидание стоит свеч.
Я познакомился с Эбби за полгода до этого, заметив ее объявление в рубрике «Сдается внаем» городской газеты. Я зашел посмотреть, что у нее за свободная комната, и, как только она открыла дверь, сразу же понял, что не хочу делить жизнь ни с кем другим. А еще я сразу понял, что такая ослепительная красотка в узких джинсах и канареечного цвета туфельках всегда останется лишь моей недосягаемой мечтой.
Когда я, рассказав полутора десяткам разных людей историю о том, как мойщик окон с незабываемым шмяком грохнулся передо мной, вернулся домой, она сидела в гостиной — сутулилась перед телевизором, древним ящиком, который, по ее словам, стоял здесь, когда она купила квартиру.
Эбби выглядела усталой и растрепанной, без конца клевала жареную картошку с тарелки, но при этом умудрялась блистать фантастической красотой.
Я сказал «привет», и при звуке моего голоса домохозяйка попыталась сесть ровно.
— Присаживайся, — сказала она, не переставая жевать и беря в руку пульт, чтобы выключить телевизор. — Несколько дней тебя не видела. — Эбби подвинула тарелку в мою сторону. — Ешь картошку.
— Да я не хочу.
— Ну пожалуйста. Мне одной ее не прикончить.
— Нет, правда, я…
— Ты что — ел?
— Нет, но…
— Тогда поешь.