Вещи перенес за три ходки. К этому времени соседние камеры на пятом этаже уже сиротливо распахнуты. Похоже, разгружают этаж. С учетом того, что пятый этаж недавно из-под ремонта, значит, расчищают или под чей-то массовый заезд, или для переоснащения аппаратурой.
Новое мое прибежище четырехместная 303-я — в ужасном состоянии. Штукатурка пузырится от влаги, трубы гнилые и ржавые, вентиляция гудит, как вертолет, и работает в обратную сторону. Верхнюю и нижнюю шконки уже подобрали два пассажира. Один совсем молодой, на вид лет семнадцати—восемнадцати, другому слегка за тридцать, сухой, с рельефной мускулатурой, с явным прибалтийским акцентом. Хлопцы заехали передо мной, поэтому разруха в хате вполне оправдана.
Судя по всему, камера давно нежилая. Повсюду пыль, черный налет на стенах, слепая от грязи форточка. Решка стандартная для третьего этажа: окно замуровано матовыми блоками, с правой стороны вморожена форточка, помимо основной решетки снаружи прикрыта металлической сеткой. Ни занавески на дальняке, ни сушильных веревок, ни крышки на унитазе. Ни холодильника, ни телевизора. В электрочайнике — толстый слой ржи и накипи. Пожитки новых соседей беспорядочно украшают унылый пейзаж.
Подростка зовут Пашей Скачевским, ждет суда за убийство гендиректора страховой компании Карена Абрамяна. Атлет представился Сашей, сидит по 228-й.
Слух меня не подвел: Саша Золин, будучи русским, действительно гражданин Латвии. С его слов вырисовывается смешная и мало правдивая история. Якобы Сашин одноклассник отбывал пожизненный срок в Эквадоре, и спустя пять лет ему представилась возможность совершить побег — за 20 тысяч долларов вертухай обещался вывести его за ворота. «Или на следующей неделе, или никогда». Одержимый идеей спасения товарища, Саша подписался под халтуру — доставить из Питера в Москву кило кокаина. Дальше как в криминальной хронике: поставщики «дури» оказались мусорами. Вот и приходится Саше уже пять месяцев вместо культурных любоваться тюремными достопримечательностями столицы. Оккупировав верхний шконарик, я погрузился в тягостную дремоту. Сон не шел. Чтобы не теребить душу, надо срочно заглушить нахлынувшую тоску. Заварили чай, достали сушки и шоколад. Затем по плану: кто из какой хаты, кто с кем сидел…
После отбоя за тормозами началось движение — переезжал претендент на свободную шконку. Включили свет, открыли тормоза. На пороге стоял Френкель. Он настороженно улыбался, пристально вглядываясь сквозь золотооправные диоптрии в постояльцев пещеры. Вокруг него стояло восемь вертухаев. На полкоридора раскинулся обоз банкира, который с трудом загрузили в камеру.
Тропики. В хате стопроцентная влажность, невозможно дышать. Табачный дым накаляется, тяжелым паром наполняет легкие. Пот заливает глаза, горькой солью омывает губы. Полотенце не может высохнуть вторые сутки. Чайник стараемся не кипятить, каждое чаепитие на полчаса превращает камеру в парную. Мыться бесполезно, стираться нельзя. По полопавшейся черно-желтой штукатурке ползут опарыши, время от времени срываясь на головы. По первости непривычно мерзко, потом не замечаешь. Отсыревшие спички зажигаются через одну. Френкель на ознакомке, остальные в ошалелом от духоты забытьи. Саша нараспев по памяти декламирует «Мцыри». Завидное для латышского наркодилера знание классиков.
— Слушай, молодой, — кричу я Паше. — Узнаешь поэзию?
— Не-а…
— Ладно, — не отставал я. — «Мцыри» кто написал?
— Не знаю, — честно отвечает парень.
— Сам студент, мама школьный завуч и не знаешь?!
Паша развел руками, отрешенным, немерцающим взглядом не отрываясь от телевизора.
За тормозами звучит спасительное «на вызов с документами». Через пару минут с наслаждением и радостью ловлю коридорные сквозняки. Вместе с адвокатами пришел следователь ознакомить меня с результатами почерковедческой и судебно-психиатрической экспертиз. Впрочем, следователем назвать его трудно. Мой одногодок, по натуре — ничтожество, по повадкам — хам. Старлей-побегушечник, приписанный к следственной группе из Смоленской прокуратуры. Неглаженый синеполосатый костюм, футболка с блестками, волосы обильно напомажены какой-то жирной дрянью. «Сутенерский прикидон», — отметил я про себя. Последний раз видел его первого марта, когда мне было предъявлено обвинение в новой редакции. За это время Владимир Анатольевич Девятьяров успел обзавестись обручальным кольцом.
«Амбулаторно-судебная комплексная психолого-психиатрическая экспертиза» резюмировала: «…не выявлено каких-либо нарушений интеллектуальной и эмоционально-волевой сфер… эмоциональная сдержанность, достаточные возможности контроля и волевой регуляции эмоций и поведения». Чем не повод за себя порадоваться, но радость где-то потерялась, вместо нее неприятно засосало ощущение безысходности перед этим вонючим, тщедушным хорьком Девятьяровым, натянувшим на себя снисходительную хозяйскую улыбку.
…Уже неделю сидим втроем — Френкель, Золин и я. Чтобы спокойно работать, мне пришлось перебраться на нижнюю шконку. Сразу тебе и кухня, и спальня, и рабочий кабинет. Удобно! Напротив ночами под настольной лампой отсвечивает бледное лицо Френкеля, корпящего над нескончаемым потоком жалоб и заявлений. Сверху над банкиром скрипит зубами Золин. История про выручку одноклассника из латиноамериканского плена оказалась фуфлом. Судя по всему, ребята банально налаживали канал поставок «кокса» из Эквадора. На прогулках Саня выжимает из себя все соки: закачка пресса, бой с тенью, ходьба на руках. На восторженный вопрос банкира: «Много вас таких русских в Латвии?», следует заносчивым ответ: «Большинство! Ждем нападения России, чтобы взорвать Латвию изнутри». В свободное от сна, еды и прогулок время пятая колонна Прибалтики перерисовывает картинки из газет и журналов, гадает сканворды и со студенческим упорством конспектирует книгу «Поведенческий калькулятор».
Гоняет он жутко, переживая о жене: по нескольку раз переписывает для нее письма, непременно украшает их узором и дополняет срисованными обезьянами, медвежатами и прочим детским зоопарком. Столь трепетная тоска вызывает у меня недоумение и скепсис. В тридцать семь лет с уже одной ходкой за плечами подобное обострение сопливо-плюшевой романтики выглядит пошловато и возмущает нервный штиль хаты. Время от времени Золин сливает нервяк в коллектив, цепляясь к Френкелю. Повод найти не сложно. Банкир, который, по версии следствия, не пожалел трехсот тысяч долларов на устранение первого зампреда Центрального Банка Козлова из исключительно мстительных соображений, в тюремном быту с сиротской жадностью собирал и в уголке складировал судовые пайки, стирал и сушил все целлофановые пакеты, в том числе дырявые, завешивая ими постоянно сушильные веревки. Естественно, это не могло не вызывать протеста сокамерников. В ответ Френкель клеймил наше расточительство. Я веселился, Золин срывался.
После обеда всю хату заказали с вещами без раздела продуктов, значит, переезжаем скопом на шестой или пятый, и, наверное, в восьмиместку. При таком варианте явно просматривается оперативный интерес администрации: поскольку среди нас троих сук нет, Саша, ходивший под подозрением, уже вторую неделю из «хаты» не отлучался, значит, не стучит, по крайней мере, пока, поэтому наше общество должно расшириться, как минимум, на одного человека.
После восьми вечера за нами пришли. Начался переезд на пятый этаж. Ночные продолы централа обдавали спертой больничной грустью и уютом, тишина и приглушенный свет действовали умиротворяюще, но гнетуще. В окне лестничного марша фабричными огнями величественно мерцала большая «Матроска».
Вопреки нашим прогнозам, новая хата оказалась трехместной. Переселение растянулось минут на сорок. Первым рейсом подняв в хату пару баулов и разобравшись что к чему, я нацелился на облюбованную верхнюю шконку и направился за матрасом. Но мне навстречу наперевес с матрасом уже спешил Золин, решивший сработать на опережение. Пришлось довольствоваться нижней шконкой возле решки, самой блатной, по тюремным понятиям. Телевизор, холодильник поднимали на себе под неусыпными взглядами десяти цириков, цепью растянувшихся между этажами.
Разница между камерами третьего и пятого этажей разительная, как между подвалом и пентхаусом. С непривычки от свежего воздуха постоянно клонит в сон. Как после долгой томительной жажды накидываешься на воду, пытаясь напиться впрок, так, попав с третьего этажа на пятый, пытаешься вдоволь надышаться. Ах, какой здесь сладкий и глубокий сон!..
Сентябрь бежал в приятном однообразии: ударный спорт, чтение, сон.
Френкель бодается с системой: жалобы — суды, суды — жалобы. Каждая десятая жалоба в Басманном — его. К каждому заседанию ночью накануне банкир пишет речь листов на десять—пятнадцать мелкого убористого почерка. При этом Леша находит время на тяжбы с администрацией изолятора, протестуя против обысков с раскинутыми ногами и руками на стене. Постоянные жалобы беспокойного арестанта вертухаи воспринимают крайне мстительно. О спортивном зале мы и помнить забыли, телевизор отключается ровно с отбоем, в большие дворики на прогулку выводят только при отсутствии Френкеля. Озлобленные дежурные прикладывают все усилия, чтобы стравить сидельцев между собой. Однако репрессии вертухаев не задевают моего отлаженного арестантского бытия, а интеллигентное, но назойливое покусывание банкиром цириков вносит хоть какое-то развлечение в однообразное течение жизни.
Френкель — педант и рационализатор до противного. При заказе очередного ларька каждый перечень продуктов он тщательно переписывает вместе с ценами, со всякой исходящей и входящей бумаги обязательно снимает рукописную копию — поэтому каждый день пребывания Френкеля в тюрьме отмечен кипой бумаг. Здравый смысл Алексей доводит до безумия, и так во всем. Леша, например, не может просто съесть овощной салат. Он обязательно разделит свою порцию на три части: первую употребит с растительным маслом, вторую — со сметаной, третью — с майонезом…
Прекрасно понимая, что наша хата по оперскому определению без суки не может обойтись, грешим с Френкелем на Сашу. Кандидатура вполне подходящая, тем более если не мы, то кто же? Исходя из этого, Леша избрал очень интересную политику по отношению к соседу. Он начинает «гнать дуру» раздражающе навязчиво и потрясающе естественно, так что казалось, вот оно — его настоящее «я» — взрослого придурковатого ребенка. Во время еды может по нескольку раз, тупо, но искренне улыбаясь, доставать Сашу вопросом: «А есть такое животное — Ефимус обжиратус?» Может часами насвистывать себе под нос «Ляля-ля, жу-жу-жу, волосатого рожу» или декламировать стихи: «Сегодня праздник у ребят, ликует пионерия, сегодня в гости к нам пришел Лаврентий Палыч Берия…» Все споры, в которые Саша пытается затащить банкира, пресекаются размеренной фразой последнего:
«Как говорит моя мама — на вкус и цвет товарищей нет».
Каждый раз, обнаруживая в собеседнике полудурка, Золин покорно отступает, сосредотачиваясь на картинках, сканвордах и каллиграфических письмах жене. А Френкель, поправляя очки, снова обращается к жалобам, ходатайствам и заявлениям. Но двадцать четвертого сентября Золина из хаты забрали. По его отбытии Леша тут же избавился от умственной инвалидности — удивлять стало некого.
Раз в два дня играем в шахматы. До знакомства с Френкелем я знал только, как ходят фигуры, ну и некоторые правила. С десяток первых партий, сыгранных с банкиром, заканчивались очень быстро и неожиданно, даже с учетом того, что каждый ход Френкель мог обдумывать минут по двадцать. Дальнейшие матчи уже не напоминали поддавки, хотя и заканчивались неизменной победой Френкеля. В среднем наши партии длились по два-три часа с обязательной записью ходов и последующим разбором полетов. Спустя две недели прогресс налицо — на десять партий в среднем приходится одна ничья и две моих победы.
Каждый день ждем замену Золину, но проходит день, другой, третий — шконка оставалась свободной.
Бабье лето отбрасывает сквозь решку бронзовые блики, воздух пьянит приятным бархатным холодком запотевшей стопки. Френкель целыми днями пропадает в судах и на ознакомке. Одиночество умиротворяет, запуская мысли лишь в книги, вырывавшие сознание из тюремных стен. «История Флоренции» Макиавелли, «Критика чистого разума» Канта, «Фауст» Гёте, биография Дзержинского, «Рассказы» Аверченко, «Талейран» Тарле … Читаю много, читаю жадно, наверстывая годы университетского безделья.
И все бы хорошо, если бы не маленькие дворики, в которые нас продолжают водить мстительные цирики из-за мелочного сутяжничества банкира.
Как-то во время прогулки у углу у тормозов я затеял бой с тенью: удары в воздух на резких выдохах. В другом конце загончика разминался Френкель. Через пару минут в шнифте показался глаз и раздался неразборчивый голос продольного. Но громыхала музыка и ничего, кроме нее, не было слышно.
— Чего тебе, старшой? — кивнул я в сторону тормозов, оттуда в ответ снова раздалось неразборчивое мычание.
— Не слышу тебя, — проорал я. — Открой кормушку и скажи.
Глазок закрылся. Продольный подтянул офицера с ключами, который отворил кормушку. В ней появилась голова цирика.
— Не дыши так громко или отойди от двери, — прокричал вертухай, неловко улыбаясь.
— А то даже на продоле слышно.
Ага, значит, именно в этом углу вмонтирован направленный микрофон. Однако тщательное изучение стены и решетки результата не дало. Игра в шпиономанию выглядела увлекательно. Вернувшись в хату, я наглухо запечатал наиболее подходящую под закладку аппаратуры розетку газетными пробками. Расчет был прост: если в розетку вмонтирован микрофон, значит, не сегодня-завтра придут техники. Но пришли не техники, на следующее утро нашу хату просто раскидали.
С Френкелем мы просидели два месяца. Дружно и весело, спокойно и интеллигентно. Пожалуй, ни в ком еще до этого я не встречал столько упорства и, что самое главное, оптимистического отношения к сложившейся ситуации. Ефимыч, наверное — единственный на моей памяти зэка, который сумел превратить арестантскую долю в увлекательную для себя прогулку.
Из хаты меня вывели первого. Недолгая дорога на новый адрес — по тому же этажу метров двадцать лязгнули запоры 507-й, и я зашел в камеру, рассчитанную на восемь человек. Три пустых шконки раздражали взгляд холодной железной клеткой.
— Ваня, ха-ха, здорово! — раздался знакомый голос, в обладателе которого я безрадостно обнаружил Заздравнова. Лицо, слепленное из желваков, с непропорциональными оттопыренными ушами, раздирала хамоватая улыбка. От былой нервно-судорожной изжоги, привитой ему в 601-й, не осталось и следа. Теперь Лешины манеры отдавали хозяйской прытью, безоблачным небом и безлимитным холодильником.
Закинув вещи в хату, я огляделся по сторонам. Первое, что сразу бросалось в глаза, — отсутствие коллективной спайки. Сидельцы были разнородны. В хате стояла атмосфера спящей напряженности. Помимо разбушлаченного Задравнова, в активный разбор прибывших продуктов включился невысокий человечек со стянутым болезнью желтоватым лицом, отражавшим недуг и страдание. Скрюченный, укутанный в слоеный гардероб, он походил на бесплотную тень, без души, судьбы и возраста.
У дальней стенки сидели на шконке и вполголоса беседовали здоровенный кавказец и высокий лысый еврей лет пятидесяти. Посреди хаты возвышался бычара с полусумасшедшей улыбкой и беспокойно снующими глазами, одетый в потрепанную футболку, на которой спереди большими буквами выведено «Россия», сзади — текст нетленного гимна. В быке-патриоте я узнал одного из подсудимых по делу орехово-медведковских. Да и сложно забыть увиденную по телевизору расплывшуюся улыбкой физиономию человека в аквариуме и цепях на фоне чтения жестоких приговоров — Володя Грибков, бывший охранник лидера группировки Олега Пылева. Грибок являлся рекордсменом по долгожительству в 99/1. Он сидел семь с половиной лет. Будучи главным свидетелем обвинения по делу когда-то самой могущественной и беспредельной команды в Москве, за которой только официально доказанные шестьдесят трупов, Грибок сидел нервно. Благодаря его показаниям суд уже выписал несколько пожизненных сроков подельникам, еще парочка путевок на «Остров огненный» ожидала своего часа в ближайшее время. За высокие отношения с органами следствия Грибок получил одиннадцать лет, до выхода по условно-досрочному ему оставался год. Однако перспектива свободы представлялась Володе весьма туманной. С одной стороны, его откровения не могли остаться забытыми бывшими соратниками по оружию, с другой стороны, кровь братвы и воров, сполна пролитая «орехами» и «медведями» в девяностые, требовала жестокого отмщения, неумолимого и неотвратимого. Сегодня этот камень на душе, завтра — на шее. Каково с ним жить? Или скорее доживать с мыслями о том, чья расправа окажется проворней — бывших друзей или бывших врагов. Раскаянье или предательство, подлая месть или справедливое возмездие, что будет — не нам судить, не нам решать, ибо судьба мудрее и строже нас, ее приговор не отменит ни одна кассационная жалоба.
Болезненной, скрюченной тенью оказался Юра Паскаль, проходивший по делу очередных оборотней. В подробности дела он не вдавался, но известно было, что сидел на показаниях и сотрудничал с оперчастью изолятора. Паскаль, некогда профессиональный гонщик, производил впечатление конченого доходяги, хотя ему исполнилось всего лишь тридцать лет. Страшная черепно-мозговая травма в тяжелой аварии стала для Юры фатальной. Голова гнила изнутри, даже есть ему было больно. Он редко вставал со шконки, в основном, чтобы покурить и принять сильно действующие лекарства, единственное, что позволяло уменьшить страдания.
Лысый, на лице которого застыла гримасой вся грусть еврейского племени, назвался Борисом Самуиловичем Шафраем, — ему вменялось посредничество в организации убийства банкира Козлова. За обреченной ухмылкой и тревожным сверлящим взглядом угадывался гибкий ум, деловая хватка, смело тянувшая на 259-ю, и тоска по холеной волюшке.
Кавказец по имени Умар сидел около полугода за разбой. Двадцать девять, родом из Ингушетии. Он заехал в хату за пару дней до меня, но уже успел составить свое мнение о соседях.
— Ты на 51-й? — русский язык давался Умару с трудом, но логика и смысл, заключенные в его словах, всегда отличались прямотой и ясностью.
— На ней, — подобное начало разговора показалось мне оригинальным.
Умар с облегчением вздохнул, глаза потеплели, лицо расплылось лучезарной улыбкой. Далее он вкратце объяснил, что все наши соседи, кроме «Старого», козлы и суки, сдавшие порядочных людей, что есть с ними и убираться в хате западло… К беседе присоединился Шафрай, получивший от Умара погоняло «Старый».
Книг и продуктов здесь не наблюдалось. Грели с воли только Шафрая, у остальных сирот — ни рубля на лицевом счете. Перерывы между громыханием кормушки Грибок и Заздравнов заполняли просмотром телепередач, при этом их лица отсвечивали интеллектом пасущихся коров. Ящик не выключался, реклама вызывала у зрителей не меньший интерес, чем все остальное.
Грибок под два метра ростом, за сотку килограммов костей и мышц, с уродливой залысиной и безумным взглядом напрягал всех непредсказуемостью поведения. Психологический портрет «ореховского братка» рисуется двумя мазками — озлобленным страхом на стыке с чувством обреченности, только не покорной и смиренной, а обреченности загнанного в угол зверя. Это не мешало Грибку любить и жалеть себя, он постоянно ныл и жаловался, ядовито злорадствовал над осужденными подельниками и показушно вымученно юродствовал. Выцветшая в заплатах одежда, драные майки и штопаные носки придавали Грибку нарочитый аскетизм, а расцарапывание ложкой положняковой металлической шленки, из которых никто, кроме Грибка, не ел, нагоняло тоску и безнадегу на всю хату.
В отличие от голодранца Вовы Грибкова вспомнивший ментам всех своих Леша Заздравнов от людей не отставал. Свои былые наряды, в которых Леша приехал с Лефортово, он успел поменять на шмотки и обувь первой линии от Boss, Cavalli, Prada, беспардонно выцыганенные у закошмаренных комерсов. Будучи слишком тупым, чтобы бояться расплаты за свою сучью работу, он тяготился лишь мыслями о предстоящих годах отсидки, что не мешало рисовать сладкие планы на, как казалось Леше, неотвратимую свободу. В ожидании воплощения грез Космонавт выживал на спорте и неуемном кишкоблудстве.
И Космонавт, и Грибок — ценный оперский фонд на «девятке» для организации пресса. Впрочем, этого на тюрьме очень скоро перестаешь бояться. Удивляться тоже перестаешь. Привыкаешь составлять о людях мнение не раньше двух-трех дней совместного бытия. Я решил взять недельку, чтобы понять, где оказался, а там уж как получится…
Рассмотрение кассационной жалобы в Мосгорсуде назначили на 22 октября. Прошло два месяца со дня очередного продления срока моего содержания под стражей. В уведомлении значилось число, место — зал № 319 и время — 10.00. Судя по времени, доставка в суд заменялась видеоконференцией. Меня это не огорчало. Во-первых, не было ни малейшего желания часов восемь просидеть в душном стакане Мосгорсуда, во-вторых, выход на «телевизор» развлекал своей новизной. К тому же свидание с родными сквозь дырку в аквариуме больше кололось, чем его хотелось. Час веселья — неделя похмелья. После таких выездов разбередившаяся тоской по воле душа рубцуется неделями.
Накануне суда, в начале первого ночи, решил пробежаться по тексту касатки. Речь выходила минут на тридцать, иллюзий на освобождение не было, вместо них любопытство и расчет на публичное выступление, которое рассматривал как весьма полезный тренинг по риторике.
Утром проснулся с подъемом. За дубком уже хозяйничали два гражданина бывших союзных республик. Латышский пленный был «жаворонком», вставал обычно в шесть, стараясь выхватить пару часов утренней тишины и уединения. Он с вечера готовил себе завтрак, который представлял десяток маленьких бутербродов, почти канапе, с претензией на кулинарную утонченность и европейскую изысканность. На хлебные кусочки, нарезанные одинаковыми квадратиками, в разных сочетаниях выкладывались сыр, лук, рыба, дольки помидора, и весь этот кубизм непременно венчала майонезная капля. Созерцательный «завтрак аристократа» я бесцеремонно нарушил. Пока латыш созерцал и смаковал вкусовые этюды, я их уничтожал.
Без пятнадцати десять заказали «с документами». В сопровождении двух лейтенантов подняли с пятого этажа на шестой. Далее прошли подкову, за которой начинался тамбур ожидания для адвокатов и служебные кабинеты администрации. После подковы надели наручники. Дверь в тамбур с кнопки открыла ветхая капитанша, пристально зыркнув из-за витрины будки КПП. В углу адвокатского предбанника висел телевизор, по центру стоял автомат с растворимым кофе. Вдоль стен сидели несколько защитников с вымученными лицами. Как пограничный столб, в конце коридора еще один КПП, метивший границу ИЗ-99/1, за которым начиналась общая «Матроска». Здесь за стеклом громоздился толстый прапор с оттопыренной кобурой. Уточнив фамилию, он размагнитил дверь, выпустив нас на просторы «Тишины»: широкая лестница, высокие потолки, непривычная суета. Два пролета вниз, затем длинный продол, справа и слева кабинеты следователей, похожие на лошадиные стойла. Затем снова по лестнице, но только вверх, и, наконец, студия.
Помещение с восьмиместную хату разгорожено решетками на три клетки. Одна из них напичкана аппаратурой: системный блок, факс, 17-дюймовый ЖК-монитор, поверх которого два видеоглазка. В другой клетке, напротив экрана, — стол и стулья. В третьей клетке зэки дожидаются своей минуты славы. Стены студии отделаны приятно радовавшей глаз белой картонно-бетонной плиткой с дырками.
Я сел за стол, монитор включился. Картинка высветила пустующие судейские седалища, адвокатско-прокурорский приступок, за которым с одной стороны сидели мои защитники, с другой — одетый по гражданке прокурор Бухтояров с откляченной челюстью и слабоумной улыбкой.
Через пару минут под «Встать! Суд идет» появились судьи. Кучерявый хмырь и две жирные тетки смотрелись в мантиях несуразно, нелепо. Заседание началось. Адвокаты ринулись в атаку. Я улыбался и старался не отрывать глаз от черного зрачка видеообъектива, понимая, что там, в суде, к экрану прикованы родные взгляды.
Вдруг внешняя дверь в телестудию открылась и за спиной конвойного показался Френкель. Выглаженный костюм, белоснежная сорочка, портфель, камуфляжная улыбка и близорукий прищур из-под очков. Разглядев меня, он приветливо кивнул. Подобная встреча здесь весьма странная, она не вписывается в здешние неписаные правила, которые допускают пересечение обитателей 99/1 лишь в автозаках. Банкира меж тем закрыли в клетке напротив.
Мое выступление заняло минут сорок. Судьи терпеливо слушали, с трудом скрывая свое раздражение дотошностью жалобы. Последнее слово почему-то оказалось за прокурором. Дежурно промычав по долгу службы о моей опасности для общества, Бухтояров просил суд оставить жалобу без удовлетворения. Тройка величественно удалилась в совещательную комнату, микрофон видеоконференции в зале выключили, но оставили картинку, меня же могли видеть и слышать. Вот в кадре показался отец, мама. Они что-то писали мне на бумаге, но прочесть я не мог, не позволяло слабое разрешение видеокамеры.
— Расплывается, — улыбнулся я в объектив. — Мусоров не обманешь. Все продумано.
— Что ж ты так о нас? — неожиданным укором влезли в разговор цирики, скучавшие в аппаратной.
— А кто из вас мусор? — живо отреагировал я, услышав в ответ довольное урчание. Вдруг в поле зрения телевизора появился прокурор.
— Что-то ты пожирнел, Бухтояров. Пора тебе в Лефортово, под нары, вес сгонять, — развить мысль мне не позволило возвращение судей, решение которых и на этот раз не стало сенсацией.
— Как ты? — бросил я на выходе банкиру.
— Нормально, меня двенадцатого на общую «Матроску» перекинули, — бодро ответил он.
Так вот почему наша встреча оказалась возможной. Леша уже не относился к юрисдикции ИЗ-99/1. Я собрался сказать, что сижу с его подельником, но вовремя спохватился, сообразив, что в этом случае сегодня же хату раскидают.
Возвращаясь по раздольным лестничным маршам «Тишины», я увидел девушку. Наверное, звучит дико, но в этих застенках по прошествии почти года увидеть красивую женщину — все равно что завешанную игрушками новогоднюю елку, тебя вмиг охватывает нежный праздничный трепет. Она действительно была хороша. Высокую грудь на узкой, словно пружина, талии раскачивал маятник бедер. Ее лицо не отличалось редкой красотой, да и просто красотой, но вполне гармонировало с молодой, упругой плотью.
Я звонко присвистнул, жадно разглядывая на ходу заветную анатомию. За спиной хохотнул конвой. Но, увы, подследственный не заслужил даже взгляда — надменного ли, чванливого, сочувственного или дразнящего, любопытного или высокомерного…никакого. Для нее — девушки на тюрьме — человек в наручниках не существует.
Логичное завершение сложившейся ситуации — меня заказали с вещами. Опера рванули на опережение, не дожидаясь кровопролития. Сборы я начал с библиотеки, оборудованной на верхней шконке. Пожалуй, это были самые шикарные нары в самой лучшей камере на всей «девятке». В противоположном углу от параши и ворот, возле решеток, без пассажира над головой, плотно занавешенные одеждой и полотенцами.
Собрался быстро, из еды захватил гречки-овсянки и немного фруктов, а много и не было. Наших с Шафраем передач хватало дня на три, в дальнейшем приходилось довольствоваться баландой.
Свою досаду и внутреннее напряжение от моего предстоящего переезда Боря Шафрай скрывал с трудом. Его потряхивало лишь от одной мысли остаться со злыми и голодными суками, готовыми оторваться на нем за меня и Умара. Керосина подбавлял Паскаль, полушепотом приговаривая: «Хана нам, Боря…»
Свои пожитки я перетащил на шестой этаж, составив их возле 607-й. В камере тускло, накурено. За последние полгода я почти отвык от такого смрада, который моментально сдавил виски, обострив тревогу и апатию. За столом сидели двое, кидали кости и курили. Один — нерусский, худой, маленького росточка, походил на сжатую пружину силы и нервов. Другой фигурой напоминал пингвина, со злобно-обиженным выражением лица, с подкожной улыбкой, перетянутой, словно обивка вековой тахты, с уксусно-желчными глазами, отражавшими яд души и гнилость тела. Я затащил баулы в камеру. На мое «здрасьте» лишь кивнули, не отрываясь от игры.
— Помочь? — лениво раздалось откуда-то из глубины.
— Справлюсь, — ответил я, разглядев в тюремном полумраке крепкого парня, одетого в дорогой спортивный костюм и с книжкой в руках: густые черные волосы, интеллигентные, правильные черты лица, осмысленный, радушный взгляд и широкая, скорее дежурная, чем искренняя улыбка. На первый взгляд ему нельзя дать больше тридцати, а военная выправка в комплекте с физиономией школьного учителя вводили в заблуждение относительно его заслуг в трактовке Уголовного кодекса.
Составив багаж и бросив матрас на шконку, я, стал знакомиться с новой компанией.
«Пингвина» звали Паша Гурин, маленького шустрого молдаванина — Олег Гуцу, черноволосого — Алексей Шерстобитов. Кроме них, свое арестантское ярмо тащили здесь рейдер Бадри Шенгелия и таможенник Вадим Николаев.
Бадри всего сорок два года, но возраст для него стал чистой формальностью сопровождающих документов: бледное лицо, отливающее трупной желтизной, еле тлеющие зрачки в едко-фиолетовых окаемках глазниц, дыхание с удушливым хрипом. Замызганный свитер хозяина заводов и пароходов оттягивала здоровенная торба с требухой.
Вадим Николаев похож на удивленного дога: взгляд грустный, недоверчивый, смиренно принимающий клетчатую реальность, но отказывающийся к ней привыкать. Лысый, сутулый, с оттопыренным кадыком, резко похудевший в тюрьме, с добродушно растерянным лицом, он располагал к себе. Николаев — хозяин таможенного терминала — был уличен в контрабанде и после месячной «прожарки» в наркоманских и завшивленных хатах общей «Матроски» уже полгода отдыхал на «девятке».
Молдаванин со своей бандой специализировался на грабеже крутых квартир и особняков. Получить меньше «червонца» он не мечтал, и, особо не тяготясь, коротал время за игрой в кости, разгадыванием нехитрых кроссвордов.
Паша Гурин выглядел пассажиром странным. Вечно сморщенный лоб, злая улыбка и напряженный, скачкообразный, резко-судорожный взгляд. Нервы у Гурина ни к черту. Вместе с нервами Паша жег сигареты. Одну за другой, глубоко, со свистящим шипением затягиваясь.
Он проходил по делу кражи антиквариата из Третьяковки и оказался не первоход: к своим двадцати восьми уже оттянул пятилетку на общем режиме. Странность заключалась в том, что на «девятке» он сидел недавно и перевели его сюда с детскими по здешним меркам статьями на ознакомку с томами дела. Объяснить сию причуду следствия он толком не мог, лишь нагонял блатных понтов и тумана. Как-то Паша упомянул, что на ознакомке его держат в клетке. Какую угрозу следаку мог представлять желеобразный, физически безвредный крадун со своей травоядной статьей также оставалось загадкой.
Меня, уже привыкшего к голодной диете, камера впечатлила количеством еды и литературы. Два холодильника набиты бастурмой, дорогими колбасами, изысканными сырами и вареной бараниной. Все шкафчики ломятся от хлебобулочных и шоколадных деликатесов, пол вдоль стены в беспорядке завален овощами и фруктами. Запасы не успевали съедать. Сыр зеленел, хлеб черствел, фрукты гнили. Чистота и порядок в камере никого не заботили: кругом пыль, грязь и плесень. Даже зеркало на дальняке покрывала жирная пленка. Пол под слоем пыли потерял свой естественный цвет, а дубок (стол. — Примеч. авт.) — алтарь арестантского бытия — был обильно замаран засохшими подтеками, отливавшими серебром табачного пепла.
Две верхних шконки, одна — над грузином, другая над молдаванином, заполонили стопки книг и журналов. Круг интересов сокамерников оказался на редкость разнообразным. Здесь тебе и жирный мужской глянец, и «Вокруг света», «Вопросы истории», «Родина». Рядом чернели потертые корешки казенных исторических романов и монографий, чуть поодаль россыпью пылились свежие «Эксперт», «Деньги», «Профиль»…
Заварили чай, зэки неспешно стали подтягиваться к столу.
— Вань, ты куришь? — первым делом осведомился Алексей.
— Бросил, — ответил я, утрясая в памяти имена новых соседей.
— Здорово! — обрадовался черноволосый. — Теперь нас здесь двое некурящих. Действительно, все остальные курили, курили много и везде. На столе и по шконкам разбросаны самодельные пепельницы.
— А спички у тебя есть? — с надеждой в голосе протараторил молдаванин.
— Вроде оставалось коробков пять. Дефицит?
— Угу, сигарет валом, а спичек нет, — почесал лысину Вадим. — В последний ларек не принесли. Осталось два коробка. Каждая спичка на счету, как патроны на передовой.
— Вань, не давай им, — подмигнул Алексей. — И так дышать нечем, пусть бросают. Замечание Шерстобитова встретили лишь очередными сигаретными всполохами. Неожиданно что-то пикнуло.
«Неужели в хате труба», — пронеслось в голове.
— Это чтобы сахар в крови мерить, — отозвался Бадри на мой недоуменный взгляд. — Диабет. Постоянно инсулин надо колоть.
Тут же прямо за столом он задрал свитер и вкатил в вывалившуюся бочину положенную дозу.
Как ни в чем ни бывало Паша Гурин достал из холодильника полпалки докторской колбасы. Я бы меньше удивился мобильнику, чем вареной колбасе.
— Откуда такая роскошь?
— Мне по диете заходит, — скривил рот Бадри.
— У нас вареной баранины килограмм пять, — похвастался Гурин.
— Неужели в сорок кило укладываешься?
— Еще центнер дополнительно разрешили, — хмыкнул грузин.
Диет на централе несколько. Все они формально утверждаются начальником изолятора по представлению начмеда. Однако единственная диета, которую предписывали по состоянию здоровья, сводилась к получению раз в неделю вареного яйца и ежедневной шленки манки или риса. Диета № 2 разрешала получать в передачах некоторые разносолы — от вареной телятины до жареной картошки с грибами. И, наконец, диета № 3 помимо неограниченного ассортимента дачек допускала неограниченный вес в две, а то и в три нормы. Чтобы получить вторую диету, требовалось совпадение следующих звезд: подорванное здоровье, прекрасные отношения с администрацией и отсутствие противодействия со стороны следствия. Третья диета называлась сучьей, поскольку предписывалась в качестве особого поощрения за сотрудничество с органами. Чтобы ее получить, подробного покаяния явно недостаточно, в лучшем случае надо загрузить подельников, в худшем — подписаться на оговор и лжесвидетельство.
«Значит, это тот самый грузин, насчет которого возмущалась матушка», — догадаться оказалось несложно.
Баранинка выходила с душком предательства и подлости, стоила чьей-то кровушки и волюшки.
— Иван, у тебя есть что почитать? — прервал мои умозаключения Алексей Шерстобитов.
— Полный баул. Архив русской революции, потом…
— Это который в двенадцати томах?
— Да, — удивленно протянул я. Подкованность нового собеседника произвела впечатление. — Еще трехтомник Троцкого «История русской революции», ну, и всякого разного по мелочам.
— Ух ты! — обрадовался Шерстобитов, потирая руки. — Если позволишь, начну с Троцкого.
— Конечно. Так это твоя библиотека? — кивнул я на залежи научно-популярной периодики.
— Моя. К сожалению, книги с воли больше не впускают, а здешнюю литературу всю проштудировал. Единственное, что осталось, — подписные журналы.
— Вань, ты сейчас откуда? — в разговор вмешался Вадим.
— С 507-й.
— Кто там?
— Шафрай, Паскаль, Лисагор, Заздравнов, Грибок…
— Вова Булочник! — перебил Шерстобитов. — И как он?
— Чердак сгнил, а так что с ним станется. Кстати, почему Булочник?
— У него по молодости мать в пекарне работала. Ну, он и бегал по району, всех булками угощал.
— Так ты тоже по орехово-медведковской теме? — Я безуспешно прокручивал в голове мелькавшие в прессе фамилии и лица группировки братьев Пылевых.
— Особнячком.
— Осудили уже?
— Нет еще. Сижу-то год и два. На следующей неделе только предварительные слушания начнутся.
— Что за беда?
— В основном, 105-я и 210-я, остальные — мелочевка.
— На сколько рассчитываешь?
— У меня явка с повинной. По первому суду, думаю, больше десяти не дадут. По второму, — Алексей прищурился и вздохнул, — короче, за все про все, надеюсь в четырнадцать уложиться.
— Постой, так это ты Леша Солдат? — выпалил я, до конца не веря, что передо мной легендарный киллер, началом громкой карьеры которого стало убийство Отари Квантришвили.
— Ну, да. — Алексей как-то неуверенно кивнул и застенчиво улыбнулся.
Однако всю эту неуверенность, застенчивость и улыбчивость смело можно было отнести к пустым созерцательным эпитетам, которые отражали лишь полный контроль над эмоциями — идеальные нервы, но никак не распространялись на характер. Лицо, моторика, манеры были словно обмоткой высоковольтных проводов, подавляющей и скрывающей разряд от взгляда и соприкосновения. Но об этом можно лишь догадываться, примеряя к портрету Солдата отрывочно известные штрихи его боевой биографии. Фальшь? Игра? Пожалуй, легче сфальшивить «Собачий вальс» «Лунной сонатой», чем изображать интеллект, эрудицию и воспитание при отсутствии последних. Да, пожалуй, еще глаза! У Леши исключительно прозрачный взгляд, без лживой щербинки, без взбаламученной мути и сальности. Если глаза и вправду зеркало души, то у Солдата в них отражались чистота и безгрешность младенца…
— Судить будут присяжные? — спросить в тот момент больше ничего не пришло на ум.
— Да, подельники попросили.
— А сам?
— Мне без разницы. Я в полных раскладах, явка с повинной.
— Неужели сам пришел?
— Нет, приняли. За явку гараж с арсеналом сдал. Хотя, по правде сказать, устал я бегать. Живешь, словно за ноги подвешенный. Только в тюрьме нервы на место встали. Поспокойнее как-то здесь. Никуда из нее не денешься и ничего от тебя не зависит. Спи. Читай. Восполняй пробелы образования.
— Грибок так вдохновенно рассказывал, как ты Гусятинского завалил…
— Гришу… Думал разом решить все проблемы, не вышло. — Алексей вздохнул, заливая чай подоспевшим кипятком.
— Как это?
— Гриша Северный — Гусятинский стал во главе ореховских, я подчинялся непосредственно ему.
— А Пылевы?
— Пыли у него в шестерках ходили, группировку возглавили после смерти Гриши. Выбора у меня не было. Наши главшпаны людей и друг друга убивали за грубо сказанное слово, за косой взгляд. Бессмысленная кровавая баня не по мне. Я тогда прямо сказал Грише, что хочу соскочить. Он рассмеялся, сказал, что это невозможно, иначе семью пустят под молотки. Гусятинский в 95-м в Киеве базировался, охрана человек двадцать, как ни крути, желающих его замочить — очередь. Ну, я и вручил тестю семью на сохранение, чтоб увез подальше, а сам в Киев с винтовкой. Снять Гришу можно было только из соседнего дома, под очень неудобным углом, почти вертикально, через стеклопакет. В общем, справился.
— Из чего стрелял?
— Из мелкашки.
— Слушай. — Я вспомнил покушение на отца. Дырка в оконном стекле оставалась памятью о том дне. — А отчего зависит размер пулевого отверстия в стекле?
— От мощности пули. Чем меньше мощность, тем больше дырка. Если отверстие с пятак, значит, пуля шла на излете.
— Квантришвили — тоже из мелкашки?
— Из мелкашки. Двумя выстрелами на излете, расстояние-то приличное.
— Ну, завалил ты Гусятинского, почему не соскочил?
— Соскочишь там. После Гриши группировку подмяли под себя Пыли. Они меня прижали уже и семьей, и Гусятинским. Чертов круг. Хотя Пылевы не переставали подчеркивать, что, мол, Леша, мы с тобой на равных, ты в доле…
— Работа сдельной была? Шерстобитов почесал затылок.
— Зарплата 70 тысяч долларов в месяц. Плюс премиальные за… но обычно не больше оклада.
— Не слабо, да еще в девяностые.
— Но на эти бабки я еще покупал одноразовые машины, оборудование, оружие, платил помощникам.
— На чем сам ездил?
— На «Ниве» — юркая, неприметная, везде пролезет, и сбросить не жалко.
— Сейчас за что будут судить?
— За взрыв в кафе со случайными жертвами, за подрыв автосервиса и покушение на Таранцева.
— Кафешку-то с сервисом зачем?
— Девяносто седьмой год. Заказов нет, а зарплата идет. Вот и пришлось изображать суету, чтобы деньги оправдать. В кафе на Щелковском шоссе хотели измайловских потрепать, дошла информация, что сходка там будет. Заложили под столиком устройство с таймером.
— Ну и?
— Под раздачу гражданские попали. — Алексей прикусил губу. — Одну девчонку убило, другой глаз выбило и официантку посекло.
— А в сервисе?
— Обошлось, просто стенку обрушило.
— Таранцев позже был?
— Ага, два года спустя. Двадцать второго июня девяносто девятого.
— Он-то чем дорогу перешел?
— Фактически через «Русское золото» отмывались деньги группировки. За крышу я вообще молчу. Короче, Таранцев с Генералом — с Олегом Пылевым — слегка разошлись во взглядах. И у Олега развилась мания, что Таранцев собрался его валить. Пыль решил действовать на опережение.
— Идею в «Шакале» подсмотрел? — Я вспомнил голивудский блокбастер, в котором оригинальный замысел покушения воспроизвели в мельчайших деталях. Меня поразило, что подобные виртуозные идеи воплощались и отечественными киллерами.
— Ты про машину? Даже не знаю. По-моему, фильм позже вышел. Ничего сложного. Взяли тонированную четверку, на подголовнике сделали крепление под «калашников», чтобы высоту выставлять. Совместили видеокамеру с прицелом, картинка дистанционно передавалась на миниатюрный монитор. Больше всего возиться пришлось с электронным спуском. Справились. У меня специалист по этим делам от бога. Курок нажимало устройство, сигнал на которое поступал с пульта. Рассчитали оптимальный сектор стрельбы — вход в офис «Русского золота». Подогнали машину, выставили нужный уровень огня.
— Погоди, погоди, Таранцев же короткий, его за охранниками не увидшь.
— Верно, но когда они поднимались по лестнице, голова Таранцева буйком всплывала поверх широких затылков замыкающих секьюрити. Именно в этот момент я и должен был разрядить обойму.
— Что не срослось?
— Поставили тачку, взвели автомат, наблюдение — из другой машины. От монитора пришлось отказаться, не практично. Я взял бинокль, примотал к нему скотчем пульт и, дождавшись появления Таранцева в намеченной точке, нажал на кнопку. Не сработало. А так как в тот момент было слишком многолюдно, я решил разрядить автомат и забрать тачку вечером. Однако «калашников» произвольно сработал через полтора часа: под очередь попал охранник «Русского золота», еще несколько случайных прохожих.
— Всех насмерть?
— Нет, охранника одного, других ранило. Кстати, знаешь, кто тогда у Таранцева начальником охраны служил?
— Кто?
— Золотов.
— Начальник Службы безопасности президента?
— Он самый. Так что у президента сейчас запросто мог быть другой охранник.
— Брось, ты ничего не путаешь.
— Все точно. Тогда Таранцева девятое управление охраняло. Самое любопытное, что эксперты так и не смогли установить, почему произошел сбой. Устройство смонтировали безупречно… Представляешь, привезли меня менты на место покушения, чтобы я показал, как оно было. Только к офису подъехали, вдруг, как ни в чем ни бывало, появляется Таранцев с сопровождением и точно так же поднимается по лестнице. Представляешь? Почти десять лет прошло — ничего не изменилось, подгоняй и расстреливай.
Солдат оказался приятным собеседником, азартным рассказчиком. На тюрьме откровенничать не принято, любопытство не в почете, на лишние вопросы отвечают обычно косыми взглядами, ведь душа как роза — от паразитов спасается шипами. Алексей же с охотой предавался воспоминаниям, с равнодушием патологоанатома, без намека на бахвальство. Его откровенность лишена даже оттенка сожаления, а надгробные плиты, из которых вымощены его девяностые, он не цементировал цинизмом. Между многочисленными надгробиями живым изумрудом сочной кладбищенской травы сверкала семья Солдата. Алексей писал домой каждый день и почти каждый день получал письмо или открытку от жены. У Шерстобитова двое детей: дочь трех лет и сын — шестнадцати. Как-то Леша с гордостью показал домашние фотографии. Больше всего было супруги — красивой, породисто яркой, с открытым, выразительным, но уставшим лицом, что однако лишь подчеркивало ее обворожительность. Показалось, что раньше я ее где-то видел. Но это видение я списал на тюремное дежавю — хронический недуг большинства арестантов.
— Сколько ей лет, — спросил я, любуясь фотографией.
— Тридцать два.
— А тебе?
— Сорок.
— И чем жена занимается?
— Журналистикой.
— Как держится?
— Молодцом. Она умница, — впервые дрогнул нерв в лице Солдата.
— А это что за пейзаж? — резко сменил я тему, ткнув в фотографию с одинокой почерневшей банькой на фоне мачтового сосняка и бирюзовой заводи.
— Незадолго до посадки купил. Не успел построиться.
— Далеко?
— Триста от Москвы, на Волге, — в глазах Алексея блеснула путеводная звезда длинного тернового пути.
Она, дети да банька в разливе — призрачное, жгучее, желанное счастье Леши Солдата.
…Тома уголовного дела — чтиво сокровенное, обычно его стараются оберегать от посторонних глаз, ведь там изнанка биографии, обильно замаранная местами где кровью, где подлостью, где жадностью и прочей человеческой гнилью. Это компромат, гири на ногах, что тащат арестанта в водоворот Уголовного кодекса. Шерстобитов и здесь удивил, спокойно предложив почитать его собрание сочинений.
Десятки имен, погремух, разрозненные обрывочные эпизоды бандитских девяностых не имели к Солдату никакого отношения и требовали предварительного владения материалом.
— Что за непонятные истории и герои у тебя тут мелькают?
— В смысле?
— Ну, например, — я наугад раскрыл первый том. — «Буторин (Ося), Полянский М.А., Полянский Р.А., Усачев, Васильченко — 22 сентября 1998 г. в Москве убийство Мелешкина, покушение на Черкасова, Никитина и др. лиц»?
— Это эпизод «ореховских». Не помню подробностей. Знаю, что валили комерса — Черкасова, остальные под раздачу попали. Полянского, Усачева, Васильченко уже осудили, а Ося со вторым Полянским сейчас в Штатах, сидят. Их в десятом году должны выдать России. Но Ося сюда точно не вернется, скорее, там в тюрьме зарежет соседа и раскрутится еще лет на дцать. Сюда ему никак нельзя.
— Почему?
— Во-первых, ему здесь пожизненное корячится. Во-вторых, на Осе кровь воров, значит, петля.
— Ося — это вообще кто?
— Сергей Буторин — лидер ореховских.
Целых полтома посвящено отечественным и греческим паспортам Солдата на разные имена и гражданства. Вскользь упоминалось офицерское прошлое Шерстобитова, награждение его орденом Мужества.
— Слышь, Алексей, ты и Афган застал?
— В смысле? — насторожился Солдат.
— Орден-то за что дали?
— А, орден, — отстраненно протянул Шерстобитов. — Да, было дело…
Не стал Леша вдаваться в подробности, что высокой государственной награды он удостоен за поимку особо опасного преступника, я об этом вычитал в газете.
Самое оживленное место в камере — стол. Суета возле него не прекращается ни на минуту. Одни едят, другие играют. Устойчивый шахматный тандем составляли Бадри и Паша. Шенгелия не многословен, говорил на тяжком выдохе, с очень сильным грузинским акцентом. На его долю выпала нелегкая роль. С одной стороны, он должен держать привычный ему фасон преступного авторитета, этакого грузинского Аль Капоне города Питера, с другой — мириться с неблаговидной ролью главного свидетеля обвинения — опорой-надеждой милиции и прокуроров в борьбе с «ночным губернатором» Северной столицы Кумариным. Душевный коктейль — омерзительный на вкус и тошнотворный по реакции — оказался противопоказанным Бадри еще и по здоровью. Он горел изнутри, заметая пепельным тленом восковое лицо с жидкой порослью бороды. Поднявшись на черном, он поставил на красное. Сотрудничество с органами за обещанную свободу, за прощение грехов и усиленную пайку — диагноз страшный и неприличный и по понятиям, и по заповедям. И хотя масть не советская власть, может поменяться, Бадри очень не хотелось слезать с блатной педали.
То ли Шенгелия преувеличивал славу своего вклада в борьбу с организованной преступностью, то ли считал, что Следственный комитет при прокуратуре остро нуждается в его, Бадри, заверениях преданности, но он постоянно твердил одно:
— Следователи очэн профессионально работают, — рассуждал грузин, уважительно покачивая головой. — И очэн порядочные люди.
— Менты могут быть порядочными? — растерялся я от впервые услышанных на тюрьме подобных признаний.
— Эти очэн порядочные. Все свои обязательства выполняют. Обэщали статью перебить с особо тяжкой на тяжкую — сдэлали.
— Сидишь-то ты сколько?
— Год и два.
— Так тебя по тяжкой больше года под следствием не могут держать.
— Да-а-а…
— И что ты здесь делаешь?
— Мэня следователи просили на суде по продлению не поднимать этот вопрос, чтоб их не подводить.
— То есть ты сейчас сидишь исключительно по просьбе мусоров? Смущенный формулировкой, Бадри в ответ неуверенно кивнул.
— А на какой срок рассчитываешь? — Меня заинтересовало, как далеко простирается милицейская благодарность.
— Предложили или уйти за отсиженным — туда-сюда полгода или шесть лет условно. Я выбрал первое… Они очэн профессионально работают.
— Откуда у ментов такая щедрость? — сдерживать насмешку удавалось с трудом.
— Они профессионалы…
— И порядочные, — не удержался, съерничал я.
— И порядочные. — Бадри напряженно поводил нижней челюстью и, набравшись воздуху, продолжил: — Меня же Кум закрыл через питерских… милицию. Он же все понятия попутал.
— Говорят, тяжко ему на тюрьме, ранения, одна рука…
— Кумарин — беспредельщик. — Бадри явно шел по тексту, не им написанному. — К нему приходят бизнесмены, сами предлагают пятьдесят процентов за крышу, начинают работать. Кум забирает все, а комерсов теряет.
— Так ты его ломишь в память об убиенных коммерсантах?
— За справедливость! — Грузин распрямил плечи. — Я против Кума и его корешей в погонах еще четверых свидетелей подтянул. В ближайшее время закрывать начнут жирных питерских ментов.
— Слушай, Бадри, когда Кума по ящику показывали, ну, про похищенных детей, которых он вернул, он говорил, что у него близкий — какой-то главный мусор по Питеру. Дружат они, в баню вместе ходят, — вмешался в разговор Николаев.
— Да у Кума там все на подсосе. До лета позакрывают и главных ментов, и главных фээсбэшников. Все за ним потянутся.
Сернистая маска Бадри треснула изъеденной никотином металлокерамикой, изобразив живодерский восторг.
— Это только начало. Ни Кум, ни Дроков из тюрьмы не выйдут. Там труп на трупе, все начнет всплывать. — Бадри облизнулся. — Загрузят их на пэжэ, они еще ореховским позавидуют.
— Когда здоровья нет, кому угодно позавидуешь, — вздохнул Вадим, прикуривая от одной с Бадри спички.
— Кум пробухал все здоровье, — пробурчал грузин. — Рука, раны — фигня все это, пить надо меньше.
Толстые пальцы дрогнули. Сигарета, опалив бороду, нырнула в жирные складки грязно-маслянистого свитера. Потушив пожар, Бадри полез за инсулином.
…Спорта в хате держался только Солдат, изредка ему ассистировал Николаев, похудевший в тюрьме больше чем на двадцать килограмм.
Размявшись, Алексей принимался за причудливые движения конечностями, отдаленно напоминавшие каратистские каты. На поверку каты оказались системой Кадочникова, похожей на заторможенную разухабистую пляску. Вечером, оторвавшись от чтения, Леша приступал к еще одной тренировке. Налив в два пластиковых блюдца воды и вложив их в ладони, Леша с цирковой легкостью синхронно крутил кистями по разнонаправленным осевым корпуса и рук. Фокус заключался в том, что блюдца всегда оставались параллельны полу. Затем шла работа над физикой. Одни группы мышц Солдат загружал за счет противодействия другим. Мышцы-антагонисты использовались как мощные рычаги атлетических станков. Судя по рельефному торсу Солдата, уже осилившего год и четыре крытки, эффективность этой зарядки не вызывала сомнений.
— Это изометрия, — пояснил Шерстобитов. — Очень удобно, полезно, исключено давление на позвоночник и тренироваться можно даже в стакане, для тюрьмы в самый раз.
У Шенгелии очередная передача. Гуцу, на ходу снимая пробу, принимается живо разбирать по холодильникам, тумбочкам и полкам грузинские деликатесы: крольчатину, баранину, телятину, завернутые в домашнюю фольгу и ресторанную обертку.
— У меня в «Крестах», — Бадри усмехнулся в сторону жующего молдаванина, — напротив в хате Шутов сидел. Когда ему передачи заходили, он заставлял сокамерника всего по чуть-чуть хавать. И только через час жрал сам. Боялся — отравят.
Часть вторая
СЕРГЕИЧ
Я сидел на вещах в глухом боксе, соображая о своей дальнейшей судьбе. Изжога от постоянных переездов, непостоянства коллектива, должная, по задумке оперативников, обеспечить неизбежное расшатывание психики, выродилась в «охоту к перемене мест» и пробудила писательский азарт до здешнего политико-экономического эстеблишмента. Хотя калейдоскоп впечатлений по сути напоминал кнопочный невроз переключения телевизионных каналов.
Меня ожидала двенадцатая по счету камера на этом централе, если, конечно, на этом. В соседний стакан тоже кого-то загрузили. Наверное, нам делали сменку. Куда же забросят? Смущало, что шмонали меня на сей раз уж больно тщательно и ретиво, перебирали каждую бумажку, прозванивали детектором даже книги, прощупывали на трусах швы.
— Пошли, — пробормотал продольный, отперев стакан.
В сопровождении пятнистой троицы я перетащил барахло к камере под номером 610. Она следовала за 609-й, где меня в свое время угостили психотропами. Правая стенка десятой упирается в коридорную пустоту, а это значит, что новое пристанище отличается особой изоляцией со всеми вытекающими последствиями. Открыли дверь, я занес первые вещи.
Возле решетки стоял сутулый, залысый зэка среднего роста, с блеклым, настороженным лицом. Ко мне навстречу вышел невысокий, коренастый арестант мощного телосложения. Он встретил меня широкой радушной улыбкой с легкой хитрецой, которую подчеркивали аккуратные смоляные усы. Но первое, что бросалось в глаза и неприятно резало взгляд, — это пустой правый рукав, заправленный в карман шорт.
— Здравствуйте, Владимир Сергеевич. — Я протянул руку, не узнать главного узника «девятки» — «ночного губернатора Санкт-Петербурга» Кумарина было сложно.
Он поздоровался и, не спрашивая, нужна ли помощь в затаскивании вещей, вышел на продол за сумками.
Загрузились. Дверь с лязгом затворилась. Я представился.
— Это по Чубайсу, что ли? — с сомнением в голосе спросил Кумарин, припоминая новостные сюжеты.
— Да.
— А! Здороґво! — Он заключил меня в радостные объятья. — Вот ведь что эта сволочь рыжая творит. Давай, Вано, располагайся. Сейчас чайку, что покушать сообразим…
— Владимир Сергеевич, как удобней обращаться: на «ты» или на «вы»? — уточнил я, забрасывая матрас на дальнюю верхнюю шконку над лысым соседом.
— На «ты», — усмехнулся Кумарин, — хоть ты мне и в сыновья годишься, но здесь мы все ровесники.
Второй сокамерник представился Олегом, на нем были новые брендовые тряпки, ему было за сорок, он сердито улыбался, играя желваками.
Хата хоть и четырехместная, но лишь чуть шире обычного тройника. Вдоль правой стены прижались две пары шконок. Кумарин занял нижние нары, ближние к тормозам и телевизору, нижние следом — Олег. Почему-то отсутствовала штора на дальняке.
— Шторку Вася Бойко забрал, — хмуро пояснил Олег. — Только что, прямо перед тобой уехал. А вчера забрали Лом-Али Гайтукаева, который по Политковской. Значит, кто-то должен еще четвертый заехать.
— Какой Вася хозяйственный, — поморщился я. — Крышку-то от унитаза оставил?
— Она не его, она моя! — горячо откликнулся Олег. — Правда, Володь?
— Кто его знает, — отмахнулся Кумарин.
Я открыл холодильник, чтобы заложить продукты. Морозильник не баловал ни объемом, ни изобилием, особенно по сравнению с жирующей сытостью загашников предыдущей камеры. Агрегат почти новый, но вместо полок почему-то вставлены куски фанеры.
— Странные какие-то у вас полки.