Шамес назвал ее не Йохвед, но полным именем на святом языке — Иохевед, как будто бы он уже призывал ее на торжественную церемонию, на подписание тноим. Но это не произвело впечатления на девицу, и она не сдвинулась с места. Покачивая короткой ногой, которая не доставала до пола, она только злобно пялилась по сторонам, ни слова не говоря в ответ на разговоры о деле. Копл-шамес больше не мог выносить злобного молчания старой девы и заговорил с ней сурово, совсем не так, как обычно говорят с невестами.
Немец окончательно пришел к выводу, что журналист прав. На каждый довод у него был контрдовод; все доказательства сводились к одному.
Я пожимаю плечами:
— Можно подумать, что ты вчера родилась, девица, — напомнил он ей на глазах жениха о ее возрасте. — Не будь дурой и подойди к столу.
– Честно говоря, не знаю.
– Ваше поведение было рассчитано заранее, – продолжал Конуэй. – Это не очень лестно для вас, верно?
Я на самом деле не знаю. Может быть, когда я паковала свою одежду, он был в состоянии шока, потому что ничего не сказал. Просто стоял, скрестив руки на груди, и как-то снисходительно улыбался, будто думал, что скоро я опять начну развешивать вещи по местам. Лишнее доказательство того, насколько плохо он меня знает. За тридцать лет я ни разу не угрожала ему уходом. Ни единого раза.
Вдова по-мужски сурово посмотрела на дочь и покачала головой в знак того, что она согласна с каждым словом Копла-шамеса. Поскольку Йохвед и на это не ответила, продолжая злобно пялиться и молчать, Копл-шамес потерял терпение и начал злиться на нее, как будто он был не шадхен, а родной отец невесты.
Использовать такие фразы было его прерогативой.
– Кто же на такое способен? – покачал головой Доннели. – Невозможно предсказать, как поведет себя человек в той или иной ситуации.
– Тебе лучше обсудить это с отцом. Теперь вы должны выстраивать свои отношения самостоятельно, без моего посредничества.
— Лемел-козел, — назвал он ее именем общинного козла, погибшего во время наводнения, — хватит упрямиться, Слезь с лавки и подойди к столу, тебе говорят!
– Очень даже возможно, – возразил Конуэй. – Представьте себе реку, текущую по долине. Берега обрывистые, вода несется со скоростью десять миль в час. Вы бросаете что-то в воду. Куда поплывет брошенный предмет? Немцы взяли и швырнули с обрыва в реку гауптштурмфюрера Раша. И вода понесла его в заданном направлении. Мне все ясно, кроме двух вещей.
Я действительно выступала в качестве посредника между ними. Они уже много лет не разговаривали друг с другом без крайней необходимости. Иногда я созваниваюсь с дочерью, потом пересказываю наши разговоры Кристеру, и, хотя я вижу, что ему интересно, он почти не задает вопросов. В те редкие случаи, когда Виктория навещает нас, дочь с отцом держатся в рамках вежливости.
На этот раз девица подчинилась. Она встала с лавки, но вместо того, чтобы подойти к столу, быстро заковыляла в сторону клети и разрыдалась на пороге. Сколько мать ни убеждала ее образумиться, говоря, что она упускает последнюю возможность, потому что больше никогда не выпадет ей такого подарка судьбы в ее возрасте и положении, дочь не поддавалась на уговоры.
– Каких? – спросил Раш.
– Посредничество? – фыркает дочь. – Вот, значит, как ты это называешь.
— Мама, а если мне от него худо, — говорила она, плача, — если меня от него тошнит…
Я чувствую, как напрягаюсь всем телом. В ее манере поведения появилось что-то новое, чего я раньше не замечала. От этого уверенность покидает меня еще быстрее.
– Что у вас с собой за послание и кто вам его вручил. Нет, есть еще и третий вопрос. – Он с триумфальным видом обернулся к Доннели: – Кто это сказал, что я должен идти своей дорогой?
Копл-шамес потянул Фишла за рукав, выплюнул окурок папиросы, затем злобно сплюнул на пол.
– Да, ведь можно сказать, что я была вашим посредником, разве не так?
* * *
– Я бы скорее назвала тебя адвокатом.
— Не иначе как девку сглазили, не про кого из еврейских дочерей не будь сказано, по-другому этого не объяснишь, — сказал он вдове.
– Что ты имеешь в виду?
Раш еще какое-то время посопротивлялся. Не так-то просто расставаться с многолетними привычками, всем стилем жизни, даже когда рассудок уже сдался. Рашу очень не хотелось доставать из кармана два конверта. Но в конце концов, уже перед самым рассветом, он дал себя уговорить. Конверты были вскрыты, бумаги тщательно изучены. Первый пакет документов был малопонятен: какие-то цифры, сведения о денежных выплатах, проведенных через немецкий банк. Однако, судя по всему, эти цифры представляли огромную важность. Иначе банковские ведомости не были бы приложены ко второму пакету документов, смысл которого всем присутствующим был очень хорошо понятен. Это была целая пачка листков, сплошь заполненных именами. Очень важная информация, очень опасная. Мозг Раша работал в своем обычном режиме, и именно немец догадался, зачем германской разведке понадобилось сообщать такую информацию врагу.
– Ты знаешь, что я имею в виду. Отец может вести себя как угодно, но это не имеет ровным счетом никакого значения, ты всегда принимаешь его сторону и находишь ему оправдания, которые он сам бы не сформулировал, даже воспользовавшись словарем.
Еще резче по адресу Йохвед выразился шамес, когда за ними закрылась дверь.
Меня пугает эмоциональное возбуждение, сквозящее в ее голосе. Проявления злости всегда вызывали у меня испуг. С понедельника я выработала иммунитет, но против гнева Виктории он, очевидно, оказался бессилен.
– Я ведь не защищаю Кристера, или ты правда так считаешь?
Раш долго крыл Шелленберга самыми последними словами, а ирландцы его успокаивали. Потом они втроем стали думать, как получше распорядиться странным подарком, который преподнесла им судьба.
— Позвали паршивого в миньян, он и зазнался, — заключил Копл в гневе.
– Конечно, защищаешь.
– Ну ты же знаешь его, ему всегда было трудно признавать свои ошибки, он делает, что может.
Час спустя, направляясь в уборную, Конуэй взглянул на телефонный аппарат и вспомнил о своей мере предосторожности – письме, оставленном в «Гранд-отеле» корреспонденту «Таймс». Репортер позвонил в регистратуру и велел уничтожить письмо не вскрывая.
Фишл Майданикер тяжело и степенно ступал за шамесом своими подкованными сапогами и сам признавал свой позор.
Я ловлю себя на мысли, что говорю умоляющим голосом. Виктория с безразличием наблюдает, как я блуждаю, пытаясь выбраться из собственной ловушки. Насколько же глубоко сидит во мне эта привычка. Даже сейчас, когда я перестала отрицать очевидное, потому что сама жизнь заставила меня посмотреть правде в глаза.
Я и Кристер.
Потом он вернулся к Рашу и Доннели. Теперь атмосфера в комнате была совсем иная – напряженная, но деловая. Конуэй подумал, что они втроем похожи на заговорщиков. А он обожал всяческие заговоры.
— Они меня не хотят, — печально бормотал он, — никто меня не хочет…
Тридцать лет.
Внезапно со всей ясностью осознаю, что тот, кто всегда демонстрирует свое недовольство, обладает отвратительной властью.
Когда раввин, лучшие обыватели и их благочестивые супруги потеряли надежду найти суженую для холостого побродяги, молодые долинецкие перелицовщики взяли дело в свои руки и решили сами оженить Фишла Майданикера.
Официант возвращается с водой и вином. Сердце тяжело бьется, пока я наблюдаю, как он накрывает на стол, и вспоминаю все ссоры Виктории с отцом. Все попытки дочери высвободиться из-под его влияния – в то время ни один семейный обед не обходился без их споров. Ее горячему энтузиазму Кристер противопоставлял унизительные замечания. Здесь твои знания, конечно, хромают. В следующий раз почитай побольше и постарайся понять контекст, прежде чем формировать свое мнение. Эта его неуемная потребность в самоутверждении. Он реализовывал ее даже за счет собственной дочери, когда та стала достаточно взрослой, чтобы оказывать ему сопротивление.
И тут еще я в качестве зрителя, с огнетушителем наготове.
Первым эта идея пришла в голову братьям-портным Шимену и Лейви, которых прозвали «колена», и как раз в святой день субботний, когда их товарищи-перелицовщики сидели у них дома и пили холодное пиво, закусывая твердым перченым горохом.
Некоторое время мы сидим молча. Виктория теребит салфетку. Отводит взгляд.
Глава 6
– Я не понимаю, почему ты так долго терпела, почему давно не развелась?
Слова дочери ошеломляют меня. В следующую секунду, к своему изумлению, я начинаю злиться. Виктории всего тридцать и, насколько я знаю, живет она одна. И еще берет на себя смелость упрекать меня. Как мало ей известно о всех подводных течениях жизни в браке, о всех незначительных с виду переменах, которые заметны лишь на расстоянии, о покорности, возникающей, когда так многое угасло, что душе остается только блуждать в потемках, не находя выхода.
У молодых долинецких перелицовщиков уже вошло в обычай собираться по субботам в доме Шимена и Лейви с такой же регулярностью, с какой добрые люди читают по субботам, летом «Поучения отцов»
[50], а зимой — «Благослови, душа моя»
[51]. В их большой мастерской, где в честь субботы швейные машинки были укрыты скатертями, а крестьянские штаны и куртки — простынями, они рассаживались на длинных лавках вокруг накрытого раскройного стола и наслаждались пивом, горохом и компотом из слив, как будто справляли «шолем зохер»
[52].
Когда началась вторая мировая война, у Ирландии не было собственного торгового флота. Ирландцы полагались на британские корабли, доставлявшие на остров импортные товары и вывозившие экспортные. Однако к 1945 году Ирландия обзавелась небольшим, но вполне самодостаточным флотом торговых и грузовых кораблей – приходилось в военное лихолетье обеспечивать нужды острова собственными силами. Могущественный сосед, находившийся по ту сторону Ирландского моря, был занят собственными проблемами.
Дочь не знает, чем я пожертвовала ради нее.
Внезапно меня охватывает непривычная усталость. В моем новом пристанище легко было сосредоточиться на главном. Лента времени сложилась в чуть заметную складку, и я спряталась в ней, в недосягаемости для прошлого и будущего. А Виктория своими словами расправляет ленту и заставляет меня покинуть тайное убежище.
И вот один из кораблей недавно созданного ирландского торгового флота, сухогруз «Леди Грегори» водоизмещением 1500 тонн, прибыл в Готтенбург, чтобы взять в Швеции груз телеграфных столбов. В ирландских болотах деревянные столбы держались недолго, их приходилось менять на новые довольно часто.
Забывшись, пытаюсь взять бокал левой рукой. Она бессильно скользит вдоль ножки, и когда я замечаю свою оплошность, дочь успевает обратить внимание на мой скрюченный средний палец.
– Что у тебя с пальцем?
Вдова Эстер-Годес, мать Шимена и Лейви, была не слишком рада этим субботним сборищам в ее доме.
Я торопливо прячу руку на коленях.
– Ничего, просто руки окоченели немного.
И не только потому, что ее сыновья со своими гостями говорили в святой день о всяких будничных вещах
[53]: о сукне, о швейных машинках, о заказчиках, о ярмарках и базарах, но и потому, что они высмеивали всех добрых и благочестивых жителей Долинца, включая раввина и шойхета, распевали легкомысленные песенки, смеялись, шалили, устраивали всевозможные розыгрыши, шутки и проделки. Хуже того, к ее веселым сыновьям стучались в дом не только молодые подмастерья, но и девушки из семей ремесленников и даже молодухи, мужние жены, чьи мужья были в Америке или служили в солдатах. Считалось, что они ходят к дочерям Эстер-Годес днем в субботу потанцевать. Но Эстер-Годес отлично знала, что на уме у них не столько ее дочери, сколько сыновья. Лузгая семечки и щелкая орехи, гостьи отзывались смехом на каждое слово, сказанное парнями, и распевали вместе с ними любовные песенки. Парни, кроме того, любили встревать во всякие польки-мазурки, которые эти девушки танцевали шерочка с машерочкой, и эти, с позволения сказать, благочестивые жены не сильно противились такому «шатнезу»
[54].
– Дай, я посмотрю. – Виктория кивает в мою сторону.
Она берет меня за руку и слегка сжимает мой палец. Прикрыв глаза, я тайком наслаждаюсь ее прикосновением, всего секунду, пока дочь не видит.
Два дня спустя «Леди Грегори» вновь вышла в открытое море, имея на борту груз бревен, а кроме того, двух пассажиров. Один из них имел при себе настоящий ирландский паспорт, да и выглядел как стопроцентный ирландец. Это был Конуэй, готовившийся в скором времени стать богачом. Второй пассажир слегка прихрамывал. На корабль он проник ночью, скрытно, а бумаги при себе у него были такие, что при первой же проверке и их, и их владельца немедленно арестовали бы. Причем сделала бы это любая из воюющих сторон.
– А я смотрю, ты уже сняла обручальное кольцо.
Лежа после субботнего чолнта
[55] на своей вдовьей постели и усердно читая на «ивре-тайч»
[56] набранные мелким затертыми буквами истории о праотцах и праматерях, чудные притчи и богобоязненные речи рабейну Бехая и других святых людей
[57], вдова Эстер-Годес не могла долго выносить дикие песни парней и легкомысленный смех девиц в соседней комнате. Еще не старая, средних лет, смуглая, черноглазая, пухлая и женственная, она, эта вдова портного Биньомина, была очень набожна и полна страха перед Богом, Его Торой, праведниками и учеными людьми. И она трепетала, слыша, как ее сыновья со своей компанией оскверняют святые заповеди Торы и насмехаются над благочестивыми и богобоязненными людьми. Мать, безумно любящая своих детей-сирот, а особенно — двух своих «кадишей», Шимена и Лейви, ради которых она больше не вышла замуж, хотя овдовела очень молодой, она боялась, чтобы ее сыновья, не дай Бог, не навлекли на себя какого-нибудь несчастья, не обожглись, играя с огнем, то есть высмеивая людей праведных и ученых.
Так называемый побочный симптом. За последние четыре месяца течения моей болезни таких нашлось много.
Вскоре после выхода из порта ирландский сухогруз был остановлен немецким эсминцем. Это произошло на рейде датского порта Фредериксхавен. Лейтенант германского флота поднялся на борт «Леди Грегори» и с любопытством огляделся по сторонам.
— Шимен, Лейви, — взывала она со своей вдовьей постели, — отец, мир праху его, пропадет, не дай Бог, из-за вас в преддверии ада
[58].
– Хочешь забрать его себе?
– Никогда не видел такого флага, – сказал он по-английски капитану. Капитан уже держал наготове большой бокал с ирландским виски. Он угостил немца и сказал:
Когда это не помогало, она переходила к более практическим предостережениям:
– Нет, спасибо.
– Терпеть не могу англичан.
– Его можно переплавить и сделать что-нибудь другое.
— Шимен, Лейви, мне ж перед людьми стыдно… Мне же глаза готовы выцарапать из-за этих распрекрасных суббот, которые вы устраиваете…
– Нет, оно мне не нужно. – Виктория отпускает мою руку. – Ты не хочешь показаться врачу?
Немец просиял, выпил виски, получил в подарок целую бутылку и не стал слишком придирчиво рассматривать груз. Там все равно не было ничего интересного – лишь какие-то сорокафутовые бревна.
Ложь спешит мне на помощь. За неделю я выдумала много объяснений, но решила держаться как можно ближе к правде. Не лгать, а лишь умалчивать.
Но Шимена и Лейви не беспокоило ни то, что люди выцарапают матери глаза, ни то, что их отец пропадет на том свете в преддверии ада.
– Может быть, посмотрим, – отвечаю я.
Через пару дней ирландца остановил военный корабль королевского флота. Английский офицер был не меньше, чем немец, заинтригован невиданным флагом. Он тоже с удовольствием выпил виски и не стал интересоваться телеграфными столбами. Во время обеих проверок гауптштурмфюрера прятали в ящик для якорных цепей. Там было холодно и жестко, но, как и обещал капитан, совершенно безопасно.
На фоне того, что я скрываю, любая ложь покажется незначительной. За последние полгода я посетила многих врачей. Сначала участкового. Потом рентгенолога, ортопедов и неврологов. Я прошла все возможные обследования, раскрывшие тайны моего тела в толстой карточке многочисленными латинскими терминами, в которых можно разобраться, только имея медицинское образование. Все это – чтобы найти причину слабости в левой руке, онемения среднего пальца и левой ноги.
Преданные сыновья, стремящиеся скрасить матери ее вдовство, достать для нее, как говорится, тарелочку с неба, они, однако, ни за что не хотели уступить ей в том, что касалось благочестия и приличного поведения. Радость выплескивалась из них, рвалась наружу из их смуглых красивых молодых тел, из их кудрявых шевелюр, из их черных глаз и молочно-белых зубов. Они ни за что не хотели учить мудрые и строгие слова «Поучений отцов», как того желала их мать, а предпочитали проводить время в компании: пить пиво, петь, смеяться и озорничать. Их гости, перелицовщики, также не желали прекращать веселые сборища по субботам к досаде всех добрых и благочестивых людей в местечке.
– И где ты будешь жить? – Виктория отставляет винный бокал в сторону и делает глоток газированной воды.
И вот, в конце пасмурного февральского дня, «Леди Грегори» прибыла в ирландский порт. Конуэй попрощался с капитаном, сел в автобус и отправился в Дублин, где снял номер в маленьком отеле неподалеку от университета. В порту Конуэй получил карточки на продовольствие, часть из них отдал в регистратуру отеля, сообщив, что проживет в гостинице несколько дней. В девять вечера Конуэй вернулся в порт и подождал, пока на берег спустится Раш, затесавшийся в толпу матросов. Матросов никто не проверял – Раш просто прошел мимо дежурившего у ворот полицейского, свернул за угол, а там его уже ждал Конуэй.
Мои сомнения означают, что свое пристанище я хочу сохранить в тайне. Я должна оставить себе возможность выбора еще ненадолго. Мне не нужна помощь. И сострадание тоже не нужно. Я только хочу привыкнуть к ощущению бренности и поближе познакомиться с неизвестным.
– Пока живу у коллеги с работы.
Пока им очень везло. Конуэй привык к тому, что удача – дама ненадежная, и его немало раздражала уверенность, с которой Раш воспринимал происходящее. Чем больше им везло, тем больше злился Конуэй и тем спокойнее держался Раш. «Леди Грегори» безо всяких проблем выдержала две проверки на море. А ведь главную опасность они представляли для Франца Раша. Вторая задача – проникнуть в Ирландию – тоже была решена без каких-либо затруднений. Теперь предстояло третье испытание – встреча с миссис Монаган, сестрой Доннели. Эта почтенная дама жила в собственном доме неподалеку от гостиницы, где остановился Конуэй. Доннели со злорадством описал свою сестру как старую и сварливую ведьму, вечно окруженную попами и относящуюся с подозрением ко всему, что связано с ее непоседливым братом.
Опускаю глаза, удивляясь, как легко солгать. С какой легкостью ложь пришла мне на помощь. Мир вокруг остался прежним, но я больше уже не принадлежу ему, я вышла за его пределы и никогда не вернусь назад. Вру в глаза собственной дочери, потому что это – лучшее, что я могу сделать. Хотя, как знать, может, ей было бы совершенно все равно.
У предприимчивых перелицовщиков не было ни капли почтения к хозяевам портновских мастерских, поскольку им, этим перелицовщикам, в отличие от портных-надомников, не нужно было приходить к хозяину и ждать, пока тот даст им работу; они сами скупали вещи у крестьян, сами их перешивали и сами продавали на ярмарках и рынках, причем не только в Долинце, но и во всех окрестных местечках, зашибая при этом хорошую деньгу. Из-за этого, а также из-за того, что им приходилось часто разъезжать по дорогам, останавливаясь на постоялых дворах и в шинках, эти мастеровые были довольно-таки распущенными парнями, привычными и к выпивке, и к фаршированным горлышкам и гусятине по будням. Они не слишком-то утруждали себя омовениями рук и благословениями
[59], а иногда, когда на минху и майрев было мало времени, они даже наскоро комкали молитвы. Также, наслушавшись в поездках разных анекдотов, скабрезностей и легкомысленных песенок, перелицовщики привыкли легко относиться к женщинам. Бесшабашнее всех были братья Шимен и Лейви. Хоть и моложе других перелицовщиков, еще неженатые, братья были сами себе хозяева, работали на нескольких швейных машинках, которые их отец-портной оставил им в наследство, и славились как большие ловкачи и рвачи среди продавцов перелицованной одежды на ярмарках и базарах. У братьев были смазливые физиономии и язык без костей, своими шутками и прибаутками они привлекали к своей палатке молодых крестьян, а еще больше — крестьянских девок и молодух, с которыми заигрывали, пока те примеряли кофточки и жакетки. После каждой ярмарки, на которых им везло все больше и больше, они все короче подстригали свои юношеские бородки, так что со временем от этих бородок ничего не осталось, кроме иссиня-черных пятен на щеках.
Разглядывая Викторию, я понимаю, что очень многого не знаю.
Однако на самом деле миссис Монаган оказалась вполне симпатичной старушкой; она обрадовалась друзьям брата, да и вообще ко всем на свете относилась с симпатией. За одним-единственным исключением – старушка лютой ненавистью ненавидела англичан.
– Я думала, ты рассердишься. Или расстроишься.
Даже долинецкий раввин со своей близорукостью заметил, что с бородками «колен» случилось чудо, и прямо в синагоге, на глазах у всех, пожелал узнать, в чем тут секрет.
Узнав, что Раш немец, она ничуть не насторожилась.
– По поводу вашего развода?
— Шимен и Лейви, я задам вам вопрос, — протяжно задал раввин свой вопрос на мотив «Что отличает»
[60], — что ж это у других людей борода на лице растет наружу, а у вас она растет наоборот: снаружи внутрь?..
– Надеюсь, что вы сумеете насолить англичанам, – лишь сказала она.
– Да.
– Почему, скажи на милость?
Конуэй уверил ее, что именно в этом и состоит их задача.
В том же духе раввину приходилось иметь с ними дело и по будням, когда они являлись с утра в синагогу на йорцайт. Дело было в том, что братья купили где-то в большом городе необыкновенно маленькие тфилн, крохотные, блестящие, с узенькими, как ленточки, ремешками. Долинецкий раввин с великим удивлением смотрел на эти маленькие тфилн, подобных которым он в жизни не видел. Он никак не мог взять в толк, как в этих крошечных тфилн помещаются написанные на пергаменте стихи Торы. Насколько мелкими были тфилн братьев, настолько же пышными были их шевелюры, такие лохматые и кудрявые, что малюсенькие «шел рош» просто терялись в них, проваливаясь как Корей сквозь землю
[61]. И долинецкий раввин велел парням либо купить тфилн побольше, либо состричь дикие лохмы или лучше пусть вообще тфилн не накладывают.
Я пожимаю плечами и принимаю неопределенное выражение лица.
– Дай вам Бог удачи, – страстно сказала пожилая леди.
Конуэй подумал, что с таким же пылом она, должно быть, молится в церкви.
– Ты всегда боялась изменений.
Хотя Эстер-Годес, вдова портного, по субботам не стояла в первом ряду в вайбер-шул, а в будние дни вообще не ходила молиться, так как была слишком занята горшками на кухне, она все равно узнала о том, что потребовал раввин от ее сыновей. Люди передали ей каждое его слово, и она чуть было не умерла от стыда.
– Так мы можем пожить у вас? – спросил он.
Очевидно, мои слова удивили ее.
– Конечно. Половина дома все равно принадлежит брату, так что я при всем желании не могла бы вам помешать.
– Разве? И в чем это выражалось?
— Шимен, Лейви, я, не дай Бог, жизни лишусь из-за вас, — сокрушалась она, — сыночки, одумайтесь…
Раш поселился в комнате на втором этаже в задней части дома. Ему предстояло по большей части находиться меж четырех стен, но зато при такой жизни он мог не опасаться чужих глаз.
– Ты не помнишь – в детстве? Мы не могли ни одну вещь дома передвинуть. Все должно стоять на своих местах, как всегда. На Рождество все гномики и подсвечники расставлялись в строго определенном порядке, а если мы меняли что-нибудь из обстановки, старая мебель некоторое время хранилась в кладовке, чтобы ты могла привыкнуть. Не помнишь?
– Буду считать себя военнопленным, – объявил Раш.
– Мама, мне тридцать лет. С тех пор, между прочим, много воды утекло.
Убедившись, что напарник находится в безопасности, Конуэй приступил к подготовке. Он направился в публичную библиотеку, долго рылся в справочниках и телефонных книгах. Потом выехал в Белфаст. Оставшиеся у него из стокгольмского периода жизни документы подтверждали, что их предъявитель является специальным корреспондентом аргентинской газеты «Ла Пренса». Этого удостоверения оказалось достаточно, чтобы Конуэй без помех пересек британскую границу. Прибыв в Белфаст, он первым делом выяснил, когда отправляется ближайший пароход в Англию. Вечером он был уже в хэйсхэмском порту, а на рассвете следующего дня выехал по железной дороге в Манчестер. Там репортер посетил редакцию газеты «Дейли диспэтч», уселся в справочном зале и долго изучал два толстых досье газетных вырезок.
– Да, конечно, но ты всегда была… – я умолкаю, внезапно удивившись, отчего я настаиваю на своем. Почему мне так важно услышать от дочери подтверждение собственных слов. Если все это не ради нее, как мне еще оправдаться?
Однако Шимен и Лейви не желали одумываться и делали все, чтобы подразнить раввина и долинецких обывателей. Они распевали на своих субботних сборищах насмешливые песенки о раввине и его полуслепых глазах, высмеивали хазана, шойхета и шамеса, обо всех сплетничали, всем кости перемывали, во все общинные дела вмешивались и по любому поводу высказывались. На одном из таких субботних сборищ, когда солнце было особенно жарким, а пиво особенно холодным, им пришло в голову, что перелицовщики всей оравой должны взять судьбу старого холостяка Фишла Майданикера в свои руки и свести его с невестой на смотринах.
Подготовка была окончена.
Дочь откидывается на спинку стула, и у меня возникает ощущение, что она раздумывает в нерешительности. Виктория отпивает немного воды и продолжает сидеть, разглядывая бокал. Я вижу, что она хочет высказаться, но выжидает. Мне опять становится страшно. У дочери есть мужество, которого мне никогда не хватало, она не боится принимать вызовы, о которых я не смела и мечтать. Виктория принадлежит к другому поколению – поколению тех, кто умеет за себя постоять. Но бывает, что озвученная ею правда причиняет боль. Оттого и страх – на этой неделе я уже свое получила. Латинское название еще не успела запомнить. Да это и неважно, я все равно не собираюсь никому рассказывать. До тех пор, пока смогу скрывать.
* * *
Диагноз мне поставили в понедельник. Я неизлечимо больна. Нервные клетки моего головного и спинного мозга разрушаются, вызывая мышечную атрофию.
Как всегда, Пелте Козлу поручили организовать сватовство и отвести рыжебородого жениха на смотрины к невесте.
Кейт Ульятт был председателем правления и исполнительным директором компании «Братья Ульятт». Этот господин отлично зарекомендовал себя в военные годы – не в том смысле, что храбро дрался на фронте (он на фронте вообще не был), а в смысле извлечения прекрасных прибылей. До 39-го года Ульятт был человеком состоятельным, пять с лишним лет спустя, произведя целые горы защитной ткани цвета хаки, а также парадного сукна голубого цвета, Ульятт превратился, по его собственному выражению, в «не то чтобы большого богача, но в чертовски обеспеченного человека».
Со временем меня ждет паралич дыхательных путей. Если верить статистике, жить мне осталось около двенадцати месяцев.
Ульятту было ясно, что война скоро кончится, хоть он и не мог с точностью назвать, сколько именно дней она продлится. Однако бизнесмен ждал мира без опаски. Он разбогател на том, что одел миллионы мужчин в военную форму; теперь же его компания отлично подготовилась к тому, чтобы переодеть всю эту массу обратно в штатское. Согласно приказу командования, каждый демобилизованный солдат должен был получить полный комплект одежды, включая носки и шляпу. Это известие привело в восторг всех текстильных фабрикантов. Ульятт рассчитывал, когда военные страсти утихнут, купить себе не просто маленький автомобиль «бентли», но заказать штучное авто фирмы «Мюллинер».
– Я начала ходить к психотерапевту, – говорит дочь.
– Кто это там еще, Сьюзен? – раздраженно спросил Ульятт у секретарши, когда зазвенел телефон. – Я занят.
– Это из военного министерства, сэр.
Пелте Козел не был шадхеном. Он был всего-навсего портным, и даже не перелицовщиком, а обычным ремесленником, который шьет одежду для евреев. Но он водился с ватагой перелицовщиков и не пропускал ни одного субботнего сборища в доме Шимена и Лейви. Старше всех собравшихся, с изрядной бородой, женатый, отец многочисленного семейства, мал мала меньше, и к тому же отчаянный бедняк, бедней не бывает, он, однако, любил компанию молодых, ушлых и веселых перелицовщиков, любил смеяться и озорничать с ними, ходить с ними в шинок и там лакомиться гусиными пупками по будням и отдавал последние гроши на их цеховые пирушки. Также и в синагоге он стоял не среди прочих ремесленников, а рядом с перелицовщиками, которые годились ему в сыновья. С ними он болтал во время молитвы, с ними связывал евреям цицес на их талесах, ставил подножки тем, кто выходил читать шмоне-эсре, насыпал детям в ноздри нюхательный табак и рассказывал хедерным мальчикам о том, что происходит между мужчиной и женщиной. Копл-шамес стыдил его за это, никогда не вызывал к Торе, кроме как на Симхас-Тойре, да и то с подростками. А Пелте Козлу только того и надо было: он, сияя от радости, вытворял вместе с мальчишками, укрывшись талесом, всякие глупости. Из-за такого поведения обыватели у него почти ничего не заказывали, хотя о нем говорили, что руки у него золотые. Нередко на него находила дурь, тогда он останавливал швейную машинку посреди работы и, никому ни слова не сказав, бросал на неделю жену и детей.
Я слышу, но думаю только о моей тайне. Из-за нее мы находимся в разных мирах и говорим на разных языках. Виктория не знает, что время гонит меня к своему концу, туда, где я буду ни для кого не досягаема. Она не знает, что слова надо подбирать с осторожностью.
– Тогда придется ответить, – добродушно улыбнулся Ульятт, решив, что грядут новые военные заказы. Из министерства обычно звонили, когда дело пахло срочными поставками и хорошим наваром.
– Алло, – сказал Ульятт.
– Я осознала, что мне надо разобраться в самой себе, – продолжает дочь. Она бросает на меня взгляд, которого мне хотелось бы избежать. Потом опускает глаза и начинает водить пальцами по стакану с водой. – Все началось с того, что я прочитала несколько книг о самопомощи. О самоощущении, моделях поведения и тому подобном. И вот тогда я поняла, что мне необходима терапия.
– Мистер Ульятт? – спросил мужской голос.
Зелда, жена Пелте, вечно кормящая, вечно на сносях, ужасно неряшливая и дико крикливая, распекала мужа, тащила к раввину, крича на весь рынок, что он разбойник, выкрест и убийца жены и детей. Но Пелте спокойно выслушивал все ее оскорбления, равно как и все порицания и упреки обывателей, их жен и даже самого раввина. Если уж он пускался во все тяжкие, то никакие упреки и порицания не могли вернуть его от разгула к ножницам и утюгу. Он знал, что его презирают, считают пропащим, но ему было плевать. Точно так же ему было плевать на то, что Эстер-Годес, вдова портного, гонит его по субботам из своего дома, грозясь наподдать веником или облить из помойного ведра. Если Эстер-Годес еще могла простить молодых загулявших перелицовщиков, то Пелте Козла, нищего отца семейства, она простить не могла.
– Слушаю.
Я не хочу ее слушать, но послушно сижу и жду продолжения.
– Это мистер Кейт Ульятт?
– Взять, например, отношения. То есть, я хочу сказать, любовные отношения.
— Ступайте к своей Зелде, безмозглый вы человек, — наступала на него Эстер-Годес. — Она мне устроит черную субботу из-за вас и будет права.
– Так точно.
Сидящая рядом с нами компания встает из-за стола и уходит, и мне внезапно хочется последовать за ними.
– Кто-нибудь может подслушать наш разговор?
Пелте не отвечал ни слова и увивался вокруг Шимена и Лейви, как шамес вокруг раввина. Он из благодарности за то, что братья принимают его (не ровню ни по возрасту, ни по положению) в свою компанию, старался им всячески услужить: бегал в трактир за пивом, подавал на стол, носил любовные записочки тем девушкам, которых эти парни любили, и мелом писал стыдные слова на дверях и ставнях тех девушек, на которых у парней был зуб. Шимен и Лейви были с Пелте не разлей вода, поверяли ему все свои тайны. Потому-то они и поручили Пелте оженить скупщика щетины Фишла Майданикера.
– Я не знаю, как объяснить, но у меня никогда не получается их выстроить. Мне стало совершенно очевидно, когда я прочитала эти книги. Я хочу сказать, с оглядкой на тебя и отца. – Она опять опускает глаза.
– Что ты хочешь сказать?
Назавтра Пелте даже не подошел к швейной машинке, хотя ему нужно было закончить заказ, и чуть свет направился в пекарню Йойносона, где побродяга Фишл обычно ночевал в углу на мешках. Усевшись рядом с ним на набитом щетиной мешке, Пелте принялся с жаром рассказывать ему о счастливой партии, которая у него есть для Фишла.
– Нет, – удивился Ульятт. – Не думаю. А что?
– Ну, я имею в виду ваши отношения. Не лучший пример перед глазами.
Моя граница нарушена. Я чувствую, как гнев, который сдерживался на протяжении пятидесяти пяти лет, вырывается наружу и, не в силах совладать с порывом, извергаю слова.
– Как насчет секретарши?
– Вот как! Значит, теперь я услышу, какой плохой матерью я была? Ты об этом? Как паршивое детство испортило тебе всю жизнь? Так вот я тебе скажу, Виктория, – ты и понятия не имеешь о том, что такое паршивое детство.
Фишл Майданикер, выслушав Пелте, не поверил своим большим красным ушам. Пелте, не давая перебить себя, гладко, складно и благочестиво перечислил все достоинства невесты, о которой шла речь. Она, эта девушка, — сирота, круглая сирота без отца-матери и его, Пелте, ближайшая родственница. К тому же она из деревни, чистая и набожная душа, не то что городские девицы, гордячки и зазнайки; эта будет ему, Фишлу, предана, верна, будет почитать его, как царя. Фишл снова не поверил своим ушам и хотел было возразить: дескать, такая девушка наверняка даже не захочет, как и другие, смотреть на него. Но Пелте снова не дал ему слова вставить и успокоил тем, что он уже все-все рассказал ей, той девице то есть, о Фишле, о его щетинной торговле, о его возрасте, но она, эта его родственница, согласна, и она сделает все, что он, Пелте, ее родственник и заступник, ей велит. Впрочем, он, Фишл, не обязан верить ему на слово, а может увидеть ее, эту девицу, собственными глазами, а не покупать кота в мешке. Он, Пелте, заглянет к ней в деревню, в Ярлицы, где она в прислугах у тамошнего арендатора, привезет ее на субботу в Долинец, а субботним вечером, после гавдолы, он сведет ее с ним, с Фишлом, и устроит смотрины. Если они понравятся друг другу, то и говорить больше не о чем, мигом соберется миньян, портные с его, Пелте, стороны, и останется только разбить тарелку. Ну а если она, невеста то есть, ему, Фишлу, не приглянется, он, Пелте, не будет ни на чем настаивать, и делу конец. Он, Фишл, останется при своем, а она, круглая сирота то есть, вернется в Ярлицы к арендатору, у которого она в услужении.
– Да в чем дело? – возмутился Ульятт.
Я слышу собственные слова, но эхом во мне отзывается другой голос, и я прихожу в ужас оттого, что эти слова могли слететь с моего языка. Как слова, которые я обещала никогда, никогда в жизни не говорить своему ребенку, отразились эхом через поколения. Вижу изумление и страх на лице Виктории. Первый раз в жизни я подняла голос. Выложила все, что чувствую, предварительно не обдумав последствия.
– На вашем месте я бы убедился, что нас никто не слышит, – сказал голос. – Дело исключительной важности.
Как ни косноязычен был Фишл Майданикер, он больше не мог сдерживаться и разразился диким смехом сквозь свое волосяное забрало. Мысль о том, что он, Фишл, скупщик щетины, не захочет девушку, которая хочет его, была чересчур смешной, чтобы не рассмеяться.
Это право всегда принадлежало другим.
– Тогда подождите.
— Хи, хи, хи, Пелте, ты смеешься надо мной? — еле выговорил он.
– Ладно, – говорит дочь, забирая свою сумочку. Прежде чем подняться, она достает из бумажника и кладет на стол купюру в сто крон. Я не в состоянии вымолвить ни слова. Ее мгновенная капитуляция перед внезапным проявлением моей злости ввела меня в ступор. Мой новый взгляд на жизнь позволяет сразу заметить, что дочь унаследовала мой страх. Страх лишиться той крошечной доли любви, на которую еще можно надеяться.
Ульятт положил трубку, вышел в предбанник, к секретарше, и отправил ее за сигаретами, после чего вернулся в кабинет и запер за собой дверь.
Повернувшись к выходу, вижу, что Виктория уже ушла. Я осталась одна в помещении, где полно людей. Слышу гул пятничного вечера и беззаботную, ничего не значащую болтовню. Они по-прежнему живут в мире, где по наивности говорят: «если я умру», – а я хочу встать и закричать: «Правильно говорить “когда”! Когда я умру! Я отличаюсь от вас тем, что вижу, как исчезают дни».
Пелте положил руку на сердце и поклялся здоровьем Зелды, своей жены, в том, что и не думал смеяться. Пусть его Зелда года не проживет, пусть она свернет себе шею, пусть у нее язык отсохнет, если он не говорит чистейшую правду. Главное, чтобы он, Фишл, никому ни слова не сказал об этом его, Пелте, сватовстве, даже не пикнул, потому как Долинец — город дурных людей, завистников, которые, конечно, наговорят о нем, Фишле, всякой всячины сироте, посмеются над ним, так что девушка еще пожалеет о своем решении. Фишл стер с руки щетину, чтобы очистить ее от всего трефного, и подал ее Пелте в знак того, что будет держать язык за зубами. Пелте похлопал его по плечу.
На это понадобилась примерно минута, и все это время Ульятт тщетно ломал себе голову над тем, к чему министерству понадобилась такая секретность.
— Положись на меня, брат Фишл, — произнес он по-родственному. — Ты простой человек и должен держаться нас, портных. А если будешь полагаться на книжных червей, до седой бороды холостяком останешься. Ну, в добрый час…
– Все в порядке, – сказал он. – Так в чем дело?
Положив еще сто крон на стол, поднимаюсь с места, чтобы идти домой. Мерзну в своем нелепом весеннем пальто. Выбираю длинную дорогу, хотя времени в обрез. Дело не в скорости шагов. Я тороплюсь расставить все по местам.
– Значит, нас никто не слышит?
Разобраться, чтобы иметь силы покинуть.
– Нет.
В узких переулках меня внезапно настигает паника. Я осознаю степень своей сосредоточенности – чтобы не поддаться панике, требуется вся моя сила воли. Встреча с Викторией нарушила мой хрупкий баланс. Нет теперь ни отговорок, ни смягчающих обстоятельств. Мне сразу становится ясно, как мелочна была моя неспособность жить и сколько возможностей я упустила. Все эти бесполезные разговоры, в которых главное всегда обходилось молчанием. Все потерянное время и все, чем я пренебрегла.
Никогда в жизни Фишл еще не чувствовал такого беспокойства в своей широкой груди, как в течение долгих — с воскресенья до наступления субботы — дней той летней недели. У каждой речки, какая встречалась ему на пути, пока он, скупая щетину, бродил по деревням, Фишл останавливался, смотрел на свое отражение в прозрачной воде и омывал в ней руки. В пятницу он вернулся в Долинец раньше обычного и долго парился в бане на самом высоком полке, чтобы изгнать из своего тела всякую грязь, пыль, нечистоту, любые трефные запахи. Он даже попросил соседа, чтобы тот его как следует, без всякой жалости, отхлестал веником. Пока Фишл изо всех сил потел в парной, его одежда от рубахи до талескотна и портянок висела вокруг котла, чтобы хорошенько прожариться и пропариться. Он также со всем тщанием расчесал пальцами свою густую бороду, вычистил ее и расправил. После всего этого Фишл сиял, как начищенная медь. По дороге из бани в пекарню Йойносона Фишл зашел в лавку, где продавали керосин и деготь, и купил целую кварту ворвани, которой тут же смазал свои залатанные сапоги от ушек на голенищах до подковок на каблуках так, что они заблестели аж до синевы. Жирными руками он протер иссохший ремень, которым были опоясаны его бедра. Подновить свою капоту, в отличие от сапог, Фишл не мог, но он выколотил ее палкой, подняв тучи пыли, и очистил даже от малейших признаков щетины. После этого он вдел в толстую иглу суровую нитку и наново зашил проймы рукавов, которые имели обыкновение то и дело расползаться. Еще он закрепил болтавшиеся пуговицы, пуговицы всех цветов и размеров. На молитве в бесмедреше и за субботним столом у своих гостеприимцев он вел себя еще тише, чем обычно, чтобы не расстаться с тайной, которая распирала его чем дальше, тем больше, так что он чуть не лопался.
– Тогда выслушайте меня, и слушайте внимательно. В Германии существует некий список, в который внесено ваше имя. Если этот список попадет в руки союзников, вы окажетесь под угрозой. Я позвоню снова. Меня зовут майор Миллз.
Я тороплюсь, насколько мне позволяет ненадежная левая нога, поворачиваю направо в переулок Йорана Хельсинге и уже на подходе к подъезду спотыкаюсь о булыжник и прислоняюсь к стене, чтобы не упасть.
Когда Пелте Козел подошел к нему сразу после гавдолы и таинственно, без слов, одним лишь знаком показал Фишлу, чтобы тот шел за ним на смотрины, сердце Фишла чуть не выскочило из груди от счастья и волнения. Тяжелыми шагами он пошел за Пелте, громко стуча подковками по булыжной мостовой долинецких улиц и переулков. Вдруг он остановился и взял Пелте за рукав, потому что Пелте повел его не к себе, как он, Фишл, ожидал, а в дальний конец рыночной площади, где в основном жили перелицовщики. Но Пелте тихо сказал ему, что он решил не устраивать смотрины у себя, потому что его Зелда, эта стерва, еще, чего доброго, вмешается со своей луженой глоткой и все испортит. Кроме того, его дом набит детьми и не подходит для торжества, нет в нем покоя. Поэтому он привел свою родственницу к вдове Биньомина, у которой большой дом: там жених и невеста смогут поговорить честь по чести и обо всем столковаться.
Задерживаюсь на мгновение, сначала – чтобы восстановить дыхание, а потом, успокоившись, стою просто так.
Щелчок – и разговор закончился.
— Понимаешь, о чем я тебе говорю, Фишл? — тихо спросил Пелте.
* * *
Прислушиваюсь к шуму пятничного вечера. Дрожу на морозном воздухе. Он пахнет чадом, который доносится, наверное, из близлежащего ресторана, где повар готовит еду для нетерпеливых гостей. Или, может быть, это семья хлопочет над пятничным ужином где-то там, за светящимися окнами. В конце переулка идет какая-то компания. Звук голосов то нарастает, то смолкает. Шаги затихают. Никто из них не знает, что их ждет. Может быть, для кого-то этот вечер изменит всю жизнь, а для других пройдет незамеченным.
— Ну да… — пробубнил Фишл и последовал за своим проводником, весь в напряжении от того, что должно произойти.
Когда несколько минут спустя вернулась секретарша Ульятта, она увидела, что ее босс сидит за столом неподвижно, закрыв лицо руками.
Подняв глаза туда, где между домами темнеет кусочек неба, я вижу горстку звезд. Вот если бы у меня осталась моя детская вера в сверхъестественное. Помню, как меня зачаровывали россыпи звезд на небе и мысли о бесконечности космоса. С тех пор прошло много лет, и вот я долго стою и думаю, какие вопросы еще имеет смысл задать. И не могу придумать ни одного, который казался бы мне значимым.
Его напряжение и волнение возросли еще больше, когда он переступил порог вдовьего дома и увидел прибранную комнату, накрытый стол, уставленный свечами в бронзовых подсвечниках, бутылками водки и тарелками с нарезанной селедкой и яичными коржиками. Все в комнате пахло праздником. Такими же праздничными были люди, которые собрались за столом, сплошь перелицовщики. Овечьи глазки Фишла наполнились удивлением. Пелте, как это принято на смотринах, взял Фишла за руку и с силой втащил в комнату.
Она положила сигареты и сдачу на стол и сказала:
Оставив звездное небо на произвол судьбы, нажимаю код подъезда.
— Не стесняйся, Фишл, тут все свои, — сказал он ему, — все наши. Скажи «доброй недели»
[62].
– Пожалуйста, сэр.
Довольно скоро я завершу свой путь и, может быть, там, на финише, наконец узнаю, зачем все это было.
Ульятт ничего не ответил, что само по себе уже было странно – обычно директор соблюдал все правила вежливости.
Фишл сказал «доброй недели» и как виновник торжества был усажен за стол. Ему подсунули подряд несколько стаканов и буквально влили их в него, отчего он сразу же почувствовал себя бодрым и немного пьяным. Сразу же после этого Пелте вышел в ту комнату, в которой кровать вдовы стояла рядом с кроватью ее покойного мужа, и за руку вывел оттуда свою родственницу, круглую сироту из Ярлицев.
– С вами все в порядке? – встревожилась секретарша.
— Пойдем, Добе-Лея, — отечески сказал он девушке, закутанной в два платка, один на плечах, другой на голове. — Не стесняйся, Добе-Лея, тут все свои, то есть из деревни Майданик… Ты слышала о такой деревне, Добе-Лея?
Андреас
– А? – Он взглянул на нее; взгляд у него был какой-то странный. – Ах да. Со мной все в порядке. Просто задумался.
Мысли сводят меня с ума.
— Нет, дядя Пелте, — пропищала сирота, прикрывая руками нос и черные глаза, единственное, что можно было разглядеть, до того она была укутана.
Я пережевываю вновь и вновь все «если бы», восстанавливаю хронологию событий с начала до конца и в обратном порядке, и все равно не нахожу ответа, который бы меня удовлетворил.
«Задумался» – это слово не совсем точно передавало состояние хаоса и паники, охватившее все существо предпринимателя. На столе перед ним лежал белый лист бумаги, Ульятт бессмысленно смотрел на него, но, разумеется, никакого ответа прочесть там не мог. Шли минуты. Ульятт понемногу стал понимать, что дела его плохи – смысл послания был абсолютно ясен. Речь явно не шла о том, что у немцев существует какой-то список английских текстильных компаний. Вряд ли они также ведут учет членства в масонской ложе, хоть и относятся к масонам крайне отрицательно. Нет, в Германии мог существовать только один список, представляющий опасность для Кейта Ульятта. Все дело в проклятой Бертрам-роуд, подумал он. Почему меня угораздило родиться именно на этой улице!
Пелте успокоил ее, сказав, что это не страшно, что она не слышала о такой деревне, и, усадив ее на табуретку в дальнем углу, самом дальнем от мужского стола, повел с ней разговор о деле.
Я пытаюсь найти ключевой момент, положивший всему начало. В точности определить, когда был дан старт случившемуся. Отматываю время назад, но от каждого события в разные стороны идут новые ответвления, каждому эпизоду предшествует тысяча случайностей, которые обусловлены стечением тысячи других обстоятельств, возникших ранее.
Впрочем, начиналось все не с Бертрам-роуд. Первый контакт выглядел совершенно невинно. Однажды в компанию «Братья Ульятт» позвонил торговый агент из Гамбурга и попросил отослать в Германию образцы замши и качественной шерсти черного цвета. Дело происходило в начале тридцать седьмого года.
— Как видишь, Добе-Лея, — мягко начал увещевать ее Пелте, — он не очень-то богат. Он торгует свиной щетиной, да, торгует. Он, конечно, уже не мальчик. Но он еще молодой человек, богатырь, тьфу-тьфу, и он будет тебе и отцом, и матерью, и мужем, и всем сразу. Ну, что скажешь, Добе-Лея?
Образцы, естественно, были отосланы, потом поступил заказ, который, в свою очередь, был благополучно выполнен. Все прошло наилучшим образом. Компания получила от гамбургского партнера вежливое письмо с изъявлением благодарности. Ульятт ответил, что с удовольствием поставит в Германию новые партии товара, причем выполнит заказ в кратчайшие сроки, ткань будет наилучшего качества, а цены – самые умеренные. После этого из Германии поступили новые заказы.
Может быть, это произошло, когда я согласился нарисовать проект отеля? Какие совпадения и случайные встречи привели к тому, что выбрали именно меня? И что вообще подвигло их на строительство этого отеля? Если бы я отказался, мы с коллегой Каролиной не пошли бы на встречу с заказчиком и у нас не было бы повода пройтись по стокгольмскому Сити мимо этого ювелирного магазина. Если бы мужа Каролины не усыновили в свое время из Кореи, их дочь никогда не появилась бы на свет, не отмечала бы день рождения и не заказала бы в подарок брелок к своему браслету. Тогда мы просто прошли бы мимо, не останавливаясь.
— Что я знаю? — смущенно проговорила Добе-Лея. — Дядя Пелте лучше знает, что для меня хорошо.
Но мы зашли внутрь.
Пелте потирал руки от удовольствия.
Летом 1937 года Ульятт решил провести отпуск в Германии. Ему понравилось гулять по берегам Рейна, пить местное вино. По дороге домой он навестил и гамбургского торгового агента, который пообещал ему новые заказы, пригласил англичанина на ужин, а во время трапезы спросил, как Ульятт относится к новой Германии.
В результате миллиона случайных совпадений, которые сплелись в бесконечную сеть, именно мы и именно в этот момент зашли именно в этот магазин.
— Ну, Фишл, видишь, что это за чистая душа? — сказал он.
– Громадное впечатление, – совершенно искренне сказал фабрикант.
Он был в Германии уже не в первый раз и, как многие другие предприниматели, очень высоко оценивал темпы экономического роста, состояние продовольственного рынка, всеобщую атмосферу деловитости, которая является первым признаком процветания. Германия двадцатых и начала тридцатых годов выглядела просто кошмарно – еще хуже, чем Англия в годы депрессии.
Кроме нас, покупателей не было. Каролина стояла у прилавка, выбирая брелок, а я коротал время, разглядывая часы в стеклянной витрине. С того места, где я стоял, входную дверь было не видно, и я не заметил, как она открылась. Потом все произошло очень быстро. Из-за закрывавшей обзор витрины я увидел краем глаза, как Каролину оттолкнули в сторону. Прошло несколько секунд, прежде чем я понял, что произошло. Человек в черной куртке с натянутой на лицо маской направил пистолет на женщину, стоявшую за прилавком.
— Золотой ребенок, — стали расхваливать сироту другие перелицовщики. — Разве нет, Фишл?
– А как вы относитесь к фюреру?
– Money! Gold! Quick!
[4]
— Ну да… — пробубнил Фишл, не веря собственным глазам и ушам: неужто все, что он видит и слышит, происходит на самом деле?
Ульятт не интересовался политикой, а потому ответил:
Пелте-портной еще родственней и мягче обратился к сироте из Ярлицев.
Продавец стояла как парализованная, глядя на оружие. Мужчина тряс перед ее лицом полиэтиленовым пакетом из магазина H&M. Не помню, думал ли я о чем-то в этот момент. Мой разум не реагировал, у меня никогда не было прежде подобного опыта.
– Человек, который способен сотворить со страной такие чудеса, должно быть, является личностью незаурядной.
— Ничего не бойся, Добе-Лея, — успокоил он ее, — тебе не придется больше работать в Ярлицах у Лейзера-арендатора… Будешь сама себе хозяйка… Фишл будет тебе отдавать все, что заработает на щетине. Не будешь нянчить чужих детей… Заведешь, с Божьей помощью, своих…
По окончании отдыха Ульятт вернулся к себе в Брэдфорд, на станции взял такси и поехал на фабрику. У ворот в пыли возились оборванные, разутые ребятишки. Конечно, это зрелище фабрикант видел не впервые, в обычных условиях он бы и внимания не обратил на такую ерунду. Но вечером, когда Ульятт сел писать благодарственное письмо гамбургскому партнеру, он не забыл упомянуть о разительном контрасте между английскими детьми и немецкими.
– Hurry!
[5]
Компания стала регулярно получать заказы из Германии. Ульятт был очень этим доволен. Заказы позволяли давать работу жителям Йоркшира, свидетельствовали о растущем благосостоянии Германии, которое при благоприятном стечении обстоятельств может распространиться и на иные европейские регионы.
Тут Добе-Лея не просто прикрыла кончик носа и глаза руками, но от стыда спрятала их в концы платка. Пелте-портной погладил ее по голове и отечески успокоил.
Ульятт читал местную газету «Йоркшир пост», где без конца печатались отклики на дрязги, происходившие внутри консервативной партии. Какая мерзость, какая глупость, думал фабрикант. Эти людишки несут всякую чушь, пытаются урвать друг у друга кусок, а страна летит в тартарары. Вот. Гитлер, тот сумел вытащить Германию из пропасти, а старина Муссолини сделал то же самое в Италии.
Грабитель опустил пакет на прилавок. Женщина по-прежнему стояла, не двигаясь. Не знаю, почему он вдруг заметил меня. Может быть, я пошевельнулся или он услышал мое дыхание. Долю секунды мы смотрели друг другу в глаза. Два пылающих глаза в отверстиях бандитской маски. Как будто в меня воткнули кол. Страх захлестнул меня, заполнив все мое существо. Грабитель бросился ко мне и приставил оружие к виску.
— Не стыдись, Добе-Лея, иметь детей — заповедь, — поучал он ее. — В Торе сказано, что святые праматери тоже хотели иметь детей, и у тебя с Фишлом, Бог даст, будут дети. Погляди, Добе-Лея, какая у него красивая рыжая борода, не сглазить бы. Что скажешь, Фишл? Ведь правда, у нее будут от тебя дети, с Божьей помощью?
– Down! Down!
[6]
Однажды Ульятта пригласили на прием в германское посольство в Лондоне. Фабриканта впервые приглашали на подобное светское мероприятие. Он и его жена были весьма польщены, особенно когда сам посол, Иоахим фон Риббентроп, лично пожал Ульятту руку и сказал, что слышал много отличных отзывов о тканях, производимых компанией «Братья Ульятт».
Фишл был смущен не меньше, чем Добе-Лея, не зная, как прилюдно отвечать на такой вопрос, особенно в присутствии девицы на выданье. Его красное лицо буквально пылало от стыда. В то же время от этих слов ему хотелось смеяться, и он прикрыл рот своим грубым рукавом, чтобы не рассмеяться перед всеми. Гости же смеялись свободно и громко и даже отпускали сальные шуточки, как это бывает обычно на свадьбах и помолвках. Пелте Козел изо всех сил по-родственному хлопал Фишла по плечу и щекотал под бока.
На приеме к фабриканту подошел высокий, худощавый мужчина с тонкими чертами смуглого лица.
Я невольно поднял руки над головой и опустился на колени, потом, чувствуя дуло у виска, лег на пол. Я лежал на боку, подтянув к себе колени и съежившись, пытаясь исчезнуть. Я хотел спрятаться, закрыв голову руками, но боялся коснуться пистолета. «Отче наш, сущий на небесах! Да святится имя Твое».
– Мистер Ульятт? Вы ведь из Брэдфорда?
– Да.
– Money!
[7]
Мужчина тепло улыбнулся.
– Позвольте представиться. Я Вильгельм Боле. Я являюсь...
Я взглянул вверх, но понял, что грабитель кричал продавщице. Меня пронзила мысль, что он нереален, что это – безликое зло, воплощенное в человеческом образе. Но потом я почувствовал запах тела, смешавшийся с запахом мыла или дешевого одеколона. Этот запах. Внезапно со скоростью молнии в моем сознании мелькнул и тут же исчез другой эпизод.
– Я знаю, кто вы, – прервал его Ульятт и обернулся к жене: – Дорогая, господин Боле является высокопоставленным чиновником в немецком министерстве иностранных дел. А родился он... Где бы ты думала? – Ульятт повернулся к Боле и усмехнулся. – Не правда ли, герр Боле?
— Да ладно, брат, через год, дай Бог, все мы будем танцевать на обрезании твоего первенца, — уверял он его. — Разве не так, Фишл?
Боле тоже улыбнулся и кивнул.
– I will kill him! Give me money!
[8]
– Господин Боле родился у нас в Брэдфорде, на Бертрам-роуд. Представляешь?
Фишл, раззадоренный весельем и сальностями, кивал в ответ на все, что ему говорили.
Ширли Ульятт очень хорошо знала эту малопривлекательную улицу и ни за что на свете не согласилась бы там жить.
Угроза прошла по мне электрическим разрядом. Я был в его власти и не мог ничего предпринять. Женщина продолжала стоять за прилавком, ее руки беспомощно висели. Открыв рот, она смотрела на меня ничего не понимающим взглядом. Напор дула усилился. Я лежал неподвижно. Все мое тело было абсолютно беззащитно. «Я не хочу умирать. Отче наш, сущий на небесах! Да святится имя Твое. Отче наш, сущий на небесах! Да святится имя Твое…»
– Не может быть! – воскликнула она.
— Ну да… — бубнил он, и его борода сияла от света субботних свечей.
– Уверяю вас. – Герр Боле склонился над ее рукой и запечатлел на ней поцелуй.
Прошло то ли десять секунд, то ли год. Ни один другой момент в моей жизни не был так оторван от реальности. Я лишь взывал к божьей помощи, впервые в жизни обращался к Богу, но знал только первую строчку. Открыв на мгновение глаза, я увидел ногу в джинсах и потертые кроссовки Nike. Зеленое пятно от травы. Он ходил по обычному газону и запачкал обувь травой, как обычный человек. «Он – обычный человек! Пожалуйста, не убивай меня! На моей обуви есть такие же пятна от травы! Я такой же, как ты! Отче наш, пожалуйста, сущий на небесах, я не хочу умирать!»
– Ах, но ведь мой муж тоже родился там.
Пелте вдруг стал очень торопиться, как родственник невесты, который хочет как можно скорее ударить по рукам, и заговорил о том, что нужно бы тут же подписать тноим.
– Да что вы говорите?
Спустя вечность я услышал шуршание полиэтиленового пакета и взглянул вверх. Стоя у прилавка, Каролина снимала брелоки с бархатных подставок. «Открывай кассу!» – кричала она, обегая прилавок. Каролина нажимала все кнопки подряд, но, так и не добившись результата, толкнула продавщицу, и та вышла из оцепенения. Услышав звук открывающегося ящика кассы, я увидел, как Каролина сгребает в кучу его содержимое и кидает в пакет из H&M.
Такое чудесное совпадение послужило темой для оживленной беседы, в результате которой супружескую чету пригласили на обед. Во время торжественной трапезы Боле рассказал, что уехал из Брэдфорда в детском возрасте и много лет жил в Южной Африке.
— Жених и невеста друг другу нравятся, миньян есть, выпивка есть, чего тянуть, — настаивал он, — давайте их помолвим и разобьем тарелку… Разве не так, невеста?..
– Трудно избежать сентиментальности, когда вспоминаешь место своего рождения, – сказал он.
– It\'s all money they have. Here! Please don\'t kill him
[9].
Ульятт пришел в полный восторг, когда выяснил, что Боле умеет играть в крикет и регби, поскольку был членом школьной команды еще в Южной Африке.
— Дядя Пелте лучше знает, что для меня хорошо, — отвечала невеста.
Давление на висок ослабло. Поднявшись на ноги, мужчина помчался к прилавку, схватил пакет и, держа пистолет наготове, попятился к выходу. Толкнув ногой дверь, он убрал оружие и в следующее мгновение исчез в толпе на Дроттнинггатан.
Так брэдфордский фабрикант обзавелся высокопоставленным другом, который занимал в своей стране весьма видное положение. Да и страна была не какая-нибудь, а самая что ни на есть могущественная. Вернувшись в свой город, Ульятт написал господину Боле благодарственное письму. Ответ был получен незамедлительно – на бланке министерства иностранных дел. Господин Боле собственноручно писал, что будет рад видеть мистера Ульятта у себя в Берлине.