Войдя ванную комнату, я сразу почувствовал дурноту. Волосы давили на голову, перед глазами плясали круги, горькая жидкость заполнила рот. Оступаясь, я попытался сесть на стульчак. Стены, раковина, краны, «морозное» стекло окне, потолок кружились вокруг меня, будто на карусели. Меня тошнило, но я боялся испачкать пол. Поток горькой жидкости хлынул изо рта раковину. Одной рукой я держался за радиатор, а другой опирался на стену. Мне не хотелось, чтобы те двое заметили, что со мной произошло, поэтому я открыл краны и мыл раковину. С большим трудом мне удалось открыть окно, холодный ночной воздух оживил меня. Но я был перепачкан пятнами чертовски вонючей жидкости моего собственного желудка. Позволить ему выстрелить было бы для меня, пожалуй, тем же самым, подумал я про себя.
Дверь ванной быстро открылась, и я увидел Мириам, уже не голую, а в махровом халате. Рядом с ней стоял Стенли без своего револьвера. И Мириам и Стенли что-то говорили мне, но я ничего не слышал, как будто уши были полны водой. Из-за своей наготы и зловония, поднимавшегося от моего тела, меня охватил еще больший стыд.
— Закройте дверь, — выпалил я. — Я скоро выйду.
— Вытрись, — сказала Мириам и показала на полотенце.
— С ним все будет в порядке, — услышал я голос Стенли. — Закрой дверь.
Я попытался обмыться под душем, но он, очевидно, не работал. За окном рассвело, и красноватый отсвет поднимающегося солнца упал на кафельные стены ванной комнаты. В зеркале я мельком увидел свое лицо — бледное, вытянутое, небритое. Я принялся умываться холодной водой, потом открыл аптечку Мириам и поискал бритву. Мой страх перед Стенли прошел, и мне страстно захотелось выглядеть в его глазах менее старым и неопрятным, чем мое отражение в зеркале. Пиджак и брюки были со мной в ванной, но ни рубашки, ни туфель не было.
Итак, я впутался в любовное приключение с потаскухой. Ее муж внезапно ворвался среди ночи с оружием. Мы оказались на волосок от гибели. Каждый мой шаг сопровождал голос моей матери, который я слышал столь отчетливо, словно ее душа постоянно была со мной. «Мама, где ты? Прости меня», — взмолилось что-то во мне. И она ответила, как будто была жива:
— Ты не можешь упасть ниже, чем в этот раз. Обещай мне, что ты убежишь от этой проститутки прежде, чем будет слишком поздно.
— Да, мама, обещаю.
— Потому, что ее дом склоняет к смерти, и ее пути ведут к мертвым. — Мой отец монотонно напевал стихи из Книги Притчей Соломоновых собственным голосом с присущими ему — Никто из вошедших к ней не возвращается и не вступает на пути жизни.
[88]
Кое-как мне удалось вымыться, но пиджак пришлось надеть на голое тело. Я с треском открыл дверь и осторожно выглянул. В спальне никого не было, но из другой комнаты были слышны звуки приглушенного смеха. Я поискал свою рубашку и туфли, однако они исчезли. Один носок лежал на кровати. Я позвал:
— Мириам!
Она тотчас появилась в крошечном коридоре, бледная, всклокоченная, в застегнутом халате. Стенли следовал за ней.
— Где твои туфли? — спросила Мириам, разглядывая пол.
В спальне было еще темно, жалюзи не давали проникать туда свету восходящего солнца. Мы обшаривали глазами пол, когда я вдруг понял, что Стенли все еще держит револьвер у спины Мириам. В тот же момент я увидел свои туфли на радиаторе.
— Вот они! — воскликнул я.
Стенли тоже заметил их, и его лицо стало суровым и озлобленным. Он обратился ко мне поверх плеча Мириам:
— Одевайся и катись. Мириам еще моя жена, а не твоя.
— Да, спасибо, — покорно ответил я.
— Куда он пойдет так рано? — спросила Мириам. — Я не хочу, чтобы лифтер видел его, выходящим из моей квартиры в такой час.
— Выпусти его по лестнице.
— Дверь на площадку заперта, — сказала Мириам.
— Нет, она должна оставаться открытой на случай пожара, — ответил Стенли.
Я торопливо натянул один носок. Другой потерялся, и я надел туфлю на босую ногу. Попытку зашнуровать туфли пришлось оставить, так как в тусклом свете было не видно дырок. Я услышал голос Стенли:
— Одевайся быстро и уходи. Но запомни: если ты скажешь хоть слово полиции или даже старому идиоту, Максу, то заплатишь за это жизнью. Я знаю, где твоя редакция.
— Я никому не скажу.
— Не скажешь ради собственного спасения. Моя жизнь для меня ничего не стоит.
Мне хотелось спросить его, что будет с Мириам, но я не сделал этого. Потом я услышал себя, говорящего Стенли:
— Я уверен, что вы с ней помиритесь, — и меня снова охватил стыд. Горло у меня пересохло так, что я с трудом выговаривал слова.
— Помиримся, да? Я относился к ней честно. Я не заставлял ее выходить за меня замуж. Она гонялась за мной, а не я. Разве это не правда, Мириам?
— Слишком поздно обсуждать это.
— Это никогда не поздно. Раз ты затащила его в свою постель и рассказала ему, я полагаю, какая ты хорошая и какой я дьявол, и как сильно ты его любишь, и какой преданной женой ты будешь. Он имеет право знать правду.
— Никто ни за кем не гонялся.
— Ты за мной гонялась. Я совсем не торопился жениться. Я уже понял, что ты не была непорочной девственницей, ха-ха. Но ты потребовала, чтобы мы отправились в Сити Холл
[89] и официально зарегистрировались. Правда это или нет?
— Пусть будет правда. Меня больше ничего не задевает, — сказала Мириам, запинаясь.
— Все правда. Этот человек писатель, еврейский писатель. На суперобложке книги говорилось, что он сын раввина. Ему следует знать, что ты собой представляешь и с кем он связался.
— Он уже все знает.
— Нет, не все. Даже я не знаю всего. Стоит мне встретить кого-нибудь, кто знал тебя, я узнаю о новых любовниках, новых приключениях, новой лжи.
— Я тебе с самого начала рассказала всю правду.
— Наденьте галстук, — сказал мне Стенли. — Прежде чем вы уйдете, я хочу задать вам вопрос. Это правда, что вы верите в Бога?
— Я верю в Его мудрость, но не в Его милосердие.
— Что вы под этим понимаете?
— Каждый может увидеть Его мудрость — называть ли это Господом или Природой. Но как можно поверить в Его милосердие после Гитлера?
— Бог это дьявол?
— По крайней мере, по отношению к животным и людям.
— Как вы можете жить с такой верой?
— Действительно, не могу.
— Мне бы хотелось поговорить с вами как-нибудь, но не сейчас.
— Стенли, могу я кое-что сказать? — спросила Мириам.
— Молчи! Я тебя снова предупреждаю: если скажешь еще слово, будешь иметь неприятности.
— Даю тебе священный зарок больше не разговаривать.
— Ладно, идите, — сказал мне Стенли. — Если прочтете в газетах, что мы оба мертвы, то будете знать почему.
— Не делайте этого. Если она такая, как вы говорите, она не стоит того, чтобы умереть.
— А кто стоит того, чтобы умереть? Прощайте.
Я открыл дверь в коридор, и Мириам что-то сказала мне вслед, но я не расслышал, что именно. В тусклом свете ночной лампы было видно, что дверь на лестницу не заперта. Коридор был пропитан теплотой середины ночи, остатками ночного покоя, застоявшимися запахами мусора, нерассеявшейся газовой копоти, спящих тел. Я начал спускаться вниз с опаской, как полуслепой. Я спас свою жизнь, но оставил Мириам в руках убийцы. И снова я услышал хриплое предупреждение отца: «Ты окончательно возненавидишь это и совершенно отвергнешь это…».
И что-то в моей голове добавило: «Этот мир и тот свет это один и тот же мир».
уже спустился на половину марша, когда что-то остановило меня. Что сказала Мириам мне вслед? Попрощалась? Может быть, о чем-то попросила? Она почти выкрикивала слова, но в волнении я не смог восстановить Впрочем, что это может изменить? Между нами все кончено. Я чувствовал горечь во рту — в деснах, в горле — в кишечнике, в гла Голая лампочка отбрасывала тени на потемневший потолок. Я услышал шаги, и вскоре появился рабочий, тащивший наверх огромный жестяной бачок для мусора и метлу. На какое-то мгновение он уставился на меня, вероятно, раздумывая, надо ли спросить, что я тут делаю. Потом продолжил подъем под аккомпанемент стука бачка и крышки. Если Стенли убьет Мириам и сбежит, этот человек засвидетельствует в полиции, что видел меня на лестнице. Я окажусь под подозрением в причастности к убийству. Что-то во мне расхохоталось. Я стал кучкой мусора, выброшенной ночью и выметенной днем. Я прислонился к стене, чтобы не упасть.
По моим расчетам я уже спустился на первый этаж и сделал попытку открыть дверь в вестибюль, но она была заперта. В ногах не было сил, и мне пришлось сесть. Что я скажу полиции, если меня арестуют? Я дал слово Стенли ничего не рассказывать. Воздух попахивал углем, гнилью, другими резкими подземными запахами. Только теперь я заметил, что стены были из красного кирпича и запачканы сажей. Я спустился слишком глубоко. Надо собраться с силами и подняться. ушах опять начали вертеться слова Стенли — любовница нееврея, сводника… он отдал ее в бордель… ее клиентами были нацисты, убийцы евреев… Они приносили ей подарки, которые срывали с убитых еврейских девушек…
Я поднялся на один марш, увидел дверь и, толкнув ее, открыл. И оказался в вестибюле. Указатель над лифтом оставался на четырнадцатом этаже, там, где была квартира Мириам. Швейцара нигде не было видно. Я стоял на улице и глубоко дышал, вдыхая холодный утренний воздух, влажный от деревьев и травы в парке. Раннее утреннее солнце, освежившееся купанием в океане, висело в чистом голубом небе. Над парком, пронзительно крича, пролетали стаи птиц. Голуби опустились на окружную дорогу и скамьи парка, прыгали на маленьких красных ножках, клевали невидимые кусочки пищи, ворковали, хлопали крыльями. Только теперь я осознал, что моя слабость связана с голодом. Я вытошнил всю пищу, съеденную за день, в желудке было пусто. На Централ-Парк-Вест не было ресторанов, по улице не ехали ни такси, ни автобусы. Я полез в задний карман брюк и обнаружил, что он пуст. Мне вспомнилось, что деньги и ключи выпали, когда я нес одежду в ванную Мириам. Чековая книжка, лежавшая во внутреннем кармане пиджака, тоже пропала.
Я продолжал идти медленно, потому что не было никаких сил, чтобы торопиться, да и некуда было торопиться. В моей комнате на Семидесятой-стрит я не держал ни еды, ни денег. Аккредитивы были в моем индивидуальном боксе в банке, но ключ от него висел на кольце вместе с другими, потерянными у Мириам. Вечером я должен был идти вместе с Мириам на прием к Хаиму Джоелу Трейбитчеру, чтобы попрощаться с Максом. Однако все это было в далеком прошлом.
Глава 6
Запутавшийся, я бесцельно брел, не представляя, куда несут меня ноги. В конце концов, побежденный усталостью, я упал на мокрую от росы скамью. У меня не было ни денег, ни чековой книжки, ни ключей. Расстроенный рассказом Стенли о Мириам, я поклялся Богом и душами моих родителей, всем, что было мне свято и дорого, что никогда больше не взгляну на ее гадкое безнравственное личико. Я также поклялся больше не видеть Макса Абердама.
Я был слишком усталым, чтобы тащиться на Семидесятую-стрит, разыскивать жену управляющего и просить у нее ключ от моей комнаты. У меня совсем не было денег, даже нескольких монет, чтобы сесть на автобус или позвонить по телефону. Записная книжка также осталась у Мириам, и я не мог вспомнить ни одного номера телефона. Не было даже носового платка, чтобы отереть пот со лба. В желудке посасывало, а во рту стойко держался вкус рвоты. Хотя я потерпел поражение, я не мог не восхититься мудростью Провидения — или как еще называлась сила, которая управляла судьбами людей — в организации моего падения. Как в давние времена с Иовом, все произошло с необыкновенной скоростью, один удар за другим.
Надо было найти место, чтобы отдохнуть, вымыться, побриться. К счастью, мне вспомнилось, что неподалеку живет Стефа Крейтл, ее квартира была не более чем в десяти кварталах отсюда. Во время войны мы потеряли друг друга, и я был уверен, что она погибла. Внезапно в 1947 году она появилась в Нью-Йорке с мужем, Леоном Крейтлом и взрослой дочерью, Франкой, и это тоже было воскрешением из мертвых. Мне было тогда сорок три, ей около пятидесяти, а Леону семьдесят пять, он был совсем старый. Им удалось улететь в Англию всего за несколько дней до того, как Гитлер вторгся в Польшу. Две дочери Леона погибли в лагерях. Конечно, он потерял все свое состояние. Стефа работала в Лондоне горничной в гостинице, а позже медсестрой. Мы перестали переписываться еще перед войной. За эти годы я в Нью-Йорке пережил кризис и впал в меланхолию. Я перестал ходить в редакцию и практически порвал все связи с языком идиш, идишистской литературой, идишистским движением.
Между сорок седьмым годом и началом пятидесятых произошли важные изменения как в моей жизни, так и в жизни Стефы. Леон нашел в Америке друзей и партнера, с помощью которого стал строить на Лонг Айленде дешевые дома, и внезапно снова разбогател. Дочь Стефы, Франка, вышла замуж за нееврея. Еще в детстве, в Данциге, Франка была заражена нацистской ненавистью к евреям, и в Америке она приняла католическую веру своего мужа, инженера. Она порвала все связи с матерью и отчимом.
Моя жизнь тоже переменилась. Я вновь начал писать. Опубликовал роман и сборник рассказов на идише, нашел переводчика и издателя на английском. стал постоянным сотрудником газеты на идише, писал очерки, обзоры и различные статьи. Кроме того, я давал советы на идишистском радио. Контакты со Стефой восстановились, но всякий раз, когда я видел ее, у меня возникало таинственное чувство, будто я встречаюсь с привидением, одним из тех, о ком писал рассказы. За годы разлуки между нами выросла стена. Стефа говорила по-английски с лондонским акцентом, а то немногое из идиша, чему она научилась в Варшаве, было забыто. Очевидно, у нее были в Лондоне любовные связи, но она никогда не говорила об этом. Это уже не была та Стефа, которая ссорилась со мной, называла меня «литератник» и поправляла мой польский. Эта Стефа была хорошо воспитанной леди, бабушкой маленького ребенка. Ее коленки больше не торчали, они были округлыми, грудь стала выше, а бедра полнее. Только ее отношение к Леону осталось тем же, и она ворчала, что никогда не понимала, что он из себя представляет. Иногда она добавляла: «Весь мужской пол для меня загадка».
Впрочем, Леон едва ли изменился. Он был совершенно лысым, лицо его было таким костистым, а кожа так туго натянута, что у него не было морщин, и весил он не более сотни фунтов. В восемьдесят лет Леон все еще занимался бизнесом, строил дома, покупал участки земли, спекулировал акциями и ценными бумагами. У них была квартира в небоскребе на углу Централ-Парк-Вест и Семьдесят второй-стрит. Леон уже не раз попрекал меня за то, что я у них редко бываю. В Америке он начал читать газету на идише, возможно, потому, что так и не смог полностью освоить английский. И воспылал на удивление сильным интересом к моим произведениям. Он не переставал задавать вопросы: неужели все, о чем я пишу, происходило в жизни? Не придумываю ли я все это сам? Как это возможно придумать обстоятельства, которые кажутся такими реальными? И когда я придумываю — по ночам, днем, во сне, просыпаясь? Леон уверял меня, что в Варшаве встречал характеры и типы в точности такие, какие описаны у меня — я только изменил имена, говорил он, подмигивая и улыбаясь. В другой раз он посетовал:
— Где вы нашли эти слова и выражения? Я не слышал их с тех пор, как умерла моя бабушка Хая-Келя. И почему вы помните так хорошо улицы Варшавы, хотя даже я уже почти забыл их. Что это за создание, писатель? Скажите, мне хочется знать.
— Чаще всего лжец, — сказала Стефа.
— Лжец? Да, должно быть, так. Но тем не менее, когда я просыпаюсь утром, то отправляюсь прямо на Бродвей, чтобы купить вашу газету. Мне хочется узнать, что произошло дальше. Но опять-таки, в вашем романе, как мог такой человек, как Калман — процветающий, осведомленный, умный коммерсант, — позволить Кларе обмануть себя? Разве он не видел, что ей нужны его деньги, а не он сам? Вы в самом деле знали такого человека? Ну, конечно, Клара — это «штучка».
Она — как это говорится? — стоит того, чтобы пару раз согрешить, хи-хи-хи. Кроме всего прочего, нужна удача. Я сам знал женщину вроде нее, у которой были все достоинства: хорошенькая, умная, отличный образчик. Но если дела не идут, как это случилось с ней, все пойдет шиворот-навыворот.
Накануне того дня, когда Макс Абердам зашел в мой кабинет, я обещал пообедать со Стефой и Леоном и остаться у них ночевать. Потом прошло несколько недель, а я забыл позвонить им. Леон зашел в редакцию и, не застав меня, оставил записку, состоявшую из единственного слова, написанного (с ошибками) на иврите, которое означало: «Может ли это быть?» Он подписал ее: «Ваш искренний друг и восторженный почитатель Леон Крейтл».
На этот раз мне повезло. Дежурный швейцар узнал меня и впустил. Он даже вызвал ночного лифтера, чтобы поднять меня на восьмой этаж. Я позвонил, и Леон, глянув в глазок, открыл дверь. Он был в богато расшитом халате и плюшевых шлепанцах. Леон насмешливо посмотрел на меня с любопытством и сказал в своей обычной иронической манере:
— Вообразите! Такой ранний гость! Пришел Мессия? Или вы сбежали из Синг-Синга?
[90]
— И то, и другое.
— Входите, входите. Стефа еще спит, но я, как обычно, проснулся в пять. Почему Вы не позвонили? Я приготовил завтрак, и от всей души приглашаю разделить его со мной. Простите меня за еврейский комплимент, но вы нехорошо выглядите. Что-нибудь случилось?
— Нет, но…
— Пойдемте на кухню, там варится кофе. Нет лучшего лекарства от любого горя и несчастья, чем чашка хорошего крепкого кофе. Вы выглядите сонным, как будто всю ночь читали понимаю, я понимаю.
Леон взял меня за руку и провел в столовую, отделенную от кухни полуперегородкой. Ломти хлеба и ваза с фруктами уже стояли на столе. Леон показал на металлическую табуретку и сказал:
— Как видите, я придерживаюсь всех своих старых привычек. Только вино, которым я привык промывать любую пищу, исчезло. Однако это не помогло — у меня уже было два инфаркта. Бога не перехитришь. Но кто знает? Может быть, если бы не придерживался диеты, было бы три инфаркта, или умер бы. В восемьдесят один не следует жаловаться на Бога, в особенности если Его не существует. Вы, возможно, принимаете меня за невежду, но в юности я учился. Мой отец был набожным евреем, ученым евреем. Чего бы вам хотелось? Я могу приготовить вам яйца, даже омлет.
— Что бы вы мне ни дали, будет прекрасно. Благодарю вас.
— Ах, я забыл апельсиновый сок. Минуточку!
Я сел, снова чувствуя слабость в ногах. Леон подал мне стакан апельсинового сока.
— Пейте. Вам надо бывать у нас почаще. Последнее время по разным причинам мы редко вас видим. О, вот и Стефа!
Стефа, вошедшая в кухню, казалась сонной, ее седые волосы были слегка растрепаны. На ней была отделанная кружевами ночная рубашка и домашние туфли с помпонами. Она хорошо выглядела для своего возраста и могла бы казаться еще моложе, если бы подкрасила волосы, но для Стефы это означало бы американизацию и вульгарность. Она удивленно посмотрела на меня, улыбаясь с шутливым укором, как бывает при неожиданном появлении близкого друга или родственника.
— Я сплю, или это в самом деле ты? — спросила она.
— Нет, Стефеле, ты не спишь, — сказал я.
— Стефеле, хм? Ты не называл меня так десятки лет. Что случилось? Кто-то выставил тебя среди ночи? Ее муж внезапно появился с револьвером?
С трудом веря своим ушам, я сказал:
— Да, в точности так.
— Ну, я не удивлена. Как обычно, я полночи лежу без сна. На рассвете наконец засыпаю. И тут же слышу голоса на кухне. спросила себя: «Это Леон уже дошел до того, что разговаривает сам с собой или у меня старческий маразм?»
— Дай ему поесть, пусть он выпьет кофе. Насколько я могу припомнить, я впервые кормлю завтраком твоего любовника. Если ждать достаточно долго, тебе воздастся. Садись, Стефеле, я обслужу тебя тоже. Пусть все идет, как идет. «Справедливость есть в Небесах».
— Ну, хорошо. Все, чего я хочу, это чашку кофе. Только сделай крепкий.
Стефа разговаривала с мужем одновременно и по-польски, и по-английски. Иногда она вставляла слова на идише. Она села за стол и сказала:
— Странно, но мы говорили о тебе прошлой ночью. Леон читает твой роман, печатающийся в газете. Мы всегда просыпаемся без пяти два. Леон просыпается от того, что начинает храпеть, а я сплю чутко. Чем кончит у тебя твоя Клара? Всякий раз, когда я пытаюсь догадаться, что будет в романе дальше, ты переворачиваешь сюжет вверх ногами. Это твоя система?
— Это система жизни.
— Именно так я ей и говорил, — вступил в разговор Леон. — Жизнь выводит такие трели, каких не может быть ни в каких романах. Если бы кто-нибудь сказал мне тридцать лет назад, что в старости я буду американцем и совладельцем отеля на Майами-Бич, я бы подумал, что он спятил. Твой любовник однажды написал статью, в которой говорилось, что Бог был романистом, а мир его романом. Это точно. И если не Бог, то другая сила, направляющая движение нашего небольшого мира.
— Может быть, ты перестанешь называть Аарона «твой любовник», — сердито сказала Стефа.
— А кто он? Твой отец, Лейбуш-Меир? — спросил Леон.
— Кто угодно, но не мой любовник. Любовник любит, а он не знает, что такое любовь. Посмотри на него. Как говорила моя мама: «По крайней мере, он выглядит лучше, чем будет выглядеть в могиле».
— Подождите, мне нужно позвонить по телефону. Я сейчас вернусь!
Леон вскочил со стула и мелкими шажками поспешил из кухни.
Стефа сказала:
— Он жалуется, какой он старый и больной, но в делах у него энергии, как у молодого. В самом деле, что с тобой случилось? — Голос Стефы изменился. — Насколько я могу припомнить, мы с тобой до сих пор никогда вместе не завтракали.
— Нет это было. Однажды.
— Когда? Во времена короля Собесского?
[93]
— Когда я жил с Леной в Отвоцке. Я позвонил тебе с Данцигского вокзала, и ты сказала, что у тебя куча адресованных мне писем. Я уже кое-что ел в то утро, но ты заставила меня поесть еще раз с тобой.
— Боже мой, у этого человека сверхъестественная память! Да, ты прав. Когда это было? Две вечности тому назад!
— Я помню, как будто это было вчера.
— Да, да. Ты затащил меня в квартиру того идиотского учителя иврита, и он бесцеремонно выставил нас вон. Тот завтрак почему-то ускользнул из моей памяти.
— Тот завтрак спас мне жизнь.
— В тебе и тогда не было ничего хорошего, а с годами ты стал еще хуже. Ты даже пишешь обо мне в своих рассказах, используя разные странные и фальшивые имена, но я узнаю себя. Даже Леон узнает меня (и себя тоже). Читая, он вдруг говорит: « наружность, слова». Ареле, твой вид сегодня обеспокоил меня. Ты болен, или что- нибудь другое?
— Я не болен.
— Тогда что? Сошел с ума?
— Похоже.
— Ладно, ты сам постелил свою постель.
[94] Поверь мне, я не ревную тебя к твоим женщинам. Когда я возвратилась из Англии, и ты рассказал мне о своей здешней жизни, я сказала тебе: «Давай, будем друзьями, не более того». Мы не можем быть совсем чужими, потому что того, что происходило между нами, сам Господь не сможет изгладить из памяти. Я достаточно вынесла в Англии, и у меня нет желания впутываться в новые осложнения. Интересоваться твоими отношениями с женщинами — все равно что приковать здоровое тело к больничной койке. И тем не менее, во имя нашей дружбы я спрашиваю тебя, почему ты убиваешь себя и губишь свой талант? Какой в этом смысл?
— Совершенно никакого.
— Что с тобой случилось?
— Я не могу оставаться дома, я имею в виду мою комнату, и не могу пойти в редакцию. Мне нужно несколько дней отдохнуть.
— Ты знаешь, что можешь оставаться здесь столько, сколько тебе потребуется. Комната Франки свободна, и она теперь твоя. Можешь здесь питаться и спать. Не бойся, я тебя не изнасилую.
— Я и не боюсь.
— За тобой кто-то следит, тебя преследуют?
— Нет, но мне надо спрятаться на несколько дней.
— Мой дом — твой дом. Леон предан тебе даже больше, чем я. Почему, я никогда не узнаю. Это может звучать странно и дико, но я могу отречься от тебя, а он нет. Сегодня он называл тебя моим любовником. Иногда он говорит «твой второй муж». Он убедил себя, что когда-нибудь, когда он покинет нас, мы с тобой бросимся под свадебный балдахин.
— Он несомненно переживет меня.
— Я тоже так думаю. Что я могу сделать для тебя сейчас?
— Ничего. Мне нужен только отдых.
— Иди в комнату Франки и отдыхай. Я не стану больше задавать тебе вопросов.
— Стефа, ты самый лучший человек, кого я знаю.
— Лжец, негодяй!
— Я должен поцеловать тебя!
— Если должен, так должен.
Я удалился в комнату Франки, где было окно, выходящее в парк, и полно солнца. В комнате были кровать, письменный стол, книжные полки. Франка развесила по стенам фотографии кинозвезд, а также портреты своих дедушек, бабушек и тети, которая умерла молодой от того, что слишком много танцевала. На одной из стен я заметил фото молодого польского офицера на лошади — это был Марк, отец Франки.
В тот день было почти решено, что я перееду жить к Стефе и Леону. Несмотря на мои протесты, Стефа объявила, что она хочет добавить в комнату Франки софу и еще комод для моих книг, рукописей и выпусков моих романов, вырезанных из газеты. Леон собирался сделать мне подарок — новую пишущую машинку с еврейским шрифтом. При каждом удобном случае он повторял одно и то же: поскольку предопределено, что после его смерти я стану новым мужем Стефы, почему бы не начать сейчас?
— Вы будете избавлены от того, чтобы молить о моей смерти, — сказал Леон, и Стефа отпарировала:
— Если эти глупые фантазии доставляют тебе удовольствие, продолжай мечтать.
Свои еженедельные выступления на радио я заранее записывал на магнитофон, но в понедельник оказалось, что мне надо зайти в редакцию газеты. Я позвонил молодому человеку, который принимал почту и отвечал на телефонные звонки, и он сказал, что в мое отсутствие ко мне приходило множество людей, жаждавших советов. Он определил их количество сравнением с забитой покупателями булочной. Кроме того, в понедельник после завтрака я собирался зайти к себе на Семидесятую-стрит и забрать оставленные там рукописи. Я обещал Стефе отказаться от этой комнаты и вернуться к ним. Я сказал, что собираюсь платить за питание, но муж и жена ответили, что я их оскорбляю. Именно теперь, когда я стал зарабатывать приличные деньги и даже ухитрялся откладывать кое-какие суммы в банк, я почувствовал, что превращаюсь в нахлебника. Леон начал намекать, что он перепишет свое завещание, сделав меня и Стефу своими душеприказчиками. Я запротестовал, но он жестко ответил:
— Это завещание, а не Ваше.
Стефа проворчала:
— В восемьдесят лет он начинает вести себя, как ребенок.
День обещал быть жарким. У меня по-прежнему не было ни ключей, ни чековой книжки. Но я знал, что Мириам жива. В воскресенье я набрал ее номер и повесил трубку, услышав ее голос. Может быть, Стенли был с ней, сделав ее пленницей в квартире. Возможно, он заставил ее помириться с ним. Вновь я поклялся не иметь больше дела с Мириам — ни с ней, ни с Максом Абердамом, который, вероятно, был уже в Польше. Получить еще одну чековую книжку и новый ключ от индивидуального бокса в банке можно было бы с легкостью. Фортуна мне улыбалась — не успевал я потерять одну опору, поддерживающую мое существование, как появлялась другая. По правде говоря, это происходило исключительно потому, что я никогда не мог положить конец каким-либо отношениям. Что бы я ни начинал, кажется, это оставалось со мной навсегда, как в моем творчестве, так и в жизни.
Когда я подошел к меблированным комнатам на Семидесятой-стрит, наружные двери оказались открыты, по-видимому, для проветривания. Я уже начал подниматься по лестнице, когда услышал телефонный звонок в вестибюле. Я быстро сбежал вниз, схватил трубку и крикнул: «Алло!» На другом конце линии послышались невнятное бормотание и шорохи, как будто кто-то не мог решить, отвечать или нет. Наконец послышался слабый дрожащий голос Мириам: «Это я, б…дь».
Я сделал движение, чтобы повесить трубку, но она как будто прилипла к руке. Я не мог (и не хотел) говорить, и Мириам продолжила:
—
—
—
—
—
—
—
—
—
—
—
—
—
—
—
В глазах Мириам мелькнуло выражение, близкое к победному.
Помимо своей воли я спросил:
— Что произошло в то утро, после моего ухода?
И тут же пожалел о своих словах.
— Ты в самом деле хочешь знать?
— Можешь не отвечать.
Какое-то время Мириам молчала.
— Кое-что происходило. Стенли оставался со мной целый день и следующую ночь. Я не надеялась пережить ночь, была готова умереть. Можешь не верить мне, но я прожила не один год рядом со смертью. Я знаю ее так же хорошо, как собственное тело. Стенли был не первым, кто угрожал мне револьвером. Тот самый Янек, которому я принесла в жертву свою жизнь, забавлялся, стреляя в стеклянный бокал, который ставил мне на голову. Как-то раз привел своих коллег — поляков, не немцев, — и они тоже развлекались таким образом. Это только одна из сотен правдивых историй, веришь ты им или нет. Не думай, что я пришла к тебе плакаться или извиняться. Я тебе ничем не обязана — ни тебе, ни даже Максу.
— Где Макс? — спросил я.
— Макс в Польше.
— Ты видела его до отъезда?
— Нет. Как бы я смогла? Телефон звонил, но Стенли запретил мне снимать трубку. Позже я узнала, что наутро после «парти» у Трейбитчеров Макс уехал в Польшу вместе с Матильдой Трейбитчер.
— Как ты отделалась от своего мужа?
В глазах Мириам появилась улыбка.
— От моего мужа? Раз он меня не убил, то в конце концов ему пришлось отступиться. Перед тем как уйти, он сказал, что готов развестись со мной. Это было забавно, в самом деле, даже смешно.
— Почему смешно?
— Он не мог решить, убивать меня или нет. Продолжал болтать об этом, и в конце концов спросил моего совета. Ты когда-нибудь слышал о таком? Убийца просит совета у своей жертвы! Тут я просто не могла не расхохотаться.
— Каков был твой совет?
— Мой совет был: делай что хочешь.
— Это одна из твоих выдумок?
— Нет, это правда.
— Что произошло потом?
— Он попрощался и ушел. Только что говорил об убийстве, а в следующую минуту уже болтал о примирении. Даже предложил завести от него ребенка. Я бы не поверила, что такое может быть, если бы, после всего, что видела в жизни, не разучилась удивляться. Меня больше ничего не поражает. Если бы прямо сейчас разверзлись небеса, и в кафетерий вошел сам Господь, я бы и глазом не моргнула. Ты, может быть, писатель, ты и в самом деле писатель, но на что способны люди, мне известно лучше, чем тебе.
— А про твою учительницу и альков, в котором ты якобы провела военные годы, — это тоже была ложь?
— Это не было ложью. Я не отчаянно боролась за то, чтобы остаться в живых — для чего? Но у меня появилось что-то вроде цели — преодолеть все и пройти через эти свинские времена живой и сильной. Надо сказать, что это стало для меня чем-то вроде азартной игры или спорта: сумею или нет? Ты часто писал, что жизнь это игра, пари или что-то похожее. Я решила ускользнуть из рук ангела смерти какой угодно ценой. Когда мне стало ясно, что в любой день меня могут схватить и выслать с одним из транспортов,
[100] я сбежала, а моя бывшая учительница спрятала меня.
— Когда это было?
— В конце сорок второго. Нет, это уже был сорок третий.
— Твоя учительница знала о твоем поведении?
— Да; нет… Может быть.
— Это в ее доме ты читала книги, о которых рассказывала?
— Да, в ее.
— А что произошло потом?
— В сорок пятом я выползла, как мышь из норки, и началась другая глава — странствия, тайные переходы через границы, ночевки в конюшнях, амбарах, в канавах, и все остальное.
— Что случилось с твоим сутенером?
— Янек мертв.
— Убит во время восстания?
— Кто-то подарил ему смерть.
— Именно это делают все мужчины; они убивают друг друга, чтобы показать, что Мальтус был прав, — сказал я.
На губах Мириам заиграла улыбка.
— Такова твоя теория?
— Не хуже любой другой.
Мы долго сидели молча. Мириам подняла чашку, сделала глоток и сказала:
— Кофе холодный.
Мы вышли и двинулись по направлению к Централ-Парк-Вест. Мимо проходили люди, разглядывая нас. Видя странный наряд Мириам, мужчины улыбались, женщины с осуждением качали головами. Мириам сказала:
— Слушай, я забыла отдать тебе твои вещи. Они у меня в сумке — твои деньги, ключи, чековая книжка.
Она сделала движение, чтобы открыть сумку, но я сказал:
— Не здесь, не на улице.
— А где Тамара возвратила принадлежавшее Иуде? — спросила Мириам.
— Отправила с посланцем. Ранее Иуда хотел подарить ей обещанного козленка, но посланный не смог ее найти. Когда ее повели на костер, чтобы сжечь, как блудницу, она отослала ему обратно его
— Ах, ты помнишь все! Я читала эту историю лишь несколько дней назад и уже забыла об этом.
— Ты просто читала, а я изучал в хедере.
— Детей в хедере учили таким вещам?
— Рано или поздно дети узнают все.
— Коза за один визит к проститутке — это неплохая сделка, — захохотала Мириам.
— Очевидно, Тамара была красивой женщиной.
— Как могло случиться, что такой важной персоне, человеку, именем которого позже были названы все евреи,
[102] пришлось пойти к проститутке? И зачем Библия рассказывает нам об этом? И почему Иуда послал ей козленка? Ты бы попросил кого-нибудь из твоей редакции передать козу проститутке?
Подобное предположение выглядело столь эксцентричным, что я засмеялся. Мириам тоже расхохоталась. Потом я сказал:
— То были времена поклонения идолам. Проститутка ассоциировалась с храмом. Она была представительницей общественной системы, похожей на институт гейш в Японии.
— Почему же сегодня не может существовать такая система? Представь, что ты Иуда, а я Тамара. Ты оставил мне в залог чековую книжку, деньги, ключи. Если тебе не с кем послать мне козу, расплатись сам.
— И какова твоя цена?
— Та же коза.
Вдруг Мириам запела:
Тейгелах, мигеле, козинаки,[103]
Красные гранаты,
Когда папа лупит маму,
Пляшут все ребята.
Мы подошли к скамье на краю Центрального парка и сели. Мириам снова стала серьезной. Она сказала:
— Что, в сущности, изменилось с древних времен? Идолопоклонники все еще среди нас, да и сами идолы тоже. Кем был Гитлер, если не идолом? А Сталин? А актеры и актрисы из Голливуда, которые получают мешки писем и чьи фотографии циркулируют по всему миру? Та же Ентл, только новый мантель.
[104] Такие же потаскухи, даже если кончают колледжи или пишут диссертации о тебе. Что могло удержать такую, как я, в границах? Пока мы были в Варшаве, моя мать порхала среди самых разных подонков. Она была мнимой коммунисткой и бездарной актрисой. Она такая же артистка, как я ребецин.
[105] Это было для нее только предлогом, чтобы завязывать новые любовные связи. Мой отец был не лучше. Только небесам известно, сколько у него было любовниц. Он послал меня в гимназию, чтобы я изучала иврит и Библию, но сам ни к чему серьезно не относился. Он настаивал на том, что еврейская девушка (такая, как я) должна соблюдать Субботу, а сам нарушал законы Субботы. Все светские евреи такие. В Германии отец стал контрабандистом. Мать флиртовала и крутила любовь с журналистом, который был наполовину евреем. А кем, по-твоему, были те, что поехали в еврейское государство? За исключением религиозных евреев, которые входили в Меа Шеарим,
[106] все они далеки от святости. А ты сам? А Макс? А этот идиот Стенли? Никто из вас не имеет права показывать на меня пальцем. Чем я хуже девушек из моего колледжа? Бог знает, сколько мужчин имели мои одноклассницы. А как насчет женщин, мужья которых покупают им меха, и драгоценности, и кадиллаки, а они проводят время со всякой дрянью? Я, по крайней мере, попыталась избавиться от своей вонючей жизни. Большинство еврейских девушек, которые попали в руки нацистов, делали бы то же самое, если бы у них был шанс.
— Я не проповедую никакой морали, и незачем оправдываться передо мной, — сказал я.
— Ты проповедуешь, ты назвал меня потаскухой. Разве я большая б…дь, чем ты развратник? Чем все вы — писатели, художники? Если нет Бога, и человек произошел от обезьяны, почему я не могу делать то, что мне нравится?
— Если бы все женщины вели себя так, как ты, ни один мужчина не знал бы, является ли он отцом своих детей. Ты сама знаешь, что произошло в России после революции, когда проституция стала пролетарской добродетелью. Сотни тысяч воров, уголовников, убийц появились на улицах. Они почти разрушили Россию. Что было бы с остатками нашего народа, если бы все еврейские девушки вели себя так же безнравственно, как ты?
— Они и ведут себя безнравственно. Все еврейские девушки в моем колледже имели связи с неевреями. Даже те, что замужем или ходят в синагогу, ничем не лучше. Еврейство в Америке заключается в отправке чеков в Израиль или в принадлежности к Хадассе.
[107] И мне известно, что в государстве Израиль дела обстоят точно так же.
Мы долго молчали, глядя прямо перед собой. По-видимому, мы добрели почти до Верхнего Манхеттена, потому что скамейка, на которой мы сидели, была неподалеку от дома, в котором находилась квартира Трейбитчеров. Вдруг Мириам зашевелилась.
— Вот твои — Она открыла сумочку и отдала мне ключи, чековую книжку и мои деньги, положенные в конверт. — Можешь рассказать Максу все, что произошло. Запомни, я могу обходиться и без мужчин. Если хочешь, это будет нашей последней встречей.
Мы поднялись и вошли в парк, молча шагая, пока не оказались возле пруда. Утро было солнечным, но сейчас небо затянули облака. В воздухе пахло возможным дождем и приближающейся осенью. Стаи птиц, пронзительно крича, проносились над водой. Я не мог продолжать встречаться с Мириам, но и не мог заставить себя расстаться с ней.
Каков будет следующий шаг? У меня часто появлялось такое чувство, что (несмотря на все, что говорится или делается) будущее будет просто повторением прошлого. Стефа предложила мне дом, и я согласился. Она все больше полнела, старела и часто ожесточалась. Она затаила злобу против своей замужней дочери и сама же тяготилась этим. «Франка ненавидит евреев, — часто говорила Стефа. — Она обижена на меня. Что я ей плохого сделала?» Нет, я не смогу жить со Стефой и Леоном. Я не смогу выносить странных рассуждений Леона, его намеков относительно завещания, бесконечной болтовни о моих произведениях. Он ухитряется и похвалить меня и, на свой примитивный лад, уколоть. Каким-то образом он понимает мои переживания и иллюзии и тут же высмеивает их, это насмешки старого человека, который видит суетность жизни.
Наступили сумерки, а мы с Мириам все еще прогуливались. Парк постепенно пустел, и вскоре мы остались одни. День был долгим. Красное солнце висело в небе, как огромный огненный мяч. Оно не сияло, а тлело. Мне показалось, будто из-за какого-то сбоя в небесной механике солнце забыло и повисло на небе, потерянное и Я частенько фантазировал по поводу космических изменений, происходящих у меня на глазах. Земля оторвалась от Солнца — и что потом? Смог ли бы Бог восстановить такой же мир? Но почему бы мир оказался другим, если люди оставались бы людьми, как и раньше?
Мириам взяла меня за руку, но прикосновение ее пальцев раздражало меня, и я отодвинул их один за другим. Она говорила о разрушении Варшавы, о польском восстании, о зверствах нацистов, а мне больше не хотелось слушать. Почему она прицепилась ко мне? Может ли такая женщина испытывать любовь? Я заметил, что она все время меняет предмет разговора, быть может, из страха надоесть мне. Я эгоистично радовался тому, что взял верх над Мириам, той биологической властью, которая существует у всех видов, во всех поколениях среди мужчин, женщин, животных, птиц — чем-то вроде универсального приказа. Мне теперь не было нужды нравиться ей, я мог разглагольствовать о любой чепухе и нелепости. Вдруг она спросила:
— Что, ты думаешь, будет происходить с идишем?
Она только что придумала этот вопрос, или он связан с чем-то, о чем она говорила и чего я не услышал? Я решил ответить серьезно.
— Язык будет становиться прогрессивно богаче, в то время как людей, которые на нем говорят, будет все меньше. Идишисты станут бандой нищих и будут писать стихи, которые никто не станет читать. Писатели станут таскать такие тяжелые портфели рукописей, что сами будут шататься под их тяжестью. Они начнут плести заговор, чтобы устроить революцию — не на земле, а на…
Тут Мириам прервала меня:
— Посмотри на это!
Мы достигли южной границы Центрального парка. Окна всех небоскребов отражали сверхъестественный свет, как будто огромная стеклянная стена горела и сияла сама по себе. Это было красиво, если не считать того, что свет словно делал здания пустыми и покинутыми. Мне припомнилась история, рассказанная рабби Нахманом из Вроцлава,
[108] о дворце, в котором стоял длинный стол, накрытый для королевского пира, несмотря на то, что дворец был покинут на много лет.
Мириам сказала:
— Не смейся, но я хочу есть.
— Это не повод для смеха.
— Баттерфляй! Я могу называть тебя Баттерфляй?
— Можешь называть меня даже Нехби бен Вафси.
— Что это за имя?
— Оно из Пятикнижия. Кроме того, был писатель, который использовал это имя как псевдоним — не помню, писал он на идише или на иврите.
— Баттерфляй, я не могу больше жить без тебя. Это горькая правда.
— Уже не можешь? Так скоро? — спросил я.
Я вовсе не собирался говорить этого. Это сорвалось с моих губ само собой.
— Со мной все происходит быстро. Или быстро, или совсем ничего не происходит, — ответила Мириам.
— А как насчет Макса?
— Я скучаю и по нему тоже.
— И по Стенли?
Мириам передернулась.
— Не упоминай его имени, будь он проклят!
— Где бы ты хотела поесть?
Мириам не ответила. Она взяла мою руку, сжала ее до боли и сказала:
— Баттерфляй, у меня есть идея. Но обещай мне не смеяться над ней.
— Я не буду смеяться.