Исаак Башевис Зингер
Мешуга
Предисловие переводчика
Роман «Мешуга», являясь самостоятельным произведением, по существу представляет собой продолжение широко известного русскоязычному читателю романа «Шоша» (единственного романа И. Башевиса Зингера, изданного на русском языке тиражом 100 000 экземпляров).
Кроме главного героя, писателя Аарона Грейдингера, оба эти романа объединяет их явно автобиографический характер, в них отчетливо видны обстоятельства и факты жизни и творчества автора. Широкая картина жизни эмигрантов и их переживаний в первые годы после Второй мировой войны не потеряла значения и сейчас, когда через пятьдесят пять лет после Холокоста и сталинских репрессий вскрываются все новые факты этих событий наряду с проявлениями живучести нацистской психологии.
Первоначальная версия романа была опубликована на языке идиш под заглавием «Потерянные души», а затем переработана автором и издана (в собственном переводе автора на английский язык) уже под названием «Мешуга». «Мешуга» (ме-шуг\'-а) на языке иврит означает «сумасшедший», «помешанный», «потерявший разум».
Пользуюсь случаем, чтобы выразить глубокую признательность моей жене Алене за постоянную поддержку и — особенно — помощь в редактировании перевода, а также преподавателю Петербургского еврейского университета С. Г. Парижскому, советы которого помогли мне в составлении примечаний, и Е. Л. Гольдиной за помощь в компьютерном обеспечении моей работы.
Перевод на русский выполнен с первого издания издательства PLUME BOOK N.Y. USA 1995.
(С. С. Свердлов)
ЧАСТЬ I
Глава 1
— Пришел Мессия
[1], и я воскрес из мертвых. Разве ты не читаешь новостей в своей газете, или, может быть, ты сам покойник? Тогда возвращайся в свою могилу.
— Я живой, живой.
— Ты называешь это жизнью? Торчать в прокуренном офисе, читая гранки? Это мог бы делать и труп. На улице весна, по крайней мере, по календарю. Ты заметил, что в Нью- Йорке не бывает весны — здесь либо мерзнешь, либо подыхаешь от жары? Пойдем, пообедаем со мной, а то я разорву тебя на части, как селедку.
— Наверху ожидают гранки. Это займет всего пять минут.
Я не знал, как к нему обращаться, по-приятельски на «ты» или официально на «вы». Макс был почти на тридцать лет старше Его громкий голос был слышен в соседних помещениях, и мои сослуживцы-журналисты заглядывали в открытую дверь. Они улыбались, а один из них подмигнул мне, вероятно, думая, что опять пришел какой-то псих. С тех пор, как я стал вести в газете колонку советов, у меня часто бывали странные типы — обезумевшие от горя жены исчезнувших мужей, молодые люди с планами спасения мира, читатели, убежденные, что они сделали какое-то потрясающее открытие. Один посетитель сообщил по секрету, что Сталин был перевоплощением Амана
[2].
Я быстро дочитал гранки своей статьи «Ученый предсказывает, что люди будут жить до двухсот лет» и отдал их лифтеру, чтобы доставить на десятый этаж.
Когда мы вошли в спускающийся лифт, он был переполнен авторами и наборщиками, направлявшимися в кафетерий. Но Макс Абердам легко перекрикивал их голоса:
— Ты что я в Америке? Где ты живешь — в загробном мире? неделями пытался добраться до тебя. Еврейские газеты везде одинаковы. Ты звонишь и просишь позвать кого-нибудь, они просят подождать у телефона, но ничего не происходит — про тебя забыли. Ты что, на луне живешь? Почему у тебя нет собственного телефона в твоем кабинете?
На улице я предложил пойти в кафетерий, но Макс возмутился:
— Я еще не дошел до того, чтобы ходить туда, где мне придется носить поднос, как официанту. Эй, такси!
Мы забрались в машину, которая, миновав несколько кварталов, доставила нас к ресторану на Второй авеню. Водитель сказал нам, что он приехал из Варшавы и помнит Макса Абердама и его семью. Кроме того, он читает мою колонку в газете. Макс вручил ему свою визитную карточку и дал большие чаевые. У Раппопорта (в ресторане, который он выбрал) его хорошо знали. Нам показали столик, на котором стояли корзинка со свежими булочками, салатница с отварным горохом и блюда с пикулями и кислой капустой. Официант улыбался нам, так как он тоже узнал Макса. Для себя Макс заказал апельсиновый сок и заливное из карпа, а для меня, вегетарианца, омлет с овощами. Пока мы ели, он закурил сигару. Он жевал, пыхал дымом и орал:
— Итак, ты стал в Америке колумнистом
[3]! Я слышал, как ты болтал по радио в прошлое воскресенье о том, как подавлять эмоции и другую такую же чепуху. Друг мой, я, может быть, потерял все, но малость здравого смысла у меня еще осталось. Хотя я сомневаюсь насчет моей головы, но я ничего не должен Всевышнему: с тех пор, как Он посылает нам Гитлеров и Сталиных, Он — Бог, не мой.
— Где ты был всю войну? — спросил я.
— Где я только не был. В Белостоке, в Вильно
[4], Ковно
[6], Шанхае, потом в Сан-Франциско. Я в полной мере испытал все еврейские несчастья. В Шанхае я сделался издателем. Я издавал Мне известно все относительно гранок и набора. Мне приходилось самому стоять за наборной кассой, вручную доставая из нее литеры. То, что евреи спятили, я всегда знал, но что они додумаются основать иешиву
[10] в Китае, где станут разглагольствовать по поводу «яйца, которое было снесено в праздник», в то время, как их семьи запихивают в печи — этого я не мог себе представить. Я спасся благодаря тому, им мой бывший конкурент в Варшаве, соперник в бизнесе, добыл мне визу в Америку. Мои старые друзья оставили меня вариться там, где я был, а враг — спас. Ничто уже не удивляет меня.
Он стряхнул сигарный пепел в свое блюдце.
— Если бы кто-нибудь предсказал мне, что я буду наборщиком в Шанхае, что евреи создадут свое государство, и что в Нью-Йорке стану спекулировать акциями, я бы над ним посмеялся. Однако все эти безумства произошли — если я не сплю. Ешь, Аарон, не трать время попусту. Во всей Америке не получишь чашку приличного кофе. Официант! заказывал кофе, а не помои!
Пока мы продолжали есть, он рассказал кое-что из того, что происходило с ним между 1939 и 1952 годами. Он оставил жену и детей в Варшаве в сентябре 1939 года и вместе со своим тестем и тысячами других мужчин бежал через Пражский мост по направлению к Белостоку
[11], который уже был в руках большевиков. Там некоторые из писателей, которых он когда-то поддерживал субсидиями и подарками, донесли на него, как на капиталиста, фашиста и врага народа. Макса арестовали, и он был на волосок от расстрела в тюрьме на Лубянке, когда его узнал и спас бывший бухгалтер его фирмы, ставший партийным деятелем в КГБ. Макс уехал на восток и, в конце концов, после ряда удивительных событий, добрался до Шанхая.
Жена и две дочери Макса погибли в Штутгофе. Позже в Америке Макс встретил вдову скульптора из Сан-Франциско, чью работу он когда-то купил. Через две недели они поженились.
— Это было безумие, просто безумие, — орал Макс. — Должно быть, демоны ослепили меня. Сегодня я стоял с ней под свадебным шатром
[12], а уже назавтра понял, что угодил в трясину. Я устал от скитаний. В Шанхае у меня была женщина из Кореи, прелестное создание, но мне не удалось взять ее с собой в Соединенные Штаты. Моя нынешняя жена, Прива, всегда больна и, кроме того, она психопатка. Убедила себя, что она медиум, который получает сообщения от духов. Она общается со своим мертвым супругом через стол Оуджа
[13]. И еще рисует духов. В Нью-Йорке я понял, что я опять дома — ведь все здесь, наши люди из Лодзи и Варшавы.
— Я даже нашел дальнего родственника, очень богатого, настоящего миллионера, мистера Уолбромера. Он набросился на меня так, будто обрел своего потерянного брата. У него много домов, а также акций, которые он скупил давным-давно, после краха Уолл-стрит
[14], и теперь они поднимаются и поднимаются. Он устроил мне большой заем, и я стал играть на фондовой бирже. Оказалось, что многие беженцы, которые получили небольшие денежные компенсации от Германии, не знают, что с ними делать. Я сделался их представителем. Я покупаю акции, облигации, государственные ценные бумаги, и как раз сейчас все это идет вверх. Конечно, акции не будут расти вечно. Но, тем не менее, мои клиенты зарабатывают на своих долларах в три раза больше, чем если бы те лежали в банке. Официант, этот кофе холодный, как лед!
— Вы дали ему остыть, — сказал официант.
Макс Абердам положил свою сигару, достал маленькую металлическую коробочку, вынул две пилюли и сунул их в рот. Потом взял стакан с водой, сделал глоток и сказал:
— Я живу на таблетках и вере — не в Бога, а в мое собственное сумасшедшее везение.
Когда мы вышли из ресторана, я сказал Максу, что должен вернуться в редакцию, но он не хотел даже слушать об этом.
— Этот день принадлежит мне. Я искал тебя не одну неделю. Даже подумывал дать объявление в газеты. В воскресенье, услышав тебя по радио, я решил отложить все дела и на следующий день взял такси и отправился на Ист-Бродвей. Среди бела дня заползать под землю в метро, как мышь в нору, это не по мне. Большая часть моих клиентов — женщины, беженки из Польши, которые так и не научились считать в долларах. В гетто и концлагерях они слегка свихнулись. Я им объясняю, что беру себе процент с того, что дают банки, а они благодарят меня, словно я филантроп, подающий милостыню. Совершенно не представляю, что эти компании производят — те, с чьими акциями имею дело. Мой брокер Хэрри Трейбитчер говорит мне, какие покупать, и я покупаю, какие продавать, и я продаю. Время от времени я пытаюсь кое в чем разобраться, читаю финансовые газеты и так называемых экспертов. Наверное, я рискую. Ясно, что рано или поздно я разочарую своих сумасшедших клиенток, но обманывать женщин мне не впервой. Я все болтаю о себе. Как у тебя дела?
Мы продолжали идти по Второй авеню.
— К сожалению, я тоже обманываю женщин.
Черные глаза Макса Абердама оживились.
— То, что ты недавно говорил по радио, заставило меня подумать, что ты стал щепетильным проповедником, чем-то вроде американского святоши. Все, что Освальд Шпенглер
[15] предрекал после Первой мировой войны, происходит после Второй. Перманентная революция Троцкого разворачивается на наших глазах. Является ли все это общественным движением или духовной смутой или результатом того, что Господь спятил, я не знаю. Пусть это решают профессора. Я знаю только то, что видят мои глаза.
— И что же они видят? — спросил я.
— Мир превращается в безумие, в мешугу. Это должно было произойти.
Макс Абердам вздохнул.
— Мне нельзя много есть, — сказал он. — Сердце не качает как следовало бы. Но когда я вижу на столе еврейские блюда, то обо всем забываю. В этом смысле я похож на праотца Исаака. Когда Иаков подал Исааку блинчики, и пирожки с начинкой, и каше варничкес
[16], Исаак прикинулся слепым и дал Иакову благословение вместо Исава
[17]. Женщины, деньгами которых я управляю, все слегка влюблены в меня. Тут уж я ничего не могу поделать. Они потеряли мужей, детей, братьев и сестер. Многие из них слишком стары, чтобы снова выйти замуж. Человек должен кого-нибудь любить, несмотря на то, что он или она истаивает, как свеча. Что же, пусть я буду их жертвой. Не смотри на меня так: слава Богу, я не жиголо. Я приехал из их городов, из их мест. Я знал их семьи, говорю на их идише. К чему отрицать? Я тоже их люблю. Я из тех мужчин, которые влюбляются в каждую женщину от двенадцати до восьмидесяти девяти лет. Таким я был в юности, такой же и сегодня. Сколько неприятностей я пережил из-за этих влюбленностей и сколько причинил горя, знает только Тот, Кто сидит на седьмом небе и мучает нас. Я разговариваю с ними и рассказываю им сказки. Каждую из них я уверяю, что в моих глазах она все еще девочка. И это правда. Давно ли все они были молодыми? Только вчера. Некоторых из них я помню по довоенным временам, а с некоторыми я спал. Они не желают получать дивиденды по почте. Мне приходится вручать чек лично. Они хихикают и смущаются, как будто я их жених. Пойдем, тебе надо кой-кого увидеть.
— Мне надо вернуться на работу.
— Никуда ты сегодня не пойдешь, даже если встанешь на голову. Твоя газета не погибнет из-за того, что тебя не будет полдня. Прежде всего я хочу представить тебя Приве. Она мое несчастье, но она — твой преданный читатель. Она читает все до последней строчки, под которой стоит твоя подпись. Мне приходится каждое утро покупать газету, иначе она вызовет демонов, чтобы превратить меня в груду костей. Когда я сказал ей утром, что увижу тебя и, возможно, приведу к нам, она была ужасно взволнована. Визит самого Аарона Грейдингера! Для нее ты только на одну ступеньку ниже Всемогущего. Она не раз говорила мне, что только ты удерживаешь ее в живых. Если бы не ты и твои писания, она бы давно покончила жизнь самоубийством, и я стал бы вдовцом. Поэтому ты должен пойти со мной. Кроме того, мне надо вручить сегодня чек одной из моих клиенток. Она тоже твоя читательница. Ты ее знаешь, она бывала в Клубе Писателей в Варшаве. Она была из тех, кого мы называли «литературным приложением».
— Как ее зовут?
— Ирка Шмелкес.
— Ирка Шмелкес жива! — воскликнул я.
— Да, она жива, если это можно назвать жизнью.
— А Юдл Шмелкес?
— Юдл Шмелкес печет бублики в раю.
— Ну, сегодня определенно день сюрпризов.
— Ирка говорила мне, что написала тебе письмо, на которое ты не ответил. Ты не отвечаешь на письма. Твоего имени нет в телефонной книге. Почему, в самом деле, ты прячешься?
Был май, и уже становилось слишком жарко. Но мне показалось, что вместе с запахами бензина и нагретого асфальта я почувствовал дуновение весны, пахнувшее от Ист-Ривер, а может быть, даже от гор Кетскилл. Каждый шаг по Второй авеню был для меня связан с воспоминаниями о сравнительно недавнем прошлом. Неподалеку находилось кафе «Ройал», где постоянными посетителями были актеры и писатели, говорившие и писавшие на идише. Через улицу был идишистский Арт-Театр, в котором много лет играл Мариус Шварц. Несмотря на то, что учинили в Варшаве нацисты, несмотря на постепенно распространяющуюся в Нью-Йорке ассимиляцию, ни в религии, ни в светской жизни еврейство не выглядело исчезающим. В Нью-Йорке на идише выходят четыре газеты и несколько еженедельных и ежемесячных журналов. Мариус Шварц, Яаков Бен-Ами, Лебедев, Берта Герстайн и другие еврейские актеры и актрисы выступают в пьесах на идише. Издаются книги на идише. По-прежнему прибывают беженцы из Советской России, из Польши, Румынии, Венгрии. Откуда они только не приезжают? Палестина теперь стала государством Израиль, вынужденным воевать и выигравшим войну. Я пережил кризисы в личных и в литературных делах. С тех пор, как я приехал сюда в тридцатые годы, я потерял близких родственников и друзей, как в Польше, так и в Соединенных Штатах. Я сам себя довел до отчаяния и изоляции от людей. Тем не менее, сейчас, казалось, во мне стали раскрываться новые источники энергии.
Макс Абердам подозвал такси. Он втолкнул меня в него, и я упал поперек сиденья. Когда в машину ввалился сам Макс, у него изо рта выпала сигара.
— Мистер, мне не нужен пожар в моем такси! — огрызнулся водитель.
— Никакой пожар не сможет сжечь нас, — ответил Макс с видом пророка.
Он дал шоферу адрес на Вест Энд авеню в районе тридцатых стрит и тяжело пыхтел, пытаясь зажечь новую сигару. Он сказал мне:
— Твое имя известно даже в Шанхае. Я собирался издать твою небольшую книжку — как же она называлась? Никакой талант не забывается. Моя память играет со мной в прятки. Иногда мне кажется, что я становлюсь стариком.
— Мне тоже.
— В твоем-то возрасте? По сравнению со мной ты еще младенец.
— Мне уже больше сорока.
— Сорок еще не шестьдесят семь.
Мы вышли из такси у огромного здания и поднялись на лифте на двенадцатый этаж. Макс позвонил, но никто не ответил. Он достал ключ и открыл дверь. Мы вошли в просторную прихожую, пол которой был устлан прекрасным персидским ковром. Высокий потолок был украшен резьбой, а стены увешаны картинами. К нам направлялась женщина с седыми волосами и моложавым лицом. На ней был цветастый халат и шлепанцы с помпонами. В мочках ушей сверкнули бриллианты. Ее тонкое лицо, длинная шея, стройная фигура — все излучало богатство и какую-то давнюю еврейскую аристократичность. Она напомнила мне когда-то виденные в музеях портреты. Заметив меня, она чуть отступила назад, но Макс заорал:
— Это же твой великий герой!
— О, да, я вижу!
— Это Прива, моя жена.
Прива подошла ближе и протянула узкую руку с длинными пальцами и покрытыми лаком ногтями.
— Это и честь, и удовольствие, — прожурчала она.
Трудно было представить, что и муж, и жена — беженцы из гитлеровской Европы. Просторная восьмикомнатная квартира была пропитана духом постоянства и достатка. Чете Абердамов она была предоставлена в пользование со всем ее содержимым богатой женщиной, которая доводилась Приве дальней родственницей. Когда эта женщина умерла, ее дочь продала им за сущие гроши все — столы, кресла, диваны, люстры, даже картины на стенах и книги в шкафах. Прива происходила из семьи раввинов и богатых коммерсантов. Ее первый муж, врач, публиковал статьи на медицинские темы на иврите в варшавской газете «Хатцефира» и позднее в «Хэйом». Во время войны Прива потеряла мужа, сына, который тоже был врачом, и дочь, студентку медицинского факультета в Варшаве. Прива была из тех богатых женщин, которые прежде обычно уезжали в жаркие летние месяцы за границу на курорты с минеральными водами. Она говорила на идише, русском, польском, немецком, французском. В молодости она изучала немецкую литературу у знаменитой Терезы Розенбаум. Она также немного знала иврит. Прива привнесла в Нью-Йорк частицу богатой еврейской Варшавы. Она рассказывала мне, что еще девочкой знала Исаака Переца
[18], Гирша Номберга
[19], Гилеля Цейтлина
[20]. Трудно поверить, но во время перелета через Россию, когда Прива спасалась от нацистов, она ухитрилась сохранить альбом старых фотографий. Каждое слово, которое она произносила, вызывало во мне воспоминания. По моим расчетам она была старше Макса — возможно, ей было больше семидесяти. Она сказала:
— Я потеряла все на этой ужасной войне. Но пока мозг работает, воспоминания возвращаются. Что такое память? Как и все остальное — загадка. Когда-то я надеялась найти успокоение и мир в моем возрасте, но меня окружает так много тайн, что не может быть и речи об успокоении. Я иду спать, пораженная страхом, и просыпаюсь со страхом. Мои сны — это величайшая из всех загадок.
— Боюсь, что сны будут всегда оставаться такими, — сказал я.
— Я читаю все, что вы пишете, каждое слово, под всеми вашими псевдонимами. Вы сами тоже частица тайны.
— Не более, чем другие.
— Значительно больше.
— Что я тебе говорил? — проорал Макс Абердам. — Ты, Аарон, часть нашей жизни. Дня не проходит, чтобы мы не говорили о тебе. — Макс повернулся к Приве. — А где Цлова?
— Пошла в супермаркет.
— Нам повезло заполучить такую служанку, — объяснил Макс. — Найти здесь служанку, да еще еврейку, это чудо. Но в нашей жизни происходит так много чудес, что мы перестали удивляться. В Варшаве Цлова была деловой женщиной, а не служанкой. У нее был магазин товаров для женщин — женское белье, сумки, кружева, в общем, все, чего пожелаете. Здесь Цлова делает что хочет, фактически она — хозяйка дома. Для нас Цлова дочь, сестра, нянька. Она читает в твоей газете статьи по вопросам медицины, и каждое слово, написанное доктором, для нее свято.
— Она и вы, мистер Грейдингер, сохраняете мне жизнь, — вмешалась Прива. — Цлова довольно примитивное существо, но с природным чутьем. Мужчины домогаются ее, и она могла бы выйти замуж, если бы пожелала, однако она предпочитает оставаться с нами. Магазин, который упоминал Макс, был не ее, он принадлежал состоятельной пожилой паре, погибшей во время войны. Цлова — из тех, кто рожден, чтобы служить другим. Такая уж у нее судьба.
— Ее судьба — это наша счастливая фортуна. Что бы мы делали без нее? — сказал Макс. — И помимо всего прочего, она на дружеской ноге с мертвыми. Они приходят к ней из загробного мира, когда она развлекается верчением стола и игрой в прятки с мертвыми.
— Ты опять шутишь? Она прирожденный медиум, — сказала Прива.
— Да, да, да. Мертвые живут, едят, забавляются сексом, руководят бизнесом, — пошутил Макс. — Стоит лишь положить руки на стол, и мертвецы слетятся к тебе со всех концов света.
— Не будь таким циничным, Макс. Наш Аарон Грейдингер тоже верит в эти предметы. Вы печатали в вашей газете отрывки из писем на эти темы. Я приготовлю чай. Вы должны обещать мне, что останетесь на обед.
— Право, я не могу.
— Почему нет? Мы приготовим для вас старые варшавские блюда.
— К несчастью, у меня уже есть приглашение.
— Ладно, я не стану настаивать. Но вы должны вскоре прийти к нам. Цлова читает все ваши статьи. Если она захочет, то приготовит кушанья, которые не стыдно подавать императору, а в Талмуде
[21] сказано, что истинные императоры это те, кто способен учить — писатели, люди духа.
— Я вижу, что вы хорошо знакомы с нашим древним учением, — сделал я ей комплимент.
— Ах, я с самого детства хотела учиться, но мой отец, пусть он покоится в мире, утверждал, что девочкам не следует изучать святые книги. Мицкевич, да; Словацкий, да; Лессинг, конечно, но для девочки заглянуть в Гемару
[22] — это уже грех. Однако я сама открывала Агаду
[23] и нашла там много мудрости, даже больше, чем у Лессинга или у Натана Мудрого
[24], — сказала Прива.
Я услышал, как в коридоре открылась дверь; это была Цлова. Затем донеслось шуршание бумажных мешков, которые она принесла из супермаркета. Прива вышла встретить ее. Макс Абердам глянул на часы.
— Ну, вот так и живем. Я хотел жену, а получил систему.
— Она прекрасная женщина.
— Слишком прекрасная. И болезненная. С женой можно развестись, но с системой ты влип навсегда. Она клянется, что в России при двадцати градусах ниже нуля валила деревья в зимнем лесу. Здесь же изображает знатную даму. Прива постоянно посещает врачей, жертвует на любые виды воображаемых дел, отмечает бесчисленные годовщины родственников и друзей. У нее грудная жаба, и ей приходится часто ложиться в больницу. В Сан-Франциско, где я ее встретил, все, чего мне хотелось, это отдохнуть. Я мечтал войти в какой-нибудь старый дом и лежать там, пока не умру. Но внезапно во мне проснулись какие-то дикие силы. Я угодил в ловушку, из которой невозможно выбраться.
Дверь открылась, и вошла Прива, держа Цлову под руку, как будто она вела застенчивую невесту, чтобы представить ее жениху. Я ожидал увидеть пожилую женщину, но Цлова оказалась молодой, со смуглым лицом, коротко подстриженными волосами; у нее были выдающиеся скулы, курносый носик и четко очерченный подбородок. Ее глаза были узкими, как у татарки. На ней было черное платье и красные бусы. Прива сказала:
— Это наша Цлова. Мы знали ее, еще когда жили в Варшаве. Если бы не она, я давно была бы уже среди мертвых. Цлова, милочка, это Аарон Грейдингер, писатель.
В узких глазах Цловы блеснула улыбка.
— Я вас знаю. Я слушаю вас по радио каждое воскресенье. И читаю все, что вы пишете. Мистер Абердам дал мне вашу книжку.
Я сказал:
— Очень приятно с вами познакомиться.
— Вы недавно писали, что очень хотите поесть варшавского хлебного супа. Я могу приготовить его лучше, чем в Варшаве, — сказала Цлова.
— О, очень вам благодарен. Сегодня, к несчастью, я занят. Но надеюсь, что будет другая возможность.
— Мы обычно едим хлебный суп два раза в по понедельникам и средам.
— Цлова — это лучший на свете повар, — одобрительно сказала Прива. — Что бы она ни приготовила, вкус такой, как будто ты в раю.
— Там нечего готовить, — сказала Цлова. — Все, что требуется, — это ржаная мука и жареный лук, и я еще добавляю морковь, петрушку и укроп. К хлебному супу хорошо подать клопс
[25].
— Замолчи, Цлова. Когда я тебя слушаю, у меня слюнки текут, — заорал Макс. — Доктор велел мне похудеть на двадцать фунтов. А как я могу думать об этом, если ты кормишь нас такими деликатесами?
— А что едят в Китае? — спросила Цлова.
— Ах, кто знает, что они едят — жареных тараканов с утиным молоком. Я недавно разговаривал с одним евреем из Галиции
[26], и, когда разговор зашел о еде, он рассказал мне, что в его местечке они обычно ели кулеш и пампушки
[27].
— Что это еще за чума такая? — спросила Цлова.
— Совершенно не представляю, — ответил Макс. — Может быть, ты, Аарон, знаешь, что это за еда?
— В самом деле, не знаю.
— Исчез целый мир, богатая культура, — сказал Макс. — Кто будет помнить в следующих поколениях, как жили евреи в Восточной Европе, как они разговаривали, что они ели? Пойдем, нам пора.
— Когда ты вернешься? — спросила Прива.
— Не знаю, — сказал Макс. — Мне надо еще сделать сотню вещей. Люди ждут моих чеков, то есть своих чеков.
— Не возвращайся посреди ночи. Ты меня будишь, и я не могу сомкнуть глаз до утра. Ты сразу засыпаешь, а я лежу и размышляю до рассвета.
— Может быть, ты придумаешь какое-нибудь изобретение. И станешь Эдисоншей.
— Не шути, Макс. Мои мысли по ночам мучительны.
Глава 2
Когда мы спустились на лифте и пошли вдоль Вест-Энд-авеню, Макс взял меня за руку.
— Аарон, я в отчаянно затруднительном положении с Мириам.
— Мириам — кто? — спросил я. — И почему ты в отчаянии, Макс?
— О, для меня Мириам все еще ребенок — молодая, хорошенькая, интеллигентная. Однако, к несчастью, она замужем за американским поэтом, тоже молодым человеком, с которым теперь надеется развестись. Если бы я не был женат, Мириам была бы благословением, посланным мне небесами. Но я не могу развестись с Привой. Мириам считает себя совершенно одинокой в этом мире. Ее родители разведены. Отец живет с какой-то посредственностью, которая мнит себя художницей, с одной из тех, что размазывают на холсте несколько пятен и мазков и воображают себя Леонардо да Винчи наших дней. Мать уехала в Израиль с человеком, вообразившим, что он актер. Ее муж, я имею в виду мужа Мириам, считает себя поэтом. Наши образованные вечно ворчат, что мы, евреи, — люфтменшен
[28], люди без профессии, без клиентуры. Но таких витающих в облаках, как это новое поколение в Америке, нигде не найдешь. Я пытался читать стихи ее мужа, но в них нет ни логической связи, ни музыки.
— Эти недотепы все разом — футуристы, дадаисты
[29] и еще в придачу коммунисты. Они пальцем не пошевелят, чтобы работать, но пытаются спасать пролетариат. И все стараются быть оригинальными, хотя и повторяют друг друга, как попугаи. Мириам прелестная молодая женщина, но на самом деле она еще ребенок. Из-за него, ее мужа — как его зовут? Стенли, — и развала ее семьи она бросила колледж. Теперь этот Стенли укатил с женщиной издателем в Калифорнию или черт его знает куда, и Мириам стала бэбиситтером
[30]. Разве это занятие для девушки двадцати семи лет — смотреть за чьими-то детьми? Мужчины гоняются за ней, но я ее люблю, и она любит меня. Что она во мне нашла, никогда не пойму. Я запросто мог бы быть ее отцом или даже дедом.
— Да, да.
— Перестань орать «иа, иа»
[31], как осел. Я никому не признавался в этом, кроме тебя. Раз уж ты стал специалистом по изготовлению и раздаче советов, может быть, скажешь мне, как справиться с этим делом?
— Я не могу справиться даже со своими собственными делами.
— Я знал, что ты так ответишь. Мириам не урожденная американка. Она приехала сюда после войны, в сорок седьмом. Она прекрасно говорит на идише. Знает польский и немецкий и говорит по-английски без акцента. Что она пережила, это она сама тебе расскажет. Ее отец бесхарактерный человек, отчасти шарлатан. У него была контора на Пшеходной улице в Варшаве; бизнес по распространению акций. Или так он говорит. Он оказался достаточно сообразительным, чтобы перед войной перевести деньги в швейцарский банк. Ее мать убедила себя, что у нее есть талант артистки. Дядя был убит во время Варшавского восстания в сорок пятом. У каждой еврейской семьи в Польше есть свое эпическое сказание. Но мы сами стали сумасшедшими и ведем весь мир к безумию. Такси!
— Куда ты меня теперь потащишь? — спросил я, когда мы уселись.
— К Ирке Шмелкес. У меня для нее чек, который я таскаю уже неделю. Чеки комкаются в кармане, и иногда банк отказывается принимать их. Мы проведем с Иркой не более десяти минут. Она будет настаивать, чтобы мы остались на ужин, но я твердо откажусь. Потом мы поедем к Мириам. Обе женщины твои страстные поклонницы. Мириам даже написала статью о тебе в своем колледже.
— Если бы я знал, что мы будем наносить визиты всем этим женщинам, мне следовало бы надеть другую рубашку и костюм.
— На тебе прекрасная рубашка и костюм тоже. По сравнению с тем, что ты носил в Варшаве, ты стал настоящим денди. Единственно, твой галстук надо привести в порядок. Вот так!
— Я небрит.
— Не беспокойся, Мириам привыкла к бородатым. Ее паршивец муж, Стенли, недавно отрастил бороду. Ирку Шмелкес ты знал в Варшаве, ради нее незачем изысканно одеваться.
Такси остановилось на углу Бродвея и Сто седьмой-стрит, и мы вошли в многоквартирный дом без лифта и поднялись на два марша. Потом Макс Абердам остановился отдохнуть. Он постучал пальцем по левой стороне груди.
— Мой насос работает с перегрузкой. Подождем пару минут.
Когда мы продолжили подъем по лестнице, Макс, задыхаясь, пожаловался:
— Зачем она загнала себя на четвертый этаж? Эти люди берегут свои деньги, они слишком скаредные — боятся, что не сегодня завтра голод начнется и в Америке.
На четвертом этаже Макс постучал в дверь, и ее тотчас открыла Ирка Шмелкес, низенькая женщина с круглым лицом, курносым носом, черными глазами. Ее рот был слишком широк для маленького личика. Ей, вероятно, было намного больше пятидесяти, да еще она пережила лагеря, но выглядела Ирка моложе своих лет. Ее черные как смоль волосы, по-видимому, были недавно покрашены. На ней было черное декольтированное платье без рукавов. Похоже, она подготовилась к нашему приходу. Ирка сделала вид, что удивилась мне, и сказала:
— О, ты привел гостя. Я не ожидала.
Улыбаясь, она обнажила ряд вставных зубов, а на ее левой щеке появилась едва заметная ямочка. Мы прошли длинным коридором. Из кухни пахло жареным мясом, чесноком, жареным луком, картофелем. Она завела нас в комнату, в которой стоял(как это называли в Варшаве) — днем он заменял софу, а ночью использовался в качестве постели. Было очевидно, что квартира не ее, а комната, в которой мы стояли, служила и гостиной, и столовой, и спальней. В дверь постучала молодая женщина и сказала:
— Миссис Шмелкес, вас просят к телефону.
— Меня? Минуточку.
И Ирка Шмелкес исчезла.
— Все еще неплохо выглядит, — заметил Макс. — Ее муж, слабоумный, рвался быть троцкистом, поэтому его и угробили в Испании. Все они хотят создать лучший мир и умирают как мученики. Ради кого они жертвуют собой? Кто вознаградит их в могиле?
— Быть может, Всевышний тоже троцкист, — сказал я.
— Хм? Что произошло в Испании, мы никогда не узнаем. Сталин учредил там всеобъемлющую инквизицию. Они приезжали, чтобы воевать против фашизма, а их казнили собственные товарищи. Наши евреи всегда первые на линии огня. Они, видите ли, должны освободить весь мир, не больше не меньше. В каждом еврее присутствуетМессии.
Когда Ирка Шмелкес возвратилась в комнату, я заметил, что на ней туфли с необыкновенно высокими каблуками. Она сказала:
— Проходят дни и ночи, и никто даже не подумает позвонить. А когда появляются два таких важных гостя, как вы, меня зовут к телефону. И ради кого? Ради какой-то старой сплетницы, которая жаждет поболтать!
— Где твой сын Эдек? — спросил Макс.
— Где? В библиотеке. Этот мальчик загонит меня в могилу. Он тащит домой книги со всего света. Едет на Четвертую авеню, где можно достать книгу за никель
[33] или три за дайм
[34], и возвращается с грудой старых книг. Он хочет знать все. Однажды я застала его читающим пожелтевшую книгу о поездах в Огайо или Айове, полную цифр и расстояний. Зачем Эдеку знать о поездах в Огайо, ходивших много лет назад? Он больной, больной. Слава Богу, эта горбунья выехала, и я смогла отдать ее комнату Эдеку. Она уже полна книг.
— У меня чек для тебя, — сказал Макс.
— Он определенно будет использован. Но ты, дорогой, и гость, которого ты привел, для меня важнее, чем чек. Что с вами случилось, Аарон Грейдингер? С тех пор, как вы стали газетным автором, вы больше не желаете знать нас, маленьких людей. Та молодая женщина, которая позвала меня к телефону, ваша читательница. Если бы она узнала, что вы здесь, в моей комнате, она бы перевернула весь мир вверх ногами. Подождите, я принесу закуски. Я приготовила больше, чем обычно, как будто сердце мне подсказывало, что вы оба придете. сейчас вернусь!
И Ирка вновь исчезла.
— Мы должны что-нибудь попробовать, нравится нам это или нет, — сказал Макс. — Люди, знавшие голод, относятся к еде, как к самому большому благу. Они доконают меня своими угощениями, и я даю обет посылать им чеки по почте. Что мне сейчас нужно, так это сигара. Где моя зажигалка? Ну вот, я оставил ее у Раппопорта.
Мы пили чай и ели бабку. Молодой Эдек вернулся из библиотеки. Низенький и толстый, он уже имел животик. Я заметил, что верхняя пуговица на его брюках не застегивалась. На круглой голове торчала копна жестких черных волос, большие глаза косили, и меня поразило, что его щеки были гладкими, как у евнуха. Он молча сидел в кресле-качалке, качаясь, пока мы разговаривали, а потом сказал мне:
— Я читал ваши статьи и рассказы. Правда, не читал ваши романы, которые печатаются в газете с продолжением. У меня недостает терпения дожидаться до следующей недели. Почему вы не издаете книгу? Американские писатели в вашем возрасте уже всемирно известны. У моего доктора есть сын, которому двадцать семь лет, и он продал свою книгу кинокомпании за восемьдесят тысяч долларов. Если бы у меня было восемьдесят тысяч долларов, я бы объехал всю землю. Я прочитал массу книг по географии и уверен, что еще существует много мест, которых нет ни на одной карте.
— Я принадлежу к группе людей, которые отрицают, что земля круглая, — продолжал он. — Нас только сорок, но мы всесторонне обсудили вопрос. Нет никаких доказательств того, что земля круглая. Это только теория. Мое мнение, что Атлантида не утонула в море, как писал Плутарх, мы просто все еще не знаем, где она находится. Существуют документы, оставленные путешественниками, которые попадали в местности, где в земле большие впадины, и они находили там древние цивилизации. Вы можете относиться к этому, как к фольклору, но к истине часто относились как к фольклору. В Африке колдуны годами использовали лекарства, которые только недавно открыты здесь. А как насчет упоминаемых в Библии мест, таких, как Офир? Где расположен Ашкеназ? Ашкеназ это не Германия. В те времена Германия была джунглями. Может быть, Ходу это Индия, может быть, нет, но Куш это определенно не Эфиопия. Анаким, который упоминается в Пятикнижии
[35], не просто легенда. Великаны существовали в прошлом и существуют сейчас, но они живут, где-то скрываясь — может быть, в Гималаях или в девственных лесах Бразилии, или, может быть, где-то в глубине Африки. Находят их следы, необычайно широкие и длинные. Вы можете спросить, почему они прячутся, и я отвечу вам. С тех пор, как существует человечество, многие расы были уничтожены. Белая раса не способна терпеть соперников. Гитлеризм так же стар, как человечество. За последние несколько сот лет были почти «выкошены» индейцы. Если бы Гитлер выиграл войну, он уничтожил бы всех негров. Он рассматривал нас, евреев, как расу и поэтому пытался уничтожить все наши следы. Гиганты знают все это и поэтому избегают встречи с другими расами. Шпионы, упоминаемые в Библии, докладывают другим гигантам о тех, кого они воспринимают как саранчу. Наши белые расисты и шовинисты не хотят признавать себя саранчой. Почему гиганты не размножатся и не прикончат нас — это другой вопрос. Быть может, природе требуется много времени, чтобы создать каждого гиганта. Возможно, их женщины носят плод годы вместо девяти месяцев — или даже сотни лет. Недавно открыты районы России, обитатели которых живут по сто, двести лет, может быть, и больше. У них нет никаких документов или записей, и у их детей нет даже свидетельств о рождении.
— Эдек, пей свой чай. Он остывает, — сказала Ирка.
— Он не остывает. Мы боремся с предрассудками, а сами по горло погружены в предрассудки, — заявил Эдек. — Во времена Людовика Четырнадцатого два профессора открыли метеоры, но король заявил: «Проще поверить в то, что профессора лгут, чем в то, что камни могут падать с неба». Почему я говорю об этом? Из-за реки Самбатион. В «Еврейской энциклопедии» говорится, что река Самбатион и десять потерянных колен Израилевых — это легенда. Но я совсем не уверен, что это так. Оттуда приезжали люди, которые видели реку, швыряющую в небо скалы, и они привезли письмо от короля Ахитов бен Азария
[36]. Об этом ясно сказано в Библии, я точно не помню где: «Потомки Ефраима смешаются с другими народами».
— Одно с другим не имеет ничего общего. Некоторые утверждают, что англичане это в действительности одно из потерянных колен. Вот почему они так любят Библию. Как-то я купил на Четвертой авеню книгу за никель, и это оказалась самая лучшая книга, какую я когда-либо читал. Она называлась «Свадьбы с духами». Я забыл, кто ее автор. Кто-то украл у меня эту книгу.
— Кто станет красть такие старые книги? — спросил Макс Абердам.
— Люди крадут все. Фрейд украл всю свою теорию из Гемары, глава Спиноза украл из текста который читают в ночь на Йом Кипур
[37]. меня есть теория, что существуют духи, чья задача — красть. Вечером я кладу книгу на стол, а утром ее нет. Я дошел до того, что когда я нахожу по-настоящему хорошую книгу, то запираю ее в шкафчик. Но она исчезает даже оттуда. У меня также есть теория, что Гитлер был не человеком, а дьявольским духом. Куда исчезло его тело? Никто не знает. После войны он улетел туда, где пребывают демоны. Я даже написал об этом статью в вашу газету, но ее не напечатали.
— Хватит, мой мальчик! — сказала Ирка.
— Мама, когда-нибудь ты узнаешь правду, но будет слишком поздно. Как могло случиться, что шесть миллионов евреев шли, будто овцы, на бойню? Как могло случиться, что те же самые нации, которые во время Холокоста
[38] ни единым словом не выразили протест, потом голосовали за создание государства Израиль? Я спрашивал об этом у моего учителя, но у него не нашлось ответа. Мама, можно я расскажу мистеру Грейдингеру про мои наручные часы?
— Нет, Эдек.
— Мистер Грейдингер пишет о демонах. Его может заинтересовать такая история.
— Эдек, это неважно.
— Что за наручные часы? — спросил я.
— У Эдека были часы, которые ему дал его друг, — ответила Ирка. — В тот день, когда этот друг умер — у него был туберкулез, — часы упали с запястья Эдека и разбились. Я за свою жизнь потеряла не одни часы, но не считаю виновными в этом духов.
— Мама, часы были на металлическом браслете, и он плотно обжимал мое запястье. Они отскочили и упали, когда браслет был еще цел. И ты забыла сказать, что это случилось в тот самый момент, когда Илиш испустил свой последний вздох. В тот самый момент. Это факт.
— И то, что мне надо пойти на кухню и приготовить покушать для наших дорогих гостей, тоже факт.
— Миссис Шмелкес, простите, мне надо идти, — сказал я.
— Мне тоже, — сказал Макс.
— Как — вы оба хотите уйти? — спросила Ирка. — Ладно, я не могу упрекнуть гостя, приведя которого ты оказал мне честь. Я знала его еще по Клубу Писателей в Варшаве, по его произведениям здесь, хотя он меня не знает. И так…
— Но я вас знаю. Нас однажды знакомили в Варшаве, — сказал я.
— У меня даже мысли не возникло, что вы меня так хорошо запомнили. Да, нас действительно знакомили. Вы были тогда очень молодым человеком, начинающим. Я как-то написала вам письмо здесь, в Америке, хотя и не ожидала ответа. Наши еврейские писатели не отвечают на письма. Некоторые из них, возможно, не могут позволить себе заниматься перепиской. Но ты, Макс, ты не можешь оскорбить меня уходом!
— Мама, я пойду к себе в комнату, — сказал Эдек.
— Да, мой мальчик. Я позову тебя позже, когда будет готова еда.
— Мама, не отпускай их! — сказал Эдек уже около двери.
— Что я могу сделать? В моем распоряжении нет казаков, как имел привычку говорить мой отец — пусть он покоится в мире. Все, что я могу сделать, это умолять их.
— Не уходите, Макс. Мама так часто говорит о вас. Она стоит у окна и высматривает, как они привыкли в Польше, в маленьких местечках. Потом она говорит: «Удивляюсь, где этот Макс? Куда он запропастился?» В Яблоне, если ты стоял у окна полчаса, все местечко проходило мимо. Но здесь в Нью- Йорке пытаться увидеть кого-нибудь в окно — как бы это сказать? — анахронизм. Шансы, что кто-нибудь, кого ты знаешь, пройдет мимо, даже человек, живущий по соседству, один на миллион, а то и на миллиард. Я не математик, но я интересовался статистикой и вопросами вероятностей. Каковы были шансы, что будет существовать этот мир? До свидания.
Эдек закрыл дверь. Ирка Шмелкес покачала головой.
— Мальчик болен, болен. Через что он прошел, через что я с ним прошла, никто никогда не узнает. Даже Бог, если Он существует.
— Ирка, мне пора! — воскликнул Макс.
— Не ори. Я не глухая. Когда я тебя снова увижу? Если ты будешь ждать до следующего чека, может оказаться слишком поздно.
— В чем дело? Ты не заболела, Боже сохрани?
— Я всегда больная и усталая.
— Я буду здесь завтра. Приду обедать.
— Ты в самом деле собираешься прийти или просто разыгрываешь меня?
— Я никого не разыгрываю. Ты знаешь, что я люблю тебя.
— В котором часу ты придешь?
— В два часа.
— Хорошо, надеюсь, что ты не строишь из меня дурочку. Мистер Грейдингер, это был сюрприз и большая честь. Когда моя соседка услышит, что вы были здесь, и что я не задержала вас и не представила ее вам, она никогда мне не простит.
— С Божьей помощью мы еще увидимся, — сказал я.
— Недавно каждый из нас взывал к Господу. Я начинаю верить, что пришла Мессианская эра.
Ирка улыбнулась нам. На минутку она снова показалась молодой. Такой, какой я запомнил ее в Клубе Писателей в Варшаве.
Глава 3
На этот раз Макс не подзывал такси. Мириам жила на Сотой-стрит у Централ-Парк-Вест. Макс зашел в аптеку позвонить по телефону, а я подождал снаружи. По соседству расселились беженцы — из Польши, из Германии, из половины мира. На Вест-Энд- авеню был отель «Париж», который беженцы из Германии окрестили «Четвертым Рейхом». Макс надолго задержался в аптеке, и я стоял на тротуаре и глазел на проезжающие мимо грузовики. На полосе бульвара посредине Бродвея старушка разбрасывала крошки хлеба, которые она принесла в коричневой бумажной сумке. Голуби слетались с крыш, клевали крошки, толпясь вокруг нее. Зловоние бензина и собачьего дерьма смешивалось с ароматом начинающегося лета. Перед цветочной лавкой на той стороне улицы были выставлены на тротуар горшки со свежими лилиями. На скамейках, протянувшихся над решетками сабвея, сидели люди, которым, в центре нью-йоркской суеты и грохота, очевидно, нечего было делать. Пожилой человек всматривался в газету на идише. Седая женщина в черной шляпе сидела, неуклюже держа немецкую газету «Ауфбау»
[39], пытаясь читать через увеличительное стекло. Негр спал, запрокинув назад голову. Бремя от времени под землей грохотал поезд сабвея. Откуда-то появилась машина, поливавшая пыльный тротуар.
Я жил в Нью-Йорке многие годы, но так и не смог привыкнуть к этому городу, в котором человек мог прожить всю жизнь и все же остаться таким же чужаком, как в день, когда он впервые ступил на эти берега. Совершенно без всякой причины я начал читать надписи на проезжающих грузовиках — цемент, масло, трубы, стекло, молоко, мясо, линолеум, поролон, пылесосы, кровельные материалы. А потом появился катафалк. Он медленно двигался мимо, его окна были занавешены, венок под колпаком — похороны без единого сопровождающего. Макс вышел из аптеки и помахал мне, чтобы я обождал. Он зашел в цветочную лавку и вышел оттуда с букетом. Мы двинулись по направлению к Централ-Парк-Вест. Макс улыбнулся.
— Да, это Нью-Йорк — вселенский бедлам. Что мы можем сделать? Америка это наше последнее прибежище.
Мы молча продолжали идти вдоль трех кварталов, которые отделяют Бродвей от Централ-Парк-Вест, пока не подошли к большому многоквартирному дому в шестнадцать или семнадцать этажей. Над парадной был тент, и у входа стоял швейцар в форме. Швейцар, очевидно, был знаком с Максом. Он поприветствовал нас и открыл дверь, приглашая войти. Макс проворно сунул ему в руку чаевые. Швейцар поблагодарил его и, заметив, какая хорошая стоит погода, быстро добавил, что на завтра по радио обещали дождь. Той же самой информацией снабдил нас и лифтер. Макс огрызнулся:
— Кого заботит, что будет завтра! Время существует сегодня. Когда вы доживете до моего возраста, то будете благодарны за каждый прожитый день.
— Правильно, сэр. Жизнь коротка.
Мы вышли из лифта на четырнадцатом этаже, и тут я увидел кое-что оказавшееся для меня неожиданным. Б длинном холле между дверьми, которые вели в квартиры, стояли кресла и стол с вазой; на стене висели зеркало и картины в позолоченных рамах. Макс сказал:
— Америка, а? В Варшаве все это украли бы в самый первый день. Американские воры не кидаются на такой хлам, им нужна касса. Благословен Колумб!
Макс позвонил в дверь; прошла минута, прежде чем дверь открылась. Свободной левой рукой Макс собрал и разгладил бороду. Я тоже быстро поправил узел на галстуке. Когда дверь открылась, перед нами стояла Мириам. Она была небольшого роста, несколько полноватая, с высокой грудью и лицом девушки, которой, казалось, было не более семнадцати. Весь ее облик искрился яркостью и привлекательностью молодости, на лице не было заметно никаких следов косметики, а каштановые с медным оттенком волосы слегка растрепались. Темно-голубые глаза светились радостью ребенка, развлекающегося визитом взрослых. Она бросила на меня взгляд, казалось, спрашивающий: «А вы кто?» и в то же время уверяющий, что, кем бы я ни оказался, я буду желанным гостем. Пальцы Мириам были испачканы чернилами, как это бывало у школьников на прежней родине, а ногти обстрижены (а возможно, обкусаны) очень коротко. Ее платье тоже наводило на мысль о варшавской школьнице: свободное, лишенное малейшего намека на элегантность, с каймой, украшенной фестонами. Увидев нас, она воскликнула на варшавском идише:
— Опять цветы? О, я убью тебя!
Только позже я заметил обручальное кольцо на ее указательном пальце.
— Давай, убивай! — заорал Макс. — В Нью-Йорке так много убивают, будет одним трупом больше. Пожалуйста, возьми букет. тебе не слуга, чтобы таскать твои букеты. И открой шире дверь, дурочка!
— О, вы меня так испугали, что я…
Мириам выхватила букет у Макса и широко открыла дверь. Мы вошли в квартиру, прихожая которой была столь мала, что в ней хватило места только для стола, заваленного блокнотами и книгами. За открытой дверью я увидел спальню с большущей, еще не застеленной кроватью, на которой были разбросаны платья, пижама, газеты, журналы, чулки. На подушке примостились два очищенных яблока. Окно выходило на Центральный парк, и комната была залита солнцем. За другой дверью была крохотная кухонька, стол и софа. На полу перед кухонькой
[40] стояла кастрюля. В квартире не было ковриков, и паркет казался новым, свеженатертым, как в доме, в который только что въехали. Я заметил, что Мириам была в одних носках, без туфель. Она металась с букетом в поисках вазы, но потом бросила его на кровать. Она почти кричала:
— Это потому, что я не спала всю ночь. У нас тут был пожар. Старая леди, президент сиротского дома, забыла выключить свою печку, и вдруг появился дым, и приехали пожарные, и нам пришлось среди ночи спускаться в вестибюль.
Она повернулась ко мне:
— Меня зовут Мириам.
Мириам сделала что-то вроде реверанса и протянула мне руку. Однако, очевидно, она забыла, что кое-что в ней держала — на пол упала ручка. Мириам добродушно распекала Макса.
— Ты даже не познакомил нас! Ты еще больше смущен, чем я. Но я знаю, кто он. А я Мириам, и этого достаточно. — Она говорила и для меня, и сама с собой. — Мне хочется, чтобы вы знали, что я ваш самый большой почитатель во всем мире. читаю каждое слово, написанное вами. В Варшаве я училась в идишистской школе. Мы читали каждого из писателей, писавших на идише, даже самого бездарного. Меня учили говорить на литовском идише, но я так и не научилась. Читать могу, но говорить — нет. Как бы поздно я ни возвращалась домой, стоит мне обнаружить, что я забыла купить вашу газету на идише, бегу обратно на Бродвей искать. Однажды я бродила целых полчаса, но все газеты уже были проданы. Потом вдруг смотрю — лежит в урне. Ах, я, наверное, смешная!
— Что тут смешного? — взревел Макс. — Если человек прочел газету, он ее выбрасывает. Нью-Йорк это не Блендев или Ежижки, где люди хранят газеты вечно!
— Верно, но вообразите: я хожу и ищу — будто со свечой — продолжение его романа, а тут оно лежит в мусорной урне, как будто ждет меня. Я сразу стала читать, прямо на улице под фонарем. Вообще-то я заметила, что вы не тратите время на поиск слов. Вы пишете так, как люди говорят.
— Именно это и следует делать писателю. Писатель не должен быть святошей, — сказал я. — В каком бы то ни было смысле.
— Да, верно. недавно читала, что ошибки одного поколения становятся признанным стилем и грамматикой для следующих, — сказала Мириам.
— Как это вам понравится? — сказал Макс. — Только вчера родилась, а уже разговаривает, как взрослая.
— Мне двадцать семь, а для него это вчера. Иногда я чувствую себя так, как будто мне уже сто лет, — сказала Мириам. — Если бы я рассказала вам, через что прошла во время войны и здесь, в Америке, вы бы поняли. Целый мир рушился у меня на глазах. Но вы, мой любимый писатель, вновь возвращаете его к жизни.
— Ты слышишь? — заорал Макс. — Это величайший комплимент, который может сделать читатель писателю.
— тысячу раз благодарю вас, — сказал я. — Но ни один писатель не может воскресить то, что разрушено злыми силами.
— Когда я покупаю газету и читаю ваши рассказы, я узнаю каждую улицу, каждый двор. Иногда у меня такое чувство, как будто я даже узнаю людей.
— Любовь с первого взгляда, — пробормотал Макс как бы про себя.
— Макс, я никогда этого от тебя не скрывала, — сказала Мириам. — люблю тебя за то, что ты есть, и люблю его за то, что он пишет. Что общего имеет одно с другим?
— Имеет, имеет, — сказал Макс. — Но я не ревнив. Мне самому нравится Аарон. Он знает о Польше и Варшаве меньше, чем одну сотую того, что знаю Откуда ему знать? Родился в каком-то маленьком бедном в нищей деревне. Он настоящий провинциал. Сидит за своим столом и выдумывает. Но его выдумки стоят больше, чем мои факты. В Гемаре говорится, что после того, как Храм
[42] был разрушен, пророчества были отобраны у пророков и отданы безумцам. А поскольку писатели — известные безумцы, то дар пророчества достался им тоже. Откуда молодой выскочка вроде него может знать, как говорил мой отец, или мой дед, или моя тетка Гененделе? Можете быть уверены, он еще нас опишет, придумав то, чего никогда не было, делая из нас идиотов.
— Пускай. Ему не надо придумывать — я сама расскажу ему все, — сказала Мириам.
— Все? — взревел Макс.
— Да, все.
— Прекрасно, значит, я уже приговорен. Что бы в этой Америке ни говорили, я уже вырыл себе яму. Пусть он рассказывает обо мне все, что захочет. После моей смерти вы оба можете разрезать меня на куски и скормить собакам. Но пока я еще жив, я привел гостя к моей девушке и хочу, чтобы она встречала его должным образом. Надень какие-нибудь туфли и убери кастрюлю, стоящую на полу. Зачем ты ее там оставила — для мышей?
— Я шла за водой для каучукового дерева.
— Куда ты шла, а? Давай, я помогу тебе навести порядок. Это квартира, а не свинарник, ты просто дикарка.
— А ты кто, граф Потоцкий
[43]? — спросила Мириам. — Ты даже еще не поцеловал меня.
— Ты не заслужила поцелуя. Иди!
Макс раскинул руки, и Мириам кинулась к нему в объятия.
— Вот так!
Я не мог поверить своим глазам. За десять минут Макс и Мириам убрали обе комнаты, поставили все на место, и вскоре квартира стала чистой и опрятной. Мириам расчесала волосы и надела туфли на высоких каблуках, сделавшись выше и стройнее. Когда она целовала Макса, ей пришлось встать на цыпочки, а ему — наклонить голову. Стоя в его объятиях и обнимая его, она бросила мне веселый, флиртующий взгляд. Мне показалось, что в ее взгляде было что-то насмешливое и обещающее. Боже правый, подумал во мне писатель, этот день оказался необычайно длинным и богатым событиями. Вот такой и должна быть литература, наполненной действием, без пустых мест, остающихся для штампов и сентиментальных размышлений. Я слышал много хорошего о Джойсе, Кафке и Прусте, но я решил, что не буду следовать путем так называемой психологической школы или потока сознания. Литературе стоит вернуться к стилю Библии или Гомера: действие, беспокойство, образность — и только чуть-чуть игры воображения. Но могло ли такое решение привести к положительному результату? Не была ли моя действительность и действительность других, таких же как я, слишком парадоксальной?
Я чувствовал, что меня все больше опьяняют сигары Макса, кофе, который нам приготовила Мириам, наш разговор. Я спрашивал Мириам о ее жизни, и она отвечала охотно, коротко, с детской простотой. Родилась? — В Варшаве. Училась? — В идишистской школе, в частной гимназии, в Хаватцелет — польско-ивритской высшей школе. Ее отец принадлежал к партии Фолвист
[44]. Он был идишистом, а не сионистом. Но, тем не менее, каждый год вносил деньги в Еврейский Национальный фонд. Ее дед (отец ее отца) был землевладельцем; у него были дома на улицах Лешно, Гржибовска и Злота. Отец ее матери был хасидом рабби
[45] Гура и владельцем винной лавки. Сколько детей было в семье? Только двое — старший брат Моня, который погиб в Варшавском восстании, и Мириам. Подружки звали ее Марилка, иногда Марианна. Когда разговор коснулся варшавского Клуба Писателей, Мириам сказала:
— Я была там только один раз. Моя мать пошла покупать билеты на лекцию и взяла меня с собой. Мой учитель был членом Клуба, и он обедал в комнате, через которую мы проходили. Когда он нас увидел, то все бросил и показал нам дом, словно это был музей. Мне было тогда девять лет, и я уже читала книги на идише. Не только учебники, но и книги для взрослых. Мать выругала меня. Она сказала: «Если ты будешь читать эти книги, то раньше времени состаришься. Кроме того, забудешь польский». Я обещала не читать их, но как только она вышла из моей комнаты, снова взялась за них. Что я читала? Шолом Алейхема, Абрахама Рейзена, Шолома Аша, Гирша Номберга, Сегаловича. Мы выписывали»
[46], и, став старше, я читала ее тоже. Ежедневные газеты мы читали и выбрасывали, но литературные журналы отец всегда сохранял. Роман, который вы перевели, был включен в приложения к «Литерарише Блеттер», и в нашем доме были все номера. Мой учитель — Шидловски его фамилия — познакомил меня со всеми в Клубе Писателей. Я была такая наивная, что думала, что все они давно умерли. Но в тот день мне довелось увидеть многих из моих любимцев живыми и даже еще не старыми. Они сидели и ели куриную лапшу. С вашими сочинениями я начала знакомиться позже, уже здесь, в Америке. Как только я прочла первую главу, то сказала…
— Не захваливай его! — прервал ее Макс. — Он будет наслаждаться твоими комплиментами до тех пор, пока не раздуется и не лопнет. Писатель как лошадь: дашь ей торбу овса, она сожрет торбу; если дашь две, она проглотит и две. В хозяйстве моего отца не раз бывало, что лошадь объедалась свежей травой и вскоре подыхала.
— О, какие гадости ты говоришь! — укоризненно сказала Мириам.
— Это правда! Аарон может подумать, что я завидую его славе, но я желаю ему в тысячу раз большего успеха. Много кем я хотел бы быть, но только не писателем — становиться писакой — это меня никогда не привлекало.
— Кем вы хотели быть? — спросил я.
— Послушай, если ты будешь обращаться ко мне с этим церемонным «вы», я схвачу тебя за шиворот и спущу с лестницы. Какая вежливость! Говори ясно и нормально «ты» или отправляйся к дьяволу! Если уж наша маленькая школьница не церемонится со мной, то тебе и подавно не следует. Я говорю совершенно открыто, ты и она так близки мне, как если бы ты был моим братом, а она… Ладно, я лучше не буду говорить ерунды. Кажется, ты задал мне вопрос, но я уже не помню, какой.
— спросил, кем именно ты хотел быть?
— Кем я хотел быть? Рокфеллером, Казановой, Эйнштейном, даже просто пашой с гаремом, полным красавиц. Но сидеть с карандашом и царапать бумагу — это не по мне. Читать — да. Хорошая книга для меня так же важна, как хорошая сигара.
— Я не знала, что ты мечтал иметь гарем, — сказала Мириам.
— Я мечтал об этом тридцать лет назад, раньше, чем ты, Мириам, выбралась из чрева своей матери. Но теперь, когда у меня есть ты, я больше никого не хочу. Такова горькая правда.
— Почему горькая? — спросила Мириам.
— Потому что это означает, что я стал на тридцать лет старше, а не моложе.
— Бедный Макс. Мы все становимся с каждым днем моложе, лишь он один становится старше. Ты хочешь постоянно молодеть до тех пор, пока в конце концов не станешь младенцем? — спросила Мириам.
— Нет, я хотел бы остановиться на тридцати.
— Ах, пустой мечтатель, — сказала Мириам по-польски.
Темнело. Сумерки заполняли комнату, но никто не поднялся, чтобы зажечь свет. Время от времени Макс затягивался сигарой, и красноватый свет освещал его лицо. Свет блеснул в его глазах, и внезапно я услышал, как он сказал:
— Когда я с вами обоими, я снова молод.
Я и раньше бесчисленное количество раз слышал эти истории, но в передаче Мириам они казались несколько иными. Факты оставались более или менее теми же — в Варшаве были вырыты окопы, даже воздвигнуты баррикады. В то же время для многих оказалось неожиданностью внезапное начало войны в сентябре 1939 года. Много домов уже было разрушено немецкими бомбами. В стране начался голод. Мириам было тринадцать, и они с матерью остались дома одни. Отец Мириам ушел с тысячами других мужчин в сторону Белостока. Эти рассказы были столь знакомы мне, что иногда я даже поправлял Мириам, когда она ошибалась в дате или номере дома. Все это я знал наизусть — голод, болезни, то, как евреев сгоняли в лагеря принудительного труда, пожары, выстрелы, жестокость немцев, безразличие поляков. Актеры пытались ставить пьесы на идише посреди лежавшего в развалинах гетто. Кто-то приспособил подвал под кабаре, в котором состоятельные женщины проводили время, тогда как за стенами убивали людей. Позже, когда квартира Мириам была захвачена, а ее мать отправили в концентрационный лагерь, Мириам была переправлена из гетто в «арийскую» часть города. Бывшая учительница спрятала ее в темном алькове, где хранилась старая мебель, заваленная тряпьем и пачками газет.
Сын консьержки, пустой и хвастливый юноша, шпаненок, узнал, где она прячется. Он заставил ее заплатить ему в качестве взятки деньги, полученные за драгоценности ее матери, которые удалось продать учительнице. Он также заставил ее покориться ему, и когда он пришел к ней, то держал нож у ее горла. У учительницы, старой девы, от испуга и горя случился нервный приступ. Мириам сказала:
— Не знаю, почему я не покончила самоубийством. Впрочем, знаю. Я просто не захотела обременять мою учительницу мертвым телом. Сколько она могла бы прятать труп? Нацисты расстреляли бы и ее, и всех соседей.
— Да, да. Так ведет себя человеческая раса, — сказал я. — Таково ее поведение во все века.
— Но моя учительница тоже принадлежала к человеческой расе, — сказала Мириам.
— Да, правда.
— Как-то я читала ваше высказывание о религии протеста. Что вы имели в виду? — спросила Мириам. — Не смейтесь, но кто-то оторвал часть страницы, и я не смогла дочитать ее.
Я на минуту замешкался, и Макс вмешался:
— Он, похоже, забыл, что имел в виду. У него дюжина псевдонимов, и ему приходится постоянно выбрасывать копии.