Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Исаак Башевис Зингер

Папин домашний суд

Рассказы

От автора

Это рассказ о моей семье и о раввинском суде — вещах, так связанных между собой, что трудно определить, где кончается одно и начинается другое. Раввинский суд, бейс дин, — древнее учреждение. Он начался, когда Итро посоветовал Моисею «обеспечить народ судьями способными, богобоязненными, любящими правду, ненавидящими ложь и алчность…» Есть прямая связь между сегодняшним бейс дином и составителями Талмуда, Геоним, Амораим, Несиим, Танаим, Мужами великого Собрания и Сангедрина.

Бейс дин представляет собой смесь суда, синагоги, Дома Учения и, если хотите, кабинета психоанализа, где люди, чей разум помутнен, могут облегчить свою душу. Такая смесь не только терпима, но и необходима для того, чтобы бейс дин сохранялся у многих поколений.

Я убежден, что бейс дин явится основой суда будущего, если, разумеется, мир пойдет вперед, а не назад. Бейс дин быстро исчезает, но я верю, что он возродится и станет всемирным. Ибо нет справедливости без доброты, а самый лучший приговор тот, который принимается всеми сторонами по доброй воле и с верою в Бога, бейс дину противостоит судилище, использующее силу, правое оно или левое.

Бейс дин может существовать лишь у народа, исполненного глубокой веры и смирения. Не случайно он достиг вершины у еврейского народа, когда тот полностью лишился светской власти и влияния.

Я не стремлюсь идеализировать бейс дин или снабдить его деталями, неизвестными мне из опыта. Он не только изменяется вместе с поколениями — каждый раввин окрашивает его собственным характером и личностью. Очень важно, чтобы личность была искренней и справедливой. Иногда мне кажется, что бейс дин — это прообраз Суда Небесного, Божьего Суда, который евреи считают безусловно правым и милосердным.

КТО Я

Я родился в городе Радзимине близ Варшавы 14 июля 1904 года в семье раввина Пинхаса-Менахема Зингера, рыжебородого, голубоглазого, глубоко богобоязненного человека. Моя мать, Бас-Шева, была дочерью раввина из Билгорая, что недалеко от Люблина. Она коротко стригла свои рыжие волосы и по обычаю замужних еврейских женщин носила парик.

В начале 1908 года семья переехала из Радзимина в Варшаву. Там отец стал раввином на очень бедной улице, которая называлась Крохмальной. Дом, где я вырос, в Америке сочли бы трущобой, но тогда мне не казалось, что он так плох. Квартиру освещала керосиновая лампа. Такие удобства, как водопровод и тем более ванна, были нам неизвестны. Уборная помещалась во дворе.

На Крохмальной улице жили в основном бедные ремесленники и лавочники, но были и ученые, а также воришки, забулдыги, темные личности.

Примерно с четырех лет я стал ходить в хедер. За мной каждое утро приходил помощник учителя, который отводил меня туда. Я брал с собой сидур, потом Пятикнижие и трактат Талмуда. Других книг я не знал. В хедере нас учили молиться, читать священные книги, писать по-еврейски.

Младший брат Мойше был еще совсем маленьким, когда мы переехали в Варшаву, сестра Хинда-Эстер была старше меня на тринадцать лет, а брат Исроэл-Ешуа — на одиннадцать. Все мы, кроме Мойше, стали впоследствии писателями. Роман брата «Братья Ашкенази» переведен на несколько языков, в том числе на английский. Писал он, как и я, на идише.

В нашем доме все учились. Отец весь день сидел за Талмудом. Если у матери выдавалась свободная минутка, она заглядывала в Священную Книгу. У других детей были игрушки, меня же интересовали книги отца. Я начал «писать», едва узнав алеф-бейс. Макал перо в чернильницу и что-то царапал. Я любил и рисовать — лошадей, дома, собак. Суббота приносила мне страдания: в этот день запрещалось писать.

В варшавской квартире отец проводил раввинский суд. Жители Крохмальной улицы приходили к нему за советом или с просьбой разрешить спор в соответствии с законами Торы. В сущности, отец был и раввином, и судьей, и духовным наставником. К нему шли также излить душу. Под руководством отца в нашей квартире справлялись свадьбы, при соответствующих обстоятельствах отец разрешал разводы. Для евреев того времени раввин был человеком, у которого много обязанностей, но мало денег.

Будучи по своей природе любознательным, я наблюдал за взрослыми, их поведением. Внимательно прислушивался к тому, о чем они говорили, но не всегда все понимал.

Я рано стал задумываться над всякой всячиной. Что произойдет, если птица будет вечно лететь, никуда не сворачивая? Что случится, если построят лестницу до самого неба? Есть ли начало у времени? И как оно возникло? Существует ли конец у пространства? И может ли быть конец у пустоты?

Много часов я проводил в размышлениях, стоя на балконе нашего дома. Летом там собирались всевозможные насекомые — мухи, пчелы, бабочки. Эти создания возбуждали во мне большой интерес. Чем они питаются? Где они спят? Как они появились на свет? Вечерами я наблюдал за Луной и звездами на небе. Мне говорили, что некоторые звезды превосходят по своим размерам Землю. Но как они, такие огромные, умещаются на клочке неба над крышами домов на Крохмальной улице? Я часто задавал родителям вопросы, на которые даже они затруднялись ответить. Отец в таких случаях говорил, что грешно тратить время на подобные вопросы. Мама же убеждала меня, что я сам найду ответы на них, когда вырасту. Я понял, что даже взрослые не все знают. На нашей улице люди часто умирали, смерть пробуждала во мне страх и удивление. Мама утешала меня, объясняя, что души хороших людей попадают после смерти в рай. Но я хотел знать, что они делают в раю и как рай выглядит. Я боялся ужасов ада, где наказывают грешников.

Совсем еще маленьким я узнал о страданиях людей. Польша, разделенная между Россией, Германией и Австрией, лишилась независимости около ста лет назад. Но мы, евреи, потеряли свою страну Израиль примерно две тысячи лет назад. Отец, впрочем, уверял, что, если евреи будут жить по Торе, придет Мошиах и мы все вернемся в Израиль. Но две тысячи лет — это очень много. Кроме того, как знать наверняка, что все евреи соблюдают Божьи законы? Я уже говорил, на Крохмальной улице были и воры, разные жулики. Из-за них приход Мошиаха может откладываться бесконечно.

В том году, когда я родился, умер доктор Теодор Герцель. Он утверждал, что евреям следует, не дожидаясь прихода Мошиаха, начать строительство своего государства в Израиле. Но как это возможно, если земля захвачена турками?

Революционеры, которые жили на нашей улице, хотели избавиться от русского царя, мечтали о создании государства, где бы все трудились и не было бы ни бедных, ни богатых. Но как свергнуть царя, если его защищает столько солдат с саблями и ружьями? И как это возможно — ни богатых, ни бедных? Кто-то всегда должен будет жить на Крохмальной, а кто-то на Маршалковской, прекрасной улице с деревьями и нарядными магазинами. Одни будут жить в больших городах, другие в дальних деревнях… Эти вопросы обсуждались в нашем доме и членами семьи, и гостями. Я ловил каждое их слово. Родители, старший брат и сестра — все любили что-то рассказывать. Отец часто говорил о чудесах, сотворенных цадиками, о духах, демонах. Своими рассказами он хотел укрепить нашу веру в Бога, в добрые и злые силы. Мама вспоминала о своей жизни в Билгорае, где ее отец был раввином. Моего брата Ешуа влекло к «мирскому». Он читал нерелигиозные книги и рассказывал мне о Германии, Франции, Америке, о чужих религиях и обычаях. Сестра пересказывала романтические истории, в которых графы влюблялись в бедных девушек. Уже в раннем детстве я стал выдумывать всякую всячину, и все это приходилось выслушивать детям в хедере. Однажды я заявил им, что мой отец — царь, и привел подробности, заставившие их поверить мне. Как могли поверить — до сих пор не понимаю. Уж я-то не был похож на принца.

В 1914 году началась первая мировая война. В 1915-м, когда мне было одиннадцать, немцы заняли Варшаву. В 1917-м я услышал необычайную новость: царь Николай II свергнут. Солдаты с саблями и ружьями не захотели его защищать, они поддержали революционеров. Если это действительно случилось, то, может быть, на самом деле скоро не будет ни бедных, ни богатых?

Но до этого было еще далеко. Варшава страдала от голода и тифа. Немцы хватали людей на улице и отправляли их на работы. Наша семья голодала, и было решено, что младшие дети, Мойше и я, поедут с мамой в Билгорай, где с едой легче. Мне было уже тринадцать, возраст бар-мицвы, а ответов на свои вопросы я все еще не находил.

РОДОСЛОВИЕ

Папа происходил из более знатного рода, чем мама, но редко говорил об этом. Дед мой, его отец, реб Шмуэл, был помощником томашовского раввина, отец деда, реб Ишая Конскер, — хасидом и ученым, но не раввином, отец реб Ишаи, реб Мойше, прославился как Варшавский мудрец, автор «Священного письма», его отец, реб Тувия, был штецкинским раввином, а дед, реб Мойше, — нойфельдским. Он был учеником знаменитого Бал-Шем-Това. Отец реб Мойше, реб Цви-Гирш, был жоркским раввином. Корни Темерл, моей бабушки по отцовской линии, уходят еще дальше, в глубь веков.

Дед Шмуэл не общался с людьми, соблюдая обет молчания. Много лет он отказывался быть раввином, предпочитая этому занятию изучение кабалы. Он часто постился и настолько усердно молился по утрам, что бабушка вынуждена была ежедневно менять ему рубашку, а это считалось неслыханной роскошью. Мать бабушки Темерл была ювелиром и содержала семью, бабушка поступала так же. В те времена уделом женщины было рожать детей, готовить еду, вести хозяйство и зарабатывать на жизнь, мужья целиком посвящали себя изучению Торы. Наши бабушки не жаловались, а благодарили Бога за то, что послал им ученых мужей. Позднее, когда бабушка уже не могла зарабатывать, дедушка согласился стать раввином.

В отличие от дедушки, бабушка общалась с людьми, и ее все любили. Она была дочерью Хинды-Эстер, известной тем, что Бельзский ребе Шолом предложил ей сесть, когда она пришла к нему. Бабушка страстно желала, чтобы ее дети изучали Тору.

Ее старший сын Ишая, который женился и осел в галицийском Рогатине, был богобоязненным и богатым бельзским хасидом, один сын умер, а две дочери вышли замуж в Венгрии. Вся любовь и внимание матери сосредоточились на младшем сыне, моем отце. Ее радовало, что в отличие от других юношей, модно одетых, увлеченных мирской суетой, читавших еврейские газеты и журналы, изредка достигавшие Томашова, сына влекло к иудаизму и науке. Он продолжал носить традиционную капоту[1], полуботинки, платок на шее, у него были длинные пейсы. С детства он мечтал стать святым, в пятнадцать лет уже писал комментарии к святым книгам. Другие мальчики сторонились его, не любили за нежелание играть в волчка или в карты в Хануку, за превосходство и отчужденность.

Бабушка хотела женить сына как можно раньше, но богачам не нравились старомодные зятья, а бабушка еще и настаивала на том, чтобы невеста была из раввинского рода. Когда отца наконец обручили, невеста умерла, ему же предстоял призыв в царскую армию. Для такого юноши, как отец, не могло быть ничего хуже этого. В те дни обычно тянули жребий — тот, кому везло со жребием, освобождался от призыва. Отцу повезло, ему даже не пришлось предстать голым перед врачами, за что он много лет потом благодарил Бога.

Только после освобождения от службы семья поняла, какой он старый холостяк, — двадцать один год! В капоте, полуботинках, ермолке под бархатной шапкой, с рыжей бородой и длинными пейсами, он походил на пожилого хасида. Погруженным в религию, не проявлявшим интереса к другим людям, им владело лишь одно желание — жить как еврей. В его костюме недоставало только талеса — молитвенного покрывала женатого мужчины. Другие юноши, в начищенной до блеска обуви, в очках с золотой оправой, шутили, что Пинхас-Менахем стремится стать ребе-чудотворцем, и это было правдой: отец хотел очистить свою душу, чтобы творить чудеса. Помимо Талмуда и Писания, он читал труды хасидизма и случайно попавшуюся ему книгу по кабале. Его поведение нравилось матери, однако оно не было модным. Дочери раввинов читали современные книги, гуляли самостоятельно, ездили на воды, говорили по-немецки, иногда даже надевали модные шляпки. Молодому раввину следовало знать кое-что о практической стороне жизни, о коммерции, мирских делах, и отец не укладывался в образ представляющего интерес жениха.

Но вот предложили брак с дочерью хорошо известного в округе билгорайского раввина, бывшего раввина Мациева, что близ Ковеля, а до этого — Пурика в воеводстве Шедлиц. Это был раввин прошлых времен. Однажды, когда в Билгорай приехала театральная труппа, он надел капоту, отправился в сарай, служивший местом представления, и выгнал актеров вместе с публикой. Хотя Билгорай находился недалеко от просвещенных Замосця и Щебржеш, где жил «еретик» Яков Рейфман, дедушке с помощью старшин общины и хасидов удавалось сохранять Билгорай нетронутым, благочестивым. Кое-кто в городе считал раввина фанатиком, мракобесом, но его уважали и боялись. Высокий, плотный и крепкий, сохранивший к старости все зубы и волосы, он славился также как математик и знаток грамматики. Общиной он управлял, как древний вождь.

Предстоящий брак встревожил отца, ибо, несмотря на религиозность, билгорайский раввин слыл настолько традиционным, что даже хасидизм казался ему нечистым: песни, пляски, мистика! Билгорайский дедушка был деспотом, его двое сыновей — известными острословами. Отец боялся, что не уживется с ними.

Но отказаться было невозможно. Матери моей шел тогда шестнадцатый год, она славилась своей мудростью и эрудицией. Женихов было два — отец и юноша из богатой люблинской семьи. Дедушка спросил, кого она предпочитает.

— Кто из них более ученый? — спросила дочь.

— Тот, что из Томашова.

Это оказалось решающим. Но при подписании брачного контракта мамина семья была весьма разочарована. Бабушка Темерл явилась в шелковом платье, модном разве что сто лет назад, в шляпе с массой не виданных нигде лент, узелков и кораллов. Даже речь ее была архаичной, а отец сошел бы скорее за свекра, чем за жениха. Собственный же отец его, реб Шмуэл, молчал. Сам отец тоже не проронил ни слова будущим родственникам, пытавшимся поговорить с ним о магазинах, поездках, политике… Он знал только службу Богу, не говорил ни по-польски, ни по-русски, не мог даже прочесть адрес на письме. Мир помимо Торы и молитв был для него полон чертей, демонов и домовых.

Мама остолбенела, увидев жениха с большой рыжей бородой. Но услышав, как он обсуждает с ее отцом талмудические вопросы, прониклась к нему уважением. Она говорила мне, что ей понравилась и разница в их возрасте, пять лет.

Бабушка Темерл подарила маме золотую цепочку, такую тяжелую, что ее едва можно было носить, цепочке было, наверно, двести лет, спустя несколько месяцев мама показывала ее подругам.

Бабушка с материнской стороны, Хана, язвительная, саркастичная, при всей своей богобоязненности могла пребольно уколоть любого. Это отличало ее от бабушки Темерл, полной благодушия и цитат из Торы. Если Хана грустила, то Темерл радовалась, Хана все осуждала, Темерл — восхищалась Божьими чудесами. Бабушку Хану сразу же заинтересовало, как собирается отец содержать семью, когда истекут восемь лет жизни за счет тестя, оговоренные контрактом. Бабушка Темерл была уверена, что Бог позаботится, как всегда. Разве не Он послал евреям в пустыне манну?

— Это было давно, — сухо заметила Хана.

— Бог не изменился, — возразила Темерл.

— Мы уже недостойны чуда, — категорично заявила Хана.

— Почему? — удивилась Темерл. — Мы можем быть такими же хорошими и благочестивыми, как наши предки.

Примерно так они беседовали. Уверовав, что будущее сына в надежных руках, бабушка Темерл уехала счастливая. Реб Шмуэл так ничего и не сказал, билгорайский раввин вернулся к своим книгам. Чувство тревоги у бабушки Ханы усилилось, она не сомневалась, что ее младшая дочь кончит жизнь в нищете.

ПОСЛЕ СВАДЬБЫ

Мой дедушка, билгорайский раввин, не был особенно близок со своими прихожанами. Его интересовали только Талмуд и вопросы, связанные с вечностью. У него не оставалось времени для мелочей и лишних разговоров. Он толковал законы в духе религии, и ни слова больше. Городские интриги и склоки его не заботили, хотя то и дело создавались противоборствующие партии, пытавшиеся помешать друг другу в делах общины — выборе шойхета, старейшин… В Талмуде сказано, что нужно заткнуть уши, чтобы не слушать болтовню, — так он и делал, а в порыве гнева внушал даже именитым членам общины, что они не должны отвлекать его по пустякам. Те оставляли его в покое, но проникались к нему враждебными чувствами.

С другой стороны, простые евреи — ремесленники, мелкие торговцы, так называемая «чернь», — почитали его и никому не давали в обиду. Они обращались к нему за советами даже по частным проблемам, проводили с ним третью субботнюю трапезу.

В городе было два вида хасидов — турискские и цанзские. Дедушка в юности посещал «двор» Турискского магида и считался хасидом. На самом деле он был не в восторге от сыновей Магида — реб Якова-Лейбеле и реб Мотеле Кузмирского, которые ежегодно наезжали в Билгорай отбивать друг у друга последователей. Останавливались они у дедушки, и всегда начинался шум. Дедушка соорудил во дворе шалаш с «крыльями», откидными крышами, поднимавшимися и опускавшимися с помощью веревок. Здесь он поселялся со своими книгами, чернилами, перьями, бумагой и самоваром, пил дымящийся чай, изучал Тору и писал комментарии, которые будут скорее сожжены, чем напечатаны, когда к нему приезжал один из двух ребе. Люди, в том числе сыновья Магида, боялись дедушки, потому что он говорил им правду, демонстрируя этим изречение: «Слова ученого жгут, как угли». Его сыновья, Йосеф и Иче, были умны, но им не хватало отцовской силы воли. Он предпочитал дочерей, особенно Бас-Шеву, мою мать, умную, богобоязненную, прекрасно владевшую святым языком девушку. Она была синеглазая, белокожая, рыжеволосая, с тонким носом, острым подбородком и ногами, по словам сапожников, самыми маленькими в городе, очень аккуратная. Худая, хрупкая, она страдала отсутствием аппетита, и всегда у нее что-нибудь болело.

Билгорай считался относительно большим городом. Он был расположен у австрийской границы, там стояло много солдат. Офицеры-казаки танцевали с русскими дамами или играли в карты в клубе. Солдаты ездили с нагайками по улицам, на голове — папаха, в одном ухе — серьга. На боковых улицах жили поляки, и три нации не смешивались, говорили на разных языках и отмечали разные праздники.

Свадьба моих родителей была шумной, происходило это после праздника Швуэс. Мама часто вспоминала о ней. Все девушки сшили по этому случаю платья, выучили новые танцы. Но жених, мать которого хотела, чтобы сын оделся получше, должен был летом влезть в меховую шубу, что очень развеселило городских франтов.

Отец скоро понял, что не подходит суровому, властному тестю, с ним практически невозможно было говорить. Оба шурина насмехались над его религиозностью, стремлением во всем оставаться евреем. Возвращаясь из синагоги, он часто с трудом находил дорогу домой, а так как никогда не глядел на женщин, мог не узнать маму и легко принять за свою жену тещу или золовку. Даже в те времена такая удаленность от мирских дел была в диковинку.

Чтобы стать казенным раввином, требовалось выдержать экзамен по русскому языку, пройти собеседование у губернатора. Братья матери сделали это, а отец отказался. В течение восьми лет «кормления у тестя» он часто ездил домой, а иногда отправлялся к ребе-чудотворцам. Желая стать учеником праведника, он не мог найти такого, который отвечал бы его требованиям.

По прошествии восьми лет отец стал искать небольшую общину, где не надо было бы сдавать экзамен по русскому языку. Братья и бабушка Хана советовали маме развестись с этим мечтателем, но у нее уже родились дети — моя сестра Хинда-Эстер и брат Ешуа. Дедушка не говорил ничего, становясь с годами все более молчаливым и замкнутым.

Поскольку молодые люди так часто боролись за раввинские места, требовавшие протекции, никто не верил, что отец найдет что-нибудь для себя. Однако он нашел. Нашел в Леонсине, крошечном городке на берегу Вислы, неподалеку от Нового Двора и лишь в нескольких верстах от Варшавы. Родители прожили в этом городке десять лет, там появились на свет мы с братом Мойше, хотя оба записаны в Радзимине. Леонсин мне незачем обрисовывать, мой старший брат уже сделал это в книге «О мире, которого больше нет». Но о Радзимине я бы хотел немного сказать.

Отец оставил Леонсин и сделался помощником Радзиминского ребе в результате ряда событий. В Радзимине обосновалась хасидская династия, созданная реб Янкеле, чудотворцем, ранее связанным с «дворами» хасидов Пшисхи и Коцка. Женщинам, приходившим к нему, он дарил заколдованные монеты и куски янтаря, защищающие от болезней. Он любил монеты, медь, серебро и золото, держал их в глиняных кувшинах. Молодые люди просили, чтобы он помог им освободиться от призыва. Ходили слухи, что его брань помогает больше, чем благословение. Женщине, которая пришла к нему с больным ребенком, он кричал:

— Убирайся со своим ублюдком!

Ребенок немедленно выздоровел.

Говорили, что заклинаниями он воскрешает мертвых, что к нему приходят очиститься даже трупы, чтобы их пустили в рай. По его словам, на чердаке у него собралось столько переселившихся душ, что чердак скоро рухнет. Однажды он упал ночью с постели и закричал:

— Он и мертвый остался дураком! Явился ко мне в саване, хотя знает, что я боюсь.

Его сын Шлоймеле умер молодым, а внук реб Аарон-Менахем-Мендл стал ребе, унаследовал большое состояние деда, Дом учения и недвижимость в Варшаве. Нельзя сказать, что радзиминская династия была такой уж родовитой, но реб Аарон-Менахем-Мендл женился на дочери Бяльского ребе из авторитетнейшего рода! Тем не менее Радзиминскому ребе не хватало престижа, его посещало мало образованных евреев и раввинов, последователями его были мелкие лавочники и кучера. Большим ученым он не слыл, его комментарии нуждались в серьезной редакции. Он открыл ешиву, однако ни главы ешивы, ни учителей не подобрал.

И место досталось моему отцу.

Мы сложили свои вещи на телегу и поехали в Радзимин. Мне было тогда три года, но я помню эту поездку. Все городские евреи пришли попрощаться с нами, женщины целовались с мамой. И мы поехали через поля, леса, мимо ветряных мельниц. Был летний вечер, небо сверкало, казалось, горящими углями, огненными метлами и зверями. Слышалось жужжание, гудение, квакали лягушки. Телега остановилась, и я увидел поезд: сначала большой паровоз с тремя фонарями, подобными солнцам, потом товарные вагоны, которые тащились медленно, озабоченно. Они, казалось, шли ниоткуда и до конца света, где было темно.

Я стал плакать. Мама сказала:

— Чего ты плачешь, глупенький? Это же просто поезд.

Теперь я точно знаю, что видел тогда поезд с нефтяными цистернами, но чувство тайны, связанное с ним тогда, осталось во мне навсегда.

ПЕРЕЕЗД ИЗ РАДЗИМИНА В ВАРШАВУ

Небольшой поезд тронулся с места. Я расположился у окна и смотрел наружу. Люди, казалось, пятятся назад, телеги тоже двигались вспять. Убегали прочь телеграфные столбы. Рядом со мной сидели мама и сестра Хинделе, которая держала на руках маленького Мойше. Мы переезжали из Радзимина в Варшаву.

Старший брат, Ешуа, ехал на телеге с мебелью и другими вещами. Отец ждал нас в Варшаве. Он снял квартиру на Крохмальной улице, д. 10.

Переезд на новое место жительства был для семьи нелегким. Но я получал большое удовольствие, узнавая каждую секунду что-то новое. Маленький паровоз (его называли «самовар») весело свистел. Время от времени он выпускал пар и дым — прямо как большой локомотив. Мы проезжали деревни, избы с соломенными крышами, луга, на которых паслись коровы и лошади. Одна лошадь положила голову на шею другой. На полях торчали чучела, одетые в лохмотья, вокруг них с шумом вились птицы. Я продолжал спрашивать маму: что это? а это? Мама и сестра отвечали мне, даже посторонняя женщина пыталась им помочь. Я был одержим любопытством, жаждал объяснений. Почему коровы едят траву? Почему из трубы идет дым? Почему у птицы есть крылья, а у теленка нет? Почему одни люди идут пешком, а другие едут на телеге? Мама качала головой — этот мальчик сведет меня с ума!

Поездка длилась едва ли два часа, но впечатлений было так много! Мы приближались к Варшаве, и чудес становилось все больше. Появились высокие дома с балконами, заводы с длинными трубами и зарешеченными окнами. Осталось позади кладбище с большим количеством памятников. Показался красный трамвай. Я понял, что уже не имеет смысла спрашивать, и молчал. Наконец наш поезд остановился.

На дрожках, которые тащила серая лошадь, мы проехали по мосту через Вислу — ту самую реку, что протекала и в Радзимине. Но как река может быть такой длинной? Впервые я увидел лодки и корабли. Один корабль свистел и выл так громко, что пришлось заткнуть уши. На палубе другого играл оркестр, его медные инструменты сверкали на солнце и ослепляли меня.

После моста возникло новое чудо — памятник королю Сигизмунду. Четыре каменных изваяния, полулюди, полурыбы, пили из больших каменных кубков. Я хотел спросить, что это такое, но не успел — появились другие чудеса. Улицы с высокими домами. Куклы в окнах магазинов, казавшиеся странно живыми. На тротуаре дамы в шляпах, украшенных вишнями, грушами, сливами, виноградом, лица многих закрыты вуалями. Мужчины в цилиндрах, в руках у них трости с серебряными набалдашниками. Много красных трамваев, в некоторые были впряжены лошади, другие двигались сами. Сестра объяснила, что их передвигает электричество. Я видел городовых на конях, пожарных в медных касках, экипажи на резиновых колесах. Лошади с короткими хвостами задирали головы вверх. Наш кучер в синем армяке и фуражке с блестящим козырьком говорил на идише. Он обращал внимание нас, провинциалов, на достопримечательности Варшавы.

Я испытывал и восторг, и унижение. Чего же стоит маленький мальчик по сравнению с огромным и шумным миром? И как здесь можно найти отца, брата Ешуа и телегу с нашими вещами? Но было очевидно, что взрослые все знают. Они сотворили все эти чудеса, а я — беспомощный маленький мальчик, которого сестра держит за руку, чтобы он не свалился с дрожек. При каждом их повороте небо тоже поворачивалось, и мои мозги гремели в голове, как орешек в скорлупке. Внезапно кучер объявил:

— Крохмальная.

Дома здесь поднимались еще выше, и ущелье между ними было заполнено людьми. Толкотня, крики напомнили мне о пожаре, который произошел месяц назад в Радзимине. Я не сомневался, что и сейчас попал на пожар. Парни кричали, свистели, прыгали, толкали друг друга. Девушки пронзительно хохотали. Стало темнеть, человек длинной палкой с огнем на ее конце зажег уличные фонари. Из труб шел дым.

Дрожки подъехали к воротам, и я увидел брата Ешуа. Телега с вещами приехала раньше нас. Мама спросила об отце, Ешуа сказал, что он отправился на вечернюю молитву.

— Горе мне, это сумасшедший город! — воскликнула мама.

— Улица веселая, — сказал брат.

— Почему никто не сидит дома? — удивилась мама.

Мы прошли со двора в дом. Я никогда еще не ходил по ступенькам лестницы, переступать с одной на другую было страшно интересно. На лестнице нас встретила женщина.

— Вы жена раввина? — обратилась она к маме. — Боже мой, вас обокрали до нитки! Холера на воров, чтоб их внутренности сжег черный огонь! Как только ваши вещи выгрузили, они бросились их растаскивать. Господи, пусть их самих потащут на кладбище!

— Что ж ты не смотрел? — спросила мама Ешуа.

— За всеми не уследишь. Начнешь отнимать вещи у одних, а в это время таскают другие.

— Хотя бы на одну постель осталось белья?

— Что-то осталось.

— Воры — евреи?

— Было и несколько неевреев.

Мы прошли на кухню, стены ее были выкрашены в розовый цвет, затем — в большую комнату. Я вышел на балкон и оказался сразу и в доме, и на улице. Внизу кишела толпа, наверху, над крышей, просматривался клочок неба. Там висела луна, желтая, как медь. В домах горели керосиновые лампы, когда я сощурил глаза, из окон вырвались огненные лучи. Внезапно я услышал усиливающийся звон. Откуда-то выехал пожарный на быстром коне, медная каска всадника сверкала, как огонь. Мальчишки стали кричать:

— Верховой! Верховой!

Позднее я узнал, что на этой улице часто дурачили пожарных. Чтобы не ездить зря, если пожара нет, для проверки посылали верхового. На сей раз действительно был пожар. Из окна на верхнем этаже валил дым, летели искры. Балконы заполнились людьми. Примчались повозки с впряженными в них неистовыми конями. Пожарные бросились в дом, у них были топоры, лестницы, резиновые шланги. Городовой с саблей отгонял зевак.

Сестра зажгла лампу. Мама стала смотреть, что сохранилось из вещей. То, что ворам не удалось унести, они поломали. Было разбито несколько пасхальных блюд.

В квартире пахло краской и скипидаром. От соседей доносились музыка, пение, шум. Брат сказал, что это граммофон. Пел кантор, как в синагоге, смеялись девочки, бранились женщины. Но всего этого не было, все шло из трубы граммофона. Брат уже знал, что изобрел его Эдисон в Америке.

— Как труба может петь и говорить? — не понимала мама.

— Ты в нее говоришь, а она повторяет твои слова, — объяснил Ешуа.

— Но как?

— Это все электричество, — вступила в разговор сестра.

— Детям пора спать, — решила через некоторое время мама.

Меня раздели, я и не сопротивлялся, потому что очень устал, и сразу заснул. Проснулся, когда комната была залита солнечным светом из открытых окон. Я тут же отправился на балкон. Улица, которую вчера обволакивала ночь, сейчас сверкала на солнце. Покупатели устремились в лавки. Мужчины с молитвенными принадлежностями под мышками шли в синагогу. Уличные торговцы продавали хлеб, булочки, ватрушки, копченую селедку, яблоки, груши, сливы. Парень вел по улице индюков, которые норовили разбежаться в разные стороны, но он ловко управлялся палкой, заставляя их держаться вместе.

Папа уже сидел над Талмудом. Он увидел меня и велел прочесть «Мойде ани»[2].

— Ты здесь пойдешь в хедер, — сообщил он мне.

— Я не знаю дороги.

— Тебя поведет помощник учителя.

Мама дала мне на завтрак то, что я никогда не ел: ватрушку с творогом и копченую селедку. Пришел сосед, рассказывал нам, что здесь происходило в 1905 году. Молодые революционеры стреляли из ружей, городовые рубили их саблями. Кто-то бросил бомбу.

Мама грустно качала головой, папа дергал себя за бороду. Прошло уже несколько лет, но жители Крохмальной не могли забыть эти ужасные дни. Большое число участников тех событий до сих пор находится в тюрьме или отбывает ссылку в Сибири. Многие уехали в Америку.

— Чего они хотели? — спросил папа.

— Избавиться от царя.

Мама побледнела.

— Я не хочу, чтобы мальчик слушал это.

— Что он может понять? — заметил сосед. Но я все-таки слушал. Мое любопытство было безграничным.

ДЯДЯ МЕНДЛ

Я испытывал зависть, когда ребята говорили о своих родственниках: «Дедушка дал мне Хануке гелт», «Бабушка подарила мне новую шапку», «Я ездил с дядей в Фалениц», «Тетя взяла меня с собой на бега». Я же общался только с близкими родственниками, самыми близкими. В Билгорае, в трех днях езды от Варшавы, родня была. Туда надо было ехать поездом до Рейовиц. Не ближе, в Томашове, жила Темерл, моя бабушка с отцовской стороны. Остальные родственники — кто где, в Галиции, Венгрии. Они казались мне нереальными, существовали только в семейных легендах, преданиях. Родная сестра вышла замуж и уехала в Бельгию.

Но историй, связанных с родственниками, было много.

Например, о дяде Мендле и тете Тойбе, сестре матери, на пять лет старше ее, которые жили в Горшкове, неподалеку от Ижбицы, очень скромно жили.

Хотя его отец, Ицхок из Горшкова, был богатым человеком, дядя Мендл оказался таким умным, таким упрямым, твердолобым, что верил, будто достаточно каждому довольствоваться самым насущным — и зло в мире значительно сократится. Он не считал, что гордость от этого пострадает. По его мнению, даже зять билгорайского раввина, ученый еврей, может таскать на своих плечах мешки с зерном, выгонять корову на луг и заниматься черной работой. Чтобы остаться честным, утверждал он, нужно ходить в рубище.

Невысокий, худой, с жидкой желтой бородкой, дядя Мендл держал свои знания при себе, полагая, что знания — это богатство, которое возвышает человека над другими. Возведя бедность в ранг святости, этот отпрыск богатой семьи жил почти в нищете.

Тетя Тойбе очень страдала от этого. К моменту свадьбы она, дочь билгорайского раввина, невеста сына реб Ицхока из Горшкова, была весьма уважаема в городе. Но из-за чудачеств мужа она скоро опустилась.

Кроме того, дядя Мендл имел предрасположенность к чахотке, которую он передал своим детям. Ею заболел старший сын. Ноте — возможно, разгоряченный, — выпил холодную воду.

Тете Тойбе оставалось только плакать. Заброшенная в маленьком Горшкове, достаточно наивная, она ограничила себя молитвой.

Однажды наша дверь отворилась, и вошел дядя Мендл с Ноте. Оба были хорошо одеты: это входило в правила дяди Мендла — для Субботы и поездок существовала праздничная одежда. Хватит того, что ходишь в отрепьях в Горшкове в будни. Дядя Мендл привез сына к доктору.

Этот незнакомый мне дядя внимательно оглядел меня и спросил:

— Ты учишься?

— Да.

— Ну, Торой сыт не будешь, — заметил он саркастически.

У него был острый язык коцкского хасида.

Папа радушно принял шурина, мама же была сердита на него, но не показывала этого. Ноте, высокий, широкоплечий, в новой модной одежде, с никелированными часами, выглядел завидным женихом.

— Что нового в Горшкове? — спросила мама.

— Там никогда ничего нового не бывает, — ответил дядя.

— Как Тойбе?

— Тойбе как Тойбе.

— А остальные дети?

— Они в Горшкове! Чего еще?

Он выразил удивление по поводу того, что в Варшаве почти невозможно перейти улицу. Все в отчаянной спешке куда-то бегут и почему-то галдят. Такая суета!

Специалист, к которому дядя Мендл повел сына, назначил ему три столовые ложки коньяка в день.

Многие предлагали свои советы. Одни говорили, что жизнь Ноте можно спасти, если повезти его в Отвоцк — нигде нет такого воздуха, как там, даже в Горшкове, окруженном сосновыми лесами. А один знающий человек рассказал, что его чахоточный родственник по рекомендации врача и с разрешения раввина ел свинину, разрешение было получено, поскольку речь шла о жизни и смерти. Говорили еще о человеке, у которого вместо больных легких впоследствии выросли новые… Кажется, доктор не велел Ноте жениться.

Для меня визит дяди явился событием. Мама задержала его допоздна, расспрашивая о знакомых. Дядя отвечал кратко.

— Он? Его дом сгорел дотла. Очень нуждается. Этот? Умер.

— Как? Когда?

— Это имеет значение?

Перед уходом дядя дал мне немного денег, но оставил нас расстроенными. Вскоре мы узнали, что Ноте умер.

Сестра Ноте живет теперь в Америке, богатая. Ее сын, офицер, погиб в войне с Японией.

В другой раз приехал дядя Эли, на самом деле двоюродный брат, но поскольку мы с его сыном Мойше были почти ровесники, я звал его дядей. Отца Эли (его тоже звали Мойше), первого мужа тети Сары, считали цадиком, который мог разговаривать с Богом. Погруженный в Тору и возвышенные мысли, он обычно молчал. После его смерти тетя Сара осталась с тремя детьми и вышла замуж за Исроэла, торговца зерном.

У высокого, белокурого, благообразного, похожего на раввина дяди Эли был желтый цвет лица, отдававший восточной теплотой, словно Билгорай находился в Святой земле. Он носил две капоты, одна поверх другой. Жена его была из Ровно.

Мама спросила об их сыне Мойше, бывшем на год-два старше меня.

— Он учится и помогает в лавке.

— В лавке? В его годы?

— Он хорошо говорит и пишет по-польски.

Взглянув на меня с упреком, мама продолжала спрашивать.

— У него есть учитель?

— Да, но он учится сам и даже в арифметике преуспевает.

На сей раз мама даже не посмотрела в мою сторону, но лоб выражал достаточно.

— Что нового в нашем мире? — она имела в виду дом дедушки и раввинский суд в Билгорае.

Эли был неразговорчив, и маме приходилось я путь из него слова..

Дядя Йосеф и дядя Иче рассорились. Тетя Рохл, жена дяди Иче, дочь раввина Ишаи Раховера, известного автора респонсов, не ладит со своей золовкой Сарой Чиж, женой дяди Йосефа. Дело в том, что бабушка оказывает больше внимания своему младшему сыну, Иче, кормит его марципанами и жареными голубями. Более того, вот уже двадцать лет семья дяди Иче, он сам, его жена и двое сыновей, живут у дедушки, и дядя Йосеф сходит с ума от зависти. При этом тетя Рохл, вместо того, чтобы с почтением и благодарностью относиться к бабушке, держится нагло и отпускает по ее адресу шуточки. Все настроены враждебно друг к другу.

Недавно власти Билгорая потребовали от евреев города выбрать себе казенного раввина, знающего русский язык (дедушка-то не знал). Рассматривалась кандидатура Иче, но Йосеф, помощник раввина, выступил против него. Тем временем появился человек со стороны, Каминер, предложивший себя на должность раввина. Это вызвало немалый шум. Турискские хасиды поддерживали дядю Иче, горлицкие — Каминера, человека, как они утверждали, ученого. Сам Каминер или его сторонники послали в Люблин губернатору письмо против дяди Иче. Дедушка заперся в своем кабинете, отстранился от всего, читал священные книги и пил ежедневную порцию наливки. Волосы у него совсем поседели, и он походил на ангела Божьего. Мама, признавая вечную истину, качала головой и бледнела.

— Надеюсь, все кончится хорошо!

Она знала, что любой, кто попытается восстать против дедушки, играет с огнем. Любой, кто говорит с ним свысока, наверняка будет наказан. За ним стоит Небо. Пусть остерегаются!

— Боже, прости дураков! — говорила мама.

Но она была и против Иче, потому что он мог добиться от бабушки чего угодно. А что до Рохеле — подумаешь, дочь Ишаи Раховера! Он был благочестивым и ученым евреем, но отнюдь не гением. Что гениального — каждый год публиковать том для женщин на идише? Обыкновенный любитель, разумеется, никакого сравнения с дедушкой. Когда Иче был у своего тестя в Рахове, испоминала мама, ему в супе подали крутые яйца! Что за местечковый обычай! Хуже того, мать Рохл настаивала на том, чтобы Иче мыл руки прямо перед тем, как она вынет халы из печи! Ишая Раховер просто-напросто провинциальный раввинчик из глуши, где обычаи сохранились со времен короля Собесского.

Я слушал зачарованно. Мое воображение уносило меня в Томашов и Рахов, к моим далеким родственникам, ожившим в рассказах мамы.

ПОЧЕМУ ГУСИ КРИЧАЛИ

В нашем доме всегда говорили о душах покойников, которые вселялись в живых людей и зверей, о домовых, подвалах, где таились демоны. Папа говорил о них, во-первых, потому, что это представлялось ему интересным, во-вторых, чтобы дети в большом городе не сбились с пути — они ходят куда угодно, все видят, читают светские книги. Время от времени необходимо напоминать им, что мир все еще находится во власти таинственных сил.

Однажды, мне было тогда восемь лет, он рассказал нам историю, вычитанную им в одной священной книге. Если не ошибаюсь, автором книги был рабби Элиёу Грейдикер или другой грейдикский раввин. Там рассказывалось о девушке, одержимой четырьмя демонами. Можно было видеть, как они ползали по ее внутренностям, раздували ее живот, переходили из одной части тела в другую, скользили в ногах. Грейдикский раввин изгонял злыx духов, дуя в бараний рог, произнося заклинания, окуривая девушку волшебными травами.

Папа, рассказывая подобные истории, очень волновался и говорил:

— Что, грейдикский раввин был, упаси Бог, лжец? И все раввины, цадики и мудрецы лгут, одни только атеисты говорят правду? Горе нам! Как можно быть таким слепым?

Вдруг открылась дверь, вошла женщина с корзиной, в которой лежали два гуся. Вид у гостьи был испуганный. Парик сбит набок, она нервно улыбалась.

Папа никогда не смотрел на посторонних женщин, это, как известно, не рекомендуется еврейским законом. Но мама и мы, дети, сразу поняли, что женщина чем-то очень взволнована.

— Ребе, у меня к вам очень необычное дело, — обратилась она к отцу.

— Какое дело? — спросил папа.

— Дело, связанное с этими гусями.

— Ну и что с гусями?

— Дорогой ребе! Гуси зарезаны по закону. Я отрезала им головы, вынула внутренности, печень, нее другие потроха, но гуси продолжают кричать, да так жалобно…

Папа побледнел, я тоже страшно испугался. Что касается мамы, то она происходила из семьи рационалистов и была по своей природе скептиком.

— Мертвые гуси не кричат, — заявила она.

— Вы услышите сами, — настаивала женщина. Она вынула из корзины одного гуся. Положила его на стол, потом второго. Гуси были без голов, выпотрошенные — короче, обыкновенные мертвые гуси.

Мама улыбалась.

— И эти гуси кричат?

— Вы сейчас услышите.

Женщина швырнула одного гуся на другого, и сразу раздался звук, описать который нелегко. Похожий на гусиный гогот, он был таким пронзительным, таким необычным, полным такой муки, что я похолодел. Почувствовал, как волоски моих пейсиков встали дыбом и колются. Мне хотелось убежать из комнаты. Но куда? Страх сжал мне горло. Я закричал и вцепился в юбку матери, как трехлетний ребенок.

Папа забыл, что следует отвращать взгляд от женщины, и бросился к столу. Он был испуган не меньше, чем я. Рыжая борода его дрожала. В голубых глазах стоял страх, смешанный с сознанием того, что не только грейдикскому раввину, но и ему послано небесное знамение. Но, может быть, послано злым духом, сатаной?

— Что вы скажете теперь? — спросила женщина.

Мама уже не улыбалась. В ее глазах было нечто вроде грусти, а также досада.

— Я не могу понять, в чем здесь дело, — сказала она с некоторым раздражением.

— Хотите услышать еще раз?

Женщина снова бросила одного гуся на другого. И снова мертвый гусь издал странный крик — крик обезглавленного существа, зарезанного шойхетом, но сохранившего жизненную силу, все еще пытаясь отомстить живущим за учиненную несправедливость. Меня пробрала дрожь…

Голос папы стал хриплым, прерывистым, будто он сдерживал рыдания:

— Ну, есть Создатель?

— Ребе, что мне делать, куда мне идти? — печально спрашивала женщина. — Что со мной случилось? Куда я пойду со своим горем? Может быть, обратиться к одному из цадиков? Зарезаны ли гуси по закону? Я боюсь нести их домой. Хотела приготовить их на субботний ужин, и такая беда! Святой ребе, что мне делать? Может, выбросить их? Мне сказали, что их надо завернуть в саван и похоронить в могиле. Но я бедная женщина. Два гуся! Я столько отдала за них!

Папа не знал, что ей сказать. Он посмотрел на шкаф с книгами. Если ответ есть, то только в них!

Внезапно он сердито взглянул на маму:

— А что ты скажешь теперь, а?

Лицо мамы стало угрюмым, маленьким, обострилось. В глазах ее появилась досада и что-то вроде стыда.

— Я хочу услышать еще раз, — не то попросила, не то приказала она.

Женщина в третий раз швырнула одного гуся на другого. И снова раздался крик. Мне пришло в голову, что так кричит телец на заклании. Папа опять заговорил:

— Горе, горе, а они все кощунствуют! Сказано, что грешники не раскаиваются даже у самых врат ада. Они видят правду собственными глазами и продолжают отрицать Творца своего. Их тащат в пропасть бездонную, а они утверждают, что это «природа», «случайность»!

Он посмотрел на маму, как бы желая сказать:

— Ты идешь вслед за ними!

На некоторое время воцарилось молчание. Потом женщина спросила:

— Ну так что? Я выдумала все это?

И тут мама засмеялась. В смехе этом было нечто, заставившее всех нас задрожать. Я каким-то шестым чувством понял, что мама готовится закончить страшную драму, разыгравшуюся у нас на глазах.

— Скажите мне, вы пищеводы вынули из гусей? — спросила она женщину.

— Пищеводы? Нет.

— Выньте их, — посоветовала мама, — и ваши гуси перестанут кричать.

— Что ты болтаешь? При чем тут пищеводы? — рассердился папа.

Мама засунула палец в одного из гусей и, напрягшись, вытянула из него тонкую трубочку, ведущую от горловины к легким. То же самое проделала она и с другим гусем. Я дрожал, потрясенный смелостью матери. Руки ее были в крови. Лицо отражало гнев рационалиста, которого пытались напугать средь бела дня.

Папа был бледный, лицо его выражало смирение и некоторое разочарование. Он понял, что происходит: логика, холодная логика вновь опрокинула веру, издеваясь над ней, выставляя ее на посмешище и презрение.

— Теперь возьмите, пожалуйста, одного гуся и стукните его о другого, — распорядилась мама.

Все висело на волоске. Если гуси закричат, рационализму и скептицизму матери, унаследованным ею от своего умника отца-миснагеда[3], будет нанесен ощутимый удар. А что я? Напутанный, я в душе все же хотел, чтобы гуси закричали, закричали так громко, что люди на улице услышат и сбегутся.

Увы, гуси молчали, как и следует мертвым птицам без голов и пищеводов.

— Дай полотенце! — повернулась ко мне мама.

Я побежал за полотенцем. На глазах у меня были слезы. Мама вытерла руки полотенцем, как хирург после трудной операции.

— Вот что это было! — победно произнесла она.

— Ребе, что скажете вы? — спросила хозяйка гусей.

Папа стал кашлять, что-то бормотать.

— Я никогда не слышал о подобном, — признался он.

— И я, — присоединилась к нему мама. — Но все можно объяснить. Мертвые гуси не кричат.

— Я могу пойти домой и жарить их? — спросила женщина.

— Пойдите домой и приготовьте их на Субботу, — посоветовала мама. — Не бойтесь. Они не станут кричать на противне.

— Что скажете вы, ребе?

— Хм… Они кошерные, — пробормотал папа, — их можно есть.

На самом деле он не был вполне уверен в этом, но не решился объявить гусей трефными, ведь и закон — миснагед.

Мама вернулась на кухню. Вдруг папа заговорил со мной, как со взрослым.

— Она пошла в твоего дедушку, билгорайского раввина. Он большой ученый, но холодный миснагед. Меня предупреждали об этом еще до нашей свадьбы…

И папа вскинул руки так, как если бы хотел сказать: «Теперь уже поздно отменять брак».

ДЕНЬ НАСЛАЖДЕНИЙ

В хорошие времена я получал от папы или мамы монетку в два гроша, т. е. копейку. Эта монетка заключала в себе для меня все наслаждения мира. Напротив нашего дома была кондитерская Эстер, где продавали шоколад, мармелад, мороженое, карамели и всевозможные пирожные. У меня была слабость к цветным карандашам, но они стоили дорого, и копейка не казалась уже такой большой суммой, как представлялось моим родителям. Иногда мне приходилось занимать деньги у товарища по хедеру, юного ростовщика, под проценты: за каждые четыре гроша я платил ему грош в неделю.

Вообразите, как была велика моя радость, когда я заработал однажды целый рубль.

Я уже не помню подробностей, но, вероятно, происходило примерно так. Кто-то заказал сапожнику пару сапог из козьей кожи, но они оказались то ли слишком узки, то ли широки. Заказчик заявил, что не возьмет их, и сапожник привел его на суд раввина, моего папы. Папа послал меня к другому сапожнику, чтобы тот оценил сапоги, а то и купил бы их, поскольку он также торговал готовой обувью. Действительно, у второго сапожника нашелся покупатель, готовый хорошо заплатить за сапоги. Я забыл детали, но помню, что в конце концов был вознагражден целым рублем.

Я знал, что, если останусь дома, рубль погибнет. Мне купят на него что-нибудь из одежды, которую купили бы и без того, или займут его у меня и, хотя не будут отрицать долга, никогда не отдадут его. Поэтому я решил взять рубль и позволить себе насладиться тем, что есть в мире, всем тем, чего жаждала моя душа.

Я быстро прошел Крохмальную, где все слишком хорошо знали меня. Здесь нельзя было разрешить себе мотовство. На соседней улице меня не знали. Я помахал кучеру дрожек, он остановился.

— Чего ты хочешь?

— Ехать.

— Куда ехать?

— На другую улицу.

— На какую?

— На Налевки.

— Это будет стоить сорок грошей. У тебя есть такие деньги?

Я показал ему свой рубль.

— Но ты должен заплатить вперед.

Я дал ему рубль, он попробовал согнуть его, не фальшивый ли. Потом отсчитал мне сдачу, четыре монеты по сорок грошей. Я влез в дрожки. Кучер щелкнул кнутом, и я чуть не свалился со скамьи. Сиденье подо мной подпрыгивало на пружинах. Прохожие смотрели вслед мальчику, который ехал на дрожках один и без всяких пакетов. Дрожки пробирались среди трамваев, других дрожек, телег, фургонов. Я чувствовал, что внезапно стал таким важным, как взрослые. Боже мой, если б только можно было так ехать тысячу лет, день и ночь, не останавливаясь, до края света…

Но кучер оказался нечестным человеком. Мы проехали лишь полпути, когда он остановился и потребовал:

— Слезай! Хватит!

— Но ведь это еще не Налевки! — удивился я.

— Хочешь попробовать кнута? — пригрозил мне кучер.

О, был бы я Самсоном Могучим, знал бы, как поступить с таким бандитом! Я бы разрубил его на мелкие куски, истолок в порошок! Но я только маленький мальчик, а у него кнут…

Я слез, пристыженный и несчастный. Но сколько можно горевать, если у тебя в кармане еще остается четыре двугривенных? В ближайшей кондитерской я купил всего понемножку. При этом я все пробовал. Покупатели подозрительно смотрели на меня: наверное, они думали, что я украл деньги. Одна девушка воскликнула:

— Посмотрите только на этого хасидика!

— Эй, сосунок! Черт бы побрал сына твоего отца! — крикнул мне какой-то парень.

Я ушел, унося покупку. Потом добрался до парка Красинского и съел там некоторые из своих сладостей. Мальчику, проходившему мимо, я предложил плитку шоколада. Он схватил ее и убежал, даже не поблагодарив меня. Я обошел пруд и покормил шоколадом лебедей. Женщины смеялись и показывали на меня пальцами, они говорили обо мне по-польски. Ко мне подходили нарядно одетые девочки с мячами и обручами, и я, как рыцарь, щедро угощал их шоколадом. Я чувствовал себя богатым аристократом, распределяющим милости.

Сладости скоро кончились. У меня же было еще немного денег, и я опять решил взять дрожки. Кучер спросил, куда меня везти. Я хотел назвать Крохмальную улицу, но что-то невидимое во мне произнесло:

— На Маршалковскую!

— Номер дома?

Я назвал первый, что пришел на ум. Этот кучер, честный человек, не попросил денег вперед и отвез меня, куда я просил. По пути рядом с нами оказались другие дрожки, в которых сидела дама в большой шляпе со страусовыми перьями. Мой кучер разговорился с ее кучером, говорили они по-еврейски, что даме совсем не нравилось. Она сердито смотрела на меня. Время от времени оба кучера останавливались, чтобы пропустить трамвай или тяжело груженную телегу. Городовой, стоявший близ трамвайного пути, уставился на меня, на даму. Мне казалось, что он сейчас подойдет и арестует меня, но он захохотал, и я страшно испугался. Я боялся Бога, боялся родителей, а также того, что в кармане внезапно обнаружится дыра, и мои деньги выпадут. А что если кучер разбойник, везущий меня в темную пещеру? Или волшебник? Или все это только сон? Но нет, кучер не был разбойником и не отвез меня к двенадцати ворам в пустыню. Он привез меня точно по указанному мной адресу, к большому дому с воротами, и я отдал ему двадцать грошей.

— Кого ты хочешь видеть? — спросил он.

— Доктора, — ответил я, не колеблясь.

— А что с тобой?

— Я кашляю.

— Ты сирота?

— Да.

— Приезжий?

— Да.

— Откуда?

Я назвал какой-то город.

— Ты носишь талес-котн?[4]

Я промолчал. Какое ему дело? Я хотел, чтобы он быстрее отъехал, а он не спешил. Мне пришлось войти в ворота, за которыми находилась огромная собака. Она посмотрела на меня проницательным взглядом, как бы давая мне понять:

— Ты можешь дурачить извозчика, но не меня. Я-то знаю, что тебе здесь нечего делать.

И открыла пасть, полную острых зубов. Тут же появился сторож.

— Что тебе нужно? — поинтересовался он.

Я пытался что-то лепетать, он замахнулся на меня метлой и крикнул: — Пошел вон отсюда!