я видела её ты снилась такой уже тридцатилетней какой ты с пушкинской съезжала в свою квартиру на гражданском
Смерть, где твоё жало?
лицо довольно молодое и конский хвост там на затылке поскольку срезанные косы поотрастали года за два в землице вся в сухой землице в свою квартиру ты вернулась
Смерть, где твоя жатва?
на кухне грязная посуда кругом молочные бутылки повсюду пыль лежит и в жизни могло такое только сниться
Смерть, где твое жито?
недавно дочку схоронила по-моему и вот проводишь с ней на могилке дни и ночи сама себе уж так сложилось я объясняю в дверь проходит тебя сожгли я это помню
Жизнь, где твои жилы?
теперь мы всё с тобой помоем и уберём теперь всё будет прихожая сужалась сжалась почти что хорошо наверно
Жизнь, где твоя жалость?
* * *
это будет другой город, но то же имя. как бишь звали его, наш вертеп? избитая кличка… вертербург? вечербург? ветроград? память уже не та – шире, терпимей к разночтениям – ветрогон? вертопрах? збышек? – допускает больше возможностей, возводит меньше преград между тобою и не в жилмассиве, где правит госстрах букву на букву, а ту – на знак препинанья, так что наследство на книжке отходит казне, даже чужой интонацией не гнушается только всё силится опознать ея труп, «смерть тиранозаврам!» (читай «эрнани») принимая за поэзию канализационных труб. прогрессивные романтики, гюго и, как его, гёте, то есть, сперва гёте, а те – поздней, от звёздной некромантии – в клоаку завтра, покидают готику как сруб из дней вот и пастернак: «уже написан вертер» на гербовой бумаге, заверено, штамп вместе с квитанциями посажено на вертел этот ваш пастернак ну просто как мандельштам нет, это не песнь, это казнь и щепки, вот она – заноза, иглу – в «тройной», простерилизуем и сменить грампластинку горького – в окно! максималистку – в палестину школьная программа по литературе «девушку и смерть» в себя не включала сначала: МАМА МЫЛА РАМУ, не замарай. потом: милая попросит и на газон, на клумбу падает том, роман «мать», в натуре, на природе. не замай романа. пусть лежит в гербарии, в колумбарии. ни за май, ни за мир, ни за труд, без обмана, ни за грош попадёшь в карбонарии, в пассионарии, в санкюлоты за копейку болотную. направо – падёж, налево – предложный, предательный, куда ни пойдёшь, всюду звательный – о, неотложная! о, скорая! скорбная, аскорбиновая, оскорблённая красота. лотта, да не та и не вертер, а майор вихрь на всём белом свете. на педсовете: водопроводчика вызывали? а маму? а в реввоенсовете: ревмя ревела. а в верховном совете: очень своевременная книга, посильнее фаустпатрона. а в горсовете: отец небесный на троне. а в райсовете: плeвелы.
* * *
В начале жизни помню детский сад. Нет, лучше так: из Азии заехав, я очутилась в детском во саду ли в огороде. Вот и вся задачка.
В том городе хотелось вечно спать, но приходилось рано подыматься и по дороге каждый день решать простой арифметический пример: один плюс три равнялось четырём, и прыгать с тумбы каменной, чтоб храбрость во мне росла и ловкость развивалась – так шло покуда пастырем отец мне был, когда же мама провожала, то разговор шёл чаще о моих не скрывшихся от пристального взгляда ужасных прегрешениях: Не съела вчера ты суп с грибами за обедом. – – Он был с перловкой! – В тихий час с соседом болтала и смеялась вместо сна. – – Но, мама, он показывал свой пуп! Пуп у него не внутрь, а наружу. – – Неважно, помни, мама видит всё. Ты не должна с Гундаровой дружить, мне воспитательница ваша говорила, – она большая врунья, не дружи с ней, в рот с полу не бери и не забудь.
Здесь памятник Ахматовой воздвигнут.
Я не забуду книжную закладку, где жёлтый круг и синий треугольник с квадратом красным снова повторяли: один плюс три равняется четыре, и клейстером, размазанным соплёй, я это утверждение скрепляла, вселявшее уверенность в законах небесной землеметрии не меньше, чем мнимая возможность написать «я помню» на тетрадочном листке.
Я пенку на какао не забуду, я не забуду Элю Головко и Пальчикову Иру, и однояйцевых Наташу с Сашей, двух Жень, один – Луки?н, второй был – Мaркин, Лилю Баруллину и суп с перловкой, я даже вспомнила фамилию двойняшек, но хоть убей, не помню имя воспиталки, их было две, но всё равно не помню.
* * *
Я не забуду дедку с бабкой репки из фанерки, я помню гордость юной пионерки, проследовавшей мимо – на урок. Я буду помнить запах валенка в галоше и лифчики с чулками на подвязках, и каравай, и гуси-гуси, и как мы в ряд сидели на горшках, а я тогда любила двух мужчин, гимнаст Тибулл с царевичем Гвидоном не умещались в сердце, и сладка была полузабытая игра в садовника, где только и осталось, что – ах! и – что с тобой? и – влюблена… и Виноградовы – фамилия двойняшек, и две тарелки из папье-маше с раскрашенными раком и глазуньей, и то, что поглощалось всё в июне небытием, обеих воспиталок как будто бы и прежде не бывало.
Но повторявшийся неоднократно мой сон под скрип и скрежет раскладушек: кубы и конусы, шары и пирамиды, которые я вынимала из-под ног и друг на друга ставила всё выше, карабкалась и снова громоздила, и каждый из объёмов необъятен был и казался мне планетой, нет, планидой, нет, мирозданием, удержанным в полёте в одной единой точке колебанья, но этот сон я помнить не могу.
* * *
он – кремень из непращи он – ремень из непроще в нём тебе мы не прощаю потому что не хотят громким голосом кричат приходите тётя мама нашу лодку раскачать потому что потому что кончается на у на углу проспект Науки и Гражданского уму будет горе мы поплачем и поборемся мы с ней . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . чтоб трястись нам от озноба мы с тобой пойдём на дно за одно или за оба за одно иль заодно . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . лодка встала в лужный лёд и пошёл подлёдный плов заводите полиглотки да подблюдную без слов: как на Мужества по слухам будет царская уха бородатая старуха там минтая потроха чистит-чистит на газету где «Вечерний» и труха бросит пусть газету эту тот кто первый без греха . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . этот город виноват добрый город виноград где нелёгкая носила нелегальный эмигрант ты ему – чего уж проще – погребальная парча бледножёлтая пороша белоснежная парша ты его не позабудешь он сестрой тебе и брат ты его сама построишь ты придёшь в него обратно ты уйдёшь в него назад в школьной форме в детский сад там куда гулять водили в зимний день в нелётный ад как двенадцать арапчат а с платформы говорят: это город Камнеград для проформы повторяю: это город Камнепад.
Секрет
я потом у других о таком читала знать бывает такое если люди пишут голова чужая совсем на блюде западает рот и не имет пищи и не имут сраму голого тела в себя oчки ушли и вельми белесы и не видно ими ни бельмеса ни мимо зрачки вместо точек подбородок исчез только имя осталось да усталость берёт бель-ами уже кличут уж и уши вянут и мочек нету зря восток на запад очес чарователь даром западло в острог не ворочен клетчатой рубахи да из кровати для свою мyку а могла б короче для своей мyки стоило ль стараться стариться стираться седеть старче надобно ль тебе а я б с тобой сидела недоумевала и не узнавала: то что было и?но – в инее и ярче то что было – в ярости потаённо-белой то что было чёрным – бельмами казалось что казалось дрожью – другим враждовало что казалось другом – дорого мне было что казалось было – как не бывало
может я потом о таком у Фета где-то в стихах и встречала или ещё у какого поэта а сама кричала о том молчала это неправда это
* * *
Никто не хотел ложиться Никто не хотел и вставать Бел перстенёк был с ядом часовых и минутных стрел
Никто не смотрел на стрелки как будто встали оне Надет был перстень с часами на одно из двух голых тел
Я думала сяду рядом сейчас зачерпну из котла черепа третью ложку счастья из щавеля?
На дне суповой тарелки большая пустая кровать Над ней – жавeлевы воды Никто не хотел всплывать
Персть не шевелясь лежала и не желала встать Канотье истлевало на тате пока не сгорело дотла
Надежда былая на перстень и стрелы его пополам делили белое поле как плотью – мадаполам
И в шесть я надела платье и долго думала: жди и прошлой и будущей доли Но кто же хотел лжи и жить
* * *
так оно и бывает вконец заврались нельзя говорить и писать один пусть в сетях а другая в нетях пребывают по льду скользя вензеля выводя на стоячей воде полозья коньков везя по катку в том городе, что нигде две пары железок ли, железяк совру, как ни скажу водяному полозу или ужу подо льдом вольготно, не нужно лгать сиди в стекле – и Анзельм а у меня порвались колготки и не лёд, болотная гать так, персидские жалюзи зряшной ревности твой настил по-над небом неверных путей кто-то змея бумажного упустил в эту топь чернильных затей
* * *
сколько можно о правде теперь о другом есть ведь ещё секрет там под кустом чабреца сокрыт от слепоты землицей что крот коричневым творогом
осколки бутылок пивных серебро пачки из-под сигарет ржавой железкой вспаханный грунт замок на грибницы грот сикль выпал ребром
кто о неграбленном о добре в шёпоте общих утрат утра без четверти три в поте лица сотрёт в щепоти дышит чабрец
хрусталик невинный в триста карат дoнца упрячет без век радужку клада гробницы зевок прозрачной ладонью прикрыв от зевак небес прозрачней стократ
усталых сквозимою кровью червяк провидит его и без вех зелёный и жёлтый без часовых и золотой на словах трёх-четырёх человек
* * *
сперва любовь потом ея предмет а прежде бабушка и мама и вот теперь души моей собака но ты не покидай меня мой друг
два года собираю я примет приданое из ветоши и хлама в дорогу года два как собираясь и спят живые с мёртвыми вокруг
не успеваю тянется чулком червь дождевой из ящика полгода как будто это из носка резинка а то вдруг дырка и ищи другой
успеть к успению наметивши мелком покуда не испортится погода хотя б к хвосту товарного состава дышать в последний угольной пургой
бывает скажут пол помыть мельком взгляну в окно спешу спишу три слова прошло полсотни лет а я хотела кофе я помню два из них: не покида
кого-то рвёт какао с молоком и я стою в детсадовской столовой потом стою у платяного шкафа мне нечего надеть и никогда
а комната кривится за спиной и города меняет за стеной я помню что уже пришли за мной там в стране далёкой буду я тебе иной