Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Иммерман справедливо усмотрел в стихах Гейне \"ту горькую ярость против ничтожного, бесплодного безвременья и ту глубокую вражду к нему, которая кипела в целом поколении\". И недаром, почувствовав боевой пыл поэзии Гейне, Иммерман писал, что поэт \"должен быть закован в сталь и железо и держать всегда наготове свой меч\".

Отзыв Иммермана произвел большое впечатление на молодого поэта. Гейне не был знаком лично с Иммерманом, но он прочитал его \"Трагедии\". \"Я никогда не забуду того прекрасного дня, - писал Гейне, - когда я получил ваши \"Трагедии\" и прочитал их и, почти обезумев от радости, рассказывал о них всем своим друзьям\".

Гейне оценил ясную и благородную мысль драматургии Иммермана, звавшей к искоренению зла и неправды.

Из всех современников Иммерман казался поэту наиболее близким по духу. Гейне знал, что он живет в Мюнстере и занимает судейскую должность и что ему трудно приходится в мрачно-католическом провинциальном городе. Молодой автор первой книги \"Стихотворения\" написал сердечное письмо своему собрату. Гейне делился планами на будущее и восхищался произведениями Иммермана. Поэт высмеивал тех глупцов, которые пытались доказать, что Гейне соперничает с Иммерманом. \"Они не знают, что прекрасный, светлый, сияющий брильянт нельзя сравнить с черным камнем, который только по форме причудлив и из которого молот времени выбивает злые, дикие искры. Но что нам до глупцов?.. Война закостенелой несправедливости, царственной глупости и всему злому! Если хотите взять меня в боевые товарищи в этой священной войне, то я с радостью протяну вам руку...\"

ПИСЬМО

В осенний вечер, когда за окном струились потоки дождя, а в комнате было холодно и сыро, Генрих лежал на софе, укрывшись пледом, и читал. В дверь постучали.

Неужели это квартирная хозяйка пришла поделиться с ним соседскими сплетнями? Как некстати... Стук повторился, и, прежде чем Гейне успел сказать \"Войдите\", на пороге появился почтальон, промокший и озябший, с большой сумкой за спиной.

- Вы студиозус Гарри Гейне из Дюссельдорфа? - спросил почтальон. - Вам письмо. Распишитесь.

Генрих неохотно поднялся и протянул руку за письмом. Он увидел на сером самодельном конверте знакомый почерк матери. Сердце наполнилось тревогой. Ничего хорошего он не ждал из дома. Еще год назад отец Гейне окончательно разорился и был вынужден оставить Дюссельдорф. Часто в грустные минуты Генрих представлял себе, как тяжело должно быть семье, покидающей насиженное место, дом, в котором знаком каждый угол, приятелей, даже собаку, которую нельзя было взять с собой. Теперь его родители, братья и сестра жили в Ольдеслое, в чужом голштинском городке, без родных и знакомых.

Руки Генриха дрожали, когда он вскрывал конверт.

При бледном свете лампы он с трудом разбирал торопливый почерк матери.

\"Дорогой Гарри, - писала она, - давно я не разговаривала с тобой. Много раз бралась за письмо и откладывала его. Все не хотелось огорчать тебя, а веселого у нас мало. Отец болеет, несчастье сгорбило его, и куда девалась его военная выправка и веселый, беззаботный смех. Я тоже...\"

Генрих глубоко вздохнул, на мгновение отложил письмо. Он зажмурил глаза и вдруг в темноте увидел Болькерову улицу, пьяного Гумперца, валяющегося в канаве, мальчишек, которые так любили дразнить его, а потом представил себе отца, статного, жизнерадостного, в своем пудермантеле, со свежевыбритыми щеками.

Куда все это делось? Генрих открыл глаза. Лампа чадила. Он подкрутил фитиль - свет стал ровнее и еще бледнее. Теперь можно было читать дальше. В письме говорилось о трудной жизни, о братьях, учившихся в школе, о сестре Шарлотте. Как мило и нежно умела описывать мать! А в конце Гейне нашел самое страшное, самое горькое для него.

\"Среди наших бед и несчастий, - писала мать, - есть только одна приятная новость, которую сообщаю тебе, хотя и с большим опозданием. Дядя Соломон выдал 15 августа сего года Амалию замуж за Иона Фридлендера. Ты, верно, знаешь его по Гамбургу. Говорят, что это прекрасный молодой человек, к тому же богатый, и ты, наверно, порадуешься за свою кузину. Дядя был так добр, что пригласил нас на свадьбу и прислал денег на дорогу, но мы не могли поехать из-за болезни отца и знаем только по слухам, что праздник вышел на славу и обошелся дяде чуть не в двенадцать тысяч талеров...\"

Все завертелось перед глазами Генриха, узкие готические буквы письма расплылись и приняли фантастические формы. Слезы хлынули из глаз. Он закрыл лицо руками и упал на софу.

Все это время Гейне старался не вспоминать про свою неудачную любовь. Порой ему казалось, что он совсем забыл Амалию. Тогда Генрих думал, что это была не любовь, а юношеская глупость, создававшая какой-то идеал из обыкновенной, совсем незначительной девушки, Он ведь не мог не знать, что рано или поздно она выйдет за кого-нибудь замуж, а, скорее всего, именно за этого Иона Фридлендера, особенно ненавистного Генриху пошлого франта. Но почему же у него сейчас так болит сердце и скорбь кажется бездонной?..

Слезы несколько успокоили Генриха. Придя в себя, он почувствовал, что не может оставаться один. Ему захотелось на воздух, на улицу, к людям, к чужим, незнакомым, которые не увидят и не почувствуют, что он в горе, в глубоком горе.

Дождь уже прошел, но всюду стояли большие лужи.

Экипажи обдавали прохожих комьями липкой грязи, было уже совсем темно, тяжелые тучи окутали небо.

В окнах домов дрожали разноцветные огоньки. Генрих не знал, куда и зачем он идет. Ему хотелось шагать, шагать без конца но этим геометрически прямым берлинским улицам. Он не замечал ни пронизывающего октябрьского ветра, ни холодных струек воды, стекавших с деревьев, под которыми он проходил. Генрих промок и устал и, когда увидел на углу Шарлоттенштрассе ярко освещенное окно винного погребка Люттера и Вегенера, неожиданно для себя распахнул дверь и вошел туда. На него пахнуло теплом и смешанным запахом винных бочек, жареного мяса и острых кухонных специй. В низком сводчатом погребке стоял веселый шум. Табачный дым застилал глаза, и Гейне с трудом разыскал маленький свободный столик. Бойкая служанка подала ему бутылку рейнвейна и яичницу на раскаленной сковородке. Она взглянула на бледное лицо незнакомого посетителя и сказала:

- Вы, молодой человек, верно, у нас впервые?

Гейне пробормотал:

- Да-да... то есть нет.

Служанка, увидев его смятение, отошла к другому столику.

Вино заискрилось в высоком зеленом бокале. Гейне осушил его залпом; с непривычки у него закружилась голова, и вместе с тем мысли как-то прояснились, а по телу разлилась теплота. Сколько бы ни хотел Генрих отвлечься от тяжелых мыслей, они навязчиво одолевали его. Ну что, в самом деле, для него Амалия? И для чего ему эта холодная красота бездушной девушки? Он мысленно сравнивал ее с изображением мраморной Афродиты, богини любви, виденной, им в Дюссельдорфском музее.. По древнему преданию, Афродита вышла из пены морской на берег Кипра, и от такого чудесного рождения она холодна, как море. Гейне вынул записную книжку и карандаш. Под пьяный гул голосов, под звон бокалов и пивных кружек в голове поэта звучали слова, и строки сами ложились на бумагу:

Я тебя, пеннорожденную,

Вижу в блеске красоты.

Ведь супругою законною

Не моею стала ты.

Сердце, сердце терпеливое,

За измену ты не мсти

И безумство торопливое

Милой дурочке прости.

Да, он покажет пример великодушия и благородства.

Он прощает Амалии все, и из своей великой скорби он создаст маленькие песенки, которые прославят его.

- Какая неожиданная встреча! - услышал Генрих над головой знакомый голос.

Перед ним стоял Людвиг Роберт, как всегда стройный, изящный, в темно-синем сюртуке.

Генрих растерялся и прикрыл рукой написанное.

Роберт сказал, улыбаясь:

- Не очень подходящее место для творчества! Впрочем... я хочу вас пригласить к нашему столу, где целое созвездие творческих умов.

Генрих решительно покачал головой: он не пойдет, он болен, он хочет остаться один. Но Роберт взял его за руку и властным движением увлек в глубь погребка.

Там, почти у буфетной стойки, за прямоугольным столом шумно пировала группа людей. Стол был заставлен тарелками, бокалами, блюдами с недоеденным ужином.

Многочисленные бутылки свидетельствовали о том, что пир в разгаре. Роберт представил Гейне своим сотрапезникам. Гейне сразу узнал их: он их встречал на улицах, в кафе \"Рояль\", а одного - прославленного актера Людвига Девриента - не раз видел на сцене. Девриент первый протянул молодому поэту руку, отрывисто назвав себя глухим г.олосом. Восторженный поклонник его игры, Генрих с нескрываемым любопытством вглядывался в лицо Девриента. Худое и подвижное, оно как бы освещалось зловещим блеском глубоких черных глаз; пышные, иссиня-черные волосы окаймляли высокий лоб актера. Длинный крючковатый нос придавал особую оригинальность его лицу. Девриепт был худой, среднего, роста, но он до того перевоплощался на сцене, что иногда выглядел высоким. Девриент оживился, узнав, что молодой человек-племянник, гамбургского банкира Соломона Гейне, в чьем доме он бывал.

Гейне усадили за стол. Рядом с ним по одну сторону сидел Роберт, по другую - невысокий человек с густыми бакенбардами и странным лицом, чрезвычайно нервным и подвижным. Это был Эрнст Теодор Амадей Гофман, автор фантастических повестей и рассказов, художник, музыкант и в то же время скромный чиновник берлинского суда. Он сам уподоблялся некоторым своим героям: они днем корпели над ненавистными им бумагами, а ночью силой безумного воображения переносились в мир привидений, фей, кошмаров и ужасов. Гейне читал его произведения-и \"Золотой горшок\", и \"Повелитель блох\". Двойственное чувство вызывали у него эти причудливые повести, где, как в кривом зеркале, отражалась безрадостная жизнь людей, исковерканных строем прусской монархии. Одаренных от природы, искавших счастья героев Гофмана подстерегали на каждом шагу страшные, злые призраки, приносившие неисчислимые беды. Гейне поражало несравненное мастерство Гофмана, умевшего сделать убедительным все сверъестественное и далекое от настоящей жизни, и в то же время творения Гофмана отвращали его от себя тем, что они вызывали чувство безнадежности, отчаяния и страха.

Не обращая внимания на Гейне, Гофман сказал собеседнику, сидевшему напротив:

- Продолжайте, продолжайте, Граббе. В вашей речи слишком много разума, как всегда.

Дитрих Граббе, выглядевший гораздо старше своих двадцати лет из-за одутловатых щек и распухших красных глаз, лепетал тяжелым языком опьяневшего человека. Он жаловался на жизнь и в сотый раз говорил друзьям о серебряных ложках, которые дала ему мать, когда он отправлялся в Берлин учиться. Но те внимательно слушали его, потому что это была исповедь одаренного и несчастного поэта, никем не признанного и постепенно спивавшегося.

- Я уже принялся за третью ложку, и, когда съем ее окончательно, у меня останутся еще три чайных, шесть кофейных и одна суповая. Когда же их не станет, придется подтянуть живот. Мне надоело переписывать свои драмы и носить их по издательствам и театрам...

Граббе тяжело вздохнул и привычным движением вылил в рот стакан рейнвейна.

- Единственное мое утешение - в бутылке, - сказал он.

Людвиг Роберт взглянул на Гейне. Он почувствовал, какое тяжелое впечатление произвел на Генриха этот неудачник. Роберт мягко сказал, обращаясь к Граббе:

- Не пугайте господина Гейне. Он тоже ведь вступил на путь поэта.

Тут Граббе вскочил с места, подбежал к Гейне, стал порывисто трясти его руку:

- Так вы Гейне? Я не расслышал вашего имени, простите. Профессор Губиц, прочитав мою драму \"Готланд\"

сказал, чтобы я передал ее вам, потому что у вас такие же дикие фантазии, как у меня. Ха-ха-ха! Профессор чудак-он называет дикими фантазиями наши порывы к свободе и героизму! Вот, получите!

Граббе достал из оттопыренного кармана старого, лоснившегося сюртука истрепанную рукопись и подал ее Гейне.

В погребке становилось все шумнее. Поминутно хлопала дверь и прибывали новые гости. Суетились служанки, разнося бутылки и чаши с пуншем. Гофман тоже оживился и стал о чем-то спорить с Девриентом. Оба были пьяны. Они резко жестикулировали и напоминали заводных кукол, приведенных в движение каким-то хитрым механизмом, скрытым внутри них.

- Я не хочу больше слушать ваши глупости! В мире нет людей, только призраки. Мы с вами тоже призраки, и, когда я умру, я буду кивать мертвой головой из китайской вазы на вашем столе! -L почти простонал Гофман.

Дрожь прошла по телу Гейне. Он тоже опьянел от вина, табачного дыма, которого не переносил, от близости с этими большими и талантливыми людьми, исковерканными и замученными жизнью. Неужели и его ждет то же? Нет, нет... Он не сдастся, а будет вести, жизнь, полную борьбы и подвигов. И та боль по любовной утрате, с которой он пришел в погребок, уже казалась ему маленькой, даже ничтожной по сравнению с огромным горем, поразившим всех этих людей. Он понимал глубину их страданий, это были и его страдания видеть свой народ обездоленным и не знать, как ему помочь.

Роберт подозвал Люттера, хозяина погребка. Тот подбежал к столу и остановился в привычно угодливой позе, толстенький, румяный, с зеленым остроконечным колпаком на голове. Роберт заказал ананасный пунш для всех, и его щедрость привела в восторг сотрапезников. Людвиг Девриент встал, заложив руку за борт сюртука. Лицо его преобразилось, глаза загорелись, и сквозь шум и нестройные выкрики он прочитал монолог Карла Моора из \"Разбойников\" Шиллера.

Все в погребке затихли, и только звучал глухой, срывающийся голос великого артиста, гневно произносившего приговор тиранам:

- ...Закон заставляет ползти улиткой и того, кто мог бы взлететь орлом! Закон не создал ни одного великого человека, лишь свобода порождает гигантов и высокие порывы. Проникши в брюхо тирана, они потворствуют капризам его желудка... Поставьте меня во главе войска таких же молодцов, как я, и Германия станет республикой, рядом с которой и Рим и Спарта покажутся женскими монастырями.

Раздались громкие рукоплескания. Какой-то молодой человек с бокалом в руке подбежал к Девриенту и чокнулся с ним.

- Когда, когда, - спрашивал юноша, - мы услышим эти слова со сцены берлинского театра?

Девриент мрачно посмотрел на незнакомца.

- Должно быть, никогда! - грустно ответил он. - Во всяком случае, мне не дадут сыграть Карла Моора.

Наш театральный интендант [Директор театра (нем.)] граф Брюль не потерпит крамолу, у него слишком нежные ушки...

Девриент уронил на пол бокал, опустился на стул.

Голова его упала, он зарыдал.

Людвиг Роберт стал успокаивать актера, Гофман с глубокой грустью смотрел на эту сцену, а Граббе только мычал и выкрикивал невнятные слова. Тем временем Люттер поставил на стол вазу с пуншем. Все подняли бокалы и чокнулись. У Генриха голова шла кругом.

Он незаметно прошел вдоль стены погребка и вышел на улицу.

Гейне едва держался на ногах. Тусклый, белесый рассвет уже нависал над берлинскими домами. Но ему чудилось, что дома, нарушив порядок, вышли из строя и приняли необычный вид. Они будто улыбались своими окнами и даже протягивали через улицу друг другу длинные каменные руки. Генрих шел посреди улицы, боясь быть раздавленным. Предрассветный ветерок прояснял мысли. Ночные образы погребка тускнели в памяти, и оживала сердечная тоска; вспоминались строгие готические строки письма, полученного от матери...

ТУЧИ НАД ГОЛОВОЙ...

Пришла зима. Она была холодная, сырая и тяжелая для Гейне. Нервное потрясение, казалось, сгладилось, исчезло. Но поэта мучили головные боли, сверлившие виски, отдававшиеся в затылке. Он просыпался утром и не мог подняться от слабости. Звенело в ушах, трудно было взяться за книгу.

Гейне не мог посещать университет. Он пропустил много лекций, а между тем надо было кончать курс:

деньги, отпущенные ему дядей, подходили к концу. Когда Гейне в последний раз пришел в контору банкира Липке, чтобы получить очередную сумму, тот предупредил его, что больше денег не поступало и счет Генриха Гейне будет закрыт. Кровь приливала к лицу Гейне, когда он думал о тех унижениях, которым он подвергается, прося каждый раз подачку у богатого родственника. С каким удовольствием он написал бы гамбургскому миллионеру, что больше не нуждается в его благодеянии и может жить на свой заработок! Гейне хотел бы послать матери столько денег, чтобы она могла купить домик и ни от кого не зависеть. Но пока это были только мечты. Стихотворения никаких доходов не приносили, издатели, печатавшие их, считали себя бескорыстными покровителями поэзии. Быть может, заняться журналистикой? И Гейне обратился к редактору \"Рейнско-вестфальского вестника\", издававшегося в Гамме, с предложением написать для газеты очерки о берлинской жизни. Но редактор Шульц медлил с ответом.

Шли дни, деньги иссякали, положение становилось плачевным.

Эвген Бреза, лучший берлинский друг Гейне, теперь ежедневно посещал его. Он старался утешить больного поэта, приводил к нему врачей, но они ничем не могли помочь и уверяли, что организм сам преодолеет болезнь.

Гейне рекомендовали попробовать морские купанья, но для этого тоже нужны были деньги. Как-то к Гейне пришел профессор Губиц. Он сочувственно посмотрел на бледного, худого юношу и сказал ему:

- Я только что виделся с банкиром Липке, и он сообщил мне, что завтра в Берлин приезжает ваш дядя, Соломон Гейне. Я обещаю вам переговорить с ним о вашем положении.

Гейне не любил жаловаться, но ему пришлось подробно рассказать Губицу о своих делах. Он добавил, что если дядя лишит его субсидии, то ему придется оставить университет и Берлин, уехать в провинцию и стать домашним учителем или писцом у нотариуса.

Губиц был вне себя от такой перспективы. Этого нельзя допустить! Нельзя погубить такое необыкновенное дарование! Но при этом он, как всегда, стал поучать молодого друга:

- А вы при встрече с дядей будьте скромны, как подобает юноше, и выражайте ему все знаки почтения.

Этим вы расположите его к себе больше, чем стихами, в которых он ничего не смыслит.

На другой день к Гейне пришел дядя Соломон и привел с собой своего друга банкира Липке и профессора Губица. В смущении Генрих поднялся с постели и нерешительно подошел к дяде. Тот неохотно поцеловал его, но ободряюще похлопал по плечу.

- Что ты, Гарри, такой бледный? - сказал Соломон Гейне. - Наверно, берлинский климат тебе вреден.

И, обернувшись к Липке и Губицу, добавил: - А может быть, вы, господа, плохо кормите моего племянника?

Липке деланно засмеялся, а Губиц сказал серьезно:

- Поэзия, господин банкир, высокое и благородное, но не доходное дело.

- Знаю, знаю! - ответил дядя Соломон. - По-моему, поэзией надо заниматься в самом крайнем случае. Она до добра не доводит. Вот вам пример. - И он указал жестом на племянника, молча стоявшего у стола.

- Ваш племянник, - серьезно сказал Губиц, - поразительный талант. Его надо поддержать и дать спокойно развиваться.

- Слыхали, господин Липке? - раздраженно воскликнул Соломон Гейне. Мой племянник Гарри, оказывается, гений, и мы, простые смертные, должны снабжать его деньгами! Недурно сказано, господин профессор!..

А ты как думаешь, Гарри? Когда же ты наконец закончишь университет? Все сроки проходят...

- Я учусь, дядя, по мере сил. Но я ведь болен и поэтому немного отстал.

Наступила мучительная пауза. Соломон Гейне сидел, опустив глаза, опираясь на толстую палку. Он сосредоточенно думал о чем-то и наконец сказал:

- Постараюсь поверить вам, господин профессор, что Гарри - гений. Дай бог, чтобы ваши слова оправдались.

А пока что, Липке, пожалуйста, уплачивайте моему племяннику положенную ему сумму еще три семестра. Я пришлю вам авизо [Авизо - извещение о переводе денег] сейчас же по возвращении в Гамбург.

А теперь прошу вас, господа, отобедать со мной у Ягора... Ты ведь, Гарри, наверно, не сможешь пойти с нами?

- Не смогу, - тихо сказал Генрих.

Ему страстно хотелось, чтобы это свидание возможно скорее окончилось. Оно казалось ему новым унизительным испытанием. Особенно же Генрих боялся остаться с дядей наедине и услышать что-нибудь об Амалии.

Соломон Гейне на другой день уехал из Берлина, передав племяннику привет через Липке.

Наконец-то пришло долгожданное письмо из \"Рейнско-вестфальского вестника\". Редактор Шульц извещал Гейне, что согласен печатать \"Письма из Берлина\", если они окажутся интересными и разносторонними. В очень деликатной форме Шульц напоминал молодому автору, что его очерки должны считаться с обстоятельствами и духом времени. Этот весьма прозрачный намек на строгости цензуры болезненно отозвался в сердце Гейне. Все же он принялся за работу.

Вскоре произошло очень тревожное и неприятное событие. Эвген фон Бреза пришел к Гейне необычайно взволнованный. Его глубокие черные глаза горели, на щеках проступали яркие пятна. Он сообщил о беде, постигшей польских студентов. Тридцать два человека были арестованы, и теперь в аудиториях оставалось не больше полдюжины его земляков. За ним тоже установлена слежка. И все это потому, что они - польские патриоты, желающие видеть свою родину объединенной и счастливой.

Генрих с волнением слушал рассказ польского друга.

Он знал, что молодые люди мечтали о широком восстании, могущем освободить родину от власти Австрии, Пруссии и царской России, создателей \"Священного союза\", возглавляемого всесильным князем реакции, австрийским канцлером Меттернихом.

Эвген фон Бреза, не теряя свойственной ему жизнерадостности, говорил, что, может быть, и ему придется кормить клопов на тюремной койке крепости Шпандау.

С тяжелым сердцем Гейне утешал друга, и, расставаясь с ним, думал о его будущем. Он знал, что польские студенты участвовали в подпольных кружках и что эти кружки разгромлены.

Первое \"Письмо из Берлина\" Гейне написал 26 января 1822 года. Оно было необычно для журналистики того времени. Перед читателем в поэтических образах вставали картины прусской столицы. Вся жизнь от верха до низа - от королевского дворца до лачуги на окраинах - рельефно выступала под пером Гейне. Рестораны, кондитерские, театры, университеты, улицы, набережные, мосты - все составляло в этом письме единый своеобразный пейзаж большого города. А люди! Как умело изображал Гейне и знаменитых и никому не ведомых жителей Берлина, сколько юмора вложил он в описание своих героев!

Письмо было напечатано в \"Рейнско-вестфальском вестнике\" и имело ошеломляющий успех. Берлинцы, не читавшие этой провинциальной газеты, старались раздобыть ее и передавали из рук в руки.

В салонах заговорили о Гейне не только как о поэте, но и как о талантливом журналисте. Рахель фон Фарнгаген гордилась своим \"крестником\", как она в шутку называла Гейне. Но радость от успеха была омрачена.

Новые гонения на свободомыслящих студентов заставили Эвгена фон Брезу спешно покинуть Берлин. Гейне сам уговаривал его сделать этот шаг из предосторожности.

Сыщики и королевские шпионы уже подбирались к Брезе и его сотоварищам.

С грустным ощущением одиночества принялся Гейне за второе письмо из Берлина. Он не мог не поделиться с читателем причинами своей тоски: \"Мой дорогой друг, милейший из смертных, Эвген ф-Б, уехал вчера! Это был единственный человек, в обществе которого я не скучал, единственный, оригинальные остроты которого способны были развеселить меня до жизнерадостности и в милых, благородных чертах которого я мог отчетливо читать, какой вид имела некогда моя душа, когда я вел еще прекрасную, чистую жизнь цветка...\"

Второе письмо из Берлина было гораздо резче по тону, чем первое. Гейне сам называет себя в нем придирчивым и сердитым. Он как бы срывает внешнюю оболочку с Берлина и показывает, что прусская столица - это по существу глухая провинция, вошедший в поговорку городок Кревинкель, где перемывают косточки друг другу и без устали злословят на любую тему, кроме политической. Цензура обратила внимание на этот очерк Гейне и вычеркнула из него самые острые места. Но и в таком урезанном виде газета была нарасхват; когда Гейне пришел к Рахели Фарнгаген, перед ней на столике лежал номер \"Рейнско-вестфальского вестника\". Увидев поэта, она вскочила и со свойственной ей экстравагантностью завертела его в вальсе по комнате. Потом, смеясь, выпустила его из рук и, потрясая в воздухе газетой, как флагом, вскричала:

- Да вы, Гейне, не знаете сами, что вы написали!

Позвольте вам прочесть. - И Рахель громко продекламировала с пафосом заключительные слова корреспонденции Гейне: - \"...душа моя объемлет любовью весь мир, когда я в ликовании готов обнять русских и турок и когда меня влечет упасть на братскую грудь скованного африканца! Я люблю Германию и немцев; но не меньше люблю и обитателей прочей земли, которых в сорок раз больше, чем немцев. Ценность человека определяется его любовью. Слава богу! Я, значит, стою в сорок раз больше тех, кто не в силах выбраться из болота национального эгоизма и любит только Германию и немцев\".

Рахель отложила газету и торжествующе посмотрела на Гейне, словно эти слова принадлежали ей.

- Я думаю, - сказал Генрих, - что я дал хорошую оплеуху старонемецким ослам. Некоторые из посетителей вашего салона тоже, должно быть, поморщатся...

Рахель Фарнгаген улыбнулась:

- Вы смелый, Гейне. Никто бы этого не сказал:

у вас слишком скромный вид.

- Бои только начинаются, - сказал Гейне. - Вы еще увидите, как я всажу кинжал в брюхо прусского чудовища!

САМОЕ ЗАВЕТНОЕ

С наступлением весны Гейне почувствовал себя лучше. Головные боли стали реже, а слабость почти прошла.

Со свежими силами принялся поэт за работу. Он снова появился в аудиториях университета и занимался юриспруденцией. Третье \"Письмо из Берлина\", хотя и в изуродованном цензурой виде, было тоже напечатано в газете. Но среди всех этих занятий было у Гейне самое заветное - его стихи. Он их писал часто и много. Мало с кем мог он поделиться теперь новыми созданиями своей музы. Порой приносил он небольшие листки бумаги с аккуратно переписанными строфами стихотворений Фарнгагенам или супругам Роберт. Только им не стеснялся показывать он свою интимную лирику.

Он хотел составить цикл стихотворений, подобрав их в определенном порядке, и затем опубликовать вместе с двумя трагедиями - \"Альмансор\" и \"Ратклиф\". Поэт называл свою новую лирику \"пропуском в лазарет его чувств\".

Друзья в шутку спрашивали, появились ли новые жильцы в его лазарете-другими словами, написал ли он что-нибудь новое.

В стихотворениях Гейне звучала тема неразделенной и несчастной любви. Он вернулся к этому, но уже подругому. В первых стихах были ночные страхи и волшебство мертвенно-бледной луны, от них веяло кладбищенской жутью. Теперь лирика Гейне светилась солнечным светом, дышала запахами весенней листвы, сверкала в уборе цветов, звучала хором птичьих голосов:

В чудеснейшем месяце мае

Все почки раскры.лися вновь.

И туг в молодом моем сердце

Впервые проснулась любовь.

В чудеснейшем месяце мае

Все птицы запели в лесах,

И тут я ей сделал признанье

В желаньях моих и мечтах.

Жизнелюбие и простота немецкой народной песни, внесенные в поэзию предшественниками Гейне - Гёте, Бюргером, Вильгельмом Мюллером, - жили в поэзии Генриха Гейне. Леса и луга, ручейки и реки, плывущие в небе облака и земля, покрытая пестрым цветочным ковром, - все жило в стихах Гейне. Для птиц и растений, для земных цветов и небесных звезд поэт нашел язык, и ему хотелось выразить своими стихами все скорби и радости мира:

Недвижны в небе звезды,

Стоят и сквозь века

Друг другу шлют влюбленно

Привет издалека.

И говорят друг с другом

Тем чудным языком,

Что никакому в мире

Лингвисту незнаком.

Но я изучил и запомнил

Его до скончания дней.

Грамматикой мне служило

Лицо ненаглядной моей.

Гейне назвал этот цикл стихотворений \"Лирическое интермеццо\". Это был как бы поэтический антракт между двумя трагедиями, входившими в сборник. Гейне рассказал историю любви - от ее зарождения в дни сияющей весны и до печального конца, когда поэт решает похоронить свою неудачу со скорбями и горестями на дне морском:

Дурные, злые песни,

Печали прошлых лет

Я вас похоронил бы,

Да только гроба нет.

А знаете, вы, люди.

На что мне гроб такой?

В него любовь и горе

Сложил я па покой.

Стихотворения \"Лирического интермеццо\" почти все короткие, в восемь или двенадцать строк. \"Из своих скорбей великих я делаю маленькие песни\", писал Гейне и называл эти песни \"коварно-сентиментальными\".

И розы на щечках у милой моей,

И глазки ее незабудки,

И белые лилии, ручки-малютки,

Цветут все свежей и пышней...

Одно лишь сердечко засохло у ней!

Какой неожиданный конец для лирического стихотворения!

Такая насмешливая, ироническая концовка раскрывала смысл стихотворения, показывала непрочность капризной и жестокосердной любви. Поэт умел передать и горькое чувство разочарования, и трагедию одиночества:

На севере диком стоит одиноко

На горной вершине сосна,

И дремлет, качаясь, и снегом сыпучим

Одета, как ризой, она.

И снится ей все, что в пустыне далекой,

В том крае, где солнца восход,

Одна и грустна на утесе горючем

Прекрасная пальма растет.

Романтическая грусть, глубина чувства придавали поэзии Гейне особое, неповторимое обаяние. Он много говорил о ненонятости и об одиночестве, а сердце поэта искало дружбы и подлинного товарищества.

Когда осень позолотила листья берлинских парков и все чаще стал сеять мелкий дождь, Гейне, охваченный тоской, решил навестить друга - Эвгена фон Брезу. Тот жил теперь в Польше и в каждом письме звал к себе Генриха.

Гейне пробыл несколько недель у Эвгена, в поместье его родителей. Быстро прошли дни сердечного и глубокого общения с другом, страдавшим от вынужденного безделья в деревенской глуши. Генрих видел роскошь шляхетских пиров, шелк и бархат польских магнатов и рядом с этим - жалкие деревни с глиняными домиками, крытыми соломой, бедных крестьян, гнущих спину перед своими панами. Вес это угнетало поэта. Он понимал, что и за пределами Германии народ живет в нищете и трудится на других. Гейне задумал написать очерк о Польше. Он надеялся, что ему удастся высказать мысль об аристократии как о жестокой и грозной силе, против которой должен выступить народ и в Германии и за ее пределами. Быть может, прусские цензоры будут милостивее к нему, если дело касается Польши. Свои наблюдения над жизнью и образом мыслей поляков Гейне тщательно записывал. Он отмечал глубокие патриотические чувства польского народа и его стремления к свободе. \"Любовь к отечеству у поляков - великое чувство, в которое вливаются все прочие чувства, как река в океан, - записывал Гейне. - Если отечество-первое слово поляка, то второе его слово-свобода. Прекрасное слово! Но... свобода большинства поляков не божественная, вашингтоновская; лишь незначительное меньшинство, лишь такие мужи, как Костюшко, понимали и стремились распространить ее. Многие, правда, с энтузиазмом говорят об этой свободе, но не собираются освободить своих крестьян\".

Из таких записей возник очерк \"О Польше\", который появился в \"Собеседнике\", значительно смягченный цензурой. Но и в таком виде он вызвал озлобление прусских аристократов. \"Эта статья сделала меня смертельно ненавистным у баронов и графов\", - признавался Гейне в письме к своему другу Зете.

Перед отъездом из Берлина Гейне подготовил новую книгу и решил передать ее издателю Дюмлеру. Она называлась \"Трагедии вместе с \"Лирическим интермеццо\".

Вернувшись в столицу, Гейне в январе 182,3 года отправил рукопись Дюмлеру с письмом, где характеризовал свои стихотворения как \"цикл юмористических песен в народном духе\". Поэт добавлял, что \"образчики их печатались в журналах и своей оригинальностью вызвали интерес, похвалы и горькие упреки... О своей поэтической ценности я, конечно, не могу судить. Замечу только, что поэзия моя пользуется необычным вниманием во всей Германии и что даже враждебная резкость, с которой о ней кое-где говорили, является неплохим признаком\".

Дюмлер согласился напечатать книгу Гейне. Поэт переживал радостное чувство, читая корректуру; вносил исправления в отдельные строки, иногда менял последовательность стихотворений \"Лирического интермеццо\", добиваясь логического перехода от одной песни к другой.

В литературных салонах Гейне выступал смелее, охотнее читал стихи, выслушивал похвалы, а порой и попреки. Некоторые не понимали его резких переходов от пафоса и возвышенного стиля к иронической шутке, насмешке над косностью быта, мещанской узостью, дворянским высокомерием. Во всяком случае, было ясно одно:

Гейне стал заметным человеком в литературной среде Берлина. Круг его знакомых расширился. Он сблизился с Адальбертом Шамиссо, своеобразным поэтом и прозаиком. У Гейне было нечто общее с Шамиссо. Оба относились отрицательно к тем романтикам, которые искали свой идеал в прошлом. Познакомился Гейне с Ламот Фукс, автором фантастической повести \"Ундина\", с видным юристом Гансом, с другими учеными и писателями.

Гейне уже не нуждался в покровительстве критиков и посетителей салонов, он сам старался поддержать молодые таланты. Правда, это далеко не всегда удавалось поэту. Когда он принес драму Граббе \"Готланд\" в салон Рахели Фарнгаген и сказал ей, что потрясен силой драматурга, она не разделила восторга Гейне.

- Прошу вас, - сказала Рахель Фарнгаген, - унесите скорее эту рукопись. От нее веет таким ужасом, что я не смогу уснуть, пока она находится в моем доме.

Гейне нашел в Берлине друзей, но были у него и враги, и не только в столипе, но и во всей стране. Они зло нападали на его стихи и прозу, всюду видя враждебные им идеи. Католические листки упрекали Гейне в безбожии и в скрытом желании подорвать существующий порядок в Германии. По рукам ходило стихотворение Гейне \"Приснилось мне, что я господь\", где он едко осмеял берлинских чиновников и юнкеров. Поэт, вообразивший во сие себя богом, говорит другу Эвгену:

Творю я чудо каждый день.

В капризе прихотливом

Сегодня, например, Берлин

Я сделаю счастливым.

Раскрою камни мостовой

Рукою чудотворной.

И в каждом камне пусть лежит

По устрице отборной.

С небес польет лимонный сок,

Как будто над бассейном,

Упиться сможете ва все

Из сточных ям рейнтвейном.

Берлинцы - мастера пожрать.

И в счастии непрочном

Бегут судейские чины

К канавам водосточным.

Поэты все благодарят

За пишу даровую.

А лейтенанты-молодцы,

Знай, лижут мостовую.

Да, лейтенанты-молодцы,

И даже юнкер знает,

Что каждый день таких чудес

На свете не бывает.

Стихотворение было подхвачено студенческой молодежью. Его читали в аудиториях, кофейнях и модных кондитерских, а прусские лейтенанты, затянутые в ркпюч

ку щеголи с моноклем в глазу, грозили расправиться с крамольным поэтом и даже прислали ему па квартиру ругательное письмо, подписать которое они, впрочем, не решились. Гейне чувствовал себя героем дня, а два студента, бравые и рослые земляки поэта, сопровождали его в качестве \"телохранителей\".

Однажды к Гейне явился слуга Рахели Фарнгагеи и передал короткую записку. Рахель просила, чтобы Гейне ради всего святого немедленно явился к ней по важному делу. В этот день Генрих чувствовал себя плохо: нестерпимо болела голова, словно была налита расплавленным свинцом. Все же он оделся и вышел на улицу. Ему в лицо пахнул весенний воздух, голова сладко закружилась, дышать стало как будто легче. В кармане у Гейне лежал только что вышедший из типографии томик его \"Трагедий вместе с \"Лирическим интермеццо\". Он приготовил его для Рахели Фарнгагсн, но не успел сделать надписи на заглавном листе.

Рахель приняла его, как всегда, дружелюбно и радостно, но он разглядел в глазах ее ничем не скрываемую тревогу. Рахель поспешно ввела Генриха в кабинет мужа и усадила его в глубокое кожаное кресло, а сама опустилась на узкую оттоманку неподалеку.

- Выслушайте меня, Генрих, внимательно и поймите правильно. Я нижу давно, что над вашей головой скопились тучи, и стараюсь найти громоотвод. Когда вы уехали в Польшу, я написала о вас письмо Гснцу...

- Другими словами, - перебил ее Гейне, - вы попросили черта помочь мне войти в рай.

Рахель улыбнулась.

- Может быть, и так, - продолжала она, - но Генц считает себя моим другом, а я все надеюсь, что а этом прислужнике Меттерниха вдруг проснется ярость старого якобинца.

- Вы неисправимая оптимистка, - сказал Гейне.

- Слушайте дальше. Я послала Генцу ваши стихи и просила его покровительствовать вам. Я писала ему, что цветок вашего таланта может засохнуть в безводной пустыне прусского жестокосердия. И вот я получила ответ.

Рахель показала Гейне большой конверт, вынула из него несколько листков бумаги и прочитала отрывок из письма Генца:

- \"...Что касается господина Гейне, то вам не приходится рекомендовать его мне как поэта. Я знаю его стихи, сам был поэтом - по крайней мере, в душе, - я полюбил эти стихи и многие знаю наизусть. По, уважаемая госножа Фарнгаген фон Эизе, Гейне не только поэт, он - ниспровергатель основ существующего порядка, автор далеко не безопасных статей о Берлине и Польше, он связан с польскими заговорщиками, подъсмлющими руку на твердыню \"Священного союза\". Я согласен с вами, что надо уберечь его талант, но сердце мое содрогается при мысли, что в кармане молодого поэта лежит отравленный кинжал, который он готов вонзить в сердце охранителей порядка. Прошу вас ради своего спокойствия и спокойствия родишь отказаться от дружбы и поддержки этого крамольника. Я докладывал о нем князю Меттерниху, и он сказал: \"Не будем торопиться, рано или поздно мы удостоим его своим вниманием\". Верьте мне, дорогой друг, я не так жесток, как вам покажется, я желаю добра вам и вашему протеже и потому пишу совершенно доверительно, чтобы вы посоветовали молодому человеку одуматься и прежде всего покинуть прусскую столицу, пребывание в коей становится для него с каждым днем небезопаснее. Не ведая этого, он окружен наушниками и шпионами. Каждое его слово, сказанное или едва подуманиое. или даже предполагаемое, доходит до слуха властей предержащих. Все это пишу только во имя доброго отношения к Вам, уважаемая госпожа Фарнгаген фон Энзе, уже столько лет пленяющая меня как своей красотой, так и чудесными качествами души\".

Рахель опустила письмо на стол и взглянула на Генриха. Он сидел в кресле бледный, откинув голову на высокую сниику. В глазах его горела решимость.

- Тут нет ничего неожиданного, - - твердо сказал Гейне, - я вес это предполагал раньше. Мои трагедии тоже должны понравиться господину Генцу и привлечь внимание \"князя тьмы\" Меттерниха. Мой жребий брошен.

Я не прекращу борьбы и не испугаюсь угроз. А Берлин я все равно должен оставить. Вы знаете мои мечты - окончить университет. Если не удастся получить кафедру, то уехать в Париж и стать дипломатом. Л больше всего мне надо быть поэтом. Через месяц мы простимся с вами, Рахель...

Генрих подошел к письменному столу, взял перо и, достав из кармана свою новую книгу, стал неторопливо выводить на бумаге ДЛИННУЮ надпись: \"Скоро я уезжаю и прошу вас не выбрасывать мой образ окончательно в мусорный ящик забвения. Ведь я не могу на это ответить репрессалиями, и если бы даже сто раз на дню твердил себе: \"Ты должен забыть г-жу фон Фарнгаген!\", то из этого все-таки ничего бы не вышло. не забывайте меня!\"

Перо плыло по бумаге. Генрих хотел возможно задушевнее выразить признательность Рахели за ее доброту и благосклонность, особенно в те дни, когда он, больной, раздраженный и желчный, искал утешения в гостеприимном доме Фарнгагснов.

В ДОРОГЕ

Красные черепичные крыши были видны издалека, когда почтовая карета подъезжала к Люнебургу. Маленький городок, тихий, сонный, утопал в тенистых садах.

Майское солнце приветливо золотило кроны деревьев и скользило по оконным стеклам домов, вытянувшихся вдоль улиц. Здесь, переселившись из Ольдеслое, жила теперь семья Гейне. Самсон Гейне, больной и удрученный неудачами, уже не пытался хорошо устроиться. Семья жила на те средства, которые отпускал ей ежемесячно Соломон Гейне. Этих денег хватало на очень скромную жизнь в непритязательном Люнсбурге.

Сердце Гарри болезненно сжалось, когда он увидел отца и мать. Прекрасные глаза Самсона потускнели, гордое выражение лица исчезло, а его улыбка стала детски беспомощной. Мать поседела, и, когда она торопливо накрывала на стол, чтобы накормить любимого сына, руки ее дрожали и мелкие слезинки стекали по щекам, прорезанным глубокими морщинками. Приветливо встретила Гарри сестра Шарлотта. Еще недавно она была девочкой, и поэт едва узнал столь милые ему черты в красивом и нежном лице девушки. Шарлотте было уже двадцать три года, и она собиралась выйти замуж за молодого купца Людвига Эмбдена. Гарри еще в Берлине узнал об этом из письма жениха Шарлотты. Свадьба должна была состояться месяца через полтора. Подросли и братья Гейне, Густаву исполнилось семнадцать лет, а Максу - пятнадцать. Оба учились в местной школе и увлекались латинскими и греческими классиками. Гарри смотрел на этих краснощеких мальчуганов, одинаково одетых в длинные штаны с бретельками и шерстяные куртки, очень бойких, по-мальчншескн задорных, и они казались ему такими чужими и далекими, что и разговаривать с ними было не о чем, разве о латинских существительных с окончаниями на \"im\" и о разных грамматических правилах.

В первые дни пребывания в Люнсбурге Гарри мучили непрестанные головные боли. Резкий солнечный свет слепил глаза, сильная слабость охватывала все тело, он едва держался на ногах. Мать ставила ему горячие компрессы, иногда облегчавшие боли, а отец философствовал на тему, что беспорядочная жизнь в Берлине до добра не доводит. К старости Самсон Гейне стал склонен к поучениям, словно забыл, что за его спиной лежат годы веселой и легкомысленной жизни. Но Гарри с нсослабевающей любовью относился к этому гордому и благородному неудачнику. На семейном совете было решено, что Гарри останется в Люнебурге, чтобы укрепить здоровье и подготовиться к продолжению университетских занятий.

Мать настаивала, чтобы он, немного отдохнув, съездил в Гамбург повидаться с дядей Соломоном.

- Ведь дядя, - сказала она с легким вздохом, - единственная наша опора, и надо проявлять почтительность к нему.

Мать добавила, что Гарри в Берлине не был достаточно внимательным к дяде и это уязвило старого банкира.

Гарри бродил но Люнебургу и наслаждался одиночеством. Он чувствовал себя как бы в дороге, как путник, не нашедший еще надежного пристанища. Ему надо было преодолеть отвращение к сухой юриспруденции, взяться за учебники и окончить университет. В Берлин возвращаться он опасался, поступать в новый университет ему не хотелось. Он решил назло врагам, изгнавшим его из Геттингена, вернуться в это \"ученое гнездо\" и получить диплом из рук геттингенскнх педантов. Он мог хорошо подготовиться к экзаменам. Здесь, в Люнебурге, этой \"резиденции скуки\", как называл Гарри городок, было много целебно-успокаивающего, заставляющего забыть невзгоды и волнения столичной жизни. Сюда не доходили газеты и журналы, и Гарри не знал, как встретила пресса его последнюю книгу. В семье \"Трагедии\" не произвели никакого впечатления. Матери они не понравились, Шарлотта едва терпела поэтические опыты любимого брата, Густав и Макс ничего не поняли в стихах Гарри, а отец их совсем не читал.

Изредка приходили письма от друзей. Берлинский приятель Мозер прислал ему книги: \"Историю упадка Римской империи\" Гиббона и \"Дух законов\" Монтескье.

Мозер сообщал берлинские новости, и от его писем веяло той суетной жизнью, подробности которой постепенно изглаживались из памяти Гарри, вытесняемые унылым однообразием провинциального быта. Написал в Люнебург задушевное письмо и известный писатель Ламот Фуке. Это был ответ на посланную ему поэтом книгу.

В комплиментах, обращенных к поэту, звучало много лестного для молодого автора, но Гейне отлично понимал, что между ним и Фуке лежит пропасть, и высказал это в письме к другу и соратнику Карлу Иммерману. Он писал, что у Фуке прекрасное сердце, но голова полна глупостей.

Гейне хотел сказать, что Фуке увлекается пустой романтической мечтой об ундинах и других фантастических существах и преподносит это своим читателям.

22 июня 1823 года состоялась свадьба Шарлотты с Людвигом Эмбдсном в Цолленшпикерс, между Люнебургом и Гамбургом. Соломон Гейне в качестве почетного гостя присутствовал на торжестве. Здесь он встретился с Гарри и, находясь в хорошем расположении духа, дружелюбно беседовал с ним. Как выяснилось, и гамбургской газете появилась хвалебная рецензия на книгу Гейне, а дядя Соломон привык верить печатному слову. Он хвалил племянника за умение попасть в газету, но строго советовал не увлекаться пустыми делами, а скорее кончать университет и браться за адвокатуру. Ободренный этой встречей, Гейне через несколько дней приехал в Гамбург

За годы отсутствия Гарри в Гамбурге не произошло заметных перемен. Город был все так же одержим торгашеским духом, и по Юнгферштигу с тем же рвением сновали биржевые маклеры и мелкие чиновники, а у Каменных ворот и в кварталах гамбургской бедноты царила все та же нужда. Знакомые улицы и дома, лениво плавающие лебеди на озере у Альстер-павильона, старые друзья, сердечно принявшие его, - все напоминало о прошлом и бередило незажившую рану сердца.

Снова зазвучали ритмы любовных несен, и \"магия места\" вызывала к жизни былые страдания; каждый камень говорил о пережитой любви к Амалии

Большой таинственный город,

Тебя приветствую вновь,

Ты в недрах своих когда-то

Мою укрывал любовь.

Скажите, ворота и башни,

Где та. что я любил?

Вы за нес и ответе,

Вам я ее поручил.

Ни в чем не повинны башни,

Не могли они сняться с мест,

Когда с сундуками, узлами

Она торопилась в отъезд.

А ворота? - Она спокойно

Ускользнула у всех на глазах;

Если дурочка изворотлива.

И воротам быть в дураках.

Гейне показалось, что \"на смену старой глупости возникла новая\", что он увлекся младшей сестрой Амалии, Терезой. В его поэтический дневник, в песни из нового цикла \"Возвращение на родину\" вошли намеки на это чувство:

В малютке с возлюбленной сходство,

Я тот же смех узнаю

И те же глаза голубые,

Что жизнь загубили мою.

Гарри недолго оставался в Гамбурге. Мимолетная встреча с дядей Соломоном, тотчас уехавшим из города на отдых, не привела ни к каким решительным разговорам. Банкир Липке, ссылаясь на неясность распоряжения дяди, прекратил выплату ежемесячного пособия. Собрав последние деньги, Гарри но совету врачей уехал на морокне купанья в Куксгафсн. на Северном море. Крепкий соленый воздух, солнце, морские купанья несколько укрепили здоровье поэта. Он писал стихи, где отражались и мысли, и чувства, и события, большие и маленькие. Все, даже шторм на море, становилось поэтической темой:

Играет буря танец.

В нем свист, и рев, и вoй.

Эя! Прыгает кораблик.

Веселый пляс мочной.