Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Да, — сказал Эдик, беря ее подмышки — поднимая. — Типа думаешь, истории много надо? Скажи спасибо, что нас не задело… Вставай, пошли отсюда.

У нее были мокрые джинсы. И грязные — особенно на заду. Она поджимала ноги, норовя плюхнуться обратно. Трава хрустела, сминаясь.

— Он тогда гов… рил — разор… вать цепь, — бормотала Пикачу, заикаясь от слез. — Он разорвал, что ли, получается? И чего?!

— Он еще говорил — типа молиться тут надо, — сказал Эдик — непонятно, с насмешкой или нет. — Как в храме. А что? — вопросил он, ставя-таки ее на ноги — преодолев сопротивление. И вдруг крикнул: — Внимание, молитва! Хочу, чтобы у нас с Рогволдом был общий ребенок!

И сам, по-моему, смутился. Надо же — такое брякнуть… Странные шутки бывают у некоторых людей.

— Шуточки! — вырываясь, со слезами выкрикнула Пикачу. — Дураки!

(Зачем он это ляпнул? Просто. От балды. Просто…

Кому бы в голову пришло?!..

…При том, что у него вообще-то уже есть дочка — от какой-то знакомой, на которой он никогда не был женат. Вроде даже жила эта дочка какое-то время с его родителями — пока мать не забрала… Рогволд, сидящий на полу, обнимая маленькую девочку в несоразмерно больших джинсах — был у Пикачу такой кадр.

Бросив ручку, снова выскочила на кухню. Хлебнула из-под крана; горели уши. Мало того не поверят — засмеют! Ой-й-й… Взялась за голову.

Ну и плевать.)

…плач.

То есть сначала мы не поняли, плачет это младенец или коты дерутся; переглянулись — одинаково круглыми глазами.

— Кошка, — неуверенно предположил Эдик.

— Откуда здесь кошки?

То есть теоретически кошкам, конечно, было откуда взяться — из деревни Устье; хотя говорили же, что животные этого луга избегают… Да и ребенку было, если уж на то пошло, — бросить младенца в ЭТОМ поле, где люди появляются раз в полгода и то короткими перебежками, в чем-то даже надежней, чем закапывать его в мусорный бак…

По-моему, больше всего Эдику хотелось дать деру. Но он все-таки двинулся на голос — шел, будто по минному полю. Бомбу искать с таким выражением лица.

И мы нашли. Он лежал прямо на земле. Голенький. Пацан. Не так чтобы совсем новорожденный, но явно близко к тому — пупок незаросший… И он орал — еще бы. Я бы на его месте тоже заорала. Октябрь все-таки.

…Круглое, красное, сморщенное плачем личико. Беззубый рот. Правда, были волосы — даже довольно густые. Светлые. Видимо, он был из тех детей, что рождаются с волосами.

Патетичность момента испортила я. Я спросила:

— Ну и что? Это что, зона действует? Или как?

И тут Пикачу, видать, опомнилась — и завизжала так, что заглушила младенца…”

Галина Полынская. Письма о конце света

С самого утра я знала, что сегодня должно нечто произойти, нечто необычное, странное, возможно непоправимое — неизвестно с кем, со мной ли, с остальным ли миром, может, с нами обоими. Я не знала, откуда именно ожидать этого… сидеть в бездействии становилось невыносимо, и я решила спуститься вниз, проверить почту — уже долгое время ждала письма от небезынтересного во всех отношениях человека.

На руки выпала стопка газет и штук пять узких длинных конвертов. Рекламные бумажки полетели в специально поставленную для них большую плетеную корзину у окна, туда же отправилась и \"Коммерсант\" с \"Властью\" господин, выписывавший эти издания, уже третий месяц как съехал с этого адреса, оставив меня в напряженном ожидании своего веского решения о дальнейшей судьбе нашей квартиры. Оставив только \"МК-бульвар\" и конверты, привычно поздоровалась с консьержкой и поднялась к себе. Два конверта оказались счетами за междугородние и международные переговоры, не имевшие лично ко мне никакого отношения, господин, наговоривший в общей сложности на шесть тысяч, более здесь не проживал.

Два письма были от одноклассниц, коих не могла назвать даже приятельницами. Узнав, что я перебралась из Краснодара в Столицу, вышла замуж за крайне обеспеченного мужчину, поселилась в огромной квартире, они умудрились раскопать через общих знакомых мои координаты и посыпались письма с южной родины.

Поборов искушение немедленно выбросить тонкие конвертики-пакетики с притворными гладенькими строчками, где за каждой буквой скрывалась ядовитая зависть, я отложила их в сторону и взяла последний конверт. На небольшом наклеенном квадратике компьютером был отпечатан неполный адрес: город, улица, номер дома, и все. Не любила я такие конверты, ничего хорошего от них ожидать не приходилось. Распечатав его, я думала увидеть плотный листок для принтера с сухим механическим текстом, должным известить меня о чем-либо наверняка неприятном, но с удивлением увидала листки тонкой, почти папиросной бумаги, испещренной аккуратными чернильными строчками. Развернув, прочла первое: \"Дорогая Оюна…\" Взяла брошенный на телефонный столик конверт — адрес мой. \"Дорогая Оюна…\" Присела на банкетку в холле и, не испытывая ни малейшей неловкости — надо же разъяснить недоразумение! — прочла письмо. Привожу его практически полностью:


\"Дорогая Оюна!
Сегодняшний день внес некую сумятицу. Представь себе, еще вчера я четко осознавал все положение вещей, сейчас же пребываю в небольшой растерянности, и очень жалею, что тебя нет рядом.
Помнишь ли ты вишневое дерево у западного окна? Цвет оно сбросило, а вот ягоды так и не появились, хотя и погода, и уход были вполне благоприятными. Но не думай, дорогая Оюна, что именно дерево сбило меня с толку, вовсе нет. Утром я встречался с Г. Ц. в парке. Выбрали скамейку в тенистом, безлюдном местечке, он, как всегда, говорил очень доступно, внятно, как вдруг мне показалось, что у него деревянная голова. Да-да, на лбу появился и исчез коротенький острый сучок, мелькнул за ухом бледный пожухлый листочек, сквозь дыры в заскорузлой коре долю секунды смотрели неподвижные травянисто-зеленые глаза, и наваждение исчезло. Представляешь, за это время я упустил нечто важное из его слов, долго потом не мог связать концы с концами, в результате многое недопонял. Когда Г. Ц. ушел, я долго бродил по парку, искал ту самую русалочью заводь (помнишь ли ты Гвенделин?), очень хотел ее найти, и, на всякий случай, передать от тебя привет, но, к сожалению, заводь так и не отыскал, видать бродил совсем в другой стороне.
И все же, Оюна, далеко не совсем я согласен, далеко не все мне нравится в словах Г. Ц. Например, его рассуждения о слишком быстро рвущейся мировой материи именно по причине того, что каждый из Них изо всех сил тянет \"одеяло\" на себя. Мне кажется, будь оно так, то довольно было бы и одного хорошего рывка, чтобы все разлетелось в клочья. Кстати, пока не забыл, обещанные тобой ягоды волконника я пока не получил, и очень надеюсь, что они все же дойдут, ведь их настой, как нельзя лучше помогал мне, если тебя не затруднит, вышли, пожалуйста, еще.
По моим подсчетам, с 20 на 21 тебе должен присниться очередной серебряный сон, не забудь подробно описать увиденное.
На этом, пожалуй, заканчиваю, пора бежать на встречу с Ли. С нетерпением жду твоего ответа, всегда твой Л.\"


В растерянности перечитала странное письмо несколько раз и все равно мало что поняла. Без сомнения, я случайно подсмотрела чью-то крайне необычную переписку, но как это письмо попало в мой почтовый ящик? Тщательно изучила конверт, но не нашла ни единого штемпеля, даже города отправителя. Почему-то после прочитанного не создавалось впечатления розыгрыша, или какой-то глупости, сочиненной неизвестным Л, чтобы повеселить незнакомую Оюну, напротив, душа присмирела, прислушиваясь к ощущению прикосновения к некой заповедной тайне. Аккуратный, тонкий, но без особых витиеватых закорючек, с правильным наклоном подчерк Л, стиль письма, говорили о том, что это взрослый, образованный человек, возможно, даже пожилой и старомодный, раз писал чернилами, да и бумага явно дорогая, я даже не видела никогда такой… Зазвонил телефон. Я вздрогнула, приходя в себя, надо же, так зачиталась-задумалась, и забыла, что до сих пор сижу в прихожей. Отложив письмо, побежала к аппарату.

— Алло?

— Тонька!

— Вы ошиблись.

Телефонный звонок разрушил мягкий таинственный ореол, созданный письмом, исчезла заводь с Гвенделин (русалка?), настой из ягод волконника, и Г. Ц. с деревянной головой, осталась залитая солнцем пятикомнатная квартира, сервированная (именно — сервированная, а не обставленная) неуютной, но дорогой, престижной мебелью квартира, где я все время ощущала себя не в доме, а в каком-то музее нелепого современного искусства. Вернулась в холл, сложила тонкие папиросные листочки обратно в конверт и задумалась — куда же его спрятать? Очень уж не хотелось, чтобы письмо потерялось или того хуже — попалось кому-нибудь на глаза. В этом \"доме\" за пять лет совместной жизни я так и не заимела собственного потайного уголка, уютного местечка, поэтому, перебрав с десяток вариантов, спрятала письмо в маленькую театральную сумочку. Она всегда жила у нас с мамой дома, с самого детства, я даже не знаю, кому она принадлежала изначально. Когда-то сумочка была белой, густо расшитой прозрачными нежно-голубыми стразами, а потом как-то незаметно пожелтел атлас, а от плотных рядков сверкающих капелек остался десяток мутноватых бусинок. Эту сумочку, как единственное напоминание о детстве, как маленькую связь с собою в коротком клетчатом платье и вечно сползающих гольфах, я возила из города в город, никогда не расставаясь с ней, эта вещица стала для меня настолько личной, едва ли не интимной деталью. В ней хранился пустой квадратный флакончик моих первых в жизни духов \"Мечта\", носовой платок, собственноручно вышитый в первом классе, пара крупных синих бусин, да кулончик-авторучка, давным-давно подаренный случайной иностранкой за то, что в скверике я сбила для нее палкой несколько грецких орехов в зеленой йодистой кожуре. К этим сокровищам я без раздумья добавила и письмо — единственное, что по настоящему затронуло и заинтересовало меня за последние… лет пятнадцать, наверное.

Я пыталась заняться чем-нибудь, но все валилось из рук — письмо не шло из головы. Я даже рассердилась на себя и собственную впечатлительность, того гляди, стану покупать любовные романы и рыдать над ними! Но никакие увещевания не помогли. Безудержно хотелось взять письмо, снова перечитать его, рассматривая красивый почерк, и отыскать, наткнуться случайно на что-то незамеченное ранее. Поборов искушение, я села за компьютер, вошла в Интернет и в поисковой системе набрала: \"Волконник\". Яндекс не дал ни единой ссылки, спросив меня, не ошиблась ли я в написании?

Выключив машину, решила сварить кофе. Засыпав ложечку ароматного порошка в маленькую, рассчитанную всего на одну чашечку кофеварку, стала смотреть в окно. Мысли текли сами собой… интересно, в каком городе находится русалочья заводь? Где живет Л? Надо бы узнать у консьержки, когда обычно приходит почтальон, показать ему конверт и спросить… И тут я поняла, что не желаю знать, откуда оно взялось в моем ящике, не хочу расковыривать, допытываться, хочу оставить всё так, как оно есть, и дальше додумать самой, придумать Оюну, Л, Г.Ц и Ли… Но фантазия моя, заключенная в три небольших тонюсеньких листка, боялась сниматься с якоря и пускаться в незнакомое море, вдруг оно окажется океаном без берегов и встречных кораблей…

На следующий день я снова получила письмо, и не одно. Из почтового ящика выпорхнули два одинаковых конверта с наклеенными квадратиками и компьютерным адресом на них. Швырнув газеты в корзину, я, дрожа от возбуждения, шмыгнула в лифт, не обратив внимания на приветствие консьержки. Захлопнув дверь, бросилась в спальню, забралась на кровать, включила ночник и аккуратно надорвала с краю оба конверта. Нервный озноб, будто в предчувствии первого сексуального опыта… наспех просмотрев оба письма, взяла то, что по времени было написано раньше. Вот оно:


\"Милая Оюна!
Пишу тебе в этот же день, вернее, в ночь. Жаль, что уже успел отправить предыдущее письмо. Только что вернулся от Ли, народу было немного, человек пятнадцать, видел там Звенигорцева — представь себе, подался в актеры! К сожалению, он не смог внятно объяснить своего поступка, но создалось ясное впечатление, что не от блажи, а преследовал он большую цель, коей пока что делиться не стал. Ну да будет о нем.
Анникушин сообщил темную весть. Не хотел бы тебя расстраивать, но ты просила сообщать все без исключения. Умер Базилик, так скоропостижно, что я сам узнал об этом только у Ли. Говорят, лицо его в одночасье заросло роговым панцирем, точь-в-точь похожим на огромный ноготь большого пальца, а разводы на нем очень уж смахивали на древесные кольца. Отсоединить этот \"ноготь\" так и не смогли, похоронили быстро, в закрытом гробу. Предвосхищая твой вопрос, скажу: за могилой его, разумеется, наблюдают.
Теперь о более приятном. Наконец-то отыскал статуэтку-флакон, о коем ты меня просила. Он прекрасен, хоть всего-то век 15, да и сохранился изумительно! Если смотреть на яркий свет, видны следы на донышке, разводы на стенках. Ощущаю сильнейший трепет, представляя, что за содержимое могло храниться в столь прекрасном сосуде, и вообще, связь времени чувствуется как никогда, стоит только взять в руки статуэтку. Чтобы случайно не пробудить ее силы, убрал в футляр, так что чудесный подарок ожидает твоего приезда, милая Оюна. Знаешь, как и прежде частенько окружаю себя особо близкими вещами, но поднимать временные пласты без тебя, милая, не в удовольствие, порою — в грусть. Жаль, проводники эпох так быстро стареют и приходят в негодность, стояли бы просто так для красоты, продержались бы лишнюю сотню, а так… французские часы совсем плохи стали, пропускают со второй-третьей попытки, да и то не на долго, и не дают былой свободы. По-прежнему радуют альбом с гравюрами, трость и бронзовый кубок, каждый раз приоткрывают новые ниши, вот только трость все чаще стала пропускать в опасные, темные времена, хотя они и не менее интересны. И сейчас хотелось бы взять ее, отполированную поколениями… но близится час быка, и рисковать не стану. Серебряное зеркало, что дарило нам столько приятных минут, совсем без тебя затосковало, его почти не трогаю, касаюсь только в особо грустные моменты, когда сильнее всего ощущается отчаянная пустота, возникшая с твоим отъездом. Милая Оюна, как же не хватает мне тебя, твоего голоса, смеха, твоего общества! Часто вспоминаю день накануне твоего отъезда, как мы сидели в гостиной прямо на ковре, и солнце, запутавшись в твоих волосах, пыталось выбраться, но этим лишь распушило черные локоны. Вспоминаю тебя, окруженную древностями, как верными слугами, как касалась ты их, истощенных временем тел, как оживали они и льнули к тебе. Как чудесны были эти моменты, как же я скучаю по ним! Из моей души будто в одночасье изъяли половину всего… Прости, милая Оюна, если был чересчур сентиментален, но в этот момент ты так необходима мне. Не докучают ли тебе столь частые письма? Боюсь, реже писать не смогу, мне кажется, что в эти моменты я прикасаюсь к тебе и дыханием, и взглядом, и ты слышишь меня. Вечно твой Л. \"


Прежде чем взяться за второе письмо, принесла из холодильника початую бутылку вина \"Молоко любимой женщины\". Выпила залпом целый бокал. Только после смогла перевести дух. Забралась под одеяло и, держась за бокал, как за спокойную дружескую руку, развернула тонкие листочки:


\"Дорогая Оюна!
Сомкнуть глаз так и не удалось — с рассветом прибежала Ниверин с крайне темной вестью. Берислав не смог вернуться, его не выпустил временной пласт! Прошу тебя, избегай персидской керамики! Возможно, паника моя излишня, но не лучше ли перестраховаться? Берислав пользовал небольшое блюдо персидской керамики, но даже не в этом суть. Мне известны факты, что именно керамика наиболее коварна. Да, она обладает прекрасной проводимостью, а шансы на возвращения через нее невелики. А стекло опасно вообще во всем своем проявлении, особенно, если оно непрозрачно, заклинаю тебя, избегай любого стекла и посуды, не пользуй зеркал в одиночестве, с ними непременно нужна страховка!
Возвращаюсь к Бериславу. Ниверин заливалась слезами, и допытаться что случилось, я долго не мог и просто пошел следом. Картина ужасна! Он сидел в кресле… вернее не он, а его пустая оболочка, Берислав будто начисто был выеден изнутри мурашами, блюдо валялось на полу. Ты наверняка спросишь, не перепутал ли он сидений, не совершил ли роковой ошибки — двойного перехода? Нет, сидел он в своем кресле, оббитой плашками собственноручно выращенного дерева, сомнений нет — его не выпустило блюдо. Я тронул Берислава за плечо, и он рассыпался прахом, даже хоронить нечего — пыль одна. Ниверин впала в истерику, я забрал ее к себе, напоил горячим вином с травами, уложил спать, и засел за письмо к тебе. Одна трагедия за другой… не знаю, что и думать, я в полнейшем замешательстве. Сейчас оставлю Ниверин записку и пойду на встречу с Г. Ц., по возвращению, опишу, как все прошло.
Вечер. Дорогая Оюна, встреча с Г. Ц. поставила меня в окончательный тупик. Он все внимательно выслушал, но не в пример мне остался спокоен, сказал, что не видит ничего экстраординарного, и объяснил это следующим: должно быть кто-то решил преступить главное правило — не касаться будущего ни под каким предлогом, и решился достать оттуда какую-то вещь, в дальнейшем могущую служить проводником, что и повлекло за собой такие вот последствия. Но я никак не возьму в толк, как такое вообще возможно? Ведь получается взаимоисключающая цепь! Так же он сообщил приблизительный прогноз общей жизни, он крайне печален… печален настолько, что возник соблазн поставить слова Г.Ц под сомнение, к сожалению, у меня нет на это ни единого основания. На сей невеселой ноте заканчиваю, глаза совсем закрываются, не спал почти целые сутки. Отчего ты так редко пишешь, милая Оюна? Твой Л.\"


Винная бутылка оказалась почти пуста, на донышке плескалось два светло-соломенных глотка. В голове болталась такая каша, что выбралась из кровати, пошла в кабинет Бывшего и достала из бюро пачку \"Капитана Блэка\". Терпеть не могла эти сигареты, но он курил только их. Когда же, наконец, заберет свои вещи?… Закурив, пошла на кухню, и извлекла из холодильника бутылку коньяка. Плеснув в чашку, выпила залпом, закашлялась, запила водой из-под крана, заодно умыла лицо. Открыла окно и закурила, затягиваясь привычно, жадно, будто и не было четырехлетнего перерыва. Присев на стул, наугад взяла какую-то тарелку, поставила на подоконник и стряхнула туда пепел. Все смешалось. Что же это такое? Чья это переписка? Что за обитатели потусторонних миров общаются между собою таким простейшим способом? В голове крутились строчки, эпизоды, а перед глазами, реальные, почти осязаемые, возникали картины… я боялась всматриваться в них, боялась задумываться, пытаясь осознать, догадаться, опасаясь, что видения эти затянут, захватят и не выпустят сюда, обратно в простой, понятный солнечный мир… или он прост и понятен только на первый, поверхностный взгляд? Вернуться в спальню я не могла, казалось, все пространство там заполнено чем-то неизвестным, пугающим и притягательным одновременно. Прислушаться и прозвучит торопливый взволнованный шепот, потянет из-под двери зеленоватым туманом, поплывут тусклые огни…

Запугав себя до остановки сердца от случайного безобидного звука, я допила коньяк и вышла на балкон к солнцу, летнему легкому ветерку, к шуму машин и лаю собак, цепляясь за все это судорожно, отчаянно. Но, письма Л. зернами неизвестного волконника уже упали на благодатную почву моей души и, щедро орошенные воображением, дали буйные бледно-зеленые ростки. Душа моя уже заговорила языком Л, она ему уже принадлежала…

Сейчас он где-то пишет новое письмо, даже не подозревая, что Оюна никогда его не прочтет, что в такую личную переписку бессовестно вторгся кто-то третий… Вы только не переживайте, Л, я ни в коем случае не оскорблю пренебрежением ни строчки, ведь за каждой буквой кроется удивительная, порой жутковатая тайна, и такая… такая… — нет, не подобрать мне слова! — любовь к Оюне. Вы простите меня оба, видит бог, не хотела, не специально выкрала, заполучила ваши письма. Должно быть, что-то произошло, случилось с вашей связью, и бесплотные, как тени почтальоны с глазами цвета зеленых кислых яблок перепутали цифры, ошиблись адресатом… По-хорошему, спуститься бы сейчас к консьержке и выяснить, не живет ли в нашем доме девушка (женщина?) с именем Оюна, но ведь не сделаю этого, по крайней мере, сейчас, не готова я, простите меня. Ведь придется отдать ей все-все, по праву принадлежащее… нет, не могу пока… потом, позже.

Оказалось, в глубине квартиры давным-давно звонил телефон. Вскочила на ноги, сердце заколотилось испуганно, заметалось мелким жуликом, пойманным на месте преступления. Оказалось, кухня насмерть задымлена \"Капитаном Блэком\", коньяк незаметно выпит, а я сама уже в каком-то пограничном состоянии. Телефон звонил не переставая. Я тихонько, чтобы не потревожить лежавшие на кровати письма, прикрыла дверь в спальню, только потом пошла в зал и сняла трубку.

— Алло…

— Рита! — крикнул голос подруги Светы. — Слава богу, дозвонилась! Что там у тебя, весь день названиваю, ты не берешь трубку!

— Наверное, не слышала, — я присела на подлокотник безобразного белого дивана.

— Как ты, милая?

\"Милая Оюна…\"

— Рит, ты меня слышишь? Как ты?

— Нормально. Все в порядке.

— Козел не звонил?

— Пока нет.

— Вот сволочь, а!

— А чего ему звонить-то? — я постепенно высвобождалась из объятий Л, с квартирой, наверное, еще не решил ничего, как решит, сразу же объявится.

— Ты только смотри, не останься на бобах! Столько лет терпеть эту гадину!

— Ладно тебе, нормально мы жили.

— Ага, нормально! Да ему просто повезло с такой вот святой Марией-Магдалиной вроде тебя! Ну, у тебя-то еще будет все, слава богу, до тридцатника далеко, а вот он со своим поганым сороковником… Другая уже б…

— Светик, родная, прости, у меня страшно голова болит…

— Это он тебя довел, я те кричу! Хочешь, приеду, переночую с тобой?

Шумная, яркая, такая настоящая Светка в моей спальне…

— Свет, давай в другой раз, я сейчас таблеток напьюсь, и спать лягу, а на днях выберемся куда-нибудь, идет?

— Идет, — вздохнула она, попрощалась и повесила трубку. Я прислушалась, квартирное пространство едва слышно шелестело тонкими папиросными листочками. Милая Оюна, скажите, умоляю вас, как же его зовут? Леонид? Люцифер? Как…?

Писем не было целых три дня, за это время я передумала, перерешала столько возможных вариантов своей дальнейшей жизни без Л. и его тонкого подчерка, но ни один не оказался реально приемлемым. Я действительно не могла понять, как мне существовать дальше. Когда мы с мамой лишились нашей краснодарской квартиры, потому что ее продала по фальшивой доверенности лучшая мамина подруга, которую я с самого детства называла \"моя вторая мама\", и мы оказались на улице, даже тогда я представляла, как жить дальше после такого предательства. Очутившись Нигде, без каких либо иллюзий и надежд на все человечество в целом, и каждого двуногого в отдельности; без вещей, предметов, знакомых с рождения, без ничего, в отвратительной пустыне, в которую мгновенно превратился мой спокойный и радостный мир, даже тогда я представляла течение своей жизни дальше…

Каждый полдень, боясь наткнуться на почтальона, я спускалась вниз, перебирала по листику рекламные газеты, в надежде, что конверт случайно затерялся среди истерично ярких страниц, и с холодеющими руками возвращалась обратно. Как одержимая бродила из комнаты в комнату, не расставаясь с одиннадцатью страничками, и опустошала бар, не отвечая на телефонные звонки. И стало мне понятно, что ощущает наркоман, не получивший вовремя необходимой дозы.

Милая, дорогая Оюна, — просила я утром, заклинала днем, умоляла вечером и угрожала ночью, — почему он так долго не пишет? Что мы сделали неверно? Почему он бросил нас? А может не нас, а меня? Неужели тени-почтальоны с зелеными глазами исправили свои ошибки, и письма снова скользнули к законному адресату? Дорогая Оюна, хоть знак подай, жив ли он, или трость, альбом, кубок и зеркало, пропустив его в смутные темные времена, решили не делить ни с кем?…

Я бродила по комнатам, куря \"Капитан Блэк\" и разговаривала с ними обоими, объясняя, доказывая, что не могут, не смеют они вот так со мной поступать! Я ведь теперь тоже с ними, я такая же, я одна из них, и имею право знать, почему он не пишет?! Имею право знать, все ли с ним в порядке?!.. Знаю, что не должна даже думать о нем в таком ключе… но кто-то же имел право дать мне эти письма! Ну вот, я уже обвиняю кого-то… никто, никто не виноват, просто пусть он напишет, хотя бы пару строк…

Письмо пришло на четвертый день, когда я уже готова была отыскать Оюну (отчего-то не сомневалась, что найду ее), готова была скулить и унижаться, сидеть на пороге, уткнувшись в дверь, умоляя впустить, вымаливая его имя, возможность прикоснуться к воздуху, пространству Оюны… — его пространству…! Ослепла, увидев конверт, побежала по лестнице, никак не могла открыть дверь! после вспомнила о ключе.

Сидела на полу, прижимала нераспечатанный конверт к щеке и слушала, как бьется раскаленная кровь, в попытке прорваться через кожу, и прикоснуться к прохладной бумажной белизне.

\"Дорогая Оюна!

Прости, что не писал так долго, столько произошло событий — не было минутки взяться за перо. Пытаюсь собраться с мыслями, и кажется теперь, что вишня, так и не давшая завязи, становится главным знаком. Старенькое кресло из груши уже живо едва, а вишня не захотела родить, выходит, шесть лет ее роста — даром. Пока что думать даже не желаю об этом, Оюна, не укладывается в мыслях. И ведь закона никак не отменить, сидения для переходов только из дерева выращенного собственными руками, да минимум дважды плодоносившее… отчего я не посадил две вишни? Отчего я так самонадеян? Уверен, тебе совсем не интересны все эти стенания (знала бы ты, дорогая, как сейчас я сам себе сейчас противен!) и хочешь, чтобы я скорее перешел к новостям. Сейчас, дай только соберусь с мыслями. Видишь ли, я выпил целый бокал вина, и теперь во мне разлад, тоска такая, что не помещается в душу ни вдоль, ни поперек. Зачем я его пил? Только хуже сделал. Все, дорогая Оюна, теперь к новостям, постараюсь изложить их, не перемежая комментариями.

Третьего дня собирались у меня, не очень хотелось принимать общество, но Ли настояла, и как специально собралось не менее сорока! Даже Матюшин пришел, вот уж кого видеть совсем не хотелось. К середине неожиданно пожаловал сам Г. Ц, разумеется, все остолбенели. Никогда еще не видел его в такой ярости, уверяю, Оюна, у него действительно деревянная голова, не я один это заметил! Г. Ц отвел меня в сторону и едва ли не набросился с кулаками, я же ровным счетом ничего понять не мог. Наконец он заметил мою растерянность, успокоился немного, почти извинился, и сообщил, что некто все же преступил главный закон и поднял будущий временной пласт (как, Оюна, как?! не понимаю!), и будто даже взял вещь, могущую служить проводником, если я правильно понял, — это солонка. Я был в шоке, никак не мог поверить, что кто-то из нас способен на такую отчаянно губительную глупость. Что же теперь будет, милая Оюна, как все поправить? А главное, как изобличить глупца? Не представляю, какую кару придумает для него(нее) Г.Ц. В общем, остаток вечера был безнадежно скомкан, Г. Ц. ушел, хотя мы так просили его задержаться и поговорить с нами, оставил нас в растерянности и смятении. Мы неловко толклись в большом зале и были вынуждены подозревать друг друга, я с превеликой радостью подозревал бы отвратного Матюшина, но, увы, не имею на это, к несчастью, никаких более менее веских оснований. Такие вот печальные дела, милая Оюна. Ну, на кой черт кому-то понадобилось несчастное будущее? Что обнадеживающего и жизнеутверждающего он(она) собирался там увидать? Неужто мало спокойного, хорошо известного, полностью предсказуемого прошлого? Что же мы натворили, милая Оюна, что же натворили… Как же прав был Г. Ц когда говорил, что человеческая натура жадна и абсолютно безответственна, что живет человек так, будто завтрашнего дня у него нет, а вчерашнего и не было. Нет, не буду вспоминать простоту и мудрость его слов, иначе маятник душевного разлада раскачается еще сильнее.

Спасаюсь воспоминаниями о тебе, дорогая Оюна. Частенько всплывает в памяти тот вечер у Мирграт, все были в светлом, легком и только ты, как вызов всем и вся, в удивительном платье — тяжелом, как предгрозовое небо, такого глубочайше синего цвета… не увидеть дна у такого цвета, сколько не вглядывайся! И эта оборка, бесшабашными крыльями по плечам, груди, спине… и босые стопы с золотой цепочкой на левой лодыжке. Прости, быть может, не приятны тебе мои воспоминания, но картина эта как сейчас стоит перед глазами, и ни о чем кроме думать не могу. Как же сладко надорвалась душа, когда увидел я свой подарок, блеснувший на тонкой твоей коже! Живи вечно, милая Оюна. Жду писем твоих, как воздуха. Твой Л.\"

Господи, как же прыгает сердце… ну кому, кому я так понадобилась именно в этот момент?! Проклятый телефон! Вскочив с пола, едва удержалась на затекших ногах и, как на культях, доковыляла до телефона.

— Да!

— Маргарита, — произнес тягучий голос Бывшего, — здравствуй.

— Привет. Ты не мог бы…

— Я займу буквально минуту. Рит, я продумал варианты, и нашел оптимальный компромисс — я покупаю тебе двушку в любом районе, где пожелаешь. Разумеется, ремонт, обстановка, машина, к сожалению, не дороже опеля, у меня сейчас временные…

Я уже ничего не слышала, оглохнув и ослепнув от ужаса. Мне придется уехать отсюда?!

— Паша!!!

— О, боже, не кричи ты так! В чем дело?

— Когда я должна уехать отсюда?

— Рита, ну я не стал бы формулировать вопрос именно так…

— Когда ты собираешься меня вышвырнуть отсюда?! Сколько у меня еще времени?!

— Ри…

— Просто скажи!

— Двух недель тебе хватит собраться?

— Возможно… дай мне месяц, прошу тебя!

— Рита, ты в порядке? Что с тобой?

— Все хорошо, Паш, все хорошо, просто мне тяжело будет расставаться с этим местом.

— Надо же… мне всегда казалось, что ты ненавидишь наш дом.

— Паша, пожалуйста…

— Ты напилась что ли? Позвоню в конце будущей недели.

Бросив трубку, я вернулась к разбросанным по паркету листочкам. Собрала их, сложила в конверт, ходила по комнатам, не выпуская из рук. Милая Оюна, отчего ты совсем не любишь Л? Позволяешь себя любить, дозволяешь поклоняться цепочке на твоей ноге, такая самодостаточная, недосягаемая, незнакомая.

Вытряхнув на кровать побрякушки из шкатулки, выбрала из блестящего месива цепочку-браслет, застегнула на левой лодыжке. Совсем не то, вульгарно и пошло, смотрится не так как на Оюне. Замочек открываться не хотел, пришлось дернуть, разорвать и смотреть, как крошечные желтые звенья орошают терракотовый ковер. Милая, милая Оюна… какое ты любишь вино? какому времени года, какой эпохе ты более благосклонна? длинные у тебя волосы или короткие? высокая ты или малышка? что ты хочешь, Оюна? впусти меня к себе.

К концу недели я получила пятое письмо.

\"Дорогая Оюна!

Отчаялся, дожидаясь весточки от тебя, не случилось ли чего? Ужасные дела творятся, милая, все крошится, приходит в негодность. Солонку раздобыла Ли. Она приходила ко мне сегодня, перепуганная, растерянна. Умоляла не выдавать. Могла бы и не просить об этом, разве смог бы я выйти ко всем и сказать, что нас, всех нас, весь наш мир погубила маленькая сливочная Ли? Успокаивал ее, как мог, хотя, чем можно утешить? Спросил, далекий ли пласт она подняла? Оказалось — нет, но увиденного хватило ей, чтобы растеряться и насовершать глупостей (взяла эту проклятую солонку). Оюна, мировая материя разрушилась, мы балансируем на швах, но и они вот-вот расползутся. Ли видела процесс распада, понимаешь, она не взяла солонку, она подобрала ее, а где, даже не хочу описывать, что бы не расстраивать тебя, милая. Пишу эти строки, всячески оттягивая главное. Оюна, впервые в жизни я не знаю, как должно поступить. Теперь мне известен скорый и бесславный конец человеческой иллюзии, известен так же и выход, спасение. Поделись я всеми этими знаниями и соображениями с нашими, пришлось бы выдать Ли, не предупредить — всех обречь. Но не беспокойся, выход я непременно отыщу, чуть позже, но обязательно отыщу.

Пока что выслушай меня внимательно и непременно поступи, как скажу. Мы уйдем, спасемся в прошедших временных пластах, везде предостаточно вещей, благодаря коим можно жить беспрепятственно где угодно, когда угодно. Пытаюсь вспомнить, что есть у тебя, а мысли путаются и, вроде бы наизусть известные предметы, ускользают… ах, да! Бархатная карнавальная маска, испанская, века 17, если не ошибаюсь, она должна у тебя сохранится, ты ведь так любила ее. Перейди через маску, чтобы не осталось пути назад, надень на лицо, не держи в руках. Я же непременно разыщу предмет той эпохи, той страны и догоню тебя, Оюна, жди меня в Риме, в \"Королевском петухе\", помнишь эту маленькую милую гостиницу? Я же попытаюсь обернуться скорее. Заклинаю тебя — не медли. Твой Л.\"

Сидя в такси, я смотрела, как торопится, вьется асфальт ленинградского шоссе. Четыре года назад у нас с мамой был маленький участок с дачным домиком, ставший для нас новым местом жительства. Когда я вышла за Пашу, мы его продали. Неизвестно, жива ли до сих пор моя яблоня, спилили ее, или радует она яблочками новых хозяев? Что я им скажу, как объясню свою дикую просьбу, я пока еще не знала, просто сидела в вонючем, засыпанным сигаретным пеплом салоне, пахнущая и выглядящая очень дорого. Мне казалось, что, зачуяв неподражаемый аромат денег, исходящий от эксцентричной девушки с разжиженными мозгами, хозяева участка пойдут мне на встречу. И я не ошиблась.

За триста долларов, хозяин в неликвидных трениках с подтяжками на голое тело, срубил мою яблоню, очистил от сучьев и веток, распилил ствол на три чурбака и погрузил в багажник такси. За всю обратную дорогу, таксист не проронил ни слова.

Найти мастера по дереву, способного сделать стул со спинкой из такого вот материала, такому вот сумасшедшему заказчику, и вовсе не составило труда.

Теперь я обязана была разыскать Оюну, отдать ей письма, и умолять, угрожать, требовать взять меня с собою.

Спустившись вниз, подошла к консьержке, с остановившимся сердцем задала свой вопрос. Да, Оюна жила в нашем доме, хотя, что значит — жила? просто царствовала во временном своем пристанище. Квартира 269, моя же 169, ее ящик над моим, вот значит, как ошибся зеленоглазый почтальон. Стоя у ее двери, слушала, как крупная замочная скважина дышит сухим летним ветром. Мне никто не открыл.

За два дня, два вечера, утра и ночи, изучила каждую черточку, каждую точку на синей дверной обивке, на косяке, на полу. Никто не открывал, ни малейшего движения — ничего. Должно быть, я окончательно лишилась рассудка, потому что пошла в магазин канцтоваров, купила коробку пластилина, сделала слепок с замочной личинки, и заказала ключ. Внешнее богатство и отчаянное вранье позволили забрать еще теплый, большой, неуклюжий ключ через полчаса.

То, что осталось от милой Оюны, сидело в кресле, в центре огромной, почти пустой комнаты. Неровное дыхание ветра, доносившееся сквозь распахнутую форточку, оставило лишь невесомые, почти прозрачные плечи, полустертое туловище в чем-то светлом, голубом, спокойные руки, лежащие на подлокотниках, да ноги, без стоп и лодыжек. Тонкая золотая цепочка лежала на паркете, ее замкнутое колечко все еще зачем-то оберегало крошечный островок светло-серой пыли. Чуть поодаль — маленькая треснувшая кофейная чашечка. Тихонько, боясь потревожить Оюну, я присела на пол, сквозь ее руку золотилось пушистое московское солнце. Застегнув цепочку на левой лодыжке, я встала, рассматривая нехитрую обстановку — кресло, платяной шкаф, старенький письменный стол, да кровать в углу, накрытая легким бежевым покрывалом. На столе веером брошены конверты, стопка бумаги, чернильница с пером, да рамка с черно-белым снимком. Да, Оюна, ты действительно прекрасна — роскошные черные кудри, небрежно подобранные широкими гребнями, точеное лицо с бархатными глазами… рядом с нею, бережно приобняв за плечи улыбался мужчина, лет тридцати пяти — лучики в уголках глаз, взъерошенные ветром светлые волосы, счастливая улыбка… У чернильницы — листок письма: пара спокойных, аккуратных строчек:


\"Дорогой Левит.
Наконец, выбрала время написать тебе. Ничего особенно у меня пока что не происходит. Сегодня решила испытать чашку лиможского фарфора, надеюсь, будет интересно. Вернусь, опишу все подробно. Пока не забыла, при случае передай привет Гвенделин, поцелуй Ли, Ниверин, и обними от меня Берислава. Письмо продолжу сразу же по возвращении. О.\"


В платяном шкафу, на полках вместо белья, маек и прочих мелочей, теснились всевозможные старинные вещицы. Маска отыскалась почти сразу. Лиловая, бархатная, с раскосыми глазными прорезями. Во втором отделении жили платья, небрежно наброшенные на деревянные плечики дешевых вешалок. Длинное, из тяжелого шелка глубокого синего цвета с крылатой оборкой, пришлось мне почти в пору — чуть свободно оказалось в талии.

Я спустилась к себе и вернулась с небольшим деревянным стульчиком, да театральной сумочкой, как жаль, что нельзя ее забрать с собой. Оставлю ее у тебя, милая Оюна.

Заперла на ключ дверь, присела рядом с Оюной, сбросила туфли и, удивилась, как спокойно, свободно дышит сердце. Левит… Левит… я повторяла, ласкала, перекатывала это имя, как мятную карамельку. Маска пахла чем-то очень знакомым, уютным, так в детстве пахнет клетчатый плед, под которым прячешься от всех ночных кошмаров. Помоги мне, милая Оюна, поддержи, ведь все у меня впервые. Сквозь раскосые прорези я смотрела, как солнечные лучи блуждают в невесомейшем прахе Оюны, пронизывают его, согревают… постепенно исчезли доносившиеся с улицы звуки, и их сменила полнейшая глубоководная тишина…

==нет== Борис Зеленский. Черные мысли о бренности сущего хороши тем, что имеют обыкновение прекращать генерироваться, как только устраняется угроза генератору, стр. 599–616

текст отсутствует

Юлий Буркин. День, как день, шизафрень

Рассказ Сергея Чучалина на тему «Как я провел каникулы»

… Но я, я хочу играть С серым зайцем в домино, Я не хочу узнать Абсолютно, абсолютно ничего… Из песни «В полусне»
1

Короче, у меня есть младшая сестрёнка, сейчас ей шестнадцать, то есть, меня она младше на девять лет. А когда ей исполнилось только двенадцать, она ни с того ни с сего заявила предкам, что хочет жить самостоятельно. Родители были категорически против, но надо знать Лёльку: она подала на развод.

Потому она такая и упрямая, что вся в отца: он ещё более основательно уперся рогами в землю и отказал ей в содержании. Так что развод бы ей не зарегистрировали, если бы не я. Она уговорила меня оформить опекунство. Плакала, я не выдержал и согласился. А отец после этого со мной почти год не разговаривал.

Почему она ушла из дома, кто ее обидел? Да никто. Если бы предки не воспротивились и не лишили ее содержания, все было бы нормально: пожила бы месяц-другой в одиночестве и вернулась бы от скуки домой. А так — обратной дороги ей уже не было. Развод есть развод… Да еще со скандалом.

Догадываюсь, что некая опосредованная причина все-таки была. Само собой — несчастная любовь. Что-то кому-то она хотела доказать. Ну, а потом это уже стало делом принципа. Я ее в этом демарше не одобрял, но еще меньше я хотел, чтобы ее «обломали», сделали «шелковой», чтобы раз и навсегда отбили охоту быть независимой. Потому и помог.

Сперва свои опекунские функции я исполнял достаточно исправно: не только оформил автоматический перевод на ее счет положенных по закону тридцати трех процентов от своих доходов (после вычета коммунальных платежей и расходов на недвижимость), но и заходил два-три раза в неделю в гости. Но потом на меня свалилась слава.

Чуть раньше я помирился с отцом, а вот помирить их с Лёлькой уже не успел: началась такая катавасия, что стало просто не до чего. Но вроде бы всё стабилизировалось, и за сестру я особенно уже не переживал. Девка с норовом, но самостоятельная, сама разберется. Чего хотела — свободы — она добилась. И на меня ей грех жаловаться: она сделала удачный выбор опекуна и обеспечена на всю жизнь…

И вот, впервые за столько времени, у меня выдалось свободное время. Наше обожаемое руководство услышав, наконец, наши мольбы и стоны, объявило каникулы. День на третий, отдышавшись, я звякнул Лёльке, но наткнулся на её навороченный ДУРдом, который сообщил мне, что хозяйка уехала на отдых, и никаких мобильных средств связи с собой принципиально не взяла. Это было так похоже на мою сестричку, что я ни капельки не удивился и не забеспокоился. Почему я понял, что Дом навороченный, так это по тому, как он со мной разговаривал:

— Я являюсь одновременно и полномочным поверенным в делах Елены Васильевны, и, если вы пожелаете, дам вам любую не закрытую ею самой о ней информацию. Вплоть до настроений и мечтаний. Тем более что вы, Сергей Васильевич, значитесь в ее личном реестре под номером один, и от вас закрытой информации почти нет.

Было лестно узнать, что мой статус в её табеле о рангах так высок, но вести задушевные беседы с сестрёнкой через полномочный поверенный ДУРдом мне показалось всё-таки нелепым. И я оставил ей сообщение. Сказал в экран:

— Лёлька, я дома, у меня каникулы. Как вернешься, выйди на меня. Я тебя люблю. — Помахал рукой и послал воздушный поцелуй.

Потом у меня случился небольшой скоропостижный роман, и я слегка потерял счет времени. Потом нас отозвали с каникул на одиночный, но безумно дорогой концерт в Мельбурне, и все мы только чудом не погибли там в гостиничном пожаре, а Петруччио приобрёл себе не совсем обычную подругу жизни по имени Ева. Потом, наконец, я вернулся домой, и мой Дом передал мне кое-какие сообщения. В том числе и от Лёльки.

Она сидела на диване, забравшись на него с ногами. Она была красивее всех девушек в мире, а уж я-то их повидал неслыханное множество. И совсем уже взрослая. Наши семейно-фирменные здоровенные губы, которые делают меня слегка придурковатым на вид, ей придают трогательность и невероятную сексуальность. (Фрейд, отстань!)

Когда она успела стать взрослой? Как-то это проскочило мимо меня, хотя время от времени мы с ней все-таки связывались. Поздравляли, например, друг друга с праздниками и различными победами: она меня — с успешными концертами, я ее — со сдачами тех или иных экзаменов (еще до окончания школы она поступила одновременно в два вуза — философский и художественный).

— Привет, Сережа, — сказала она. — Очень жалко, что мы не увиделись. А теперь уже не увидимся никогда. Но ты не пугайся. Всё хорошо. Я жива, здорова и счастлива. Просто я уезжаю. Навсегда. Но куда — сказать не могу. Это тайна. Так что прощай. Я тобой горжусь. Ты самый лучший брат в мире.

И стереоэкран погас. А я сидел перед ним с отвисшей челюстью, и ощущение у меня было такое, словно у меня стащили сердце.

2

Во-первых, я сразу подумал о том, что все она врет: никуда она не уезжает, а собирается покончить с собой. Потому что куда бы человек ни уезжал, он не станет говорить: «Не увидимся никогда». Почему? Да потому что нет на этом свете таких далеких мест, чтобы не было возможности увидеться. Такие места есть только на том свете.

Во-вторых, я подумал, что во всем виноват однозначно я. Девочка проблемная, это с самого начала было ясно. А в шестнадцать и у обычных-то людей шарики за ролики заезжают. Если она кому-то и доверяла, то только мне. Был бы я рядом, я бы уж точно знал, что с ней творится. А я ее бросил, конкретно откупился… Впрочем, возможно, она доверяла мне как раз потому, что я не лез в её дела.

В-третьих… И только в-третьих я подумал: «Может быть, еще не поздно?!» И тут же пришел в неописуемое волнение. Я попытался связаться с ней или хотя бы с ее Домом, но выяснил только, что абонент снят с регистрации. Я позвонил родителям, наткнулся на отца и сходу выпалил:

— Лёлька не у вас?!

Он вздрогнул и посмотрел на меня так, словно я дал ему пощечину. Разговоры о ней между нами табуированы. Я не стал объяснять, что сейчас случай особый и сразу же отключился. Не хватало еще, чтобы её полезли предки искать. Или, еще хуже, чтобы отец сказал: «Я так и знал, что этим кончится. Всё к тому и шло…»

Впрочем, я явно не с того начал. Я вернулся к Лёлькиному сообщению, и выяснил, что запись сделана… Сегодня утром! Значит, вполне вероятно, что она еще жива. И, кстати, зачем ей понадобилось снимать себя с регистрации? Скрупулезная подготовка к суициду с приведением в порядок дел и раздачей долгов не свойственна подросткам.

— Есть ещё одно сообщение, — вдруг сказал мой весьма дисциплинированный Дом, который без крайней необходимости никогда не заговорит первым. — Оно касается вашей сестры.

— Давай! — рявкнул я.

На стереоэкране возник парень лет восемнадцати, и я не сразу его узнал… Какукавка! Сто лет его не видел и не видеть бы еще сто!

— Чуч, — сказал этот шпендель очкастый, — ваша Лёлька в эльфийки подалась. — И всё. Отключился.

— В какие эльфийки?! — заорал я, чувствуя, что меня отпускает. Раз «подалась», значит, умирать не собирается. — В какие эльфийки?! — Впрочем, это я сам с собой разговариваю. — Дом! — рявкнул я, — обратный адрес читается?!

— Вполне, — сообщил Дом. — Соединить?

— Давай! — запрыгал я от нетерпения на месте.

Вызов застал Какукавку на улице, видно, в каком-то плохо освещенном месте, поэтому он поднес браслет коммуникатора к самому лицу, и на моём стерео возникла его огромная рожа в тусклом мертвенно-зеленоватом освещении.

— В какие эльфийки?! — сходу набросился я на него. Крови в прошлом он нам выпил немало, так что особенно церемониться я с ним не собирался. Да и ситуация не располагала.

— Тс-с, — прижал он к губам палец толщиной с мою руку, и я увидел, что он чего-то по-настоящему боится. — Я не могу говорить. Жду тебя в Джакарте. — И связь прервалась.

— Соедини снова! — потребовал я.

Дом помолчал, потом сообщил:

— Его коммуникатор отключен.

— Чёрт! — выругался я. — Чёрт и ещё один чёрт! — Похоже, он ждал моего звонка именно для того, чтобы сообщить, куда ехать. — Что такое Джакарт? Это, вроде, город?

— Джакарта, — поправил Дом. — Город на острове Ява.

— Ё-моё! — запаниковал я. — И как туда добираться?!

Но мой умница-Дом (что бы я без него делал?!) продолжал, словно и не услышав мой вопрос:

— Ещё сейчас так называют парк «Царские потехи». Молодёжный сленг.

— Другое дело! — обрадовался я, натягивая кроссовки. — А почему?

— Потому что Джакарта — международный центр наркобизнеса.

Так. Что-то начинает проясняться.

— Слушай, может, ты и про «эльфиек» что-нибудь знаешь?

— Ничего такого, что подошло бы к случаю. Информации масса, но вся она в общекультурном слое, в русле германской, скандинавской, а позднее и англосаксонской мифологии.

Ну, это-то я и сам знаю.

— Ладно, и на том спасибо! — крикнул я Дому, выскакивая из него.

… Я мчался в экомобиле по вечернему городу в сторону названного парка, бормоча невесть откуда взявшиеся строчки:

«День, как день…Что за хрень?!Без зазрень — Шизафрень!»

И сбивчиво думал о парадоксальности нашей жизни. Вот я — солист самой популярной группы, молодежный, блин, кумир — уже отстал от жизни, и не знаю, что такое Джакарта… Меня вообще считают недалеким. И на самом деле это правильно. Я и правда никогда не пытался быть умным, и в голове у меня полная каша. Я предпочитаю быть учеником, а не учителем, так интереснее…

Но ведь вот почему-то стал я этим самым молодежным, блин, кумиром? Что-то я правильно чувствую, а потому правильно выражаю, что ли. Я никогда не был сторонником мажора или минора, я всегда уважал хроматизм. Это когда ноты не делятся на семь основных, и пять вспомогательных, а все двенадцать равноправны…

Сейчас такое время, конец двадцать первого: есть всё, и всё перемешалось. И никто уже не скажет, где кончается добро, а где начинается зло, где кончается естественное, а где начинается искусственное или даже противоестественное… Лёлька, моя Лёлька, во что ж это ты вляпалась, что с собой натворила? Чует моя селезенка, что-то скверное…

Так и прыгали мои мысли без цели и результата, пока их не перебила жена нашего ритм-басиста Кристина, выйдя на меня:

— Сержик, ты не в курсе, где мой?

Хороша. Тут уж не поспоришь… Но немножечко стерва. Эх, была бы она кого-нибудь другого женой… Тоже хочу жену-красавицу. Только не такую длинную: длинных не люблю. И, казалось бы, от желающих отбоя нет, да очень трудно остановиться на ком-то.

— А в студии его нету? — спросил я вместо ответа. Ну не знаю я где ЕЁ.

— В том-то и дело, что нет.

— И не отзывается? Странно…

— Ну, ладно, — сказала она и отключилась.

Действительно, чего со мной разговаривать, если я ничего не знаю… Богатым и знаменитым в вопросе создания семьи, как ни странно, намного сложнее, чем простому человеку. С сексом проще, а вот с серьезными отношениями — сложнее. Как выяснить точно, как быть уверенным, тебя любят, твой имидж, или твои деньги? У простых людей таких проблем нет. Хорошо Пилецкому, он женился лет за десять до того, как прославился, а мне каково?

Экомобиль как раз в этот момент приземлился у главного входа в «Царские потехи». А вот и Какукавка собственной персоной. Так и кинулся мне навстречу из тёмного закутка между мини-маркетами. До чего же все-таки неказистый персонаж. Однако грех мне его гнушаться, он ведь явно хочет Лёльке добра и помогает мне. Если бы не он, я бы, наверное, все еще топтался на месте, уверенный, что в это самое время она где-то умирает.

— Здорово, Чуч! — выпалил Какукавка, — наконец-то!

— Что происходит?! Где Лёлька?! Что значит «подалась в эльфийки»? Это что, наркотик какой-то?

— Тихо, тихо!.. — остановил меня он, испуганно огляделся и, ухватив за рукав, поволок меня туда, где до этого прятался сам. — Я тоже мало что знаю, — затараторил он, когда мы оказались, по его мнению, в относительной безопасности. — Тут один тип тусуется, все его зовут Гэндальф. У него синтетика самая дешевая…

— Наркотики?

— Ну да. И ещё он сказочки рассказывает. Про какую-то игру в навороченный мир, с эльфами разными, гномами, и что это в сто раз круче всякой синтетики. Меня он как-то не убедил, а вот, кто увлекся, тех я больше не встречал. Только раньше я не задумывался об этом. Но недавно, я видел, Лёлька с ним долго разговаривала, а сегодня я от неё получил прощальное письмо.

— С чего это она тебе письма пишет? Кто ты ей? Любовник, что ли?

Боже упаси… Ну и вкусик тогда у моей сестрицы… Какукавка замялся:

— Нет… Я-то — да, а вот она — нет…

Спасибо хоть на том… Не очень всё это мне понятно. Что за такой «навороченный мир»? Как в него попасть? Но ясно, что Какукаву об этом расспрашивать бесполезно, он знает ненамного больше меня. Потому я сказал:

— Всё ясно, — хотя мне и не было ничего ясно. — Веди меня к своему Гэндальфу. Где он обитает?

3

Снаружи на дверях игрового павильона висела табличка: «Закрыто на ремонт». Однако здоровенный, типа спортивного, зал был битком набит подростками. Одни стояли, другие сидели — кто на специальных походных ковриках, кто на наваленных тут досках и стройматериалах, а кто и прямо на полу. Чуть ли не поголовно все они смолили траву, благо, она с недавних пор легализована, и дым тут стоял такой плотности, что того и гляди торкнет, даже если сам и не куришь.

Что сразу бросалось в глаза, так это дикая неряшливость большинства или даже бедность: грязная одежда, рваная обувь, нестриженные засаленные волосы… Какукавка среди них выглядил просто Белоснежкой. Точнее, этаким юным клерком. И все они непрерывно разговаривали. Все одновременно. Разговаривали и хихикали. И я мог побиться об заклад, что в общем гуле друг друга они не слышали абсолютно.

— Где твой Гэндальф? — проорал я в ухо Какукавке.

— Его пока нет! — прокричал он в ответ.

Неужели вот эта неопряная, дурно пахнущая толпа — излюбленная компания моей утонченной, интеллектуальной Лёльки? Кое-кто из них, мельком глянув на меня, начинал излучать в мой адрес немотивированную (правда, взаимную) неприязнь, но вербально это чувство никто не формулировал.

— Что они тут делают?! — вновь прокричал я.

— Ждут Гэндальфа!

— Зачем?!

— Одни — купить синтетику, другие хотят в его волшебный мир. Он будет выбирать, кого туда взять. Но большинство просто тусуются.

Ах вот как. Выходит, в волшебный мир хотят многие. Но попасть туда может отнюдь не каждый. А моя умница-сестричка успешно сдала и этот экзамен.

— Эй, дедуля, а я тебя знаю! — прокричал мне в лицо вынырнувший из толпы пацан, глядя на меня осоловелыми глазами. Это кто «дедуля», я что ли?! Выходит, что я… — Не знаю откуда, но где-то я тебя видел! — продолжал он.

— Я играю в «Russian Soft Star’s Soul»! — сообщил я ему.

— А! Точно! — обрадовался он. — «RSSS»! Отстой! Попса! — радостное выражение его лица по ходу высказывания сменилось на неодобрительное. — Ну, ты даешь, дедуля… Вообще… — и с этими словами он, так же внезапно, как и появился, исчез.

— Придурок! — сообщил мне свое мнение Какукавка. После того, как три года назад он спер у нас со студии незаконченный альбом, передал на радио, и тот принес нам известность, он считает себя нашим крестным отцом.

Внезапно гомон стих, и тишину нарушали теперь только шепотки. Шепнул мне и Какукавка:

— Вон — Гэндальф, — указал он мне в направлении ко входу в зал. — Лысый.

Действительно, вошедший в зал в сопровождении двух дюжих телохранителей молодой низенький мужчина был лыс, как яйцо. Одет он был то ли в кимоно, то ли в светлую пижаму. Быстрыми шагами он прошел в центр зала. Подростки расступились, освобождая пятачок, а кто-то поспешно поставил посередине этого пятачка стул… Все это напоминало давно сложившийся ритуал, а, возможно, так оно и было.

Гэндальф уселся, порывисто откинулся на спинку, вытянул ноги в светло-голубеньких хлопчатобумажных штанишках, широко улыбнулся и оглядел все вокруг счастливыми сумасшедшими глазами. Один из его секьюрити положил перед ним на пол и раскрыл кейс, затем оба детины с непроницаемыми рожами встали по бокам. Не переставая улыбаться, Гэндальф внимательно вглядывался в окончательно притихших тинейджеров. Внезапно он дурашливо помахал им расслабленной ладошкой и выдал:

— Приветик.

Зал взорвался радостными воплями, но Гэндальф остановил крики жестом.

— Чего орать-то, милые? — спросил он риторически. — Давайте-ка лучше поболтаем. О том, о сём. Вы не бойтесь, вы ведь знаете, я не страшный. Подходите, жалуйтесь, говорите, кому что нужно. Старик Гэндальф вас не обидит. Или у кого-то есть вопросы?

Вопросы были у меня, и я дернулся было вперед, но Какукавка опередил меня, ухватив за рукав и шепча:

— Тебе нельзя, он тебя узнает!

Резонно, вообще-то.

— Тогда иди ты, — шепнул я.

— Мне тоже нельзя, я ему деньги должен.

Вот, блин…

— И что ты предлагаешь?

— Подождём, пока он кого-то возьмет, а потом выследим.

Ладно. Какой не есть, а все-таки, план. Хоть он мне и не нравится.

— Ну что, ребятишки, нет вопросов? — пожал плечами Гэндальф. — И никому ничего не нужно? — внезапно улыбка на его лице сменилась сердитой гримасой, и ловким движением ноги он захлопнул кейс. Зал охнул. Тут же на пятачок поспешно выбралась бледная девочка лет пятнадцати и почти выкрикнула:

— Стандарт «блаженки»!

— Ну, хоть одна смелая нашлась, — мрачно прищурился Гэндальф. — Подойди-ка…

Девочка нерешительно приблизилась.

— Что-то я тебя тут раньше не видел. Говоришь, тебе нужен ситетический квази-опиат?… Да, да, милая, так это называется по-научному. А это низкое словечко — «блаженка» — забудь. Мы же с тобой взрослые люди… Целый стандарт? Это ведь десять доз. Деньги немалые…

— У меня есть, — девочка полезла в карман.

— Стоп! — тормознул ее Гэндальф. — Ну что за манеры? Воспитываешь вас, воспитываешь, а вы всё деньги да деньги… А ведь не всё можно купить за деньги. Есть, например, дружба, есть любовь. Мне, представь, твои деньги вовсе не нужны. У меня их, милая моя, и без тебя много.

Он замолчал, испытующе глядя на девочку. Не выдержав, она, заикаясь, начала:

— Я… У меня… Больше ничего…

— А по-моему есть! — торжествующе воскликнул он. В толпе заржали, и она, чуть не плача, закусила губу. — Но успокойся, — чуть заметно усмехнулся Гэндальф. — Я ведь волшебник добрый. Дай ей стандарт, — кивнул он одному из телохранителей. Детина вновь открыл кейс, достал и протянул девочке коробку. Та схватила ее и опять полезла в карман, но Гэндальф вновь остановил ее:

— Я же сказал, милая, деньги мне твои не нужны… Оставь себе. На шоколадки. Но учти: в другой раз даром не получишь ничего. И за деньги тоже. Иди, радуйся жизни, прославляй мою доброту и решай, как будешь расплачиваться. Потом.

Девочка кивнула и попятилась.

— Эй! — поднял он брови. — А что надо сказать дяде?

— Спасибо, — пробормотала девчонка и юркнула в толпу.

— Пожалуйста! — обнажая лошадиные зубы, расцвел прежней широкой улыбкой Гэндальф. И тут же, один за другим, к нему потянулись покупатели и просители.

С кем-то он совершал простую сделку, с кем-то, с явным глумливым удовольствием, играл, как кот с мышкой, кому-то и отказывал. Коробочки и пакетики переходили из кейса в карманы подростков, а их место занимали денежные купюры. Но вот поток желающих иссяк, телохранитель закрыл кейс, поднял его с пола, и Гэндальф вскочил так стремительно, что упал стул.

— Ну вот и всё! — бодро воскликнул он. — Но мы-то с вами, дружочки мои, знаем, что все это — детские игрушки. Лично я не одобряю ваш выбор… Вредно для здоровья и очень коротко в действии. Те, кто хочет кой-чего покруче, те, кто хочет попасть в настоящую сказку, в Игру с большой буквы — за мной! Побеседуем отдельно. И, кто знает, быть может, повезет именно вам!

Он проворно направился к выходу, а за ним, отделившись от толпы, поспешила кучка ребят человек в двадцать. Я рванулся к ним.

— Нельзя! — как и в прошлый раз вцепился в меня Какукавка. Но я дернул руку:

— Да пошел ты к черту! Мне Лёльку надо вытаскивать! Где я потом его достану?!

— Это опасно! — продолжал тот дежать меня.

— Да отцепись ты! Что он мне сделает?!

Он еще что-то говорил, но я, не слушая его, все-таки вырвался и нагнал группу стремящихся в сказку. Поравнявшись с ними, я с удивлением обнаружил, что все они, и юноши и девушки, обриты наголо и или сверкают такими же лысыми черепами, как и Гэндальф, или прикрыли лысины головными уборами. В этот миг один из телохранителей заметил меня и негромко окликнул:

— Шеф!

Гэндальф приостановился, глянул на него, на меня, лучезарно, как старому другу, улыбнулся мне и коротко кивнул охраннику. Детина шагнул в мою сторону, и я уже приготовился что-то сказать, как в его руках мелькнул электрошоковый жезл и уткнулся мне в лоб. Сверкнул разряд, и я, ощутив во рту резкий железный привкус, провалился в небытие.

4

Мне брызнули в лицо водой. Сознание медленно возвращалось. Кто-то настойчиво тряс меня за плечи. Тряска отдавалось в висках тупой болью и давешними дурацкими строками:

«День, как день…Что за хрень?!Без зазрень — Шизафрень!»

— Ну, давай же, Чуч, очнись! — услышал я голос Какукавки и хотел сказать, чтобы он оставил меня в покое, но получилось только застонать.

— Слава Богу! — воскликнул он и принялся трясти меня ещё интенсивнее. — Я же предупреждал: не лезь, опасно!

— Хватит, — прохрипел я, открывая глаза. Не скажу точно, что я хотел этим сказать: «хватит меня трясти» или «хватит говорить глупости».

Первое, что я разглядел в полутьме, было его склоненное надо мной перепуганное лицо. Я лежал спиной на газоне в двух шагах от дорожки, ведущей ко входу в павильон. Ближайший фонарь не горел, потому и было так темно. Покряхтывая, я перевернулся на живот, потом встал на карачки и, наконец, сел.

— Я знаю, где она, — обрадованно затараторил Какукавка мне в ухо, — мне ребята рассказали, которые помогали тебя тащить. Это за городом, километров в двадцати! Там раньше был детский лагерь отдыха, «Зеленая республика» назывался. Я там даже был один раз, я знаю, куда ехать!..

— Знаешь, так поехали, — сказал я, вставая на ноги и чувствуя, что пришел в себя окончательно, если не считать легкого головокружения. — Долго я тут валялся?

— Да нет, минут десять, не больше! Только я растерялся, не знал, что делать! Поехали, быстрее!

… Экомобиль мы отпустили лишь когда окончательно удостоверились, что прибыли туда, куда надо: в свете установленных поверху забора фонарей над воротами были явственно видны следы от сорванных букв; надпись «Зеленая республика» прочитывалась без труда. Ворота были заперты.

— Полезли? — спросил Какукавка.

— Нет, постучимся, — съязвил я и глянул на часы. Ровно полночь. Самое время попасть в сказку. Через забор. Не в самую, по-видимому, красивую сказку. И мы полезли. Ворота в этом смысле оказались несколько удобнее, чем забор, здесь было больше деталей, за которые можно было уцепиться руками или поставить ногу. Однако яркий свет фонарей заставлял чувствовать себя чуть ли не голым.

Как говорит Пилецкий, когда с ним случается что-то досадное: «Не люблю я такую романтику…» И сколько бы ему не твердили, что «романтика» и «неприятности» — вовсе не слова-синонимы, и что никому не по душе пожары, землетрясения, болезни, поломки, потери близких и имущества, он упрямо твердит: «Есть, есть люди, которым такая романтика нравится. Но я — не такой человек. Мне такая романтика не нравится…»

Я был готов к тому, что и ворота, и забор оснащены поверху тремя традиционными рядами колючей проволоки, чтобы никто не мог сбежать… Но её не было. И действительно, это я веду себя так, как будто бы спасаю Лёльку из тюрьмы или из вражеского плена. А на самом-то деле я лезу туда, куда она отправилась сама, по собственному желанию, находясь в здравом уме и, по всей видимости, заплатив немалые деньги…

«Если хозяева этого места и опасаются чего-то, — подумал я, одновременно с Какукавкой, добравшись до самого верха, — то уж, скорее, вторжения извне…» И стоило мне подумать об этом, как где-то поодаль взвыла тревожная сирена. Значит, я задел-таки какой-то датчик — какой-то жучок или проволочку-паутинку. Или нас засекли телекамеры, тепловые, инфракрасные, ультрафиолетовые или электромагнитные реле…

— Ты пока дальше не лезь! — бросил я Какукавке. — Спрячься и не дыши, мало ли что… — А сам поспешно перебрался на ту сторону и пополз вниз по воротам, цепляясь за выступы и перекладины… Сирена вдалеке все завывала и завывала. Внезапно совсем близко послышались чьи-то возбужденные голоса. Еще миг, и меня возьмут тепленьким. Возможно, меня уже увидели. А если нет, то единственный шанс остаться незамеченным — прыгать.

«Блин! Я ведь, в конце концов, музыкант, а не разведчик какой-нибудь, — подумал я. — Я и спортом-то никаким ни разу в жизни серьезно не занимался, не то что с парашюта прыгать!..» — и, оттолкнувшись от ворот, я рухнул вниз.

Похоже, я даже ничего себе не сломал, максимум, растянул связки. Больно левую ногу… Но поднялся я быстро и, прихрамывая, поковылял к кустам. И тут совсем близко услышал возбужденный юношеский голос: