Смирнов Олег Павлович
Прощание
1
Он выхватил из ножен шашку, клинок тускло блеснул в свете электрических фонарей, гуляющие по аллее в ужасе шарахнулись, ужас был и на зелено-бледном лице милиционера, смотревшего на него. На ремне, сзади, у милиционера висела кобура, но то ли она была пуста, то ли милиционер забыл, что может вытащить наган и образумить человека, махавшего перед ним шашкой. Да так и двинулся вперед с шашкой — хрипло дыша, косолапя, бренча шпорами. Гнев слепил и толкал его, но чем он дальше продвигался, тем неверней становился шаг, его покачивало все сильнее. У скрещения аллей кто-то выскочил из тени фонарного столба, дал ему подножку, и он грохнулся, выронив шашку. Попытался приподняться, нашарить ее, однако несколько человек навалились, скрутили руки. Он напрягал мышцы, бился, скрипел зубами, выкатывал белые от бешенства глаза. И вдруг расслабился, затих, процедил:
— Пустите…
— Дудки, бузотер, — сказал сочный бас. — Мы тебя еще повяжем!
Они ремнем связали ему руки за спиной. Поставили на ноги. Пошатываясь, он оглядел их: старший лейтенант и два сержанта, армейские, с нарукавными повязками, патруль. Из-за их спин выглянул милиционер, сказал скрипуче, с отвращением:
— Он же ж вдребезину пьяный!
Гнев отливал от головы, от сердца, и отрезвляюще засаднила мысль: мог зарубить? Старший лейтенант, обладатель сочного баса, подошел вплотную, расстегнул у него кармашек гимнастерки, вытащил документы.
— Скворцов. Игорь Петрович. Лейтенант. Ну что ж, поведем в комендатуру, там разберемся…
Но прежде чем они двинулись, сопровождаемые уже набежавшей толпой, милиционер сказал вполголоса:
— Срам-то какой, пограничник…
И Скворцов подумал как-то вяло, отрешенно: «Это верно, срам. На весь округ срам…»
… Он застонал, и все отошло, и перед глазами — книжный шкаф, за стеклом стопки книг, в углу комнаты — железный ящик, заменяющий сейф, на письменном столе — раскрытая пограничная книга. Он в канцелярии своей заставы, а не в львовском парке, будь неладны эти парки, — это был сон. Но вместо того чтобы вздохнуть с облегчением, Скворцов закусил губу — не охнуть бы горестно, не выругаться бы, зло и безнадежно. Ведь то, что привиделось во сне, было с ним и наяву. Записывал в пограничную книгу свой выход на границу, за сутки намотался зверски, веки слипались, решил прилечь на пяток минут — и уснул. И увидел все, как оно происходило пяток дней назад. Скворцов повернулся на бок, диван заскрипел пружинами, одна из них уперлась в бедро, сломанная, колючая. Поглядел на окно: в белой стене оно глухо синело прямоугольником, из раскрытой форточки текла свежесть, будто сдобренная соловьиным щелканьем. Женя говорила: «Соловушки», — а его называла: «Скворушка». Ах ты, Женя, Женя, из-за тебя и заварилось-то, ну не все, так многое. Скворцов не выдержал, вздохнул. За окном прошуршали шаги часового. В комнате дежурного скрипнули стулом, и снова тихо, только соловьиное пение. Впрочем, не только: на селе забрехала собака, на прибугских болотцах заквакали лягушки. И еще дальше, на польской стороне, урчание машин. Которую ночь урчат… Скворцов встал с дивана, потянулся с хрустом. Тело ныло, голова была тяжелая, нехорошая. Во рту сухость и горечь. Подойдя к столу, Скворцов налил из графина воды. Звякнул пробкой, взял граненый стакан, отпил. Противно: тепловатая, отдающая спертостью. Забывают менять, что ли? Лень лишний раз прогуляться к колодцу? А то было: из такого же граненого стакана пил водку. Мерзость! И сейчас помнит ее: теплая, как эта вода, вонючая, дерущая горло, еще бы не драть, если в бутылке на донышке лежали два красных стручка. Горилка з перцем… Тогда в городской комендатуре дежурный комендант — капитан с усиками-стрелками — долго разглядывал Скворцова, затем подошел, обнюхал почти по-собачьи, изрек:
— Набрался алкоголя!
— Крепко под градусом, — подтвердил старший лейтенант, что привел Скворцова.
— Сидел где-нибудь в шалмане? А ты знаешь, пограничник, что в шалманах не только красный перец кладут в горилку, но и табак, чтоб клиент дурел быстрей?
Тяжело ворочая языком и пошатываясь, Скворцов вытолкал из себя:
— Одурел… Ну и что?
— А то, — сказал старший лейтенант. — Художества откалывал.
— Разберемся с твоими художествами. — Комендант по-прежнему обращался к одному Скворцову. — Разберемся и доложим твоему пограничному начальству. А ночку прокукуешь на «губе», на гауптвахте то есть. Протрезвеешь!
— Он сопротивлялся, товарищ капитан, — сказал старший лейтенант.
— Вижу. Фингал под глаз заработал.
Капитан ухмыльнулся, но посмотрел не на Скворцова, а на старшего лейтенанта, и тот ответно ухмыльнулся. А Скворцов переводил взгляд с капитана на старшего лейтенанта, замечал переухмылки и, когда на короткое время трезвел, принимал их как должное, когда же опьянение вновь туманило рассудок, улегшийся было гнев ворочался в груди. Над кем смеетесь, господа? Над собой смеетесь! И Скворцов, стараясь не качаться, процедил:
— Гос-пода…
— Ого, как нас величают, — сказал комендант и подмигнул старшему лейтенанту. И тот также моргнул плутоватым карим глазом.
Да. Свежие воспоминания. И невеселые, прямо скажем. Скворцов сел за обшарпанный канцелярский стол, придвинул к себе пограничную книгу, обмакнул ручку в чернильницу-непроливашку. Зазвонил телефон. В трубке — клокочущий, брызжущий жизнелюбием и лихостью голос старшего лейтенанта Варанова. Называя Скворцова «товарищ начальник» и похохатывая, Варанов кричал, что ему скучно, не спится старому холостяку, что если товарищ начальник не завалился под бочок к своей Ирочке, то Варанов сей секунд к нему подскочит, сгоняют партию в шахматишки, за Варановым должок, он жаждет отыграться, сыграем блиц. Видеть никого не хотелось, и Варанова в том числе, и Скворцов сказал в трубку:
— Не до шахмат, Николай. Как обстановка?
Продолжая посмеиваться, Варанов ответил, что обстановка та же, ничего нового, да ведь товарищ начальник только что с границы, сам небось видел и слышал, ну что, сгоняем партийку или товарищ начальник дрейфит?
— В другой раз сыграем, не до того, — сказал Скворцов.
— Ну, спокойной ночи, будь здоров, — сказал Варанов, засмеялся и положил трубку.
Жизнерадостный хлопец, аж слишком. Все-таки надо серьезнее относиться к тому, что происходит по ту сторону границы. Ничего нового, сам видел и слышал, Коля Варанов прав: днем из польских городков ползут немецкие танки и тягачи с орудиями — серая пыль висит над проселками, к лесам шагают пехотные колонны, ночью в пограничных чащах — урчание моторов, голубые полосы прожекторов и фар, а поближе к границе, по-над Бугом, немцы оборудуют огневые позиции, с верхушек сосен и с колокольни костела наблюдают в бинокли за нашей территорией. А вторжение в воздушное пространство германских самолетов? А переброска из-за кордона диверсионных националистических банд, хозяева которых опять же немцы? Диверсанты режут связь, подключаются к нашим линиям, нападают на пограничников и бойцов Красной Армии.
Ну а товарищем начальником Варанов не устает его кликать потому, что иронизирует, самолюбие задето: старший лейтенант оперативно подчиняется лейтенанту. Но здесь все по закону: охраняющие мост через Буг двадцать бойцов железнодорожного полка НКВД во главе с Варановым в оперативном отношении подчинены начальнику заставы Скворцову.
Скворцов умакнул перо и услыхал: хлопнула дверь, окающий говорок — Белянкин: «Здорово, дежурный. Начальник заставы в канцелярии?» Та-ак, политрук и ночью не оставляет его своими заботами. Начнет проводить политико-воспитательную работу среди свихнувшегося лейтенанта Скворцова.
— Здорово, начальник заставы. Полуночничаешь?
Скворцов кивнул, не переставая писать. Белянкин обошел стол, опустился на табуретку, закурил. Не поднимая головы, Скворцов водил пером по ворсистой бумаге, стремясь сосредоточиться на том, что записывает, и одновременно ожидая, что скажет политрук. Но Белянкин помалкивал, смачно посасывал мундштук папиросы да вздыхал довольно выразительно. Эти вздохи понимай так: эх, эх, Скворцов, подвел ты себя, меня и всю заставу, как выкарабкаешься из скверных историй? Но когда Скворцов промокнул исписанную бледно-фиолетовыми чернилами страницу и захлопнул погранкнигу, Белянкин сказал:
— Делишки, хуже не придумаешь… И что там немцы замышляют?
Скворцов пристально взглянул на него. Подумал: «Вон о чем запел». Сказал:
— Я уже толковал: по-моему, войну замышляют, все объективные данные за это… Кстати, то же самое я имел честь заявить и майору Лубченкову, ты не забыл?
Белянкин вмял окурок в глубокую тарелку, на которой стоял графин, — пепельницы в канцелярии не было. Скворцов с неодобрением проследил за его рукой. Белянкин невозмутимо сказал:
— Брось ехидничать, Игорь. Забыл я или не забыл — не в этом же соль…
— А в чем, позвольте вас спросить?
— В том, что меня тревожит обстановка на участке…
— Ага, наконец-то и ты встревожился. А то поддерживал Лубченкова: войной вряд ли пахнет, немцы не рискнут…
— Я и сейчас так считаю.
Скворцов сердито крякнул, откинулся на спинку стула:
— Значит, обстановку оцениваем одинаково, а к выводам приходим разным?
— Получается так. Но поверь: концентрация немцев меня заботит не на шутку.
— Я-то верю, товарищ политрук. Но ведь подобная озабоченность отдает паникерством, майор Лубченков эдак охарактеризовал бы…
— Не ехидничай, — сказал Белянкин.
— Не ехидничай? А когда меня майор Лубченков припирал к стенке, бил обвинениями, как под дых, что ты говорил, политрук? Мог бы тебе напомнить: да, да, товарищ майор, вы, безусловно, правы, а начальник заставы ошибается, наша главная задача — не спровоцировать немцев, не дать им повода, всяческое раздувание разговоров о надвигающейся военной опасности недопустимо, ибо сеет панические настроения.
— Я понимаю твое состояние, делаю тебе скидку, — сказал Белянкин.
— Состояние у меня нормальное, в скидках не нуждаюсь, — сказал Скворцов и подумал: «Сейчас политрук затянет про Иру и Женю и про все такое».
Но Белянкин сказал:
— Я сегодня перед ужином был на левом фланге… Визуально наблюдал: купая в Буге лошадей, немцы почти до фарватера доходят по дну, а у нас отмель, надо полагать, в этом месте брод, нарушители могут воспользоваться. — Помолчав, добавил: — Неплохо бы огородить подходы к броду колючей проволокой… Как считаешь?
— Возьми под свой контроль. Чтоб старшина завтра организовал эту работу. Маскируясь, конечно…
И тут Белянкин сказал:
— Ну, как с Ириной? Не помирился?
Скворцов даже поперхнулся, покрутил головой, словно воротник гимнастерки стал тесным. Нет, политрук верен себе, этой темы не оставляет.
— Что не отвечаешь, Игорь? Вопрос надо решать: Евгению отправляй, с Ириной налаживай…
— Слушай, Виктор, — сказал Скворцов. — Я ж просил тебя: не будем пока касаться…
— Как же не касаться? Это мой хлеб… Надо укреплять семью!
Прописные истины, которые любит кидать Витя Белянкин. Да, надо укреплять, и это должен сделать не Белянкин, поскольку у него семья и так крепкая, а ты, лейтенант Скворцов… Вошел дежурный по заставе — он был малого роста, и шашка приволакивалась по полу, — вскинул пятерню к виску:
— Разрешите, товарищ лейтенант? Согласно вашему приказанию, сержант Лобода поднят!
— Пусть ждет меня в дежурке.
— Есть!
Низкорослый дежурный опустил руку и шагнул к двери, волоча за собой шашку. Когда он ушел, Белянкин спросил:
— Опять наряды проверять? А когда же отдыхать? Дома, само собой…
— Если нужно, отдохну в канцелярии, на диване.
— Ну, как знаешь.
— Я вернусь в два часа. Меня подменит Брегвадзе. Ты можешь отдыхать до утра.
— Я тоже выйду на проверку.
В дежурке Скворцов снова увидел волочащуюся за маленьким дежурным шашку, и на секунду представилось: в пьяном, безрассудном гневе выхватывает свою шашку из ножен, идет на побледневшего милиционера. И — сразу, перескоком — воспоминание: утром, проспавшегося, с помятой мордой, привели с гарнизонной гауптвахты в кабинет начальника пограничных войск Украины, и генерал осмотрел его, выложил на зеленое сукно сжатые кулаки: «Чем вы думаете, Скворцов?»
А Скворцов ничем не думал, стоял без мыслей, подавленный, потерянный… При появлении Скворцова в дежурке сержант Лобода принял стойку «смирно», доложил, что к выходу на границу готов. Крупный, сильный, ладный, он тянулся, преданно заглядывая в глаза. На дворе было безлунно, сыро, прохладно. В застойном тумане по взгорку брели сельские хатенки — ни огонька; не проглядывает свет и в окнах казармы и командирского флигеля, угловые окна флигеля — скворцовские. Ира и Женя спят. Спят ли? Войти бы к ним: «Женщины, давайте поговорим…» Хотя рано или поздно этот узел придется как-то распутать. Или разрубить. Без Скворцова здесь не обойдешься. А другой узел с четкими и грозными очертаниями, в основном завязанный майором Лубченковым, будут рубить без Скворцова, ему нужно просто дожидаться решения своей судьбы. И еще узел, быть может, наиболее грозный по последствиям, — тот, что затягивают на сопредельном берегу.
За спиной ерзал на ремне автомат, пристукивал прикладом по хребту. Воротник жесткого, словно картон, брезентового плаща резал шею. Побаливала голова. Скворцов шел чуть впереди сержанта. Сапоги взбивали проселочную пыль, потом захлюпали по кочковатому лугу. С вершины бугра просматривалось село в садах и огородах, застава, поблескивающая полоска Буга, подальше фермы железнодорожного моста, у насыпи, на путях, теплушки, в которых размещается гарнизон старшего лейтенанта Варанова. Правее смутно, враждебно чернел лес. Над лесом, на большой высоте, подвывал самолет — опять немец кружит, разведывает, сукин сын. За Бугом шум автомобильного мотора, трепетный голубой луч прожектора. Скворцову и Лободе туда, к лесу.
2
Во Львов он приехал на рассвете. Автобусы еще не ходили. Ветерок перебирал обрывки бумаг на брусчатке, нахальные воробьи копошились в куче мусора, залетали в помещение. Скворцов неприкаянно бродил по перрону, по залам ожидания, где на мешках, узлах и чемоданах дрыхли ко всему привыкшие транзитники. В поезде Скворцов ни на секунду не сомкнул глаз, а тут сморило, он лег на дубовую скамью с вензелем «НКПС», под голову — кирзовую полевую сумку, шашку, гордость свою, приладил рядом, но, покуда устраивался, сон пропал. Скворцов позевывал, ворочался, думал. Он знает, зачем его вызвали в округ. До этого вызывали в отряд, пропесочили — живого места не осталось, а из Владимира-Волынского прямым маршрутом во Львов, песочить будут и здесь, на пощаду не надейся. А началось вот с чего. На заставу прибыл майор — из штаба округа, из отдела боевой подготовки, — тучноватый, с нездоровым, желтого цвета отечным лицом, на котором улыбка, едва появившись, тут же исчезала, говорил медлительно и веско, наиболее важные свои фразы подчеркивал плавными жестами. Майор Лубченков трое суток проверял боевую подготовку. А на четвертые сутки пригласил Скворцова в канцелярию, плотно прикрыл дверь и сказал:
— Лейтенант, я располагаю данными о том, что ты неправильно ориентируешь личный состав…
Скворцов не терпел, когда разговор вели «сверху вниз» — ты должен «выкать», а тебе «тыкают», — он вздернул брови и с надменной вежливостью сказал:
— До меня не дошло, товарищ майор. Прошу конкретизировать вашу мысль, если можно…
— Можно, можно, почему нельзя… Картина складывается, понимаешь, следующая: ты ориентируешь личный состав на то, что немцы скоро нападут на нас. Так это?
— Думаю, нападут.
— Ты и думаешь и говоришь на всех перекрестках…
— Простите, на перекрестках?
— Не лезь в бутылку! Кто на боевых расчетах, на занятиях, на оборонительных работах публично заявляет: немцы, дескать, готовятся к военным действиям против нас? Ты что, умней партии и правительства? Где в основополагающих документах написано, что немцы разорвут пакт о ненападении? В какой газете ты читал, что война неизбежна? Кто из вышестоящих командиров говорил, что за Бугом враг? А вот выискался прыткий лейтенант Скворцов с особым мнением: война, война…
— Да, пахнет войной.
— Боюсь, как бы не запахло горелым! Ибо лейтенант Скворцов, понимаешь, может погореть за паникерские слухи, которые сеет среди подчиненных. Вот какие грибы-ягоды!
— Ничего я не сею, — вежливо сказал Скворцов. — Я объективно оцениваю обстановку и стараюсь мобилизовать пограничников, поднять бдительность, боеготовность…
Лубченков перебил:
— Объективно это выглядит по-иному: безответственной болтовней ты деморализуешь людей, расслабляешь, умник!
На щеках у Скворцова проступали красные пятна, грудь теснило от злости, от гнева. Пожалуй, еще никогда с ним не разговаривали столь грубо и неуважительно. Бывало, большие начальники из штаба и политотдела округа пробирали его с песочком. Но, во-первых, было за что, а во-вторых, не унижали человеческое достоинство. А этот — унижает. И запугивает.
— Молодой да шустрый, рубишь сплеча. Нет чтобы взвесить свои поступки, оценить их самокритично… Вот сегодня ты сказал бойцу: немцы пойдут войной, — завтра скажешь и послезавтра. И боец дрогнет, раскиснет, потеряет уверенность в нашей мощи. Небось рассказываешь про немцев с добавлением: сильны, запросто победили Францию, в том числе и Польшу…
Этот нелепый оборот — Франция, в том числе и Польша — развеселил Скворцова. А Лубченков встал, отошел к окну и, стоя к Скворцову спиной, сказал:
— Я утверждаю: своей выдержкой и спокойствием мы можем предотвратить войну, на худой конец — оттянуть ее. А ты утверждаешь: втолковывая пограничникам о неминуемой, близкой войне, ты действуешь из лучших побуждений. Так я тебе отвечу: смотря с какого боку подъехать, а то ведь можно квалифицировать это как паническую, разлагающую, в конечном счете враждебную нам пропаганду…
Наверно, оттого, что Лубченков стоял спиной и слова его будто исходили из стриженного полубоксом затылка, Скворцов неожиданно вздрогнул и ощутил их нешутейный смысл. Он понял, что испугался, а понявши это, разозлился еще больше. Сказал запальчиво:
— Вы ставите с ног на голову! Это искажение истины!
Лубченков обернулся, мягко, по-домашнему сказал:
— Ах ты, поборник истины… Ты уверен, что она у тебя в кармане? А ежели у меня?
«Что, если истин не одна, а две? — подумал Скворцов. — Но так же не бывает!»
Майор устало и, как показалось Скворцову, с сожалением посмотрел на него:
— Молодо, зелено и глупо… А грибы-ягоды такие: я буду сигнализировать куда нужно. Уяснил?
— Вполне! Благодарю за разъяснение! — Скворцов дерзил. — Я свободен? Могу идти?
— Пока свободен. — Майор плавно провел рукой перед собою и отвернулся.
Потом Лубченков не раз беседовал со Скворцовым — и один, и на пару с Белянкиным, докапывался, что, где и при ком говорил начальник заставы. И отбыл, не попрощавшись, а назавтра Скворцова вызвали во Владимир-Волынский. Из Владимира-Волынского без передыху — во Львов. Каша заваривалась… В зал ожидания вплыла дородная уборщица в застиранном фартуке, принялась шаркать метлой, будить пассажиров:
— Разлеглись… Это вам не Трускавец, не курорт!
Скворцов встал, подхватил полевую сумку, пошел в умывальную. Почистил зубы, побрился, умылся, пришил свежий подворотничок, наваксил сапоги. Что еще сделать? Первым автобусом он уехал в город. От остановки пёхом добирался вверх по улице до толстостенного каменного здания. Управление еще не работало, оперативный дежурный с воспаленными от бессонной ночи глазами буркнул Скворцову:
— Сидай. Жди. И не пикни.
Скворцов присел на диван, изображая беспечного, неунывающего человека. А на душе было пакостно. Чем все это обернется, что с ним будет? Доложив генералу, начальнику войск, дежурный с облегчением отдулся, а помощник кинул Скворцову:
— Порядочек! Кончились доклады!
Дежурный вытер лоб носовым платком и сказал помощнику;
— Мои доклады кончились, твои начинаются. Пойди доложи о прибытии лейтенанта…
Улыбчивый, белозубый помощник возвратился скоро, сказал:
— Лейтенант, гуляй до обеда. В четырнадцать ноль-ноль прибудешь.
Пять часов в его распоряжении. Куда их деть? Чтобы заглушить мысли о предстоящем объяснении, Скворцов решил побродить по улицам, завернуть в музей или на выставку. Голова будет занята другим, и мысли о неприятностях осядут на дно. Солнце было щедрое, яркое, оно дробилось в струях фонтана, в пруду, в витринах магазинов, кафе, пивных, пирожковых. Скворцов зашел в ближайшую пирожковую, пожевал пончик, запил чаем. Улицы взбегали и опускались — город был на холмах, — извивались, пересекаемые переулками и закоулками. Дома серые, мрачноватые, с островерхими черепичными крышами и узкие, на три-четыре окна, стоят сплошняком целый квартал, в домах сырые, темные входы, прикрытые деревянными дверями, — металлическое кольцо, торчащее из львиной пасти. Сигналили автомашины на тесных — не разъехаться — улочках, шоферы, высовываясь из кабин, грозились кулачищами. Голуби ворковали, цокали коготками розовых лап по брусчатке мостовых, по цементным плитам тротуаров, отяжеленно летали над Марьяцкой площадью, над оперным театром, над золотым куполом православной церкви, и синагогой, и костелом, из которого доносились звуки органа. Да, много религий во Львове, как и вообще в Галиции и на Волыни, но главенствующая — униатская церковь, смесь православной и католической. Громадная эта, мрачная и враждебная Советской власти сила подчиняется Ватикану, вдохновляет украинский буржуазный национализм, славословит Гитлера — вот какая начинка. Униаты всячески дурманят мозги местным жителям.
Гремел, скрежетал на рельсах трамвай, маршрут: центр — гора Высокого Замка. Скворцов подъехал на трамвайчике до парка, поболтался по аллеям, поглядел на развалины замка, на панораму города. Старичок поляк, в какой-то замызганной гусарской куртке, но с шикарной инкрустированной тростью, показал Скворцову: в той стороне — Стрыйский парк, в той — Костюшковский, там — Кайзервальд, там — Погулянка.
— Да, да, во Львове богато парков, — согласился Скворцов с общительным старичком.
Трамвайчик, визжа тормозами, качаясь, словно норовя сойти с рельсов, доставил его вниз. Заставляя себя разглядывать таблички с названиями улиц, он побродил по городу, было жарковато, душно. Посидел в скверике, левкои и розы пахли одуряюще. Затем съел два пирожка, запил дежурным некрепким чаем и направился в управление. Каштаны на тротуаре росли в два ряда, и была плотная тень. А на мостовой — солнечные блики, жара, сизый дымок отработанных автомобильных газов… В управлении Скворцова проводили в кабинет Лубченкова. Майор сидел с расстегнутым воротником, подставив дряблое, отечное лицо под струю настольного вентилятора — кабинет был на солнечной стороне, маленький и душный.
— Ну что, лейтенант, продолжим знакомство?
«А у него, вероятно, больные почки», — подумал Скворцов.
Разговор был долгим и все о том же, о чем на заставе говорилось и в отряде. Лубченков гнул свое, Скворцов свое. Утомившись и упрев, с прилипшей ко лбу жиденькой прядкой, майор медлительно произнес:
— Стало быть, отвергаешь обвинение?
— Отвергаю, — сказал Скворцов, тоже взопревший и усталый.
— Упорствуешь. А зря… У нас в отделе уже сложилось мнение.
— Это вы зря, товарищ майор, пришиваете мне политическое, — сказал Скворцов.
— Пришиваю? Не подбираешь ты выражений, лейтенант. — Голос у майора тихий, размеренный, жесты плавные, улыбка мимолетная. — Мажет быть, и факт бытового разложения будешь отрицать? Не ты ли спутался с сестрой своей жены?
Скворцов вскочил:
— Это вы не подбираете выражений! И попрошу вас не лезть в мою личную жизнь!
— Собеседование по всему кругу вопросов продолжим у полковника…
Полковник — начальник Лубченкова, седой и чернобровый, с пронзительным взором — говорил быстро и зычно, спрыгивал с круглого вертящегося креслица, сновал по кабинету, благо он был просторным, и еще он был сумрачным и прохладным. «Северная сторона», — отметил Скворцов, и ему стало зябко. Не слушая ни Лубченкова, ни тем более Скворцова, полковник сновал от окна к двери, от письменного стола к кафельной печи и говорил, говорил то, чего Скворцов наслушался уже от майора Лубченкова. И Скворцов окаменело глядел в одну точку — на срез сучка на тумбе дубового письменного стола. Не спороть бы горячку, не сорваться, проглотить бы язык!
— Самое возмутительное — что вы, Скворцов, не хотите признать вредоносности ваших разглагольствований о неизбежности трудной, тяжелой для нас войны! Откуда вы набрались? И это передовой начальник заставы, как вас аттестует командование округа! И хорошо, если это лишь безответственность. А если вещи называть своими именами — и это вражеская пропаганда?
«Когда же все это кончится?» — подумал Скворцов. Но его еще повели к начальнику войск, у которого находился и начальник политотдела, и новый разговор несколько повернул события. Выслушав полковника и майора Лубченкова, генерал побарабанил пальцами по столу и сказал полковнику:
— Благодарю за информацию. Мы с бригадным комиссаром еще сами побеседуем с товарищем Скворцовым.
Полковник недовольно дернул плечом:
— Нам можно идти, товарищ генерал?
И, гордо неся седую голову, ушел в сопровождении майора Лубченкова, который с такой же горделивостью нес под мышкой клеенчатую папку. Генерал повернулся к Скворцову:
— Ну-с, а теперь, товарищ Скворцов, выкладывайте как на духу.
— Хотим послушать из твоих уст, — сказал начальник политотдела.
— Есть! — сказал Скворцов, стараясь преодолеть скованность, замороженность, некое безразличие к происходящему. Он облизал губы, прокашлялся, собираясь с мыслями. И сперва с заиканием, потом связно стал рассказывать. Генерал-майор и бригадный комиссар не перебивали, слушали с доброжелательностью; это Скворцов чувствовал, но это почему-то его не радовало. Он остался равнодушным и тогда, когда генерал произнес, как бы итожа:
— В принципе вы действовали согласно обстановке, товарищ Скворцов. Она на границе сложная, нужно укреплять участок, повышать бдительность, быть готовыми к наихудшему.
— Наихудшее — это война, — сказал бригадный комиссар. — В случае чего, пограничники примут на себя первый удар. Но… Но, готовя личный состав ко всяким неожиданностям, не следует говорить о войне так прямолинейно, в лоб, как ты…
— Да, — согласился генерал, — не следует. Ибо это могут истолковать по-иному. Хотя, повторяю, развитие событий на границе подтверждает наши опасения насчет немцев.
Ну вот, правильно, что не обрадовался. Одно и то же можно истолковать как угодно? И будет не одна истина, а две? Или три? Тупик, из которого не выберешься.
— Мы вас, товарищ Скворцов, в обиду не дадим. Постараемся спустить на тормозах эту печальную историю…
— Замнем! Но распрощайся с прямолинейностью. И развяжись со свояченицей, вот тебе мой совет как коммуниста коммунисту. Любовь и прочая лирика — это так, но развяжись…
Из управления Скворцова отпустили в сумерках. Он шел по улице, опустошенный, бездумный. Сел в трамвайчик, вылез у горы Высокого Замка — и только здесь сообразил: приехал в парк, на кой ляд? Поезд на Владимир-Волынский отправляется утром, придется ночевать в командирской гостинице, если есть койки, а то и на вокзале. Уснуть бы, забыться! Ну, о ночлеге беспокоиться рано, об ужине — пора. И Скворцов втянул подрагивающими ноздрями дымок: где-то жарится мясо. Не где-то, а вон в том фанерном сооружении. Павильон, забегаловка, шалман. В забегаловке было грязно, скученно, накурено. Скворцов поморщился, присел за крайний столик, где двое забулдыг добивали вторую бутылку с этикеткой — красные перцы. Забулдыги покосились на Скворцова и ничего не сказали, и он им ничего не сказал. Подозвав официантку, толстую, скучающую, с размалеванным ртом, заказал щи, жаркое, компот и вдруг ткнул пальцем в бутылку с перцами:
— И это.
Пил теплую, отвратную водку и не мог понять, зачем он это делает, он, ни разу в жизни не пивший. Ну да ладно, выпьет, и замороженность, тоска, безысходность сгинут, наступит разрядка. Он выпил бутылку перцовки, съел поздний обед, рассчитался, вышел на воздух и тут почувствовал: опьянел, шатается. Так, пошатываясь и все больше дурея от хмеля, двинулся по аллейке. На повороте остановился: качался, бессмысленно таращился на гуляющих. Кто-то тронул сзади за локоть:
— Товарищ командир, отправляйтесь домой. Выпили, идите спать.
— А ты кто? Указываешь мне? — Скворцов круто обернулся, едва не упал.
— Я милиционер.
— Указываешь пограничнику?
— Товарищ лейтенант, я при исполнении служебных обязанностей. А вы, если перебрали, проспитесь… Как вам не стыдно, вы же ж позорите пограничную форму!
— Я? Позорю? Да я тебе… я тебе…
Дикий, безудержный, пьяный гнев ударил в голову, и Скворцов схватился за шашку… Ночевал он не в командирской гостинице и не на вокзале, а на гарнизонной гауптвахте — так разрешилась проблема ночлега. Наутро, доставленный к начальнику войск округа, Скворцов вытягивался по стойке «смирно», его мутило с перепоя, башка раскалывалась. Генерал-майор, растеряв вежливость и выдержку, вопрошал:
— Чем вы думаете, Скворцов?
Подошедший начальник политотдела сокрушался, безнадежно махал рукой:
— Ты не один из лучших начальников погранзаставы, ты дурак и балбес, мягко выражаясь… Теперь тебя не вытащить…
Генерал-майор насупился, с горькой усмешкой сказал:
— На тормозах не спустишь… Уволят вас, Скворцов, а то и в трибунал загремите… Покуда езжайте на заставу, дожидайтесь решения, Москва решит…
Генерал на себе проверил безотказность формулы: «Москва слезам не верит». И как ни заступайся за этого лейтенанта, как ни аттестуй его, в Управлении погранвойск Союза обойдутся с ним не весьма милостиво: по заслугам и честь. Надо же, примерный начальник заставы — и каскад проступков! Однако сохранить его для войск нужно, он этого, если сопоставить плюсы и минусы, безусловно, заслуживает. Корень его натуры — честный, правдивый, корень тот поливай правдой, как водой, и дерево наберет живительных соков, неправда его засушит, сгубит. Скворцов из породы той армейской молодежи, которая без оглядки режет правду-матку. Они прямолинейны, им недостает гибкости, но этим-то, черти полосатые, они и симпатичны! Есть вокруг и гибкие и осмотрительные, но ближе по духу те, исповедующие, что все и везде обязаны говорить правду.
3
Пропустив Лободу, Скворцов шел за ним в двух-трех метрах. Сержант частенько оглядывался, не будет ли какой команды, но команды не было. И он, слегка пригнувшись, скользил дальше. Ветки и трава были в росе, обдавало брызгами, сапоги мокли. Луна иногда выныривала из тучек, обливала белесым светом. Пряталась — и становилось еще непроглядней. Мрачный, настороженный лес щетинился верхушками, цеплялся сучками, дыбился корневищами. Темень, глаза коли. Ни огонька — ни в приграничных хуторах, ни в тыльных деревнях и селах: введена светомаскировка. На польском же берегу (или немецком, кто его разберет, чей он) загорались фары, мощный прожекторный луч ложился — через Буг — на прибрежные кусты, шарил по нашей территории. Это если и не нарушение границы, то неприкрытая наглость. А вот и совершенно бесспорное нарушение: за тучами подвывает германский самолет, углубляется в наш тыл. Ну и наглецы, ну и гады! Обычно на границе Скворцов не отвлекался посторонними мыслями. Проверяй наряды, оценивай обстановку — и все, думай лишь об этом. Но нынче на ум лезло не совсем, конечно, постороннее, но косвенное, что ли. Думалось: собственными глазами вижу и собственными ушами слышу и должен молчать? И должен убояться правды о том, что затевают немцы? И должен бездействовать? Нет, это было бы нечестно, преступно было бы. Я делаю свои выводы из обстановки, а то, что твердил мне Лубченков, — демагогия. И пускай он выворачивает наизнанку мои слова и поступки, я буду стоять на своем. Покамест я на заставе, покамест не отстранен… Или что там мне сулят?.. Дозорная тропа вывела к рукаву Буга. На песчаной отмели на одной ноге торчала одинокая цапля. У круглого, как пятак, островка речка пускала волны наискось, они доходили, ослабленные, к урезу, где в кустах нес службу секрет.
— Стой, кто идет?
Скворцов тихонько назвал пропуск, в ответ тихонько назвали отзыв, и из кустов вышел старший наряда. Скворцов поздоровался с ним, спросил:
— Что немцы?
— Да все то же, товарищ лейтенант.
—Не дремлете?
— Шутите, товарищ лейтенант?
— Шучу… Продолжайте нести службу. Будь здоров! — Скворцов похлопал старшего по плечу и зашагал дозорной тропой.
Выглянула луна, и закапал дождик. Как по заказу: луны не было, не было и дождя, вырвалась из туч — заморосило. Луна выцветшая, немощная, туча черная, вполнеба. От росы мокро, а теперь и накрапывает. Для нарушителя такая погодка — самый смак. Все звуки приглушает шум дождя, видимость ухудшается. Лунный диск заволокся тучей, и дождь зарядил надолго. Сечет лицо, знобящие струйки заползают за воротник. На подошвах — наросты суглинка, ноги тяжелеют, а то, внезапно легки, скользят, разъезжаются. Когда он, оступаясь, елозил подошвами, Лобода оборачивался, поджидал. Скворцову казалось, в темноте он различает на лице сержанта удивление: что с вами, товарищ лейтенант, ходить по границе разучились? Шум дождя, неравномерный, словно раскачиваемый ветром, глушил соловьиное щелканье, лягушки сами примолкли, а вот фырчание моторов в Забужье все так же слышалось. Размывчиво в дождевой пелене ложились на весу лучи прожекторов и фар, прошиваемые струями. За Бугом, в пуще, взмыла белая ракета, повисла и растеклась кляксой.
— Товарищ лейтенант, что это, сигнал?
— Возможно. А возможно, и так, сдуру. Понаблюдаем.
С бугорка, из лозняковых зарослей, следили за левым берегом. Ветер гнул лозины, рябил реку. Пахло теплой волглостью, примокшей землей, лесными цветами. Ракет больше не было, и Скворцов с Лободой зашагали дальше…
На заставу Скворцов вернулся промокший, заляпанный грязью, еле волоча ноги. Дежурный принес в канцелярию подкопченный чайник и блюдце с наколотым сахаром, и Скворцов ссыпал сахар на стол, чай отлил в блюдечко, взял его на все пять пальцев — привык пить из блюдца и вприкуску, а когда и где привык, не упомнит. Не в Краснодаре ли, в отчем дому — но на Кубани чайком не увлекаются; не в Саратове ли, в училище — но на Волге тоже не ахти какие водохлебы. А может, здесь пристрастился, на Волыни, на заставе? Прихлебывал чай, хрумкал сахаром. Нутро прогревалось, на лбу выступала испарина. Усталь отторгалась от головы, рук, туловища, скапливалась в ногах. Он вытягивал их под столом, пошевеливал пальцами — босой, портянки и вымытые сапоги сушатся на кухне. Напротив сидел лейтенант Брегвадзе, рыжий грузин, гроза слабого пола, и хмуро басил:
— Я пойду на границу! Проверять службу! Начальник заставы проверяет, политрук проверяет, а помощник начальника в теплой комнате, да?
— Погоди, не горячись, — успокаивал его Скворцов, отхлебывал чай и думал: «Ну, почему Женя дала от ворот поворот этому зажигательному парню, а до меня снизошла, до женатика и вообще серой личности? Кто их разберет, женщин…»
Скворцов допил чай, накрыл перевернутым блюдцем стакан, примостился на диване и, укрывшись шинелью, сказал:
— Васико, ты пойдешь, как только возвратится политрук…
Брегвадзе не мог сразу замолчать — не тот темперамент; сперва убавил тон, потом перешел на шепот и лишь после этого умолк, но покашливал выразительно, наконец и покашливать перестал. Посапывая, Скворцов делал вид, что заснул. А сна не было, хоть плачь. Ведь уж как изнурял себя, мотался по участку по необходимости и без оной — лишь бы изнеможение позволило забыться, но ни в одном глазу. Да и неизвестно еще, что приснится, если уснет, без сновидений теперь не обходится. Осунулся, похудел за эти дни чертовски, штаны съезжают, дырочек на брючном ремне нехватка. Приехал из Львова, было две заботы: как синяк под глазом скорей ликвидировать и как вести себя на заставе. Синяк массировался, припудривался зубным порошком и постепенно желтел, сходил на нет. А вести себя решил так: отдам службе все силы, нагружусь работой, чтоб кости трещали. А там видно будет. Уволят из войск, ну что ж! Судить вряд ли будут, хотя и не исключено. «Ну что ж?» Нет, не совсем так: увольнение из войск не слаще суда. Армия, граница — для него все. Это его призвание, его пожизненная профессия. Как он сможет иначе? Брегвадзе шуршал страницами, почему-то крякал. Потом вышел в коридор, поговорил с дежурным. Снова зашуршал бумагой. Эх, Васико, Васико, тебе бы покорить Женю, свадьбу б сыграли, породнились бы с тобой! Но по правде: не уступил бы я тебе Женю, никогда, никому б не уступил. Потому что любил и люблю ее!
За происшедшее во Львове моя совесть ответчица. И моя это тайна: на заставе пока никто не знает. И моей семейной истории пограничники заставы вроде бы не знают. Кроме Белянкина. А вот в отряде и округе уже известно. Разумеется, после визита майора Лубченкова. А может, и Брегвадзе с Варановым догадываются, жена Белянкина догадывается? Не без того, наверно. Ира могла с ней поделиться… И с Лубченковым могла поделиться? Он выпытал у нее? Или у Жени выпытал? Не допускаю мысли, что Белянкин настучал на меня. Скворцов сопел громче, чем надо, и рассматривал спинку: на обтертой, истрескавшейся клеенке застарелое чернильное пятно, по форме: — человеческое сердце. Сколько помнит себя Скворцов на заставе, пятно это всегда было. В виде сердца. На диванной спинке взамен чернильного сердца возникли, как отпечатанные, Женины черты; на шее коралловые бусы, белое платье, белые туфельки притопывают. Это видение являлось Скворцому бесконечно, хотя, бывало, он полчаса либо четверть часа назад видел живую, всамделишную Женю в халате либо в фартучке, в тапочках-шлепанцах либо босиком. Видение проступало обычно столь четко, осязаемо, что верилось: протяни руку — и ощутишь теплую плоть. Но Скворцов не протягивал руки. Просто смотрел с затрудненным дыханием. Тогда, на вокзальчике Владимира-Волынского, увидев ее, он так же невольно затаил дыхание: что-то поразило в ней, он долго не мог разобраться, что же именно, и лишь позже понял: поразил доверчивый, незащищенный и одновременно по-женски вызывающий, дразнящий, напоминающий о том, что было, взгляд. С Женей он прежде, до того, что у них случилось, встречался бегло. Вышло так, что лишь за день до его женитьбы Женя вернулась в Краснодар: ездила в Ростов на соревнование по волейболу.
— Малышка у меня перворазрядница, — гордилась Ира. — За сборную города выступает!
А женитьбу Скворцов провернул в неделю. Познакомился с Ирой у своей тетки случайно, проводил до дому, сводил в кино, на танцы — и второпях влюбился. Объясняясь, предложил: «Выходи за меня замуж». Ира была смущена: «Так скоропостижно?» — «А что же? Я военный, у нас решения принимаются быстро». — «Дай подумать…» Ни на свадьбе, ни после, до отпуска, Скворцов как-то не вспоминал о свояченице: было не до того. Ополоумевший от счастья, замороченный загсом, покупками, свадебным вечером, предстоящим отъездом на Украину, Скворцов знал одно: они муж и жена. Он был в сладком угаре, он говорил и делал то, что месяц спустя припоминалось с неловкостью: целовал отца, мать поднимал к потолку, восклицая, как любит Иру и своих родителей, как он счастлив, целовался с матерью невесты, с отцом обнимался: «Я такой счастливый, спасибо вам за дочь!» Тесть — полугрек, полуказак, кучерявый и горбоносый — хлопал его по плечу: «Для хорошего человека не жалко. Владей! Но не обижай нашу Ирочку Петриди…» А в первую ночь, тогда они не сомкнули глаз, Ира рассказала Скворцову, как отец издевался над дочерями, над мамой, не мог простить ей чего-то в молодости. Скряга, он свою зарплату клал на сберкнижку, маме рубля не давал, но требовал, чтобы лучшие куски за столом отдавались ему. То бранил домашних на чем свет стоит, то днями не разговаривал. Подвыпив, дрался нещадно, однажды Женьке поранил голову, а маму чуть не задушил, еле спаслась, выпрыгнула в окно. Ну а на свадьбе тесть восседал чинно, благородно…
Женя надумала погостить у них на заставе с начала июня. И прибыла точно первого числа! Она спрыгнула с подножки вагона, расцеловалась с Ирой, сунула ладошку лодочкой Скворцову. Он придержал сильную и влажную ладонь, подумал: «Как мне смотреть ей в глаза? Как Ире смотреть? И ради чего она приехала? Напомнить о том, что произошло в отпуске? Сказать ему что-нибудь? От него услышать?» И затем подумал: «Она младше жены на два года, и столько же прошло после нашей свадьбы. Значит, такой была Ира два года назад», — подхватил чемоданчик и сумку, и все заторопились к дряхлому, скособоченному автобусу: довезет до Устилуга, оттуда на бричке, придет с заставы. В тряском автобусике, в еще более тряской бричке Скворцов касался то плеча, то локтя Жени, то коленки, перехватывал ее взгляд, слушал, как она болтает с Ирой, покусывал былинку, вставлял в разговор малозначительные слова и вдруг почувствовал: ради него, за ним приехала Женя. Он попробовал отогнать и радостную и пугающую мысль и отогнал, но она опять появилась, когда на заставе, перед командирским флигелем, он подал Жене руку, помогая соскочить с брички. О, знать бы, где упасть, соломки б подстелил! Впрочем, не так: знать бы, как запросто может сломаться привычное, устойчивое счастье и на его месте возникнуть что-то новое, не определишь сразу — счастье ли это либо что иное. Опять не так: мы сами, не задумываясь, ломаем то, что было нам дорого, что создавали навечно, ломаем. А что будет выстроено взамен? Женя болтала с Ирой, стряпала на кухне, обедала со Скворцовыми на терраске, показывала ему язык, если он слишком пристально взглядывал на нее, носилась по флигелю и двору, дурачилась с пацанами Белянкиных, играла с пограничниками в волейбол.
Ах эти волейболы! В Краснодаре, во дворе студенческого общежития, напротив дома Петриди, по вечерам на спортплощадке играли в волейбол, в баскетбол, в пинг-понг, и Женя потащила Скворцова туда, и он пошел, потому что остался один, без Иры. Жена уехала в станицу, к подруге, вместе в пединституте учились, теперь она учительствует. Как не по душе был Скворцову этот отъезд! Не в том суть, что его оставили, как вещь, даже не спросили: может, и ты поедешь со мной? Просто сказали: не скучай, Жека тебя развлечет, я скоро вернусь. А он скучал, и отчего-то беспокоился, и боялся остаться один. То, что жена так легко отозвалась на просьбу подружки, не пригласила и его с собой, кольнуло. И встревожило. Да, не надо было ему оставаться в одиночестве… А еще оттого пошел на спортплощадку, что Женя позвала. Что-то у него с ней происходило в этот приезд — после годичной разлуки. Когда оно началось, не заметил. А ведь за минувший год они строчкой не обменялись, Женя писала Ире, ему предназначались лишь приветы…
Они с Ирой приехали в отпуск с границы и в мирном городке Краснодаре отдыхали как отдыхалось: ходили по родным, в кино, на концерты, на Кубань купаться вдвоем, а то и с Женей. Истек год после свадьбы, и Скворцов с удивлением отмечал про себя: смотри-ка, год! Ничего вроде бы внешне не изменилось, и сами они прежние. А может, изменились? Женя-то определенно изменилась. Будто молоденькая, еще больше помолодела. Люди обычно стареют с годами. Во всяком случае, Скворцов ощущал, что прожитый год сделал его старше. А Женю, выходит, сделал еще моложе! И вместе с тем она стала, конечно, более взрослой, более уверенной, и то, как глядела на него, волновало, тревожило и радовало…
В тот вечер Игорь отирался у столба, у сетки, глазел отчасти на игру, в основном на Женю. Она показывала ему, язык, затем потащила за рукав на свою площадку: «Нечего баклуши бить, вытягивай, Игорек, команду!» Он вытягивал, как умел, переходил по площадке за ней, она набрасывала ему мяч над сеткой, кричала: «Гаси!» Когда разыгрывался решающий мяч, оба они бросились за ним, столкнулись, и, чтобы Женя не упала, Скворцов подхватил ее за плечи, на миг ощутив, как вздрогнуло и покорно расслабилось ее тело. Пораженный, обрадованный, испуганный, не веря еще до конца, он отпустил ее и тут понял: у них произойдет все.
Еще накануне Женя приглашала его поехать на Старую Кубань. И с утра, прихватив с собой циновку и полотенца, они дребезжащим, вихляющим трамваем подались на уютные, малолюдные старицы. Купались, загорали, дурачились. Уже перед обедом Женя вышла на берег, он продолжал отмеривать саженками, нырять, делать в воде стойку, кувыркаться. Потом вышел и он. Увидел Женю в кустах, на циновке. И будто помимо желания побрел к ней. Он останавливался, топтался, ибо удерживал себя: на что решился, одумайся, пока не поздно! Но было уже поздно: как ни тормози шаг, как ни уговаривай себя, ноги вели вперед. Горло ссохлось, в глазах плыло. И Женя, лежавшая на циновке, поплыла ему навстречу, ближе и ближе. Она подняла голову и уронила, не изменив позы… Потом Женя и плакала и смеялась. То в испуге оглядывалась, то подставляла губы: «Укуси меня», — но Игорь не мог причинить ей эту боль: нежность и благодарность охватывали его, он целовал припухшие податливые губы. То тоскливо шептала: «Глупые мы, глупые, что натворили?» То озорно: «Смою с себя грех!» — и с разбегу бросалась в воду, шлепала руками и ногами, поднимая радужные брызги. А он смотрел с берега на нее и думал, как же быть теперь с Ирой… И это было мучительнее всего: таить себя от Иры. Она возвратилась в Краснодар загорелая, пополневшая: «Парного молочка попила!» А он не осмеливался поднять на нее глаза. Старался поменьше бывать дома, предлоги находились: междугородный футбольный матч, мальчишник у школьного дружка, еще что-нибудь. Или читал допоздна, в кровать ложился, когда Ира уже спала. Она тотчас приметила отчуждение и сказала: «Ты охладел ко мне». Он ответил почти искренне: «Ну что ты?» Искренне, потому что действительно относился к ней по-прежнему.
Вот так получалось: и ту любил и эту. Хотя и на Женю стыдился поднять глаза. А что бесчестного, если она люба ему? Он и ее после случившегося на старице избегал, и она поняла его состояние, не осудила, только сказала: «Теперь мы повязаны одной веревочкой». — «Повязаны, — подумал он. — Я люблю тебя». Иру тоже любит. Как же так? Хотелось побыстрее уехать на заставу. Может быть, там, вдали от Жени, разберется в своих чувствах, все образуется? Как будто образовалось, как будто пошло по старому, и с Ирой постепенно наладилось. Но Женя как бы постоянно и незримо присутствовала и здесь, на Волыни. И вот приехала. Год не писала ни ему, ни Ире, написала лишь, когда надумала погостить. Он обрадовался этому и испугался: едет к нему, не забыла. Да и он не забыл, хоть старался. Любовь к Ире осталась, но была и любовь к Жене. Широкое, видите ли, сердце, обе помещаются. Султан, видите ли, нашелся, гарем заводит. Он иронизировал и понимал: самоирония эта вымученная, о другом нужно бы думать. Поначалу он стремился не показать виду, что приезд Жени разволновал его, но уличил сам себя: не играй в прятки, Женя приехала к тебе. И он заметался загнанно между Ирой и Женей: какой найти выход, как быть с Ирой, ты же ее обманываешь. В сущности, ты и Женю обманываешь, ничего не обещая ей. Согрешил с девчонкой, тебе было хорошо, и баста, о дальнейшей ее судьбе не желаешь подумать. Ты эгоист, сукин кот! С ходу влюбился в Иру, с ходу — в Женю, подвернется третья — втюришься и в третью? Иногда он раздражался на Женю: зачем она не была с ним построже, он бы не сорвался, не покатил под уклон. Иногда раздражение вскипало и против Иры: почему безответная, незащищенная, не борется за свою любовь, — коли любишь, не уступай, а она только убито молчит, о чем-то догадываясь, да уголки рта скорбно изогнулись. А чаще Игорь негодовал на себя: сам во всем виноват. Сломает себе жизнь, да и этим женщинам сломает. Держался бы в узде, была б прочная семья. Как у Вити Белянкина. Здоровая советская семья, по определению Белянкина. Не покидало сознание: все безнадежно перепуталось. И это когда немцы усиливают провокации на границе, стягиваются в Забужье, роют артиллерийские позиции, разворачивают орудия в нашу сторону. Тут бы целиком отдаться службе, а лейтенант Скворцов отдается переживаниям.
Было тихо, мирно, безоблачно — и конец. В один день, в один час. А может, еще и не конец, может, удастся как-то собрать рассыпанное, склеить разбитое? Так продолжалось несколько дней. Измаявшись, Игорь набрался духу поговорить с женщинами. О чем? «Выяснить отношения…» Однако его опередила Женя, сказав: «Мой отпуск кончается, а я никуда не уеду. Пусть я гадкая, мерзкая по отношению к родной сестре. Тут я главная виновница, эгоистка… Но и она виновата: с пеленок баловала меня, младшую, больше, чем мама, все мне прощалось». И жена опередила, сказала: «Жека мне открылась… Мне больно, но я тебя люблю, как и раньше… Что же? Втроем будем?» О боже, как втроем? Разволновавшись, он закричал: «Ирина, ты порешь чешую!» — вместо чушь. Женщины были несчастны, правда, Женя была настроена порешительнее, хотя нос и глаза у нее опухли от слез, а у Иры глаза блестели сухо, болезненно.
«Влип ты в историю», — сказал себе Скворцов, в навалилась тоска, слепая и желтая, как малярия. Если бы Женя уехала!.. Но ведь и не хотелось настаивать, что-то удерживало: вдруг разберутся они сами, женщины? Что делать, чтобы не были они несчастны, Ира и Женя? А он пусть хлебнет полной чашей за то, что натворил. Тоску можно было лечить одним — работой. Трудись, лейтенант Скворцов, ломи, чтоб жилы рвало. Авось твоя история и рассосется. Взлетит в воздух все, что сплелось в узлы, взлетит — в семье, с майором Лубченковым, в львовском парке, с немцами за Бугом. Пожалуй, последнее время он и живет в ожидании этих взрывов…
Скворцов поворочался-поворочался на диване и в самом деле задремал. И увидел сон. Краснодарский двор с развешанным на веревках бельем, с летними печурками. Игорь и Вартан Багдасаров, закадычный дружок, гоняют тряпичный мяч, рискуя свалить бельевую подпорку или печурку. Гоняют, гоняют и, заспорившись, в драку. Дружок с ревом улепетывает, из комнаты вылетает разъяренная Вартанова мама: «Зачем моему сыну кулак поставил на спину? Я тебе камень поставлю на голову!» Игорь независимо роняет: «Он первый полез…» Женщина ругается по-русски, по-армянски, грозится, плюет и уходит. Появляется Вартан, и дружки продолжают играть в футбол тряпичным мячиком — в линялых трусах, загорелые до угольности, со сбитыми коленками… Забытье было коротким. Скворцов пробудился, с мимолетной улыбкой подумал: приснится же, в детстве он точно был драчлив, как петух. Бивал и бит был в мальчишечьих потасовках много крат.. Было детство. Был мальчишка. Самыми бурными страстями были футбольные… В дежурке — говор, в коридоре — шаркающие, усталые шаги. Дверь отворилась, вошедший политрук сказал:
— Ф-фу, притомился… Привет, Васико.
— Привет, дорогой.
— Тише ты! Начальник спит? Пускай отдохнет, намотался он…
— Скажи, дорогой, почему он дома не отдыхает?
— Обстановка.
— Какая обстановка, чтоб не спать с молодой женой?
— На границе обстановка, — веско сказал Белянкин. — Уразумел?
Скворцов усмехнулся: Витя Белянкин явно стремится выручить начальника заставы, пособляет выпутываться из щекотливого положения. Спасибо, политрук! На заставе я одного тебя посвятил в свою семейную историю. Это же твой хлеб, как ты выражаешься. И ты обязан меня воспитывать и перевоспитывать. А вообще-то мне надо к чему-то прийти в семейных хитросплетениях. Самому прийти. А может, и без меня придут? Не женщины — трибунал придет? Засудит, и все семейные проблемы отпадут…
… Утро выдалось солнечное. О ночном дожде напоминали лужи в низинах да заполненная бурой водой колея на просеке. Земля курилась паром. Скворцов сходил на квартиру, молча побрился, вымылся. Ира так же молча поставила ему на кухне сковородку с яичницей. Он поковырял вилкой, выпил забеленного молоком суррогатного кофе и встал. Женя из своей комнаты не выходила. Шагая по натоптанной дорожке к казарме, Скворцов увидел ребят Белянкиных — Гришку и Вовку. Между братьями разница в возрасте год, но они словно близнецы, все одинаковое: синеглазые, курносые, белобрысые, конопатые, с тощей косицей на цыплячьей шее. На сей раз у братцев назревали крупные события: Вовка и Гришка размахивали кулаками, нос к носу, как петухи клюв к клюву.
«И я был в детстве задиристый», — подумал Скворцов и улыбнулся, и мягкая эта улыбка не сразу сошла с его обветренных, потрескавшихся губ. Вовка и Гришка наскакивали друг на друга, но, завидев Скворцова, драться раздумали. Разошлись, красные, взъерошенные. Зато шипяще обменивались любезностями:
— Толстый, жирный! Поезд пассажирный!
— Сам жиртрест! Жиртрест, жиртрест!
— А ты жирдяй!
Жирдяй — тоже значит толстый. А оба худющие, как щепки.
— Не ссорьтесь, ребятки, — сказал Скворцов, пряча улыбку.
Чертенята! Мне бы таких! Очень не хватает. Родила бы Ира, может, и не приключилось бы у меня того, что приключилось. Ребятня — ради нее стоит жить! На крылечке заставы Скворцов задержался; взглянул на голубое небо, на желто-зеленый массив сосняка, вдохнул терпкого воздуха, прислушался. Над цветами жужжали пчелы, в траве трещали кузнечики, в лесу куковала кукушка. Петух Белянкиных кукарекал с плетня, и ему тут же отзывалась коротким воем овчарка в питомнике, сколько петушок кукарекнул, столько и собака ответно провыла: дуэт! Скворцов поправил фуражку и вошел в прохладное и сыроватое помещение.
… После обеда привезли почту. Письма пограничникам роздал Скворцов, газеты рассортировал политрук. Сержант Лобода выхватил свой конверт, впился в обратный адрес, развернул листок. Скворцов спросил:
— От дивчины, Павло?
— От нее, товарищ лейтенант! Из Краснодара!
Лобода ломает смоляные брови, белозубо ощеряется, трясет кучерявым чубом, по-казацки высовывающимся из-под лакированного козырька, вторично пробегает письмо. Лейтенант Брегвадзе и старшина уже покушались на этот роскошный чуб, но Скворцов сохранил его Лободе: земляк, пускай покрасуется! Сегодня письмеца Скворцову не было. А в прошлую почту пришло от стариков, из Краснодара. Письмо было подписано: «Твои родители», — почерк же везде мамин, отец не охотник до писем, лишь где-то с краю его приписка: «Когда будет внук?» Ни отец, ни мать не ведают, какую кашу заварил их сыночек и какие тучки сгущаются над ним, разлюбезным. Скворцов прошелся по спальням, завернул на кухню, на плац, в конюшню, питомник, склады.
В закутке дежурного зуммерил телефон. Часовой топтался в будке на пограничной вышке, вскидывал бинокль, окуляры сверкали мгновенным режущим отсветом. В питомнике передаивались овчарки, дневальный по питомнику разносил в вольеры миски с супом. На конюшне ржали лошади, скребницы ходили по лоснящимся бокам и крупам. Старшина выговаривал повару в фартуке и колпаке: «Кожуру с картохи потончей срезайте!» Бойцы, подтягивая ремни, расправляя гимнастерки, строились на занятия. Парный наряд перед выходом на границу готовился зайти в канцелярию, где лейтенант Скворцов станет по стойке «смирно»:
— Приказываю выступить на охрану и оборону государственной границы Союза Советских Социалистических Республик…
Привычная, знакомая жизнь. И лейтенант Скворцов может лишиться ее? Скворцов пожал плечами, а сердце заныло так, словно это уже произошло. Оно не переставало щемить и потом, когда Скворцов, проинструктировав и проводив дозор, задержался у настенной карты-схемы, сгорбленный, бездумно уставившийся перед собой. Он вздрогнул и выпрямился, услыхав окающий говорок Белянкина:
— Освободился? Ну-тка, товарищ лейтенант Скворцов, я тебя огорошу! Ошарашу! Положу на обе лопатки!
— Сияешь, как именинник…
— Я и есть именинник! А ты читай, читай! — Он протягивал Скворцову развернутую газету.
— Что читать?
— Заявление ТАСС! От четырнадцатого июня. В газете «Правда», уразумел?
Скворцов прочел заявление, повертел газету, глянул на Белянкина. Тот закатился торжествующим, трубным смехом:
— Видик у тебя — закачаешься! Чья правда? Моя! И «Правда» за мою правду! — Довольный каламбуром, политрук рассмеялся еще победительней.
— Погоди, — сказал Скворцов. — Как же так? Я перечитаю…
Перечитывай не перечитывай, а смысл не изменится. В заявлении — черным по белому — напечатано, что немецкие войска после операций на Балканах отведены в восточные районы Германии на отдых, что Германия не собирается нападать на Советский Союз и что все слухи на этот счет лишены оснований. Так-то: лишены. Но перед глазами же: концентрируют, собирают в ударный кулак танки, артиллерию, пехоту, разведывают наше приграничье, засылают шпионов и диверсантов, это что, развлечения на отдыхе? А быть может, он, Скворцов, неправильно оценивает обстановку, преувеличивает опасность? Да, есть о чем поразмышлять. И пересмотреть свое мнение? С пересмотром спешить не будем.
— Какое сегодня число? — спросил Скворцов.
— Девятнадцатое. А что?
— Да так… Заявление датировано четырнадцатым. Пять дней прошло…
— Что из этого? По радио передавали, да мы, видать, прослушали. А за пятеро суток ничего и не изменилось!
— Измениться может и за час.
4
— До чего же ты поперечный! — в сердцах сказал Белянкин.
— Но, но! — Скворцов усмехнулся. — Не зарапортовывайся. Как-никак, я начальник заставы.
— Ты прежде всего коммунист, и я коммунист! И Брегвадзе с Варановым коммунисты…
— Прямо хоть открывай партсобрание, — сказал Скворцов без усмешки.
— Партсобрание ни к чему, а поговорить по душам, как коммунисты и командиры, можем, — сказал Белянкин, вытаскивая из кармана пачку «Беломора».
— Поговорим, — согласился Скворцов. — С Брегвадзе начнем?
— Я на заставе без году неделя, мне послушать полезно…
— Варанов?
— Почему Варанов? Как что, так меня, Варанов, Варанов…
— Ладно, я начну, — сказал Скворцов. — Попрошу при этом учесть, что разговор у нас неофициальный, доверительный… Чтоб впоследствии не вставлять каждое лыко в строку… Так вот, наш любимый комиссар обозвал меня поперечным. За то, что я не запрыгал козликом, ознакомившись с заявлением ТАСС…
— Не приписывай мне глупостей, — проворчал Белянкин.
— А ты не перебивай. Выскажусь, можешь поспорить. Да, я говорю: привык верить печатному слову. И тут хочу верить.
— И верь на здоровье! Кто ж тебе мешает? — опять встрял Белянкин.
— Немцы мешают. Те, что окопались за Бугом и готовят удар.
— Завел ту же пластинку…
— Ту же, политрук! И буду ее заводить до тех пор, покамест командую заставой! Мой партийный и служебный долг — принимать факты как они есть и поступать соответственно! Я тебе скажу так: заявление ТАСС заявлением, проводи среди бойцов разъяснительную работу, а я укреплял и буду укреплять обороноспособность заставы!
— Это смотря как понимать обороноспособность, — угрюмо сказал Белянкин. — Иному мерещится: он мобилизует, а в реальности демобилизует…
— Знакомые песни! — Скворцов поморщился, застучал карандашом о чернильницу.
Они сидели в канцелярии: Скворцов и Белянкин за столом, Варанов и Брегвадзе на диване. Брегвадзе и Варанов пришли сюда, не сговариваясь, каждый с «Правдой».
— Валяй, Варанов, выкладывай, — сказал политрук.
— А чего выкладывать? Я считаю: начальник заставы по закону заостряет бдительность. Я у вверенного объекта насмотрелся на фашистов. Лезут па мост, хотя это запрещено, кажут голый срам, орут: «Рус, капут!» Друзья себя так не ведут…
— Да какие они друзья? — сказал Брегвадзе.
— Однако и не враги, — сказал Белянкин. — У нас с ними пакт о ненападении.
— Который они порвут, как клочок бумаги. — Скворцов сложил промокашку вдвое и разорвал ее, обрывки подбросил на ладони, ссыпал на стол.
— Мне только одно непонятно, товарищи, — сказал Варанов, — неужели боимся Гитлера?
Белянкин и Брегвадзе ответили почти одновременно:
— Что за нелепое предположение, Варанов?
— Мы никогда, никого и ничего не боялись!
— Конечно, нашему руководству смелости не занимать, — сказал Скворцов. — Но Гитлер силен, вся Европа на него работает… Думаю: руководство наше опасается каким-нибудь неосторожным шагом спровоцировать Гитлера на войну. Поэтому нам и шлют указания из Центра: усилить наблюдение, не поддаваться на провокации…
— Что мы и выполняем, — сказал Варанов.
— Слушайте, ребята. — Скворцов оживился, подался вперед. — А что, если заявление ТАСС рассчитано не столько на армию, на пограничников, сколько на страну? Чтоб успокоить народ, а?
Брегвадзе собрал кожу на лбу в глубокомысленные складки, Белянкин хмыкнул, Варанов проговорил:
— Отчего бы и нет?
— И еще возникло соображение! А что, если заявление ТАСС адресовано не столько нам, сколько Гитлеру?
— Занесло тебя, браток…
— Да ты послушай, Виктор! Прочитает фюрер это заявление и скумекает: Советы действительно настроены миролюбиво, мне ничем не угрожают. И, может, не полезет к нам еще какой-то срок. А время работает на нас! День ото дня армия, страна набирают мощь… Но если на уме скорый разбой, фюрер скумекает так: Советы не помышляют о войне, они абсолютно к ней не готовы, сцапаю их, как слепых щенят… Вот! А у нас, как известно, могучая армия. Сунется Гитлер, костей не соберет!
— На удар агрессора ответим тройным ударом, — сказал Белянкин. — Разобьем врага на его же территории. Малой кровью, могучим ударом!
— Видишь, любезный комиссар, мы нашли подобие общего языка.
— Нашли, когда у тебя прорезались правильные ноты. А допрежь фальшивил…
— Ну, ладно, — сказал Скворцов и прихлопнул ладонями по столу. Этот жест у него обозначал: поговорили и хватит, теперь слушайте меня. — В высокую политику нам все равно не выбиться. Наша забота — держать порох сухим, быть готовыми к любому повороту событий… Разъясняя бойцам заявление ТАСС, будем призывать их не ослаблять бдительность…
— Как же увязать одно с другим?