Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Иосиока замялся:

— Что позволено поручику, того нельзя унтер-офицеру.

В один бордель с вами?

— Пустяки! Я приглашаю! — И Хокуда широко, разрешающе повел рукой, в которой была фарфоровая чашечка, несколько капель пролилось на газету.

Поручик с сожалением посмотрел на нее и хлебнул сакэ. Теплота в груди! А с механиком он пойдет в бордель, в японский, лучший, хотя в городе есть и китайские, и корейские. Если водку пьют вместе, почему же не пойти к проституткам? Конечно, между ними разница в десять с лишним лет, у механика почти взрослые дочери, у механика седина на висках, лицо опутано морщинами, как паутиной, — мелкими у глаз, крупными у рта и на лбу.

Да и семьянин оп примерный, а у Хокуда семьи нет: женой не обзавелся, родители погибли при бомбежке Токио американскими \"летающими крепостями\". Эти палеты ночь за ночью сжигали столицу, ее дома и ее людей. Отец с матерью, младшие брат и сестра сгорели заживо. А любимой девушки не было, он со школьных лет пользовался продажной любовью — и этого было достаточно. Может быть, после войны он женится? Если останется жив.

В чем, по чести говоря, не очень уверен. Есть предчувствие: погибнет. Но пока живой, надо жить: воевать, пить сакэ, посещать публичный дом.

— Знаете, командир, ходят слухи…

— Какие? — спросил Хокуда. — Насчет России?

— Насчет Америки…

— Ну, говори.

— Ходят слухи, что амеко сбросили на Хиросиму какую-то огненную бомбу. Необычайно мощную. Множество жертв среди жителей. Говорят, что в городе десятки тысяч погибли…

— Наверное, это преувеличения, — неуверенно сказал Хокуда.

— И я так считаю. Надо написать дяде, он живет в Хиросиме… Или жил…

— Расправой над мирными жителями амеко пытаются нас запугать, — сказал Хокуда. — Но Японию бомбежками не сломить!

А исход войны решится на полях сражений. На фронте. Как, например, здесь, в Маньчжурии…

— Это так, — согласился Иосиока и поднял чашечку: — За пашу победу!

— За императора!

Они едва успели отхлебнуть, как пронзительно взвыла сирена.

Тут же умолкла, словно поперхнулась, и опять завыла — уже безостановочно, сверля воздух. Воздушная тревога! Иосиока вскочил на ноги:

— Это не учебная!

И Хокуда подумал: боевая тревога. Сказал:

— Допьем сакэ!

У механика дрожали руки, когда он разливал водку. Торопливо выпили. Услышали — у штаба крикливая команда:

— По самолетам! По самолетам!

К летному полю скачками, подпрыгивая, бежали летчики и механики. А в небе угрожающе нарастал гул, и уже видны самолеты с красными звездами. Так внезапно появились! Откуда они?

Девятка, вторая, третья. Три эскадрильи бомбардировщиков! ПВО проворонила? Зенитные орудия и пулеметы ударили по ним. Но бомбардировщики, заход за заходом, сбрасывали на аэродром бомбы. Взрывы, огонь, дым, земля содрогалась. Недалеким разрывом бомбы тряхнуло самолет Хокуда, и поручик, очнувшись, крикнул:

— Скорей в воздух! Мне надо в воздух!

Механик кинулся к самолету, однако новый взрыв отбросил его к летчику, швырнул наземь. Воздушная волна контузила обоих, но осколки пощадили. Это Хокуда понял, очнувшись: валялся на жухлой колючей траве, тошнило, голова раскалывалась от боли. Иосиока приподнялся, пошевелил руками и ногами.

Живы!

А бомбы продолжали ложиться на летное поле, вздымая кучи щебня и земли, обломки самолетов. Покрывая эти взрывы, вбирая их в себя, громыхнул громом невиданной мощи взрыв: советская бомба угодила в склад авиабомб; эхо этого взрыва заметалось, не утихая, в сопках. Черный дым гигантским столбом уперся в небо — загорелось хранилище горючего. Перебарывая слабость и тошноту, Хокуда осмотрелся: огромные курящиеся воронки, покореженные самолеты, языки пламени, дымная пелена. Дым набивался в легкие, их разрывало кашлем. Кое-как прокашлявшись, Хокуда подполз к механику, заикаясь, прокричал в самое ухо:

— Не ранен?

— Нет! А вы? — Иосиока также заикался.

— Считай, обоим повезло.

Им и в самом деле повезло: живы, а вокруг, по краям запекшихся воронок, немало убитых или серьезно раненных, исходивших воплями. Повезло и потому, что, кажется, самолет Хокуда наименее пострадал, во всяком случае, не горел, как остальные.

Превозмогая слабость, Хокуда и Иосиока помогали уносить раненых и убитых, тушить пожары, засыпать воронки, и Хокуда думал: \"Авиаотряд как таковой больше ие существует. Что же теперь делать?\"

Пока таскать носилки с неподвижными телами, кидать лопатой землю, потом напиться — ив бордель. А потом? Как жить дальше? Совершить харакири? Воли на это хватит, коль пошел когдато в камикадзе. Но харакири — это пассивная, хотя и почетная смерть. А нужно так умереть, чтобы твоя гибель нанесла урон врагу. Умереть в бою. Но боя-то и не было, русские уничтожили отряд, который даже не поднялся в воздух. Позор и бесчестие. которые можно смыть только в схватке. Его «коршун» еще полетает, как сказал Иосиока. Нужен ремонт, Иосиока им займется.

Поручик Хокуда еще взлетит навстречу русскому самолету!

А небо над аэродромом было пустынно, словно не ревело только что моторами русских бомбардировщиков и истребителей. Высокое, синее небо, к которому тянулись дымы, стремясь закоптить его. Небо, бывшее родной стихией поручика Хокуда. Небо, с высоты которого поручик Хокуда, бывало, с легким презрением смотрел вниз, на копошащуюся на земле жизнь. И еще посмотрит!

На закамуфлированном автомобиле подъехал от штаба отряда подполковник Мапуока — он был бледен, кустистые, словно удивленно вскинутые брови подрагивали, шрам-скобка на левой щеке подергивался. Подполковник выпрыгнул из машины на взлетную полосу и замер, лишь ноздри раздувались, втягивая прогорклые запахи сгоревшего масла, бензина, каучука, краски. Постоял, опустив голову, и с опущенной головой прошел к себе в кабинет сел за письменный стол, в кресло, и сделал харакири. Еще был жив когда в кабинет протиснулся адъютант, чтобы как-то помочь. Подполковник остановил его жестом, сказал внятно:

— Впредь до особого распоряжения штаба армии отряд считать пехотным подразделением.

— Но, господин подполковник, если нам дадут новые самолеты…

— Если дадут, будете летать и мстить, — сказал Мацуока и закрыл глаза.

Да, авиаотряда больше не было, и командир его умер достойно.

И все-таки предпочтительней умереть в бою. Надо воевать! Но воевать в пехоте, которую летчики презирали? А когда сможем получить новые самолеты и как вообще развернутся события?

И Хокуда решил: пока неопределенность, съезжу в город, пообедаю в ресторане, навещу девочек. Не сегодня завтра будешь мертвым, как мертвы товарищи-летчики и сам господин подполковник Мацуока, так хоть напоследок вкусить радостей бытия…

Хокуда присоединился к группе таких же, как он, летчиков, жаждавших попасть в город: завели автобус и поехали. А если краснозвездные опять налетят? Зачем? На аэродроме они свое уже сделали. Беда в том, что отряд был готов к нападению, но не готов к обороне, — может, как и вся Квантунская армия? И в том беда, конечно, что, даже поднимись они в воздух, сражаться на равных с русскими было бы затруднительно: их техника намного превосходит японскую, а летчики — асы, побеждавшие на Западе асов Геринга. И все же поспорили бы еще, кто кого! Теперь перевели в пехоту. К черту пехоту, пока неясность — махнем в город, к развеселым ресторанным порядкам и покладистым, постигшим всевозможные любовные премудрости, девочкам.

Перед тем как сесть в автобус, Хокуда спросил у механика:

— Поедешь со мной?

— Командир, я останусь…

— Узнаю примерного семьянина!

— Буду ремонтировать самолет.

— Узнаю примерного механика!

— Надеюсь оправдать вашу лестную оценку, командир…

— Подлатаешь мой «коршун» — привезу тебе славную выпивку!

— Надеюсь на вашу доброту…

В автобусе шумно: кто дает шоферу совет, как быстрей проехать к городу, кто выбирает с приятелем ресторан, кто подсчитывает деньги на кутеж. Молодые, сильные, не привыкшие унывать ребята. И Сэйтё Хокуда не будет унывать. Хотя тревожит сковывающая заторможенность мыслей и поступков: думает и поступает с каким-то запозданием, как после напоминания извне. Ничего, будем пить, развлекаться, и все пройдет.

Но и после нескольких чашечек сакэ заторможенность не прошла. Хокуда сидел в любимом ресторане, ел любимые блюда, надменно разглядывал многочисленных посетителей и думал, что даже в смутный час рестораны не пустуют. Бордели — тоже.

И там и тут было много офицеров разных родов войск, но по умению пить и любить летчики не знали себе равных, а Сэйтё Хокуда — первоклассный летчик. За оплаченное время он успевал неоднократно воспользоваться женщиной. Сегодня, однако, был поскромнее, быть может, оттого, что перед глазами стоял разбомбленный русскими аэродром. Молча лежал рядом с миловидной, сильно накрашенной японкой, почти подростком, милостиво разрешая ласкать себя и тщетно воскрешая ее имя, которое она произнесла при знакомстве. Он старался запоминать имена этих женщин, и всегда они были новые: поручик не терпел однообразия и навещал также китайские и корейские дома с красным фонарем.

Были бы деньги. А деньги были.

В комнатенке сыро, пахло дешевыми духами, вином. Хокуда привычно вдыхал эти запахи и думал: сколько такого было в его жизни и сколько еще будет? Сегодня судьба подвела к роковой черте, за которой полная, темная, как ночь в бирманских джунглях, неизвестность. Непробудная эта почь, однако, вспорется молнией, расколется громом. Молния и гром могут угодить в него, а могут миновать. Утром — миновали…

И в Бирме, можно сказать, миновали. О Бирма! Тогда еще Хатиман — бог войны — был благосклонен к императорской армии, хотя амеко накапливали силы и их корабли настойчиво атаковали японский флот. Авиаотряд, в котором служил Хокуда, базировался неподалеку от Рангуна, бирманской столицы. Аэродром был в джунглях надежно замаскирован, и амеко долго не засекали его.

Это был отряд особого назначения — камикадзе. Сэйтё Хокуда попал в него так. В незабвенном декабре сорок первого императорский флот и авиация внезапно атаковали американские военные корабли в Жемчужной гавани Пёрл-Харбора. Блестящая победа, в достижении которой видную роль сыграли летчики-смертники, обессмертившие себя камикадзе, да, да, обессмертившие, потому что их имена записаны в храме Ясукуни. Как раз в сорок первом Хокуда поступил в авиационное училище. Окончил его с отличием, стал летчиком-истребителем. Провел немало воздушных боев, сбил трех амеко на «аэрокобрах»! И вдруг — набор в отряд камикадзе. Не раздумывая, Хокуда написал рапорт…

Женщина-подросток ластилась, выпрашивая не ласки, а деньги. Зачем ей его ласки? Сотни мужчин были до него, сотни будут после. Пока не постареет и ее не выгонят. Хокуда небрежно оттолкнул проститутку локтем. Везде шлюхи одинаковы: побольше сорвать с клиента. Впрочем, надо признать: в Рангуне они стоили дешевле и были еще изощреннее в любовной науке.

Тогда часто ездили в Рангун на стареньком, дребезжащем отрядном автобусе. Пили, кутили, дебоширили. Летчики с белойбелой, помеченной красным кругом — солнцем — повязкой вокруг головы, — камикадзе, которым все позволено. Они торопились брать от жизни, ибо не сегодня завтра их фамилии мог перед строем выкликнуть командир отряда. Дожидался своего череда и Сэйтё Хокуда, запоминая повторяющуюся картину: летное поле, шеренга камикадзе с отрешенными, какими-то потусторонними лицами, командир отряда, окончив напутственную речь, берет чашечку сакэ, затем к столу по одному подходят камикадзе, выпивают последнюю чашку сакэ, возвращаются в строй. \"По самолетам!\" И они бегут, топоча, к самолетам «дзеро», бегут налегке, без парашютов. Зачем им парашюты? Сверкающие круги пропеллеров, рев моторов, разбег — и самолет за самолетом растворяется в бездонном небе — навсегда. А оставшиеся на аэродроме провожают их с непокрытыми головами, и каждый думает о том, когда настанет его срок упасть на палубу вражеского корабля в самолете, начиненном взрывчаткой. Или промахнуться и упасть в море, или быть подбитым зенитной артиллерией и взорваться еще в воздухе…

Камикадзе — божественный ветер! Надо жить вовсю, умереть героем за его императорское величество и остаться навеки в памяти нации. Камикадзе — избранные, имеющие право свысока глядеть на остальных, военных и тем более штатских. Камикадзе так смотрят и на других смертников — флотских, сидящих в одноместной управляемой торпеде, сухопутных, ползущих с миной на шесте или на спине, затаившихся со снайперской винтовкой или прикованных к «гочкису». Камикадзе — над всеми!

Заторможенность и заикание как будто меньше. Так и должно быть. Опьянение освобождало разум и душу от привычных пут, но не делало злей. Многие пьяные в злобе, в гневе лезут драться, хватаются за палаш или маузер. Недавно некий поручик отрубил палашом руку водителю такси, русскому эмигранту, который требовал уплатить за проезд; другой офицер, кажется капитан-артиллерист, поднял стрельбу из пистолета в ресторане: не то блюдо подали. Поручик Хокуда если и позволяет себе что, так только зуботычины, женщин при этом не бьет. Он был вправе ударить сейчас проститутку, когда она сказала: его время истекло. И шторка на оконце отдернулась, заглянула хозяйка заведения: напомнила о том же. Кто-то бы схватился за палаш или маузер, а Хокуда лишь пустил струйку дыма в глаза проститутке и стал одеваться. Та не отодвинулась, не шелохнулась, но потекли слезы, размазывая тушь на реснпцах и пудру на круглых щечках.

— Как тебя зовут? — спросил Хокуда, растягивая слова.

— Митико, господин.

— Жаль расставаться с тобой, Митико. Больше я к тебе не приду.

— Почему, господин? Я сладкая…

— Все вы сладкие! — И Хокуда вывернул карманы, показывая, что они пустые.

Женщина потупилась, ничего не сказала. И в этот именно момент Хокуда подумал о возвышенном: после героической смерти его душа соединится с душами родителей, и это будет нескончаемым счастьем. А следом пришла мысль не о возвышенном, но, может быть, о главном: как случилось, что войну с Россией начали не они, хотя и готовились к ней многие годы? И он ответил себе без утайки: виноваты министры, генералы и адмиралы, стоящие. между императором и пародом. Надо, чтобы между ними не было посредников. Он, например, ощущает эту внутреннюю, напрямую связь между собой и его императорским величеством. За него рад умереть. И умрет.

В Бирме амеко их аэродром в джунглях в конце концов засекли. Массированный налет «В-29», и отряд камикадзе стерт с лица земли. Хокуда был ранен, попал в госпиталь в метрополии, после госпиталя — отпуск и новое назначение: в авиаотряд подполковника Мацуока, опять стал истребителем. Богам было угодно, чтобы он очутился в Маньчжоу-Го, вблизи от границы с Советским Союзом…

Хокуда порылся во внутреннем кармане, нашел завалявшиеся деньги. Часть бумажек отдал проститутке. Она начала было раздеваться. Он остановил ее жестом, потрепал по тугой щеке и вышел в коридор, где витали те же сырые запахи дешевых духов и вина.

На улице, грязной и слабо освещенной, Хокуда вдохнул ночной воздух, огляделся: правильно, вон правее, у фонарного столба, стоянка такси. Автомобилей, однако, нет. За городом, на севере, в сопках, погромыхивало. Гроза? А не бои ли в укрепленном районе? Скорее всего так. Подъехало такси, шофер, увидев Хокуда, газанул дальше. Хокуда усмехнулся: тоже правильно, с японским офицером, когда он пьян, да еще ночью, не стоит связываться. Пошатываясь, бережно неся сумку, где позвякивали купленные для механика бутылки, побрел по середине мостовой. Его подобрал военный грузовик, шедший прямо до аэродрома. Хокуда залез в кабину и, привалившись к спинке сиденья, задремал. А в казарме, сунув бутылки в тумбочку Иосиока, он крепко, без сновидений уснул, и в полутьме его лицо, чуть-чуть обрюзгшее, со щеточкой усиков, сливалось с желтой наволочкой подушки.

Поутру разбудил вой сирены. Хокуда вскочил с койки, плохо соображая со сна. Вой ввинчивался в уши, сверлил в мозгу.

К чему сирена, если авиаотряда не существует? А его самолет?

Поспешно одеваясь, Хокуда услышал сорванный вскрик дежурного:

— Русские танки!

Толком вряд ли кто что знал, но Иосиока прохрипел:

— Танки идут от города к аэродрому!

— Танки? — переспросил Хокуда.

— Да, командир! Говорят, был звонок из штаба армии!

Кто звонил, кому? И есть ли вообще связь? Суетились, сталкивались, разбегались летчики и механики — с карабинами, с маузерами. Ну да, мы же теперь — пехотное подразделение. Но я еще пока летчик! Хокуда приказал механику:

— Живо к самолету! Готовь к вылету!

Иосиока кивнул и побежал. Хокуда — вслед. Утренний свет обволакивал землю, выглянул краешек солнца, — оно оттуда пришло, из Страны восходящего солнца, солнце — символ Великой Японии, а божественный микадо — потомок Аматэрасу Омиками, богини солнца. С северо-запада доносился монотонный гул. Танковые двигатели? Хокуда топал по оплетающей ноги траве, мокрой от росы, затем по бетону взлетной полосы. Ветер толкался в грудь — не грубый, не земной. Ветер богов — камикадзе. Поручик Хокуда был и остался камикадзе, и в этот миг между его императорским величеством и поручиком Хокуда никого нет, никто не мешает подданному доказать свою преданность верховному правителю.

У капонира запыхавшийся Хокуда едва перевел дух.

— \"Коршун\" взлетит?

— Да, командир, — ответил механик, отводя взгляд.

— Заправка, боекомплект?

— Подготовлено, командир!

Хокуда поклонился механику, надел летный шлем, влез в кабину, захлопнул над собой фонарь, — под крылом стоял Иосиока и низко-низко кланялся. Обороты пропеллера, звон мотора. «Коршун» вырулил на взлетную полосу. Разбежка — и самолет, вздрогнув, отделился от бетонных плит. Сжимая штурвал, Хокуда заложил вираж, курс — на северо-запад.

Набрал высоту. Отчетливо увидел ползущую по шоссе танковую колонну, пушки, автомашины. Развернулся для атаки. Справа и слева от самолета вспучились белые облачка разрывов. \"Зенитки бьют\", — подумал Хокуда. Самолет, входящий Е пике, вдруг сильно тряхнуло, он клюнул носом. В кабине полыхнуло пламя, повалил дым. Конец? Вывести самолет из пике! Но он непослушен. Несется к земле. Если конец, то надо горящий самолет направить в гущу колонны. Напрягшись, с оскаленными зубами, Хокуда смотрел прямо перед собой и ничего не разбирал в дыму. Но чувствовал: чем ближе к земле, тем ближе к божественному микадо, между ними отныне никого нет…

Японский истребитель врезался в выступ скалы метрах в ста от шоссе. Когда мощный взрыв прокатился над сопками, а кверху взметнулись клубы огня и дыма, остатки самолета, наблюдавший это командир ближайшей тридцатьчетверки сказал механику-водителю:

— Что он — сотворил воздушное харакири?

— Подбили его, — ответил механик-водитель, вытирая чумазый лоб. — Ладно, в колонну не вмазал…

25


\"ЛИЧНО И СТРОГО СЕКРЕТНО
ДЛЯ ГЕНЕРАЛИССИМУСА СТАЛИНА
ОТ ПРЕЗИДЕНТА ТРУМЭНА
Американским командующим в тихоокеанском и западнотихоокеанском районах сегодня было направлено следующее послание:
\"Ввиду того что 14 августа Правительство Японии приняло требование союзных правительств о капитуляции, настоящим Вы уполномочиваетесь прекратить наступательные операции против японских военных и военно-морских вооруженных сил постольку, поскольку это отвечает безопасности союзных вооруженных сил, находящихся в Вашем районе\".
14 августа 1945 года\".


Генерал Отодзо Ямада, главнокомандующий Квантунской армией, знал об этом решении своего правительства. Но знал он и другое: прямого распоряжения о капитуляции он не получал, и Квантунская армия станет драться и дальше. Пусть англо-американцам японские войска не сопротивляются, а Советам они будут сопротивляться! Будут!

Итак, война продолжается. Мы спускаемся с Большого Хингана. Казалось, как преодолеть этот неприступный горный хребет?

А вот преодолели. Спускаться веселей, чем подниматься. Хотя как сказать. Веселей-то веселей, но не легче. Не приведи господь, откажут тормоза. Один такой «студебеккер» с отказавшими тормозами пополз вниз, наращивая скорость. У солдат, удерживавших его на веревках, рубцами набухли вены. Еле-еле выдюжили, пока «студебеккер» не ткнулся радиатором в дерево. А веревки были намотаны на руки, на плечи, если б машину понесло, так и не распутаться бы, не выпутаться. Машинам, пожалуй, спускаться трудней, чем людям. Но ежели б нам идти пешком, тоже бы, конечно, скользили. Помню: в детстве спускаешься с крутого бугра, а какая-то неведомая сила будто толкает тебя в спину, заряжает скоростью, не дает остановиться. А тут, на Большом Хингапе, крутизна уклонов градусов сорок пять — пятьдесят, да и побольше. Каково же сейчас пехоте, вслед за подвижными отрядами форсирующей Хинган? Тоже, наверное, не сахар — на свопх-то двоих. Как там родной полк, родная дивизия? Большой и Малый Хинган форсируют и наша дивизия, и наш корпус, и наша армия, и весь Забайкальский фронт, и оба Дальневосточных фронта.

Сводки Совинформбюро, публикуемые, как в дни войны с Германией, сообщают нынче об этом. Читаем. В курсе событий. Приходится осмысливать, так сказать, на ходу. Картина вырисовывается грандиозная! На тысячи километров — ширина фронтов, на сотни — их глубина.

Итак, мы спускаемся. Пейзаж тот же, что и при подъеме: кремнистые кручи, кое-где поросшие лесом и кустарником, зияющие пропасти, бурые ручьи с жесткой, колючей травой по узким обомшелым берегам, то затянутое тучами, то в голубых окнах небо.

К этому пейзажу мы успели привыкнуть. Вообще ратный люд без задержки привыкает к местности, на которой воюет. Оттого, наверное, что знакомство это оплачивается кровью. Временами поливает дождь — к нему мы тоже притерпелись. Будет ли он и на Центральной равнине? Чем она нас встретит? Какая там погода?

Какие там бои?

Меж тем бои не кончались и на Хингане. И было не совсем понятно, кто же на нас нападал — те, кто отступил из укрепрайонов и двигался, возможно, параллельно нам, или смертники из специальных отрядов, или уже части, подброшенные с Центральной равнины?

Головная походная застава вступила в ущелье, зажатое угрожающе нависшими скалами; по дну ущелья клокотал ручей. Вода разбивалась о заостренные каменные клыки, течение закручивало пенные воронки, по ущелью тянуло брызгами и водяной пылью.

Сыро, промозгло, темно. Ташш и автомашины двигались с зажженными фарами, лучи рассекали мрак, нащупывали путь к этой мешанине из воды, камней и тьмы. В том, что шли с зажженными фарами, был известный риск: точно обозначали себя, и японцы могли бить вполне прицельно. Но иного выхода не было: в темноте можно угодить черт знает куда. Пора бы остановиться на ночлег, однако комбриг приказал: пока есть горючее, не прекращать движения. Полковник Карзанов хмур, недовольно пощипывает ус и попрекает нас, в первую очередь — танкистов:

— Колупаемся… А у меня данные: Шестая танковая армия генерала Кравченко уже форсировала Хинган, заняла города Солунь и Ванемяо… Мы же барахтаемся в этих проклятых горах!

Колупаемся и барахтаемся — сильно сказано. И не совсем справедливо: наш отряд продвигается в темпе и люди все силы кладут на это. Другой разговор, что война подбрасывает сюрпризы, не весьма приятные. Вот последний: к отряду направлялись под охраной бронетранспортера два бензовоза, и надо же было так случиться, что один из них сорвался в пропасть, второй наскочил на заложенную диверсантами мину, в итоге бригада осталась без горючего. Стояли, дожидались, когда самолеты доставят его в железных бочках. А часики меж тем тикали, наматывая на стрелки бесценное время…

— Колупаемся, колупаемся… А я не привык отставать, я привык быть в числе первых! И не будь я полковник Карзанов, если не наверстаем упущенное! Требую, вперед и вперед!

Такое настроение — вперед и вперед! — и у всех нас. Не сомневайтесь, товарищ полковник, мы делаем все, чтобы не потерять темпа. Иногда, правда, это зависит и от противной стороны, от японцев. В этом самом ущелье они опять обстреляли отряд. Когда танки втянулись в гранитную горловину и вошли в воду, с высоток ударили пулеметы, мало того — ударили пушки (возможно, из разбитого в укрепрайоне горноартиллерийского полка?). Пули зацокали по броне, снаряды разрывались в ручье, на берегу, обдавая водяными и каменными брызгами. Было срочно передано приказание комбрига: погасить фары. Выполнили.

По вспышкам выстрелов можно определить, где находится противник. Танки и самоходки стреляют с ходу либо с коротких остановок. Грохот выстрелов и разрывов, рев моторов, лязг гусениц, — гул бурного потока. Сидя на броне, мы намертво вцепились в скобы, при каждом выстреле танковой пушки едва не сбрасываемые отдачей. Спрыгнуть в воду? Да тебя тут же свалит с ног, унесет потоком, припечатает к камню — и поминай как звали. А то и захлебнешься.

Наконец выбрались из ручья, траки заскрежетали о береговые камни. Танки то упирались в валуны, то проваливались в ямы — из десантников вытряхивало душу. Даже мутило. И я подумал: каково же Шарафу Рахматуллаеву, которого укачивает больше других? Показалось: сквозь гром, лязг и рев я услышал, как жалобно, по-щенячьи постанывает узбек, борясь с дурнотой.

Не свалился бы кто, не дай бог, с танка, тогда стоном не отделаешься. Я впивался руками в скобу, у меня немели пальцы, ныло избиваемое о металл тело, к горлу подступала тошнота, и хотелось одного — скорей соскочить с танка. Не в воду, разумеется, а на твердь. А танки прибавляли газу, и мотало сильней и сильней.

Комбриг не стал выкуривать японцев, не ввязался в засасывающий, как болото, бой. Подавив несколько пушек и пулеметов, отряд прорвался через ущелье, а японцев добьют стрелковые части, идущие вдогон за нами. Наша же задача — вперед. Покуда горючее в баках — вперед, вперед!

Я был не прав: мы спускались, и пейзаж менялся. На восточных склонах хребта спуски еще круче, скалы еще неприступнее, больше речек, у подножия уходящих в небо вершин — ясеневые леса, в распадках лиственничные. Трава высокая, пышная, на полянах — пестрые цветы. На привале я бы мог набрать букетик.

Но кому дарить? Некому. Не подаришь же Феде Трушину или какому-нибудь другому симпатичному мужику. А когда-то я дарил цветы женщинам: Эрне речные лилии — в Германии, Нине, попутчице, саранки — в эшелоне, шедшем по Сибири. Да и не для войны цветы. Они для мирной, тпхой, ласковой жизни. А ведь саранки — это те же лилии, только таежные.

Саранками был усеян и каменистый карниз слева от тропы. То ли Вадик Нестеров засмотрелся на красивые цветы, то ли просто потерял бдительность, только он оступился и заскользил на подошвах, как на коньках, вниз. Мы от ужаса онемели. У края карниза Нестеров ухватился за куст и повис над бездной. Я потерял способность действовать, окаменел, прижав скрещенные руки к груди. Но не растерялся сержант Черкасов. Он крикнул:

— Погосян! Рахматуллаев! Страхуйте меня!

Тут-то и я опомнился. Погосян, Рахматуллаев и я удерживали Славу Черкасова за ноги, а он подполз к карнизу и вытащил Нестерова. А если б и у нас, троих, подошвы заскользили? Бр-р, думать не хочется! Помимо всего прочего, есть и что-то обидное в такой смерти, когда на войне гибнешь не от пули или осколка, а от несчастного случая. Более бледный, чем сам Нестеров, я хотел выговорить ему, отругать, но лишь махнул рукой. Что тут говорить?..

Мы продолжали спускаться с Большого Хингана, не теряя темпа, а кое-где даже увеличивая его. Продвигаемся, воюя. Воюем, продвигаясь.

Брезжило утро, когда мои бойцы были посланы в разведку.

С гребня высоты мы увидели внизу горбатый каменный, облепленный серо-зеленым лишайником мост. Мост, да еще каменный, — такое на Хингане в редкость. Значит, близка цивилизация, хотя бы и относительная, значит, вскоре пойдут и приличные дороги? Мы наблюдали, затаившись в мокрых и скользких кустах багульника. Сизый туман наползал из ущелья на мост, скрадывал его очертания. Меня окликнул сержант Черкасов:

— Товарищ лейтенант!

— Чего тебе, Слава?

— На мосту движение.

Я пригляделся: да, в тумане мелькают какие-то тени. Подал знак: подползти поближе. Подползли. Туман маленько рассеялся, и мы углядели: у моста люди в военной робе, двое из них держат в вытянутых руках зеленоватые пакеты.

— Тол! — прошептал я сам себе и заметил: за мостом, в лозняке, еще с десяток диверсантов — кто в халатах, кто в плащах.

Я сказал сержанту Черкасову:

— Слава! Бери отделение, обтекай мост — кустиками, во-он там заляжешь. Я открою огонь по диверсантам, а как дам зеленую ракету, — атакуй со своими солдатами. Задача ясна?

— Так точно, товарищ лейтенант!

— Выполняй.

С гребня вижу, как ползут по кустарнику бойцы Черкасова.

Осторожно, но решительно. Так и надо. Как только они обходят диверсантов и залегают за камнями, я командую:

— Огонь!

Срезали четырех японцев. Уцелевшие скатываются за валуны; оттуда слышна беспорядочная пальба. Выстреливаю из ракетницы. И сразу там — «ура», стрельба из автоматов и взрывы гранат.

Это солдаты Черкасова атакуют японцев с тыла. Те в растерянности: роняют оружие, тянут руки кверху. Но из-под моста продолжают отстреливаться. Сержант Черкасов швыряет туда парочку гранат.

Когда пленные начинают строиться на дороге, один из них ныряет в кусты, в каменные россыпи. Логачеев и Кулагин бросаются вслед, догоняют, заламывают руки, приводят обратно.

— Кто у вас командир? — спрашиваю у пленных по разговорнику.

— Вот он.

— Он, он.

И пленные показывают на пытавшегося бежать. Приглядываюсь к рослому, плечистому человеку в халате, но с угадываемой выправкой военного. Не секрет: японские диверсанты действуют подчас под личиной гражданских лиц. И тут половина диверсионной группы в военной форме, половина — в цивильной одежке.

А мост спасен, он нам пригодится!

Спуск-то спуск, но встает перед нами вершина, которую не обойдешь, — надо подниматься на нее. Все круче подъем, надрываясь, ревут машины. Когда не хватает сил у моторов, изнемогающие от усталости солдаты втаскивают автомобили и пушки почти что на руках. Серые, землистые лица, провалившиеся глаза, вздувшиеся от напряжения жилы. Падают, встают, снова толкают.

И, как-то по-особому взбадривая, разносится среди скал Большого Хиигана знакомое, русское:

— Раз-два, взяли! Еще раз, взяди!

А с вершины — вниз, в общем-то мы спускаемся. Все круче спуск, и солдаты намертво вцепляются в веревки, удерживающие машины и пушки. Грунт расквашен, подошвы разъезжаются.

И здесь-то подстерегала беда: на резком, градусов в шестьдесят, спуске солдаты покатились, как по льду, — пробовали удержать полуторку, однако она скользила, беспомощно скользили за ней и солдаты. Удержать машину они не могли, но и отпустить веревки не решались. Честно: я подрастерялся. Нашелся, спасибо ему, сержант Симоиенко. Он закричал, чтоб все бросили свои концы. В такие минуты чья-то обнаруживающаяся ко времени воля действует! Солдаты отпустили веревки.

26

Дожди донимают: то пресекутся, то польют с еще большей прытью, словно наверстывая упущенное. Грунт размок, на сапогax грязевые наросты, шинели, гимнастерки, пилотки промокли насквозь, в сапогах и ботинках хлюпает, все, что в вещмешке, отсырело, спички не зажжешь, махорка не загорается. А без цигарки жизнь не в жизнь. Цигарочка завсегда согреет душу и успокоит!

Поделить пополам или перемешать монгольскую жаркую сушь и маньчжурскую мокрядь — получилось бы в самый раз. А тут крайности. Даже погода на войне состоит из крайностей, как и сама война, впрочем. Но ничто, как говорится, не вечно под луной. Прекратятся когда-нибудь и дожди. И настанет расчудесная погодка — когда кончится война. На Западе война закончилась весной, при цветении. На Востоке лучшая пора — сентябрь, золотая осень. Управиться бы до сентября!

Прорывая дождевую завесу, вгрызаясь в горную теснину, подвшт-шой отряд преодолевал километр за километром, как будто делал шаг за шагом, и впереди у нас был первый город на западных склонах Большого Хингана. Какие там силы у противника, какие укрепления, будет ли он обороняться и как? Не хотелось бы лишней крови — ни своей, ни японской.

Но кровь лилась. У одного из спусков, словно раздвинувшего горы и образовавшего каменистую долину, нас атаковали танки.

Сперва показалось, что гудят советские машины, это какая-то часть опередила нас. Будто у японцев не было танков. Были. Хотя мало (по сравнению с нами) и невысокого качества. Но в трусости японских танкистов не упрекнешь. Скорей можно упрекнуть в безрассудстве. Видимость была из рук вон плохая. Дымящаяся дождевая стена, в пяти шагах ничего не разберешь. Где-то там, в утробе дождя, рождался рев двигателей, лязгали гусеницы. Японские танки ударили из засады — стреляли наугад, а затем ринулись на нашу колонну. У меня мелькнуло: \"В горах и так тесно, нашим танкам не развернуться, а тут еще японские…\" Мы, пехота, залегли за камнями. Ожидали, что за танками пойдет японская пехота, ее надо будет отсекать огнем. Однако вражеской пехоты не было. «БТ» развернулись в боевые порядки, благо долинка позволяла. И японские танки начали разворачиваться, стреляя с ходу и с коротких остановок. Завязалась дуэль. По японцам били танки, самоходки, орудия ПТО [Противотанковая оборона.]. Японцы огрызались. Но перевес в огневых средствах был внушительным, и закамуфлированные японские танки вспыхивали один за другим. Некоторые и подожженными двигались какое-то время, некоторые останавливались, накрываясь шапкой огня и дыма. Визг снарядов, грохот разрывов, в воздухе комья земли и куски камня.

Двум-трем японским танкам удалось приблизиться к нашему танковому строю, и я стал свидетелем танкового тарана. Один «БТ» столкнулся с японцем лоб в лоб и опрокинул его, подмял под себя. Другой врезался японцу в бок, словно пропорол. Дикий скрежет, как будто заиграли несколько реактивных \"катюш\", — железом по железу. Третий танк, над башней которого развевался самурайский флаг. — да, их было три — от тарана в последний момент увернулся, ушел вправо, поближе к стрелковой цепи, и кто-то в плащ-палатке и с каской на поясе метнул ему под днище противотанковую гранату. Взрыв! Я лежал за осклизлым, в лишайнике, камнем, следил за таранами и представлял, каково танкистам в этих сшибающихся железных коробках. Разглядел номер на танке, врезавшем японцу в бок. Сто двадцать седьмой! Лейтенант Макухин! Здорово он рубанул…

После боя я подошел к сто двадцать седьмому. Над башней приподнялся лейтенант Макухин. Обнаружил мое присутствие, подмигнул:

— Лейтенант Петя? Здравия желаю!

— Здравия желаю, лейтенант Витя! Зрел, как ты таранил самурая…

— А что оставалось? Прет, как ненормальный… Но против нашей брони японская слаба!

— Ты его смял, ровно конфетную коробочку!

— Ну, конфетная, ты уж скажешь… Но долбанули мы нормально…

Будни войны, включающие в себя и танковые тараны. Будни войны с чадящими танками, с запахами горелой резины и человеческого мяса. Скорей бы закончить войну и чтоб ее никогда больше не было на земном шаре! До того благословенного часа, когда наступит мир, не так уж, чует сердце, далеко…

Этой Победы жаждет не один наш народ — все человечество.

Что будет в освобожденных нами странах, в том числе в Китае?

В Японии? Что будет в других государствах Юго-Восточной Азии?

Нам, проливающим кровь за освобождение, не безразлично, какие порядки установятся после войны. Главное, чтоб бедноту не оттерли, чтоб к власти не пробрались богатеи. Это значит: пусть будет не капитализм, а социализм, справедливейшее общество.

Но, конечно, сами народы выберут себе путь развития. Навязывать никому и ничего не будем. Разберутся. Опыт Советской страны будет у них перед глазами.

Ну, а пока будни войны — преодоление Большого Хинганского хребта, точнее, спуск с него. И бои с японцами. В танковой схватке были взяты в плен несколько раненых танкистов. На допросе у полковника Карзанова они показали (охотно, без принуждения): город обороняется весьма боеспособными японскими войсками — пехота, артиллерия, саперы, смертники; японцам оперативно подчиняется кавалерийская дивизия Маньчжоу-Го; правда, как свидетельствовали пленные, маньчжурские части ненадежны и могут сдаться в плен, если удары русских будут сильны. Кто же сомневается в силе наших ударов? Что маньчжуры готовы сдаться в плен, принимаем к сведению. А вот будут ли сдаваться японцы? Тоже, вероятно, зависит от наших атак.

Кончать надо войну! И будет жизнь без войн? Даже не верится. Ведь на моей памяти всегда где-то на планете воевали. А надо бы жить в мире. Когда человечество дозреет до понимания этой простой истины? Лейтенант Глушков дозрел? Видимо. Коль поучает человечество…

А оборону перед городом нам предстоит прорывать. Как показали пленные танкисты, город опоясан траншеями, дзотами и дотами, противотанковым рвом, надолбами из камней, минными полями, проволочными заграждениями. Все на господствующих высотах. Разумеется, это не Халун-Аршанский укрепленный район, где, говорят, под землей бетонные казематы, форты, склады, даже своя электростанция — целый подземный гарнизон. Но и тут, видать, орешек крепкий. Придется разгрызать его, не жалея зубов.

Ничего, когда-то разгрызли орешек, называвшийся городом-крепостью Кенигсберг. Неужели и японцам не хочется сохранить свою жизнь? Речь-то идет о финале…

Полковник Карзанов нервничал, и я его понимал: ждать, когда подойдут стрелковый полк и дивизион \"катюш\", — может, они на подходе, а может, еще далеко, — или вступать в бой за город самому, без чьей бы то ни было поддержки? Отчего бы и не самому, если подвижной передовой отряд — мощная единица? Начать бой, а там, глядишь, подойдут гвардейские минометы и стрелковый полк. И все-таки семь раз отмерь, прежде чем один раз отрезать. И полковник то склонялся над картой, упрятанной адъютантом под плащ-палатку, как под крышу, то, щипля ус, выслушивал донесения разведчиков, то наблюдал в бинокль с НП, — за сеткой дождя что разглядишь, и комбриг тихонько, но выразительно матерился.

С наблюдательного пункта смутно угадывалась котловина, в которой лежал город, и сопки вокруг него. На склонах сопок груды камней, какие-то юрты, полоска выжженной солнцем лебеды.

Но нам-то известно от разведчиков: юрты — это толстенные железобетонные доты и дзоты, из черных амбразур высовываются стволы орудий и пулеметов, а рыжая полоска — это не лебеда, это проволочные заграждения. Груды камней — препятствия для танков и самоходок.

— А за камнями, как докладывает разведка, противотанковый ров, управляемое минное поле, — говорит комбриг и, выматерившись, добавляет: — Разведка докладывает также: в промежутках между дотами и дзотами траншеи полного профиля и ходы сообщения…

— Единая система обороны, товарпщ полковник, — говорит наш комбат.

— Хорош узелок, капитан?

— Мы на Западе, товарищ полковник, и не такие развязывали!

— Добре ответил! Этот узелок будем вместе развязывать: моя бригада и твой батальон…

— Так точно, товарищ полковник! Пехота не подкачает…

Я думаю: комбат уверен, не подкачаем. Не можем подкачать.

Не имеем права.

Федя Трушин вразумил меня, естественно:

— Это хоть и не укрепрайоп, но оборона сильная… А всего в Маньчжурии японцы построили семнадцать укрепрайонов…

(Это я знал.)

— Ни средств, ни времени не жалели. Ни люден.

(Об этом я догадывался.)

— Строили между тем не сами японцы, а китайцы и монголы, которых после завершения строительства японское командование расстреляло. Чтоб сохранить военную тайну…

(Этого я не знал.)

— Проведу беседу в батальоне. Перед наступлением полезно.

Пусть личный состав знает страшную правду о японских укрепрайонах. И мстит! Поскольку, если враг не сдается, его уничтожают! Так ведь, ротный?

— Точно так!

— Дополнение, ротный… Японцы, что перед памп, будут, очевидно, драться зло. Почему? Пленные показывают, что гарнизон рассчитывает на подкрепления…

— Реальные?

— Будто бы главнокомандующий Квантунской армией генерал Ямада лично обещал…

— Допускаю.

— А вообще-то командование Кваптунской армии старательно скрывает от солдат и младших офицеров истинное положение на фронтах и в стране, пленные это подтверждают. Кваитунская армия активно нам сопротивляется…

— Что ж, и мы будем активны!

— Идейно рассуждаешь, Петро!

(Это выражение — \"Идейно рассуждаешь\" — в большом ходу у замполита, парторгов, комсоргов да и во всем батальоне.)

Но беседа о японских зверствах при возведении укрепрайонов не состоялась. Потому что началось наступление. Дождь хлещет, как и утром, тепловато-мутный, размывающий очертания предметов. Рябятся лужи. Никпут стебли ковыля. От мокрых шинелей, плащ-палаток и гимнастерок идет пар, разгоряченные лица мокры от дождя и пота. Люди тяжко дышат. Они бегут, подстегнутые криком Трушина: \"Коммунисты, комсомольцы, вперед!\" Неугомонный замполит, сам поднял в атаку, не утерпела комиссарская душа. Но пашей артподготовкой не были подавлены многие огневые точки противника, и теперь по роте ударило несколько пулеметов. Цепи автоматчиков скатились с вершины к кустарнику, где был я.

— Вперед, по-пластунскп! — приказал я, и солдаты кто пополз, а кто и побежал по ковылю, по лужам, по грязи. К дотам. Я было за ними, однако гляжу: ординарец Драчев не встает, лежит в кустиках. Я к нему: — Ранен?

Мнется, бубнит:

— Никак нет…

— А чего ж разлегся?

— Так ить стреляет-то как? Головы не поднять…

— А другие?

— Неохота помирать под конец войны, — бурчит Драчев, поднимаясь.

— А другим охота?

— Насчет других не ручаюсь, а свою башку обязан поберечь, товарищ лейтенант…

— Трусишь?

— Осторожность проявляю…

Пока я мило беседую с ординарцем, цепь продвигается. И внезапный гнев, как удушье, охватывает меня. Вцепляюсь в ворот драчевской гимнастерки — аж пуговицы сыплются — и ору, выкатывая белки:

— Твою… так… За чужие спины прячешься? Своего командира бросаешь?!

Вид у меня, наверное, выразительный: Драчев, втянув голову, догонят цепь. Ах ты, сукин сын, решил поберечься! Жить ему хочется. Как будто остальным не хочется. Ну, погоди, после боя поговорю с тобой, бывший ординарец Драчев!

Из амбразур вырываются бледные вспышки: стреляют пушки и пулеметы, и среди наступающих вздымаются ярко-огненные разрывы, просвистывают очереди. Люди падают, приникают к земле, настороженно ждут следующего разрыва или очереди. Огонь плотный — попробуй подними голову. Выходит, Драчев прав? Нет и нет! Трусить и осторожничать нельзя, иначе не видать победы.

Каким бы ни был огонь, надо продвигаться. И кто-то должен показать пример. Командир должен.

— За мной! — кричу и, обдирая локти и коленки, ползу к вершине.

Боковым зрением вижу: рядом ползут парторг Симоненко, сержант Черкасов, Толя Кулагин. Значит, ползут и остальные.

Ползет ли Драчев? Если что, отдам под суд военного трибунала.

Осматриваюсь: перед дотами траншеи, противотанковый ров и, видимо, минное поле — вон подозрительные бугорки. Да и сами доты и дзоты не в линию расположены, оборона глубоко эшелонирована. Кричу:

— Рота, слушай мою команду! Броском к тем камням — за мной!

Низко пригибаясь, бежим к ближайшей груде камней и падаем с разбега, залегаем за ней. Пули цокают о камни, высекают искры, откалывают кусочки, отскакивают рикошетом. Артиллерийские разрывы возле камней — то здесь, то там. Через залегшую роту со свистом пролетают наши снаряды, рвутся на вражеских позициях. Перед моим лицом качается на ветру полевой цветок у камня, обрызганный каплями дождя. Разрыв снаряда. Осколок отсекает головку цветка. Покачивается уже не от ветра, а от удара обезглавленный стебель. Щадить себя в бою не положено, тут уж отдайся на волю случая. Семи смертям не бывать, а одной не миновать? Как бы там ни было, лучше умирать храбрецом, чем трусом. Трус умирает сто раз, а герой — один? Именно так! А еще лучше остаться в живых, но чтобы совесть была чиста…

Вижу: выкатив пушку на прямую наводку, наши артиллеристы бьют по доту, однако вражеский снаряд накрывает пушку. Сержант Черкасов с противотанковой гранатой подползает к амбразуре, швыряет гранату. Взрыв. Пелена дыма закрывает дот. Умолкает хлеставший оттуда пулемет. Мои бойцы поднимаются и броском преодолевают пространство перед дотом. Спрыгивают в траншею. Я не отстаю от них, тоже спрыгиваю, больно стукнувшись подбородком о стенку.

В рукопашной каждый сам себе хозяин, и ротному тут командовать трудно. Тут дерись как солдат. Я бегу по траншее. На пулеметной площадке лежащий ничком японец-пулеметчик. Посчитав его мертвецом, бегу дальше. И вдруг что-то (инстинкт или фронтовой опыт) заставляет меня почувствовать опасность. Оборачиваюсь: самурай, притворявшийся мертвым, поворачивает пулемет, приникает к прицелу. Я вскидываю автомат. Очередь — и пулеметчик теперь в самом деле мертв.

На сержанта Черкасова нападают два японца — оскаленные зубы, словно в какой-то улыбке, на одном из них сверкают очки.

Сержант отбивается прикладом автомата, они норовят ударить его тесаками карабинов. Я бросаюсь на помощь Черкасову, но меня опережает выскочивший из-за моей спины Мишка Драчев: бьет затыльником автомата очкастого в висок, роняя очки, тот надает; второй японец убегает, Драчев дает вдогонку очередь, и он тоже падает. Бледный, в испарине, Черкасов отдувается:

— Фу… Спасибо, Миша! Загнали меня в угол эти двое. Думал, крышка. Патроны в магазине кончились, а они, стервецы, с тесаками…

— А, что за благодарности! Это фронтовая азбука, ты помог мне, я тебе, — говорит Драчев и смотрит на меня: дескать, товарищ лейтенант, оцените мой поступок. Оценю. Нормально действовал. Как положено. А хвалить не буду. Стружку же после боя сниму — за трусость.

Командую:

— Вперед, ребята!

Но вперед не очень-то пробьешься: подкрепления японцам прибывают, в траншее и ходе сообщения тесно, не разберешь толком, кто где, и поэтому траншейный бой хаотичен, неуправляем, распадается на отдельные стычки. Из захваченной траншеи батальон не выбит, однако и дальше нас не пропустили. Не продвинулись за траншею и «БТ»: один танк подбили, второй подорвался на мине; остальные ушли в укрытие. Кажется, впервые наши дела идут не как по писаному. Впервые японцы столь яростно сопротивляются!

Опять сильная артиллерийско-минометная перестрелка. Ведут огонь и крупнокалиберные пулеметы. Накоротке раздергало тучи, в небе — японские бомбардировщики: сбрасывают на наши позиции бомбы, обстреливают из пулеметов. Ухают взрывы, фукают осколки, посвистывают пули. Почему-то мерещится: очереди с воздуха опаснее очередей из «гочкисов», хотя все пули равно опасны. А где же краснозвездные «ястребки»? Их нет как нет.

Нелетная погода? Но японские же бомбардировщики прилетели.

Впрочем, «ястребки» появляются, когда японские самолеты, отбомбившись и отстрелявшись, ушли. Где же вы были раньше, золотые? Они кружатся над нами, ободряюще покачивают крыльями — так сказать, моральная поддержка — и растворяются в облаках.

А японская артиллерия еще больше уплотняет огонь. Траншея кое-где порушена прямым попаданием бомб, снарядов и мин. Курятся дымом свежие воронки. Японская контратака! Цепь за цепью идут самураи. До траншеи не доходят: наш огонь заставляет их залечь. Они залегают на равнине — за каменьями, за бугорками, за телами своих павших товарищей, ведут сильнейший, какой-то шалый огонь; кое-где перебежками пытаются приблизиться. Не прекращается гром артиллерийско-минометной стрельбы.

Мы с Драчевым за пирамидой из камня замечаем ползущего к нам японца.

— Товарищ лейтенант, самурай! — визжит ординарец и снизу вверх, по-собачьи, заглядывает мне в глаза.

— Не ори. Вижу.

Ползет от дзота. В амбразуре бледноватые вспышки стрельбы, очереди проносятся над ползущим, он прижимается к камням.

Стреляют как будто не по нему, а вообще в нашу сторону. Что он замышляет? Смертник? Бамбукового шеста с миной нет, мины нет и на спине. Похоже, он безоружен. Что же ему нужно? Лежит, сторожа паузы в пулеметной стрельбе. Вскакивает, стремглав бежит. Очередь — он на земле. Убит? Ранен? Но снова пауза в пулеметном треске, и японец вновь вскакивает, бежит, и вот он уже за каменной пирамидой.

— Стой! Руки вверх! — визжит Драчев, как будто японец понимает по-русски. Но тот, оказывается, кумекает в русском.

— Моя Моримура… Моя ходи… уходи…

Он подбегает к нам, плюхается наземь за пирамиду. Смугловатый, раскосый, желтозубый, с усиками — японец как японец. Порывается встать, я знаком показываю: лежи, мол, лежи. Он лопочет:

— Моя Моримура… Моя плен ходи… Война плохо…

— Ты не части, — веско рекомендует Драчев, но промокший до нитки, сотрясаемый дрожью японец его не понимает.

Зато я понимаю: перебежчик. Спрашиваю: откуда знает русский? Отвечает: когда-то жил на Сахалине. Что с ним делать?

Отсылаю его с Драчевым на КП к комбату. Вскоре Драчев возвращается, подсюсюкивая, докладывает: так и так, товарищ лейтенант, ваше задание выполнил, пленный доставлен к товарищу капитану, тот допросил его прямо при мне, Моримура готов указать на проходы в минном поле и надежный путь, чтоб обойти дот с тыла; какие будут новые задания, товарищ лейтенант?

— Новых заданий покамест нет, — говорю я. Хотя Драчев мне неприятен, новости он сообщил обнадеживающие. Только бы не обманул этот Моримура.

А Драчев не унимается:

— Товарищ лейтенант, промежду прочим, данного Моримуру на КП сразу же накормили, голоден, как собака. Разулыбался, наворачивает, аж за ушами трещит!

— Сам ты трещишь, — говорю грубовато, и Драчев умолкает, пытаясь все-таки заглянуть мне в глаза.

Может быть, полковник Карзанов поторопился с наступлением, недооценил противника? Может быть. Но задача была и есть — быстрей и быстрей, вперед и вперед. К счастью, в разгар наших неудачных атак подошли гвардейские минометы и стрелковый полк, стало веселее.

Проливной дождь. Артиллерийский и минометный обстрел.

Пригнувшись, хлюпая по лужам, Моримура ведет нас по низинке, в проходах в минном поле, в обход дотов. Все напряжены, не спускают глаз с проводника. Не обманет? Не заведет в западню? Моримура шаркает, и мы невольно шаркаем. Я держу палец на спусковом крючке. Ежели что — стегану очередью, перья полетят. Но почему-то верится: японец искренне хочет нам помочь. От Трушина я успел узнать, что Моримура не выдержал издевательств офицеров, в кровь избивавших солдат.

Наконец наша группа в тылу двух головных дотов. Атакуем их: забрасываем гранатами, дымовыми шашками; выскочивших из дотов японцев срезают пулеметные очереди, поднявших руки — в плен. Моримура стоит рядом, не отворачиваясь, глядит на мертвых японцев и на живых — на тех, кто поднял руки.

27

Разговор с Драчевым получился неожиданно тяжелым. Для меня, во всяком случае.

— Как же это ты, Драчев? Струсил, выходит?

— Состорожничал я, товарищ лейтенант…

— Струсил!

— Ну, пускай струсил. Вам видней…

— И не стыдно?

— Стыдно малость…

— Малость?