Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Возвращение Ктулху

Ника Батхен

Господа сновидений

Образ жуткого чудища с тысячей щупалец, дремлющего в глубинах необъятного океана, с тем чтобы в один ужасный день проснуться и поглотить все живое, давно превратился в повод для шуточек развеселых российских блоггеров. Так кровавый атаман Чапай и сухорукий параноик Сталин стали персонажами из анекдотов… хотелось бы посмотреть, кто рискнул бы расхохотаться в лицо Отцу Народов, столкнувшись с ним этак в 37-м году. Так и Ктулху — если он однажды все же проснется и явит свой темный лик из воды, нам с вами, уважаемые читатели, будет уже не до смеху. Откуда же взялось это чудовище?

Из небытия монстра вызвал Говард Филлипс Лавкрафт. Первопроходец литературы ужасов, один из великих сновидцев, тех, кто заглядывал за стену, что отделяет мир мертвых от мира живых… и не надо надеяться, будто только пыль и тени. Он родился в городке Провиденс, штат Род-Айленд, в семье Уилла Скотта и Сары Филлипс Лавкрафт, в 9 часов утра 20 августа 1890 года. Когда мальчику было три года, сошел с ума его отец, когда исполнилось 29 — та же судьба постигла и мать. Говард рос вундеркиндом, в два года декламировал наизусть стихи, в три — начал читать, в пять — любимой книгой стала «1001 ночь». Мальчик грезил приключениями Синдбада и даже взял себе псевдоним Абдул Альхазред. В шесть лет Говард пишет свой первый рассказ. В восемь — начинает выпускать на домашнем гектографе «Научную газету», в одиннадцать — «Род-Айлендский журнал астрономии». Номера он распространяет между родственниками и друзьями. Начинания мальчика поддерживает дед, Уилл Ван Буррен Филлипс, богатый промышленник, масон и чудак, владелец самой обширной библиотеки в Провиденсе. Он заменил Говарду отца, он рассказывал ему на ночь страшные байки и выслушивал первые фантастические истории впечатлительного ребенка.

Слабое здоровье, нелюдимость и богатейший внутренний мир мальчика воздвигли стену между Говардом и его сверстниками. Долгие лихорадки, недели болезни наедине с собой приучили погружаться в грезы и возводить на обломках литературных сюжетов мириады иных миров, ледяных измерений, откуда веяло холодком неизбежной кончины. Единственную надежду давали знания — точку зрения одаренного мальчика принимали во внимание взрослые люди, в пятнадцать он пишет первый «публикабельный» рассказ «Зверь в подземелье», в шестнадцать Говард уже ведет колонку по астрономии в местной газете «Воскресный Провиденс». Казалось бы, с такими способностями прямая дорога в университет штата, но череда несчастий обрушивается на юношу. Уилл Ван Буррен неожиданно умирает в 1904 году, состояние тает из-за плохого руководства делами, из роскошного особняка семья переезжает в каморку и оказывается в унизительной бедности. Мать Говарда, Сара Филлипс, все глубже погружается в депрессию, она клянет сына, называет уродливым выродком и в то же время удерживает рядом с собой цепями материнской ненависти-любви. Наконец, за год до окончания средней школы юношу настигает нервный срыв. «», — писал Лавкрафт спустя много лет. Еще в детстве он был склонен к приступам меланхолии, тяжелая жизнь оказалась непосильной для его тонкой натуры. Экзамены в университет Браун не удалось сдать по той же причине, и писатель всегда стыдился, что не получил высшего образования.

Тем временем начинает прорисовываться карьера — Лавкрафт до конца дней зарабатывал только литературой, хотя богатства и не нажил. С 1908 по 1913 год Говард практически не выходит из дома. Он пишет научно-популярные и полемические статьи, стихи (их охотно публикует местная пресса), составляет «Краткий курс неорганической химии», но рукопись оказывается безвозвратно утрачена при пересылке. Он продолжает занятия астрономией и от нечего делать перечитывает всю городскую прессу. Бездарные любовные истории некоего Фреда Джексона, опубликованные в журнале «Корабль», почему-то возмутили и даже разъярили Говарда. Он написал ироническое и ядовитое письмо в журнал, что характерно — написано оно было в стихах. Редактор, почуяв выгодное дельце, напечатал памфлет, поклонники Джексона тут же вступились за любимого автора. Завязалась жаркая баталия, тиражи журнала немедленно возросли. На молодого автора обратил внимание Эдвард Ф. Даас, президент Объединенной ассоциации писателей-любителей (Ю-эй-пи-эй). Он предложил Лавкрафту вступить в нестройные ряды самодеятельных литераторов, и это оказалось спасением, разрушило скорлупу мучительного одиночества.

— так сказал об этом сам Лавкрафт. В самом деле, роль Ассоциации в жизни писателя оказалась весьма значительна. Он отыскал круг единомышленников, которым было интересно и важно творчество. Его хвалили, обсуждали и активно публиковали. Памятуя о детских опытах, Лавкрафт с 1915 года сам выпускает фэнзин «The Conservative». И спустя два года пишет первые два «рассказа ужасов» в том стиле, который впоследствии станет визитной карточкой писателя. «Склеп» и «Дагон» — оба текста уводят читателей в мрачные, сумрачные миры, населенные жуткими тварями. Ощущением иррационального страха они перекликаются с произведениями Эдгара По — основателя жанра «хоррор» и одного из любимых писателей Лавкрафта.

В 1917 году Америка вступает в Первую мировую войну. Лавкрафт пробует записаться на фронт добровольцем, но его останавливает медкомиссия — врачи почему-то решают, что такие солдаты родине не нужны. В 1919 году у матери Лавкрафта случается первый приступ душевной болезни, Сару Филлипс помещают в ту же клинику, где двадцать лет назад скончался ее муж. До последних дней она пишет сыну, то заверяя его в любви, то проклиная. И в 1921 году умирает от неудачной операции на желчном пузыре. Говард тяжело переживает потерю матери — много лет она была единственным близким человеком. Но теперь он ощущает себя свободным от противоестественных, чуть ли не кровосмесительных уз, связывавших его с матерью.

В начале июля 1921 года Лавкрафт едет на конференцию журналистов-любителей в Бостон, где встречает Соню Грин, еврейку из России, писательницу и владелицу шляпного магазинчика в Бруклине. Она была старше Говарда на семь лет, но взаимной страсти это не помешало. Лавкрафт навещал Соню, они писали друг другу в журналы, обменивались мнениями и сюжетами будущих произведений и в итоге в 1924 году поженились. Своих тетушек, сестер матери, Говард на свадьбу не пригласил, полагая, что брак родовитого и когда-то хорошо обеспеченного WASP и еврейской торговки придется им не по душе. Молодые переезжают в Бруклин, их будущее кажется безоблачным — статьи Лавкрафта охотно публикуют, рассказы берут в журнал «Странные сказки» (Weird Tales), магазинчик Сони тоже приносит ощутимый доход. Но не иначе какой-то демон из тех, что витали в воображении писателя, решил, что белая полоса длится слишком долго. Шляпная лавочка Сони разорилась, Лавкрафта уволили из журнала. Он тщетно пытался найти работу — в приличные издания Нью-Йорка журналиста с небольшим опытом публикаций в провинциальной прессе не брали, а ничего другого Говард не умел. От череды несчастий душевное здоровье Сони пошатнулось, она попала в психиатрическую клинику, но, по счастью, пробыла там недолго.

В январе 1925 года Соня уехала в Кливленд искать работу, Лавкрафт же поселился в однокомнатной квартирке в нищем районе Нью-Йорка, Ред-Хуке. У него много приятелей и читателей среди литературной богемы, но ощущение одиночества становится все сильней — шумный Нью-Йорк будит в Говарде ностальгию по милому Провиденсу, где он был уважаемым гражданином. Рассказы Лавкрафта становятся все более мрачными и мизантропическими. Единственным значимым событием этого периода стала встреча с отцом жанра «фэнтези» лордом Дансени. Его «Боги Пеганы» задали «поле игры» для целого поколения авторов. Тем паче что богатый красавец аристократ был тем человеком, на которого Лавкрафту хотелось бы походить. Наконец, устав толкаться среди «иностранцев» (Говарду были свойственны не только агорафобия, но и ксенофобия), писатель возвращается в Провиденс и селится в доме у своих теть, миссис Кларк и миссис Гэмбелл. Выбор квартиры стоил ему жены — когда Соня захотела приехать в Провиденс к мужу, тетушки категорически воспротивились, а Лавкрафт не стал вмешиваться. В итоге брак дал трещину и в 1929 году супруги подали на развод.

1926–1936 годы стали самыми плодотворными в жизни писателя. По возвращении в Провиденс Лавкрафт начинает активную переписку с коллегами-литераторами. Он сотрудничает с Говардом, автором «Конана-Варвара» и первым создателем достоверных фэнтезийных миров. Он наставляет Фрица Лейбера и Роберта Блоха, будущих корифеев фэнтези. Он много путешествует — Квебек, Новая Англия, Филадельфия, старый добрый Чарльстон. Он востребован и окружен друзьями, его уважают, активно печатают… Правда, рассказы берут в основном фэнзины и местные журналы — до конца дней Лавкрафту не удалось выпустить ни одной книги. Успех не замедлил отразиться на литературной работе — на свет появляются «Зов Ктулху», «В горах безумия», «Тень времен» — эти вещи считаются вершиной творчества писателя.

Настало время задаться вопросом — в чем же состоит изюминка творчества «Императора Иллюзий», чем его рассказы притягивают читателей? Лавкрафт с детства танцевал на грани безумия, словно фокусник на канате, он делил мир на две половины — реальность Правой руки, наш мир, и реальность Левой руки — ту Бездну, где прячется смерть, царят демоны и странные боги давно ушедших народов подносят к губам золотые чаши с человеческой кровью. Писатель не дает объяснений, не требует логики, он, словно Ктулху, спит, грезит и выплескивает на бумагу свои видения. Он раскрывает словарь «хоррора» и достает клише: «ужасный», «древний», «безумный» «боль», «страдание», «смерть», «Старые Боги». Сила этих слов известна даже нынешним экстрасенсам — публикуя объявление об оккультных услугах, они непременно воспользуются джентльменским набором фантаста. Но для Лавкрафта это лишь камешки мостовой, основа, которую он раскрашивает всеми цветами мрачной фантазии. Говард писал, отталкиваясь от воспоминаний о кошмарах, посещавших его во время одиноких скитаний по пустынным дорогам вокруг Провиденса. Он любил заносить на бумагу и перерабатывать в тексты свои сновидения: «МойИ ужас Лавкрафта притягателен именно потому, что знаком каждому, он родом из страны детских кошмаров, мы помним, каково это — лететь, сорвавшись, в бесконечный темный колодец, и тщетно пытаться вырваться из сновидения.

Знаменитый «Некрономикон» Лавкрафта — тоже дань детству. Безумный поэт Альхарезд, как вы помните, — мальчишеский псевдоним Говарда. Грозные божества — наследие арабской культуры, 1001 ночи, горячечных грез восточной поэзии и жутковатого пантеона древних египтян. Автор пользуется именами, освященными пылью древности, чтобы придать своим фантазиям плоть, сделать их весомыми. «Как вы Ктулху назовете, так оно и поплывет…» Кстати, этот вопрос поднимался в исследованиях творчества Александра Грина. Если бы Гарвеев, Ассолей и Дэзи заменить на Григориев, Настенек и Васяток, текст бы выцвел, потерял свою «невзаправдашность» — а поверить в чудо на соседней улице куда труднее, чем в целый мир чудес. А еще Лавкрафт и Грин были похожи — оба высокие, сухопарые и некрасивые, с лицами, скомканными жизнью. И только глаза выдавали их.», — писали о Лавкрафте. «То», — вспоминали о Грине.

В последние годы жизни удача снова отвернулась от писателя. Его зрелые рассказы оказались слишком сложны для публики, пришлось вернуться к черновой журналистской работе. В 1932 году умирает любимая тетя Лавкрафта, миссис Кларк, вместе со второй тетей он переезжает в убогое, бедное жилище, и это угнетает писателя. В 1936 году кончает с собой Роберт Говард, один из самых близких друзей. Его смерть ввергла Лавкрафта в депрессию, к тому же выяснилось, что он неизлечимо болен. Рак кишечника — неприятная штука. И в наши дни вопрос о прогнозе оказался бы сложен, а в то время шансов не оставалось. Зиму 1936/37 года Лавкрафт мучается от болей и нарастающего истощения, у него не хватает денег ни на лекарства, ни на диетическое питание. 10 марта 1937 года он попадает в больницу имени Джейн Браун, где и умирает спустя пять дней. Хотелось было написать «отдает Богу душу», но это сомнительная истина — скорее всего беспокойный дух Лавкрафта дремлет где-нибудь в Марракотовой бездне, рядом с безымянным и нелюдимым морским чудовищем…

Ученики писателя Август Дерлет и Дональд Уондрей решили почтить память наставника и выпустили первую книгу его рассказов в твердой обложке. Сборник назывался «Аутсайдер и другие рассказы» и неожиданно встретил теплый прием у читающей публики. Прошло каких-нибудь двадцать лет, и фантастика вошла в моду, ее стали почитать и ценить наравне с «серьезной» классической литературой. Произведения автора находили все больше поклонников и последователей. Основатели жанра «романа галлюцинации» и «готического романа», адепты «потока сознания» и рядовые любители ужастиков смаковали и до сих пор смакуют чистилище и преисподнюю миров Лавкрафта.

Сборник «Возвращение Ктулху» состоит из произведений писателей, в чьих работах заунывный голос чудовища встретил отклик. Для одних древний монстр стал поводом для насмешки, другие всколыхнули трясину первобытного страха и создали ремейки, по качеству не уступающие оригиналу, третьим удалось адаптировать чудище среди петербургских реалий, а для кого-то имя Ктулху оказалось лишь точкой опоры в океане безудержной фантазии. Часть вещей написана в стиле ретро, воссоздавая тени былого. Серый туман и кладбищенский холод — вот та атмосфера, в которую вам предстоит погрузиться, уважаемые читатели. Редкие искры черного юмора только подчеркнут мрак истинного хоррора.

Герой рассказа Карины Шаинян — латиноамериканский учитель, невольный убийца своей ученицы. Спасаясь от мук совести, он едет учить индейских детишек в глухую деревню посреди джунглей. Находит там нищету, опухшего от пьянства священника и странных монахинь, верящих одновременно в коммунизм и древних индейских богов. И вскоре понимает, что стал игрушкой судьбы, маленькой щепкой в бурных водах королевы рек Амазонки. Чем дальше, тем больше повествование теряет логику, превращается в закрученный по спирали лихорадочный сон, учитель пробует проснуться… и финал рассказа с точностью до запятых ложится в законы жанра.

«Дагор» Марии Галиной, пожалуй, самое «каноническое» произведение в сборнике. Великолепная стилизация под «ужастики» прошлого и даже позапрошлого веков, перекличка не только с Лавкрафтом, но и с Эдгаром По, и с Хаггардом, и даже с Агатой Кристи. Черная Африка, маленькая больничка белого миссионера, таинственный пациент, к которому отказываются подходить санитары-негры, сладковатый, липкий вкус смерти… Демон, перед которым бессильны и распятие, и молитва, и святая вода. Искушение отыскать, встретить — затерянный город, несметные сокровища, истинную любовь, блаженство настоящего брака, в котором нет одиночества. Хитрый дьявол подбирает для каждого отравленную пилюлю, а затем «один из них утоп, ему купили гроб». Сюжет идет по накатанной траектории, но небанальный финал отличает повесть от классических европейских страшилок, до последней страницы читатель даже не представляет, чем закончится дело.

». Ужас струится по жилам стылой невской водой, когда понимаешь, что в Петербург явилась «Царица вод и осьминогов». Елена Хаецкая сумела адаптировать Ктулху к российской реальности так адекватно, что волей-неволей верится — не Лавкрафт создал чудище, а оно само вылупилось из бездонных петербургских болот. Жутковатая реальность слишком похожа на правду — мало кто из петербуржцев никогда не встречался с тенями на улицах города, мало кто не верит — на самом деле есть и второй, невидимый обычному взору город. И что бы ни говорил главный герой, никакие инопланетяне тут не при чем — это всего лишь серый туман порождает безудержные галлюцинации — кому страсти, кому спасение, кому и конец мира — бысть Петербургу пусту. Тени города видели Достоевский и Грин, Шефнер и Логинов. И Елене Хаецкой удалось «талантливо грезить» — если повесть Галиной ближе всего к Лавкрафту «по букве», то «Царица вод и осьминогов» написана полностью в духе Императора Иллюзий.

Вместе с героями Шимуна Врочека мы садимся в подводную лодку и опускаемся на дно моря. Траурная тень «Курска» словно бы закрывает за нами люк. Из ниоткуда, как заезженная пластинка, повторяется и повторяется песня:



Весенние ветры умчались куда-то,
Но ты не спеши, подожди-и,
Ты только одна-а, одна виновата,
Что так неспокойно в груди-и.



Советским морякам не положено верить во всякое мракобесие, никаких суеверий, особенно на атомной подводной лодке. Им хватает естественных причин для беспокойства: текут котлы, погнули перископ, у найденных в затонувшем батискафе мертвых коллег — совершенно живые лица, даром что трупы пролежали семь лет под водой. И какой бы страшный приказ ни стоял перед ними — «на то мы и советские моряки».

«Больничный аист» Николая Калиниченко — одна из самых неоднозначных вещей в сборнике. Для прямолинейного «хоррора» она слишком фантастична, философична и поэтична. И читается словно сказка — в духе Андерсена, Гофмана или Петрушевской. Автор раскрывает подоплеку присловья «детишек приносят аисты» — вот вы когда-нибудь задумывались, почему именно аисты? А Николаю удалось найти настолько правдоподобную разгадку этой тайны, что мороз пробирает — а вдруг меня тоже слепили из глины синие обезьяны и однажды большая птица постучится клювом в стекло, дабы забрать меня в родное болото…

Необычное блюдо приготовил для читателей Владимир Аренев. Рассказ «Вкус знаний» придется особенно по вкусу, простите за каламбур, студентам и их наставникам. Вещь саркастическая, сатирическая и ядовитая, написанная слишком издевательски, чтобы читаться серьезно, и слишком хорошо, чтобы быть анекдотом… Всем правителям, даже Темным Властелинам, время от времени нужны образованные люди, хоть с какими-то знаниями в голове… как вы думаете, ЗАЧЕМ?

И наконец, миниатюра Василия Владимирского «Второй шанс» с вероятностью содержит в себе изящную разгадку, ради чего был затеян этот сборник. Мало приносить жертвы, произносить Слова на Древнем языке и до дыр зачитывать «Некрономикон». Нужно, чтобы имя Господина звучало из миллионов уст, звучало искренне, страстно и горячо… И тогда Ктулху наконец заворочается в своей бездне, под толщей вод, зашевелит щупальцами и всплывет на поверхность, чтобы сказать Земле: «Доброе утро!» Хотите увидеть древнее чудище воочию — читайте сборник, читайте внимательно… Ктулху и Лавкрафт слушают вас!

…Раз за разом литературные критики и деятели культуры задаются вопросом: «а зачем вообще нужна литература ужасов?» Неужели в нашем мире недостаточно крови, страха и слез? Террористы, цунами, эпидемии, новый дефолт — и никакого Ктулху нэ трэба, люди сами завернутся в саваны и расползутся по кладбищам… Исследователи детских сказок, страшилок и историй «про черную руку» говорят однозначно — «черные» байки с пугалками — замечательный способ адаптировать подрастающего человека к реальной жизни. Прохождение сквозь придуманный страх освобождает от настоящего страха, погружение в чужие кошмарные сны позволяет спокойней относиться к собственным «скелетам в шкафу». Больше всего людей пугает неизвестность, та бездна, что открывается после смерти. Гениальные сновидцы и творцы ужасов прокладывают по неизвестности тропы, провешивают мосты, строят целые острова. И для страха остается все меньше места.

Хоррор — чудесный способ отключиться от частных проблем, погружаясь в чужое страдание. Бедолаге герою, у которого на груди вырос демон, в любовницах ходит суккуб, а в перспективе светит путешествие в преисподнюю, очевидно, приходится хуже, чем читателю в его уютной квартире, чистеньком офисе и даже в вагоне метро в «час пик». Козлообразная Повелительница, высасывающий душу туман, чудище с тысячей щупалец — это всего лишь хорошие сказки для плохих деток. А если история покажется слишком мрачной, буквы сами собой начнут складываться в «эш назг…», а в потолке начнет открываться портал — всегда можно успеть вовремя закрыть книжку.

СОХРАНЯЯ БУКВУ

Елена Хаецкая

Царица вод и осьминогов

(Трансформация Гемпеля)

Город принимал странный вид: дома, улицы, вывески, трубы — все было как бы сделано из кисеи, в прозрачности которой лежали странные пейзажи, мешаясь своими очертаниями с угловатостью городских линий; совершенно новая, невиданная мною местность лежала на том же месте, где город… Широкая, туманная от голубой пыли дорога вилась поперек степи, уходя к горам, теряясь в их величавой громаде, полной лиловых теней. Неизвестные полуголые люди двигались непрерывной толпой по этой дороге; это был настоящий живой поток; скрипели обозы, караваны верблюдов, нагруженных неизвестной кладью, двигались, мотая головами, к таинственному амфитеатру гор; смуглые дети, женщины нездешней красоты, воины в странном вооружении, с золотыми украшениями в ушах и на груди, стремились, перегоняя друг друга… Толпы эти проходили сквозь город, дома, и странно было видеть, как чистенько одетые горожане, трамваи, экипажи скрещиваются с этим потоком, сливаются и расходятся, не оставляя друг на друге следов малейшего прикосновения… А. Грин. Путь
С тех пор как мой приятель, Андрей Иванович Гемпель, бесследно пропал, прошло немало времени, но обстоятельства его исчезновения никогда не переставали меня тревожить. Гемпель, в общем-то, был человек со странностями. Не смею утверждать, что я, будучи его давним знакомцем, хорошо его знал. Полагаю, подобным не вправе похвастаться никто.

Мы с ним вместе учились в школе, но это вовсе не значит, что я изучил его характер вдоль и поперек. Скорее, напротив. В детские годы весь мир представлялся мне совершенно ясным и не требующим никаких дальнейших исследований.

Я, например, не давал себе труда задумываться о личной жизни учительниц. С моей точки зрения, они так и появлялись на свет — в заношенных деловых костюмах и с растрескавшимися от постоянного соприкосновения с мелом пальцами. Все их предназначение было обучать меня химии, геометрии и другим наукам. С наступлением вечера они растворялись в небытии, чтобы утром опять возникнуть из пустоты с учебником наготове.

То же самое относилось и к одноклассникам. Эти создания, во многом похожие на меня, совершенно не требовали особого внимания с моей стороны. Ничего в них не было такого, к чему следовало бы приглядеться пристальнее. Такие же интересы, как и у меня, с незначительными вариациями, такие же проблемы, те же непонятливые родители, двойки и прочие оценки, портящие жизнь, причудливые взаимоотношения друг с другом. Их способ существования был лишь немногим сложнее, чем у учительниц; они возникали из пустоты не только на время школьных занятий, но и в любое другое — например, когда мне хотелось выйти погулять, в кино или на вечеринку. Тогда я брался за телефон, нажимал на кнопочки — и очередной одноклассник изъявлял свою готовность к скорой материализации.

Живя с подобным представлением о мире, трудно составить себе настоящее впечатление о каком-либо конкретном человеке.

В первые годы студенчества меня ожидало немало открытий, но по-настоящему я изменил свое отношение к жизни после неожиданного звонка Андрея Гемпеля.

Гемпель выдернул меня из МОЕГО бытия и перетащил в СВОЕ, причем сделал это так непринужденно и с такой бесцеремонностью, что мне поневоле пришлось усомниться в своем положении во вселенной в качестве пупа. Ужаснее всего оказалось, что и Гемпель таковым пупом не являлся. Центр мироздания находился где-то в совершенно ином месте, и место это было удалено от нас обоих на тысячи световых лет.

Мы встретились в кафе. Гемпель, по первому впечатлению, переменился мало. Он был высок, худ, с кудрявыми светлыми волосами, которые в детстве делали его похожим на киношного мальчика, обаятельного хулигана-шестиклассника. В его лице было очень много хрящей. Теперь, когда он вырос и превратился во взрослого мужчину двадцати одного года, это особенно бросалось в глаза.

Нет, кое-какие перемены в его облике все же имелись. Я еще подумал: «Как много, оказывается, значат для нашей внешности волосы, прическа!» В самом деле, милые кудряшки, обрамлявшие костлявую физиономию Андрея, составляли бóльшую часть его обаяния. Сейчас он спрятал их под шапку.

Не успел я открыть рот, чтобы поздороваться, как Гемпель меня опередил.

— А ты все такой же, — сказал он вместо приветствия. — Рад тебя видеть.

Мы поговорили о вузах, о женщинах, о перспективах заработать в самое ближайшее время, о съеме квартир, о невыгодах иметь соседа, о забавных случаях с мобильниками. Все эти темы, как я видел, не слишком-то занимают Гемпеля. Его что-то глодало. Несколько раз он как будто решался заговорить со мной об этом, даже набирал воздуху в грудь, но останавливался в нерешительности.

Ну и что мне оставалось делать в такой ситуации? Сам пригласил, а теперь молчит. Вот я и болтал, в основном о всякой ерунде. В частности, о своей поездке в Чехию с двумя однокурсницами. Об этой поездке я рассказывал уже в сотый раз, поэтому история, поначалу довольно забавная, сделалась скучной даже мне самому. Я пытался оживить ее, вываливая горы пикантных подробностей на свежего человека, однако чувствовал: попытка безнадежно провалилась. Гемпель почти не слушал. Он был поглощен собственной проблемой. Трогал чашку пальцами и пытался что-то высмотреть в глубинах остывающего кофе. Не передать, как такое поведение меня раздражает.

Я зевнул, увял и спросил:

— Что с тобой творится? Давай выкладывай.

Он помолчал еще немного (оказалось, Гемпель умеет на удивление тягостно молчать!) и наконец высказался:

— Ну, понимаешь, я этим ни с кем не могу поделиться, кроме тебя.

— Почему? — Я почувствовал себя польщенным. Впрочем, ненадолго.

— Потому что у нас с тобой нет ничего общего, — ответил Гемпель. — Нет общих девчонок, нет общих знакомых, нет общих дел. Мы в разных вузах, наши родители не знакомы друг с другом. Вероятность того, что информация через тебя доползет до кого-нибудь, кому об этом знать не стоит, крайне мала. Разве что ты выложишь эту историю «В контакте», но, надеюсь, у тебя хватит ума не делать этого.

— Да? — переспросил я, уязвленный. — Почему ты так решил?

— В противном случае я тебя убью, — просто сказал Гемпель. — С другой стороны, — продолжал он прежним рассудительным тоном, — мы с тобой знакомы с третьего класса, так что ты можешь считаться практически родственником. Во всяком случае, тебе не будет все равно, когда я тебе кое-что о себе открою. По этим двум причинам ты был идеальным выбором.

Заметьте: именно он меня выбрал, а не я его, как происходило обычно. Вы будете считать меня законченным эгоцентриком, но такое со мной произошло впервые. Если бы я знал, что меня ожидает! Та встреча действительно полностью сотрясла основы моего прежде такого стабильного и уютного мироздания. И началось с малости, а дальше события накручивались в геометрической прогрессии.

— Слушай, может, просто пойти выпить пива, — заговорил было я, но Гемпель меня даже не слышал.

Стоило ему открыть рот, как остановиться он уже не мог. Он говорил, говорил и говорил… Сперва, слушая его излияния, я даже испугался: не слишком ли далеко он зашел в поисках смысла жизни. Выражаясь грубо — уж не перешел ли мой Гемпель с пива на наркотики.

Один наш одноклассник уже имел подобный опыт. Он живет неподалеку от меня, и мы часто встречаемся просто на улице. Как-то раз мы остановились поболтать на полчаса, и его прорвало: он был переполнен впечатлениями и жаждал с кем-нибудь поделиться. Рассказывал, что недавно с невероятной отчетливостью увидел и понял бессмысленность всего, — его это очень поразило, вот эта бесконечность пустоты, — поэтому он вскрыл себе вены и поглядел, что выйдет. Ничего путного, разумеется, не вышло, отсидел два месяца в дурке и был теперь под сильным впечатлением от палаты для буйных, которые завывали у него над головой, поскольку размещались этажом выше. «Их легко завести: завоешь сам, они услышат и тоже начинают», — делился он откровениями.

На меня это не произвело тогда впечатления. Я подумал, что он полный псих, вот и все. Какой дурак начнет добровольно принимать наркотики! Это же зависимость, да и деньги постоянно нужны. Но выслушал с интересом и сочувствием.

Однако Гемпель был совершенно другой, и скоро уже у меня в этом не оставалось никаких сомнений. В том, что он видел и пережил, не наблюдалось ни малейшего признака всеохватной пустоты. Напротив. То, что он говорил, устрашало, скорее, своей перенасыщенностью. Вселенная по Гемпелю оказалась настолько избыточна, что дышать в ней было трудно, а уж передвигаться — тем более.

— Помнишь, был такой Лазарев? — начал Гемпель.

Ну, помнил я какого-то Лазарева, только смутно. Он учился с нами с пятого по восьмой классы, потом куда-то подевался. Уехал с родителями на другой конец города и там перешел в другую школу.

Оказывается, Гемпель не терял с ним связи. Они вместе ходили на авиамоделирование, ездили за город. Еще одно доказательство автономности мира: люди запросто общаются между собой, не ставя меня в известность. Нет, даже так: не ставя в известность Величайшего Меня.

Никакой я не пуп. Обидно.

— Года на полтора Лазарев куда-то подевался, — продолжал Гемпель. — А тут мы опять встретились. С этого все и началось…

Рассказ Андрея Гемпеля

(в кафе)

Столкнулись мы с Лазарем неожиданно, в кинотеатре. После фильма он пригласил меня к себе. У него была огромная комната в коммуналке. Утверждает, что четверть бального зала, но наверняка врет. Дом собирались расселять. Впрочем, сколько я помню, этот дом вечно собирались расселять. Там половина квартир стояла необитаемая, и в них заползали бомжи, а потом они устраивали пожар, и их выгоняли или они сами сгорали. Раза четыре на моей памяти было.

Чем еще примечательна та квартира, так это тараканами. Но к ним уже все привыкли, даже брезгливости никакой не было. Когда мы еще были в школе, то частенько заходили к Лазарю поиграть в «Дум» или поводиться на всю ночь. У него родители часто уезжали и оставляли его «на хозяйстве», как он выражался, ну и Лазарь этим пользовался. А теперь он вообще живет один. Ждет, когда ему дадут отдельную квартиру. Родители его отбыли жить в деревню, в Псковскую область. У них там родовое гнездо. Вроде как они решили возрождать вековые традиции, для чего отец занялся росписью наличников в фольклорном стиле, с птицами и солнцами, но потянул спину и угодил в областную больницу.

Лазарь сказал, что у него по пятницам собирается компания. Половина ребят знакомых, из кружка авиамоделирования, ну и еще двое или трое, кого я не знаю. Нормальные ребята. Мне понравятся.

У меня, как ты знаешь, слабость к традициям. В отличие от тебя, я хожу на встречи выпускников, например… В общем, я принял приглашение и твердо собрался прийти.

Намечалась трэш-пати, как раз в связи с фильмом, на котором мы с Лазаревым и встретились. Про вампиров-коммунистов, которые замышляют захватить мировое господство. В фильме их побеждают храбрый американский летчик и дочь советских диссидентов, которую играет какая-то американская актриска с фигурой модели и глупым личиком. Она все время пытается сделать все по-своему, а когда ее хватают вампиры, громко визжит. Этих двоих, как сказал Лазарь, мы отыгрывать не будем. Вампиры only.

Я пришел в дедушкином пиджаке с засаленными плечами. Ребята тоже вырядились в костюмы советской эпохи, кроме одного извращенца, который щеголял в белой шелковой рубашке. Словом, это были типичные советские вампиры эпохи семидесятых, когда русские воспринимались могущественной империей зла.

Компания действительно оказалась приятная. Восемь человек, включая Лазаря, и я девятый. Мы заседали за длинным столом, который собрали из табуреток и досок, у нас был графин с водой, нарзан в стеклянных бутылках, а один принес папиросы «Казбек», чудом сохранившиеся у него на антресолях.

Начали мы с хорового пения «Интернационала». Все встали и старательно вопили, кое-кто даже мелодию не врал. Лазарь загодя скачал слова из интернета и раздал всем распечатки. Не знаю, что подумали соседи и бомжи, клубившиеся в доме. Наверное, испугались. А может, уже привыкли. Лазарь всегда чудил и частенько собирал у себя большие компании.

Упырь с внешностью секретаря парткома называл всех «товарищи» и периодически призывал к спокойствию, хотя никто особенно не буянил. Лазарев время от времени принимался деловито строчить в блокнотике. Он был журналистом из «Правды» (о существовании в Советском Союзе других газет авторы фильма не догадывались).

На заседании рассматривали поданное мной заявление в партию (которое одновременно с тем было и прошением о принятии меня в клан вампиров). Это был основной сюжет предложенной Лазарем игры. Я стоял во главе стола, напротив председательствующего. Его звали Филипп Милованов. Лазарев всегда немного краснел, когда встречался с ним глазами. Это можно было отнести на счет свойственной Лазарю впечатлительности, однако другие участники тоже немного нервничали, если он на них смотрел. Я познакомился с Миловановым только что и мог сказать о нем лишь то, что он был немного старше остальных и действительно обладал тяжелым взглядом.

— Товарищ Гемпель зарекомендовал себя как активный борец, — говорил Костя Рудаков. Этого парня я знал давно, еще по кружку. Он напялил синюю тужурку невероятной заношенности, — надо думать, его дед служил где-то сторожем. — Я рекомендую обратить внимание на послужной список товарища Гемпеля. Взрыв боинга! — Он явно намекал на одну мою неудачную модель, которая бесславно плюхнулась на брюхо прямо в разгар соревнований. — Систематические подрывы основ порядка! Раскуривание папирос в мужском туалете! И наконец, волосы. Прошу обратить внимание на его волосы.

Именно на этой фразе лицо Милованова вдруг приобрело заинтересованное выражение, а все остальные странно оживились и задвигались. Они разглядывали меня так, словно Милованов предложил им остричь овцу и теперь следовало прикинуть — много ли шерсти даст означенное животное и хороша ли окажется прибыль.

В первую секунду меня это возмутило, потом позабавило, я начал горячо поддерживать докладчика, приводить все новые и новые факты, доказывающие, что если не телом, то душой я совершеннейший упырь…

Но затем случилось нечто, чему ты, возможно, не поверишь, тем более что никаких внешних событий не происходило. Все вокруг меня вдруг начало изменяться. Происходило это постепенно, но довольно скоро у меня сложилось ничем не подкрепленное ощущение, что здесь происходит нечто неестественное. В общем-то, конечно, ничего естественного и не происходило. Чего уж там! Начало двадцать первого века, собрались на дружескую пирушку студенты, оделись в потасканные дедовские пиджаки и разыгрывают на полном серьезе партийное заседание упырей.

С другой стороны посмотреть — обычная тематическая вечеринка. Сейчас таких много устраивают. Играют в гангстеров, в американских безработных (подчеркиваю: американских! — в наших играть неинтересно, потому что у многих это игра пожизненная), да в кого угодно, хоть в гавайских куроводов… У меня приятель один есть, у него начальница устроила на Восьмое марта офисную «пати» в форме полета на боинге. Эх, меня, то есть «товарища Гемпеля», рядом не оказалось, чтобы все это взорвать!

В общем, я к тому, что, с одной стороны, «советские упыри» были вечеринка как вечеринка, в порядке вещей, а с другой — очень уж все выглядело серьезно.

А главное, у меня вдруг возникла отчетливая мысль: «Живым ты отсюда не выйдешь».

Но вот Милованов смерил меня последним взглядом, выпил из стакана нарзан и молвил:

— Полагаю, товарищи, характеристика, данная товарищу Гемпелю товарищем Рудаковым, а также рекомендация такого испытанного товарища, как товарищ Лазарев, могут считаться достаточным основанием для принятия товарища Гемпеля в наши ряды с установлением обычного испытательного срока.

Все зааплодировали, а я криво улыбнулся, чувствуя себя на удивление счастливым: ну еще бы, мне оказали такое доверие! И одновременно с тем я сам себе казался дураком. Как-то это происходило все сразу.

Лазарев вскочил и завопил:

— Ура товарищу Милованову!

А другой, я его не знал, встал и очень серьезно предложил:

— Товарищи, я предлагаю отметить это важное событие пением «Интернационала».

Все опять стоя исполнили «Интернационал», после чего я сел вместе с остальными за стол, а Лазарев притащил водку и закуски. Все делалось в строгом соответствии с «первоисточником»: селедку подавали на газете (к сожалению, это была не «Правда», а «Метро» и «Мой район»), водку — в граненых стаканчиках, купленных в «Икее».

После второго тоста — «Ленин и теперь живее всех живых!» — все окончательно расслабились. Только Милованов сидел выпрямившись во главе стола, молчаливый и, по всей видимости, трезвый, и наблюдал за происходящим холодными глазами.

Лазарев совсем раскис. Он и раньше-то пить не умел, а теперь на него сильно влияло большое сборище, общее возбуждение, болтовня. Говоря коротко, Лазаря развезло. Он улегся грудью на стол и объявил:

— Непременно надо Гемпеля с Алией познакомить. Тем более что и волосы…

Он с сокрушенным видом провел рукой по собственным коротко стриженным волосам и икнул.

Кругом зашумели как-то особенно громко, и в гуле голосов слышались возгласы:

— О, Алия!

— Ну да, Алия!

— Хо-хо, Алия!

Разговор перешел на эту самую Алию, и вскорости выяснилось, что решительно все, не исключая и Милованова, были так или иначе в нее влюблены. Как она выглядит и где живет, я не выяснял, но спустя какое-то время пассивного плавания по волнам бессвязного разговора мне все это и так сделалось известно.

Называли адрес на Васильевском острове и с каким-то непонятным упоением описывали грязно-розовый дом, стоящий особняком на углу. Разумеется, рядом с домом Алии, вплотную к нему, был в свое время выстроен другой, но вот уже лет восемь как этот соседний дом снесли, так что теперь с одного боку жилище Алии овевает ветер пустыря, а с другого — ветер перекрестка. Поэтому у нее в квартире всегда сквозняки.

— По этой примете легко вычислить, кто у нее в фаворитах, — сказал Милованов (все сразу замолчали и повернулись к нему, как бы из опасения пропустить хотя бы слово, изошедшее из уст вождя). — Простуда, — пояснил Милованов. — Если часто ходить к Алии, непременно начнешь чихать и кашлять. Просквозит, непременно просквозит, как ни оберегайся. Там отовсюду дует.

— Ну вот еще! — возмутился один из собравшихся. — Вампиры ведь не простужаются. Они не подвержены болезням.

— Вот ты себя и выдал! — вскричал Лазарев с глупым смехом. — Что значит «они»? «Мы»! Это ведь мы — вампиры, забыл?

Говоривший ему не ответил, только пожал плечами и отвернулся. Лазарев, впрочем, этого не заметил.

— Что же Алию сюда не пригласили, если она такая знаменитая? — спросил я.

На меня воззрились с таким удивлением, словно я брякнул несусветную глупость. Но я решил настаивать:

— Заодно и меня бы с ней познакомили… А может, и я бы ей понравился, кто знает? Никогда нельзя предвидеть, где встретишь судьбу.

Конечно, я был пьян, ничем иным нельзя оправдать подобную патетичность. Но здесь следует заметить, что для русского человека «судьба» по преимуществу означает поиск брачного партнера, в то время как для персонажа американского комикса это же самое слово имеет смысл более зловещий: «встретить судьбу» — это попросту умереть.

Именно это и имел в виду Милованов, когда ответил:

— Встретиться с судьбой никогда не поздно. И лучше позднее, чем раньше. А еще лучше — никогда. Поэтому мы и избрали путь Детей Мрака.

Мы поболтали еще немного, стараясь построже придерживаться вампирской тематики. Лазарь периодически ходил в подвал блевать и возвращался оттуда бледный, несчастный, но с осмысленным взором. Прочие истребляли рыбные закуски, щедро заливали их водкой и громко, перебивая друг друга, говорили… Рыбный запах стоял нестерпимый, внутренности потрошеной селедки валялись повсюду, разбросанные по столу и растоптанные на полу. Я сам, отправляясь в туалет, наступил на рыбий пузырь, и он хлопнул под ногой.

Когда я вернулся, меня поразила одна вещь. Я как будто заново увидел всех своих товарищей по пирушке и в первое мгновение не узнал их. В них всех проступило нечто общее и в то же время они сильно отличались от обычных людей. Я не мог сформулировать этого для себя — ни тогда, когда был сильно пьян, ни теперь, когда я абсолютно трезв. Это было именно «нечто», что-то не поддающееся четкому определению.

Но хуже всего было другое. Хоть они по-прежнему шумно и весело болтали, я теперь не понимал ни слова. Какие-то тягучие звуки изливались из их уст, не похожие ни на один человеческий язык. Не были они и подражанием животным. Никаких там «му-му» или «кукареку». Нет, это была именно речь, и притом осмысленная, но… нечеловеческая. Может быть, одушевленные рыбы переговариваются на подобном наречии, подумал я тогда в смятении, но эта мысль была такой же абсурдной, как и все остальное, что происходило в тот вечер.

Я не помню, как уходил, закрывали ли за мной дверь и прощался ли я с Лазарем или же смылся «по-английски», никому ничего не сказав. Проснулся я дома с сильной головной болью, и тотчас картины того, что происходило накануне у Лазаря, отчетливо нарисовались в моем воспаленном мозгу.

Когда я говорю о «воспаленном мозге», я имею в виду именно это. Когда-то, лет десять назад, в макулатуре, которую я тащил выбросить на помойку, я увидел книжку «Господство и подчинение» и, повинуясь обычному любопытству, полистал ее в поисках картинок. В подобных книжках иногда помещают изображения голых женщин в собачьих ошейниках. Будучи подростком, я испытывал к ним сильный интерес.

(В жизни бы не подумал! Сколько всего важного, оказывается, я упустил. — Примеч. мое.)

Однако книжица меня разочаровала. Там имелись в основном довольно скучные схемы вроде: «субъект» — стрелочка — «воля» — стрелочка — «объект». Но одна картинка оказалась забавная. Там был весьма условно нарисован некий «субъект» с вытаращенными глазами. Над его головой волнистые линии изображали высокую температуру. Волосы «субъекта» стояли дыбом. Подпись гласила: «Воспаленное состояние мозга».

Вот у меня в то утро после пробуждения было именно такое состояние мозга. Полагаю, волнистые линии над моей головой оказались бы весьма кстати. Я выпил очень много холодной воды из-под крана, оделся и, сообщив домашним, что иду в вуз, вышел на улицу.

День был тихий и пасмурный. Гудение в моей голове, по крайней мере, прекратилось, но чувствовал я себя очень странно. Если говорить коротко, то я как будто не узнавал самого себя. Что-то во мне переменилось, и произошло это после вчерашней вечеринки.

Дело было не в похмелье, как мог бы предположить какой-нибудь местечковый циник вроде тебя. (Странный выпад в мой адрес! Кажется, я вообще ничего не предполагал и уж точно никаких тупых острот не высказывал. Не говоря о полной сомнительности предположения касательно того, что я могу иметь отношение к «местечковому цинизму»! — Примеч. мое.)

Всем моим естеством я ощущал, что и сам я, и весь мир, в котором я отныне обречен существовать, не имеем ничего общего с прежним. Я как будто видел все вокруг совершенно другими глазами. Когда я дотрагивался до какой-либо вещи, на ощупь она оказывалась совершенно незнакомой. Словно все поверхности разом кто-то смазал слегка жирной влагой, от которой чуть склеиваются пальцы. Иными сделались и запахи. Я не мог избавиться от назойливой селедочной вони, которая как будто нарочно застряла у меня в ноздрях и пропитывала собой решительно всё. Скажу сразу, что все эти искажения восприятия сохранились. Разве что теперь я не воспринимаю их так остро, как в те первые дни.

Туман полз по улицам, и украшения на фасадах домов — все это барокко и рококо, которым так гордится центр Санкт-Петербурга, — сцеплялись с завитушками тумана, сливались с ними в единое целое. Серая, взвешенная в воздухе влага была истинной кровью насильственно выпрямленных, растянутых жил приморского города. Она изливалась из неведомого источника и, пройдя по всем улицам, площадям, переулкам, исчезала в незримом устье.

Я шел, не выбирая направления, однако ноги сами принесли меня к реке, и я увидел, что Нева набухла и поднялась. Она залила ступени и медленно подбиралась к парапету. От зеленоватой воды тянуло подгнившими огурцами.

Впервые в жизни я начал понимать назначение всех этих каменных и металлических львов, установленных возле спусков к Неве. Я понимал, почему они скалятся и кто тот незримый враг, которого они тщетно пытаются запугать своими ощеренными мордами.

Ни тогда, ни теперь у меня нет слова для того, чтобы дать этому врагу четкое определение, однако уже тогда я с обостренной ясностью осознавал, что и сам сделался частью этого враждебного львам окружения. Я был из «тех», а львы — из «этих», я был, условно говоря, из числа ночных и влажных, а они — из воинства солнечных и земных. И смысл их откровенного уродства стал мне теперь очевиден.

Я ступил на мост. Вдали виднелись вырастающие из облачной гущи сломанные шеи портальных кранов. Круглый купол церкви с ангелом был наполовину съеден белесой дымкой. Васильевский остров медленно плыл, оставаясь притом на месте.

Я миновал готическую церковь, краем глаза заметив в ее высокой башне странные огни. Одно время в этой церкви устроили заводской склад, а после она долго стояла заколоченная.

По мере того как я уходил все дальше в глубь острова, туман сгущался. Неожиданно я перестал узнавать пейзаж. На привычные петербургские доходные дома начали накладываться совершенно иные картины. Я видел серый камень, покрытый фантастической резьбой: изображения глубоководных гадов с переплетающимися щупальцами, морских дев со свисающими до пояса грудями и жабрами за ушами, витые рога, раковины, медуз и тритонов. Все это двигалось и видоизменялось, перетекало из одного в другое, растворяясь в тумане и снова материализуясь перед моим изумленным взором. Но — и это показалось мне самым странным — прежние фасады зданий тоже оставались на месте. Они то проступали сквозь призрачные, незнакомые, то исчезали, но никогда не пропадали насовсем. Их присутствие постоянно угадывалось, а иногда — особенно после очередного порыва ветра — делалось единственным.

Приблизительно то же самое произошло и с людьми. На улицах было довольно мало прохожих: в основном это были бабки с авоськами или офис-женщины, спешащие куда-то с папочкой в руке. Но среди них ленивой, расхлябанной походкой бродили совершенно другие личности: в грязных шароварах, босые, в балахонах или вовсе полунагие, с острым горбиком между лопаток, согнутые, кривобокие, чрезмерно тучные или, наоборот, ужасно тощие. Одни были черны как сажа, другие обладали болезненно-белой кожей и одутловатыми щеками. Они текли по мостовым, то и дело натыкаясь на жителей Васильевского острова, но никогда не вступая с ними в контакт.

Казалось, я неведомым образом обрел способность видеть два непересекающихся мира одновременно и находиться сразу в обоих. Я до сих пор не вполне избавился от этого, и, признаюсь честно, иногда подобное существование становится мучительным.

Когда я увидел тот самый дом, то мгновенно узнал его. Розовый фасад, пустырь с одной стороны и перекресток — с другой. У меня не возникло ни малейших сомнений в том, что я у цели. Возможно, с самого начала я направлялся именно сюда, к таинственной Алии, о которой велись разговоры вчера за столом у Лазарева, и только сейчас осознал это.

Розовый дом выступал из тумана, как плечи Элен Безуховой из кружев бального платья; он одновременно был и очень красив и производил отталкивающее впечатление. Казалось, в нем есть нечто сальное, нечистое, такое, что заставляет, прикоснувшись, тотчас отдернуть руку. И чем дольше я рассматривал его, тем менее понимал, в каком из двух открывшихся мне миров он находится. Дом был достаточно материален, чтобы считаться принадлежностью мира здешнего, и вместе с тем абсолютно призрачен, как всякий выходец из мира потустороннего (или, если угодно, параллельного).

Некоторое время я разглядывал его и пытался понять, чего я хочу: уйти и никогда больше не думать ни о доме, ни об Алии, ни даже о бедном Лазаре; или же, напротив, — войти и стать частью этой истории.

Мысли в голове не то чтобы путались — их было слишком мало для того, чтобы они могли перепутаться или даже просто встретиться в моих пустынных мозгах. Мое умственное состояние в тот миг можно было выразить одним-единственным словом: недоумение. Я вообще не понимал ни своих желаний, ни своих ощущений, ни того, что происходило у меня под носом, ни того, что случилось со мной вчера. Словом, сплошной туман. Обыкновенная питерская погода, но разве не она свела с ума целую кучу народу?

В конце концов одно чувство выделилось из бесформенного клубка слабо выраженных эмоций и открыто заявило о себе. Это чувство было любопытством.

Повинуясь его импульсу — не потому, что он был сильным, а потому, что он был единственным, — я вошел в подъезд и сразу же остановился.

Это был самый обыкновенный подъезд. Здесь пахло кошками. В стене, разрисованной таинственными иероглифами местных хулиганов, красовались остатки камина, и даже многократные покраски казенной синей краской не смогли вполне уничтожить лепнину, его украшающую. Широкие ступени были выщерблены, перила кое-где обвалились.

Сквозь немытые стекла медленно сочился серый свет. Как и на всякой лестнице в старом петербургском доме, здесь начинало чудиться, будто ты погружен глубоко под воду.

Я сделал несколько шагов и стал подниматься по ступенькам.

* * *

Здесь мой собеседник вдруг зевнул и спросил меня, не выпью ли я с ним коньяку. Мы отправились в другое место, потому что в том кафе, где мы встречались, коньяку не подавали.

Я заметил при этом, что Гемпель сильно изменился. Если в начале нашей встречи он радовал меня как раз тем, что остался похожим на прежнего Андрюшу Гемпеля, необходимую принадлежность моего безмятежного детства, то теперь, по мере того как развивался его рассказ, я все больше замечал тревожащие перемены в его облике.

При ходьбе он стал сутулиться и все время оглядывался через плечо, как будто боялся, что за нами следует некто, кого надлежит опасаться. Я, конечно, ему ничего не сказал. Приступы паранойи могут случиться со всяким. В некоторых журнальных статьях даже пишут, что в этом состоянии нет ничего особенного. Вариант нормы психического развития. Нужно только отдавать себе в этом отчет и не заострять внимания.

По правде говоря, больше всего меня напрягала голова Гемпеля. Что-то в ее форме было неестественным. Она выглядела распухшей и шишковатой. А то обстоятельство, что он ни разу не снял свою вязаную шапочку, только усиливало впечатление ненормальности. Впрочем, я надеялся на коньяк. Русский человек (я имею в виду — русский мужчина) всегда обнажает голову при употреблении крепких спиртных напитков. Связано ли это с инстинктом, с традицией, с какими-то реликтовыми воспоминаниями, которые передаются нам вместе с генами, — или же причина тому еще более таинственная, — я сказать не могу.

Несколько раз Гемпель останавливался и тихо спрашивал меня, вижу ли я «это».

— Что именно? — недоумевал я. Все, что я видел, была улица и совершенно обычные прохожие на ней. Возможно, одна или две бабули могли бы потянуть на Бабу-ягу, но это оставалось под вопросом и уж тем более вряд ли смущало Гемпеля.

Мой собеседник вдруг страдальчески сморщил лицо и зажмурился. Кажется, даже и с опущенными веками он продолжал видеть то, что мучило его все последнее время, потому что вскорости он опять открыл глаза.

— С каждым днем оно становится все ярче, — проговорил он, — все живее, в то время как настоящий город уже почти совсем выцвел. Может быть, я вообще опоздал.

— С чем опоздал? — спросил я.

С психами надо разговаривать ласково. И не перечить.

Он задергал ртом так быстро и страшно, что я замолчал и больше не произнес ни слова. Ну его совсем. Еще набросится. Я уж стал прикидывать, как бы мне ловчее от него удрать, но Гемпель, кажется, угадал мое намерение и схватил меня за локоть. Я поразился крепости его пальцев.

— Вон хороший бар, — сказал он, указывая кивком на заведение, оформленное в темно-зеленых и золотых тонах — тонах дорогого бильярда.

Мы забрели туда, взяли по коньяку. В зале никого не было, только в очень темном углу кто-то курил.

Гемпель нагнулся ко мне через стол и приглушенно заговорил:

— Все двери в том доме были заперты.

Я сразу понял, что он вернулся к своему воспоминанию о посещении жилища Алии на Васильевском острове, и, как ни странно, почувствовал облегчение. Все лучше слушать связный рассказ, пусть даже полубезумный, чем гадать, что творится в мыслях собеседника, и быть вынужденным отвечать на его отрывочные и по большей части непонятные замечания.

— Знаешь, Гемпель, — сказал я, — вообще-то людям свойственно держать двери своих квартир запертыми. Так, на всякий случай. Это старая традиция.

Он грустно улыбнулся:

— По-твоему, я — сумасшедший?

— С чего ты решил?

— Ты со мной так разговариваешь, как будто я псих.

— У меня был опыт общения с психом, — сказал я. — С настоящим, из психушки. Он мне про буйных интересно рассказывал.

— Я не буйный, — медленно проговорил Гемпель, — и, боюсь, не псих… Те двери были закрыты по-другому. Не так, как обычно.

— Как дверь может быть закрыта необычно? — возмутился наконец я. — Ты хоть себя со стороны слышишь? Что ты несешь?

— Я полностью отдаю себе отчет в том, что говорю, — ответил Гемпель. Я видел, что он совершенно серьезен. — Когда за дверью есть жизнь, она закрыта бережно. Тщательно. И в любое мгновение может распахнуться. Она… — Тут он криво усмехнулся: — Она дышит. Понимаешь?

Я сказал «да», хотя ровным счетом ничего не понял.

Гемпель не придал моему лицемерию ни малейшего значения. Он продолжал:

— А те двери просто прикрывали мертвые помещения. Они были обшарпанные, с многократно смененными замками, с содранной обивкой, с какими-то выцветшими и покрытыми пылью квитанциями, засунутыми в щель… К ним никто не прикасался очень много лет. И все же за ними я угадывал нечто…

— «Всюду жизнь», — глупо процитировал я и тотчас пожалел об этом.

Лицо Гемпеля передернулось, как от физической боли.

— Вовсе нет! — горячо возразил он и только тут обнаружил, что еще не допил свой коньяк. Он посмотрел на стаканчик с таким удивлением, словно только что впервые в жизни по-настоящему поверил в Санта-Клауса.

— Я закажу тебе еще, — предложил я и подошел к стойке.

Гемпель замер и сидел в той же самой позе все то время, пока я ходил. Стоило мне вернуться и сесть на место, как он ожил, словно в замочке, приводившем его в движение, опять повернули ключик.

— За этими дверьми находилось нечто, — повторил Гемпель, — но назвать это жизнью нельзя ни в коем случае. Это не имело к жизни — как мы ее понимаем — ни малейшего отношения. Нечто, чему не место в нашем мире, в нашем городе, возможно на нашей Земле, копошилось и ползало в тех запертых квартирах. Если приложить ухо к двери, можно было расслышать их шепот. Они как будто переговаривались друг с другом, несмотря на разделяющие их стены. И несколько раз мне слышалось, что они называли мое имя.

— Какое? — спросил я.

Гемпель вздрогнул, как будто его пробудили от глубокого забытья со сложным сюжетным сновидением.

— В каком смысле?

— У русского человека, как известно, три имени: собственно имя, отчество и фамилия. Вот я и спрашиваю, по какому имени они тебя окликали?

Гемпель вдруг погрузился в задумчивость. Он молчал довольно долго. Допил коньяк. Вздохнул несколько раз. А потом улыбнулся обезоруживающей улыбкой обаятельного киношного хулигана-шестиклассника:

— Понятия не имею… Оно не было звуком. Оно не имело звукового оформления, если угодно. Некое понятие, обозначающее меня, и только меня. Оно существовало исключительно в их разуме, который узнавал меня и тянулся ко мне, как бы пытаясь заманить к себе.

— Странно… но в целом понятно, — вынужден был признать я.

Продолжение рассказа Андрея Гемпеля

(в баре)

Я поднялся на шестой этаж и увидел наконец «живую» дверь. Она стояла полуоткрытой, и из нее выползала полоска желтого света. Как только я остановился перед ней, она мгновенно распахнулась, и на пороге появилась девушка.

Представь себе бледное лицо с большими темными глазами. Глаза эти сияли так, словно были ограненными полудрагоценными камнями. Знаешь, если сравнивать глаза с самоцветами, то встречаются отполированные, вечно смазанные слезками, бывают озаренные внутренним светом, эдакие глаза-абажуры… У Алии это была тончайшая огранка. Иначе не выразишь.

Носик у нее хорошенький, с горбинкой, губы почти черные, причудливые. Целовать такие губы не хочется, это уж точно, но прикоснуться к ним — ладонью, щекой — так и тянет. У нее были длинные гладкие черные волосы, прямые плечи, маленькая грудь. Она носила длинное платье, темно-красное, очень простое, даже без талии.

Я влюбился сразу… И дело не в ее красоте, и не в тех загадках, которыми она была окружена… Не существовало ни малейшего сомнения в том, что мне суждено влюбиться в нее без памяти. Это нельзя даже назвать предопределением. Оно было так же естественно, как естествен ход солнца по небу днем и луны — ночью. И так же обыденно. И так же неотменимо. В том мире, где мы оказались, Алия была единственной женщиной, а я — единственным мужчиной. Адам не сказал Еве, когда увидел ее, — мол, я люблю тебя, и все такое. Он сказал — вот плоть от плоти моей. Вот приблизительно это я и чувствовал к Алии. Кощунственный Адам в кощунственном Эдеме.

(Прежде я не замечал за Гемпелем обыкновения ссылаться на Адама и Еву и вообще на такие вещи и немного испугался: нет ничего более нудного, чем проповедник из числа новообращенных. Но, к счастью, Гемпель ограничился этим сравнением, и впоследствии его мысль ушла далеко от всяких там божественных штучек. — Примеч. мое.)

Алия взяла меня за руку и затащила в квартиру. Она сделала это так просто и дружески, что я сразу почувствовал к ней полное доверие. Да, она была другом, верным, добрым другом — не менее, но и не более!

— Хорошо ли вы добрались? — спросила она, когда мы оказались в гостиной. — Без происшествий?

Я не вполне понимал, что она имеет в виду под «происшествиями», и поэтому только покачал головой. Этот жест можно было истолковать как угодно: и как «да», и как «нет», и как «были неприятности, но я, как видите, недурно справился».

К счастью, она не стала уточнять.

— Мне звонил Милованов, — пояснила Алия. — Он предупреждал о вашем скором визите. А вы давно с ним знакомы?

Я сказал, что Милованова видел впервые на вечеринке у Лазарева, а вот с Лазарем действительно знаком уже много лет. Кажется, это ей было на самом деле совершенно не интересно. Она сказала, что приготовит чай, а я остался в комнате ждать и заодно осматриваться.

Это была просторная комната с высоким потолком. Лепнина была довольно примитивной — выпуклые ракушки, окруженные хороводом из десятка маленьких «камушков». Обоев практически не было видно: все стены гостиной были заставлены стеллажами, на которых громоздились огромные аквариумы. За стеклом медленно шевелились водоросли самых разных оттенков, от нежно-зеленого до густо-красного, плавали рыбы, в том числе и очень крупные, мерцали пластмассовые украшения, купленные в каком-нибудь недорогом магазине. Здесь были античные храмы, амфоры, затонувшие корабли и даже русалка. Последняя настолько заросла тиной, что казалась бородатой.

Все это булькало и источало острый запах, какой обычно бывает на побережье ранней весной, когда на берег выбрасывает сгнившие водоросли и дохлых моллюсков.

Алия возвратилась с чайником и двумя чашками на подносе. Она поставила все это на стол, уселась напротив меня и повернула ко мне свое восхитительное лицо.

— Будете пить чай? — спросила она, как будто все еще сомневалась в моих желаниях.

Я молча кивнул. Она не двинулась с места и не сделала ни малейшего поползновения налить мне в чашку. Продолжала сидеть и рассматривать меня. Наконец она сказала:

— У Милованова случается иногда весьма забавно. Не находите?

— Вы ходите на эти сборища? — спросил я.

Она пожала плечами:

— Была пару раз. Милованов бывает довольно милым.

— Я был вовсе не у Милованова, а у Лазарева, — поправил я.

— Лазарев? — Она опять пожала плечами. — Возможно. Трудно вспомнить.

— Они все были в вас влюблены, — неожиданно для самого себя брякнул я.

Она засмеялась.

— Кто?

— Все.

— «Все» — это пустое место, — сказала Алия. — Кто, например?

— Например, Лазарев.

— Я такого не помню. Наверное, да. Влюблен. Это всегда очень странно.

— А меня вы тоже забудете? — спросил я.

— Вас? — Она удивленно уставилась на меня. — Вас?

— Гемпель, — сказал я. — Андрей Гемпель.

— О! — воскликнула Алия. — Гемпель! Нет, вас я не забуду. Я не могу забыть всех.

— «Все» — это пустое место, — попытался я поддеть ее.

Она неожиданно испугалась. Потянулась ко мне через стол, накрыла мою руку своей.

— Никогда так не говорите! — воскликнула Алия. — Никогда не смейте этим шутить! — Она слегка сжала мои пальцы, а потом откинулась назад и произнесла совершенно другим тоном: — Вам никто не говорил, что к вашим волосам отлично пошли бы дреды?

Я абсолютно не ожидал подобного поворота. При чем тут дреды? Мы, кажется, только что обсуждали проблему общей влюбленности в Алию. Если только это может считаться проблемой. В общем, передо мной сидела экзотическая красавица, я, как и положено всякому уважающему себя мужчине, в подобной ситуации нес разную чушь, — и вдруг она заговаривает о дредах!

Я замолчал, сбитый с толку, и тупо уставился на нее. А она смотрела на меня и улыбалась все лучезарнее. И тоже ничего не говорила.

— Пожалуй, я налью себе чаю, — брякнул наконец я. — А вам налить?

Она пожала плечами. Я расценил это как отказ и старательно взялся за чайник. Он оказался пустым.

— Здорово! — вырвалось у меня. Я поставил чайник на место.

Алия, уличенная в таком серьезном хозяйственном промахе, вовсе не выглядела обескураженной. (Обычно женщины ужасно расстраиваются, и нет большей трагедии, нежели неудавшийся пирог или не вовремя закончившийся кипяток в чайнике!) Она же склонила голову набок и весело рассматривала меня. Кажется, она не вполне понимала происходящее. Точнее, внешний пласт того, что разворачивалось сейчас в гостиной, оставался для нее непроясненным. Очевидно, это не имело значения. Чай, стол и стулья, лепнина на потолке, сквозняк, плохо закрытая входная дверь. Всего этого она попросту не замечала. Важным было нечто иное.

— Я умею заплетать дреды, — сказала она наконец. — Сейчас это модно. И многим идет. Такие, как ваш Лазарев, говорят, что это только для негров или, там, для ямайских вудуистов, но он крепко и однозначно ошибается. Белым людям дреды идут точно так же, как и черным. Это очень здорово, как вы выражаетесь. Красиво, понимаете?

Ее губы шевелились, слова слетали с них одно за другим, но я почему-то отчетливо видел: для Алии и это все просто бессмысленный ритуал. Говорение. Объяснения. Фразы. Звуки. Люди придают значение тому, что делают. Люди разговаривают, сидя за столом и непременно что-нибудь жуя или выпивая. (Вот как мы сейчас.) Без еды и питья невозможны разговоры, а без разговоров не делается дело. Одно связано с другим, так принято, и не надо спрашивать, почему так заведено.

Я вдруг осознал, что Алия чрезвычайно вежлива. Все ее поступки продиктованы исключительно одним: стремлением соблюдать человеческие традиции. И даже внешний облик Алии полностью соответствует нашим ожиданиям. Она все продумала. И очень старается.

Это растрогало меня, и я посмотрел на нее совершенно другими глазами.

— Расскажите мне о ваших рыбах, — попросил я.

Она повернулась к своим аквариумам и взглянула на них так, словно видела впервые.

— Я люблю рыб, — сказала она спокойно.

— Почему? — настаивал я, хоть и прекрасно отдавал себе отчет в том, насколько глупо это звучит.

Почему человек любит то или иное? Просто любит. Любовь иррациональна. Даже дружба, по большому счету, лишена рациональности.

— Почему? — переспросила Алия. — Рыбы красивы. Рыбы естественны. Я испытываю потребность в том, чтобы видеть их. Обычно это состояние называется любовью. Притяжение. Постоянное, необходимое для жизни притяжение.

— В таком случае, и я люблю вас! — вырвалось у меня.

Ее лицо даже не дрогнуло. Ни улыбки, ни румянца, ни смущения.

— Притяжение, — повторила она.

— Я чувствую, что захочу увидеть вас снова, — продолжал я. — Что, уйдя отсюда, буду непрестанно думать о вас. Представлять вас в разных видах.

— Например? — спросила она.

— Например… — Я глянул на аквариумы. — Например, обнаженную и заросшую тиной. С зелеными прядями, свисающими с сосков. Например, в платье из чешуи. Например, голую и мокрую. Например, мертвую в гробу. Только не в убогом шелковом гробике вроде тех, что приняты у нас, а в настоящем саркофаге, в каменном или металлическом. Чтобы все кругом сверкало и было очень холодным.

Моя фантазия разрасталась, а она слушала с интересом и наконец сказала:

— Но нет ничего проще!

Я сбился и замолчал.

— Это все очень легко устроить, — прибавила Алия. — Почему же вы этого не видите?

— Чего я не вижу? — переспросил я.

— Все это возможно без труда, — пояснила она. — Вы должны заплести дреды. Я сделаю.

— Какая связь между моей прической и моими желаниями? — не выдержал я. — Объясните же!

— Мое желание, — ответила она.

— Вы хотите заплести мне дреды?

— Это необходимо.

— Я хочу вас, а вы хотите сделать мне другую прическу?

— Да.

— Абсурд!

Она явно не поняла этого слова.

Я совсем уж было собрался растолковать ей кое-что, как вдруг все изменилось. В коридоре зашлепали чьи-то шаги. Алия медленно повернулась в ту сторону. Я встал и вышел из комнаты. Мне хотелось посмотреть квартиру, а заодно и разобраться, кто еще, кроме Алии, в ней обитает.

Она даже не пошевелилась, чтобы мне помешать. Я прошел по коридору мимо четырех закрытых дверей. В ванной кто-то плескался, поэтому я не стал туда ломиться. Вместо этого я подошел к одной из дверей и распахнул ее. Это оказалась кладовка. На полках стояли банки с заспиртованными морскими гадами. Обычные экспонаты, какие можно видеть в любом зоологическом музее. Среди них стояли, и с точно таким же будничным видом, банки с закатанными грибами, огурцами и домашним лечо.

Я поскорее закрыл кладовку. Щупальца дохлых кальмаров никогда не вызывали у меня приступов некрофилического любопытства, как у многих моих одноклассников. (Помнишь наши походы во всякие музеи? Биологичка почему-то считала, что вид насаженных на булавку бабочек возбуждает в детях стремление изучать живую природу!)

Я почувствовал на себе взгляд и обернулся. Алия стояла на пороге гостиной и пристально наблюдала за мной. Однако она ничего не говорила и не делала ни одного движения, чтобы остановить меня или как-то направить. Почему-то именно полное ее равнодушие меня страшно разозлило, и я начал распахивать двери одну за другой. За всеми оказывались комнаты, очень сырые и грязные, с отслоившимися обоями, с прогнившими диванами, разрушенными стульями и горами мокрого тряпья по углам. И везде навстречу мне медленно поворачивались бледно-зеленые одутловатые лица, имевшие очень мало общего с человеческими — и все же сохранявшие в себе явственно человеческие черты.

Некоторые вставали и делали пару шагов мне навстречу, но затем останавливались и, шатаясь, возвращались обратно в комнату.

Наконец мне надоело их рассматривать, я захлопнул все двери и вернулся в гостиную. Алия как ни в чем не бывало усадила меня опять на стул.

— Еще чаю? — спросила она.

Я похвалил ее за стремление соблюсти формальности, отказался от чая и спросил:

— Кто они все?

— О ком вы говорите?