Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Луи Анри Буссенар

Из Парижа в Бразилию по суше

Часть первая

ЧЕРЕЗ ЕВРОПУ И АЗИЮ[1]

ГЛАВА 1

Внезапная остановка. —Смелый поступок капитана Еменова. —Водолазы в скафандрах. —Чудовищный приказ. —Каторжники под конвоем. —Ссыльные. —Отверженные. —Песня русских каторжан. —На допрос. —Пристрастие в суждениях. —Упоминание о Бразилии. —Путешественники или заговорщики? — Русские или французы?

— Стой! — Повелительный голос рассек, словно хлыстом, серую мглу.

— Что там еще? — долетело из саней, мчавшихся во весь опор. И хотя кучер не знал языка, на котором была произнесена эта фраза, интуитивно он тотчас схватил ее смысл.

— Да ничего, — ответил возница, продолжая нещадно гнать лошадей. — Эй, залетные!

— Стой! — повторил угрожающе тот же голос.

— А ну, смелей, голубчики! — кричал ямщик, надеясь проскочить мимо.

Но тут грянули выстрелы, и сквозь тяжелые хлопья падавшего снега блеснули стволы ружей. Сани едва не наткнулись на штыки стоявших полукругом людей. Перепугавшись, кучер попытался притормозить, переходя, как и все русские мужики в таких случаях, на странное тремоло[2]:

— Тпру-у-у!

Вожжи, которые извозчик натянул что есть мочи, лопнули. Казалось, катастрофа неминуема, но наперерез коням бросился высокий человек, в длинном тулупе и меховой шапке, сдвинутой на лоб.

Обычно в русские сани запрягают тройку лошадей: посередине, меж оглоблями, — сильного и быстрого коренника, по обе стороны от него — лошадей помельче, но идущих тем же аллюром. Оглобли соединены высокой подковообразной дугой с подвешенным в центре колокольчиком, оглашающим своим звоном многие километры. Крепко охваченному упряжью, крепящейся к оглоблям и дуге, и вынужденному при натянутых вожжах держать морду вверх, кореннику не повернуть шею ни вправо, ни влево, тогда как пристяжные могут, обернувшись, увидеть кучера.

Внезапно появившийся незнакомец, похоже, хорошо знал поведение животных в упряжке: не колеблясь ни минуты, он железной хваткой сжал кореннику ноздри — самое чувствительное место у лошади, и тот упал на колени.

Сани, продолжая движение по инерции, подпрыгнули и перевернулись, несмотря на специальные брусья, приделанные по бокам для устойчивости. Извозчик, сидевший, как обычно, на облучке, полетел в снег.

— Ну что, ребятки?! — произнес тем же командным, но уже с примесью иронии, тоном смельчак, остановивший коней. — Вздумали улепетнуть от самого капитана Еменова?! Слишком молоды еще, ангелочки! Да-да, слишком молоды, чтобы объегорить старого сибирского волка! Ну а теперь выбирайтесь — и ко мне! Живо!

Из-под саней раздавались стоны. Ездокам непросто было выполнить приказ грозного капитана.

— Ну а вы что стоите? — бросил он солдатам. — Чем пялить глаза, разберитесь с колымагой! Вытащите бедолаг, войдите в их положение!

Солдаты, из казаков, стоявшие полукругом, тотчас накинулись на повозку: били прикладами, руша каркас, сдирали плотную внутреннюю обивку из фетра, швыряли на снежный ковер поклажу. Именно так, очевидно, поняли они приказ «разобраться с колымагой».

Капитан Еменов бесстрастно взирал на валявшиеся в причудливом беспорядке чемоданы из мягкой кожи, тулупы, подбитые каракулем шубы, валенки, подушки, матрасы, мешки и кулечки, консервные банки, конусовидные головки сахара, колбасы, бутылки водки, коробки с печеньем и чаем, топоры, молотки, веревки и распростертые недвижно тела приезжих, выглядывавшие из-под клади, припасенной в расчете на длительное путешествие по бескрайним студеным просторам.

Мы сознательно не касаемся пола горемык, поскольку определить его в тот момент не представлялось возможным: путники были столь заботливо укутаны в меха, что стали толще по меньшей мере вдвое и напоминали, скорее всего, водолазов в скафандрах.

— Ни рукой, ни ногой не шевелят! — пробормотал офицер. — Неужто преставились?

Но тревога оказалась ложной: казаки хорошенько встряхнули злосчастных ездоков, распахнули им одежды, растерли снегом лица и руки, и бедняги, громко чихнув, возвестили о своем возвращении из небытия.

— Где мы? Что, черт возьми, происходит?! — воскликнул кто-то по-французски.

— Право, понятия не имею, — раздалось в ответ.

Увидев, что сани разломаны, вещи разбросаны, а взмыленных лошадей, мелко дрожавших от холода, держат под уздцы солдаты, первый из пострадавших возмутился:

— Опять все не так! Ну и страна! И где этот кучер? Я пожалуюсь властям! Кто здесь за главного?

— Заткнись! — оборвал его капитан Еменов, переходя на французский. Держась строго, хотя происходившее явно его забавляло, офицер обратился к солдатам: — Отведите мерзавцев на постоялый двор. За них отвечаете головой, ясно? Если в мое отсутствие попытаются бежать или заговорить с заключенными — стреляйте. И помните, за каждого убитого — награда в пять рублей.

Не обращая более внимания на подчиненных, капитан повернулся и пошел прочь. Ножны его сабли слегка позвякивали, задевая о голенище сапога.

Снег падал тяжелыми хлопьями. И без того сумрачный день стал еще темнее. Надвигалась ночь.

Не успев оправиться после падения с саней, путешественники оказались в плену. Совершенно сбитые с толку, они шли в окружении солдат и ничего не понимали, кроме того, что последствия ареста могли оказаться самыми плачевными.

Сквозь вьюгу, бившую в лицо, виднелись шесты, расставленные на некотором расстоянии друг от друга, чтобы не сбиться с пути. Ужасная, изрезанная глубокими обледенелыми колеями дорога вела к однообразным бревенчатым домикам — избам, построенным в строгом соответствии с архитектурными сибирскими традициями. Утоптанный снег хранил множество следов: недавно здесь явно прошла многочисленная группа людей.

Казаки ускорили шаг, повернули направо и минут через пятнадцать, миновав овраг, вышли на площадь, по одну сторону которой виднелась разрушенная церковь, по другую — мрачного вида здание.

У путешественников от жгучего морозного воздуха захватило дыхание, хотелось немного отдохнуть. Но суровые конвоиры, помня о приказе командира, не дали им остановиться. Было ясно, что, если пленники сами не пойдут, их поволокут силой.

Едва французы со стражниками направились к зловещему строению, как на дороге появилась рота вооруженных солдат. Одетые в длиннополые шинели, они четко печатали шаг, глубоко вдавливая в снег кованые каблуки. Следом, едва держась на ногах, колонной шли бедные, измученные люди.

— Каторжники, — шепнул один из пленников своему товарищу. Тот как раз, чтобы не упасть, вцепился, ища опору, в торцы бревен, выпиравших из придорожной избы.

Повстречавшихся арестантов московские судебные власти приговорили к каторжным работам в Забайкалье, обрекая на муки и безвременную смерть в ледяном аду, именуемом Восточной Сибирью. Серые армяки, легкая обувь, наполовину обритые головы, обмороженные лица. На ногах кандалы с цепью, прихваченной у пояса веревкой. Кое-кто из заключенных обернул железные кольца тряпьем: этим счастливчикам удалось собрать милостыню, и кузнец за соответствующую мзду изготовил им оковы чуть пошире. Ножные кандалы дополнялись наручниками, соединенными столь короткой цепочкой, что держать руки можно было только спереди. Находившихся в одном ряду — от шести до восьми человек — приковали друг к другу. Стоило кому-то оступиться, как общий ритм движения нарушался и оковы впивались в кожу, покрытую язвами от постоянного соприкосновения с металлом, заставляя заключенных корчиться от жгучей боли. Жестокость, с какой этих обездоленных заковали в железо, преследовала вполне определенную цель — отвратить даже мысль о побеге.

За скорбной партией каторжан в таких же серых кафтанах, только с желтым квадратом на спине, брели ссыльные, или, как их еще называют, поселенцы, осужденные на бессрочное жительство в Сибири. Желтый лоскут — единственное, что отличало одну категорию отверженных от другой, поскольку у ссыльных — те же кандалы, так же разбитая в дороге обувь и те же муки.

По обе стороны колонны выстроились два ряда солдат. Они шли, посвистывая или напевая, и не задумываясь пристрелили бы каждого, кто отклонился бы с пути. Тем более что пять рублей, положенные за убитого при попытке к бегству, представляли собой солидное состояние, вполне достаточное, чтобы в течение месяца утолять вечно мучащую казаков жажду.

В обозе плелись отобранные у крестьян из соседних деревень низкорослые сибирские лошадки — худые, измученные, с грязной шерстью — и натужно волокли за собой повозки с жалким скарбом поселенцев, а то и с умирающим, чье источенное хворью тело подпрыгивало на каждой рытвине, приумножая страдания несчастного.

За повозками тащились жены поселенцев, согласившиеся следовать в этот горестный край. Кое-кому из них посчастливилось за особую мзду пристроиться среди клади рядом с больными, которых знобило от холода и недомогания. Большинство же шли пешком. Женщины вели за руку детей.

Бедные малыши спотыкались, падали. Тогда матери — отцы ведь не могли выйти из колонны — брали их на руки и несли то на спине, то на плечах, пока сами не валились от усталости.

Замыкала шествие еще одна группа военных. Конвоиры со свойственной российской солдатне грубостью подгоняли отстававших ударами приклада. Поднадзорные хрипели от изнеможения и, то и дело оступаясь, продолжали покорно брести по обледенелым рытвинам, пока в их телах еще теплилась жизнь.

Брошенные по дороге трупы быстро укрывались снежным саваном, и было ясно, что с наступлением темноты их разорвут на куски оголодавшие волки.

Прижавшись к избе, испуганные, потрясенные чужеземцы наблюдали зловещую картину, не отваживаясь высказать вслух мучившую каждого из них мысль: «И я могу оказаться среди этих страдальцев!»

Колонна — пятьсот обреченных на муки человек — остановилась на площади, и к небесам внезапно взмыла мелодия — скорее рыдание, нежели песня: это каторжники и ссыльные затянули известную всем русским узникам «Милосердную» — своего рода моление о помощи.

Раз услышав сию душераздирающую, наподобие мизерере[3], жалобу, исполненную под зловещий аккомпанемент кандального звона в торжественно-возвышенной манере псалмопения, ее уже не забудешь. Простые, неоднократно повторяющиеся слова, по-детски наивно повествующие о постоянно испытываемых каторжниками муках, не могут оставить равнодушными крестьян из расположенных окрест деревень. Заслышав горькую песню, сибиряк тотчас откликается на нее всей душой, не задаваясь вопросом, за что понес узник столь жестокое наказание. Ему, всю жизнь гнувшему спину в суровом северном краю, по собственному опыту знакомы невыносимые тяготы, обрушившиеся на бедных заключенных. Одни обездоленные внимают мольбе других. И то старик инвалид, то широкоплечий рабочий, а то и полунищая вдова с низким поклоном подносят узнику скромную милостыню — медяк или кусок черного хлеба.

Солдаты, в точном соответствии с приказом, запрещавшим общение задержанных с осужденными, растолкали прикладами каторжников, с удивлением поглядывавших на странных подконвойных, и привели путешественников к дому, где их ждал офицер.

На улице уже совсем стемнело, и капитан Еменов, готовясь к встрече, осветил свою скромную обитель на полную мощь, что вообще-то не принято в этих краях. Сбросив енотовую шубу, он остался в синем мундире с золотыми пуговицами, туго подпоясанном ремнем. На ногах — сапоги со шпорами. Одетый как на парад, офицер стоял возле огромной, основательно сложенной печи, в которой потрескивали круглые сосновые поленья. Рядом на огромном столе лежали бумаги, прижатые за неимением пресс-папье тяжелым револьвером.

Солдаты, стянув с пленных шубы, подтолкнули чужеземцев в широко распахнутую дверь и, сами оставшись в прихожей, опустили ружья. Даже не кивнув в ответ на вежливое приветствие, начальник конвоя, словно полицейский, видящий людей насквозь, пронзил задержанных взглядом своих бледно-голубых глаз. Вопреки ожиданию, лица приезжих, небольшого роста, но крепко скроенных и далеко не первой молодости, излучали искренность и доверие.

Прежде всего капитан обратил внимание на их бороды — такие же, как у мужиков, с той, однако, разницей, что аккуратно ухожены: у одного — белокуро-золотистая, у другого — черная как смоль. Видно было, что оба привыкли к опрятности — первому условию комфорта. Тонкие, «аристократические» руки, элегантные, сшитые по фигуре дорожные костюмы. В общем, пленники явно были не из простонародья.

Какое-то время капитан пребывал в задумчивости. Несколько раз провел рукой по седеющим бакенбардам, касавшимся, как у всех казаков, пышных усов. Потом, картинно развернув плечи, сказал по-русски в свойственной ему грубоватой манере:

— Кто вы?

— Месье, — твердым голосом, но почтительно произнес по-французски блондин, — я имею честь сообщить вам, что ни я, ни мой друг не знаем русского. И поэтому вынуждены просить вас обращаться к нам на нашем языке, которым вы, как и многие ваши соотечественники, превосходно владеете.

— Ого, а вы хитрее, чем я думал! — воскликнул офицер. — Ну что же, буду задавать вам вопросы по-французски, хотя мне ничего не стоит научить вас правильной русской речи: достаточно лишь призвать в учителя Ивана. У него одно средство обучения — кнут, которым солдат владеет отменно!

— Кнут, сказали вы?! — побледнев от возмущения, переспросил блондин, его же товарищ, не такой смелый или более впечатлительный, растерялся.

— Да, кнут!

— Похоже, я сплю или вижу сны наяву. Сколь бы ни были склонны к злоупотреблению властью российские служащие, ваша угроза представляется мне неуместной шуткой, если только…

— Если — что?

— Если только мы не стали жертвами недоразумения.

— Неплохо вошли в роль! Ни один подданный его императорского величества не решился бы говорить так со мной, его скромным представителем, а посему слова ваши заставляют меня задуматься, кто же вы на самом деле. Может, действительно иностранцы, за коих выдаете себя?

— Я уже сказал и повторяю: мы — французы. В этом легко убедиться, заглянув в наши документы, которые в саквояже. Не набросься на нас ваши люди со свойственной казакам грубостью, мы бы давно уже предъявили вам паспорта.

Капитан молча вытащил из-под револьвера одну из бумаг и ровным, беспристрастным голосом принялся читать, обильно уснащая письменный текст личными комментариями:

— «Среднего роста»… Так и есть… «Оба с бородой. Блондин и брюнет. Весьма активны, особенно блондин. Исключительно хитры… В равной степени превосходно владеют несколькими иностранными языками…»

Покончив с описанием примет, офицер сказал самому себе:

— Это, конечно, они, голубчики! Интересно, надолго ли им хватит выдержки? Но вначале позабавимся: ведь развлечения так редки в этом проклятом краю! — Затем он промолвил как можно мягче: — Итак, согласно вашему заявлению, вы — французы?

— Я уже сказал вам это.

— И как же вас зовут?

— Меня — Жюльен де Клене, его — Жак Арно.

— Прекрасно! И путешествуете вы ради удовольствия?

— Не совсем так. У Жака Арно дела. Я же действительно сопровождаю своего друга для собственного — и надеюсь, и для его — удовольствия.

— Неплохо у прохвоста подвешен язык! — пробурчал капитан себе в усы. — Но хорошо смеется тот, кто смеется последний! — И снова обратился к Жюльену:— Не будет ли нескромностью узнать, куда вы направляетесь?

— Что ж тут нескромного? В Бразилию!

Капитан ждал любого ответа, но только не такого. Собеседник вроде бы находился в здравом уме и твердой памяти, и разговор происходил не где-нибудь, а в сибирской избе, недалеко от города Томска, на 56° северной широты и 82° восточной долготы. Словом, капитан буквально онемел. И неудивительно: название далекой солнечной страны слишком уж контрастировало с этой пышущей жаром печью, у которой пытались, хотя и без особого успеха, отогреться трое пришедших с мороза мужчин.

— В Бра… в Бразилию?! — заикаясь, произнес офицер. — Но в Бразилию не едут…

— По суше? Конечно! Тем более что Азию от Америки отделяет Берингов пролив — пятьдесят с чем-то километров. Но мы пересечем его зимой, по льду. Мой друг не переносит морской качки, почему и занесло нас в самый центр Сибири, где нам и представилась возможность познакомиться с вами.

Все это было сказано с чарующей легкостью, свойственной парижанам, всюду чувствующим себя как дома.

Капитан, долго сдерживавший себя, взорвался:

— Хватит, негодяй! Я люблю посмеяться, но шутки мои, как у медведя, с когтями и клыками! Не выношу, когда из меня дурака делают! Нет, довольно уж! Не удался вам маскарад! Ты, так называемый Жюльен де Клене, — Алексей Богданов, студент из Риги. А ты, Жак Арно, — Николай Битжинский, студент из Москвы! И оба вы — из кружка нигилистов[4], участвовали в заговоре против родимого нашего царя-батюшки! Приговоренные к пожизненной каторге, вы неделю назад бежали из Томска. Ну как, неплохо осведомлен я обо всем, касающемся вас?

На крик прибежал унтер-офицер — на всякий случай.

— Это ты, Миша? — взяв себя в руки, бросил капитан Еменов. — Забери голубчиков да отправь по этапу. Поскольку здесь у нас нет ни цепей, ни кузнеца, свяжи их покрепче по рукам и ногам, а уж в Красноярске их закуют в железо. И предупреди старосту: он головой ответит за них.

ГЛАВА 2

Ужасная дорога в Сибирь. — Два года в пути. — Две тысячи лье[5]пешком и в цепях. — Забота русской администрации о ссыльнокаторжных. — На этапе. — Неистовое усердие капитана Еменова. — Подобие ада. —Староста. — Полковник Сергей Михайлов. —Сокрытие побегов начальниками конвоя. — Солидарность несчастных. —Копилка нищих. — Проблеск надежды.

Не собираясь специально описывать зловещий сибирский путь по этапу, мы, со ссылкой на вполне достоверные источники, коснемся только тех данных, которые необходимы для ясности нашего повествования.

Двадцать лет тому назад осужденные на каторгу или ссылку весь путь от Москвы до места отбывания наказания проходили пешком. А это ни много ни мало — две тысячи лье до Забайкалья и две тысячи двести — до города Якутска. Вы не ошиблись, даже самое короткое расстояние — две тысячи лье, или восемь тысяч восемьсот километров, составляет едва ли не четвертую часть земного экватора! Одни партии арестантов находились в дороге два года, другие — два с половиной. Но с тех пор администрация произвела кое-какие изменения, к несчастью, скорее видимые, чем подлинно положительные. Согнанных отовсюду заключенных отправляют теперь на пароходиках вверх по Каме, одному из притоков Волги, везут из Перми до Екатеринбурга через Урал по железной дороге и затем на повозках доставляют в Тюмень, откуда начинается нескончаемо долгий речной путь на баржах — сперва по реке Тобол до города Тобольска, далее по Иртышу до Самарского — места впадения этой реки в Обь — и, наконец, вверх по Оби до Томска.

Услышав о таких переменах, некоторые могут подумать, что осужденные избавлены от дорожных мук, поскольку их доставляют на транспортных средствах поближе к месту изгнания. Какой-нибудь умник, демонстрируя неуместный оптимизм, может даже воскликнуть: «Им остается пройти лишь последнюю часть пути — уже после Томска!» На самом деле до поселений вдоль реки Кара — три тысячи восемьдесят километров, или девять месяцев пешего пути. Если же место назначения — Якутск, то пройти придется еще больше — четыре тысячи шестьсот восемьдесят километров. Воистину, бескрайние пространства России то и дело заставляют нас удивляться.

Но, по мнению администрации, и Якутск еще слишком близок от Москвы, и политических заключенных отправляют теперь в Верхоянск и Нижнеколымск — в край полярной ночи. Следовательно, к вышеприведенным четырем тысячам шестистам восьмидесяти километрам, отделяющим Томск от Якутска, надо прибавить еще две тысячи триста двадцать километров — от Якутска до Нижнеколымска. Приплюсовав к 4680 километрам 2320 километров, получим семь тысяч километров, или 1750 французских лье, что примерно совпадает с названной вначале цифрой в две тысячи лье. Для того чтобы преодолеть подобное расстояние пешим строем, требуется два года.

Разве мы неправы, отмечая, что улучшение условий доставки заключенных к месту их постоянного пребывания скорее видимое, чем истинное? Да и можно ли вообще говорить о каком бы то ни было улучшении после прочтения книги русского писателя Максимова?[6] Три тома его сочинений, рассказывающие о поселениях в Сибири, стали надежным источником сведений, хотя он лишь приподнял завесу над реальным положением дел.

Максимов подробнейшим образом описывает ту часть пути, которую преодолевают на повозках. Он сообщает, как каторжане в один голос называют это транспортное средство машиной, словно специально придуманной, чтобы мучить людей и тягловых животных. Попадая то в одну рытвину, то в другую и словно перебирая колесами клавиши пианино, повозки громыхают то по белым, то по черным переброшенным через топкую болотистую жижу бревнам. Телеги медленно плетутся от одного арестантского барака до другого, выматывая душу из осужденных, которым, едва прикрытым лохмотьями, приходится в любую погоду просиживать неподвижно прикованными друг к другу на узкой скамейке по восемь-десять часов.

Что же касается плавучих тюрем — барж, доставляющих осужденных из Тюмени в Томск, — то они не лучше повозок. Каким бы ни был хорошим сам замысел сократить пеший путь, его реализация не дала ощутимых результатов, особенно с точки зрения гигиены: из-за немыслимой тесноты баржи становятся настоящими рассадниками заразы.

По прибытии в Томск, откуда и начинается пеший путь протяженностью в два года, каторжников и ссыльных в течение нескольких дней разбивают на отдельные группы — в зависимости от конечного пункта их назначения.

Одна из партий таких осужденных, вверенная усердному, но туповатому капитану Еменову, двадцать шестого ноября 1878 года выступила в направлении к Якутску. Этот солдафон, прослуживший в армии до седых волос и привыкший за долгие годы к ужасам этапирования ссыльнокаторжных, был в отвратительном настроении — худшем, чем обычно. Дело в том, что двум приговоренным к каторжным работам участникам заговора нигилистов, которых побаивался сам царь, обманув бдительность старого служаки-исправника, удалось бежать из томского острога[7], а поиски их до сей поры ничего не дали. И перед тем как отправиться в путь, капитан Еменов получил от исправника — начальника уездной полиции — предписание принять участие в розыске государственных преступников и задерживать всякого, кто покажется подозрительным. А по дороге из Семилужного в село Ильинское Еменова нагнал примчавшийся на взмыленном коне вестовой с известием о том, что беглецы движутся тем же маршрутом, что и колонна.

Документы у задержанных были в полном порядке. При въезде в село Ишимское путешественники даже представили подорожную[8] с печатью. Но разве не бывает так, что злоумышленник, стараясь скрыться от правосудия, заранее обзаводится всеми необходимыми документами? Пометка в паспортах этих так называемых французов действительно подтверждала их заявление о том, что они направляются к самому северному мысу восточного побережья Сибири. Но кто поверит, что французы, изнеженные существа, отважились вдруг пересечь бескрайний континент, да еще зимой! Прямо курам на смех!

Чего ждешь, тому и веришь! И после краткого допроса у начальника колонны, как казалось ему, появились достаточно веские основания для ареста подозрительных лиц, и при этом Еменова не мучили угрызения совести, если таковая еще у капитана имелась.

Потрясенные неожиданным поворотом судьбы, не оправившиеся еще от падения, от резкой смены жары в избе и холода на улице, напуганные до смерти, путешественники сразу же были отправлены в арестантский барак. Подобные заведения тюремного типа — деревянные строения за высоким забором — располагаются по пути следования колонны приблизительно через каждые пятнадцать километров и служат для этапников местом дневного или ночного отдыха.

В Ишимском селе своеобразный придорожный острог, сооруженный более тридцати лет назад, измочаленный непогодой и повидавший на своем веку многие тысячи ссыльнокаторжных, прогнил от пола до потолка. Снег, подтаивая, сочился с крыши изо всех трещин, образуя на полу зловонную лужу, в которой толклись не менее пятисот заключенных, хотя барак был рассчитан только на сто пятьдесят человек.

Распахнув дверь грубым ударом, казак увидел направившегося к нему навстречу высокого, обнаженного по пояс старика.

— Ты староста?

— Да.

— Капитан велел вручить тебе этих двоих. Присмотри за ними. Главное, чтоб не сбежали. Хотя капитан тебе доверяет, но велел все же сказать, что ты отвечаешь за них головой.

— Ладно.

Сильная рука втолкнула задержанных в зловонное помещение, и дверь захлопнулась. На них тотчас пахнул сырой горячий воздух, густо пронизанный смрадом от массы людской — от гнойных ран и грязных лохмотьев. Голову словно стянуло обручем, в глазах помутилось, легкие отказались дышать ядовитыми миазмами[9], и не успели путешественники сделать и шага, как неловко взмахнули руками и, потеряв сознание, повалились на лежавшие недвижно тела ссыльнокаторжных.

Когда несчастные открыли глаза, то пришли в ужас: столь невероятной казалась представшая их взору картина. Вдоль стен по обе стороны от входа располагались нары — сбитые из сырых, осклизлых досок полати. На грубых лежаках валялись вповалку этапники. Те, кому не хватило места на убогом настиле, устроились в грязи под нарами или в проходе. Руки и ноги их были стерты в кровь. Из-за жуткой жары бедняги сбросили с себя влажную одежду, заменившую им матрас. Тяжело, со свистом, вздымалась и опускалась их грудь с резко выступавшими ребрами и иссиня-бледной кожей. Сморенные длительным переходом, одурманенные испарениями, они за редким исключением забылись тяжелым сном, так похожим на беспамятство. Тяжелое дыхание и стоны сливались воедино в зловещем агонизирующем концерте.

Свинцового цвета лица с запавшими глазами, ввалившимися щеками. Огромное скопление тощих как скелеты тел с кровоточащими ранами и железными оковами, от которых, пребывая в кошмарном сне, пытаются инстинктивно освободиться несчастные…

— Где мы?.. Кто вы? — забыв, что он в России, спросил Жак по-французски, увидев склоненное над ним симпатичное лицо старосты, смотревшего на арестанта с грустью во взоре. — Я хочу выйти! Как не поймете вы, что я умираю! Помогите кто-нибудь!

В ответ — лишь кандальный звон и жалобные стенания.

— Тише, браток, тише! — так же по-французски проговорил ласково староста. — Пожалейте тех, кого мучает боль! Пожалейте и тех тоже, что просто спят!

Жюльен — более крепкий и не столь впечатлительный, как Жак, — сумел овладеть собой и, стараясь не обращать внимания на зловоние, обратился к старику, чье аскетичное лицо выражало глубокое сострадание, с тем же вопросом, что и Жак:

— Кто вы?

— Такой же ссыльный, как и вы, дорогие мои ребятки. Впрочем, хуже, чем ссыльный: я — каторжник…

— Мы ведь с другом не русские, а французы, — произнес Жюльен, пытаясь унять дрожь в голосе. — И вдруг нас арестовывают без всяких на то оснований. Мы не знаем ни ваших порядков, ни ваших законов. И не участвовали ни в каком заговоре. Так что оказались попросту жертвами чудовищного недоразумения: офицер, приказавший бросить нас сюда, полагает, будто мы — русские студенты, члены кружка нигилистов.

— Из томской тюрьмы сбежали два молодых человека — Богданов и Битжинский, приговоренные московским судом к каторжным работам, — сказал, собравшись с силами, Жак. — Я понял во время допроса: этот палач-офицер собирается наградить нас не только их именами, но и тем тюремным сроком, к которому приговорили этих бедняг. Поверьте нам, месье! Даем вам честное слово!

— Верю вам, ребятки! — мягко произнес староста. — И глубоко огорчен этой вольной или невольной ошибкой.

— Вы сказали — вольной или невольной?

— Да, именно так. По-видимому, у негодяя свой расчет. Понимаете, начальник колонны, получив определенное число ссыльнокаторжных, отвечает за каждого из них. Если кто-то умер в пути, то составляется протокол, в котором по всем правилам фиксируется смерть. Ну а в случае побега вина за это ложится в той или иной мере на начальника конвоя, которого непременно ждет наказание: выговор или задержка в продвижении по службе. Среди конвоиров встречаются и неплохие ребята — такие, что не стали бы прятаться от наказания. Но капитан Еменов не из них. Он попытается любыми правдами и неправдами арестовать первого встречного и заменить им сбежавшего. В данном же случае, возможно, он старается выручить исправника, раз побег совершен из Томска.

— Но это же подло! Это — преступление!

— Вы правы. Это тем более ужасно, что у работающих в рудниках нет имени — один только номер. И там, полностью обезличенные, без паспорта и прочих удостоверений, они трудятся под землей до конца дней своих.

— Это же ждет и нас?

— Да, если только кто-то не отважится пойти наперекор лиходею.

— Кто-то?

— Скажем, я.

— Вы?! — вскрикнули в один голос друзья. — Но кто же вы? Кто?

— Обычный каторжник, вот уже больше двух лет. А до этого был полковником. Позвольте представиться: Сергей Михайлов, преподаватель Петербургского военного училища.

Жюльен де Клене не мог сдержать удивления:

— Полковник Михайлов? Знаменитый ученый, одаривший когда-то меня своим вниманием? Но тогда вы должны помнить Париж и вечера, проведенные нами вместе у мадам П. Там был еще и ваш знаменитый соотечественник Тургенев. А лекции в Географическом обществе! Вы знаете меня, я — Жюльен де Клене.

— Жюльен де Клене! — произнес сквозь душившие его слезы староста. — Прославленный путешественник, исходивший Мексику, аргентинскую пампу[10], побывавший на неизведанных островах Океании… Бедный мальчик, вот в каком аду довелось нам встретиться! — Потом, сумев преодолеть волнение, старик проговорил: — Если, не зная еще, кто вы, решил я попытаться спасти вас от чудовищной несправедливости, то с тем большей радостью сделаю это для друзей… Ну как вы, приходите понемногу в себя? Привыкаете к этой жаре и зловонию?

— Дышать — дышу, но без особого энтузиазма, — ответил присущим парижанам шутливым тоном Жюльен и заставил себя улыбнуться.

— А я, — молвил Жак, по бледному лицу которого стекали крупные капли пота, — слышу вас с трудом и вообще еле жив.

— Вот вам водки, — предложил староста, доставая откуда-то бутылку. — Только она одна сможет помочь вам дождаться, пока откроют двери.

— А вы?

— Не беспокойтесь, я уже научился почти не спать, мало есть и вдыхать воздух лишь время от времени. К тому же мои обязанности, пусть скромные и неоплачиваемые, требуют от меня немало внимания. Так что о себе я не успеваю думать.

— О каких обязанностях идет речь?

— Я — староста этой партии ссыльнокаторжных. Вы, наверное, не знаете этого слова и всего, что с ним связано. Так что поясню вкратце. Традиционный для России дух коллективизма сохраняется и среди заключенных. Свои деньги они складывают вместе: можно считать правилом, что ни один политический, ни один уголовник копейки не истратит на себя одного. Готовясь к дороге, они выбирают кого-нибудь из своего числа, чаще всего пожилого, и вручают ему все деньги с просьбой использовать эти средства, чтобы хоть как-то облегчить участь заключенных. Сейчас я уточню. Стража в арестантских бараках привыкла взимать с заключенных некоторые, так сказать, поборы, и отвертеться от этого отнюдь не просто. Я не осуждаю этих людей: жизнь охранников тоже не сладкая, почти как у нас. Подумать только, им выделяют на весь год лишь четыреста кило муки и три рубля деньгами, что составляет в общей сложности семь франков пятьдесят сантимов. Поэтому они в постоянных поисках «моркови», как шутливо выразился один служака-француз. Скажем, приходит партия в придорожный острог. Заключенные промокли до мозга костей. А стражник им: «Печь не работает, ее не разжечь». Вот тут староста и вынимает из общей копилки небольшую сумму. Иногда с той же целью специально выставляют окна: «Рамы взяли на ремонт. Придется так и спать — без стекол». Староста опять платит — чтобы вставили окна. И так за все — за доски с ветошью вместо постели, за охапку сена, чтобы заткнуть щели, за тряпки, которые засовывают в железные кольца, за водку, чтобы взбодрить несчастных, совсем окоченевших от холода. Не забывает староста и про кузнеца, кующего кандалы. Кроме того, он же подбадривает слабого, утешает отчаявшегося, отпускает грехи умирающему. На определенных условиях ему удается уговорить начальника конвоя закрыть глаза на незначительные отступления от отдельных правил, выполнение которых сделало бы путь по этапу еще тяжелее.

— На определенных условиях?

— Да. Если начальник проявляет терпимость, то заключенные через своего старосту дают ему слово не бежать в дороге. Это обещание обычно строго соблюдается вплоть до прибытия на место. Ну а там они считают себя свободными от обещания, которое каждый из них давал ради всех. Позавчера я тоже от имени всех дал капитану Еменову такое обещание… Не беспокойтесь, к вам это не относится. Я хочу, чтобы вы ушли отсюда с гордо поднятой головой, как люди, чья невиновность полностью доказана, а не бежали бы тайком, словно испугавшись законного возмездия… Становится совсем темно, скоро ночь. Постарайтесь немного поспать. Я попрошу у охранника две охапки сена, а ваши товарищи по несчастью немного потеснятся для вас. И запомните: вы можете полностью рассчитывать на меня.

ГЛАВА 3

Встреча на углу Больших бульваров и улицы Фобур-Монмартр. —Американский дядюшка. —Человек, не знающий, куда деть миллионы. —Письмо с бразильской фазенды[11] Жаккари-Мирим. —Представления американского дядюшки о смысле существования. —Родственные чувства скептика. —Страхи канцелярской крысы. —Боязнь морской качки. —Неудачная прогулка. —Морская болезнь. —В Бразилию по суше!

— Боже милостивый, что случилось? Загорелся Люксембургский дворец?[12] Мельницу Галет[13] окружили китайцы или во Франции восстановлена монархия? — воскликнул весело некий гражданин, повстречав неожиданно на углу знаменитых парижских Больших бульваров и улицы Фобур-Монмартр своего приятеля.

— Привет, Жюльен! Как дела, дружище?

— Это у тебя надо спрашивать, как дела! На тебе, милый Жак, лица нет!

Жак вздохнул, крепко пожал другу руку, еще раз вздохнул и ничего не ответил.

— Послушай, — продолжал Жюльен, — ты что, проценты потерял на последних облигациях? Или остался без гроша в кармане? А может, женился или заболел? Или орден получил? При виде тебя меня встревожили сразу две вещи: во-первых, ты чем-то озабочен, и, во-вторых, в эти часы — и не на работе!

— Боюсь, Жюльен, что ждет меня дорога к черту на кулички!

— Ну уж этого-то никак не случится: черт далеко, а путешествовать ты не любишь.

— Последнее-то обстоятельство и приводит меня в отчаяние: мне, вероятно, придется все же отправиться…

— Куда?

— В Бразилию.

Жюльену не удалось сохранить серьезность, и он разразился громким хохотом:

— Теперь я понимаю, почему у тебя сегодня такая кислая физиономия. Ведь это подлинное несчастье! Настоящее бедствие, лишающее префектуру[14] Сена примерного служащего!.. Итак, ты держишь путь в Бразилию! Бордо[15], Лиссабон, Дакар[16], Пернамбуку[17], Рио-де-Жанейро — путешествие приятное и непродолжительное. Двадцать три дня на пароходе — совсем пустяк! — и ты уже в солнечной стране, среди тропической зелени!..

— Мне наплевать, как там — пусть будет хуже, чем даже в катакомбах… Но море, море! — плаксиво произнес Жак и умолк, не в силах продолжать.

— Послушай, ты так и не сказал, что же заставило тебя отказаться от привычного ритма жизни. Со времени нашей последней встречи прошло полгода — срок достаточно большой, чреватый многими неожиданностями для нервных парижан — правда, теперь нас называют не парижанами, а невропатами![18]

— До вчерашнего вечера жизнь моя была спокойна, словно вода в пруду. Но с утра я — как на углях! Я почти архимиллионер[19], но радости — никакой!

— Надо же! Наследство?

— Да.

— От какого-нибудь дядюшки?

— Да.

— Наверное, из Америки: только там такие серьезные дяди живут.

— Отгадал.

— Ну что ж, тем лучше! А то говорили, что они уже все перевелись. Я рад, что эта порода людей еще не вымерла, и счастлив за тебя… Да что мы стоим в этой толчее? Уже половина двенадцатого, я умираю от голода. Пойдем-ка к Маргери. Проглотим дюжину устриц, отведаем рыбки из Нормандии[20], полакомимся молодой куропаткой, запьем все это старым вином «бон-дез-оспис»! А за десертом ты расскажешь мне о своих треволнениях. Это тем более интересно, что начало похоже на очерк из «Журнала путешествий».

— Ладно, пошли. Тем более что на работу сегодня все равно не пойду.

— Да уж скорее всего! — заметил Жюльен, посмеиваясь.

Полчаса спустя друзья, удобно расположившись в отдельном кабинете ресторана, с удовольствием уплетали блюда, подаваемые им Адриеном, славным малым, преклонявшимся перед исследователями и, кажется, тщетно мечтавшим тоже отправиться в настоящее путешествие. Пища была, как водится, изысканной, вино — отменным.

За едой о горестях осчастливленного Жака не говорили. И только когда Адриен принес кофе, Жюльен, закурив сигару, облокотился на стол и приступил к расспросам:

— Так ты сказал, что дядюшка…

— Умирая, объявил меня единственным наследником. Со мной письмо от него, полученное с утренней почтой. Вот, смотри! — Жак достал из кармана и протянул Жюльену толстый конверт с адресом, написанным крупными печатными буквами, и с профилем Педру д\'Алькантара[21] на почтовых марках.

— Да это же целый трактат!..

— Прочти, здесь немало любопытного.

— И денежного!

— Ты все смеешься. Дядюшка писал не такчасто.

— Но если уж писал…

— То и за час не прочитаешь.

— А у нас есть время?

— Что касается моей работы…

— Ясно! Итак, приступаю!

Жюльен не торопясь разгладил листки, пригубил шартрез[22] и начал вдумчивым голосом:

— «Фазенда Жаккари-Мирим, двадцать один градус тридцать минут южной широты и сорок девять градусов западной долготы от Парижского меридиана (Бразильская империя[23])

Двадцать первое июня тысяча восемьсот семьдесят восьмого года

Дорогой мой племянничек!

Некоторые замшелые моралисты считают, что нельзя следовать первому движению сердца: оно, мол, излишне сентиментально. Со мной же — в том, что касается вас, — получилось как раз наоборот. Первым моим побуждением было лишить вас наследства, но я заглушил это желание и решил объявить вас своим единственным наследником. Ну, хорошо я сделал, отказавшись от первого побуждения, которое явно было злобным? Не буду объяснять мотивы, которые побуждают меня так действовать. Мое решение непоколебимо, хотя я вас совсем не знаю или знаю исключительно по письмам, посылаемым хорошо воспитанным молодым человеком старику, который может обернуться для него американским дядюшкой. Я долго на вас обижался. Это началось еще с того времени, когда вы закончили пресловутый юридический факультет — еще одна глупость Старого Света! — и искали место в жизни, как обычный Жером Патюро. Ваша умница-мать, моя сестра, оказала мне честь посоветоваться со мной по этому поводу. Справедливо или нет, но на меня в семье смотрели как на смышленого человека — из-за того, что, покинув страну в двадцатилетнем возрасте в одних сабо[24], я сумел, как нынче говорят, сколотить кругленький капитал. Я ответил ей, что хорошо бы отправить вас на фазенду Жаккари-Мирим, где моего племянника ждал бы хороший кованый сундучок размером с канонерку и где его встретили бы с распростертыми объятиями, прижав к сердцу, которому незнакома торговля чувствами. Ваша матушка колебалась, она боялась. Ее я не буду за это бранить: мнение матери диктуется ее любовью. Вы же, дорогой племянничек, явили пример малодушия, даже страха, и это было неприятно. Вы отказались от моей помощи с отчаянной энергией труса, вынужденного что-то объяснить в свое оправдание, и в качестве последнего мотива выдвинули свой ужас перед обычным морским путешествием протяженностью в двадцать три дня.

Я поклялся забыть вас, и это мне удалось без особого труда. Тем временем вы взяли за правило регулярно писать мне, делясь вашими прожектами[25] и тем самым дозволяя мне разделять ваши надежды. Вам было двадцать пять лет, а посему предстояло, как и положено молодому человеку, воспитанному по буржуазной мерке, добиться скромной и бесполезной должности супрефекта[26]и гордо представлять администрацию в таких городах, как Лодев[27]или Понтиви[28] .

Вы могли бы также, закончив изучение юриспруденции, рассчитывать на сомнительную честь добиться личного преуспевания в обществе. Например, вам не возбранялось надеяться по завершении образования на получение должности заместителя прокурора, что позволило бы работать в суде высшей инстанции города, носящего звучное имя Понтодмер или Брив-ла-Гайард[29]. Но занимающие столь блестящие посты чинуши вынуждены нередко менять место обитания, что совершенно неприемлемо для вас, привыкшего к оседлому образу жизни. И вы предпочли галунам супрефекта и мантии заместителя прокурора место канцелярской крысы. Браво! Поздравляю вас с этим выбором: ведь не так просто быть всегда последовательным в реализации своих принципов! Возможно, вы заняли кресло ответственного служащего или даже заместителя начальника при зарплате в три тысячи пятьсот франков. И, вероятно, сибаритствуете[30]в просторном кабинете, затянутом зеленым репсом, — это, кажется, последний крик моды официозной[31]элегантности. Служащие, что пониже, вам, наверно, завидуют, коллеги уважают, а портье[32]в ливрее низко кланяются. А что вам еще надо? Глупец!..»

— Ну, это уж слишком! — прервал чтение Жюльен, раскуривая сигару. — Впрочем, не будем придираться к словам. Твой дядюшка, видать, был истинным философом.

— Продолжай же, — произнес смиренно Жак, готовый еще и не то услышать.

— «Глупец! Ведь здесь я обеспечил бы вам жизнь, какой умеют наслаждаться только землевладельцы Нового Света.

Представляю себе улицу Дюрантен на Монмартре, где вы живете: душные, темные комнаты вплотную к четырем другим квартирам! Вы ходите из дома на работу и обратно с ритмичной последовательностью приступов хронического ревматизма. Вас душит галстук, костюм тесен, вы дрожите от холода, шлепая под зонтом по грязным лужам, или же — в иное время года — задыхаетесь, как астматик[33], в облаке ядовитой пыли. Вот и все пути-дороги вашей идиотской жизни, от которой только растет живот и выпадают волосы.

В общем, вы строго отмеряете и удовольствия и заботы, аппетит подчиняете заработку, сон — обязанностям, комфорт — приработку, знакомство — выгоде. Вы вынуждены помнить цену на яйца и просите служанку разогревать остатки вчерашнего ужина. В театр вы ходите два раза в месяц, а сигары курите дешевенькие. При этом вы должны улыбаться своему начальнику, хотя вам хотелось бы послать его к черту, пожимаете руку этому проходимцу только потому, что он вхож к министру, и кланяетесь помимо своей воли ничтожествам, занимающим по очереди должность заведующего отделом кадров.

Итак, распрощавшись с иллюзиями, свойственными каждому молодому человеку, вы проводите дни среди взяточников, крикунов, завистников, эгоистов и придурков, растрачивая то там, то здесь частицы своего сердца, — и так будет до тех пор, пока сами не станете таким же, как они. Это все не за горами, чернильная вы душа!

А здесь вам бы принадлежали пятьсот квадратных километров земли и жили бы вы на свежем воздухе, купаясь в солнечных лучах и полностью удовлетворяя свои потребности, фантазии, желания, капризы. Вашему образу жизни могли бы позавидовать монархи п президенты обоих земных полушарий!

Пожелаете бифштекс или просто котлету — прикажете забить быка: у меня их десять тысяч. А когда насытитесь, слуги выбросят остатки пиршества бродячим собакам или в реку на корм рыбам.

Вы любите охоту? Тогда ничто не помешает вам подстрелить ламу[34], страуса или… А вздумаете помчаться по степи — выбирайте любую из двух тысяч моих лошадей, например, возьмите скакуна, при виде которого потекут слюнки у ваших расд5уфыренных спортсменов или жокеев, разодетых, как попугаи.

Соскучились по концертам? Так усладите свой слух чарующей симфонией, исполняемой величайшим музыкантом — природой!

Захотели золота или драгоценностей, пожалуйста: земля наша имеет все, чтобы удовлетворить любые прихоти.

Придет вам в голову загадать невыполнимое — попробуйте испытать свои силы, и я верю — вы всего добьетесь.

Если же однажды нападет на вас ностальгия[35]по Старому Свету, — человек ведь несовершенен! — то кто запретит вам провести несколько месяцев в Париже, тратя по десять тысяч франков в день и делая одного счастливым, а у другого вызывая злобу? Будут среди тех, кого встретите вы, и признательные вам за помощь, и неблагодарные, и откровенные завистники.

Такое путешествие помогло бы вам сравнить электрический свет с экваториальным солнцем, витрины Пале-Рояля — с драгоценными ларчиками феи цветов, рукотворные памятники — с готическими[36]арками в девственном лесу.

Вы сможете оценить по достоинству очарование свободы, которую получите здесь, в то время как в Европе приходится ежесекундно натыкаться на преграды, воздвигаемые вашей цивилизацией — злобной и догматической.

Да, племянничек, я мечтаю одарить вас благополучием, защищенным от недобрых ветров окружающего мира.

Я решил было завещать свое кругленькое состояние государству. Но в последний момент во мне шевельнулись угрызения совести, причину которых мне трудно определить. Перед моими глазами возник тот уголок Турени[37], где родились мы, нежное, ласковое лицо моей бедной сестры, преждевременно ушедшей из жизни. Я представил себе и вас — сначала упитанным карапузиком, потом юношей, которого я рад был бы прижать к сердцу и назвать своим сыном. Одним словом, мне трудно было противиться голосу крови.

Поэтому, милый мой племянник, настоящим письмом я объявляю вас единственным своим наследником.

Вам — поля моей Жаккари-Мирим! Вам — мои леса, луга, пастбища, залежи золота и бриллиантов! Вам — мои табуны лошадей, стада коров, овец! Вам — мои плантации табака, кофе, какао, сахарного тростника! Вам — все мои запасы — дома и в магазине! Вам — серебряные слитки и бриллианты, хранящиеся в Имперском банке Рио-де-Жанейро! Одним словом, вам — все, чем я владею. И при этом я ставлю только одно условие: чтобы вы лично приехали сюда, на фазенду Жаккари-Мирим, в Бразилию, принять все это состояние. В противном случае наследником будет государство, а вы так и останетесь жалкой канцелярской крысой.

Я кончил, и счастливого вам путешествия, дорогой племянничек!

Ваш американский дядюшка Леонар ВУАЗЕН.

P. S. Вы получите это письмо, когда мой управляющий, славный малый, которого я вам рекомендую, похоронит меня в моих владениях, но достаточно далеко от дома, чтобы не смущать живых.

Могила — зрелище печальное. Приходите иногда меня навестить».

— Жак, — задумчиво сказал Жюльен, закончив чтение, — я только что признал, что ваш дядюшка — философ, теперь я бы добавил, что у него золотое сердце. За строками письма, в каждом слове — переливающаяся через край сентиментальность, желание нести тепло и ласку. Этого не скрыть даже изящной иронией. Буду откровенен с тобой, ты совершил большую глупость, отказавшись тогда навестить этого прекрасного человека. Что теперь ты думаешь делать?

— Если бы я знал! Меня охватывает ужас при одной мысли о том, чтобы подняться на корабль!

— Ты что, болен?

— Это хуже, чем обычная болезнь. Хуже всего на свете.

— Трусишь? Впрочем, не может этого быть, я видел тебя в драках. Ты сражался как лев. Уж я-то помню!

— А что бы ты сделал на моем месте?

— Проще простого! Побежал бы в транспортное агентство и заказал билет на первый же пароход, идущий в Бразилию. А там бы уж возложил цветы на могилу, что вдали от дома.

— Я знаю, что умру в пути.

— Фу-ты, мокрая курица!

— Ты не знаешь, что такое морская болезнь!

— А ты знаешь?

— Увы! Однажды, себе на беду, я решил совершить прекрасную водную прогулку из Гавра[38] в Кан[39] и по возвращении рассказать моим коллегам об этом путешествии. Но едва я ступил на сходни, со мной начало твориться нечто невероятное — как при холере или белой горячке. А когда пароход отправился в путь, стало совсем худо.

— Обычная морская болезнь!

— Наверное. Но такой силы, что и матросы и пассажиры, глядя на меня, испытывали не только сочувствие, но и отвращение. Не в силах подняться, истерзанный беспрерывными рвотными позывами, лежал я, словно грязное животное, в собственных нечистотах, уверенный в том, что конец мой близок.

— Потом к морю привыкаешь.

— Это так говорится. От Гавра до Кана не более трех часов, но, поскольку штормило, мы проплыли целых восемь. И с каждой минутой мучения мои становились все нестерпимее. Меня рвало кровью, я потерял сознание. Сам капитан, старый морской волк, говорил, что никогда не видел ничего подобного.

— Ну и ну!

— Я терпел эту качку восемь часов, возможно, выдержал бы и все двенадцать, но ведь от Бордо до Рио-де-Жанейро не двенадцать часов, а двадцать три дня! Уверен, что я окочурюсь по пути.

— А давно совершил ты ту прогулку?

— Лет двенадцать тому назад.

— Может быть, твой организм за это время перестроился? Такое случается. Многие, страдавшие в юности морской болезнью, в зрелом возрасте смеются и над килевой, и над бортовой качкой.

— Уверен, все будет, как и прежде. При одном лишь взгляде на деревянных коней карусели или на качели у меня начинает кружиться голова. Недавно я решил прокатиться на пароходике по Сене. Все повторилось, да так сильно, что пассажиры пришли в негодование, предполагая, что я хлебнул лишнего. Меня даже чуть не забрали в полицию за злоупотребление спиртными напитками в общественном месте. Морская болезнь — на Сене! А тут ведь надо Атлантический океан пересечь.

— Ну что же делать?

— Я не побоялся бы отправиться в Африку, к самому экватору, на Камчатку, куда угодно. Я силен как бык, моей выносливости, необычайной для типичной кацелярской крысы, любой бы мог позавидовать.

— Неужели?

— Да. Когда я начал полнеть, то решил заняться фехтованием и гимнастикой. И стал одним из лучших учеников Паса.

— Браво!

— Если бы я знал, как добраться до той фазенды, не подвергая себя отвратительному недугу, я бы ни минуты не колебался.

— Прекрасно! А если я подскажу тебе такой путь?

— То сразу же поеду.

— Ловлю на слове!

— Ну что ж, если пообещаешь не обрекать меня на морскую болезнь.

— Обещаю!

— Итак, что же ты надумал?

— Просить у официанта счет и бумагу с ручкой.

— А бумагу-то зачем?

— Чтобы ты смог написать на имяпрефекта округа Сены прошение об отставке.

— Ты всерьез?

— Я люблю пошутить, но не в таких делах!

— Ну что ж, сжигаю свои корабли![40]

— И тем самым спасаешь себя от морской болезни? — обыграл слова Жака Жюльен. — Чтобы осуществить задуманный мною план?

— Какой именно?

— А это пусть станет для тебя сюрпризом! — ответил Жюльен, а про себя подумал: «Ты называешь экватор и Камчатку, словно речь идет о прогулке в Аньер[41]. Ну что ж, на Камчатке ты побываешь. И еще во многих других местах! Я буду не я, если не заставлю тебя добраться до Бразилии по суше!»

ГЛАВА 4

Друзья по коллежу. —Печальная участь Жюльена. —Насмешки над новичком. —Надежный защитник. —Портреты друзей. —Преисполненное почтения прошение Жака об отставке. —Первые приготовления к долгому путешествию. —Письмо государственного секретаря ее величества королевы. —Последствия обильных возлияний. —На Северной железной дороге. —Сорок минут, не считая суток. —Кошмарное пробуждение. —В Петербург.

Дружба Жака Арно и Жюльена де Клене началась еще в школьные годы. Жюльен осиротел в двенадцать лет, и опекун поспешно поместил его в коллеж Святой Варвары, чтобы без помех управляться с солидным капиталом своего подопечного. В интернате мальчик был лишен всего — и встреч с родственниками в большой гостиной, и редких долгожданных прогулок за стенами учебного заведения, и даже каникул, проведенных под родимым кровом. Всякий раз, когда веселый рой воспитанников коллежа разлетался по своим домам, маленький миллионер, более несчастный, чем остальные, вместе взятые, оставался в интернате с детьми из Бразилии, Египта и Румынии, которые за сравнительно короткие каникулы просто не успели бы добраться до родины и вернуться назад.

Лишенный тепла семейного очага, не представляя себе, что такое домашнее обучение, Жюльен, однако, не стал лентяем, как многие его сверстники. Наоборот, упорно, со всем пылом юного, жаждущего знаний интеллекта овладевал он науками и прослыл блестящим учеником.

Шел уже третий год пребывания Жюльена в коллеже Святой Варвары, когда однажды после каникул он заметил в толпе растерянных, неловких новичков высокого, краснощекого, нескладного и, судя по всему, насмерть перепуганного увальня. Деревенские манеры и свойственный жителям Турени акцент заранее предполагали, что скоро этот недотепа станет жертвой боевой группировки, державшейся всегда во дворе особняком: задиры то обсуждали скачки на ипподроме, то делились новостями из жизни какого-нибудь известного артиста, — короче, готовя себя к высшему свету, набирались друг от друга массы бесценных сведений, без коих нечего и соваться в парижскую жизнь.

Сим бедолагой и был Жак Арно. Непосредственный, не знакомый с условностями, он уже в силу одного этого становился объектом издевательства со стороны подростков, озлобленных, словно маленькие, измученные возрастными недугами старички. Решив, что простак превосходно подходит к роли мальчика для битья, юные истязатели, изощряясь, старались как можно больнее уколоть беззащитного паренька хлесткими эпиграммами весьма сомнительного вкуса, передававшимися из класса в класс как заразная болезнь. Однако Жак был совершенно равнодушен к едким насмешкам, по-видимому, не вполне понимая их суть.

Стараясь вывести Жака из себя, шалунишки становились все беспощаднее и творили над ним жестокие проказы, к счастью, теперь позабытые в наших школах. А бедный мальчик, затаившись в углу, как побитая собачонка, заливался горючими слезами.

— А ну, хватит! — раздался как-то раз, когда сорванцы снова напали на мальчугана, громкий решительный возглас, и на мучителей обрушился град мастерски нацеленных ударов — и ногами и кулаками. И уж не сосчитать подбитых глаз, рассеченных губ, окровавленных носов. — А ну, смелей! — прозвучал тот же голос. — Делай как я! Бей! Сильней! Еще! Еще!

Жак, сильный от природы, расхрабрился, ощутив поддержку, и принялся наносить не очень ловкие, но весьма чувствительные удары, пока наконец с помощью нежданного защитника, которым оказался Жюльен де Клене, не обратил противника в постыдное бегство.

Отважного защитника, крепкого, отличавшегося бесстрашием, побаивались. И в то же время завидовали ему, поскольку он был богат, и восхищались им, как первым учеником. В общем, во дворе, где прогуливались средние классы, он пользовался довольно высоким авторитетом. И одного его вмешательства в драку было достаточно, чтобы Жака навсегда оставили в покое.

— Чего ты плачешь? — бросил Жюльен с грубоватой нежностью.

— Больно…

— При мне можешь поплакать, но нельзя, чтобы и они видели твои слезы. Тебе обидно, да? Ничего, это пройдет. Если хочешь, давай дружить, и тогда никто тебя больше не тронет. Они все трусы, и стоит только показать им зубы, как сразу же поджимают хвосты.

Жак проникся к Жюльену безграничной симпатией, как случается с бесхитростными душами, встречающими доброго человека. Со своей стороны и Жюльен привязался к нему: обычно ведь любишь того, кого опекаешь.

К ближайшим каникулам Жак приготовил для Жюльена замечательный сюрприз. Впервые распрощавшись на два месяца со стенами коллежа, Жюльен отправился в гости к мадам Арно, в очаровательный уютный домик, расположенный в Монлуи, на левом берегу Луары, в самом сердце Турени. Описать восторг, который охватил сироту, когда он оказался в домашней обстановке, просто невозможно, да, наверное, в том и нет особой нужды. С этого времени для мальчика началась новая, богатая впечатлениями жизнь, и им овладела неодолимая тяга к свободе.

Шли годы. Жюльену доставались лавры за лаврами, Жака награждали похвальными листами за сочинение или стихи на латинском. По окончании коллежа оба друга получили дипломы бакалавра: Жюльен — с отметкой «отлично», Жак — «удовлетворительно», но на большее он и не претендовал.

Жюльен, вступив в восемнадцать лет в права наследования, смог самостоятельно распоряжаться фантастическим богатством. Глубокое презрение, которое он питал к легкомысленным соученикам, довольно на них насмотревшись, предохранило его от ошибок, столь свойственных молодым людям, бросающимся безрассудно в водоворот парижской жизни. Высоко ценя свободу и словно опасаясь, что его вновь заключат в тесные стены коллежа, он отправился в странствие по пяти частям света.

Сначала им двигала исключительно любознательность, желание повидать другие земли и другие народы. Но затем юношей овладела и страсть исследователя. И скитания в трудно доступных краях, сопряженные с научным поиском, позволили Жюльену занять почетное место среди путешественников, которыми по праву гордится Франция. В Гуаякиле[42] его настигла печальная весть о смерти мадам Арно, которую он оплакивал, как родную мать.

Время от времени, неожиданно, как метеор, Жюльен возвращался ненадолго во Францию, обнимал Жака, выступал на конференциях, писал отчеты для научных обществ, пожимал дружески протянутые руки и снова устремлялся в неведомые дали.

Что же касается образа жизни Жака, то читатель уже получил достаточно полное представление о нем из письма американского дядюшки.

Когда началась описываемая история, друзьям было по тридцать пять лет. Жюльен де Клене, среднего роста, блондин, как и положено сынам Галлии[43], сохранил стройность двадцатилетнего юноши. Широкий в плечах, узкий в бедрах, он был бесстрашным и выносливым путешественником, не ведавшим ни усталости, ни болезней. Человек придирчивый нашел бы, что у Жюльена слишком правильные и безукоризненные черты лица. Действительно, безупречной формы орлиный нос, пухлые губы и белокурая, аккуратно подстриженная бородка могли бы позволить нам отнести его в разряд салонных[44] красавчиков, если бы не темный загар и настойчивый, внимательный и жесткий, чуть ли не суровый, взгляд исследователя-землепроходца, готового в любой миг отразить нападение хищника или бандита.