Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Игорь Смирнов



Бухенвальдский набат

Исчезнувшим, но не забытым

Почему написана эта книга?

Было в Тюрингии, в восьми километрах от Веймара, место, овеянное поэтической легендой, – поросшая дубами и буками гора Эттерсберг. Здесь любил бывать великий Гете, здесь он обдумывал свои произведения, оттуда смотрел на светлые пейзажи милого края, на живописные леса, холмы, долины.

Кончилось поэтическое очарование этого края, когда в 1936 году нацисты стали возводить на горе Эттерсберг концентрационный лагерь для противников фашизма, и назвали его Бухенвальд (Буковый лес).

Бухенвальд официально не был лагерем смерти, как Освенцим, но 56 тысяч заключенных приняли здесь мученическую смерть от пыток и изнурения в бункерах, от пули в затылок, от голода и тяжелой работы. Здесь погибло более 8 тысяч советских военнопленных. Здесь был застрелен и сожжен в печи крематория вождь немецких коммунистов Эрнст Тельман.

Страшным местом на земле стала гора Эттерсберг.

Но и местом человеческого величия стала гора Эттерсберг, потому что 11 апреля 1945 года – при подходе американской армии к Веймару – подпольная организация Бухенвальда дала сигнал к массовому вооруженному восстанию, и более 20 тысяч заключенных, вышвырнув охрану, сами освободили себя.

Среди тех, кто отдавал приказ на штурм, был подполковник Советской армии Иван Иванович Смирнов, командир русского и чешского отрядов восставших.

О Бухенвальде, его подпольном движении, о восстании его узников написано много книг. Перечисление их заняло бы не один десяток страниц мелкого, убористого шрифта. Эти книги выходили в Праге, в Познани, в Вове, Берлине, Веймаре, Эрфурте, Амстердаме, Париже, Лондоне, Нью-Йорке, печатались на чешском, польском, немецком, голландском, французском, английском и других европейских языках. Эти книги выходили в Москве, Рязани, Иванове, Ростове-на-Дону, Новосибирске. Их писали бывшие заключенные Бухенвальда.

И почти все эти книги уважительно называют имя немолодого уже в то время и известного всему лагерю подполковника Советской Армии Ивана Ивановича Смирнова.

А сам Иван Иванович Смирнов, поселившись после войны в городке Семенове Горьковской области, где он нашел эвакуированных из-под Ленинграда жену и сыновей, не думал в эти годы ни о какой книге. Он вышел на пенсию и тихо жил на уединенной окраинной улице имени Бориса Корнилова. Товарищи по заключению и подпольной борьбе много раз убеждали его, что он должен, просто обязан написать свои воспоминания, раздумья и наблюдения о Бухенвальде, что он имеет право сказать свое слово о тайнах горы Эттерсберг. Но только в марте 1963 года Иван Иванович решился приняться за этот труд, и тогда на бумагу легли первые наброски.

Жаль, что время многое унесло из памяти И. И. Смирнова. Забыты ценные детали, подробности разговоров, споров, имена некоторых товарищей Но главное все-таки осталось – остался человек, который высоко, бескомпромиссно пронес через фашистскую неволю честь и гордость советского человека. Осталось убеждение, что человек может оставаться человеком в самых невыносимых условиях. Имена таких, как Иван Иванович Смирнов и его русские товарищи, чешские, польские, немецкие, французские собратья, связаны теперь навек, как имя Гете, с историей горы Эттерсберг.

Гора осталась в Тюрингии, но ничто уже не вернет ей славы очаровательного поэтического уголка. Теперь это место печаля и скорби, место торжественного молчания и почтительного поклонения, где говорит за всех колокол, установленный на пятидесятиметровой башне И башня, и колокол – это часть величественного монумента, возведенного на месте концлагеря Бухенвальда героям и жертвам антифашистской борьбы. И когда тяжелые густые звуки бухенвальдского набата растекаются по лесистым склонам горы Эттерсберг, они напоминают жителям Веймара и окрестных городов и деревень о том, что творилось здесь. Они поминают погибших – эти звуки бухенвальдского набата, они будят тех, кто успокоился двадцатилетним миром, они тревожат, призывают людей:




Берегите мир!

Берегите мир!

Берегите!

Берегите!

Берегите мир!




И книга Ивана Ивановича Смирнова – тоже одна из тревожных нот этого набата.



Ирина Сидорова

Глава 1. № 26674

– Los! Los! – кричат солдаты в черных мундирах, и мы, напирая друг на друга, мешками валимся из машины на землю. Нас тут же сбивают в кучу, окружают все те же черные мундиры. Но теперь можно глотнуть свежего воздуха, кинуть взгляд на синее небо. Полгода в тюрьме, несколько дней в вонючей теплушке да в этой тюремной машине с черным, нагретым на солнце верхом – это не шутка! Куда нас привезли – никто не знает. Перед нами массивные ворота, к ним справа и слева примыкают два приземистых каменных здания с решетками на окнах. Над воротами железные буквы: «Jedem das seine». Кто-то шепотом переводит: «Каждому свое» и добавляет крепкое ругательство. Кто говорит – не понимаю, оглянуться нельзя. Пожалуй, оглянешься и получишь прикладом по шее или по спине. Стой и не шевелись. Стой и смотри на железные буквы: «Jedem das seine».

Стой и смотри!

В долину сбегают синеватые лесистые горы, пахнет настоянной на солнце горьковатой дубовой корой, воздух чист и прозрачен, и его не хочется выпускать из груди. Тихо повсюду. Неподвижно стоят черные солдаты. Пробежав в помещение, сопровождавший нас начальник охраны с кипой бумаг вышел обратно, что-то крикнул солдатам, держащим нас в кольце. Те заметались, стали строить нас в одну шеренгу лицом к глухой желто-зеленой стене. Руки приказали положить на голову. Тут же переводчик:

– Кто скажет слово, или оглянется назад, или повернет голову, или опустит руки – смерть!

По трое-четверо стали вводить в здание. Я где-то в середине шеренги и вместе с остальными стою неподвижно, с руками на голове, уставившись глазами в грязно-желтую стену. В глазах темнеет, ноги затекают. Стой и думай!

Я стою и думаю. Думаю над словами: «Jedem das seine». Да, действительно, каждому свое. Там, за воротами, нам уготована каждому своя доля. И у каждого за плечами своя судьба.

Нас здесь стоит больше двадцати, все военнопленные. Далеко на Родине уже больше двух лет идет война, немцы накатывались огромной лавиной и доходили до Москвы, до Сталинграда, а теперь их гонят на всех фронтах, и наша армия перешла через Днепр. О, мы все знаем! Не все, конечно, но самое главное!.. А мы выброшены из войны. Сколько немцев уничтожил бы за эти два года каждый из нас! А мы здесь усыхаем от голода, подыхаем под сапогами фашистских солдат, и теперь, говорят, нас привезли в лагерь, откуда не выходят живыми. Что может быть горше такой судьбы! И это я принял ее, я, кадровый командир Красной Армии! Я, который свою жизнь начинал вместе с этой армией, когда в девятнадцатом году после окончания нижегородских пехотных курсов отправился бить Колчака в Восточную Сибирь! Я, который прошел длинную служебную лестницу от командира взвода в пехоте до начальника артиллерии дивизии! Я – коммунист, подполковник – стою здесь, держа руки на голове, покачиваюсь от голода и усталости и жду, когда мне объявят мой смертный час! Стою,глотаю сухой ком в горле и никак не могу его проглотить.

Подошла моя очередь. Страха уже нет. Все равно. Вхожу в канцелярию. Канцелярия как канцелярия. Массивные столы, ящики с карточками, папки с бумагами. За столами люди в одинаковых полосатых куртках, с номерами на левой стороне груди, как-то смешно остриженные. Расспрашивают деловито, но не злобно:

– Смирноф? А имя – Иван?

Говорят вроде бы понятно, а не по-русски:

– За что тебя в тюрьму посадили?

Что мне скрывать? Все равно, кажется, конец жизненному путешествию…

– За пропаганду против фашизма, – говорю.

– Добже! Добже!

Пишут какую-то анкету, сличают мои ответы с бумагами, видимо, пришедшими вместе с нами.

– Добже! Добже!

Спрашиваю неуверенно:

– Куда нас привезли?

Не понимают, смотрят друг на друга озадаченно.

– Какой лагерь?

И сразу все:

– О! Бухенвальд! Бухенвальд! Буковый лес, понимаешь? Черный лагерь! Но не бойся, не все погибают… Здесь работают… Понимаешь, работают… .

Вот как! Я готовился к самому худшему, к немедленной смерти, а тут…

Только потом, когда освоился с порядками Бухенвальда, я узнал, что в канцелярии – шрайбштубе – писарями работают чехи-заключенные. Многие из них коммунисты и антифашисты. Вот почему для них важно знать, за что ты попал в Бухенвальд, что ты за птица. Это часто определяло твою судьбу в лагере, От писарей многое зависит. Немцы нечасто смотрят в дела, присланные с новыми партиями заключенных, для них достаточно своей картотеки. И от того, что записано в карточке, зависело взвиться тебе на воздух через печь крематория или попасть на блок и продолжать жизнь.

А если остается жизнь – остается и надежда…

Но все это я узнаю потом, а сейчас, еле держась на отекших ногах, иду вместе со всей арестантской партией через чугунные ворота. Солдаты в мундирах эсэсовских войск палками выравнивают ряды. Снова над нашими головами чужие коварные слова: «Jedem das seine».

Впереди открылась большая площадь, мощенная булыжником, за ней одноэтажные деревянные бараки, выкрашенные в одинаковый грязно-зеленый цвет. За бараками возвышаются кирпичные здания, похожие на казармы. Направо, за невысоким забором, унылое здание с квадратной, густо дымившей трубой. Слева, недалеко от ворот, – виселица. На массивных столбах с изоляторами высоко поднимается вверх паутина колючей проволоки. Раз изоляторы – значит, пропущен ток! Через 80-100 метров-трехъярусные вышки, на них маячат каски охранников и видны рыльца пулеметов. И во всем образцовый порядок. Ни травинки не торчит между булыжниками, ни бумажки брошенной…

Это и есть концлагерь Бухенвальд.

По площади катится фургон, нагруженный камнями. В фургон впряжены люди. Их погоняет длинной плетью охранник.

Вот он какой, Бухенвальд!

Кто-то в нашей арестантской группе успел узнать: если поведут направо – значит, сразу смерть и крематорий, если прямо, через аппельплац, огромную площадь, то в баню. Значит, пока оставляют жить… Пока! Сколько дней, месяцев включает это «пока» – вот этого уж никто из нас не знает.

Нашу группу от ворот ведут прямо через площадь. Значит, в баню.

Значит, пока живем!

Кирпичное низкое здание. У входа табличка: Waschraum. Некоторое замешательство, пока нас строят в одну шеренгу. Команда раздеться. Торопливо срываем свои лохмотья. Подходят полосатые люди, уносят одежду. Жалеть не о чем. Правда, кое у кого сохранились еще армейские брюки, но такие грязные и обтрепанные, что их стоит только сжечь. У меня давно не осталось ничего своего из одежды, я одет в неописуемое рванье, которое даже чинить невозможно. Но в этих лохмотьях у меня зашито удостоверение личности подполковника Красной Армии. Я не могу с ним расстаться, держу в руках старый немецкий мундир и не знаю, что делать. Ведь я хранил это удостоверение два года! Раз в каком-то лагере военнопленных я лишился его, но потом один из товарищей мне принес.

Что же делать теперь?

Я стою в нерешительности у скамейки. Раздвинув нагих товарищей, ко мне подходит полосатый заключенный, наверное, работник бани и решительно выхватывает мои лохмотья. Ну вот, последнее, что еще связывало меня с прежней жизнью, тоже потеряно…

Пока мы проходим санобработку, охранников не видать, говорят, они ушли заправляться «горючим». Всем распоряжается заключенный с черным знаком на груди. Что означает черный цвет на полосатой куртке, мы не знаем, но распоряжается этот человек уверенно и не очень вежливо. Хочешь не хочешь, а приходится потарапливаться.

Распорядитель, сбросив куртку, ловко орудует машинкой для стрижки. Раз

– и половина головы голая, два – и вторая половина готова. А посредине остается гребешок. Какое уродство! Говорят, что это «мода» Бухенвальда.

В комнату, где происходит стрижка, входит высокого роста, совершенно седой человек, с живыми очень молодыми глазами. На его куртке кусочек красной материи. Ого! Красный цвет-это не черный, это – уже нечто понятное.

Я слышу, как он спрашивает одного из наших по-русски:

– Кто это там, справа, совсем старик?

«Старик» – это, значит, про меня. Среди прибывших я самый старший. Отекшее, давно небритое лицо делало меня совсем стариком.

Молодой морячок, с которым мы вместе путешествовали по тюрьмам, вполголоса отвечает:

– Это наш подполковник, Иван Иванович.

Седой подошел ко мне, посмотрел изучающе:

– Ты, Иван, большевик?

Я нигде не скрывал этого, говорю:

– Да, большевик.

Лицо человека расплылось в широкой улыбке. Он вскинул руки, будто собирался меня обнять, но сдержался и только похлопал по плечу.

– Gut, gut, Иван, хорошо, хорошо! Будем знакомы. Я – Ганс. Тоже большевик. Инженер. Работал у вас на строительстве Днепрогэса. Ну, ну, держись, мы еще увидимся!

И он ушел. А мне даже не пришлось обдумать что значат его последние слова. В раздевальне появились два эсэсовца с явными признаками, что «заправка» прошла удачно. И тут началось! Раздосадованные, что мы еще копаемся со своими лохмотьями, они набросились на нас с проклятьями. Пинками, зуботычинами, ударами в спину погнали к открытой двери.

В соседнем помещении большой бассейн, наполненный маслянистой вонючей жидкостью. Приказывают выкупаться в этой гадости. Волна тошноты поднимается во мне. Стою на краю и не могу сделать шага. А рядом с бассейном, на цементном полу, корчится в луже крови обнаженное тело. Совсем молоденький еврей из нашей партии, тихий, сдержанный.

Что они с ним сделали?

За что убили?

Дух протеста и неповиновения проснулся во мне. Не пойду! Пусть пристрелят!

Но не успел мой протест подняться, как несколько дюжих рук подхватили меня и забросили в вонючую жидкость. От неожиданности я хлебнул, в глазах потемнело. Свои товарищи помогли встать на ноги и выбраться из бассейна. Трое заключенных стояли поодаль и весело хохотали – это они сбросили меня в бассейн. У них на одежде, как листики, зеленые треугольники….

У распорядителя бани черный знак, у этих – зеленые, а у Ганса пламенеет красный лоскуток. Что это значит?

Думай, думай, Иван! Соображай, что к чему…

После душа надеваем арестантский, как у всех, костюм – куртку и штаны из тонкой материи в желтую и синюю полосы, – ноги всовываем в грубые деревянные колодки. Каждому выдается красный треугольник-винкель с буквой R (русский) и две полоски материи с цифрами. У меня на полоске цифра 26674. Теперь я – политический преступник, русский, но не Иван Иванович Смирнов, а э 26674.

Как новичков, нас направляют в малый карантинный лагерь, в 60-й блок. Для того чтобы попасть в него, надо пройти через весь так называемый большой лагерь, мимо шести рядов деревянных бараков и трех рядов каменных блоков. Там, за каменными блоками, стоят несколько приземистых, грязных строений, до отказа набитых людьми. Это и есть карантинный лагерь. От большого малый лагерь отделен колючей проволокой, в воротах бессменно дежурит часовой. За бараками малого лагеря открывается широкое пространство, занятое под огороды. Там копошатся полосатые фигурки, Оттуда временами наносит тяжелый запах нечистот. Видимо, там отстойники.

Ворота малого лагеря закрылись за нами. Тот, кто шел последним, на прощанье получил увесистый пинок от сопровождающего эсэсовца. И мы поступили в распоряжение начальства малого лагеря. Предстояло осваиваться на новом месте.

Блок э 60, в котором мы отныне прописаны, это даже не барак. Это – конюшня. Входить в него надо через ворота на одном или другом конце. Вдоль всей конюшни проход. А по обеим сторонам прохода в четыре яруса клетки из неструганых досок. В каждой клетке втиснуто по 8-12 человек. Это еще ничего. Говорят, в лагере сейчас нет крупных пополнений. Так что нам повезло!

Смрад, шум, ругань. Узники карантинного лагеря на работу не выходят. Целый день они толкутся в бараках или около бараков, пока стоит теплая погода. И потому весь лагерь, заключенный на небольшом пространстве, где в 12 бараках скопилось более 10000 человек, буквально кишит, как муравейник. Человек здесь теряется. Одетый в полосатую форму, с гребешком посередине головы, он похож на тысячи других, как муравей похож на тысячи своих собратьев. Только в отличие от муравья он таскает на себе номер, и этот номер на строгом учете у старосты блока, у эсэсовского блокфюрера и в лагерной канцелярии. На этот номер он получает в день кусок суррогатного хлеба, миску кофе и миску баланды.

Ужасно вот это полнейшее обезличивание!

Но с этим мне встречаться не впервой. За моими плечами два года скитаний по лагерям военнопленных. Бывало и еще хуже! Но не пропал совсем. Все еще жив, и злость еще есть. Посмотрим, что будет дальше…

А дальше было так: вечером вызывает меня староста блока. У него в углу барака небольшой закуток, отгороженный одеялом. Здесь же мой давешний знакомый Ганс. Пододвигает табурет:

– Садись, Иван.

Подает кусок хлеба, малюсенький кусочек пожелтевшего от времени сала и пачку сигарет. Я держу это сокровище в руках, сглатываю слюну и чувствую, как набухают мои глаза.

А Ганс говорит:

– Тебе, Иван, повезло. В этом блоке старостой немецкий коммунист. Ни побоев, ни оскорблений не будет. Здесь, ты увидишь, многие старосты на блоках коммунисты. Остерегайся зеленых, тех, у кого зеленые винкели. Это – уголовники, бандиты. Среди них есть провокаторы, доносчики. Они выслуживаются перед эсэсовцами, бьют политических, издеваются над ними. Нам, коммунистам, надо держаться друг за друга.

И тут Ганс извлекает из кармана мое удостоверение. Но прежде чем передать его мне, отрывает фотокарточку и рвет ее на мелкие кусочки.

Я сорвался с табурета:

– Зачем документ испортил? Я не скрывал своего звания. Это известно и в канцелярии.

Ганс ответил спокойно:

– В канцелярии редко кто роется в наших карточках. Да и не всякий записи поверит. А вот если это удостоверение да с фотокарточкой найдут у тебя – тут уж наверняка… – и Ганс при этом выразительно провел рукой по своей шее.

…Давно ночь, я лежу без сна на дощатых нарах, перетирая жесткие, как булыжник, мысли. Поразмышлять мне есть о чем….

Сегодня началась новая полоса в моей жизни. До недавних пор я был военнопленный, а теперь – политический преступник. Все правильно, для гитлеровского рейха я – преступник. Я знал, на что шел, и не должен удивляться, что оказался в концентрационном лагере, где для меня в конечном счете уготована печь крематория. Жалею об одном, что мало насолил Гитлеру… Да что там говорить, мало сделал, почти ничего!

Лежу и представляю старый деревянный барак, нары в два этажа, на них более сотни больных и раненых. Это – госпиталь в лагере военнопленных в Бергене. Я здесь потому, что у меня открылись сильные боли в верхних позвонках и не слушались руки – следствие контузии.

В первый же день меня вызвали в комнату врачей и санитаров. Смотрю, за столом сидит молодой человек в форме немецкого унтер-офицера. На чистом русском языке спрашивает с эдакой подковыркой:

– Это вы и есть подполковник Смирнов?

Посмотрел я на него: экий мозгляк, думаю, а говорит так свысока!

– Да, я подполковник Красной Армии Иван Смирнов.

– Садитесь, – говорит и кивает на табуретку. Меня интересует, почему вы предпочитаете оставаться в таком бедственном положении, а не переходите на службу в немецкую армию? Вы могли бы неплохо устроиться и во время войны, а потом заняли бы соответствующее положение в будущей России. Ведь вам, наверное, предлагали это?

Все это он сказал вежливо, но словно бы со снисхождением к моим чудачествам.

Я ему ответил:

– За меня не беспокойтесь, господин унтер-офицер. После войны, как и до войны, я буду занимать положение, соответствующее своему званию, образованию и возможностям. А вот позвольте спросить вас: вы так хорошо говорите по-русски, как не может говорить немец. Вы, видимо, русский?..

Говорю так, а сам думаю: сейчас он вскочит, заорет, а то еще и двинет по физиономии, чтоб не забывался, но все-таки добавляю так простодушно:

– Это я потому спрашиваю, чтоб наша беседа приняла откровенный характер…

Унтер-офицер ответил надменно:

– О нет, я – чистокровный немец. В России я только жил, в Ленинграде. Там родился, вырос, окончил институт.

«Вот ты что за птица!»– думаю, и говорю ему:

– Ну, по вашему пути, господин унтер-офицер, я не пойду. Откровенность за откровенность. Мне не раз предлагали перейти на немецкую службу. Но ведь это была бы измена Родине.

– Я тоже люблю свою Родину, – поспешил ответить мой собеседник. – Но я считаю родиной Германию, поэтому я и счел своим долгом принять немецкую службу.

Тут уж я не выдержал:

– Как же так, – говорю, – родились вы в России, учились в России, а родиной своей Германию считаете? Да какое вам дело до Германии, если Россия вас вспоила, вскормила, образование дала?

– Я считал бы своим отечеством Россию, не будь там большевистской власти.

Меня прорвало:

– Ах, вон что! Но судя по вашему возрасту, именно большевистская власть вас на ноги поставила…

Не найдя, видимо, доводов меня образумить, унтер-офицер поднялся со словами:

– Мы с вами еще побеседуем. Зайду еще раз.

Когда унтер-офицер вышел, в комнате послышался приглушенный смех. Оказывается, во время нашего разговора зашли санитары. Я их не заметил в пылу спора. И сейчас один из них сказал:

– Здорово, товарищ подполковник, вы его раздраконили! Так ему и надо, изменнику!

После этого разговора с немецким унтер-офицером ко мне стали подсаживаться товарищи по бараку. Все они были полуголодные, больные, совершенно подавленные многомесячным пленом. Никто ничего толком не знал о событиях на фронтах. Пленных без конца обрабатывали вербовщики, призывая, а подчас и принуждая вступать в немецкую армию. Не все были одинаково сильны духом, некоторые растерялись, в душе их бродили разные сомнения. Откровенные дружеские беседы не позволяли людям окончательно упасть духом, поддерживали в них стойкость.

Однажды поздно вечером ко мне подходит санитар и шепчет на ухо:

– Товарищ подполковник, просим вас зайти в нашу комнату.

– Зачем?

– Побеседовать хотим.

– А много вас?

– Человек пятнадцать-двадцать,

– В лагере рискованно проводить митинги.

– Там все наши, советские ребята. Не беспокойтесь, мы и охрану установили на случай появления подозрительных.

В комнате санитаров прямо на полу расположились человек двадцать. Все в залатанных-перелатанных обносках. Лица худые. В глазах настороженность.

Посреди стоит табурет, мне его услужливо пододвигают. Я сел. Воцарилось молчание. Несколько пар глаз шарят по моему лицу.

– Зачем вы меня позвали, товарищи? – спрашиваю наконец.

В ответ опять молчание.

Вдруг один решается.

– Появился еще один вербовщик в фашистскую армию. Говорит, Москва и Ленинград пали.

Старая песня! Неужели до сих пор кто-то может этому поверить?

– Враки! – говорю. – Как же могут они Москву взять, когда по всей Германии траур объявлен по случаю разгрома под Сталинградом? И Ленинград стоит. Нечем им взять Ленинград, лучшие их армии на Волге побиты. Да и никогда я не поверю, чтоб Ленинград мы сдали. Весь народ вместе с армией будет стоять за Ленинград, как в прошлом году стояли за Москву.

– Он еще говорит, будто армия наша разбегается, в стране беспорядки. Призывает идти в Россию с немецкой армией порядки наводить.

– Они потому и призывают нас в свою армию, что своих солдат не хватает. Посмотрите, кто лагерь охраняет – хромые, старичье, которым бы дома сидеть да пиво тянуть.

Говорил я то, что сам думал, в чем убежден был больше всего на свете. А что я им еще мог сказать? Ведь у меня тоже никаких точных сведений не было. Так, наблюдал, как немцы себя ведут, прислушивался, кто что скажет, и сердцем отбирал то, что считал правдой.

Вот и тогда говорил:

– Давайте лучше поможем нашей армии в борьбе с фашизмом. Ведь мы все солдаты…

Неуверенные голоса:

– Что мы можем сделать? Держат нас здесь, как скотину!

– Как что сделать?! Многое можем сделать. Из лагеря выводят на работу – при первой же возможности разбегаться. Разбегаться в одиночку и мелкими группами. А по пути все уничтожать, что можно: мосты, железнодорожные пути, скирды хлеба, сено. Пусть фашистские головорезы получают на фронте «добрые вести» из дома.

Я говорил тогда жарко и видел, как оживают глаза сидящих на полу худых, грязных, оборванных людей.

– Только, братцы, – просил я, – не вставайте на путь измены! Это, даже если и Родина вам когда-нибудь простит, сами себе не простите, совесть замучает…

Через несколько дней за мной пришел немецкий солдат. Меня провожают десятки пар доброжелательных глаз. Услышал вдогонку:

– Доносчика найдем и мешком накроем. Не сомневайтесь, Иван Иванович.

По дороге в комендатуру прикидывал: «Что это результат разговора с унтер-офицером или донос о нашей недавней беседе? Последнее опасней. Унтер-офицер, пожалуй, не донес на меня. После того разговора он заходил еще раза два. Правда, в разговоры больше не вступал, но приносил сухари, вернее, сушеные хлебные корки. И я все тогда думал: может, мои слова все-таки задели в нем какие-то струнки, посеяли сомнения…»

Пока я все это прикидывал, меня ввели в комнату с большими канцелярскими столами, за которыми сидело не меньше десятка ефрейторов и унтер-офицеров. За одним из столов восседал гауптман-пожилой человек с большим бесстрастным лицом.

«Что-то уж очень торжественно меня встречают, подумал я. – Как бы этот допрос не был последним. Но, с другой стороны, на столе гауптмана нет ни листка бумаги, ни карандаша. Может, все сведется к простой нравоучительной беседе или меня будут опять уговаривать перейти в немецкую армию?»

Последовало худшее из моих предположений. Гауптман медленно перевел свои холодные глаза на один из столов. Я проследил за его взглядом и увидел на белых листах бумаги две волосатые руки, готовые записывать.

Из-за соседнего стола поднялся знакомый мне унтер-офицер-переводчик. Допрос начался:

– Звание, имя, фамилия?

– Подполковник Иван Смирнов.

– Где, когда попали в плен?

– 25 августа 1941 года под Великими Луками.

– В плен сдались добровольно?

– Был ранен и контужен в рукопашном бою. Подобран немецкими солдатами.

– Почему не сдались в плен раньше, до ранения?

– Я командир Красной Армии…

– Вы, видимо, большевик, фанатик?

– Я член партии большевиков.

– Почему в лагере к вам подходит много людей, о чем вы беседуете? «Стоп! Будь осторожен!» – сказал я себе и начал неопределенно:

– О разном. Кого что интересует…

– Конкретнее.

– Ну вот, один хочет вспомнить описание нашим поэтом Пушкиным Полтавской битвы. Начинаем вспоминать стихи, толкуем о Кочубее, запертом в темнице, говорим об изменнике Мазепе. Потом переходим к «Тарасу Бульбе» великого писателя Гоголя…

Гауптман долго молчит. На моих глазах его лицо меняется, с него сходит маска равнодушия, оно становится злобным. Он извлекает из кармана вчетверо сложенный листок бумаги и, швырнув его мне, что-то кричит. Унтер-офицер переводит:

– Прочтите и скажите, что вы думаете об этом.

Бегло читаю неровные, низко наклоненные строчки. Они сообщают, что в госпитале находится большевистский агитатор, его называют подполковником Иваном Ивановичем, вокруг него собираются военнопленные. Дальше малограмотно передавалась наша беседа в комнате врачей. И стояла подпись: «бывший лейтенант Красной Армии, а теперь военнопленный Байборода».

Я не тороплюсь с ответом, делаю вид, что еще раз пробегаю строки. Что же отвечать? Все так – большевистский агитатор. Так и я себя считал. Но кто он, этот предатель, который из тех, что так пытливо смотрели на меня? А еще говорили: «Свои ребята!» Свои!.. Неужели кто-нибудь из молодых лейтенантов, которых я когда-то учил, тоже способен, на такое? Нет, не хочу об этом думать! Потом, если у меня еще будет время. А сейчас спокойнее, как можно спокойнее…

Я складываю письмо вчетверо, кладу на стол, в глазах гауптмана читаю уже не злобу, а ехидство:

– Что на это скажете?

Я медлю, никак не соберусь с ответом. Гауптман не ждет:

– А я вам скажу: ваша армия бессильна против войск фюрера. Немецкий офицер никогда бы не донес на другого офицера, да еще старшего по званию.

– В семье не без урода. Но вы тоже не можете верить этому Байбороде. Если он способен написать донос на товарища, он тем более способен лгать вам…

– Вы признаете себя виновным в том, что здесь написано?

Я пожимаю плечами:

– Если вам угодно верить таким мерзавцам, ваше дело…

Гауптман считает, что дело ясное, встает и быстро уходит, бросая мне на ходу:

– Вы, подполковник, отныне поступаете в распоряжение гестапо…

На том лечение мое в госпитале закончилось. Дальше карцер, а через несколько дней арестантский вагон перевез меня в тюрьму в город Хильдесгайм.

На том и моя добровольная миссия «большевистского агитатора» закончилась. Вот об этом я и жалею больше всего… И уснуть никак не могу-то ли потому, что нары слишком жестки для моего больного отекшего тела, то ли мысли слишком тяжелы… .

«Вот тебе и „Jedem das seine“, – думаю я. – Куда поведет тебя дальше твоя дорога, Иван Иванович Смирнов?»

Глава 2. «Я на все пойду!»

Пока мы в карантине, можно побродить по лагерю, приглядеться к людям, понаблюдать за порядками. А порядки здесь такие, что ухо держи остро и думай, думай больше, что к чему.

Как-то на рассвете, незадолго до подъема, я вышел из барака и остановился пораженный. Через край бетонного корыта для мытья обуви перевесилась полосатая человеческая фигура. Ноги подогнуты, голова опущена по уши в грязную воду. Человек не шевелится, явно мертв. Что случилось? Не сам же он сунул голову в это корыто? Подошел ближе. Пострадавший – здоровенный детина, упитанный, сильный, на куртке зеленый винкель. Ага, зеленый! Кто же с ним расправился и за что? Свои же уголовники? Возможно, это у них бывает, не потрафил – и каюк. А может, эсэсовцы? Нет, По ночам они не бывают в лагере. А если политические? Тогда я испугался за них, как за своих единомышленников. Что будет, если эсэсовцы дознаются? Вбегаю в барак. Мне надо кому-то сообщить об этом, с кем-то посоветоваться, надо что-то делать. Но в блоке тишина, все еще спят, будто ничего не произошло. Лишь одна голова поднялась с нар и долго смотрела на меня. Я не знал этого человека и не решился ему ничего сказать.

А когда мы вышли на площадку перед блоком по сигналу побудки, труп уже лежал в стороне. Эсэсовцы не обращали на него никакого внимания – кончен человек, и ладно, его вычеркнут из списков. Причины смерти их не интересуют. В лагере каждый день мрут сотни. Сейчас труповозы уберут тело.

Днем украдкой поползли слухи: утопили капо – распорядителя работ одного из филиалов Бухенвальда. Этот капо – уголовник, он бил смертным боем подчиненных ему на работе людей и питался за их счет. Он очень дорожил своим положением капо и выслуживался перед охранниками. Кто утопил его, конечно, никто не знает.

А сегодня ко мне подбежал Яков Никифоров товарищ по тюрьмам в Хильдесгайме и Галле:

– Иван Иванович, что творится! Около соседнего барака зеленые волокут за ноги человека. Приподнимут, а потом бросят лицом на землю. У него уже лица нет, одно кровавое месиво. Добивают, сволочи! Что же делать? Что делать-то?

Я побежал с ним. Около соседнего барака – никого. На месте происшествия только труп в одежде узника. Его лицо в луже крови.

– Идем скорей отсюда, – сказал я Якову. – Нам еще рано вмешиваться в жизнь Бухенвальда. Мы ее не знаем. Надо сначала узнать ее…

Я видел много смертей и сам убивал людей в азарте штыковой атаки, но здесь не могу понять, как это товарищи по несчастью могут убивать друг друга, издеваться один над другим. Заключенные утопили в корыте заключенного. Сейчас зеленые растерзали неизвестного узника. Что происходит? Как все это понять? В лагерях военнопленных, казалось, все было проще. Ну, попадались, конечно, предатели, и не всегда их можно было сразу разгадать. Были слюнтяи, которые пробовали выслуживаться перед охранниками за лишнюю пайку хлеба. Но ведь остальные-то сотни, тысячи – это люди честные, ставшие жертвами войны. Они стремились и в трудных условиях плена сохранить честь советского солдата. А здесь! Кого здесь только не было! В шрайбштубе работают чехи, в бане – зеленые немцы, на блоках старостами тоже немцы. Говорят, на других блоках есть поляки, французы, бельгийцы, югославы… И кого-кого только нет! И отношения между людьми здесь напряженные, странные, а начальству до всего этого дела нет. Каждый барак в ведении эсэсовского блокфюрера, но они бывают на блоках только перед проверкой, днем почти не появляются, возложив все руководство на старост из заключенных. Так что узники предоставлены самим себе. Каждый разбирайся сам в обстановке, сам находи и сам выбирай друзей.

Что касается друзей, то я уже выбрал их – Яков Никифоров и Валентин Логунов.

С Яковом мы познакомились в последнем лагере военнопленных. Таких людей сразу замечаешь. Темноволосый, с большими усами, подвижный, острослов и весельчак, он всегда собирал вокруг себя людей, небольшим, но приятным баском пел советские песни, был неистощим на анекдоты. До войны он работал в цирке, был музыкальным эксцентриком. В его быстрых, ловких руках любой предмет, даже палка, полено начинают звучать знакомыми мелодиями. Он так же, как и я, попал в штрафной барак за антифашистскую агитацию. Там нас было пятеро – еще двое молодых моряков и пехотный капитан. Так всех пятерых нас привезли в тюрьму Хильдесгайма, потом в Галле. Так впятером, слившись с другой группой, мы приехали и в Бухенвальд. Морячки и капитан в первые же дни прибились к другим компаниям и как-то потерялись из вида, а Яков держался рядом со мной. Только из Якова Никифорова он превратился в Якова Гофмана, Как сняли с него в Бухенвальде пышную шевелюру и усы, так всем стало ясно, что за Никифорова ему трудно сойти. А евреям в Бухенвальде особенно трудно. На наших глазах в бане корчился в смертной агонии пристреленный еврейский юноша. Якова нам удалось тогда затолкать в кучу между собой и провести в душевую.

Логунов прибыл в Бухенвальд тоже вместе с нами, но сошлись мы только в карантинном лагере. Мне он сразу понравился: невысок, но ладен, энергичен, решителен, глаза большие, непримиримые, непокорные. Он намного моложе меня, ему еще нет и тридцати, а для меня он товарищ. Еще в машине я приметил его: он был скован цепью по рукам с другим заключенным по фамилии Иванов. Только самых опасных преступников, отъявленных бегунов эсэсовцы сковывали при перевозках. Он таким и был, старший лейтенант Валентин Васильевич Логунов. Наши места на нарах рядом, и по вечерам Валентин рассказывает мне и Якову свои злоключения. И я начинаю понимать: редких качеств человек попался нам в товарищи.

Того, что ему довелось пережить, хватило бы на десятерых. А он жив, неиссякаем в своей жизнерадостности и упрямстве и нас заражает своей неистовостью. Смотрю я на него и горжусь: каких людей воспитала Красная Армия, и я к этому немножко причастен! Рассказы его нескончаемы, говорит он красочно, образно, и я не перестаю удивляться, как он только помнит все. Да и то сказать, трудно забыть, если столько плетей и палок прошлось по твоему телу…

Помнит Валентин черный силуэт взорванного моста над тихой речкой и на нем черные фигурки – это гитлеровцы перебираются на наш берег. Стучит пулемет в руках Логунова, и черные фигурки валятся с моста. Тогда разрывы мин встают перед его окопом, и снова по искореженным фермам моста перебираются черные фигурки. И снова бьется пулемет в его руках. Каково же было его отчаяние, когда он очнулся в окопе полузасыпанный, оглохший, беспомощный и понял: от немцев не убежать, вот они – рядом…

Но из лагеря в городе Луга можно убежать, и можно пройти эти нескончаемые леса и болота, и можно убедиться, что не один ты хочешь бить фашистов. Недолго существовал партизанский отряд Николая Селиванова, гитлеровцы загнали его в леса и уничтожили. Осталось только семеро бойцов, и Логунов в их числе. Мала банька на лесной опушке, а ощетинилась – не подступишься. Мнутся фашисты, не знают, как выкурить партизан. Только огонь, охвативший баньку, заставил их замолчать. Вот они – почти неживые. И вымещая злобу, бьют их гитлеровцы, бьют, топчут сапогами, колют штыками, а потом привозят в лагерь пятерых: нате, делайте, что хотите… День идет, другой, третий – темно в карцере, болит, ноет тело. Но все-таки можно сесть. А раз можно сесть – то, пожалуй, можно и встать. Ноги держат. Это удивительно, конечно, но ноги держат. Шаг, другой, «Братцы, они думают, что мы кончены, а мы…». Трое бегут из карцера. В многотысячном муравейнике лагеря обязательно найдется кто-нибудь, чтоб спрятать, подлечить, подкормить.

Это называется товарищество.

Четверо пробираются по ночам глухими дорогами от деревни к деревне. За их плечами остался лагерь и пылающий склад с боеприпасами. Осторожно, товарищи! Но как не доверяться людям, от них принимаешь кусок хлеба. Но от них получаешь… – и пулю. «Неужели не выдержу?!» – думал Валентин на пятый день побоев, валяясь на грязной соломе в чужом сарае. Выдержал! Ничего, что снова лагерь. И еще выдержим! И убежим! Надо только держаться вместе, группой. Не может быть, чтоб сорвалось. Все продумано.

Но сорвалось…

Стучат колеса под полом вагона, стучат… Все дальше на запад катит паровоз. А если навалиться всем и вышибить тяжелые двери? Куда там, вон эти

– перебежчики – подняли визг. Взвилась ракета, заскрежетали тормоза, и началось… Несколько трупов скатилось с насыпи.

Режица. Лагерь. Но и в этом лагере свои ребята. «Неужели погибать здесь? Попробуем все-таки не погибнуть». Сущим пустяком показались боли от пинков и побоев, принятых раньше. Вот эта боль… Твои руки отрываются от тела и ты летишь в пустоту… Но нет пустоты, это ты висишь с вывернутыми руками, плывет, качается перед глазами земля…

И снова стучат колеса, и название станции уже немецкое – Якобшталь. А в лагере, говорят, 34 тысячи пленных. Впрочем, немного понадобилось времени, чтобы тридцати тысяч не стало. Бродят между пленными агенты РОА, говорят: «Москва пала, правительство разбежалось, терять больше нечего, здесь с голоду подохнете, записывайтесь в армию генерала Власова». Как бы не так! Все чаще в уборных находят трупы вербовщиков.

Туда им и дорога!

Лагерь 4-Б. Бумажная фабрика в городе Требсене. Ага! Здесь есть цех, производящий взрывчатку. Ну что же, его не будет!.. И его не стало. Но ночные переходы по Германии опасны, очень опасны. Как ни осторожен, а уберечься трудно… И опять допросы, побои, карцер. А потом сельскохозяйственные работы под местечком Добренец. Это не самое плохое. Подкормиться здесь можно наверняка. И бежать отсюда легче. Бежать, непременно бежать. В который раз! И откуда только берутся силы? Но рядом надежный товарищ, такой же одержимый, и имя его внушает какую-то особую уверенность – Иван Иванов.

За две недели прошли Германию, Чехословакию, а в Польше не повезло – схватили сонных в водопроводной будке на дне оврага.

Дальше все перемешалось в хаотичном калейдоскопе: допросы, этапы, тюрьма, лагерь беглецов в Хартемандорфе и еще побеги, и работа в команде по осушению болота, побег всей команды, скитания по дорогам Германии, облавы и, наконец, камера с черным крестом на двери. Отсюда уходят только на смерть…

Кажется, сделано все возможное, чтобы вернуться на родину. Ну, что можно еще предпринять? Что? Этот вопрос не дает покоя.

Но и на сей раз смерть обошла Валентина Логунова. Вот живучий оказался, черт! Вместе с Иваном Ивановым он превратился из пленного в политзаключенного и был перевезен в гестапо города Хемнице. Может, лучше смерть, чем такие страдания! Стиснул зубы, идя на допрос, хотел не кричать. И кричал… Фашистские изверги хотели признания, что он агент Коминтерна. «Агент Коминтерна, – шептал он, валяясь после допроса на мокром цементном полу. – Конечно агент Коминтерна, раз советский офицер, раз ненавижу вас, как…»

Через месяц в городской тюрьме Хемнице раздышался. Но тут уж, кажется, начинаются просто легенды. Можно ли убежать с пятого этажа тюрьмы гестапо по связанным одеялам? Можно. И прямо на улицу перед входом в главное управление полицей-президиума? И убежал бы, ,если бы один из заключенных не дал знать дежурному, Не спасут ни сады, ни дворы, ни чердаки, если твой товарищ предаст тебя. Не убежишь, когда сзади гонятся мотоциклы, автомобили, ищейки…

И снова замелькали в глазах тюремные камеры в Галле, в Лейпциге, в Веймаре, бесстрастные лица гестаповцев, железнодорожные вагоны, тюремные машины…

– Вот и добегался, – шутит Яков. – Отсюда не убежишь, разве только через трубу крематория…

Валентин смотрит мрачно, но отвечает, упрямо набычившись:

– Ну, это мы еще посмотрим!

А чего смотреть, когда сзади и спереди на куртке Валентина нацеплен флюгпункт – белый круг с блюдце величиной с красным кружком посередине. Это означает, что Валентин – особенно опасный беглец и стрелять в него может любой солдат охраны по любому поводу. И ждут его в лагере самые тяжелые работы…

Я приглядываюсь к Валентину и Якову и думаю: хорошие ребята! Сердцем верю: хорошие ребята. Вот на таких и стоит Советская власть, вот на таких и армия выстояла! Они еще и здесь себя покажут! Правда, говорят, из Бухенвальда еще никто не убегал…

Ну, да ведь сейчас речь не о побеге.

Сегодня ребята мрачны, и чтобы расшевелить их, я размышляю вслух:

– Да, труба дымит и дымит. Человеческие души вылетают в небо. Отмучились…

Мы сидим в стороне от барака на штабеле досок, привезенных для какого-то ремонта. Греет прощальное октябрьское солнышко, бродят в вышине ватные облака. Труба крематория распустила по небу свой черный хвост. Здесь тихо. Лишь изредка простучат по булыжнику деревянные колодки заключенного, долетят чьи-то неяркие приглушенные голоса.

– Отмучились, – говорю я. – Вот так же и мы скоро взлетим на воздух…

Логунов нетерпеливо дернулся:

– Многие живут здесь по нескольку лет.

– То многие! Немцы, французы, чехи. Им, слышно, посылки приходят из Красного Креста. Вот они и живут. А наши с баланды, как мухи, падают.

– Все равно, если с умом жить, – упрямится Валентин, – можно себя сохранить…

Вот, вот, я и хочу, чтобы он это сказал. С умом жить! Что это значит для нас? Угождать эсэсовцам? Чудовищная мысль! Подслуживаться какому-нибудь зеленому бандиту и вместе с ним мучить своего брата-заключенного за лишний черпак баланды? Это тоже не для нас.

Как же быть?

– Как же это ты думаешь «с умом жить»? – спрашиваю я Валентина.

– А так – с политическими надо связь держать. Все, у кого красный винкель, должны быть вместе. Что говорил Ганс? Политические друг за друга стоят против зеленых и против эсэсовцев…

Я думал, конечно, так же, но кроме Ганса, который редко заходил к нам на блок, у меня ни с кем не было связи. Кроме того, мне казалось, что излишняя поспешность может просто погубить нас. Надо знать, на кого можно положиться, кому можно довериться.

– Будем думать, ребята, как нам быть, – говорю я. – Наша первая задача изучить жизнь Бухенвальда, А она, эта жизнь, сложна, сами видите, и мы в ней еще всего не понимаем. А потом в карантине одна жизнь, а вот перевезут в большой лагерь, погонят на работы, может, все будет по-другому.

– Иван Иванович, но нам обязательно надо держаться вместе втроем, обеспокоенно вставляет Яков. – Надо попасть в один блок и на одну работу. Где трое, там и еще свои найдутся. Помните тот случай в Галльской тюрьме? Все тогда поднялись…

При этих словах я не мог не улыбнуться: еще бы мне не помнить этот случай!

Это было в пересыльной каторжной тюрьме города Галле. Меня, Якова и кого-то еще втолкнули в большую общую камеру. Около двери сидели и стояли более двадцати заключенных. Тут находились люди в добротных, но помятых костюмах и шляпах и оборванцы, вроде нас. Камера почему-то была перегорожена скамейками. Причем в первой ее половине, у дверей, оставалось такое маленькое пространство, что даже сидеть на полу всем сразу было невозможно. Другая, большая часть камеры, была почти пуста. В ней ней свободно разгуливали, дымя сигаретами и громко разговаривая, человек пятнадцать: все

– сильные, крепкие, и все – в красных штанах.

«Вот так дело, —думал я, —и в тюрьме есть какое-то разделение».

Рядом тихонько разговаривали русский и поляк, Русский старался говорить по-польски, а поляк – по-русски, и оба помогали себе жестами и мимикой. Я понял, они возмущаются порядками в тюрьме, и подлил масла в огонь:

– А что это, братцы, здесь так тесно, а там красноштанные свободно разгуливают?

Поляк так и встрепенулся:

– О русский, о том не говори. Это – немецкие бандиты. Они есть reich deutsche – государственные немцы. У них права и в тюрьме. С ними говорить и спорить нельзя – убьют. Им все можно…

Покачал я головой, посидел в молчании, а потом опять говорю:

– Давайте-ка, товарищи, потесним их. Скамейки отбросим и займем всю комнату.

Смотрю, некоторые придвинулись ко мне. И Яков здесь же. Начались переговоры на разных языках: на русском, чешском, польском, сербском. Ко мне протиснулся могучего сложения чех.

– Ты верно сказал. Пойдем на драку. Ты начинай, а мы будем с тобой.

Я поднялся с пола, почувствовал, что за моей спиной встали обозленные, готовые на все люди: Крикнул:

– Убрать! – и пнул ногой одну из скамеек.

Что было потом – не все помню. Поднялся крик, в воздух поднялись здоровенные кулаки, полетели скамейки, замелькали разъяренные лица. От ударов по голове и «под ложечку» я первым пал в этой кулачной битве и был завален «павшими».

Трудно сказать, кому досталось в драке больше, но скамьи были убраны, камера не перегораживалась. Победителей потом избивали тюремные надзиратели, но мы посматривали друг на друга торжествующе…

Тогда я первый раз принимал участие в драке с бандитами и с тех пор знал, что произвол уголовников можно ограничить, если подняться против них решительно и дружно. Надо сказать, что меня как зачинщика никто тогда не выдал…

Мы с Яковом, смеясь, вспоминали подробности. Валентин тоже смеялся, а потом сказал очень серьезно и строго:

– Учтите, Иван Иванович, с вами я на все пойду. На любое дело!..

А Яков добавил:

– Я тоже, Иван Иванович, как тогда в Галле…

Глава 3. Ищи человека!

– Зайди ко мне, Иван, нужно поговорить, – сказал по-русски блоковый.