Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Смирнов Алексей

Сибирский послушник

Алексей Смирнов

Сибирский послушник

Михалковым: Отцу, Сыну

и Третьему, что меж ними

Часть первая. РЕЗЕРВИСТЫ

Господа юнкера, кем вы были вчера?

1

- Un, deux, trois, il ne chantera pas; quatre, cinq, six, buvons du cassis. Il m\'a dit qu\'elle etait partie, et m\'a demande si je le savais. Je lui ai repondu qu\'un jour de canicule dans le Bois de Vincennes elle reviendrait peut-etre avec un autre vagabond aux yeux bleus et mandibule carree. Tu es si beau dans ton manteau que je fremis, puis rougis. Tu n\'as rien vu, tu n\'as rien su. Je suis assis dans mon logis. Je voulais que tu susses cette nouvelle sur elle1. ______________ 1 Раз, два, три - он шантрапа; четыре, пять, шесть - выпьем смородиновки. Он мне сказал, что она уехала, и спросил, известно ли мне об этом. Я ответил ему, что однажды, в знойный день, она, быть может, вернется с другим бродягой - голубоглазым и с квадратной челюстью. Ты так красив в своем пальто, что я, дрожа, краснею. Ты ничего не замечаешь - я ж в доме у себя один (франц.).

Так передразнивал Швейцер отца Таврикия, который десять минут назад покончил с французским языком и перешел к точным наукам. Склонившись над тетрадью, Швейцер улыбался себе под нос и еле слышно, к большому удовольствию соседа по парте, бубнил бессмысленный монолог, изощряясь в изящной словесности. Его прозвали Куколкой, так как все в нем было точеное и ладное: точеное лицо, то есть скулы и нос, точеная шея, точеный стан. Он мог бы сойти за танцора из старинных часов с завитушками и музыкой.

Швейцера ужалили пером.

Перо было настоящее, гусиное. Считалось, что старинные письменные принадлежности развивают в воспитанниках прилежание - и не только его. Одно дело - бездумно ударить по клавише, совсем другое - самостоятельно вывести каждую черточку и штрих. Доктор Мамонтов утверждал, что письмо пером формирует дополнительные связи между пальцами и мозговой корой, а мелкие движения вообще развивают умственные способности.

Швейцер сложил ладонь лодочкой и, не глядя, завел руку за спину. В ладонь упал бумажный шарик; Швейцер быстро прикрыл его тетрадью и преданно посмотрел на отца Таврикия. Тот ничего не видел и монотонно продолжал урок, излагая основы тригонометрии.

Сидевший рядом Остудин - въедливый тип с лошадиным лицом - присмотрелся и толкнул Швейцера локтем.

- Что там у вас, Куколка? - спросил он шепотом.

- Обождите, сейчас разверну.

То и дело поглядывая на учителя, Швейцер двумя пальцами размял бумажку. Потом приподнял тетрадь и прочитал записку. Там были всего два слова: \"В полночь\".

- Ну, что?

- Не суйтесь, Остудин, это личное.

Сосед по парте пренебрежительно хмыкнул и отвернулся. Делая вид, будто содержание записки ему ничуть не интересно, он поправил сюртук, смахнул подозрительную пылинку, переложил тетради и книги. Но в конце концов не выдержал:

- Подумаешь! Я и без вас знаю, о чем там сказано. И кто написал.

- Знаете - так помалкивайте, - буркнул Швейцер. Ему стало неуютно, потому что Остудин не был посвященным и знать ничего не мог. А если он все-таки знает, то знать может кто угодно.

Через минуту, не в силах вынести неопределенность, Швейцер смягчился:

- Кто же вам сообщил? - спросил он еле слышно, не поворачивая головы.

- Кох, - мгновенно отозвался Остудин, которому тоже не хотелось молчать. Он не искал ссоры - напротив, всячески выказывал заботу об общей пользе.

\"Значит, правда\", - подумал Швейцер и обернулся, ища глазами предателя. Дородный Кох, у которого даже юношеские прыщи воплощали преизбыточное здоровье, ни о чем не подозревал и сосредоточенно выводил синусы и тангенсы.

- Успокойтесь, Куколка, - прошептал Остудин. - Он не умышленно. Я случайно застиг его за приготовлением смеси.

- Остудин, чем вы заняты? - послышался голос отца Таврикия.

Учитель, сверкая очками, стоял лицом к классу и пристально смотрел на обоих.

- О чем вы сейчас говорили с вашим товарищем?

- Ни о чем, господин учитель, - Остудин встал и вытянул руки по швам.

Таврикий приблизился, коснулся указкой учебников и тетрадей, поворошил. Очевидной крамолы не было, и он сделал шаг назад, наступая на рясу, которая была ему не по росту. Учитель был невысок и мало следил за собой, все больше за другими. Он имел странную манеру отставлять при ходьбе правую руку, пальцы которой были вечно испачканы чернилами. Иногда они снились.

- Итак, мы выбрали пи-квадрат, - заявил он с сомнением, вспоминая, о чем говорил до того. Ряса зашуршала по полу, отец Таврикий пошел к доске. Мелок в его руке выглядел угрожающе, словно учитель собирался им что-то прижечь.

Швейцер, глядя прямо перед собой, пробормотал одними губами:

- Молчите. Вы ставите нас под удар.

- Слово чести, - выдохнул Остудин и обмакнул перо. От волнения он промахнулся мимо чернильницы.

Сосед негодующе вздохнул.

Кох тем временем спокойно царапал в своей тетради. С этим болтуном связались только потому, что ему не было равных в химии. И в сплетнях, если не считать Остудина, но тот человек вообще конченый. Остудин сказал, что застал его за приготовлением смеси: слово \"смесь\" означало, что Кох, пойманный на месте преступления, мгновенно признался во всем. Возможно, даже не будучи спрошен. Причем тут возможно - наверняка! Мало ли, что он стряпал.

- Швейцер! - у отца Таврикия еще оставались смутные подозрения. Ступайте к доске! Изобразите то, что я сейчас объяснил, в графическом виде.

Швейцер поклонился и принял мел.

Уверенными, размашистыми штрихами он начертил оси координат. Таврикий, довольный его движениями, стоял за спиной и молча смотрел, как доска покрывается кривыми значками. Швейцер украдкой посмотрел на настенные часы: еще две минуты - и в коридоре зазвучит запись церковного хора: большая перемена. Он никогда не понимал, почему сугубо светское образование должно сопровождаться ангельским пением, но это непонимание происходило исключительно из того факта, что Швейцер - как и никто из его сверстников никогда не задавался подобным вопросом.

- Очень хорошо, - послышался голос отца Таврикия. - Не знаю, Швейцер, чем занята ваша голова, но материалом вы владеете блестяще.

Швейцер опять поклонился - отрывисто, так что каштановая прядь упала ему на глаза. Он откинул ее гордым взмахом головы, и учитель подумал, что чрезмерная грациозность жестов не слишком желательна в закрытом заведении для молодых людей. В это мгновение грянул хор, возвещая свободу и сообщая Швейцеру новую привлекательность.

Отец Таврикий решил упредить соблазн и не задерживать класс.

- Свободны, - бросил он, вытирая руки тряпкой, от которой ладони становились еще белее, будто тронутые снежным пушком проказы.

... На перемене воспитанники прохаживались парами. Швейцер успел отозвать Коха в сторону, взял его под локоть и медленно повел в направлении гимнастического зала.

- Кох, как вы могли? - спросил он негромко и стиснул руку товарища.

Тот притворился непонимающим:

- О чем вы? ...

- Вы прекрасно знаете, о чем! Остудину все известно. Может быть, вас кто-нибудь еще видел?

- Нет, больше никто, - облегченно ответил Кох, радуясь, что может так сказать, не покривив душой. - Он застал меня врасплох. Я уже процеживал через вату...

Но Швейцер разгневался еще больше:

- И только? Зачем же было рассказывать? Ведь он не мог догадаться!

На это у Коха не нашлось ответа. Он с напускной веселостью пожал плечами и виновато посмотрел на Швейцера.

Какое-то время они ходили молча. Их вид говорил за себя, и всякая конспирация становилась напрасной. Даже самый слабый физиономист легко мог понять, что что-то затевается. На их счастье, в коридоре не было педагогов: во время большой перемены учителя собирались в канцелярии. Там пили чай, знакомились с последними сводками, пришедшими по секретным каналам, обсуждали утренние дела.

- Нам придется принять Остудина, - решил, наконец, Швейцер.

- Может быть, он еще откажется...

- Остудин?! - фыркнул Швейцер. - Только не этот. Нет, обязательно нужно, чтобы Остудин участвовал. Тогда ему придется держать язык за зубами...

Говоря так, он понимал, что его умопостроения и надежды не выдерживают критики.

- Вы слышали новость? - Кох, меняя неприятную тему, подался к уху соседа. - Ходят слухи, что поймали Раевского.

Швейцер остановился и вытаращил глаза:

- Да что вы говорите!

- Все уже знают и судачат. Мне сказал Вустин.

- Он что - видел его?

- В том-то и дело, что видел. Это было ранним утром, Вустин проснулся и пошел по надобности. И случайно выглянул в окно, а там... - и Кох замолчал.

- Ну же! - Швейцер нетерпеливо дернул его за сюртук.

- Его вели через двор, - Кох говорил еле слышно, слова тонули в церковном песнопении. - Очень быстро. С ним были Савватий, Таврикий, доктор Мамонтов, Саллюстий и охрана, конечно. Они держали его под прицелом.

- Это меняет все дело! - пробормотал Швейцер. - Теперь нам не дадут ступить ни шагу. Наверно, придется отменить сходку.

- Да полно! - огорчился Кох. - Никто ничего не пронюхает. Не выставят же они посты в клозете. Будем заходить с интервалами в полчаса, в разные кабинки, а плошку - ногой, под перекрытия...

Но его товарищ был занят другими мыслями.

- Вы говорите, ранним утром, - произнес он задумчиво. - Почему же нам не объявили? Случай-то исключительный! Вы помните, чтоб кто-нибудь убегал?

- Столько же, сколько и вы. Это же было до нас! Только сплетни.

- Верно, только сплетни. Два случая, и в обоих - как в воду канули. А на собрании сказали, что ими завладел Враг. Никто и не подумал усомниться.

- Так вы думаете... - Кох сообразил только сейчас. - Вы считаете, что их... тоже так, как Раевского, тайно...

Швейцер очнулся:

- Слушайте, Кох! Самое ужасное, что я говорю об этом с вами, - он сделал ударение на последнем слове. - Не обижайтесь, но ваша способность хранить секреты превращает вас в опасного собеседника. Я ничего не считаю. Возможно, что здесь совсем другой случай. Может быть, нам сообщат после... за трапезой или в проповеди. Я не исключаю, что Вустину вообще все это приснилось. Или он попросту лжет... . За ним такое водится. Вы знаете, о чем он мне недавно рассказывал?

Кох отрицательно покачал головой.

- О лазе! Он утверждал, будто знает, где лаз! Но где - не говорит.

Швейцер, видя отвисшую челюсть Коха, мгновенно пожалел о своих словах. До чего же он непоследователен. Ведь две секунды назад он обвинял того в излишней болтливости.

На его счастье, Кох не поверил.

- Чепуха, - рассмеялся он, немного подумав. - Нашел - и не заглянул? Вустин - недалекий человек. Поэтому он сильно переживает и хочет выделиться, но не способен сочинить ничего своего. Вот и взял готовую легенду... Да, если так, то он вполне мог выдумать и Раевского!

- Вполне вероятно, - согласился Швейцер.

Он попытался представить тайгу, простиравшуюся за Оградой. Сотни километров отравленной чащи, кишащей лазутчиками Врага. Тысячи километров до ближайшего Острова. Ядовитые ягоды, хищные грибы, полчища нежити. Гнус, успешно переживший катаклизмы и с переменным успехом травленный, осатанелое зверье, бездонные топи. Даже если допустить, что лаз не выдумка и существует на деле, то ни один здравый ум - Кох не прав - не отважится им воспользоваться, разве что одурманенный Врагом, который день ото дня наглеет и рвется к последнему оплоту умирающей старины. Тем паче был невозможен Раевский, продирающийся сквозь заросли, отбивающийся жалкой палкой. Нет, подумал Швейцер, это как раз возможно. Гораздо труднее вообразить, что Раевский остался жив после этих злоключений. Что кто-то его обнаружил и вернул. Когда им объявили, что Раевского взял неприятель - причем сказали это категорично, ни на секунду не допуская возможности побега, - то мысленно все попрощались с товарищем, одновременно проникаясь глубоким страхом. Каждый решил про себя, не зря их пугали последними временами - похоже, что правда, и даже Ограда не остановила похитителей. Вот-вот она падет...

Была и другая вероятность. Враг ловок и коварен, ему ничего не стоило сделать с Раевским нечто такое, о чем и подумать-то нельзя. Например, превратить его в шпиона, перевербовать, сглазить. Или проще: загипнотизировать и послать обратно с тайным, ужасным поручением. В положенное время Раевский, застигнутый сомнамбулизмом, последует программе и нанесет Лицею непоправимый ущерб. Если Вустин действительно что-то видел, то только этими соображениями можно объяснить конвой и секретность. Тогда Раевского, который, может быть, уже и не Раевский, отправили...

- В карцер, - Швейцер забылся и заговорил вслух.

- Что-что?

Голос, ответивший ему, принадлежал не Коху. Швейцер проснулся, поднял глаза и увидел ректора. Отец Савватий как раз проходил мимо и остановился, заинтересованный потерянным видом лицеиста. Тут Швейцер открыл и другое: Кох куда-то пропал, и он расхаживает по коридору один, нарушая правила внутреннего распорядка.

- Вы нездоровы?

Швейцер побледнел: только не это. Он лишь недавно оправился от новой заразы, насланной Врагом то ли в лучах, то ли в бесшумном бактериологическом снаряде.

Отец Савватий положил руку ему на плечо. Ректор был огромен и тучен, лицом же похож на льва. Седая грива переходила в густую сивую бороду, и лица, черты которого по контрасту были очень мелкими, оставалось мало. Оно заключалось в аккуратный мохнатый шар, чью линию портили оттопыренные волосатые уши.

- Пойдемте со мной, Швейцер, - приказал ректор, не давая тому времени ответить, что все в порядке, и нет никаких оснований опасаться очередной болезни.

- Сейчас начнется урок, - глупо пролепетал Швейцер, и отец Савватий иронически улыбнулся его учебному рвению.

- Похвально, однако в вашем положении телесная крепость - превыше всего.

При этих словах рука Швейцера невольно подтянулась к животу. Вокруг них с ректором образовалось пустое пространство; он вспомнил картинку из старой книжки, на которой был изображен слепой пират, вручавший бывшему приятелю черную метку. Однокашники сторонились опасной пары, как если бы на Швейцера упала смертная тень. Спорить было нельзя; он покорно двинулся вслед за отцом Савватием, который важно вышагивал впереди и ни секунды не сомневался, что добыча поспешает сзади и ни на шаг не смеет отклониться от флагманского курса.

Они вышли из коридора, спустились под лестницу. В темном углу - в месте, на первый взгляд совершенно непрестижном - располагался смотровой кабинет. Ректор остановился перед дверью и постучал. Испуганный Швейцер все же успел удивиться: ему казалось, что отец Савватий властен беспрепятственно входить, куда ему вздумается.

- Открыто! - послышался голос.

Ректор толкнул дверь, взял Швейцера за плечо и ввел внутрь. При виде их доктор Мамонтов, аккуратнейший и очень симпатичный молодой человек, отложил какую-то учетную книгу и вскинул брови в неподдельном недоумении:

- Неужели снова?

- Надеюсь, что нет, доктор, - отозвался Савватий. - Наш юный друг стоял и разговаривал сам с собой. Я не силен в медицине, а так как операция была совсем недавно, то счел за лучшее...

- Ну, это пустяк, - махнул рукой доктор Мамонтов. - Но раз вы пришли, то уж давайте заодно посмотрим, как поживает рубец. Раздевайтесь, сударь, и он застегнул халат, до того распахнутый.

Швейцер, немного успокоенный тоном доктора, снял сюртук, распустил галстук, задрал накрахмаленную рубашку. Шрам выглядел уродливо, но местное воспаление явно шло на убыль. Швы сняли неделю назад, и единственным помимо шрама - напоминанием о недавнем хирургическом вмешательстве, были едва ощутимые ноющие боли.

Мамонтов присел на корточки, аккуратно помял рубец теплыми пальцами. Отец Савватий, выказывая искренний интерес, пристроился сбоку и громко сопел, созерцая живот лицеиста.

- Боли не беспокоят? - осведомился доктор. Теперь он приник к Швейцеру ухом, приложив его точно над пупком: слушал. Лицеист гадал, что можно слышать в животе, кроме голодного урчания и тяжких кишечных вздохов.

- Нет, все хорошо, - сказал он уверенно.

- Еще бы! - усмехнулся Мамонтов и распрямился. - Я так старался!

Он отошел к умывальнику и пустил воду. Не оборачиваясь, доктор задал новый вопрос:

- Тогда - что с вами происходит, мой друг? У вас галлюцинации? Вас беспокоят призраки?

- Лучше сказать сразу, - вторил ему отец Савватий. - Враг очень изобретателен, а призраки и галлюцинации - как раз по его части.

Внезапно Швейцеру отчаянно захотелось во всем признаться. И в греховных помыслах о сказочном лазе, и в размышлениях над свидетельством Вустина, и даже в планах на полночь. Что, если ректор не так уж далек от истины, и Враг постепенно овладевает сутью Швейцера? Ведь эти вещи всегда начинаются исподволь и обнаруживаются лишь в мельчайших отклонениях в поведении. В противоположность телесным недугам, которые, даже не будучи прочувствованы, стараниями доктора Мамонтова распознаются легко и своевременно. Но Швейцер вовремя вспомнил, как зол он был на Коха - сам же, выходит, готов был сделать нечто гораздо подлее. Была не была - с нами Бог, и Врагу не пройти.

- Я абсолютно здоров, - отчеканил Швейцер и посмотрел доктору прямо в глаза - настолько участливые, такого насыщенного карего цвета, что в этом был какой-то переизбыток, как если бы некто, выдавливая на щетку сапожный крем, надавил слишком сильно, и теперь. никто не знал, что делать с излишком.

Мамонтов выдержал взгляд и более того - поддержал и дополнил его собственным, неотрывным. \"Магнетизирует\", - равнодушно подумал Швейцер, растворяясь в сапожном креме и ожидая щетки для наведения глянца. На эту роль как нельзя лучше подходила пресловутая ректорская борода.

Савватий, однако, не вмешивался. А доктор Мамонтов, казалось, вот-вот заискрится, и вот уже все поплыло и затуманилось. Комната прыгнула. У Швейцера слегка закружилась голова, в ноздри ударил запах нашатырного спирта. Мотая головой, он увидел, что сидит на винтовом табурете, тогда как врач уже не смотрит, а сует ему под нос коричневый пузырек.

- Ничего страшного, сейчас вы придете в себя.

Запах стал нестерпимым, и Швейцер отпрянул. Мамонтов удовлетворенно вставил пробку и обернулся к ректору:

- На сей раз обошлось. Конечно, я не видел и не слышал, как он разговаривал, поэтому вам, господин ректор, стоит за ним понаблюдать. Поручите это педагогам - ситуация не так серьезна, чтобы вы тратили ваше личное время.

- Благодарю вас, доктор, - похоже, что отец Савватий был несколько разочарован. - Можно ли ему вернуться к занятиям?

- Разумеется, - кивнул Мамонтов и хлопнул Швейцера по голому плечу. Одевайтесь, молодой человек. Вас ждут великие свершения на ниве научных познаний.

Тот пробормотал неразборчивую благодарность и взялся за сюртук, но тут же отложил его, вспомнив, что первой идет рубашка.

Когда он полностью оделся, отец Савватий отвесил доктору поясной поклон и вывел Швейцера из кабинета. В коридорах было пусто, урок уже начался.

- Не тревожьтесь, - пробасил ректор. - Я отведу вас лично, и вам не придется ничего объяснять.

2

Новейшую историю преподавал Саллюстий - взбалмошный, порывистый в движениях и неприятно язвительный педагог.

К тому моменту, когда отворилась дверь, он уже здорово завелся и был застигнут в подготовке к хищному прыжку - одному из тех, которыми он, воодушевившись, сопровождал пересказ ярких и драматичных событий.

- Вот вам Швейцер, - ректор взял лицеиста за руку и вывел к кафедре. Не журите, отец Саллюстий, за опоздание, в том нет его вины. У нас была важная беседа, и я его задержал.

В классе стояла мертвая тишина.

Тут Швейцер понял, что ректор, оставшийся при своих сомнениях, стремится посеять в сердцах лицеистов подозрения в наушничестве и тем, спутав планы, предотвратить назревающую крамолу. \"Не судите, и не судимы будете\", - вспомнил он с горечью. Это было возмездие - за Коха. Теперь отмываться предстоит уже Швейцеру.

Но отца Саллюстия мало что заботило помимо его предмета.

- Садитесь, Швейцер, - приказал он нетерпеливо. И, не дождавшись, пока тот дойдет до парты, продолжил с места, на котором остановился: Представьте: вы сидите с газетой, одеты в шлафрок... телевизор включен, на кухне свистит чайник... и вдруг - трах! гаснет свет. Трах! - в туалетной комнате вылетают краны, вода бьет фонтаном... снова - трах!! вы теряете память и стоите, не зная, кто вы и где очутились...

Всякий раз, когда Саллюстий выговаривал \"трах\", он делал прыжок и продвигался по проходу меж партами, словно исхудавшая, хищная лягушка. На миг замолчав, он бросил гневный взгляд на ректора, который все еще высился возле кафедры, тот счел за лучшее выставить ладони: продолжайте! откланяться и выйти на цыпочках вон.

Ближе всех к отцу Саллюстию сидел Листопадов: самый маленький и самый тихий лицеист. Учитель резко развернулся и уперся руками в его парту, от чего Листопадов втянул голову в плечи и с ужасом глядел перед собой, не смея смотреть на историка.

- Как бы вам это понравилось, Листопадов? - просвистел Саллюстий. - Что бы вы почувствовали, ворвись к вам дом полсотни стрекоз величиной в сковородку? Начни они откладывать в вас яйца? А? Я не слышу!

Листопадов что-то прошептал, но Саллюстий его не слушал. Он метнулся к следующей парте, за которую минутой раньше сел Швейцер.

- И так везде, - учитель округлил глаза и понизил голос до еле слышного шелеста. В классе по-прежнему стояло гробовое молчание. - Везде! Хуже других пришлось тем, у кого не отшибло память. Они суетились, будучи не в силах понять, что происходит, и с ужасом наблюдали, как милые, знакомые предметы меняют форму, словно сбрасывают отслуживший панцирь... нет, как бывает с личинками, которые покидают кокон... И все вокруг шевелится, грозно вздыхает, набирает мощь. И снова - трах! - отец Саллюстий подпрыгнул. Занимаются пожары, один за другим. Трах! - и рвутся боеприпасы на оружейных складах. Трах! - атомная станция превращается в гриб. Бабах! - и звездный дождь обрушивается на Землю! Тысячи метеоритов бомбят города, выжигая километровые воронки! Транспорт останавливается, связь приходит в негодность. Электричества нет, разрозненные компьютеры подключены к автономным системам питания... Всемирная Паутина сметается шваброй... Взлетают ракеты, доканчивают то, что не успел сделать Враг...

Саллюстий умел завоевать аудиторию. Швейцер, неотрывно следивший за ним, улавливал запах пищи, которую учитель съел во время ланча, но даже эти тошнотворные испарения не могли помешать ему завороженно смотреть прямо в рот Саллюстия. Мало того - крошки, застрявшие в жидкой бородке историка, лишь придавали дополнительную достоверность его рассказу.

- Можно вопрос? - послышался почтительный голос.

Отец Саллюстий быстро повернулся, отыскал вопрошателя и молча ткнул в него пальцем, повелевая спрашивать.

- Что такое телевизор? И эта... паутина?

Спрашивал Вустин - тот самый, что якобы видел захваченного Раевского.

- Механизмы, - недовольно пояснил Саллюстий, раздраженный второстепенным вопросом. - Не в этом суть! Какая разница? В мире существовало множество устройств, на изучение которых нам не хватило бы жизни! У нас иная цель, нам нужно проникнуться, - он выставил палец, пропитаться атмосферой тех дней, чтобы понять! Понять, насколько нам повезло, прославить наше высокое предназначение! Воздать хвалу Господу Вседержителю нашему Иисусу Христу и его недостойной рабе, Церкви Устроения Господня.

Обычно, когда отец Саллюстий переходил к выводам и морали, речь его начинала отличаться неумеренным пафосом. Но лицеисты, околдованные магнетизмом, с которым не смог бы, пожалуй, поспорить и магнетизм самого доктора Мамонтова, проглатывали все, не разбирая вкуса.

- Господин учитель, - прорезался еще один робкий басок. - Расскажите нам, пожалуйста, о Враге.

По классу прокатилась волна. Говорил Кох, чистюля и отличник, ему дозволялось многое - в том числе перебивать, даже отца Саллюстия. Все вздохнули: сейчас начнется! Магнетизм магнетизмом, но портрет Врага куда занимательней, чем прославление Спасителя. Не то чтобы никто не слышал о Враге прежде - нет, им прожужжали все уши, но все это были неопределенные, туманные характеристики. И лицеисты знали, что ждать чего-то свежего от Саллюстия тоже не стоит, однако магнетизм! Лучи, исходившие от историка, словно приоткрывали завесу, так что всем казалось, что сейчас, сию минуту они уловят нечто важное, по тем или иным соображениям не высказанное. Конечно, в этом был самообман. Аудитория прекрасно понимала, что Враг - это тайна, в которую бессильна проникнуть даже Церковь.

- Враг вездесущ, - прошептал Саллюстий и вдруг провернулся на каблуке. Всем почудилось, что он сейчас отколет какой-нибудь номер: перекинется через парту или взлетит под потолок, оседлав указку. Этого не произошло. Историк сгорбился и заговорил, глядя в пол. Создавалось впечатления, что он высасывает слова из-под паркета. - Он пришел ниоткуда, явившись везде и во всем. Никто не знал противоядия. Враг обладает силой, которой противодействует только чудо. Лишь чудом сохраняется в целости наш бастион. Мы не можем понять, откуда он взялся - с неба или из недр, мы видим лишь, что он... он... - Саллюстий, продолжая сверлить взглядом пол, подыскивал слово. Лицеисты перестали дышать. - Он текуч... Когда б не наши жертвы, он захватил бы все. И даже жертвы недостаточны: он ухитряется проникнуть, просочиться... Он возмущает соки, порождает гниль в селезенке, печени, почках, легких... Наш врач работает, не покладая рук... Бывает, что в операционной неделями не гаснет свет... Враг рвется к сердцу! - Саллюстий вскинул голову и обвел учеников яростными глазами. - Но сердца он не получит! Сердце получит Господь, сердце - наша священная жертва! Без сердца Враг не сможет нас одолеть. Он будет сколь угодно долго отравлять наши души холодным гипнозом, будет и дальше совращать и соблазнять слабых, подбивая их на измену, толкая в смертельную внешнюю тьму, за Ограду, как сделал это...

Тут историк прикусил язык и замолчал. \"С Раевским\", - мысленно докончил за него Швейцер и воровато оглянулся, высматривая Остудина. Тот с готовностью ответил ему многозначительным взглядом.

Положение спас Нагле - аристократического вида молодой человек, словно сошедший со страниц старинной книги. Он вежливо поднял руку, и отец Саллюстий сразу кивнул.

- Господин учитель, - взволнованно обратился к нему Нагле, - возможно, нам стоит принести коллективную жертву? Мы все, как один, готовы устроить Господа нашими сердцами...

- Молодец! - прошептал Саллюстий, кинулся к лицеисту и заключил его в объятия. - Светлая, чистая душа! Но нет, молодой человек, мы не вправе так поступить. Здесь собран Золотой Фонд нации. Отсюда, из глубинки, из покорившейся Врагу сибирской тайги, начнется возрождение России. Великий подвиг послужить для Устроения, но все вы - зерна, которым надлежит прорасти. Минуют годы, и вы встанете у руля. Вы поведете страну, не зная страха и сомнений. Ваше младое племя, вскормленное и воспитанное в благости и богобоязни, не будет испорчено Тьмой... А жертва - жертва дело Создателя. Ей станет только тот, на кого укажет Господь... Он выбирает Себе слуг по Своему, неисповедимому усмотрению. Жертва одного - агнец, которым заменяется общее тело Церкви... Он слышит нас, через три дня будет великое знамение...

Саллюстий говорил о скором солнечном затмении, полном, к которому в Лицее готовились вот уже месяц, а на уроках астрономии ни о чем другом не рассказывали.

По лицу Нагле катились слезы восторга. Историк оттолкнул его и промокнул глаза платком.

У Швейцера, который, как и все, завороженно наблюдал эту сцену, отчаянно билось сердце. Теперь преступление, назначенное на полночь, явилось его внутреннему взору во всей своей богопротивной мерзости. Что, если это тоже происки Врага? Да, именно так. Это - шаг к разрушению, и не ему ли надо поберечься, коль скоро он только что уже перенес операцию? А ведь она была второй. Он чем-то приглянулся Врагу, Враг не отступает, гноит его плоть, уничтожает болезнями... Не справившись с телом, взялся за душу... Швейцер сжал кулаки. Надо, пока не поздно, собраться и все отменить. В первую очередь следует поговорить с Кохом. Пусть выливает свою отраву. А остальным, если поднимут гвалт, пригрозить... Внезапно до Швейцера дошло, что его появление в обществе ректора может сыграть ему на руку. Если решат, что он стал тайным осведомителем - тем лучше. Он не будет тайным. Он выдаст себя за вполне явного, ревностного помощника. Он посулит им Высший Суд, в сравнении с которым карцер покажется детской песочницей...

В этом пункте мысли Швейцера непроизвольно переключились на другое. Он никогда не понимал, что означает это выражение: детская песочница. Он, разумеется, читал об этой штуке, но в жизни ни разу не встречал ничего подобного. В песочнице - песок для детских игр. Песок сгребают этими... как их... совками, насыпают в ведра, раскладывают по пластмассовым формам. Что ж, это еще можно представить. Иначе обстояло дело с прилагательным \"детская\". В книгах это слово встречалось столь часто, что все к нему давным-давно привыкли, однако никто, если спросить, не смог бы толком описать ни детей, ни каких-либо предметов, с ними связанных. Не помогали и репродукции полотен великих мастеров. Саллюстий утверждал, что все они были когда-то детьми. Швейцер не помнил ничего такого: Враг отбил ему память. Их, уже успевших вырасти в подростков, церковные спасатели собирали по всей стране. Тестировали, выстукивали, выслушивали, делали анализы... Обучали с нуля. Они же бессмысленно мычали, пуская слюну, поглощали протертую пищу, марали пеленки... \"Хотелось бы знать, кем я был там, вовне, - подумал Швейцер. - До Врага\". Он часто размышлял над этой неясностью, стараясь припомнить хотя бы единственный звук или образ, но прошлое молчало. Кем были его родители? У него сохранилось кое-что личное, драгоценное, в тайничке... Но Швейцер все равно не мог представить, что у него когда-то были родители. Никто не мог.

\"Я спущу это зелье в клозет, растопчу его ступки и пестики... Разобью его колбы и реторты, изорву адские формулы\". Сквозь пелену Швейцер видел опущенные плечи лицеистов. Слова Саллюстия имели целью возбудить восторг и умиление, граничащие с экстазом, но ноша оказалась слишком тяжела, и радость уходила в пол, исторгаясь из глаз и просачиваясь сквозь щели в партах мимо рожиц и прозвищ, выцарапанных острым по дереву. Кох чуть заметно всхлипывал. Швейцер попробовал вспомнить, что же именно сказал отец Саллюстий, но фразы рассыпались, открывая путь сплошному сиянию, обещавшему новую жизнь и великое преображение.

Ему хотелось видеть Вустина, который славился толстой шкурой, но он не смел шевельнуться. А если б улучил момент, то не узнал бы ничего интересного, поскольку Вустин, следуя общему примеру, сидел, потупив взор и время от времени шмыгая крупным носом. Он и весь был крупным: большие ступни и кисти, широкий рот, громадные глаза, которые если уж плакали, то целыми горошинами крокодиловых слез. Но сейчас, покуда класс безмолвствовал, возвышаясь до приличествующих духовных высот, глаза Вустина оставались абсолютно сухими.

3

Занятия окончились в два часа пополудни; впереди был обед. После него Швейцеру и еще нескольким лицеистам предстояло выполнить ответственное дело: натереть пол в танцевальном зале. Через два дня ожидался бал, событие исключительной важности. Прибудут барышни из женского Лицея, тридцать персон, хранимые соборной молитвой и тройной вооруженной охраной. Танцевальные вечера устраивались дважды в полгода, и многие даже дивились, отчего так часто: опаснейшая, сложнейшая процедура! Женский Лицей находился в пяти километрах от мужского. Их еще надо пройти пешком, эти пять километров. Особых подземных путей, по которым в Лицей подвозили продукты и прочие разности со стратегических складов, преподаватели не выдавали никому. Лицеистам, когда они глазели в окна верхних этажей, была видна ленточка грунтовой дороги, которая одна разрезала сплошной лесной массив и скрывалась за дальним холмом. Преподаватели утверждали, что внешне Сибирь оставалась прежней - тайга тайгой, с голодным зверем и стылыми серебристыми реками. Но внешность скрывала изменившуюся суть, готовую на страшные сюрпризы. Визит неизменно наносила лишь одна сторона, юношей никуда не водили, объясняя это тем, что в женском Лицее нет помещения для танцев. Но в это никто не верил: все понимали, что дело в другом, просто женщины - трусихи, слабый пол, и вряд ли отважатся бежать. Побег - дело мужское. И, раз уж бальные танцы предусмотрены комплексной программой великосветского воспитания... Короче говоря, лицеисты завидовали своим подругам. Те появлялись счастливые и гордые; гнус их не брал, это было видно с первого взгляда на бархат и румянец щек, шелк шеи - одним словом, все, что свойственно барышням. И ноги не сбиты, и клещ не впился... Юноши, изнемогавшие от любопытства, пытались всяческими хитростями выведать у девиц подробности их путешествия, однако барышни отмалчивались, готовые болтать о чем угодно, но только не о дорожных впечатлениях. Не смеют, не полагается, строжайше запрещено. Кавалеры терялись в догадках. И лишь одиночки... Одиночка, поправил себя Швейцер. Уместнее единственное число, ведь прочих он не знал. И разве были они? Легенды, в которых рассказывалось о других беглецах, были полны домыслов настолько очевидных, что, казалось, не заслуживал веры и сам костяк повествования. Почему же молчат о Раевском? Вустин глуп, но не настолько, чтобы спутать сон и явь...

После новейшей истории прошли еще естествознание и римское право. Вместо последнего в расписании значилась физическая подготовка, которую вел сам доктор Мамонтов, но урок заменили. Поэтому последними преподавателями, с которыми сегодня общались лицеисты, стали отец Коллодий и отец Маврикий. От обоих было бесполезно ждать новостей. Мамонтов, не считаясь со своим предметом, любил поговорить на отвлеченные темы, и вот его задержали некие дела. Не иначе, как Раевский приволок-таки заразу, и в этом случае занятость доктора получала объяснение. И все же Раевским нельзя было не восхищаться. Бегство представлялось пусть безумным, но все-таки подвигом. Лицеистов сковывал страх при одной лишь мысли о выходе за Ограду, да еще без сопровождения, без соборной молитвы, в одиночку. Нужно быть действительно отчаянным человеком, или хотя бы повредиться в уме. Швейцер, например, ни за какие блага...

... Он уперся обеими ладонями в дверные створки и с силой толкнул. Те разошлись, открывая просторный зал; пол уже был покрыт мастикой, которую оставалось растереть.

Серьезные мысли улетучились.

- Ого-го-го! - завопил Швейцер, впрыгнул ногами в щетки и помчался через зал наискосок в левый дальний угол.

Сзади послышался топот. Нагле, Берестецкий, Недодоев и Шконда, приданные ему в усиление, расхватали щетки и тоже ринулись на штурм зала, прочерчивая в мастике широкие борозды.

- Куколка, поаккуратнее! - крикнул умница Берестецкий и на бегу пригладил пробор. - Вас только недавно прооперировали!

- Сейчас, Берестецкий, оперировать будут вас!

Швейцер, угрожающе пригнув голову, полетел на советчика. Но пол еще не был скользким, и тот, остановившись, следил за ним с издевательской ухмылкой. Недодоев со Шкондой затеяли футбол; щетка метнулась в ноги Швейцеру, который смешно споткнулся, взмахнул руками и рухнул ничком.

- Ну вот! - Берестецкий, похоже, по-настоящему встревожился. - Швы разойдутся! Я серьезно говорю.

Он поспешил на помощь, присел на корточки.

- С вами все в порядке?

- Да бросьте, Берестецкий, будет вам, - недовольно пробурчал Швейцер, вставая на четвереньки. Уже второй раз за день его здоровье ставится под вопрос. И даже третий, если учесть мгновенную заинтересованность Мамонтова.

Желая поскорее сменить тему, он принял командование и крикнул Недодоеву и Шконде:

- Эй, на поле! Сворачивайтесь! Савватий всех на кирпич поставит!

Шконда выразил свое отношение к самозванству резким свистом.

- Пенальти, - добавил он строгим судейским голосом. - Нагле! Что вы стоите, как неродной? Марш на ворота!

Воспитанный Нагле лишь отмахнулся. Он усердно трудился в углу, и вокруг него уже образовался зеркальный пятачок.

Швейцер отряхнулся, но не вполне удачно: на животе и коленях остались рыжие следы.

- Теперь весь вечер тереть, - проворчал он озабоченно.

- Ну, так давайте живее управляться, - решил Берестецкий. - Шуруйте к окнам, а я доведу до рояля.

- Тут до ночи работать, - Швейцер, казалось, только сейчас осознал объем работ.

- Глаза боятся, ноги делают. Вот, пополнение прибыло!

Швейцер оглянулся и увидел, как Вустин в дверях пытается поддеть носком ремешок щетки. \"Повезло\", - подумал он. Есть случай разобраться и сделать выводы.

- Давайте-ка я лучше начну от дверей, - предложил он Берестецкому.

Берестецкий пожал плечами: какая разница? Он ничего не знал, иначе появление Вустина не оставило бы его равнодушным. Это, впрочем, ничего не значило, Берестецкий вечно все узнавал последним. Он всюду опаздывал, забывал подготовиться, засыпал, считал ворон. На его коленях не было живого места от битого кирпича, в который ставил его не сильно гораздый на выдумки Савватий. Это побуждало Берестецкого, способного и знающего лицеиста, еще пуще стараться и лезть из кожи, но тщетно: через секунду, глядишь - снова воспарил, снова посчитал десятую ворону, снова бит.

Швейцер заложил руки в карманы и с напускной беспечностью повел дорожку к Вустину. Тот замешкался, щетка не налезала на здоровенный ботинок, и ему пришлось расстегнуть ремешок, чтобы расширить петлю.

- У вас нет шила? - таким вопросом встретил он Швейцера. - Надо провертеть дырочку.

- Я с шилом не хожу, - усмехнулся лицеист. - Вы бы их вообще сняли, в носках будет проще.

Вустин слегка покраснел. Швейцер вспомнил, что несколько дней назад его подловили в спальне: улучили момент и спрятали носки под подушку. Полураздетый Вустин ругался, не понимая, откуда несет клозетом, а его товарищи изображали испуг и клялись, что это не они, ей-Богу, разве что самую малость...

Однако Вустин не отличался излишней чувствительностью. Он смутился на долю секунды, но тут же удовлетворенно кивнул, скинул ботинки и просунул ножищи в ремни. Швейцер повел носом и покачал головой.

Вустин выпрямился, притопнул.

- Ну, где тут драить?

- Да пустяки, на пять минут работы, - ответил Швейцер. - Вустин, скажите-ка мне лучше вот что: как вы относитесь к сплетням?

Здоровяк помолчал. Он привык к розыгрышам и ждал очередного подвоха.

- Как все, - сказал он наконец. - Я их не слушаю. А что такое?

- Дело не в том, чтобы их слушать, - возразил Швейцер. - Дело в том, чтобы их распускать.

Это он произнес зря. Вустин, зная свою уязвимость, легко обижался, тогда как у Швейцера не было никаких доказательств его лживости.

- Повторите, - голос его сделался зловещим. - Вы смеете обвинять меня в распускании сплетен?

Швейцер быстро оглянулся. Шконда и Недодоев продолжали игру, Нагле расширял пятачок по спирали, двигаясь от его центра. Берестецкий находился уже в нескольких метрах от рояля и работал, как заведенный.

- Нет, не вы, - быстро сказал Швейцер. - Но - про вас.

- Кто? - теперь в тоне Вустина явственно слышалась слепая злоба.

- Э-э, нет, так мы не договаривались. Неважно, кто. Но я обязан вас предупредить: по Лицею гуляют слухи. Рассказывают, будто вы стали свидетелем необычной сцены. Утром. Якобы вы кого-то видели во дворе.

Произнося свою речь, Швейцер сосредоточенно смотрел себе под ноги, занятый как бы паркетом. Не услышав ни слова в ответ, он поднял голову и увидел, что его собеседник сильно испуган.

- Черт! Неужто разлетелось?

- Не поминайте черта. Успокойтесь: разлетелось, но не повсюду. Иначе бы с вами разговаривал не я. Понимаете?

Но Вустин уже думал о другом, он напал на след.

- Проклятый Кох! Это последняя капля...

- Оставьте Коха в покое. Скажите прямо: вы вправду видели Раевского?

Вустин вновь замолчал. Швейцер зашаркал щеткой, опасаясь спугнуть товарища.

- Может, это был не Раевский? - Он немного помог, хотя и чувствовал, что вопрос идиотский: кого еще могли вести под конвоем, ранним утром, да так, что и после никто не узнал.

Но угрюмый Вустин, не почувствовав глупости вопроса, серьезно покачал головой.

- Я и доказать могу, - буркнул он осторожно.

Швейцер пристроился поближе. Р-раз! Р-раз! Нога его гуляла, как поршень, независимо от тела.

- Вустин! Помилуйте! Вы умеете доказывать?

Тот прекратил работу и начал неуклюже озираться.

- Теорему, конечно, пока не могу... - Он, кряхтя, полез в карман. - А вот это - извольте...

Он помахал перед Швейцером скомканной бумажкой.

Швейцер взял ее двумя пальцами и, как бы изучая, посмотрел на свет: куражился над доказательствами, к которым Вустин обнаружил неожиданную способность.

- Осторожно! - разволновался Вустин. - Еще увидит кто.

- Ничего... - Швейцер развернул листок. - Вы давайте, работайте. Вот тогда уж точно никто не увидит. Что это?

- Раевский обронил. Или бросил нарочно. Они уже сворачивали за угол; гляжу - комочек кидает беленький. Тихонько так, пальцы разжались - и готово. Еще наступили. Я пять минут подождал, а после - пулей туда, пока не вымели.

Швейцер остановился и уставился в записку. Листок был самый обычный, наспех вырванный из тетради в клеточку. На нем было написано крупными печатными буквами:

\"Господа, вас обманывают. Все вранье. Никакого врага нет. Они вас... \"

Болван! Стоит и машет такой уликой! Швейцер едва не бросился на глупого Вустина, забыв, что и сам только что размахивал листком.

Текст обрывался. Буквы налезали друг на друга, почерк выглядел корявым. Писавший, похоже, спешил. Швейцер представил, как Раевский, припав на колено, быстро пишет письмо - без особой надежды, что оно дойдет по назначению. Он видит, что ему не уйти от погони, и хочет сообщить нечто важное. Но не успевает. Да, так все и было - если верить Раевскому. Но Швейцер, который уже не сомневался в подлинности записки, мгновенно смекнул, что существуют и другие объяснения. Поручи ему кто выбрать из них самое дьявольское, он бы не выбрал.

4

Они провозились до самой проповеди. Поначалу было весело, но где-то через час упарились даже футболисты. Трудились молча, высунув языки; зал обманчиво посверкивал разрозненными проплешинами. В зал заглянул доктор Мамонтов, одобрительно кивнул и скрылся, незамеченный.

Швейцер, обрабатывая периметр, обогнал всех. Он расправлялся с мастикой, как с манной кашей: подъедал ее с краю. Но делал это неосознанно, поскольку никогда не видел манной каши во-первых, и думал о записке Раевского во-вторых. Шила в мешке не утаишь, о странном послании скоро узнают все. Тут не помогут никакие клятвы, взятые с Вустина. Даже этот тупица, не способный просчитать возможные последствия, после внушений Швейцера начал понимать, что прячет настоящую бомбу. На благо ли будет взрыв? И будет ли? Ребенку ясно, что Раевский повредился в уме. Что значит \"нет Врага?\" С ослушником что-то стряслось, и если он просто спятил в тайге, испугавшись чего-то, то это еще полбеды. Гораздо хуже, если он действовал по замыслу Врага. Нелепая, вольнодумная мысль, навязанная лицеистам извне, вызовет брожения, пересуды, отвлечет их от Устроения Господня, ввергнет в грех. Много ли нужно Врагу? Откуда им знать. Может быть, ему достаточно крохотного сомнения. Невидимое защитное поле, создаваемое коллективной верой, дрогнет, в нем появится брешь, и нечисть с гиканьем помчится на штурм твердыни. Наверно, правильнее всего будет рассказать о записке на исповеди. Однако Швейцер знал, что не сделает этого. Бог его знает, почему, но не сделает. Возможно, именно в этом иррациональном нежелании уже видны первые признаки неотвратимого краха их крепости, и он тоже болен, на сей раз так, что с болезнью не справиться никакому Мамонтову.

Швейцер мчался, подобный мрачному Демону из поэмы, которую они учили на уроке литературы. Лоб его был нахмурен, челка сбилась на правый глаз, губы подобрались. Рука скользнула за спину, и Демон превратился в конькобежца. Он делал круг за кругом, пока вдруг не остановился и не увидел, что все они, шесть человек, слетелись в центр и тихо стоят, отдуваясь, а зал вокруг сияет тусклым, многообещающим светом. Ударил колокол, созывая лицеистов на вечернюю службу. В воздухе, как всегда бывало перед проповедью, разлилось нечто торжественное, призывающее к немоте. И чувствовалось что-то еще, не столь обычное, но крайне значительное. Неужели? ... Лицеисты молча побежали к дверям, попутно заправляя выбившиеся рубашки, скидывая щетки и наскоро приглаживая волосы. В коридорах и переходах стоял осторожный гул, слышался топот далеких ног. Церковь находилась на первом этаже, невдалеке от врачебного кабинета. Под нее отвели еще один зал, размерами почти не уступавший танцевальному. Лицеистов, которые ни разу не видели настоящего храма, ничуть не смущало ее внутреннее устройство. И правда - все было сделано на совесть: алтарь, образа, хоругви, тяжелые свечи. По церкви растекался запах ладана. Не было разве что общей округлости форм, свойственной православным храмам, и хор был записан на пленку, а службу служил отец Пантелеймон - единственный педагог, ведавший исключительно религиозными вопросами. Хотелось пойти дальше и назвать его единственным в Лицее профессиональным священнослужителем, но это, конечно, было не так.

Прочие преподаватели помогали; сегодня вместе с Пантелеймоном служили Таврикий и Коллодий. Лицеисты чинно входили в зал, размашисто крестились на алтарь, а Коллодий, нависая над Псалтырем, монотонно бормотал бесконечную скороговорку.

Шестерка полотеров рассеялась в общей толпе; в Лицее обучалось сто с небольшим человек. Швейцер, обычно молившийся в первых рядах, не стал проходить ближе и остался стоять у входа, в ногах Чудотворца. Таврикий, скрытый от глаз в интересах таинства, включил запись. Коллодий все бормотал; грянул хор, троеперстия взметнулись ко лбам. Отец Пантелеймон вышел из алтаря и махнул кадилом, желая всем собравшимся мира. Служба началась.

Обычно ее служили строго по православному канону. Но вскоре все заметили, что сегодня в порядок внесли небольшие изменения - сократили там, сократили тут, и паства моментально поняла, в чем дело. По толпе прошло легкое волнение. Пантелеймон держался невозмутимо, его лицо не выражало никаких чувств. Пуговичные глаза смотрели прямо; в седой бородке вдумчиво округлялись ревностные губы. Однако опыт подсказывал лицеистам, что в ближайшее время служба примет совсем иной оборот. Берестецкий толкнул локтем Шконду, предлагая прислушаться: тот навострил уши и взволнованно кивнул: верно! это другая запись! И вот в необычности службы уверились все, теперь Пантелеймона никто не слушал. Все ждали первых сигналов Устроения, редких нот, которые встроятся в хор и постепенно завладеют всем музыкальным сопровождением.

Точно! Пискнула соло-гитара, квакнул бас - пока еще робко, неуверенно. Пение между тем продолжалось, как будто не обращая внимания, не снисходя до инородных звуков. Но кто-то прошелся по струнам, и бас сложился в полноправную музыкальную тему. Соло-гитара, осмелев, разродилась замысловатым вывертом. В толпе лицеистов кто-то нерешительно хлопнул в ладоши. \"Бу-у-удет со всеми ва-а-ами-и-и... \" - басил Пантелеймон, кланяясь и размахивая кадилом. Пуговицы ожили: в глазках священника заиграли искорки. Хор отступал, оттесняемый нескладной электронной какофонией. Хлопки участились, послышался свист. Увертюра нарастала, похожая больше на настройку инструментов перед оперным спектаклем. Задавленные ангелы были едва слышны и казались обиженными, бас растекался, подключился электроорган. И тут же, вбивая гвозди и возвещая приближение самого главного, ухнул главный барабан. Над алтарем, под самым потолком, зажглись прожекторы. Ритм учащался, гитары с органом прыгнули на колеса. Откуда-то из-за кулис выскочили Таврикий и Коллодий. Притоптывая в такт, они сорвали с отца Пантелеймона мрачные одежды и обрядили в новые, белоснежные.

- Да-а! - проорал отец Пантелеймон, расшвырял ассистентов и ударил в мохнатые ладоши.

- Да-аа! ! ! - лицеисты откликнулись немедленным ревом.

Грохот ритмичных рукоплесканий сотрясал стены. Луч прожектора сорвался с места и начал прыгать, выхватывая из полумрака то одного, то другого ученика. Но двигались только руки, танцы не допускались. Засверкала стробоскопическая лампа, в ногах Пантелеймона взорвались огни подсветки.

- Что это значит? - крикнул священник, перекрывая грохот. - Какая весть грядет к вам, блаженные чада?

- Перст!!! - ответил ему дружный вой.

- Чей это перст, други мои?

- Божий!

- Как мы его встретим?

- Возрадуемся!!

- А как мы возрадуемся?

- А-а-а-а-а!!!!..

Стены дрогнули, упала свеча, но ее проворно подхватила и заменила чья-то тень.

Луч летал, задерживаясь на лицах не дольше, чем на секунду. Всякий раз, когда он падал на лицо Швейцера, тот проваливался в пустоту, и в животе его тоже что-то обрывалось. Однако через миг, превозмогая дрожь в коленях, Швейцер уже вновь бил в ладоши, а бездна разверзалась перед кем-то другим.

Ситуацию усугублял отец Пантелеймон, который прыгал перед лицеистами и, стараясь попадать в такт лучу, тыкал в них пальцем. Праздничное одеяние, которое ассистенты успели только набросить ему на плечи, сбилось, и один рукав волочился по полу.

- Где же перст?!

Пантелеймон, словно отчаявшись, порывисто отвернулся, рухнул на колени и воздел руки к прожектору.

- Где?!! - уже без приглашения вторили ему лицеисты.

- Но мне что-то слышно! Я разбираю слова! Я прислушиваюсь к имени!

Священник приложил к уху ладонь и сделал вид, будто прислушивается.

- Громче! Громче, Господи! - возопил он.

И произошли две вещи: луч на секунду погас, а после с новой силой - но уже без прыжков, твердо и уверенно - ударил в благородный лоб Нагле. Одновременно под потолком вспыхнуло электронное табло: фамилия Нагле загорелась яркими красными буквами. Музыка оборвалась. Вокруг Нагле образовалось пустое пространство; лицеисты пятились, расступались, глядя на избранника с восторгом и ужасом. Все погрузилось во мрак, даже алтарь, остались лишь красные буквы и одинокая фигура, стоящая в центре светового круга. Несколько секунд висела тишина, затем раздался слабый вздох: вернулись ангелы. Хор медленно нарастал. К первому, главному прожектору добавился второй, за ним - третий, четвертый, седьмой, десятой. Их светом была высвечена дорожка, пролегшая от Нагле до отца Пантелеймона.

- Слава агнцу! - крикнул откуда-то отец Саллюстий.

- Постойте, постойте... - забормотал Нагле, ошеломленно озираясь. У него затряслись руки. Но отец Пантелеймон не дал ему упасть духом: раскрыл объятия и зычным голосом призвал возликовать. Не слишком надеясь на душевную крепость воспитанника, он двинулся по дорожке, дошел до Нагле и стиснул его, как надломленную тростинку.

- Господь указал на тебя, чадо, - шепнул он негромко, но шепот услышали все. - Господь избрал тебя для Устроения. Пойдем, тебе пора.

Швейцер стоял через три человека от агнца. Он думал, что лучу не хватило мгновения - еще чуть-чуть, и Пантелеймон обнимал бы уже не Нагле, а... У него застучали зубы, но не от страха, а от возбуждения. Устроение великое таинство. Бояться ли его, радоваться ли ему - никто не знал. Устроенный не возвращался никогда; с той самой секунды, когда в него упирался указующий перст, на избранника ложилась печать. Он больше не принадлежал миру простых смертных, его уста замыкались навсегда. И он, как думали многие, во что-то превращался. Каким-то образом он растворялся в Господе, прилагаясь к Его святым членам и укрепляя мощь, которая в должное время обрушится на Врага, прольется чашей гнева, преобразит мир...

Лицеисты молчали. Они уже знали, что проповеди сегодня не будет: отец Пантелеймон держался мнения, что вмешиваться в Божий промысел убогими людскими речами - непозволительное кощунство, тяжкий грех. Но этого можно было и не объяснять. Все видели, что произошло нечто исключительное. Перст указывал редко, на памяти Швейцера - всего одиннадцать раз. Он подумал, что за ужином взгляды всех будут прикованы к пустующему месту, которое еще в обед занимал ни о чем не подозревавший Нагле. И то же будет в спальне.

Полуночный заговор, химические амбиции Коха казались сейчас чем-то потусторонним.

Хор вернул себе былую силу, и даже укрепился. Отец Пантелеймон, сжимая плечо Нагле, повел лицеиста к алтарю. Избранник шел, как механическая кукла; световая дорожка, когда он делал очередной шаг, гасла за его спиной.

Нагле взошел по ступеням. Отцы Коллодий и Таврикий торжественно приблизились справа и слева. Коллодий накинул на него багровый, золотом расшитый плащ, доходивший до пола; Таврикий водрузил на голову богатую тиару. Пантелеймон придержал агнца за руку, и тот покорно остановился. Священник обернулся, преклонил одно колено, прижал руку к сердцу и склонился перед лицеистами в низком безмолвном поклоне. В тишине кто-то не к месту щелкнул пальцами. С потолка пополз бархатный занавес, отделяя алтарь с ассистентами и Нагле от прочей церкви. Когда он полностью спустился, отец Пантелеймон не изменил своей позы. Лицеисты, крестясь, потянулись на выход. Последние, которым выпало запирать двери, могли видеть, как он все стоит на колене - совсем один, то ли в скорби, то ли в глубоком благоговении.

5

Столовая была похожа на небольшой ресторан. В очередном зале - на сей раз без окон и с низким потолком - стояли столики на шесть персон. Обстановка была строгой, излишества не допускались; не было даже скатертей. Ели из расписных деревянных мисок деревянными ложками, вилок и ножей не полагалось. Обращаться с последними лицеистов учили на специальных занятиях по этикету: там выдавали настоящие фарфор и серебро.

Преподаватели столовались отдельно, в собственном погребке. Во время трапезы воспитанников один из педагогов прохаживался меж столиков и следил за порядком. Сегодня вечером дежурным оказался сонный отец Маврикий, фигура абсолютно непрошибаемая. С безучастным, полуобморочным лицом он еле передвигал ноги и казался глубоким старцем, хотя все знали, что на самом деле Маврикий находился в расцвете лет и имел шанс пережить любого коллегу, включая ректора и исключая доктора Мамонтова. Он преподавал химию, умирал на уроках, и даже успехи смышленого Коха, которыми мог бы гордиться любой учитель, оставляли его равнодушным. Маврикия не было в храме, но если бы он там был, это никак не сказалось бы на его манерах. Ничто его не радовало, ничто не страшило и не впечатляло, в том числе и самое Устроение. Как дежурный он был, в сущности, полным нулем, пустым местом, и при иных обстоятельствах лицеисты не преминули бы воспользоваться вольницей, но нынче им было не до проказ.

Ужин проходил в точности так, как ждал Швейцер - если не хуже. Смешно было надеяться, что Маврикий проявит душевную чуткость и унесет пустующий стул Нагле. И пронзительное знание того, что Нагле никогда не вернется, имело следствием очень сложное ощущение. Это было не уныние - напротив, лицеисты были крайне возбуждены, в их жилах клокотало эхо ударных инструментов, а коллективный экстаз, спровоцированный искусным Саллюстием, нашел себе выход и был направлен на реальные, понятные каждому события. Однако отсутствие Нагле не позволяло возбуждению выплеснуться, а брешь, образовавшаяся в их рядах, создавала особую гамму чувств, жутковатый сироп, который стабилизировал гремучую смесь, заливал ее, не вредя в то же время взрывному потенциалу, из-за чего в душе сбивалось нечто вроде горячей грязи, что лопается пузырями где-нибудь на Огненной Земле или на Курилах. Где точно, Швейцер, додумавшийся до этого сравнения, припомнить не мог. Он сидел с ложкой супа, застывшей у рта, и не мог оторвать глаз от сиротского стула. Двенадцатый, думал Швейцер. Не всякий столик собирал вкруг себя шестерку, попадались пятерки, и даже четверка за одним. В один прекрасный день ударит гонг, созывая их на ужин, но никто не придет. \"А столы будут стоять накрытые, - решил почему-то Швейцер. - А Маврикий потопчется, выждет минут пять-десять, и смоется к себе. Интересно, призреет ли Господь учителей, когда закончатся лицеисты? \"

Неизвестно, сколько времени продлились бы эти пустопорожние размышления, не случись роковая вещь: в кухне, отделенной от зала фанерной стеной, что-то звякнуло; черпак в кастрюле, подстаканник, склянка с приправами - неважно, важно то, что этот звук произвел в душе Швейцера совершенно неожиданное изменение. Потом он уподобил свое озарение тем воспоминаниям, что просыпались в памяти прустовского героя, когда он ел бисквит, размоченный в липовом чаю тетки Леонии - образ, которым их постоянно мучил на уроках литературы отец Гермоген. Слабый звон уцепился за что-то далекое, надежно похороненное в памяти; Швейцер услышал в нем нечто знакомое, но где и когда звенело, и что звенело? Звякало, тут же вспомнил Швейцер. Что-то звякало. И в тот же миг в его сознании сверкнула вспышка вроде тех, что испускал недавний стробоскоп. Картина, которая на долю секунды предстала перед Швейцером, была абсолютно незнакомой и непонятной. Какое-то помещение: холод стекла и металла, теплый воздух. Мерное дыхание невидимого насоса. Незнакомые люди в зеленых одеждах, колпаках и масках. Солнечные блики, вкрадчивое звяканье стали. Швейцер никак не мог взять в толк, где он все это видел. В Лицее ничего подобного не было. Комната походила на врачебный кабинет, но вотчина доктора Мамонтова выглядела иначе. Видение мгновенно исчезло, но Швейцер успел запомнить слишком много, чтобы отмахнуться от jamais vu, списав его на излишне богатое воображение. Он где-то видел эту комнату. Что-то было. Что-то напрочь забытое, запретное для сознания, связалось с невинным кухонным звоном и прыгнуло на поверхность. Хищная рыба забвения дернула леску, увела поплавок, но тот, как и положено нормальному поплавку, вынырнет снова - рано или поздно. Швейцер опустил ложку. Видение камнем шло на дно, по воде расходились последние круги, но он успел и не увидев, а распробовал последнюю молекулу миража, распадающийся атом, и здесь ему стало по-настоящему страшно. В том помещении была женщина. Она была одной из тех, одетых в зеленое. Из-под колпака выбивался локон, глаза подведены - точно, женщина, и это означало очень многое. В Лицее не было женщин. Швейцер вообще никогда не видел ни одной, кроме барышень из женского Лицея и их опекунш. Дело, следовательно, происходило в каком-то другом месте, за Оградой; оставалось выяснить - когда. Если он вспомнит, когда, то узнает и где. Возможно - давно, во младенчестве? Кто-то - не то Саллюстий, не то доктор Мамонтов - рассказывал, что такое случается. Иногда человек способен вспомнить самое отдаленное детство и даже увидеть себя до рождения. А Швейцер, как и все его товарищи, помнил только смутную мглу лицейских коридоров, начала азбуки, счет до десяти, кормление с ложки и прочие подробности, которые ничего не объясняли. Но, может быть, память возвращается? Он вспомнит родителей, жизнь за Оградой, первые дни катастрофы - да мало ли, что еще. Швейцер поймал себя на том, что внимательнейшим образом прислушивается к кухонным шумам, надеясь на какой-нибудь новый акустический феномен. Таких феноменов было много, но толку - чуть, воспоминание умерло. Теперь он уже не мог определить, на самом ли деле оно приходило. Очнувшись, Швейцер тревожно посмотрел по сторонам: все тихо и чинно, общая тишина, многие уже доедают. Маврикий медитировал, привалившись к косяку. Глухо постукивали ложки, трещали свечи - низенькие, толстые, похожие на бочонки.

\"Может быть, это была операция?\" - подумал Швейцер. Нет. Это исключено. Вражью заразу вырезал лично доктор Мамонтов, совмещая с операционной свой кабинет. Все происходило очень быстро: плановый диспансерный осмотр, экспресс-диагностика, наркоз, операция, рубец, восстановление сил организма. Наркоз?

Швейцер потряс головой. И что с того? Причем тут вообще медицина, почему его мысли постоянно возвращаются к ней? Потому что он видел врачей, ответил себе Швейцер. Это были врачи. Зеленый цвет хирургических халатов ставил в тупик: Швейцер никогда таких не видел. Доктор Мамонтов носил обычный белый халат.

До конца ужина оставалось совсем немного. Он быстро принялся за еду, хотя совершенно не хотел есть, но оставлять пищу было нельзя: потерю аппетита могли расценить как очень серьезный симптом. Швейцер и сам бы встревожился, но только не сегодня. Сегодня выдался очень насыщенный день, и не хлебом единым - одного Раевского было достаточно, чтобы забыть об обеде и ужине сразу. Что Раевский - им предстояла полночь! После урока Саллюстия Швейцер не успел добраться до Коха и выплеснуть гнев, высказать все, что он теперь думает о преступных химических опытах. Его послали натирать пол, а после службы, к ужину, сами по себе слова Саллюстия затмились другими событиями. Сейчас Швейцер не чувствовал в себе прежней решимости, однако нюхать дрянь, состряпанную Кохом, он тоже не хотел. Кох утверждал, будто ему удалось получить нечто вроде эфира; пары этого нового, странного вещества опьяняли и вызывали приятные ощущения. Об опьянении лицеисты узнали из книг; табак, алкоголь и наркотики в Лицее не то что запрещались - их просто не было. Но и без лишних проповедей было ясно, что если бы кто-то был вдруг застигнут за употреблением наркотических веществ, то карцера могло и не хватить, не говоря уже о битом кирпиче. Савватию, проведай он о столь тяжком грехе, пришлось бы изменить своим правилам, напрячься и проявить изобретательность. Возможно, наказание придумали бы на особом соборном - не на ученом уже и не учебном, а именно соборном, совете. Швейцер поежился. Ушедший в тайну Нагле, случись Устроение днем позже, явился бы пред Господом уже вкусившим яда. Наверно, Господь отверг бы его жертву. Как это может выглядеть? Такого еще не случалось. Никто не видел избранных, которые не угодили Богу и вернулись обратно, неся в себе грозный знак Божьей немилости.

Устрашившись, Швейцер выскреб остатки пищи и промокнул губы салфеткой с лицейским гербом.

Полночь была на подходе, а он так и не принял решения.

Запрет манил, сражаясь с совестью, которая твердила из последних сил: не делай, не делай, не делай этого! Не можешь удержать других - останься непричастным! Не стань пособником Врага, не допусти измены! Достаточно шага - и ты уже на другой стороне! Ты знаешь, что побоишься, не посмеешь исповедаться в совершенном, и Враг в этом случае вцепится в тебя, опутает невидимыми щупальцами, утянет к неверным, построит тебя в пятую колонну...

Но оставалась честь, оставалось братство, и эти понятия были столь же угодны Господу, сколь и общая чистота помыслов. \"Кто хочет спасти душу, тот ее потеряет\". Если Швейцер устранится, если он оставит во грехе своих товарищей, то из этого выйдет сплошная гордыня, а это уже грех из числа смертных. Волей-неволей ему придется сделать следующий шаг: донести. Пусть даже он этого не сделает - в глазах лицеистов он навсегда останется отмеченным печатью подозрения и недоверия. Тогда - соучастие?