Политику Клаузевиц понимал прежде всего как внешнюю политику. Клаузевиц принадлежит уже полностью началу XIX века, он совершенно свободен от механистического материализма, при господстве которого начался рост Шарнгорста. Притом Клаузевиц в жизни оказался неудачником. Мы увидим, как все мечты его о том, чтобы приложить на практике свои силы, оказались разбитыми. Судьба заставила Клаузевица обособиться и уйти в военную теорию, в которой именно — а не в практике — проявилась его гениальность. Но эта отрезанность Клаузевица от практики, эта специализация на теоретической части наследства Шарнгорста привели его к тому, что он придавал малое значение материальной и технической стороне военного дела. Атмосфера реакции, в которой пришлось писать Клаузевицу, также не способствовала революционному внедрению в материальные основы военного дела. В результате Клаузевиц оказался гениальным теоретиком, гордящимся своим умственным родством с Шарнгорстом, но вполне оригинальным.
В 1803 году Клаузевиц, прекрасно сдав все работы, окончил школу и, по рекомендации Шарнгорста, был назначен адъютантом к племяннику Фридриха II, принцу Августу, молодому человеку, любившему весело пожить и нуждавшемуся в умном секретаре, так как сам он, по характеристике, данной ему Наполеоном в 1811 году, был ветрогоном (sans boussole et sans tête). Эта должность не помешала Клаузевицу энергично продолжать работу над собой. На дворцовых приемах появилась фигура молодого, всегда молчаливого офицера. Клаузевиц при этом принимал энергичное участие в трудах военно-научного общества, основанного Шарнгорстом.
В 1805 году в журнале «Новая Беллона» была напечатана первая значительная литературная работа Клаузевица «Замечания о чистой и прикладной стратегии господина фон-Бюлова, или критика содержащихся в ней взглядов». Эта статья, как и все, что при жизни печатал Клаузевиц, не была подписана им. Литературная работа не была тогда окружена ореолом почета. В противоположность периоду конца XIX века журналы того времени были сплошь переполнены статьями анонимов. У Клаузевица были особые соображения не выставлять своего имени, но большинство офицеров боялось уронить свое достоинство, став литераторами.
Статья поражает нас своей законченностью и зрелостью. Она ставит крупнейшие проблемы, которые Клаузевиц берется в будущем разрешить, и содержит несколько важнейших положений его теории. Двадцатипятилетний автор, с запущенным в молодости образованием, выступает перед нами как философ, пытливо исследовавший коренные вопросы! Зрелость статьи объясняется тем, что она близка к дошедшему до нас наброску лекций Шарнгорста на ту же тему. Сохранились черновики этой статьи Клаузевица, уже полностью повторяющие мысли Шарнгорста. Появившаяся в печати статья разнится от черновика стилем, чрезвычайно красочным, пропитана иронией и является выдающейся по остроте полемики. Шарнгорст относился к Бюлову несравненно мягче. До Шарнгорста Бюлов держал мышление Клаузевица в плену своих геометрических построений; теперь «друг военного детства» получал реванш от переросшего его поклонника. В остальном же эта «программная», по мнению многих, статья Клаузевица представляет последний его ученический труд. Творчество Клаузевица началось уже за этим порогом.
Бюлов как военный теоретик — материалист XVIII века со всеми свойственными метафизическому мировоззрению недостатками, но ему принадлежит и передовая мысль, что политика относится к стратегии так, как стратегия относится к тактике, и что первенство всюду принадлежит политике. Бюлов так же, как и Шарнгорст, учился у Жан-Жака Руссо. Но он пошел другим путем. Это был выходец из подлинной феодальной аристократии, погрузившийся в богему, человек, подписывавший свои статьи полным именем и живший на нищенский литературный заработок, хотя его книги волновали всю Европу. Можно ли поставить ему в упрек, что не все у него было продумано, и наряду с гениальными откровениями встречались противоречия и просто газетная шелуха.
Бюлов был военный теоретик, своеобразный по сути своей антимилитарист. Он издевался над прусской династией Гогенцоллернов. За ним охотились все правительства Европы; высланный за революционность из Франции Наполеоном, которому он поклонялся, Бюлов был арестован в Пруссии, по требованию русского императора Александра I, за насмешки над походом к Аустерлицу и умер зимой на пути в Ригу под конвоем казаков, одетый в летний костюм… Это был человек, предостерегавший Пруссию накануне 1806 года о грозящей ей катастрофе, о том, что Наполеон, располагающий силами революции, без труда раздавит пережившую себя монархию старого порядка…
У Шарнгорста, несомненно, были основания подходить с исключительно деловой критикой к трудам Бюлова, не щадившего феодальных пережитков Пруссии. Клаузевиц же перешел в атаку со всей страстностью новоявленного военного философа.
В Бюлове было много парадоксального. По меткому замечанию эрцгерцога Карла, труды Бюлова напоминают грозу, которая дает ослепительную вспышку молнии в соединении с тьмой и бесполезным грохотом. Поклонник Наполеона, французской техники и новых начал организации армии, созданных французской революцией, Бюлов является одним из первых теоретиков стратегии. Но новые формы наполеоновской стратегии Бюлов различить не сумел, и его стратегия полностью относилась к отошедшему уже в прошлое XVIII веку.
В то самое время, когда армии фактически перешли на довольствие местными средствами, Бюлов выдвинул линию подвоза продовольствия по коммуникационной линии с базы как элемент, всецело определяющий операцию. Стратегия Бюлова получила геометрическое оформление. Увлечение геометрией приводило к решительному подчеркиванию значения маневрирования — воздействия на неприятельские сообщения, занятия фланговых позиций, эксцентрического отступления, чтобы противник не мог погнаться за одной частью армии, не подставив свои тылы под удары другой части. Перевес значения маневра создавался Бюловым в ущерб значению боя. Не результаты сражений, а воздействие ученого маневрирования должно было определить исход войны.
Успехи цивилизаций, по мнению Бюлова, должны привести к торжеству бескровных форм войны. Ульмская операция 1805 года, в которой Наполеон заставил без крупного сражения капитулировать австрийскую армию Мака, привела Бюлова к выводу: «В наши дни сражения больше даваться не будут». Сводя всю стратегию к данным, которые заранее могли быть исчислены и подытожены — а механистический материализм XVIII века уделял внимание только таким, допускающим измерение данным, — Бюлов приходил к выводу, что вскоре и войны явятся бесполезным занятием в виду возможности заранее надежно рассчитать результаты столкновения двух государств. В том, чтобы изгнать войну как средство разрешения споров между государствами, Бюлов и усматривал основную задачу теории военного искусства.
Учение Шарнгорста, конечно, было далеко от подобных утопий. Шарнгорст в 1806 году писал: «мы начинаем ценить военное искусство выше военных качеств, что во все времена вело народы к гибели. Храбрость, самопожертвование, стойкость являются основными устоями независимости народа, и если наши сердца перестают для них биться, то мы уже кончены, хотя бы только что одержали большую победу». Для Клаузевица, при отсутствии боев, нет и стратегии, так как стихия последней — борьба. Моральные силы для Клаузевица стоят в центре внимания. «Стратегия занимается не только величинами, поддающимися математическому расчету. О нет! Область военного искусства распространяется и на все моральные явления, в которых человеческий разум может раскрыть пригодные для войны вспомогательные средства».
Вслед за Шарнгорстом Клаузевиц бракует бюловское, чисто механическое разграничение стратегии и тактики: по Бюлову, стратегия — наука о военных передвижениях вне поля зрения противника, а тактика — в пределах последнего. Однако собственное определение стратегии Клаузевиц оказался в силах дать только через шесть лет. Относительно выдвигаемой Бюловым схемы наступления и обороны Клаузевиц говорит, что форма наступления и обороны — только один из факторов чрезвычайно сложного целого; эта форма должна находиться в строгой логической связи со всеми конкретными особенностями данного случая и может поэтому подлежать самым различным изменениям.
Страстная резкость выступлений, беспощадные, уничтожающие характеристики вообще свойственны Клаузевицу. Но в данной полемике у Клаузевица звучали ноты личных нападок на Бюлова. По отношению к прусскому государству Клаузевиц никогда не занимал революционной позиции.
Роман стратега
Пруссия прекратила участие в войнах первой коалиции против революционной Франции в 1794 году.
Двенадцать лет прусская армия оставалась в стороне от начавшегося стремительного развития военного искусства. Прусские офицеры, правда, командировались в южную Германию для изучения французских войск. Но они производили свои оценки исключительно с точки зрения достижений муштровки, в которой пруссаки, бесспорно, занимали первое место. Поэтому они приходили к выводу, что прусские войска легко справятся с более многочисленной (в полтора раза) французской армией: достаточно перейти в решительную атаку — и французы окажутся теми самыми солдатами, которые под Россбахом без оглядки бежали перед Фридрихом II.
Прусский король всему этому плохо верил. Но его попытки реформировать армию по французскому образцу встретили сопротивление авторитетных стариков-генералов, являвшихся сподвижниками еще Фридриха II. Эти пережившие себя люди утверждали, что всякое заимствование у французов несовместимо с «духом прусской армии». Король, неуверенный в добротности своих войск, вынужден был держаться мирной политики и упустил благоприятный момент примкнуть в 1805 году к новой коалиции Австрии и России, вступившей в войну с Наполеоном. Прусское правительство стремилось к захвату Ганновера, но оно рассчитывало добиться этой цели, занимая роль арбитра между воюющими, как вознаграждения за свой нейтралитет.
Наполеон прекрасно разгадал прусскую политику. В начале 1806 года он согласился, чтобы Пруссия оккупировала Ганновер при условии выступления против Швеции и Англии, и поссорил на этом деле прусского короля с Англией. А затем Наполеон начал переговоры с Англией и предложил ей, как условие мира, вернуть Ганновер, изгнав оттуда прусские войска. Прусский король в августе 1806 года почувствовал себя пойманным на удочку и решился на войну с Наполеоном в очень неудачный момент, когда единственный союзник, на которого он мог рассчитывать, — Россия — не был готов к немедленной поддержке прусской армии. Война в этих условиях была выгодна для Наполеона.
В Пруссии партия войны с Наполеоном состояла из весьма различных элементов. Для Шарнгорсга и его друзей на первом плане были не прусские интересы, а интересы объединения Германии, сознание коих заставляло их протестовать против хозяйничания Наполеона в южной и западной Германии. Но решающую роль играли юнкера-реакционеры, являвшиеся принципиальными противниками французской революции, и прусские принцы, рассчитывавшие на возвышение Пруссии в результате победы над Наполеоном. Клаузевиц как немецкий патриот был страстным сторонником войны, которую он считал освободительной. Широкие массы оставались равнодушными к вопросам внешней политики.
Идеологическая подготовка велась при помощи царской России. Талантливый, но продажный писатель Генц был взят Александром I на агитационную работу. Весной 1806 года в Петербурге были отпечатаны вторым изданием его «Фрагменты новейшей истории политического равновесия в Европе», классический по мощности стиля и ядовитости мысли пропагандистский труд. Понятие политического равновесия перековывалось Генцем в наступательное оружие. Идея прусского нейтралитета толковалась Генцем как измена европейской цивилизации. Если сам Генц был доволен предисловием к своим «Фрагментам», которое, по его словам, «могло камень сдвинуть с места», то Клаузевиц был от него в полном восхищении. «Это предисловие, как присягу, надо заставить читать всех немцев ежемесячно; в головы же наших министров эти „Фрагменты“ надо вбивать палками», — писал Клаузевиц.
Незадолго до начала войны прусский король разогнал по провинциальным городам вождей партии войны, представивших ему петицию о смене головки министерства иностранных дел. С началом мобилизации они получили частичный доступ к браздам правления. Шарнгорст получил пост начальника штаба главнокомандующего, герцога Брауншвейгского, но часть прусской армии была выделена под команду принца Гогенлоэ, имевшего свою главную квартиру и во всем несогласного с главнокомандующим. Чтобы их мирить, за армией следовал прусский король с третьим штабом, не имевшим определенных занятий. Споры и совещания не прекращались.
В этой какофонии принцы, и влиятельные генералы также стремились подать свой голос. Адъютант принца Августа, Клаузевиц, накануне разгрома также подавал через своего начальника архидерзкий проект переправы на глазах армии Наполеона через реку Заалу, которая течет в глубоко врезанной долине. Он не считался с тем, что, атакуя французов на закрытом и пересеченном правом берегу, прусский линейный порядок оказался бы совершенно бессильным против французских стрелков. Зато Клаузевиц выдвигал соблазнительную, но совершенно нереальную цель — прижать Наполеона к австрийской границе и заставить его капитулировать…
В течение этой кампании мы не заметим у Клаузевица и следа столь характерной для него впоследствии трезвости мысли. Могли ли люди, агитировавшие и боровшиеся за войну, выступить с благоразумным планом выжидания за рекой Эльбой подхода русских подкреплений, что означало бы уступку Наполеону без боя доброй трети прусской территории? Могли ли люди, стремившиеся к объединению Германии, отказаться от попытки увлечь наступлением другие германские государства — Саксонию, Гессен, Веймар? Прусский король, попавшийся на провокацию Наполеона, вступил в войну в невыгодных политических и стратегических условиях, а неопытные стратеги продолжали ошибочную линию политики. Осенью 1806 года зрелого понимания требований стратегии не было нигде: некоторые злобные, тупые консерваторы, как Кнезебек, враждебно относившиеся к войне с Наполеоном, высказывали мысль об обороне за Эльбой, а передовые и глубокие умы — Шарнгорст и Клаузевиц— стояли за гибельный наступательный план. Клаузевиц, исходя из ошибочных предпосылок, пришел к наиболее ошибочному плану. Широкие цели и наступление, по мнению Клаузевица, должны были являться душой этой войны.
Однако, никаких материальных предпосылок для наступления не было. Состояние отсталой армии феодальной Пруссии уже исключало возможность рассчитывать на победу над передовой армией буржуазной Франции, уничтожившей путы средневековья.
К этому времени относится начало романа Клаузевица и Марии Брюль, тесно переплетавшееся с участием Клаузевица в катастрофической для Пруссии войне 1806 года. Влияние Марии Брюль на молодого Клаузевица было значительно. Оно объясняет отчасти то состояние экзальтации, в котором он тогда находился. Мария отнюдь не напоминала малокультурных жен и дочерей прусских юнкеров начала XIX века. Она получила несравненно более утонченное образование, чем Клаузевиц.
Великолепные постройки Дрездена, в том числе знаменитая Брюлевская терраса, являются памятником большого художественного вкуса и архитектурного размаха деда Марии графа Генриха Брюль, всемогущего саксонско-польского министра при Августе III. На отце Марии, Карле-Адольфе Брюль, лежит отпечаток утонченного придворного космополитизма XVIII века. Он выполнял дипломатические поручения в Петербурге, Варшаве, Париже, являлся генералом саксонской армии, а с гибелью ее в первые месяцы Семилетней войны продолжал сражаться против Пруссии в рядах французской армии. Он был женат на англичанке, и в 1787 году принял пост воспитателя будущего короля Пруссии Фридриха-Вильгельма III. Предложение этого поста генералу враждебной коалиции вызвало известное недоумение и недовольство в юнкерских кругах; оно объясняется репутацией Карла-Адольфа Брюль как самого образованного и воспитанного немца из военной среды. После его смерти в 1802 году, остались жена, сын и две дочери почти без всяких средств, но с крупными связями в Берлине. Дети успели получить выдающееся образование. Сын сражался против Наполеона в рядах прусской и австрийской армии, а впоследствии стоял во главе прусских музеев. Младшая дочь рано вышла замуж и через год, при рождении дочери, умерла. Старшая дочь, родившаяся в Варшаве в 1779 году, была Мария.
Ее мать, дочь английского консула в Петербурге, урожденная София Гом, была пропитана английским уважением к традициям, консерватизмом, ханжеством. Проведя всю жизнь на чужбине — в России, Польше, Саксонии, Пруссии — и будучи замужем за придворным космополитом, София Брюль в политическом отношении всегда оставалась верной дочерью консервативной Англии. Ее бедный вдовий салон в Берлине отличался строгими нравами и считался главным центром английской ориентации. Боровшаяся с Наполеоном Англия располагала в лице графини Софии Брюль бесплатной агентурой в Берлине. Здесь за скромной чашкой чая собирались такие непреклонные враги Наполеона, как Штейн и Гнейзенау, прусские принцессы — бывшая королева Нидерландов, от которой кружок получил кличку оранжистов (династия Оранских), бывшая герцогиня Гессенская, — выгнанные французской революцией и Наполеоном из их владений. В воспоминаниях ее племянницы Роховой этот салон описывается так: «Она и ее дочь, Мария Брюль, известная превосходным образованием в художественном и эстетическом отношениях, жили только политикой и ненавистью к французам… С представителями оранжистской породы я познакомилась у графини Брюль, у которой собирался кружок, живший исключительно ненавистью к Наполеону, надеждами на Англию и короткими сообщениями, дававшими пищу их распаленным взглядам. Как-то перед окнами графини Брюль Наполеон принимал парад. В квартире, конечно, на всех окнах занавеси были опущены. Один из присутствующих, никогда не видевший Наполеона, не утерпел и отодвинул край занавески. Немедленно же он был предан анафеме»…
Мария не являлась такой выдающейся красавицей, как ее младшая сестра, но по всем отзывам это была очень образованная девушка, серьезная и уравновешенная. Она приехала в Берлин восьмилетней девочкой. Ближайшей ее подругой была англичанка Маргарита Броун, дочь королевского врача, уехавшая в 1802 году на родину. Таким образом, по своему рождению и воспитанию, Мария на добрую половину являлась тоже англичанкой, что втягивало и Клаузевица в русло английской ориентации. Это сказывалось и во враждебном отношении к наполеоновской Франции, и в преклонении Клаузевица перед английской парламентской системой.
Мария была тесно связана с женской частью прусской королевской семьи. Но и в кругах немецкой буржуазии она пользовалась наилучшей репутацией. Гнейзенау, герой немецкой буржуазии, летом 1811 года так рекомендовал Марию, отправлявшуюся в Силезию, где она должна была навестить его жену: «у нее, кроме чрезвычайно культивированного ума, величайшая сердечная доброта и чрезвычайно приятное утонченное обращение с людьми. Здесь в Берлине она является одной из наших образцовых женщин и очень мало отвечает представлению, которое в ваших краях обычно имеют о берлинках. Я надеюсь, что ты ее хорошо примешь и дружески пойдешь ей навстречу. Помни, что ее суждение о тебе явится для Берлина определяющим».
В 1803 году, на вечере у принца Фердинанда Гогенцоллерна, Мария Брюль, только что снявшая траур, который она носила по отцу, познакомилась с адъютантом принца Августа, молчаливым бедным офицером Карлом Клаузевицем. Это был молодой человек, среднего роста, худощавый, с темнокаштановыми волосами, удлиненным лицом, с выразительными, но некрасивыми чертами лица, серьезный и почти мрачный. Бросалась в глаза одна его особенность: он мог зажечься и взволноваться каждую минуту. Но также ежеминутно он был готов преодолеть свое волнение и обратиться в самого холодного и трезвого наблюдателя, разбившего своим реалистическим подходом все иллюзии. «К этому грустному вечеру относится исток моего высшего счастья» — писала Мария.
Страстная поклонница Гете, она очень скоро поняла, что ее новый знакомый — не заурядный офицер, а человек с выдающимся по ясности и глубине складом ума, что за его холодным, сдержанным обращением таится величайшая готовность с пожирающей страстностью идти на подвиг и отстаивать дорогую ему идею. Начались встречи и беседы о гетевском Вертере, в стиле эпохи. Первое объяснение состоялось 3 декабря 1805 года. Клаузевиц на следующий день должен был выступить в поход, так как прусский король решил, наконец, вмешаться в войну Австрии и России против Наполеона.
Было утро; Клаузевиц в меховом магазине покупал вещи для зимнего похода. Неожиданно он оказался лицом к лицу с Марией. Предоставляем слово последней: «Покупатели входили и выходили; благодаря этому мы могли оставаться незамеченными в углу магазина. Я сказал ему, что надеюсь, что он не забудет своих берлинских друзей. Вероятно, мои слова значили меньше, чем то, как они были произнесены. Он взял мою руку и, целуя ее, ответил глубоко взволнованным голосом, очень значительно: кто вас видел раз, не забудет никогда. Его взгляд и тон, которым были произнесены эти слова, проникли до глубины моей души; я их буду помнить вечно. Молча и возбужденно оставались мы стоять в этом положении еще несколько мгновений. Моя рука задержалась в его руке. Если бы мы были одни, мы бросились бы друг другу в объятия, и я была бы богаче одним прекрасным воспоминанием. Но и так эта минута относится к лучшим и важнейшим нашей жизни. Мы поняли друг друга, и наш союз был молча заключен. Никогда я не забуду, что испытывала в этот день. Еще накануне на душе у меня лежала огромная тяжесть. Как только я оставалась одна, меня охватывали грусть и тоска. И вдруг, как будто каким-то колдовством, в одно мгновение все печали заменились блаженством! Я не думала ни о будущем, ни о прошлом; все это тонуло в блаженном состоянии— чувствовать себя столь любимой и выявить любимому свою любовь».
Клаузевиц скоро вернулся из бесславной прогулки прусских войск к границам Австрии: пока прусский король колебался, война Наполеона с Австрией была уже окончена. София Брюль и слышать не хотела о браке своей дочери с бедным штабс-капитаном неизвестного происхождения. У Клаузевица не хватало духа обратиться с формальным предложением вступить в брак, а без такого предложения Мария не имела достаточно решимости для борьбы с матерью. Встречи, однако, продолжались. Клаузевиц рассчитывал отличиться на войне, чтобы завоевать Марию Брюль, и как только осенью 1806 года выступил в поход, начал часто писать Марии.
Лирическое настроение Клаузевица ярко выступает в этих письмах. Он так описывает Марии походную колонну: «В разомкнувшихся рядах еще можно различить отдельные лица с их индивидуальными особенностями. Помимо плавно развертывающегося марша замечается еще много проявлений жизни и разнообразия. Один за другим мелькают бойцы и их снаряжение сквозь зеленые ветки молодого леса. Вдали нельзя уже разобрать людей, но оружие еще блестит сквозь облака пыли… Даже утомление людей, медленно ползущих в гору в сопровождении пушек и обоза, накладывает на картину удачный мазок. В моих мыслях мелькает, что эти люди предприняли совместное длительное и трудное путешествие, чтобы в результате, во имя великой и священной цели, оказаться на арене, где тысячи опасностей будут подстерегать их жизнь, и эти соображения придают развертывающейся картине глубоко волнующее значение».
В первых же дошедших до нас письмах Марии к Клаузевицу сохраняются следы стремления перевоспитать его на свой лад методами нежного и любовного воздействия. Она стояла за войну до победного конца.
Экзальтация, которую переживал Клаузевиц, заставляла его совершенно забывать о прямых интересах безопасности Прусского государства. Фридриху II, как высшее качество, он приписывает «гордую решимость погибнуть со славой». Высшая государственная мудрость рисовалась Клаузевицу как умение рисковать, идти на авантюру.
С ночлега у Россбаха, на поле сражения, где Фридрих II разбил французов, Клаузевиц пишет Марии: «У Фридриха имелась решимость все потерять или все выиграть, как у игрока, бросающего на карту последнее достояние. Было бы хорошо, если бы наши государственные люди пришли к тому же заключению, что это мужество представляет только инстинкт самосохранения сильных характеров и является наивысшей мудростью. Самый талантливый, осторожный и вдумчивый полководец, размышляющий в спокойных условиях, не тревожимый никакими увлечениями, не найдет ничего лучшего, как действовать с такой же энергией».
С этими мыслями о риске можно сопоставить впечатление Клаузевица при виде Монблана: «Зрелище этих суровых горных массивов напоминает о чем-то большом, широко охватывающем. И когда взор скользит гигантскими шагами по вершинам скал, отвесно поднимающихся на многие тысячи футов, то невозможно, чтобы грудь не расширилась, не поднялась бы вера в свои силы и сознанием не овладели бы крупные решения и надежды». Роль этого Монблана в жизни Клаузевица периода 1805–1812 годов играла Мария.
Особенно поразительна слепота Клаузевица в стратегических оценках и переоценка собственных сил, которые он проявлял в начале короткой кампании 1806 года. За две недели до разгрома под Йеной Клаузевиц пишет Марии: «Судьба открывает нам теперь возможности мести, вызывающей бледный ужас на всех лицах Франции. Надменный император (Наполеон. — А. С.) будет свергнут в такую пропасть, где и костей его не соберут». А через три дня, 29 сентября, он добавляет: «Эта уверенность в победе была бы вне всякого сомнения, эта надежда обратилась бы в твердое убеждение, если бы я мог по собственному усмотрению руководить войной и управлять отдельными армиями».
За два дня до катастрофы Клаузевиц писал Марии, что он так радуется предстоящему столкновению, как радовался бы только в день свадьбы с ней, что он надеется на победу и рассчитывает скоро свидеться с ней или погибнуть на поле чести. Все суждения Клаузевица по стратегическим вопросам в момент решающих, действий и еще два-три месяца спустя представляют такой же вывих мышления, как и это ожидание немедленного торжества над Наполеоном. Последний оценивал шансы Пруссии несколько иначе, предлагая прусскому королю, за два дня до развязки, капитулировать без боя, так как «Ваше величество ведь сознаете так же отчетливо, как я, что прусская армия будет разбита».
Принц Август и его адъютант, штабс-капитан Клаузевиц, находились 14 октября 1806 года на поле сражения под Ауэрштедтом. Клаузевиц со стрелками батальона, шефом которого был принц, принимал участие в штурме селения Попель, чтобы облегчить армии выход из боя. О переживаниях Клаузевица в этом бою не сохранилось никаких данных. Пруссаки располагали здесь тройным превосходством над французским корпусом Даву и все же отступили. Любопытно, что еще два месяца спустя Клаузевиц оправдывал решение отступить, не использовав всех сил, и вдвое преувеличивал силы французов. Только впоследствии Клаузевиц уяснил, что у Ауэрштедта надо было драться до конца за победу; в конечном итоге отступление, правда, было неизбежно, но моральный капитал, нажитый на поражении Даву, позволил бы выполнить отступление не в столь катастрофических условиях, как это имело место в действительности.
Две недели в бедственных условиях продолжалось отступление прусской армии форсированными маршами, вернее бегство. Те красочные страницы, которые в капитальном труде Клаузевица посвящены отступлению после проигранного сражения и преследованию, несомненно носят тяжелый отпечаток этого отступления. Совещания более не собирались, принц Август вступил в командование подшефным ему батальоном, а Клаузевиц, оставив высокие сферы стратегии, обратился в батальонного адъютанта. На этих постах мы застаем их утром 28 октября, в арьергарде армии Гогенлоэ, подтягивавшейся к Пренцлау.
Пятнадцать дней стремительного отступления истомили пруссаков до крайности. В армии насчитывалось только 12 тысяч человек. В батальоне Клаузевица, почти не участвовавшем в боях, оставалось только 240 человек; две трети батальона дезертировало или, выбившись из сил, отстало и сдалось французам. Конница Мюрата окружила армию Гогенлоэ, и последний капитулировал. Но французы имели при этом неосторожность отрезать от армии батальон принца Августа и кавалерийский полк. Принц решил улизнуть в сторону. Он дал задачу кавалерийскому полку прикрыть отход. Но прусские кавалеристы, отъехав в сторону, сразу Пустились большим аллюром и скрылись из виду. 240 пехотинцев остались одни и стали уходить. Французская кавалерийская дивизия Бомона заметила их и выслала части для преследования.
Интересен следующий эпизод, показания о котором Клаузевица и французского майора Рейзе в основном совпадают. Французские драгуны поскакали в атаку. Положение прусского батальона было почти безвыходным. Батальон остановился и перестроился. Офицеры повторяли солдатам запрет — не стрелять, пока кавалерия не доскачет вплотную. Раздалась команда: «пальба батальоном». Клаузевиц пишет: «В эти минуты мне вспомнился пример из сражения под Минденом (Семилетняя война. — А. С.), где французская кавалерия атаковала два ганноверских батальона. Последние не открыли огня на обычной дистанции и молча ждали. Кавалерия постепенно начала сбавлять галоп, перешла в рысь и, наконец, в шаг. То же явление повторилось теперь на моих глазах. Французские драгуны неслись галопом. Было видно, что они с беспокойством ожидают момента нашего залпа. Они доскакали на сотню шагов, а залпа еще не было. Тогда они начали сдерживать лошадей и переходить в мелкую рысь. Залп последовал, когда они находились в тридцати шагах. Довольно много всадников упало, другие нагнулись к шеям лошадей, резко повернули и умчались полным ходом… Наши люди находились в состоянии полного морального и физического истощения; французская конница, вследствие непрерывного ряда успехов, отличалась большой дерзостью и предприимчивостью; наличные силы — 240 пехотинцев против 1500 кавалеристов — были столь неравны, что наше положение, несомненно, было чрезвычайно критическим. Нас спасло хладнокровие унтер-офицеров и офицеров и приказание задержать открытие огня. Во всех случаях, когда конница врывается в пехотные карэ (построение четырехугольником. — А. С.), можно быть уверенным, что пехота потеряла строй и ослабела, пока храбрые кавалеристы еще не успели повернуть назад, или же она открыла огонь слишком рано, и к моменту шока кавалеристы не получили выстрелов в упор».
В этих строках чувствуется гордость пехотинца и притом ученика Шарнгорста. Последний имел кличку «убийца прусской конницы», так как провел реформу армии в 1808 году прежде всего за счет дорогого рода войск — конницы. Яркие антикавалерийские настроения характерны и для капитального труда Клаузевица.
Стремление отделаться от назойливых атак заставило принца повернуть батальон на проселок, шедший болотами реки Укер, несмотря на предупреждения крестьян, что проселок не проезжий. Пруссаки забрались в болото, пересеченное канавами, в котором люди проваливались по пояс. Патроны намокли. Лошадь принца завязла. Все выбились из сил. Наконец, пруссаки стали выбираться небольшими группами из болота, и, бросив ружья, начали сдаваться наблюдавшим их злоключения французским драгунам.
Но ни личные переживания, ни общие результаты осенней кампании 1806 года, когда в течение одного месяца в сражениях под Йеной и Ауэрштедтом и шести последовавших катастрофах пруссаки из 174-тысячной армии потеряли 160 тысяч человек, еще не сломили упорства Клаузевица, отказывавшегося признать негодность прусской армии старого порядка для борьбы с поднявшейся на высшую ступень французской армией. В течение полутора месяцев, которые он провел еще в Германии, до отсылки во Францию, Клаузевиц успел поместить в гамбургском историческом журнале «Минерва» три «Исторических письма».
Война продолжалась, и Клаузевиц как немецкий патриот считал, что не имел морального права уничтожать последние надежды немцев. Только это соображение может быть приведено для оправдания той роли защитника старой прусской армии, которую взял на себя Клаузевиц в этом отчете немецкой общественности о причинах катастрофы. Но не следует придавать этому соображению особой цены. Повязка с глаз Клаузевица еще не спала, он еще не прозрел. В чем причины катастрофы? Для гибели армии, — отвечает Клаузевиц, — ничего чрезмерного не требуется. Без какой-либо вины войск на них сыплются злейшие напасти только по причине посредственности, вследствие недостатка моральных импульсов и отсутствия гениальности отдельных лиц.
Теневые стороны отсталой феодальной армии, вымуштрованной палками капралов, не вскрываются здесь Клаузевицем. Он защищает нелепый прусский план наступательной войны и оправдывает отступление в сражении под Ауэрштэдтом, которое можно было выиграть благодаря превосходству сил. Он прославляет Блюхера, который по совету Шарнгорста, прижатый к датской границе тройными силами французов, не капитулировал, а принял отчаянный бой и был захвачен на следующий день с остатками своего корпуса. «Имя Блюхера для меня останется навсегда воспоминанием о человеке, в минуту величайшей опасности поднимавшем мужество нации». Работа Клаузевица заканчивалась призывом, явившимся пересказом Генца: «Нам нужно удвоить наше мужество, чтобы вместе с народом нести злоключения и стыд нашего времени. И все же я обращаюсь ко всем немцам: уважайте сами себя, что означает — не отчаивайтесь в вашей судьбе»
[4].
«Письма» Клаузевица объективно являлись защитой прусского юнкерства, проигравшего войну. Оценка Клаузевицем прусской армии 1806 года пропагандировалась впоследствии и большим прусским генеральным штабом и фон-дер-Гольцем и целиком подхвачена в фашистской Германии: прекрасна была фридриховская армия, да кое-какие генералы подкачали. Эта по сути дела реакционная оценка для нас только любопытный этап на пути Клаузевица к выработке зрелой системы взглядов.
В начале 1807 года Клаузевиц, переживая тяжелый внутренний кризис, покончил с предрассудком о высоких качествах прусских войск. Ведь ни одна армия не склонилась так бесславно под ударами Наполеона, как прусская. Он начал писать для себя мемуары о войне 1806 года. «Я буду здесь рассматривать вопросы, по которым нельзя выступать публично». К сожалению эти мемуары до сих пор не опубликованы.
Мы можем судить о них по немногим выдержкам, сделанным лицами, просматривавшими семейный архив Клаузевица: «Офицеры и солдаты не были втянуты в войну, а генералы не отдавали нужных распоряжений». «В нашем коротком походе я видел только дурное и гнусное». «Мы не только проявили полную бесталанность, но не сумели действовать и сколько-нибудь школьно-правильно».
Клаузевиц научился отличать подлинную воинскую доблесть передовой французской армии от спеси, тщеславия, самомнения прусской военщины, культивировавшей традиции фридриховской армии.
В нашем распоряжении имеется первый том большого неоконченного труда Клаузевица, написанный через пятнадцать лет после событий
[5] и изданный спустя восемьдесят лет. Этот первый том начинается с политической характеристики прусского государства, обрисовывает затем резкими чертами, без малейшей снисходительности, важнейших государственных и военных деятелей и дает общий очерк кампании 1806 года.
Колоссальная пропасть отделяет мышление политически созревшего Клаузевица от тех наивных чаяний и соображений, которые мелькали в его мозгу во время похода. Эта пропасть создана уроками жизни. Чтобы показать, что они не пропали даром для Клаузевица, мы приведем выдержку из итогов, подведенных созревшим Клаузевицем. «Окостеневшая Пруссия представляла собой безжизненное тело! Какая-то слепота препятствовала ей постигнуть свою слабость. Слышен был шум государственной машины, и никто не задавался вопросом, продолжает ли она еще давать полезную работу».
Рутина, как и повсюду, господствовала в армии. Членом кабинета, докладчиком по военным вопросам являлся королевский генерал-адъютант. На этот пост назначался придворный с мягкими манерами, искусный в составлении ничего не значащих резолюций.
В войной коллегии все думали только о том, как сложить с себя всякую ответственность. В самой армии было много слабых сторон.
По словам Клаузевица, который не сумел вскрыть социальные корни «состояния умов» в реакционной Пруссии, широкие массы были настроены отнюдь не воинственно. Крестьяне и ремесленники не имели никакого представления об угрожающих успехах Франции при Наполеоне. Правительство ничего не сделало, чтобы подчеркнуть нависшую над Пруссией опасность. Наоборот, оно постаралось скрыть оскорбления, которым подвергалось национальное достоинство, и распространяло убеждение, что политика нейтралитета наилучше обеспечивает интересы государства.
Народ чувствовал себя в полной безопасности. Осведомленные же люди частью восхищались французскими порядками и готовы были с радостью принять опеку Наполеона, а частью, не разрывая полностью с прусским патриотизмом, находили, что лучше всего продолжать политику мира.
В дальнейшем изложении Клаузевиц безоговорочно признает ошибочность наступательных замыслов прусского плана: слабая прусская армия, соединявшая в себе худшие стороны постоянной армии и милиции, не должна была и мечтать о том, чтобы своими силами справиться с Наполеоном. Надо было оставаться за рекой Эльбой. Встретясь с Наполеоном на реке Заале, нечего было и думать о форсировании этой реки — надо было пытаться ускользнуть. Но раз втянувшись в бой под Ауэрштедтом, надо было довести его до конца, чтобы обеспечить этой победой последующее отступление.
Опирающийся на исторический опыт, более глубокий анализ событий 1806 года заставил Клаузевица изменить на 180 градусов все оценки и стратегические наметки, которые он делал в двадцатишестилетнем возрасте.
Несмотря на засвидетельствованную Шарнгорстом редкую способность давать явлениям оценку в целом, Клаузевицу пришлось пройти длинный жизненный путь и провести много лет в размышлениях, прежде чем он нащупал твердую почву под своими взглядами на войну и военную историю.
В плену
Вместо отличия за подвиги, которое должно было облегчить ему завоевание Марии, Клаузевиц оказался захлестнутым катастрофой прусского государства и в плену у французов. Первые два месяца он оставался на свободе в Пруссии. Мария сознавала, что наступил момент для принятия решения. В конце 1806 года Клаузевиц со своим принцем подлежал отправке во Францию. В день отъезда произошло свидание Клаузевица с Марией, устроенное последней у знакомых. «Эта новая встреча была для меня неописуемо хороша. Пережитые опасности изгнали из моего сердца всякий след страха или горделивой сдержанности и дали мне полностью почувствовать, чем для меня был Карл. С задушевной любовью и полнейшим самоотречением прижала я его к своему сердцу».
За этим свиданием наступила разлука, продолжавшаяся целый год. В декабре 1806 года принц Август вызвал в Берлин своего адъютанта Клаузевица, чтобы в его сопровождении ехать в Нанси. Через некоторое время принц перебрался в Суассон, откуда можно было выезжать в Париж, чтобы там развлекаться. Уже в Берлине принц Август имел заслуженную кличку дон-Жуана. Пребывание во Франции открыло широкую арену для его талантов. Молодой и статный принц, таская за собой своего адъютанта, ежедневно появлялся в светском обществе. А Клаузевиц переживал тяжелую внутреннюю драму. Он ведет обеспеченное, но никчемное существование адъютанта королевского принца, в то время, когда его друзья продолжают отчаянную борьбу.
Поведение принца Августа глубоко раздражало Клаузевица. Единственной заботой Клаузевица было, как бы принц «как гражданин своего государства не выкинул бы что-нибудь постыдное», «что может принести вред немцам». Для роли Лепорелло Клаузевиц совершенно не подходил. Под влиянием этих злоключений характер его стал еще более мрачным и угрюмым. Он становится беспощадным и к себе и к людям. При этом презрение к людским слабостям, уже начинающее отчуждать Клаузевица от общества, сочетается в нем с гнетущим чувством неуверенности в своих действиях. Ведь все данные им в 1806 году оценки оказались ошибочными.
Особенно тягостное впечатление произвело на Клаузевица пораженческое настроение немецких народных масс, когда французы отвозили пленных принца Августа и Клаузевица в Берлин. Не узнавшая их жена смотрителя почтовой станции упорно допытывалась у Клаузевица — удалось ли французам забрать решительно всех прусских солдат? Клаузевиц поинтересовался, зачем ей это знать. Он получил исчерпывающее объяснение: война и нашествие французских войск приносят большие убытки, которым не видно конца, пока война будет продолжаться. Исход войны все равно был уже ясен каждому после Йенской катастрофы. Теперь все свои упования бюргеры возлагали на то, что французы быстро переловят оставшихся прусских солдат — и войне конец…
Пораженческие настроения разделились и правящими верхами. Немедленно после разгрома прусской армии союзники Пруссии — Саксония и Веймар — заключили сепаратный мир с Наполеоном. Коменданты крепостей — Эрфурта, Шпандау, Штеттина. Кюстрина, Магдебурга — считали продолжение войны безнадежным и заключали сепаратный мир на свой лад, сдавая крепости при подходе передовых частей французской конницы. Прусский король, тщетно пытавшийся остановить продвижение французов просьбой о перемирии, уехал под защиту русских штыков в Кенигсберг. Но за ним последовала только половина министров, другая половина осталась в Берлине и предложила Наполеону свои услуги по управлению оккупированной территорией Пруссии.
В этих условиях Клаузевиц временно отступил от своего политического идеала — конституционной монархии с парламентом по английскому образцу — и ухватился за идею диктатуры сверху, при помощи которой, приказом свыше, в целях защиты национальной независимости, можно будет организовать народное восстание против наполеоновской Франции. Такое же, но более мимолетное увлечение в этот период идеей единоличной диктатуры для спасения Германии отмечается и у философа Фихте, к которому Клаузевиц обратился даже с письмом
[6]. Крайним представителем идеи единоличной диктатуры для спасения государства является известный флорентинец эпохи Возрождения, Маккиавелли, и немудрено, что Маккиавелли одновременно стал любимым писателем и Фихте и Клаузевица.
Клаузевиц утверждал: «ни одна книга в мире не является более необходимой политику, чем труд Маккиавелли». «Это кодекс всякой дипломатии, и горе тому, кто отойдет от этого кодекса».
Эта идея единоличной диктатуры отнюдь не была революционной. Она ничем не напоминала «якобинской» диктатуры во Франции, опиравшейся на мелкобуржуазные массы. На идее единоличной диктатуры базировал Маккиавелли свои надежды на объединение Италии. Диктатура прельщала Клаузевица, как средство революции сверху. «Правительство достаточно часто применяло средства принуждения против своих народов, преследуя узкие цели, исходя из намерений невысокого полета. Таким образом, патриархальное правительство, каким является прусское, может также энергично применять все средства принуждения, находящиеся в его распоряжении, чтобы заставить народ выполнить свой священный долг. Существует принуждение — и при том ужасное принуждение, — которое все же вовсе не является тиранией». Отголоски этих мыслей использования диктатуры для организации восстания встречаются у Клаузевица до 1811 года, в частности, в проекте создания ландштурма.
Против увлечения Клаузевица мыслями Маккиавелли о спасении посредством единоличной диктатуры выступил его наставник Шарнгорст, который более глубоко понимал условия победы в освободительной войне. В очень ласковом письме от 27 ноября 1807 года он поучал Клаузевица, что решающее значение для спасения нации имеют массы и что возможность производить сдвиги сверху ограничена, Однако Шарнгорст выступал против «революции снизу», ратуя за «постепенное развитие». Нужен органический рост, становление: «Вот все, что мы можем: разрушить старые формы, освободить от оков предрассудков, быть восприемниками при рождении нового строя, ухаживать за ним и не мешать его свободному росту, — дальше этого круг нашего воздействия не распространяется».
Развивавшийся в Клаузевице пессимизм, значительно ослаблявший его дееспособность, характеризуется им в письмах к невесте так: «У меня не может быть радости, против которой сейчас же не ополчилось бы внутреннее враждебное начало. И едва лишь радость замелькает в грациозном танце перед моим очарованным взором, как уже настигает ее ядовитая стрела и она безжизненно поникает. Этот беспощадный стрелок, сидящий во мне, является или сыном несчастья, вступившим в ужасный союз с цветущей порой нашей жизни, или печальным инстинктом — злым другом детства моего духа, взращенным во мне природой; а может быть — это внимательный страж моего здравого рассудка, несущий исправно службу — этого я не могу решить».
Очень тяжело переживал Клаузевиц катастрофу прусского государства, отразившуюся и на его личной жизни: «Жизнь моя — бесследное бытие. Человек без отечества — отвратительная мысль. Жизнь его — это нить, выдернутая из ткани, ни к чему уже негодная». Унижение Пруссии Наполеоном после Тильзитского мира вызывает в нем чувства озлобленного национализма, доходящие до бреда. «Нет такого человека в мире, который испытывал бы большую потребность в национальном достоинстве и чести, чем я». «Мы должны не бояться, а скорее желать полного завоевания. Гораздо страшнее для нас постыдное состояние, при котором обывательскому существованию ничто не грозит, а независимость и достоинство государства утрачиваются».
Клаузевиц приветствует то, что наполеоновская политика угнетения не усвоила мудрого политического приема римлян — не вторгаться в частную жизнь побежденных народов. Французы дают наглядные уроки никчемности обывательского индивидуализма и подчеркивают зависимость условий жизни каждого в отдельности от успехов коллектива в целом. Чем хуже обывателю, тем лучше: «У нас все хотят вернуться к своей обыденной жизни и утомленные сделанными усилиями стремятся отдохнуть, во что бы то ни стало… Дух немцев с каждым днем становится все хуже. Повсюду встречаются такая низость характера и готовность отказаться от своих убеждений, что остается только плакать… А кто виновен в этой всеобщей низости? Вожди, не сумевшие дать примера твердости. Народ вышел бы из своей апатии, если бы во главе его стали решительные люди… Если мне будет позволено высказать мою наиболее сокровенную мысль, я должен выявить себя сторонником самых крайних средств: я хлестал бы кнутом до тех пор, пока это равнодушное животное (немецкий народ. — А. С.) не взбесилось бы, и я научил бы его разорвать цепи, которыми оно из трусости позволило себя сковать».
В соответствии с этими настроениями, Клаузевиц стремится дисциплинировать свои огромные способности, не дать им расплываться и направить их по узкому руслу интересов прусского государства, воспитывая свое сознание по образцу хорошо управляемой монархии, которая устремляет полностью все силы в соответственную сторону, по указанию верховной власти. Шоры прусского национализма Клаузевиц проносил еще свыше четырех лет.
В соответствии с этой программой перевоспитания себя, Клаузевиц в Париже интересуется институтом глухонемых Сикара. Преподавание глухонемым, по мнению Клаузевица, — это победа логической ясности и моральной энергии над материальными преградами. Нормальные люди многое воспринимают без всякой критики, глухонемые же подходят ко всему путем логических заключений, так, как мы изучаем геометрию. И в некоторых областях мышление глухонемых, несомненно, должно превосходить мышление нормальных людей, как менее изощренных в критике и логике. Ведь и сам Клаузевиц в это время стремился стать ко многому глухонемым, чтобы сосредоточиться на идее государства.
Посещение Клаузевицем Луврской картинной галереи в Париже и осмотр находящихся там пейзажей являлись только данью уважения к специальности его невесты — знатока ландшафтной живописи.
Во Франции Клаузевиц сделал и переслал Шарнгорсту набросок «оперативного плана для Австрии, если она теперь (1807 год) захочет принять участие в войне против Франции». План этот признается всеми критиками неудачным, так как он разбрасывал австрийские армии, без особой нужды, по всем границам Австрии. Позднее Клаузевиц всегда высказывался за наступление сосредоточенными силами на важнейшем направлении. Но в 1807 году не живые силы наполеоновской армии являлись объектом проектируемых Клаузевицем операций. На первом плане выступало стремление к подрыву престижа Наполеона и его политического положения на огромном протяжении оккупированных немецких, итальянских и голландских областей. Клаузевиц здесь отходит от всех классических образцов и нащупывает стратегию восстания.
Осенью 1807 года наступило время освобождения из плена. Принц Август и Клаузевиц направились в Пруссию через Швейцарию. В Женеве им пришлось задержаться на несколько дней из-за паспортных формальностей. Клаузевиц осмотрел воспитательное учреждение знаменитого педагога Песталоцци, оставившее в нем сильное впечатление.
В это время на берегу Женевского озера, в своей вилле Копэ, проживала в ссылке известная писательница г-жа Сталь. Двадцатичетырехлетний принц Август отправился к ней с визитом и, встретив гостившую у Сталь известную красавицу мадам Рекамье, сразу же влюбился в нее и застрял на берегах Женевского озера на три месяца.
Новый «плен» принца Августа явился рецидивом плена и для Клаузевица, для которого разлука с родиной и невестой увеличилась еще на три месяца. Г-жа Рекамье стала для Клаузевица новым злоключением, и ей, конечно, не удалось завоевать симпатий мрачного адъютанта. Клаузевиц отзывался о ней как о простой кокетке: «sehr gewöhnliche Kokette». Отношения с принцем несколько обострились, доклады, которые писал из плена принц, резко снизились в качестве — Клаузевиц перестал прилагать к ним свою руку.
Г-жа Сталь, занятая собиранием материалов для своего знаменитого труда «О Германии», очень ценила беседы с Клаузевицем, скромным офицером, вся личность которого доказывала, однако, что понятие «Германия», так возмущавшее Наполеона, являлось не выдумкой, а реальной действительность.
Г-жа Сталь много говорила о немецкой литературе, и ее восторженные отзывы о немецких писателях подкупали Клаузевица.
«Кто знаком с немецкой литературой, тот становится человеком вдвойне», — эта фраза Сталь умилила сердце пленного Клаузевица. У г-жи Сталь Клаузевиц постоянно встречался и с ее основным информатором по немецкой литературе и философии, основоположником романтизма, филологом Вильгельмом Шлегелем.
Влияние Шлегеля и Сталь выразилось во враждебных оценках Клаузевицем «характера» французской нации и французской революции. Шлегель упрекал французов в недостаточном развитии индивидуальности. Все французы похожи друг на друга, как вафли, выпеченные в одной и той же форме. Природа позволила себе роскошь сверх всякой меры — издать одного человека в тридцати миллионах экземпляров. «Надо быть благодарным французу, который при встрече с вами берет на себя труд разыграть заученную наизусть роль своей жизни и при этом не выкладывает ее вам сразу и полностью». Клаузевиц только продолжает мысли Шлегеля в своих заметках. Каждый немец строит фразу по собственному вкусу, а французы говорят и пишут готовыми фразами. Это производит такое же впечатление, как будто люди едят из одной тарелки. Француз напоминает экспедиционную контору, не располагающую собственным товаром, а рассылающую чужие, уже готовые товары (то-есть фразы). Французский поэт часто складывает стихи, отдельные строки, которых уже встречались у других поэтов.
От этих заметок Клаузевиц перешел к довольно поверхностной разработке темы о немцах и французах вообще, ограничиваясь лишь одной голой психологией и не касаясь проблемы социально-экономического развития обеих наций.
Параллель между этими двумя нациями, из которых одна переживала свою буржуазную революцию, а другая еще не преодолела феодальной ступени развития, являлась в то время модной темой. Клаузевиц подошел к теме, как к смотру двух народов перед великой решающей битвой, и составил инвентарь их плюсов и минусов, чтобы иметь его в виду при составлении плана войны.
По его мнению, корень своеобразия французской нации лежит в легкой возбуждаемости чувств и мышления и их непостоянстве. Отсюда у французов их подвижной и богатый ассоциациями ум, их уменье тонко различать поверхностные нюансы, их вежливость и благопристойность, их веселость и довольство в частной жизни, но и недостаток углубленности, общность мнений и оценок, механический уклон в эстетических и политических теориях, потребность во внешнем признании, несклонность к умозрению. Поэтому французы очень склонны к политике, у них национальное сознание получает резко выраженный характер. Тщеславие французов дает сильный рычаг в руки правительства, обусловливает воинственное настроение, легко перерождающееся в подлинное мужество. В общем французская нация представляет превосходное орудие для политики, которым равно может пользоваться как монархия, так и республика. Плодородие французской почвы позволило выдвинуть удовольствие на первый план по сравнению с трудом. Французы любят остроты и веселость; они отдают всюду предпочтение игре перед страстью. Они плохие коммерсанты и негодные философы, но хорошие хозяева и прирожденные рантье.
Немцы по сравнению с французами тяжеловесны, молчаливы, флегматичны, но упорны и глубоки. У них больше жару, чем пламени. Их специальностью является литература и область абстрактного. Серьезность, собственное достоинство, несклонность к внешнему блеску, независимость, индивидуальность характерны для немцев. Обратной стороной этих достоинств является раздробленность общественного мнения, безучастность многих к политике, критическое отношение к мероприятиям правительства. А правительство ведь никогда не может управлять государством, исходя только из указаний разума: ему приходится использовать и предрассудки, и страсти, и даже слабости. Ведь если из пушечной бронзы извлечь мягкий цинк, металл станет не крепче, а податливее.
При склонности немцев к вечному резонерству и их односторонности, порождающей систему даже у болтунов и сплетников, происходит постоянное ковыряние в недостатках и охаивание своего. Поэтому у немцев не может быть ни национальных героев, ни национального дела. Чем более люди углубляются в мышление, тем шире расходятся их умы. Оригинальность немцев стоит в противоречии с формированием национального сознания. Немец способен усыпить себя софистикой и отступить от своего долга, как поступили в 1806 году капитулировавшие коменданты крепостей.
Из скудости немецкой земли и характера немцев вытекает их трудолюбие и старательность. Жизнь рантье не представляет для немца особой привлекательности. С той же усидчивостью, с которой работает немецкий ремесленник, занимаются в области науки немецкие философы и ученые. Законы и формы политической жизни являются для немцев гораздо более стеснительными, чем для французов. В отношениях немцев к мероприятиям правительства замечается больше эгоизма и оглядки на свои интересы.
В конечном счете, — заключает Клаузевиц, — французы со своей ограниченностью, довольством и тщеславием гораздо легче могут быть скомпанованы в одно целое и легче могут быть управляемы, чем немцы с безграничными запросами их ума, оригинальностью и резонерством. Такое же превосходство в истории имели, в отношении практической политики, римляне по сравнению с греками, на стороне которых, как и немцев, несомненно находилось превосходство в отношении богатства и разнообразия индивидуальности.
Эта параллель между римлянами — французами и греками — немцами в то время была в большом ходу у немецких историков и философов. Но тогда как последних решительно прельщали греки, Клаузевиц, как реальный политик, учитывавший задачи создания образцового буржуазного прусского государства, отдавал явное предпочтение могущественному Риму. В этой работе, оставшейся неопубликованной, Клаузевиц допустил несвойственную ему вообще методологическую ошибку — неисторический подход к теме, вопреки тому, чему учил его Шарнгорст. Национальный характер выступает у него как некая постоянная величина, которая зависит только от почвы и климата. Весь исторический процесс развития классового общества чужд Клаузевицу. Между тем многое из того, что Клаузевиц пытается характеризовать как особенность национального характера немцев, по существу являлось лишь отражением отсталости капиталистического развития Германии от уровня, уже достигнутого Францией.
Суждения Клаузевица о французской революций, относящиеся к моменту его пребывания в плену в обществе г-жи Сталь и Шлегеля, поражают своей реакционностью. Клаузевиц вступает в бой с распространенным мнением о невозможности противостоять тому широкому размаху и порыву, которые дала революция французскому народу. По его мнению, это величайшее заблуждение. Разве деспотизм Наполеона, — спрашивает он, — не покончил с революцией? Но он не признает и достижений революции. Свидетельствуют ли революционные войны о действительном патриотическом энтузиазме французов и высших проявлениях героизма? Эти банды грабителей, развернувшиеся на границах против менее многочисленного противника, предводимого старцами, показали ли они действительно прочную моральную спайку? Одержали ли бы они свои победы, если бы в их рядах не было кадров старых войск французской монархии и нескольких талантливых офицеров, которым помогло счастье? В 1444 году на реке Бор 1500 швейцарцев попытались остановить 30 тысяч французских наемников-«живодеров», из этих 1500 швейцарцев после боя осталось только 10 не раненых. Наблюдается ли у французов такое самопожертвование? Если они во время революции обнаружили большую активность, то лишь вследствие нависшей над ними угрозы гильотины. Но террор закончился. Никогда в истории французы не показали примера выдающихся моральных качеств. Надо быть особенно легковерным, чтобы поверить, что революция в несколько дней могла изменить характер народа.
Какой это лепет по сравнению с суждениями Клаузевица о войнах революционной Франции в 8-й, последней части капитального труда (главы 3-я и 6-я), высказанными через двадцать лет и особенно оцененными Лениным!
«Благодаря участию в войне всего народа, не одно правительство и его армия, а весь народ со всем присущим ему весом был брошен на чашки весов. Отныне уже не было определенных пределов ни для могущих найти применение средств, ни для напряжения сил… Если все революционные войны протекли раньше, чем их сила была осознана и полностью прочувствована, если революционные генералы еще не устремились неудержимо к конечной цели и не разрушили европейских монархий… то реально это находилось в зависимости лишь от технического несовершенства французской организации… Когда же Бонапарт устранил эти недостатки, вооруженные силы Франции, опиравшиеся на всю народную мощь, прошли из края в край Европы, сметая на своем пути всякое сопротивление столь уверенно и надежно, что там, где им противостояли одни лишь вооруженные силы старого порядка, не возникало даже проблеска сомнения в исходе борьбы. Огромное влияние французской революции на зарубежные страны заключается, очевидно, не столько в новых средствах войны и взглядах на ее ведение, сколько в коренных изменениях в политике и администрации, в характере правительства, состоянии народа и т. д.».
Разница в этих двух отрывках знаменует собой огромный диапазон развития Клаузевица за два последующих десятилетия.
Сцена из эпохи наполеоновских войн. С цветной гравюры Бартша (Гос. музей изобразительных искусств)
Прусские пленные после Йенской катастрофы 1806 года. Лубок начала XIX столетия
Шлегель давал Клаузевицу много книг для чтения. Весьма возможно, что в числе их были и первые труды философа Шеллинга, с которым Шлегель был одно время очень близок. Шлегель также был очень близок к Гегелю и познакомил, по-видимому, Клаузевица с началами его философии. В дальнейшем мы встретимся с отчетливыми следами влияния Шеллинга и Гегеля на Клаузевица. Что же касается чар собственно романтизма, проповедуемого Шлегелем, то на реалистическом складе ума Клаузевица они не оставили никакого следа. Униженная, опозоренная Германия заслонялась в мечтах романтиков далеким средневековьем. Они утешали себя воспоминаниями о германских императорах, совершавших славные походы за Альпы, колесивших по Италии и Палестине. В занятом французами Берлине историк Иоганн Мюллер читал лекции о славе Фридриха II. Это претило реалисту Клаузевицу. «Нация, начинающая жить воспоминаниями в духе Мюллера, находится при смерти. Нация должна ежедневным делом и всегдашней готовностью защищать свою независимость, утверждать свое право на существование», — писал Клаузевиц
[7].
Романтическая проповедь Шлегеля нашла у Клаузевица отрицательную оценку. Рационализм XVIII века естественно должен был вызвать реакцию, выдвигающую на первый план чувство и фантазию. «Детищем этой реакции против рационализма и явилась секта романтиков. Они плывут по течению и вследствие своего специфически легкого удельного веса плывут скорее других. Но почему я должен отсюда делать вывод, что они могут искуснее других руководить этим течением? Я не холодный резонер; об этом знают мои друзья по моей сердечной привязанности к ним, мое отечество — по непоколебимой верности и преданности, враги его — по моей страстной ненависти и вражде, клятву в которых я дал и держу. Я поэтому не постыжусь и открыто выступить против этого вздорного мистицизма, повсюду направляющего человека к темным берегам, куда лучше было бы вовсе не приставать и где он останавливается в бессилии, как ребенок». Этой точке зрения на романтизм Клаузевиц остался верен всю жизнь.
Конфирматором Марии был пастор Шлейермахер, выдающийся представитель романтики, философ, страстный пропагандист и заговорщик, в 1812 году за счет царизма взявший на себя руководство антифранцузской пропагандой в немецком тылу Наполеона. Фашистская литература тщетно стремится протянуть связь между Клаузевицем и Шлейермахером. На самом же деле Клаузевиц не принимал участия в подпольной работе придворного пастора-философа и никогда не упоминал его имени.
Возвращение в Германию, начатое отъездом из Парижа 1 августа 1807 года и задержанное романом принца Августа с Рекамье, состоялось только в начале ноября. Катастрофа Пруссии унесла с собой молодость Клаузевица. На немецкую почву он вернулся с наполовину созревшим мировоззрением, истомившийся в плену, но еще не отчаявшийся в будущем Германии.
Кружок реформы
Четыре с половиной года провел Клаузевиц на родине, от возвращения из плена в ноябре 1807 года до добровольной эмиграции в апреле 1812 года. Основным тоном настроения Клаузевица за это время было глубокое недоверие и презрительное отношение к своим соотечественникам. Будни немецкой жизни раздражали Клаузевица. Население занималось своим делом и, как казалось Клаузевицу, уделяло недостаточно внимания делу освобождения Германии от наполеоновского гнета.
Он едко отзывается даже о популярной среди патриотов прусской королеве Луизе, которая позволила себе так забыться, что протанцевала однажды до двух часов утра. Допустимо ли такое легкомыслие, когда будущее Пруссии, которую уже почти раздавил Наполеон, столь чревато угрозами? «Жизнь среди поколения, которое само себя не уважает и неспособно пожертвовать собой и своим достоянием во имя самой священной цели, отравляет и хоронит все радости существования». «В отношении нашей судьбы я — самый крайний пессимист; по правде говоря, мы и не заслуживаем лучшей участи. Бедное германское отечество! Его гордое чело должно поникнуть. Так хочет судьба, с которой нельзя вступить в спор, так как яд гнусности, беспрерывно отравляющий здоровые части нашей страны и препятствующий всякому выздоровлению, победить еще в десять раз труднее, чем внешнюю тиранию».
Величайшей угрозой для будущего Германии Клаузевицу рисовались ханжество, безмятежность, удовлетворенность существующим положением. Особенно подозрительной Клаузевицу казалась в этот момент философия. Мечтания и абстракция философов могут ослабить порыв к действию. Систематическая смена эпох, о которой говорит Фихте, может умалить значение переживаемого момента и самоценность выдвигаемых им задач. Возможно, Клаузевиц имел в виду и Гегеля, о котором должен был знать от Шлегеля и который после Тильзитского мира занял дружественную Наполеону позицию.
Зиму 1807–1808 годов, в течение которой Фихте держал «речи к германскому народу», Клаузевиц провел в Берлине, слушал знаменитого философа и читал его только что вышедший труд «Основные черты современной эпохи». Но, по мнению Клаузевица, взгляды Фихте были не слишком практичны и не имели достаточной опоры в истории и опыте.
Клаузевиц вовсе умалчивает о представителе аристократической эпохи «поэтов и мыслителей», Гете, который благодушествовал в Веймаре и на призывы к восстанию против французов давал олимпийский ответ: «рабы, не звените вашими цепями».
Это раздвоение философских верхов Германии на таких принципиальных противников Наполеона, как Фихте и Шлейермахер, и на восхищавшихся им поклонников, как Гете и Гегель, отражало двойственную позицию всего немецкого общества.
Основным противником французской революции и Наполеона являлась Англия. Английская политика жадно ловила на континенте всякого возможного союзника и не скупилась на помощь. В сфере ее воздействия оказывались прежде всего аграрные страны, как Пруссия и Россия, во внешней торговле коих Англия занимала командующие позиции, скупая сельскохозяйственное сырье и поставляя промышленные изделия и колониальные товары. Установленная Наполеоном континентальная система больно ударила по Этим государствам и господствующему в них классу помещиков. Но в западной и южной Германии преобладали потребляющие, а не производящие области, имелись уже начатки промышленности, и последняя под защитой континентальной системы начала энергично развиваться.
Особенно резко при Наполеоне стало возрастать благосостояние Саксонии и рейнских областей. Часть Германии, вошедшей в составе Рейнского союза в орбиту непосредственного руководства Наполеона, получила французский кодекс, сметавший все остатки феодализма и приобщавший немецкие массы к основным завоеваниям французской революции. Таким образом, для многих немцев западной Германии господство Наполеона представлялось как воплощение положительных сторон французской революции в монархическую форму.
Но если на западе Германии сторонниками Франции во многих случаях являлись либералы, то в Пруссии таковыми были по преимуществу матерые реакционеры. Дело в том, что борьбу Пруссии с Наполеоном трудно было мыслить без апелляции к широким массам немецкого народа. Но, чтобы двинуть прусского крестьянина на борьбу с Наполеоном, раскрепостившим западную Германию, нужно было предварительно снять с него феодальные оковы и в Пруссии. Борьба с Францией являлась возможной лишь при предпосылке проведения широких либеральных реформ в Пруссии. Перед прусским помещиком стояла альтернатива: или смириться перед Наполеоном, или отказаться от ряда очень доходных феодальных прав и привилегий. Поэтому борьба с Наполеоном в Пруссии втягивала по преимуществу прогрессивные круги.
Борьба с Наполеоном являлась прогрессивным делом и в общегерманском масштабе, поскольку господство Франции знаменовало сохранение Германии в раздробленном виде. Эта политическая раздробленность немецких земель являлась острым ножом для германской буржуазии, ограничивая все ее предприятия карликовыми масштабами, выдвигая перед ней на каждом десятке километров таможенные рогатки. Задачи экономического развития Германии предъявляли настойчивые требования устранить это препятствие. Политика объединения Германии требовала борьбы с Францией.
Этому выводу, однако, в известной мере противоречила внутренняя слабость того класса, который являлся выразителем политики объединения Германии— германской буржуазии. Дряблая немецкая буржуазия не сумела повести решительной борьбы с феодальными кругами. В решительный момент победы над Наполеоном немецкая буржуазия оказалась на поводу у феодальных верхов и осталась, как мы увидим, у разбитого корыта реакционной и расчлененной по-прежнему Германии.
Первые пять месяцев после возвращения из плена Клаузевиц провел в Берлине, разлученный с Шарнгорстом и кружком его друзей, находившихся при правительстве, оставшемся в Кенигсберге. Находясь в одиночестве, Клаузевиц составил записку «о будущих военных операциях Пруссии против Франции». Этот первый план войны за освобождение Германии представляет интерес по своей смелости и новизне стратегических взглядов. «Превосходство в смелости, новшество, быстрота», — так характеризовал он его Марии. «Если наступит крайность (т. е. решение Наполеона уничтожить Пруссию. — А. С.), остается еще путь для нашего спасения, но на этом пути нет ничего обыденного. Все лежит в области нового и исключительного, в которой мы только и можем поднять оружие против нашего врага и получить лучший и, во всяком случае, почетный жребий».
Это план борьбы Пруссии, располагающей сорокатысячной армией, с десятикратным превосходством сил Наполеона. Клаузевиц намечает ведение войны без какого-либо твердого базиса для ведения операций. Надо жертвовать территорией, чтобы не погубить армию. Задача прикрытия прусских областей автоматически вела бы к проигрышу войны и связала бы живую силу армии, являющуюся единственной ставкой, на которую можно выиграть. Оборона безнадежна, и полевые войска, возглавленные решительным вождем, должны быть брошены в тыл врага. Внезапное наступление заставит противника разделиться на много отрядов, и ударит в чувствительнейший пункт всей политической системы Наполеона. Оно вызовет взрывы во Франции, где и так имеются близкие к бунту настроения, оно приведет к распадению в рядах вассалов Наполеона и будет развиваться в союзе с общественным мнением Германии и Европы. Крайне трудно уничтожить такую армию, совершенно свободную от какой-либо связи с территорией. Она сможет быстро оправиться от всякого поражения, а значение каждого ее успеха будет несоразмерно велико; если армии удастся несколько продержаться, то она явится вернейшим залогом восстановления Пруссии. Основным соображением в пользу этого плана являлось тщательно продуманное доказательство обреченности любой борьбы «другими средствами».
Война без территориального базиса и сообщений, исключительная ставка на моральный элемент вместо господствовавшего ранее в военной теории геометрического элемента, противоположный, по сравнению с Бюловым, полюс воззрений на стратегию, бесконечные решимость и радикализм автора — вот характеристика этого плана. Главные силы по замыслу должны действовать методами партизанской войны. В обстановке восстания, гражданской войны, такой план, пожалуй, является возможным; вообще же осуществление его превосходит меру риска и ответственности, которые могут быть взяты на себя руководством войны. Это — крайний «левый загиб» в стратегии. Любопытно, что Клаузевиц, разрабатывая этот план из широкой политической предпосылки — борьбы за освобождение Германии, останавливается только на его военной части. Таким же военным специалистом, разрешающим военные задачи по указанию политики, остается он и на протяжении своего капитального труда.
Клаузевиц искусственно ограничивает себя одной военной стороной войны и не предъявляет политике никаких запросов. Его друзья — Шарнгорст, Гнейзенау — которые находились в отдалении от него, в Кенигсберге, мысль которых также концентрировалась на подготовке борьбы с Наполеоном в тылу последнего, целесообразно и разумно переносили центр плана в область политики, которая должна подготовить восстание в тылу Наполеона и мобилизовать все интересы и силы немецкого народа на борьбу с французами.
У Клаузевица здесь характерный провал. Все его внимание поглощалось внешней политикой, а внутренняя политика, расстановка классовых сил, от которой зависит успех восстания, оказывались вне интересующей его сферы. Армия, которой он оперирует в своем плане, это армия старого порядка, частично пополняемая вербовкой иностранцев. О всеобщей воинской повинности, как единственной основе освободительной борьбы маленькой Пруссии с мощным противником, у Клаузевица нет ни одного слова. Всеобщую воинскую повинность Клаузевиц продолжал недооценивать до конца жизни. Клаузевиц в этом плане подчеркивает, что военное искусство заключается в разумном сочетании целей и средств, и далее не распространяется на эту тему. Этому суженному представлению о военном искусстве Клаузевиц остался верен и в капитальном труде. Разумная подготовка «средств» никогда не привлекала его внимания.
План Клаузевица исходит из общего для кружка друзей Шарнгорста положения: самый смелый путь является для Пруссии единственно возможным и потому самым надежным. Но было бы ошибочно видеть в радикализме стратегической мысли Клаузевица страсть, увлечение, иллюзионизм. Клаузевиц стремится, хотя и неуспешно, быть возможно объективным и трезвым реалистом. Еще незадолго до составления этого плана Клаузевиц бешено обрушивался на Россию за позор заключения Тильзитского мира. В своем же плане он пишет: «русских всегда обвиняют в том, что они опаздывают» (придти на помощь своим союзникам. — А. С.). Это то же самое, что печалиться: «как плохо устроена природа, посылающая зимой снег, когда и без того холодно».
Клаузевиц провел в оккупированном французами Берлине зиму 1807–1808 года. Мать Марии по-прежнему отказывала в своем согласии на брак. Еще летом 1808 года Мария писала жениху: «мама добрая, но молчит». Тактика Марии заключалась в том, что она «по секрету» писала прусским принцессам и знакомым о своем романе с Клаузевицем и этой оглаской заставила мать в конце концов примириться с необходимостью брака.
Клаузевицу предстояло вновь разлучиться со своей невестой. Прусское правительство ютилось в Кенигсберге. Там находился и Шарнгорст, к которому и стремился устроиться на работу Клаузевиц. Оставшаяся одна в Берлине, Мария занялась самообразованием в области истории, чтобы стать на уровень умственных запросов своего жениха. Научные интересы Клаузевица вращались в области истории и военного искусства. Поэтому Мария перенесла свои интересы из эстетики в историю. В ноябре 1808 года она писала жениху: «не помню, рассказывала ли я тебе, что читаю Геродота; он интересует меня неописуемо. Когда читаешь плавное изложение самих античных авторов, получаешь совершенно другое впечатление по сравнению с изучением их через посредство современных компиляций, в которых, в большинстве случаев, полностью утрачивается их дух. Я намереваюсь посвятить такому чтению все время, которое еще проведу здесь». Через 5 недель Мария писала: «вечерами теперь читаю историю Тридцатилетней войны и кроме того продолжаю изучать историю Греции по древним авторам и современным трудам. В эти дни мне бросилось в глаза удивительное сходство между Филиппом Македонским и особой, которую мы знаем (Наполеоном. — А. С.), а также некоторое сходство всего этого времени с нашей эпохой». За Тридцатилетнюю войну Мария взялась потому, что Клаузевиц решил серьезно изучить действия Густава-Адольфа в Тридцатилетней войне и этим положить начало своим систематическим занятиям по военному искусству. Мария готовилась дискутировать с Клаузевицем об основных началах его первого крупного труда, вошедшего в IX том посмертного издания.
В начале апреля 1808 года Клаузевиц, сопровождая принца Августа, прибыл в Кенигсберг, куда переехало прусское правительство из оккупированного французами Берлина. Здесь работали Штейн, Шарнгорст и его друзья над подготовкой военного возрождения Пруссии. Только через 10 месяцев с Клаузевица было снято бремя адъютантских обязанностей при принце Августе, что вызвало его радостный вздох. В феврале 1809 года Клаузевиц был переведен в генеральный штаб и сделался начальником канцелярии Шарнгорста. Но уже с самого прибытия в Кенигсберг Клаузевиц вошел в тесный круг друзей Шарнгорста, работавших над реформой.
Оккупированная французскими войсками Германия покрылась бесчисленным количеством различных союзов — «ферейнов», в большей или меньшей степени нелегальных и различным образом маскировавших свою основную цель — освобождение из-под власти Наполеона. Наибольшую известность среди них получил начавший организовываться в Кенигсберге в момент приезда Клаузевица тайный «морально-научный союз», получивший кличку «Тугендбунд», т. е. союз добродетели
[8]. Для Клаузевица цели Тугендбунда являлись слишком мелкими и умеренными, и он отказался войти в него. После того как по требованию Наполеона Штейн был удален из правительства, а прусский король, наткнувшись на сопротивление сторонников борьбы с Наполеоном, начал подозрительно относиться ко всем конспираторам, Тугендбунд развалился. Он просуществовал всего два года. Воздержался от вступления в это общество и Шарнгорст, что не помешало молве сделать из него самого страшного подпольщика Тугендбунда. Правда, чтобы контролировать действия офицерской молодежи, Шарнгорст провел на руководящий пост директора подпольного «военного института» своего друга и помощника Бойена
[9].
В это время возник также радикальный кружок реформы, собравшийся около Шарнгорста, в который входил и кумир немецкой патриотической буржуазии — Гнейзенау.
Стоявший во главе реформы армии Шарнгорст исходил из убеждения, что ни одна политическая форма, в том числе и предложенная им реорганизация, не имеет абсолютной ценности. То, что является духом, т. е. содержанием, выше формы. Дороже всего Шарнгорст ценил признание, что реформа открывает широкую дорогу для выявления национальных достоинств. «В новых порядках нельзя рассматривать отдельных вопросов вне связи с целым. Поднять дух армии, теснее связать армию и народ и указать им направление к их величайшим целям — вот система, лежащая в основе новых порядков». Эти умеренные идеи не отвечали мировоззрению крепостников. Поэтому Шарнгорст рассматривался феодалами как классовый враг, более опасный, чем французы, оккупировавшие Германию. Когда реформаторская деятельность Шарнгорста оказалась в 1808 году заторможенной увольнением стоявшего во главе кабинета министров Штейна, очень авторитетный, но реакционный прусский генерал Йорк от души одобрил французское вмешательство во внутренние дела Пруссии: «слава богу, одна безумная башка (Штейн) раздавлена, теперь другая ехидная гадина (Шарнгорст) захлебнется собственным ядом».
В кружке реформы Клаузевиц, перед которым стояла цель — освобождение Германии, получил прозвище «Безусловный». Среди этих талантливых людей — Гнейзенау, Грольмана, Бойена — Клаузевиц быстро занял видное положение, благодаря своему уму и своим определенным взглядам, а также потому, что он являлся наиболее близким другом и доверенным признанного вождя кружка — Шарнгорста.
Г-жа Бегелен, кокетничавшая с Гнейзенау, умная мещанка, лицемерная реакционерка, которая страхует себя предоставлением своего адреса для тайных сношений реформаторов, неспособная понимать самопожертвования, так описывает часть этого кружка в его героические дни начала освободительной войны (1813 год): «Гнейзенау выглядит индюком. Клаузевиц имеет на него решительное влияние и представляется мне как вождь партии Он честолюбив и благоразумен. Мне представляется, что он домогается личного благополучия и скрывает это под маской защиты общих интересов. Самый темпераментный — Грольман». В этой злой характеристике, приписывающей Клаузевицу совершенно несвойственные ему карьеризм и лицемерие, интересно лишь признание чрезвычайно авторитетного положения Клаузевица в кружке передовых людей Пруссии.
При способностях Клаузевица и крупном положении среди людей, взявшихся за переделку прусской армии, следовало бы ожидать значительного его участия в деле реформы. Ведь он был ближайшим сподвижником Шарнгорста, проводившего в эти годы перестройку вербованных войск старого порядка в современную армию, основанную на коротких сроках службы и всеобщей воинской повинности. Какое богатство вопросов, связанных с наилучшей подготовкой к войне этого «вооруженного народа», должно было представляться Клаузевицу! Однако, надо признать, что участие Клаузевица в реформе было чисто формальное. Он явно тяготился им. Эта работа казалась ему слишком мелочной и слишком далекой от поглощавшей его цели — разгрома французов.
Клаузевиц являлся сторонником немедленного выступления для использования того напряжения, которое охватило всю Европу во второй половине 1808 года при известиях о поражениях французских войск в Испании и Португалии. Обширная же работа по военной реформе, которая должна была сказаться только через несколько лет, отвлекала внимание от использования благоприятного момента, когда и Австрия зашевелилась и начала вооружаться на борьбу с Наполеоном. Притом Клаузевиц никогда не проявлял интереса к подготовке вооруженных сил, а только к их расходованию. Эта подготовительная работа была тесно связана с внутренней политикой, с борьбой против феодальных пережитков, с новой расстановкой в военных вопросах классовых сил дворянства и буржуазии; все эти вопросы живо волновали Шарнгорста, но оставляли равнодушным Клаузевица, который в политике проявлял крайнюю умеренность взглядов и совершенно чужд был какому-либо радикализму. Если в области стратегических планов Клаузевиц представлял наиболее решительные и новые взгляды, то в работе над реформой армии он оказывался наиболее умеренным и консервативным из всего кружка, что и дало повод г-же Бегелен признать его благоразумие.
Когда Клаузевиц перешел с адъютантской службы на службу к Шарнгорсту, он писал Марии: «Работа мне кажется теперь такой легкой! Я как будто вышел из холодной могилы и в хороший весенний день вернулся к жизни!» Сердечные отношения с Шарнгорстом не нарушались. Последний признавал, что доклады Клаузевица являлись для него отдыхом. Клаузевиц по движению лица Шарнгорста уже догадывался о его резолюции и умел тотчас же совершенно точно облечь его взгляды в соответственные выражения. Общение с Шарнгорстом вливало в Клаузевица новые силы и вызывало в его мрачном настроении светлые проблески.
Вот как он описывает один из них в письме к Марии от 25 апреля 1808 года: «Вчера я стоял на мосту, переброшенном через величественный Прегель, там, где кончается кенигсбергский порт. Углубленный в свои мысли, я смотрел на течение воды. Внезапно я почувствовал себя очнувшимся под влиянием разнообразия впечатлений, теснившихся во мне со всех сторон, и мой несколько возбужденный мозг был поражен множеством различных явлений, которые без моего ведома скользили мимо меня. Я находился в наиболее богатой и оживленной части Кенигсберга. Было воскресенье, и вечерний воздух впервые наполнился благоуханием весны. Все было в движении. По мосту катились коляски с нарядными женщинами, следовавшими на какое-то торжество. Проходили купцы, оживленно беседуя о своих капиталах, доверенных сомнительным волнам моря. Озабоченный государственный деятель проезжает в коляске через толпу, не замечая ни окружающую его толчею, ни ордена, блестящие на его груди и привлекающие взоры всех. На мосту сидит нищенка и изливает, напевая вполголоса, свои горести невнимательному слуху прохожих. Удовлетворенная мелодия одинокой флейты снисходит на воду с высоты балкона. Значительно больший авторитет чувствуется в гулком сигнале горна, который с высоты замковой башни слышен всему Кенигсбергу. Я не знаю, возможно ли этими штрихами восстановить картину, но человек, который одновременно воспринимает эти столь различные впечатления, чувствует, как они складываются в удивительное настроение».
Но, по существу, организационная работа не удовлетворяла Клаузевица. Важнейшие социальные сдвиги того времени были ему чужды. Когда Шарнгорст провел отмену телесных наказаний в армии, Клаузевицу было поручено поддержать это очень важное мероприятие в печати. «Ты можешь себе представить, — писал он Марии, — что на третьей статье я был уже сыт этим законом по горло». Этот недостаток энтузиазма Клаузевица к реформам выступает особенно ярко по сравнению с Гнейзенау, разразившимся громовой статьей «Свобода спины». Гнейзенау вспоминает о слове «свобода», которое раздается уже двадцать лет по Европе. Теперь дело идет о свободе в узком понимании — о свободе солдата от палочных ударов. Эта свобода является предвестницей классовых изменений в составе армии, установление ее является необходимой подготовкой для проведения всеобщей воинской повинности.
Майор Шиль. С портрета Вольфа
«Из эпохи континентальной системы» — французские солдаты в поисках английских товаров у ворот Лейпцига. С гравюры начала XIX века
Расхождение в вопросах, внутренней политики в кружке реформы смягчалось тем, что многие члены кружка, например Гнейзенау, считали все правительства государств, сохранявших еще старый порядок, обреченными. Но они стремились избежать больших потрясений и увещевали королей в необходимости «революции свыше». В конце 1809 года Клаузевиц, с беспокойством думая о революции, писал: «я полагаю, что материал для смуты залегает повсюду очень глубоко и в большом количестве и вызовет еще явления совершенно другого порядка, чем виденные нами. Европе не уйти от крупной и всеобщей революции… Только те короли, которые поймут истинный смысл предстоящего преобразования и сами постараются его предупредить, смогут удержаться… Правда, в небольшом количестве имеются малодушные, которые стремятся удержать этот поток, первые капли которого уже оросили их одежду. Явления, вызываемые с безудержной мощью натиском эпохи, они склонны приписывать козням партии, тайного общества или даже отдельных лиц».
Кружок либеральных, весьма умеренных реформ и являлся в глазах реакционных помещичье-юнкерских кругов той партией, от которой шла вся революционная зараза. Самым злокозненным был, конечно, Шарнгорст, которого они считали английским шпионом. «Благонамеренные» установили за ним наблюдение и действительно открыли тайные сношения Шарнгорста с английским правительством через капитана торгового судна. Но здесь «благонамеренные» просчитались: они забыли, что основным двурушником был прусский король, явный союзник Наполеона, защитник континентальной системы, поддерживавший, однако, через Шарнгорста связи и с враждебной Англией. «Благонамеренным» пришлось извиниться и потушить скандал.
Несмотря на свою немногочисленность и отсутствие оформленной организации, кружок реформы являлся подлинной политической партией, объединенной на платформе внешней политики, устремленной на освобождение Германии из-под власти Наполеона. И поскольку эта партия ставила выше всего задачу объединения Германии, в ней нарастало критическое отношение к Пруссии и прусскому королю, стремившемуся обеспечить свои маленькие эгоистические интересы. Эта партия резко перешла в оппозицию в 1809 году, когда прусский король отказался поддержать Австрию, вступившую в войну с Наполеоном под общегерманскими лозунгами. «В моих глазах, — писал Штейн, — все династии одинаковы, они представляют только орудие». Клаузевиц сделал заметку: «постоянные причитания Фридриха II о стремлении австрийской династии к универсальному господству представляют не что иное, как проявление эгоизма». В письме 23 апреля 1809 года он жестоко осуждает прусских офицеров, которые, опасаясь потерять насиженное местечко и предпочитая учебный плац полю сражения, не думают о том, чтобы бросить службу прусскому королю, и кричат о своей лояльности: «у них на языке все время звучит „пруссаки“, чтобы слово „немцы“ не напоминало им о более трудном и священном долге». Прусский шовинизм у Клаузевица уступил место германскому национализму.
В 1809 году ближайшей задачей военной партии являлась помощь Австрии, которая объявила войну Наполеону. Ближайший сподвижник Гнейзенау по защите Кольберга, майор Шиль, командовавший в Берлине гусарским полком, начал на свой страх со своим полком войну с Наполеоном. Прусский король квалифицировал поступок Шиля как коллективное дезертирство целого полка. По требованию Наполеона, прусский военный суд судил и приговорил к расстрелу Шиля и его ближайших помощников, взятых в плен. Клаузевиц и его друзья восторгались Шилем, хотя и осуждали его за неорганизованность выступления. «Смерть Шиля огорчает меня, как потеря самого дорогого брата», — писал Клаузевиц.
Самый даровитый в военном отношении и темпераментный член кружка, будущий начальник прусского генерального штаба Грольман, перешел на австрийскую службу. Просьба к прусскому королю об увольнении была выражена Грольманом в следующей форме: «какая польза будет вашему величеству, если вы задержите меня силой? Вы уничтожите свободного человека, который сражается за ваше дело, и сохраните раздавленного раба, который с внутренней злобой будет относиться к государству, воспрепятствовавшему выполнению его священного долга». Когда Австрия заключила мир с Наполеоном, Грольман переехал сражаться против Франции в Испанию, там был взят в плен, но бежал из Франции в Пруссию.
Клаузевиц полностью поддерживал Грольмана и собирался следовать по тому же пути. Его задержала неудавшаяся попытка, сделанная им совместно с Гнейзенау, организовать коллективный уход из прусской армии в виде создания особого немецкого легиона, который должна была взять на свое содержание Англия и который сражался бы вместе с австрийской армией на самых ответственных участках. Просьба Клаузевица к австрийскому военному уполномоченному в Кенигсберге о переводе в австрийские войска уже запоздала.
Любопытно отношение Марии к предложению Клаузевица перейти на австрийскую службу, что должно было отдалить или даже поставить под вопрос брак с ней. Мария мужественно писала Клаузевицу: «в своих планах на будущее не позволяй мыслям обо мне влиять на твое решение. Все, что я имею, это твоя любовь, но я никогда не прощу себе, если ты для меня, из-за моих мнений или желаний принесешь какую-либо жертву, о которой впоследствии пожалеешь. Думай о себе и своей судьбе, а не о моей… Действуй, я выдержу».
Готовившийся перевод Клаузевица в австрийскую армию в 1809 году не состоялся из-за сражения под Ваграмом, после которого было заключено перемирие; оно привело к новому торжеству Наполеона. Вот как реагировала на эти события Мария, готовая на всякие личные жертвы: «ты понимаешь, дорогой друг, что, получив это сообщение, я не была в состоянии даже взяться за перо, и сейчас еще оно дрожит в моих руках. Я была готова к новым проигранным сражениям, к повторению ошибок и злоупотреблений, но не к такому жалкому концу, когда светлое пламя, долженствовавшее осветить и согреть всю Германию, оказалось потушенным, как загоревшийся пук соломы. Правда, так быстро изменились настроения вождей, но не натрии, но на что способна нация, предводимая такими вождями! Мое сознание теряется в этом хаосе несчастий и унижений, и мое сердце разрывается от представления о твоем горе, отчетливо рисующемся мне. Если бы я могла, дорогой и милый друг, создать тебе достойное бытие ценой счастливейших дней моей жизни, как охотно я бы это сделала для тебя!»
Любовь Марии являлась для Клаузевица «превентивной наградой за богатую подвигами жизнь». Под влиянием ее очарования у Клаузевица «ветви жизненного дерева вновь зазеленели». Без совершения подвига любовь Марии рисовалась Клаузевицу как «грабеж небес». Она являлась «весталкой, поддерживавшей в нем огонь жизни».
Клаузевиц тяжело переживал катастрофическое положение Пруссии, и когда он склонен был считать себя лишним человеком, Мария повела борьбу с его пессимизмом: «усилия не пропадают даром: ты все же выигрываешь во внутренней силе и совершенстве». «Вообще я твердо убеждена, что жизнь порядочного человека никогда не проходит даром, даже если ему не представляется случая принести обществу определенную пользу. Само его бытие уже является благо деянием для общества, и никогда еще не было большей нужды в этом благодеянии, как в наше время, когда подлинная добродетель встречается так редко. Под влиянием трудностей времени и всемогущего влияния эгоизма, легкомыслия и властолюбия, добродетель могла бы совершенно исчезнуть, если бы не продолжало существовать несколько честных, неподкупных и неизменных характеров, хранящих для будущего искры, из которых когда-нибудь разгорится светлое пламя». Пожалуй, для полного понимания переживаний Клаузевица и этого текста, относящегося к концу 1808 года, следует напомнить о том, что это был первый период подъема национально-освободительного движения.
Особенно сильны позиции партии реформы были в 1809 году, когда главной массой прусских войск, сосредоточенных в Померании, командовал Блюхер, вокруг которого создавались легенды, на которого друзья Шарнгорста могли смело положиться. Весь аппарат военного министерства был в руках Шарнгорста. «Король еще не смеет называть нас иначе, как доброй партией», — писал Клаузевиц. Человеком «действия» в партии являлся Гнейзенау, с которым Клаузевиц очень близко сошелся летом 1808 года. Дружба между ними играла выдающуюся роль до конца жизни Клаузевица. Поэтому мы сделаем здесь небольшое отступление, чтобы познакомиться ближе с красочным образом этого героя освободительной войны.
Гнейзенау
Отцом Гнейзенау был веселый, беспутный и безродный техник, кочевавший в мирное время в поисках архитектурной работы из города в город, не имевший никогда ни копейки и устроившийся во время Семилетней войны на должность артиллерийского офицера в набранные без разбора имперские войска. Настоящая фамилия его была Нейтгарт. Осведомившись, что в Австрии проживают какие-то богатые Нейтгарты, имеющие очень красивое поместье Гнейзенау, он решил, что для артиллерийского офицера будет выглядеть солиднее, если он к своей фамилии присоединит «фон-Гнейзенау».
При проезде через Вюрцбург, Нейтгарт воспламенил сердце молоденькой девушки. Состоятельные родители, к тому же ярые католики, не хотели слышать о браке их дочери с каким-то проходимцем, бедняком и к тому же лютеранином. Девушка бежала от родителей и, не имея другого пристанища, следовала в повозке за артиллерийской частью, в которой служил муж. В этой повозке, за два дня до сражения под Торгау, в 1 760 году родился наш герой. Охватывающий маневр Фридриха II вынудил обозы к быстрому ночному отступлению. Повозка молодой матери сломалась. Страдая от лихорадки, с ребенком на руках, она пересела на облучок военного фургона, бросив свой жалкий скарб. Ночью она уронила ребенка на дорогу, а к утру скончалась. Новорожденного подобрал обозный солдат. Отец, не найдя в обозе жены, отдал грудного младенца на воспитание в первую попавшуюся крестьянскую семью и забыл его на долгие годы.
Гнейзенау, вспоминая свое детство, говорил, что голода он не знал — у него всегда был кусок черного хлеба, но ноги его не имели никогда обуви. Главное его занятие было пасти гусей. Прошло около десяти лет, когда его разыскали и взяли к себе на воспитание дедушка и бабушка с материнской стороны. Внезапно он был перенесен в состоятельную буржуазную обстановку. Его воспитывали в иезуитской школе в Вюрцбурге, постоянно упрекая в том, что он крещен по лютеранскому обряду. До конца своей жизни Гнейзенау затруднялся определить, католик он или протестант, что нисколько не смущало его равнодушия.
От бабушки ему досталось небольшое наследство, которое он пропустил в один веселый год, поступив в Эрфуртский университет. Веселый, находчивый, красивый, очень красноречивый, Гнейзенау всегда и у всех пользовался успехом. Девушки отравлялись из-за Гнейзенау, мужчины дрались с ним на поединках: у Гнейзенау насчитывается в жизни до семи дуэлей, не считая полусерьезных студенческих. Деньги быстро таяли. Уже после одного года студенчества Гнейзенау был вынужден искать себе профессию.
19 лет он поступил в австрийский гусарский полк «кадетом», как называли в Австрии юнкеров, рассчитывая быстро сделать карьеру, так как Австрия находилась тогда в войне с Пруссией за баварское наследство. Но война закончилась почти тотчас же после поступления Гнейзенау на службу. Находясь в отпуску, Гнейзенау участвует в дуэли с печальным исходом, за которую ему могло достаться от военного начальства. Тогда, не соблюдая всех положенных формальностей, Гнейзенау раскланивается с австрийской армией и предлагает свои услуги, уже в качестве знакомого с военным делом молодого офицера, маркграфу анспах-байрейтскому, одному из тех мелких немецких князьков, которым война Соединенных Штатов за независимость открыла новые источники дохода — поставку пушечного мяса Англии.
Гнейзенау принят на службу в егерский батальон и работает над своим военным образованием. Мы можем заключить о том, что он не был обыкновенным беспутным малым и что у него были более широкие интересы, по его сохранившемуся неплохому стихотворению 1781 года: «На смерть Лессинга». Очередь отправления в Америку доходит до него только в 1782 году, к самому шапочному разбору; сражаться ему уже не пришлось, так как понесенные английской армией неудачи заставили Англию признать независимость Соединенных Штатов.
По возвращении в 1783 году, Гнейзенау несколько лет служит в Байрейте, в пехотном полку, и завоевывает себе в небольшом городке всеобщие симпатии. По свидетельству Александра Гумбольдта, посетившего Байрейт в 1796 году, местные жители еще через десять лет после отъезда Гнейзенау с интересом вспоминали о нем.
Но служба в маленьком гарнизоне не удовлетворяет Гнейзенау, несравненно более образованного, чем его товарищи; он изучает науки, требующиеся для военного инженера и офицера генерального штаба, и обращается к Фридриху II, приступившему к формированию королевской свиты по генерал-квартирмейстерской части, с предложением своих услуг. Фридрих II соглашается и предлагает ему явиться в Берлин. Но Гнейзенау, уволившийся из анспахских войск, не понравился Фридриху II при личном представлении; Фридрих II обладал удивительной способностью браковать каждого сколько-нибудь талантливого человека. Прусский король обманул Гнейзенау и принял его в прусскую армию, но не в генеральный штаб, а младшим офицером в пехотный полк, расположенный в глухом силезском гарнизоне.
С 1786 года Гнейзенау на 20 лет погряз в скромном существовании маленького гарнизона. В Силезии Гнейзенау женился — так же молниеносно, как делал все в жизни. Его приятель, жених «хорошенькой Котвиц», бойкой помещичьей дочки, был убит на дуэли, и на Гнейзенау, бывшего секундантом, выпал тяжелый долг сообщить невесте это горестное известие. «Хорошенькая Котвиц» пришла в такое отчаяние, что Гнейзенау почувствовал необходимость утешить ее и, не зная ни в чем предела, тут же предложил ей свою руку и сердце.
К моменту катастрофы прусского государства 46-летний Гнейзенау дослужился уже до чина капитана, командовал батальоном, имел пятерых детей и ожидал рождения шестого, читал агрономические труды и деятельно управлял небольшим имением жены.
С этого времени начинается резкий сдвиг в развитии Гнейзенау. Суждения его в начале кампании 1806 года, в противоположность высказываниям Клаузевица, отличались большой зрелостью. Летом 1806 года он записал: «У нас господствует большое недовольство миром. Справедливо ли? Это большой вопрос. Кто бы мог сказать, какой ход приняли бы события при противоположной политике?» Мобилизация вызвала у него замечание: «поздно, быть может не слишком поздно». Перед самой катастрофой он писал: «Со стороны я вздыхаю. Много времени упущено, занимались мелочами, давали представления публике, а весьма серьезное дело — подготовку к войне— забыли. Дух офицеров превосходен, на этом можно строить большие надежды, но… Что будут делать французы дальше, я знаю. Но что я буду сам делать, мне неизвестно. Я отчетливо представляю наступление французов вдоль реки Заалы. Но я сижу в низших чинах, и мое слово не имеет цены. У меня щемит сердце, когда я представляю себе последствия. Отечество, избранное мною отечество! Я забыт в своем маленьком гарнизоне и лично могу только драться, но не советовать».
Гнейзенау участвовал в первом же бою этой кампании, под Заальфельдом. При отступлении, прикрывая батарею, батальон Гнейзенау сражался не по уставу — не в сомкнутом развернутом строю, а по-новому — весь рассыпанный в цепь против французских стрелков. Это свидетельствует, что поездка Гнейзенау в Америку не пропала даром, и он не только усвоил американские передовые взгляды на тактику пехотного боя, но и соответственно подготовил свой батальон, забежав совершенно самостоятельно далеко вперед устава.
В бою под Заальфельдом Гнейзенау был ранен и должен был сдать командование батальоном. Уехать для лечения в тыл ему не удалось — катастрофа застигла его раньше. Раненый Гнейзенау в день сражения под Йеной и при отступлении выполняет обязанности офицера генерального штаба при штабе армии.
В конечном счете посланный для связи из одной колонны в другую, он прибывает в то время, когда эта колонна уже сдалась французам. Возвращается обратно — там армия тоже сдается. Гнейзенау остается одиноким и без средств на территории, занятой французами. А вдали, в Восточной Пруссии, сопротивление при помощи союзников — русских войск — продолжается. Гнейзенау пытается пробраться в Кенигсберг через шведскую Померанию, но шведская пограничная охрана имеет приказание никого не пропускать. Узнав, что шведские пограничники арестовывают французских шпионов, Гнейзенау прибегает к последнему средству: он подходит к шведским пограничникам и так искусно выполняет роль французского шпиона, что шведы немедленно арестовывают его и доставляют своему высшему командованию. На допросе у шведского генерала Гнейзенау сознается, что сознательно обманул пограничников, и шведы дают ему возможность морем пробраться в Кенигсберг.
В Кенигсберге подвиги и приключения Гнейзенау были награждены чином майора, но он не понравился прусскому королю. В небольшом корпусе, уцелевшем из всей прусской армии, все вакансии оказались занятыми, и Гнейзенау был назначен командовать запасным батальоном. Его просьба — дать возможность сформировать партизанский отряд — была отклонена. Но судьба, систематически мешавшая Клаузевицу выделиться, избрала Гнейзенау своим баловнем.
Наиболее патриотичной в Пруссии была буржуазия небольшого города — крепости Кольберга, многократно выдержавшего в XVIII веке осаду шведов и русских. Сдача шести больших прусских крепостей их комендантами заставила вождей кольбергской буржуазии проявлять особую бдительность по отношению к своему коменданту, старому полковнику фон-Лукаду, не пользовавшемуся доверием. Когда же у коменданта крепости произошло столкновение с капитаном Шилем, организовавшим из Кодьберга партизанские действия на тылах французов, и комендант приказал арестовать Шиля, по городу разнеслась весть о том, что комендант подготовляет измену: начался бунт. Депутация горожан требовала у прусского короля дать им другого, надежного коменданта. Необходимость удовлетворить строптивых буржуа заставила короля обсудить этот вопрос со своими министрами. Бейме, один из влиятельных гражданских статс-секретарей, заявил, что встретил только что на лестнице незнакомого майора, который ему кажется очень подходящим для горячего поста коменданта Кольберга. Так состоялось назначение Гнейзенау.
Пробравшись 26 апреля 1807 года с моря в осажденную крепость, Гнейзенау вскоре сделался кумиром местных патриотов. Наполеон выделил для осады крепости корпус Мортье из итальянских и южно-германских контингентов, представлявших войска второго разбора. Гнейзенау, располагая довольно многочисленным гарнизоном, вел упорную оборону на далеко вынесенных передовых укреплениях Волчьей горы. В первом же приказе Гнейзенау, отданном для контратаки на занятую французами Волчью гору, чувствуется прирожденный командир и вождь. Последние слова гласили: «Я сам позабочусь о доставке гренадерам завтрака на укрепления Волчьей горы».
Несмотря на то, что силы Мортье и его осадная артиллерия все увеличивались, Гнейзенау бодро защищал крепость. 23 июня Мортье наметил новый штурм и приступил к нему, хотя до него уже дошло известие о заключении Тильзитского мира. Когда выяснился неуспех и этого последнего штурма, на французских батареях взвились белые флаги, и военные действия были прекращены.
На фоне печальных катастроф 1806–1807 годов блестящая защита Кольберга представляла единственное светлое пятно, и Гнейзенау сразу стал национальным героем. Он был включен в комиссию по реорганизации армии под председательством Шарнгорста, и как только Клаузевиц прибыл в Кенигсберг, быстро сблизился с ним. Гнейзенау был на двадцать лет старше Клаузевица, но сразу оценил его превосходство в смысле глубины и ясности мысли. Их связывало глубокое взаимное уважение, а противоположность характеров только сильнее скрепляла их дружбу.
Гнейзенау являлся тем членом кружка, на которого возлагалась задача — убедить короля взять враждебную Франции линию поведения. В конце 1808 года Гнейзенау подал королю записку, в которой излагал, что перед королем стоит альтернатива — или полное подчинение Наполеону, или вооруженная борьба с ним. Клаузевиц доказывал Гнейзенау, что такое объективное изложение, передающее решение на усмотрение короля, является политической и психологической ошибкой; следовало, напротив, сосредоточить все усилия на доказательстве того, что никакого выбора у короля нет, а существует один путь — сопротивление до последней крайности. «Я хочу, — писал Клаузевиц, — чтобы вы выступали как неумолимый пророк, как непроницаемый сын рока, с которым не уславливаются и не торгуются». Предложения Гнейзенау в конечном счете провалились не из-за «подхода», а из-за страха короля перед народной войной, развертывания которой добивался Гнейзенау.
Уступчивость короля по отношению к французам вынудила Гнейзенау выйти в 1809 году в отставку; вместо выслуженной пенсии ему было дано две тысячи дукатов — полный расчет. С этими деньгами Гнейзенау отправился не к своей семье, которую не видел уже почти три года, а предпринял путешествие через Швецию в Англию и вернулся домой, заехав предварительно в Петербург. В Лондоне Гнейзенау был принят с почетом и вошел в тесную связь с премьером Канингом, принцем Уэльским, графом Мюнстером и другими влиятельными лицами. Однако, основная задача, которую ставил себе Гнейзенау, организация за счет Англии германского легиона, который был бы высажен в Германии для поднятия восстания против Наполеона в Ганновере, не удалась; англичане откладывали выполнение этого плана до более удобного момента
[10].
Петербург поразил Гнейзенау своими барскими замашками. По своему рангу полковника Гнейзенау должен был разъезжать в экипаже, запряженном четверкой, чтобы не умалять своего достоинства. Масса дворовых, ничтожное распространение книг, роскошь и убожество и все прочие противоречия крепостнической России периода Александра I произвели на Гнейзенау крайне отрицательное впечатление и привели его к низкой оценке боевой мощи царизма. Известное выражение: «Россия — это колосс на глиняных ногах» — впервые встречается в письме Гнейзенау 1810 года. Письма Гнейзенау семье, рисующие это путешествие, очень красочны и характеризуют автора, как очень наблюдательного человека, врага феодальных пережитков, стремящегося и своих детей воспитать в буржуазно-демократических принципах.
Невесело было возвращение Гнейзенау на родину. Король и правительство в декабре 1809 года переехали из Кенигсберга в Берлин, в черту досягаемости Наполеона, что означало новый этап подчинения прусского короля требованиям Франции. Жена Гнейзенау, не поднимавшаяся над кругозором полковой дамы, была поглощена хозяйственными дрязгами и причитала, что ее муж был полковником, а теперь из-за своих бредней находится в отставке без пенсии. Образование детей было запущено. Имение давало убытки, грозила нищета.
Прусский король, ссылаясь на требования Наполеона, снял Шарнгорста с непосредственного руководства военным ведомством; правда, его преемник получил указание — в важнейших вопросах совещаться с Шарнгорстом, который был законсервирован на посту инспектора крепостей. Клаузевиц был оторван от Шарнгорста и назначен преподавателем. Наполеоновская тайная полиция работала, и Гнейзенау угрожал арест в случае приезда в Берлин. А побывать в столице Гнейзенау было необходимо. Клаузевиц нанял для него у надежных людей конспиративную комнату в ближайшей к Берлину деревушке Панов.
Канцлер Гарденберг, при конспиративном свидании, обещал Гнейзенау своевременно предупредить его семью в случае требования Наполеона об аресте, чтобы она могла скрыться через австрийскую границу. Кружок реформы сносился под вымышленными именами; партийная кличка Гнейзенау была Кнот, Блюхера — Поппе. Канцлер Гарденберг, занимавший двойственную позицию, просил именовать его Гаук.
Таков был ближайший друг Клаузевица, у которого последний и в 1815–1816 и в 1830–1831 годах был начальником штаба. Приятельница Гнейзенау г-жа Бегелен занесла в свой дневник, что Гнейзенау борется с Бонапартом, но при известных условиях из него самого мог бы выйти немецкий Бонапарт.
Первые работы
В декабре 1809 года Клаузевиц переехал вместе с правительством из Кенигсберга в Берлин. Летом 1810 года, отстраняясь от дел, Шарнгорст устроил своего начальника канцелярии Клаузевица преподавателем всеобщей военной школы в Берлине, представлявшей продолжение той самой офицерской школы, которую Клаузевиц кончил в 1803 году, а также преподавателем военных наук к кронпринцу, будущему королю Фридриху-Вильгельму IV.
Это новое положение и некоторая перспектива военной карьеры должны были, наконец, удовлетворить требовательную мать Марии, тщетно отговаривавшую пять лег свою дочь от брака с Клаузевицем. 17 декабря 1810 года брак был заключен. Мария писала впоследствии Элизе Бернсторф, своей лучшей подруге: «Любовь, которая скорее привела бы нас к цели и встретила бы меньше внешних и внутренних препятствий, избавила бы нас от некоторого количества горестей, но не была бы и столь богата счастьем и удовлетворением… Мне кажется невозможным пожелать, чтобы этот долгий период испытаний, которые мы были вынуждены пройти, был вычеркнут из моей жизни. Без него у меня не хватило бы значительной части счастливых ощущений, наполняющих теперь мое сердце. При моем внешнем спокойствии, которое часто представляло сильный контраст с пылкостью Карла, было бы, конечно, гораздо тяжелее убедить его во всей силе и искренности моей любви, если бы мне не пришлось так много за него бороться и переносить».
Материальное положение Марии, после выхода замуж, было самое скромное. Племянница жены Клаузевица, Рохова, пишет: «Когда после продолжительного романа Мария Брюль, почти без средств, вступила в брак с Клаузевицем, восхищение вызывала обстановка частично поднесенная в складчину: все хозяйство состояло из дивана и шести стульев, обитых ситцем, и еще двух-трех предметов меблировки; Мария была очень счастлива, если ей удавалось угостить куском баранины нескольких собравшихся к ней родственников или добрых друзей».
Взгляды Марии на брак представляют интерес, как передовые для буржуазной семьи того времени. Брак не должен являться деловым предприятием: «Чтобы достигнуть в браке наивысших результатов, по моему мнению, женщина не должна быть менее зрелой и образованной, чем ее муж. Она должна предварительно пройти весь тот путь, который может совершить одна». Мария была вполне подготовлена к роли семейного «начальника штаба», которую рисовала жениху так: «Мы будем совместно обсуждать и размышлять над всем, что касается нас обоих, а решать ты будешь один и я подчинюсь всему, что ты признаешь за наилучшее». Так как Мария чувствовала себя при Клаузевице «в гармонии сама с собой и с внешним миром», то надо полагать, что ее доклады, как правило, утверждались.
Рохова так по-обывательски характеризует супружество в эту пору: «У Клаузевица была определенно невыгодная наружность; с внешней стороны обращал на себя внимание его холодный и почти презрительный разговор. Если он говорил мало, то обычно это имело такой вид, что собеседники и обстановка недостаточно хороши для него. Но при этом внутри него жила поэтическая страстность, сантиментальность, идеальная любовь к прекрасной, любезной, образованной, настойчивой жене… эта любовь находила выражение в стихах (в тетради Марии сохранились 14 посредственных стихотворений Клаузевица в духе Шиллера. — А. С.) и отдельных выражениях. При этом он был исполнен пылкого честолюбия и стремления скорее к античному самопожертвованию, чем к развлечениям и удовольствиям на современный лад. У них было немного друзей, но это были надежные и искренно преданные друзья, которые надеялись и ожидали от Клаузевица больше того, что ему удалось сделать по велению судьбы или же вследствие его внутренней замкнутости».
Мария подготовилась быть верной спутницей Клаузевица и на пути его научной работы. В приданое за Марией Клаузевиц получил гетевский стиль и гетевскую широту взглядов.
Клаузевиц преподавал в военной школе полностью один учебный год и большую часть второго. Хотя учебная нагрузка Клаузевица была значительная — 4 часа в день в школе, 3 часа у кронпринца, все же в его распоряжении оказалось полтора года, чтобы впервые планомерно проработать свои мысли по тактике и стратегии. Кроме того, Клаузевиц принимал очень плодотворное участие в составлении прусского пехотного устава 1811 года, чрезвычайно упростившего обучение пехотинца.
Основное внимание Клаузевица в это время было привлечено к вопросам стратегии, внешней и военной политики, и преподавание не слишком вдохновляло его. Перед началом второго учебного года, летом 1811 года, он писал Гнейзенау: «Близится время, когда берлинская военная школа откроется вновь и мне снова придется вызывать заклинаниями, как привидение из клубов дыма, мою абстрактную мудрость и демонстрировать ее слушателем в блеклом мерцании и в неясных, неопределенных контурах».
Когда Фридрих II послал генералу Винтерфельду свой военный труд «Мысли и общие правила», то этот генерал написал ему следующие строки, в которых, помимо придворной льстивости, очень ясно звучит и ограниченность, отбрасывающая всякие сомнения и ложащаяся в основу не только фельдфебельской, но иногда и профессорской самоуверенности и авторитетности: «с этой драгоценной полевой аптекой я всегда буду чувствовать себя так твердо, что никакой неприятельский яд не сможет мне повредить».
У Клаузевица, конечно, такой аптеки не было, и он вкладывал все свои силы, доказывая, что набор таких готовых средств представляет чистое шарлатанство, что военное искусство не знает панацей — лекарств, помогающих во всех случаях. Требования, которые ставил перед собой Клаузевиц, были очень высоки. Его мышление не довольствовалось отрывочными замечаниями и взглядами на военное искусство, как на нечто аморфное, распыленное, не имеющее структуры. У него была умственная потребность рассматривать военное искусство диалектически, в его внутренней связи, как органическое целое.
В этом отношении мышление Клаузевица резко отличалось от механистических взглядов XVIII века.
Это ясно видно на примере определения тактики и стратегии. Механистическое определение Бюлова — «стратегия это наука о военных передвижениях вне поля зрения неприятеля, а тактика — в пределах его» — воскресло в буржуазных армиях через сотню лет в различных столь же механистических определениях: стратегия — вождение армий, тактика — вождение войск; или: стратегия — вождение войск на театре войны, тактика — на поле сражения; или: тактика — военное искусство в объеме действий командиров дивизий и более низших начальников, стратегия и оперативное искусство — военное искусство командиров корпусов и более высших начальников. Клаузевиц же в 1811 году противопоставил этим механистическим взглядам свое очень глубокое, философское определение: «Тактика — это использование вооруженных сил в бою, а стратегия — это использование боев для достижения конечной цели войны».
Определение Клаузевица не только разграничивает тактику и стратегию, но и объединяет их, подчеркивая, что это различные этажи мышления, относящиеся к одной и той же постройке, что стратегия является надстройкой над тактикой. По этому определению уже можно догадываться, что над стратегией окажется еще один этаж — политики, что если тактика является только орудием стратегии, то последняя окажется также лишь орудием политики.
Запрашивая мнение Гнейзенау о своем определении в 1811 году, Клаузевиц так комментирует его в письме: «Бой — это деньги и товар, а стратегия — это учет векселей; только посредством первого второе получает свою значимость. И кто промотает материальные ценности (кто не умеет хорошо сражаться), тому следует вовсе отказаться и от вексельных операции, — они очень скоро приведут его к банкротству», Эта мысль в отстоявшемся виде вошла и в капитальный труд и вызвала весьма одобрительное замечание Энгельса в письме к Марксу 7 января 1858 года: «Читал теперь, между прочим, Клаузевица „О войне“. Манера философствования странная, но по существу очень хорошо. Сражение на войне — то же, что платеж наличными в торговле; в действительности он происходит очень редко, но все устремлено к нему, и в конце концов он должен произойти и решить дело»
[11].
К этому определению тактики и стратегии Клаузевиц пришел только через шесть лет после признания неудовлетворительным механистического определения Бюлова и спустя еще пятнадцать лет дополнил его определением, что «война есть просто продолжение политики другими средствами», которое Ленин считал «теоретической основой» взглядов на значение каждой данной войны (Ленин, т. XVIII, стр. 197).
Специальный анализ первой части творчества Клаузевица нам представляется необходимым, так как 1812 год является рубежом жизни великого теоретика. До эмиграции в Россию Клаузевиц в основном являлся человеком действия, проникнутым страстным национализмом, ослепленным враждой к наполеоновской Франции и повернувшимся спиной к философии. От всех этих недостатков Клаузевиц освободился в сравнительно спокойный период пребывания на русской службе, и во вторую половину жизни он является уже совершенно другим человеком — философом, затворившимся в своем кабинете, ставшим органически чуждым реакционной Пруссии, хотя и затронутым европейской реакцией этого периода.
Эти превращения и теоретический рост Клаузевица требуют освещения существенного вопроса о влиянии Гегеля на творчество Клаузевица. Ленин (т. XVIII, стр. 249) именует Клаузевица «одним из великих писателей по вопросам военной истории, идеи которого были оплодотворены Гегелем»
[12].
Клаузевиц с Гегелем никогда не встречался и, насколько известно, нигде в переписке ни разу не упоминает его имени. Однако, уже в самом начале своего творчества Клаузевиц находился под сильным влиянием идей Гегеля.
Гегель начал свою философскую работу как доцент по кафедре Шеллинга, его друга и школьного товарища. В эти первые годы между Гегелем и Шеллингом существовала большая идейная близость. Составленное Клаузевицем в 1810–1811 годах «Пособие по обучению тактике»
[13], характеризуется широчайшим применением понятия поляризации, специально облюбованного Шеллингом. Глубокие и тонкие боевые построения исследуются Клаузевицем с точки зрения полярности между последовательным и одновременным использованием сил. Терминология Клаузевица включает точки индиферентности (синтеза) и диферентности (раздвоения), позаимствованные из натурфилософии Шеллинга того периода, когда он работал вместе с Гегелем.
Но имеется свидетельство и о прямом влиянии Гегеля на Клаузевица в этот ранний период. Это отрывок из письма Клаузевица Марии от 5 октября 1807 года.
«В каждое человеческое установление уже при его зарождении оказывается включенным отрицающее его начало. Все является преходящим, обреченным на разрушение. Самые лучшие законы и религии не могут существовать вечно. Благодетельное влияние добра на человеческое общество всегда остается одинаковым, но этот общий мировой дух в своей широте не позволяет заковать себя в тесные рамки гражданского кодекса и через меньшее или большее количество лет разрывает его оболочку, как только поток времени размоет, снесет или перегруппирует окружение, на котором он был построен… Жрецы искусства могут работать с высоким умиротворяющим сознанием, что их цели далеко переходят за условности времени и теряются в вечности и бесконечности… Государственный же человек, напротив, должен остаться в тесных рамках, в которых он только и может заложить фундамент (политической) постройки. Он должен осмотрительно протянуть изгородь во времени и пространстве и придать своему творению скромную, ограниченную им самим, меру длительности и совершенства. Повсюду он должен различать, делить, подразделять, выбирать и исключать и, таким образом, дерзко вторгаться в святое единство, являющееся единственной опознанной частью высот нашего разума и цели мироздания, не зная при том, хорошо или плохо служит он этой цели… И кто в политическом мире (который я всегда мыслю, как противоположность поэтическому) пренебрежет этими гранями и захочет подняться на поэтические высоты, тот обнаружит полное непонимание истории и совершенно не достигнет своей цели. Мир назовет его фантастом…»
Что это за наносный, легко размываемый грунт, в котором каждый политический деятель должен закладывать фундамент своей постройки, начало отрицания, заложенное во всех человеческих установлениях, все размывающий поток времени, не позволяющий сковать себя твердыми рамками и все взрывающий всемирный дух? Ведь это самые подлинные основы идеалистической диалектики Гегеля. Это письмо несомненно продиктовано знаменитым введением к «Феноменологии духа», печатание которого было закончено к 1 мая 1807 года, когда Гегель один его экземпляр послал своему другу Шеллингу из Йены в Мюнхен
[14].
Отдельные словечки Гегеля из «Феноменологии духа», например, «отделение чистого металла от шлака»
[15], переносимое в область умственной работы, встречаются и в введении к капитальной работе Клаузевица. Такие хорошо известные современникам термины восполняют у Клаузевица отсутствие ссылок на источники.
Но мы не можем категорически полностью отбросить и теорию случайного совпадения мыслей Клаузевица и Гегеля, как двух попутчиков. Исторические выводы-заметки, сделанные Клаузевицем в 1803–1805 годах, после чтения трудов Малэ-дю-Пана, Робертсона, Ансильона, Иоганна фон-Мюллера — лучших историков того времени — о Ришелье, о Маккиавелли, о раздроблении Италии и Германии, об образовании европейских государств, о Густаве-Адольфе — как две капли воды напоминают труд Гегеля 1802 года «Германская конституция», написанный, очевидно, под влиянием тех же исторических трудов. Эти работы Клаузевица и Гегеля, отражавшие в основном тягу к объединению Германии, были напечатаны лишь через много лет после смерти обоих авторов. Ум Клаузевица несомненно являлся родственным уму Гегеля.
Таким образом, молодой Клаузевиц уже был знаком с философией Шеллинга и Гегеля и обладал большой философской культурой.
В бытность Клаузевица начальником общей военной школы, капитан Грихсхейм являлся одним из ревностнейших слушателей философских курсов Гегеля в Берлинском университете на протяжении 1824–1826 годов. Записи, которые вел Грихсхейм, оказались настолько полными, ясными и исчерпывающими, что явились одним из важных источников для последующих изданий трудов Гегеля. Грихсгейм и Клаузевиц не могли не встречаться и едва ли воздержались от обсуждения главнейших проблем философии Гегеля. Таким образом, в середине двадцатых годов Гегель, философия которого царила в Берлине, как бы стучался в двери Клаузевица, и невозможно себе представить, чтобы Клаузевиц не ознакомился с его важнейшими трудами.
Если относительно слабо насыщены диалектикой его первые труды, то это объясняется прежде всего подозрением, под которое Клаузевиц взял в это время всю немецкую философию, дабы не ослаблять внимания, уделяемого текущему моменту.
Меньшая углубленность первого законченного теоретического труда Клаузевица «Важнейшие принципы войны» как раз и явилась тем качеством, которое обеспечило этому труду широкое распространение как в Германии, так и за границей. Уже в течение столетия знакомство с Клаузевицем как гениальным военным теоретиком является во всех армиях признаком хорошего тона. Но из сотни поклонников Клаузевица едва ли один читал его капитальный труд, а девяносто девять довольствовались, благодаря краткости и легкости изложения, более ранним трудом — «Важнейшими принципами войны»
[16], представляющими дополнение к курсу лекций, читанных кронпринцу.
Из основных идей «Важнейших принципов» следует подчеркнуть роль чувства (но не кантовского долга) в принятии крупного решения: «необходимо, чтобы какое-нибудь чувство одушевляло великие силы полководца — будь то честолюбие Цезаря, ненависть к врагу Ганнибала, гордая решимость Фридриха II погибнуть со славой».
Различие между обороной и наступлением Клаузевиц проводит через тактику, стратегию и политику. Ленин отметил («Оборонительная война в политике и стратегии… „Верно“») определение Клаузевица политически-оборонительной войны как такой, которую ведут для защиты своей независимости, и стратегически-оборонительной войны как похода, который ведется в пределах заранее подготовленного театра войны, какой бы характер — оборонительный или наступательный — сражения ни имели. Здесь же мы встречаем и мысль, что стратегическая оборона сильнее наступления. Эта мысль, выросшая в особых условиях периода разгрома Пруссии, под влиянием изучения шансов на успех в предстоящем столкновении Наполеона с Россией, отрицалась всей плеядой германских последователей Клаузевица — Бернгарди, Шерфом, Блуме, Фалькенгаузеном, а во Франции — Фошем, которые не понимали диалектики Клаузевица в анализе соотношения между наступлением и обороной в стратегии, в условиях определенной политической и стратегической обстановки.
В первый же период своего творчества Клаузевиц выработал понятие трения — термин, который впоследствии очень любил употреблять Бисмарк. Под трением Клаузевиц разумел всю сумму непредвиденных затруднений, которые отличают действительную войну от маневров, разыгрываемых на планах, жизненную практику — от кабинетных представлений. Трение снижает на войне все достижения, и человек оказывается далеко позади поставленной цели.
На войне все просто, но эта простота в связи с трением, с действиями в противодействующей среде, представляет большие трудности. Учет трения свидетельствует о реализме Клаузевица, о его понимании конкретных условий подлинной борьбы, о его стремлении не порывать с жизнью и не создавать «кабинетной» теории.
«Важнейшие принципы» были закончены Клаузевицем на пути в Вильно, в русскую армию. Мысли о борьбе русской армии со вторжением Наполеона начинают уже в этот момент вытеснять в мозгу Клаузевица навязчивую идею плана отчаянной борьбы маленькой Пруссии с десятикратными силами французов. Поэтому, по содержанию своему, они представляют соединение обоих планов: русского — глубокого отступления с действиями на сообщения и прусского — отчаянного риска: «часто приходится предпринимать что-нибудь, не считаясь с вероятностью успеха, а именно тогда, когда нельзя сделать ничего лучшего».
Клаузевиц в этот период работал и над военной историей. В посмертное издание его сочинений (т. IX) включены «Замечания о походах Густава-Адольфа в 1630–1632 годах». Сверх того, в фамильном архиве хранится рукопись «Взгляды на историю Тридцатилетней войны», а в бумагах и письмах Клаузевица разбросано много исторических замечаний.
Величайший реализм Клаузевица сказался в его критике существовавших теорий военного искусства. Полное игнорирование моральных факторов и неполный охват вопросов военного искусства, отрицание или непонимание связи между войной и политикой приводили до Клаузевица к созданию односторонних систем, которые разошлись с действительной войной в революционную эпоху, когда она в руках крупного полководца, каким был Наполеон, получила крайнее напряжение. Расхождение логически построенной системы с исторической действительностью систематики иногда объясняли тем, что гений стоит вне правил. «Все оказывавшееся недосягаемым для скудной мудрости одностороннего исследования лежало за оградой науки и представляло область гения, который якобы возвышается над общими правилами». У Клаузевица уже в 1811 году вырвалось восклицание: «Гений, милостивые государи, никогда не действует против правил». Теория ничего лучшего сделать не может, как вскрыть, каким образом, в силу каких условий вырабатывались правила гения. Но для этого она должна получить такую, ширину и глубину, о которой и не мечтали систематики.
Обычно военные писатели, как например Бюлов, не стеснялись утверждать, что и полководцы, жившие столетиями раньше, как например Густав-Адольф, действовали по его системе, держались указанных им, Бюловым, вечных истин. Клаузевиц, наоборот, выдвигал положение, что различные большие войны представляют каждая отдельную эпоху военного искусства, к которой требуется индивидуальный подход. При различии в странах и людях, нравах и приемах, политическом положении и «духе народов», было бы ошибочно подходить к различным эпохам с общей меркой суждения. Ведение войн при старом режиме, столь отличное от Приемов? Наполеона, было не плохим и не ошибочным, как стремятся представить многие, а носило отпечаток своего времени и базировалось на реальных основаниях.
Клаузевиц еще не понимал, что военное искусство зависит от экономических условий эпохи. Он рисовал себе эволюцию военного искусства таким образом: неизменная природа человека и своеобразие средств, применяемых на войне, составляют постоянную часть военного искусства, а особенности эпохи — переменную: «Как крайне летучий газ, который нельзя себе представить в чистом виде, так как он легко соединяется с другими веществами, так и законы военного искусства мгновенно сочетаются с обстоятельствами, с которыми вступают в малейшее соприкосновение». Неясное представление Клаузевица о движущих силах развития военного искусства нисколько не умаляет его заслуг, как ученика Шарнгорста, в раскрытии исторической закономерности этого развития и учете ее при критическом изложении военной истории.
Наибольшую опасность для Клаузевица как теоретика, находившегося под ярким впечатлением наполеоновских походов, представляло обращение в догму методов, примененных Наполеоном. Если не вполне, то частью Клаузевиц уклонился от этой опасности, путем тщательного изучения военной истории предшествующего времени. Конечно, это содействовало и более глубокому пониманию наполеоновских войн, так как человек познает, различая. Сам Клаузевиц так мотивировал необходимость изучения предшествующих эпох: «Кто погряз исключительно во взглядах своей эпохи, тот получает склонность считать самое новое всегда самым лучшим, и исключительные достижения для него являются недоступными». Без изучения истории мы теряем способность сказать новое слово в военном искусстве, — такова мысль Клаузевица.
Роль личности никогда не упускается Клаузевицем.
Но он не понимает, что крупная личность является продуктом определенной исторической эпохи, а не чем-то случайным. Так, смерть Густава-Адольфа приводит Клаузевица к замечанию, что еще важнее его личности было представление современников о его гении: «Он вел дело, далеко выходившее за пределы его сил, как купец, ведущий в кредит крупные операции. Со смертью Густава-Адольфа наступил конец этому кредиту, и несмотря на то, что все в действительности оставалось по-старому, ход всей машины внезапно застопорился».
Клаузевиц углублялся в прошлое не с тем, чтобы уйти от современности, а чтобы глубже охватить современные проблемы. «Мы очень далеки от предположения, что Тридцатилетняя война продолжалась так долго потому, что генералы не понимали, как ее закончить. Напротив того, мы убеждены, что современные войны заканчиваются так скоро потому, что не хватает мужества обороняться до последней Крайности».
Характерным признаком новейших войн, то-есть эпохи национально-освободительных войн, Клаузевиц считал возрастающую роль масс, уменьшающую значение отдельных личностей. В будущем возможны только национальные войны. «Не король воюет с королем, и не одна армия сражается с другой армией, а один народ с другим народом». «Господство будет принадлежать одной общей причине, а талант, силы, величие отдельной личности разобьются, как легкая ладья в волнах разбушевавшегося моря». Умаление значения личности потребовалось здесь Клаузевицу как противнику Наполеона: последнему невозможно было противопоставить в Германии равноценного полководца. Конечно, это метафизическое противопоставление личности и масс ошибочно. При возрастающей роли масс не умаляется значение полководца. По определению Энгельса, «делающая эпоху в военном деле заслуга Наполеона состоит в том, что для созданных уже колоссальных армий он нашел единственно правильное стратегическое и тактическое применение».
Большое внимание уделял Клаузевиц в своих исторических заметках вопросу о союзниках в коалиционной войне. Клаузевиц смотрел вполне реально: для борьбы с могуществом Наполеона, превосходившего каждого противника в отдельности, никаких других возможностей, кроме заключения союзов, нет. Неуспех коалиций в войнах с Фридрихом II, французской революцией и Наполеоном создал в общественном мнении Европы очень пессимистический взгляд на всякие союзы вообще. Шарнгорст полагал, что в природе всякого союза лежит возможное ущемление общих интересов и выдвижение эгоистических. Но закон самосохранения заставляет прибегать и к сомнительному оружию. Нужно лишь твердо учитывать и не упускать из виду положительные и отрицательные свойства союзов и соответственно пользоваться ими. Правда, существуют союзы, в которых один из участников столько же думает об ослаблении врага, как и своего союзника. Но все же Голландия, итальянские и немецкие государства, как свидетельствует история, смогли отстоять свою независимость против покушений Франции только при помощи союзов.
Обычно ссылки на Фридриха II в Пруссии имели целью тешить национальную гордость указанием на его победы и геройскую борьбу. Клаузевиц же приводит его, как пример завоевателя, призванного к порядку коалицией: «Следствием его борьбы с коалицией было то, что, после одержанных побед ему пришлось бессильно протянуть ноги. Он на всю жизнь потерял охоту… пускать в ход оружие для завоеваний. Трудно допустить, что без Семилетней войны Фридрих II позволил бы своей победоносной армии тридцать лет покоится без дела. Силезия осталась за ним, но в этой борьбе он потерял дерзкое мужество округлять дальше свои владения за счет Австрии». Этим историческим экскурсам Клаузевиц, в которых нет глубокой исторической характеристики эпохи, нельзя отказать в трезвом учете соотношения сил и условий борьбы.
Историческим трудам и заметкам Клаузевица следует отдать предпочтение перед его первыми работами, которым не хватало еще уравновешенности и философского углубления и на которых лежит отпечаток прусского шовинизма. При этом надо считаться и с более эффективной зарядкой по военной истории, полученной Клаузевицем от Шарнгорста, с некоторым сотрудничеством в исторических вопросах Марии Брюль и с большими требованиями к зрелости мысли, предъявляемыми коренной перестройкой теории военного искусства, которой он занялся.
Эмиграция
Несмотря на то, что Наполеон находился в зените своей славы, и прусский король все более покорно подчинялся его политике, кружок реформы не терял надежды. Успехи народного восстания Испании толкали Гнейзенау и Клаузевица разрабатывать план войны с Наполеоном, в котором центр тяжести переносился на народное восстание.
Прусская армия, сокращенная по требованию Наполеона до 42 тысяч, путем различных ухищрений — накопления обученных, пробывших в армии всего 5–6 месяцев, и новых призывов, могла быть доведена до 150 тысяч человек; правда, часть пехоты можно было вооружить только пиками и косами. Эта армия могла упорно оборонять 8 прусских крепостей и 4 укрепленных лагеря, в ожидании помощи со стороны Англии и России. При приближении русской армии прусская армия имела возможность присоединиться к ней в составе 80 тысяч хороших полевых войск.
Главным козырем плана являлось 500 тысяч ландштурма, положение о котором разработал Клаузевиц. Во всех местностях, занятых французами, все гражданские чиновники, под страхом смертной казни, должны были прекратить выполнение своих функций и район французской оккупации должен был сделаться ареной восстания. Все способные носить оружие люди вооружались охотничьими ружьями, пиками или косами. Две или три общины соединялись вместе, чтобы составить роту, которая выбирала своих командиров. Дисциплина должна была поддерживаться драконовскими мерами. Ландштурмисты собирались по колокольному набату и препятствовали сбору местных средств, нападали на неприятельские транспорты, истребляли всех отделившихся от неприятельской армии солдат, оказывали содействие снабжению своих войск, терроризировали всех, кто под угрозами французов оказал бы им малейшее содействие. По мнению Клаузевица, противник, несомненно, обратится к жестоким экзекуциям. На жестокость ландштурм должен был отвечать столь же неумолимой жестокостью.
В 1813 году, после начала освободительной войны, положение о ландштурме, под натиском Шарнгорста, Гнейзенау и Клаузевица, было объявлено королевским приказом. Оно встретило жесточайшее сопротивление всех состоятельных классов населения. Перспектива анархии и французских репрессий, которые в первую очередь должны были обрушиться на состоятельных людей, решительно не понравилась последним. Одним ландштурм рисовался как возвращение к варварству Аттилы, другим — как революционное якобинство. Гнейзенау обменялся по этому поводу последним вызовом на дуэль с помощником канцлера, Шарнвебером.
Клаузевиц так оспаривал возражения лиц из привилегированных классов, требовавших для себя изъятий: «Если исключения и допустимы, то полезнее освободить от службы в ландштурме одного сапожника, чем десять чиновников… Что значат несправедливости и ущерб, которые будут причинены в занятой противником полосе, по сравнению со спасением государства?»
Так как дела Пруссии в 1813 году пошли не плохо, прибегать к этому крайнему средству не пришлось, и ландштурм Клаузевица, сконструированный по примеру Вандеи и не имеющий ничего общего с действительным регулярным ландштурмов более поздней эпохи, в жизнь проведен почти не был.
В 1811 году, когда окончательно обозначилась неизбежность предстоящего столкновения между Францией и Россией, для прусского короля стала ясна невозможность сохранить нейтралитет в предстоящей войне. Предстояло сделать выбор между союзом с одним или другим противником. Сначала король качнулся в сторону России. Гнейзенау был вновь зачислен в прусскую армию. Начались вооружения. Гнейзенау представил разработанный им совместно с Клаузевицем план войны, включавший в себя народное восстание в тылу французов. Клаузевиц энергично подбадривал самого Гнейзенау: «Я не переоцениваю ваших талантов… Я редко ошибался в людях… Верьте мне. В армии, кроме вас, никто не пользуется общим доверием». Однако, Клаузевиц старался умерить его размах: «Немцы слишком склонны все смелое в замыслах считать за болтовню и недостаток дисциплины в суждении». Гнейзенау добавил тем не менее от себя много ярких черт к организации народного восстания. Духовенство в церквах должно было начать проповедь против подчинения Франции, взяв тему — война Маккавеев против Рима. Король, психологию которого Клаузевиц разгадал, наложил язвительную резолюцию; «Как поэзия — хорошо».
Гнейзенау в своем ответе резко указал, что и преданность королю не больше, чем поэзия.
Слабый Фридрих-Вильгельм III ждал решения тяжелой альтернативы, стоявшей перед ним, извне, и послал Шарнгорста, под чужим именем, прозондировать Петербург и Вену. Александр I ответил, что он усматривает возможность поддержать Пруссию только на правом берегу Одера. Провинцией Бранденбург и столицей — Берлином — придется временно пожертвовать. Шарнгорст доносил, что подготовка к войне в России идет медленно. Войска еще находятся в большом некомплекте. При этом надо считаться с недостатками русской техники — предпочтением густых построений, недостатком искусства в выборе позиций, плохим использованием местности, склонностью частей войск к изолированным действиям в сражении и бездеятельностью после одержанной победы.
Еще менее утешительные известия доставил Шарнгорст из Вены. Австрийский посол в Берлине, венгерский магнат Стефан Зичи, предупредил Меттерниха, что к нему в качестве прусского уполномоченного едет глава опасной секты Тугендбунда — Шарнгорст. А Меттерних, как известно, боялся подпольных организаций и народных движений значительно больше, чем господства Наполеона. Меттерних в ужасе отвечал, чтобы Зичи задержал поездку Шарнгорста, свидание с которым может его компрометировать в глазах Наполеона. «Выбор Шарнгорста свидетельствует, что и прусский канцлер Гарденберг находится в сетях этой секты». Шарнгорст хотя и добился личных переговоров с Меттернихом, но ему пришлось только убедиться в том, что на Австрию рассчитывать вовсе не приходится.
Но королю кроме того пришлось колебаться между энтузиазмом народных масс и холодным эгоизмом господствующих классов. По поводу проведенного по настоянию Штейна и Шарнгорста лишения помещиков их феодальных привилегий, реакционер, восточнопрусский юнкер, генерал Йорк очень внушительно заметил королю: «Наши исторические права вы уничтожили одним росчерком пера. Но в таком случае на чем собственно базируются ваши королевские права?»
В конечном счете Фридрих-Вильгельм III сделал резкий поворот в сторону Наполеона. Блюхер был снят с командования, и во-время. Омптеда, негласный уполномоченный Англии, с которой Пруссия, как член континентального блока, не поддерживала никаких официальных сношений, обратился к Гнейзенау и Шарнгорсту с вопросом — нельзя ли усилием снизу заставить Пруссию вступить в войну? Может ли прусская армия самостоятельно начать военные действия, чтобы вырвать решение из рук короля, как об этом говорил Гнейзенау во время своих бесед в Англии? Размыслив, Шарнгорст и Гнейзенау дали отрицательный ответ. Переворот, который имел в виду Омптеда, был возможен в 1809 году. Он был осуществим даже летом 1811 года. Но теперь их партия потеряла непосредственное руководство военным ведомством, и был устранен Блюхер, на которого в этом деле выпадала крупная роль. Командование армией на ответственных должностях находится в руках генералов с французской ориентацией, врагов реформы — Граверта, Йорка, Борштеля. Имеется много равнодушных офицеров, а имеются и такие, которые не прочь отомстить русским за недостаточную поддержку в 1807 году.
Если восстание прусской армии оказывалось невозможным, Омптеда и партия реформы все же не сидели сложа руки. Помимо устройства широко разветвленной подпольной организации, которая должна была обеспечить на прусской территории помощь дезертирству из армии Наполеона, их задачей было тормозить движение на восток снабжения армии, поддерживать связь с Россией и вести в германском тылу антифранцузскую пропаганду. Встал вопрос о возможности продолжения службы в прусской армии для членов партии реформы, принципиальных противников работы на два фронта. «Мир делится на две части — на тех, кто по доброй воле или из-под палки служит честолюбивым замыслам Бонапарта, и на тех, кто сражается против них. Нас разделяют не земли и не границы, а принципы», — заявил Гнейзенау, и подал первый в отставку.
Прусский король был очень рад избавиться от несимпатичного ему и компрометирующего армию патриота. Увольнение последовало немедленно. Однако, двуличный прусский король, сохранявший в течение всего 1812 года в Петербурге своего агента при Александре I, фиктивно вышедшего в отставку полковника фон-Шеллера, вспомнил о популярности Гнейзенау и «признал за благо» приказать канцлеру — продолжать в особо секретном порядке выплату жалования Гнейзенау и оказать ему льготы по имению, которому грозила продажа с аукциона.
Шарнгорст, получив бессрочный отпуск, скрылся из Берлина в Силезию, чтобы его не зацепили французские войска, совершавшие поход в Россию. Двадцать наиболее принципиальных, выдающихся прусских офицеров, в числе которых был и Клаузевиц, подали в отставку, перешли на русскую службу и временно связали свою судьбу с царской Россией.
Омптеда и русский посол князь Ливен предложили свои услуги прусским офицерам, желающим перейти в русскую армию для дальнейшей борьбы с Наполеоном: паспорта, деньги для переезда, патент на соответственный чин в русской армии. Майор Клаузевиц, получавший в Пруссии 1300 талеров еще до подачи прошения об отставке, получил повышение. Он имел уже в своем кармане патент на подполковника русской службы, с окладом в 1900 талеров.
Против отставки наиболее горячих офицеров прусский король ничего не имел. Но появление этих офицеров в русской армии, участие их в борьбе против прусского корпуса, входившего в армию Наполеона, их действия, направленные на разложение этого корпуса, конечно, должны были вызвать недовольство прусского короля. Следовало ожидать, что для них путь возвращения в Пруссию будет навсегда закрыт, и все официальные органы будут громить их, как предателей родины. И, действительно, прусский король не только старался подслужиться Наполеону, но и мстил за личную обиду, которую он усматривал в нарушении феодальной верности, издавая 2 июня 1812 года эдикт против прусских эмигрантов, поступивших на русскую службу: намечался грандиозный процесс, все имущество эмигрантов конфисковывалось, они лишались чинов и орденов, а при усиливающих вину обстоятельствах подлежали смертной казни.
Предвидя это, Клаузевиц предложил перед отъездом составить и распространить программу партии реформ и написал три декларации, утвержденные Гнейзенау. Первая декларация излагает принципиальную политическую точку зрения, вторая — приводит политико-экономические соображения, указывавшие, что Пруссии следовало стать на сторону России, третья — излагает план войны 1811 года Клаузевица и Гнейзенау, доказывавший возможность сопротивления Наполеону. Партия реформ стала военной партией.
Первая декларация содержала «патриотическое обещание» военной партии.
«Я возлагаю эти легкие листы на священный алтарь истории в твердом убеждении, что когда минует буря времени, найдется достойный жрец этого храма, который тщательно приобщит их к летописи испытаний жизни народов. Когда наступит суд потомства, да будут изъяты из обвинительного приговора те, которые мужественно противостояли потоку испорченности и верно, как святыню, сохраняли в своей груди чувство долга».
«Я отрекаюсь: от легкомысленной надежды на спасение рукою случая:
от неопределенных ожиданий в будущем, которого не хочет разгадать тупоумие;
от детских расчетов смягчить гнев тирана добровольным сложением оружия и заслужить его доверие низкопоклонством и лестью;
от фальшивого смирения и духовной подавленности; от неразумного недоверия к дарованным нам богом силам;
от греховного забвения всех обязанностей по отношению к общему благу;
от постыдного принесения в жертву всей чести государства и народа, всего личного и человеческого достоинства.
Я верю и признаю, что народ ничего не может почитать выше достоинства и свободы своего существования;
что он должен защищать их до последней капли;
что нет для него более священного долга и высшего закона;
что постыдное пятно трусливого подчинения никогда не может быть стерто;
что эта капля яда в крови народа переходит в потомство и подтачивает силы позднейших поколений; что честь может быть потеряна только однажды; что честь короля и правительства неотделима от чести народа и является единственным обличием нации;
что народ в большинстве случаев неодолим в великой борьбе за свою свободу;
что даже гибель этой свободы в кровавой и почетной борьбе обеспечивает возрождение народа и явится зародышем жизни, который даст могучие корни нового дерева.
Я объявляю и свидетельствую перед современниками и потомством, что я считаю наиболее гибельным из того, к чему только может привести ужас и страх, ложную мудрость, стремящуюся избегнуть опасности, и что я буду считать более разумным самое дикое отчаяние, если нам не суждено встретить опасность мужественно, т. е. со спокойной и твердой решимостью и ясным сознанием;
что я в угаре страха наших дней не забываю предостерегающих примеров старого и нового времени, мудрых уроков целых столетий и благородных примеров прославившихся народов и не меняю мировую историю на лист лживой газеты;
что я чувствую себя чистым от эгоистических помыслов и готов исповедывать с открытым челом перед моими согражданами каждую мою мысль и чувство, и что я буду счастлив найти славную смерть в величественной борьбе за свободу и достоинство моего отечества!
Заслуживает ли эта вера — моя и моих единомышленников — презрения и насмешек моих сограждан?
Решение будет вынесено потомством!»
Экономические соображения партии во второй декларации были изложены довольно трезво и убедительно. Клаузевиц описывал кризис экономики Пруссии и доказывал невозможность выйти из него при господстве Наполеона. Подчинение Наполеону не спасет ни в коем случае Пруссию от разорения, так как Пруссии во всяком случае придется взять на свое содержание 400 тысяч солдат, которые собираются Наполеоном на Висле. За первой уступкой Наполеону последуют и дальнейшие, так как жаль будет потерять награду за уже содеянное. Нельзя говорить о том, что у Пруссии не было денег для борьбы с Францией. Разве французская революция не дает нам пример успешной борьбы государства, финансы которого находятся в полном расстройстве? Притом можно уверенно рассчитывать на английские субсидии. Резко подчеркивалась основная мысль: решение должно вытекать из необходимости спасения родины, а отнюдь не из легкости выполнения.
Общественное мнение объявляло сторонников войны безумцами, опасными революционерами или, по меньшей мере, болтунами и интриганами.
Но немецкие патриоты не были безумными энтузиастами. В общей панике они давали трезвую, в сущности, программу действий. Клаузевиц заканчивал свое воззвание словами Фридриха II: «Конечно, я люблю мир, удовольствия общества и радости жизни; как каждый человек в этом мире, я хочу быть счастливым, но я не согласен покупать эти блага низостью и бесчестием».
Впервые эти декларации были напечатаны спустя 57 лет, но они получили известное распространение в Германии, и судя по дальнейшему отношению прусского короля к Клаузевицу, попались ему в руки.
Для Марии эмиграция мужа являлась тяжелой драмой. Возвращение Клаузевица в Пруссию было мыслимо только в случае полного разгрома Наполеона, на что надежд в начале 1812 года пока еще не было. Будущее рисовалось Марии в виде переезда через один-два года в далекую, чуждую Россию, когда муж там устроится. Клаузевиц явно разбивал свою наладившуюся карьеру и должен был пытаться заново построить свою жизнь. Тем не менее, Мария не сделала ни малейшей попытки, чтобы удержать любимого мужа, и без слез одобрила его решение.
Смирнов Алексей
Величайшим заблуждением было бы полагать, что Клаузевиц, написав свои декларации, уезжал в эмиграцию в подавленном состоянии. До 1812 года, под влиянием морального удара, полученного в 1806 году при катастрофе Пруссии, Клаузевиц закабалял свою мысль на службу прусскому государству, культивируя в себе националистическую идеологию, отстранял от себя теоретические и философские вопросы, искусственно суживал свои интересы.
Овечьи мозги
Шоры начали спадать, и наступило успокоение с того момента, когда Клаузевиц убедился, что прусский король обратился в лакея Наполеона. Пруссия опустилась на дно. Хуже того, что случилось, ничего быть не могло. Любое изменение могло произойти только к лучшему. Все счеты Клаузевица с Пруссией, не желавшей сопротивляться Наполеону и отворившей ему свои крепости, были покончены. Клаузевиц эмигрировал всерьез и надолго, если не навсегда. Снимая прусский мундир, Клаузевиц почувствовал себя свободным человеком. У него проснулись интересы, лежащие совершенно вне его военной специальности; пред ним вставали вопросы эстетики, его природные могучие философские задатки получили сильный импульс. Монах, сбрасывающий свою рясу, вероятно испытывает ощущение, близкое к переживаниям Клаузевица весной 1812 года.
По пути в Россию Клаузевиц заехал попрощаться и погостить к Шарнгорсту в Силезию. Последний во многом разделял настроения Клаузевица. Свои взгляды Шарнгорст резюмировал так: «перед лицом сложившихся обстоятельств можно попытаться прочесть молитву „отче наш“, а если это не поможет, остается только скрестить на груди руки и ожидать». Друзья с увлечением рассуждали об архитектуре. Они не говорили о будущем. «Генерал, являющийся самым любезным человеком в мире, который когда-либо существовал, горячо и с удовольствием говорил о своих архитектурных впечатлениях и постройках, оставшихся от старины», — писал Клаузевиц Марии 2 апреля 1812 года.