Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Она одинока, Роджер. Рядом с ней нет взрослой женщины, с которой можно поговорить… посоветоваться. Вот она и обратилась ко мне. Вполне естественно.

— Взрослой! Ты и старше лет на пять, не больше, и у тебя у самой нет матери, к которой можно обратиться. А где ее мать, кто-нибудь знает?

— Ты нас не путай. Клотильда одно, маленькая Присцилла — совсем другое. Я почти и не замечала, что мне не хватает матери, потому что мне еще много чего не хватало. И у меня был один единственный способ заполнить пустоту — тот самый, которым я воспользовалась. А она, наша Сцилла, — да, она открыла мне тайну своего имени, под страхом смерти, если проговорюсь — у нее есть все, по крайней мере все, что можно купить за деньги. И еще кое-что, чего за деньги не купишь, что дается от бога — она со временем будет ослепительной красавицей…

— Во вторник мне показалось, что это время наступит как раз к четвергу.

— Берегись, ты заставляешь меня ревновать.

— Ее красота — не такой уж большой секрет.

Он сделал знак официанту принести еще кофе. Стопка блюдец на столике росла.

— И у нее большой талант к скрипке. И живой ум, если ты не заметил.

— И она любит мороженое, теннис и флирт с компанией взрослых мужчин. Маленькая сорви-голова!

— Правда, она флиртует. А знаешь, почему?

— Ты, кажется, думаешь, что не знаю.

— Она отчаянно торопится вырасти. Ей необходимо стать взрослой, необходимо найти кого-то, кто ей поможет… от ее отца маловато толку… она мне рассказывала, как перепугалась, когда у нее начались месячные… можешь себе представить, как ей одиноко. Нет никого, кто бы ей объяснил, приласкал, она изо всех сил старается во всем разобраться сама… вот она и расспрашивает меня о жизни, о мужчинах, о тебе и о Максе Худе, о Клайде…

— Скажи, а она знает про тебя и отца?

— Наверняка не знает. Каким ты бываешь идиотом! Она еще не готова вынести такое серьезное разочарование. Она еще не знает, что история мужчин — это история разочарований.

— Не шутя? Ну, может тебе удастся внушить ей это понемногу.

— Может, ей и не придется этого узнать. Никогда не надо терять надежды. Но ей хочется узнать жизнь, и кто станет ее винить?

— Согласен. Так что за история с ее матерью, леди как-ее-там?

— Я знаю только, что у ее матери, как выражается Тони, яркое и скандальное прошлое, которое она усердно культивирует. Маленькая Сцилла думает, что в ней ожидают увидеть копию матери… роскошную и не слишком хорошую женщину… и она с великим трудом играет эту роль. Она еще вряд ли понимает все это, тем более — чего от нее ждут. Вот что с ней творится: она стала сутью жизни для Тони, пытается так или иначе заменить свою мать, пытается защитить его…

— Ох, черт, — вздохнул Годвин, — мне все же сдается, что она правит к тому, чтоб оказаться сутью жизни для всех нас….

Но он, конечно, понимал в происходящем не больше других, и вовсе не чувствовал себя таким крутым, каким старался выглядеть. Позже ему пришло в голову, что тогда он впервые в жизни принял позу. Много позже он понял, что та или иная поза составляют всю его карьеру, и научился определять, чем он стал. Рекламщики называют это «имиджем». Как ни называй, без этого не обойтись.

Все эти соображения явились много позже. А тогда они были по сути компанией ребятишек, строящих самый замечательный воздушный замок и понятия не имеющих, что он вот-вот рухнет. Позже Годвин обо всем этом напишет: как Гитлер уже двигался к власти, и вот-вот должен был разразиться крах двадцать девятого года, который поставит планету на колени. Уже слышны были раскаты дальней грозы, но их нелегко было заметить за полетом Линдберга, и победами Бэйба Руфа, и перспективами, которые открывал человеку Мерль Б. Свейн.

Клотильда беспокоилась и за Клайда Расмуссена.

Начало ее жизни было настолько трудным и скотским, что никого не удивило бы, пойди она и дальше тем же путем. Вытерпев издевательства множества чудовищ, она вполне могла бы сама обернуться чудовищем. Годвин видел в ней, такой, какой она стала, убедительное доказательство бытия Божия.

Когда она не пыталась заменить мать или старшую сестру Присцилле Дьюбриттен, она думала о том, как помешать Клайду Расмуссену снова попасть в беду. Ей хотелось поделиться этой заботой и с Годвином, но для него тема Клайда была болезненной. Первое, что она заметила: Клайд больше не стремился оказаться с ней в постели; ей это нравилось, потому что она знала, как беспокоит Годвина внимание к ней Клайда, хоть он и старался это скрыть, но выводы, основанные на прошлых выступлениях Клайда, внушали опасения. Если Клайд не занимается сексом с ней, то с кем занимается? Надо было подумать, как подойти к этому вопросу; чтобы обсудить его с Годвином, любившим Клайда, как брата, надо было постараться не вмешивать в разговор себя. Поэтому она выжидала более веских доказательств, чем тревожные подсказки интуиции.

К тому же она понятия не имела, что известно Годвину о прежних неприятностях, к которым привели Клайда его маленькие слабости. Говорят ли мужчины о таком между собой? И как бы ей это выяснить? Не могла же она знать о мужчинах всего. В конце концов, ей было всего девятнадцать лет.

Случай представился как-то ночью в клубе «Толедо». Они с Годвином вышли из ее душной комнатки в поисках глотка свежего прохладного воздуха. Тучи лежали на крышах и трубах, и нигде было не сыскать ничего свежего. Пахло неизбежным дождем. Влажная дымка отражала и множила огни кафе. По улицам шли, как по морскому дну. Пещерные глубины клуба «Толедо» хранили прохладу, как естественный ледник, и, спустившись в шумную тьму под Левым берегом, можно было надеяться сохранить здравый рассудок. Они как раз сворачивали к дверям, когда начал накрапывать дождь. Из длинного коридора тянуло холодком. Внизу оказалось, что называется, битком набито — несколько групп американцев и англичан, узнавших о Клайде и клубе «Толедо» из «Геральд». Повинуясь Свейну, который советовал писать все более и более автобиографично, Годвин все чаше упоминал этот клуб, рисуя его как неизменную станцию в своих турне по ночному Парижу. В результате он привлек несоразмерное количество туристов, но Клайду это было только на пользу. Они щедро сорили деньгами и оказывали американскому джазмену восторженный прием. В воздухе носилась идея контракта с американской студией звукозаписи. Знаменитый нью-йоркский отель прислал своего представителя, чтобы живьем доставить Клайда Расмуссена домой. Клайд понемногу осознавал силу статей Годвина, появлявшихся не только в Париже, но и в нью-йоркском издании «Геральд».

— Власть прессы, — говаривал он, улыбаясь своей щербатой улыбкой. — Перо могущественней меча.

Он приближался к вершине мира.

— Вон она, — шепнула Клотильда. — L’Africaine.[38]

Чернокожая девочка сидела у самой эстрады. С ней за столиком сидели двое мужчин, но она молчала, как будто не замечая их. Возможно, люди со студии звукозаписи. Или же кто-то из них — посланец нью-йоркского отеля. Они сидели за столиком, отведенным Клайдом для своих особых гостей. Девочка была тоненькая, одета в очень облегающее и очень простое черное платье. Волосы подстрижены коротким ежиком. Длинные тонкие руки, блестящая черная кожа, как черное дерево, туго обтягивала необычно высокие скулы. Лоб высокий и выпуклый, губы в профиль полные, словно бы надутые. Груди, казалось, не было вовсе. Когда она сидела так, бросая по сторонам быстрые взгляды, в ней только и было женственного, что золотые серьги и золотое ожерелье вокруг шеи, да еще золотая лента браслета у плеча.

Клотильда заговорщицки шептала.

— Та самая. Я ее с ним видела. Несколько раз. Гуляли вдоль Сены мимо лотков. И в кафе. Он как будто нарочно выставляет ее напоказ. Ты был так занят, что не замечал.

— Должно быть, чья-нибудь дочка, — ответил Годвин. — Кого-нибудь из музыкантов. Ей же не больше двенадцати. То есть ты на нее погляди. Никакой фигуры… можно принять за мальчика.

— Но девочка есть девочка. И она и есть новая девушка Клайда.

— Негритянка? Не понял…

— Здесь не Огайо, Роджер.

— Я из Айовы…

Она пожала плечами.

— Многие мужчины высоко ценят негритянок. Особенно в Париже. Exotique. Ты же знаешь, как у Клайда…

Она вопросительно заглянула ему в глаза. Зажгла сигарету, склонилась к нему, поставив локоть на стол. На ней был залихватски сбитый на ухо берет. Крестик на щеке скрывался в тени.

— Что, с негритянками?

— С девочками, — тихонько поправила она.

— Конечно. Он любит, когда они выглядят девочками.

— Какой же ты наивный. — Она порывисто склонилась к нему и поцеловала в щеку. — Клайду нравится, когда они выглядят девочками. Но когда они и есть девочки, нравится еще больше. Такая у него слабость. Своего рода болезнь. — Она затянулась и выдула облачко синего дыма. — Ты меня понимаешь?

Он кивнул. Думать об этом ему не хотелось.

— Но если девочка слишком молода… Вот эта, господи, да ее от мальчика не отличишь, верно? Я хочу сказать, ну, что он вообще в ней нашел? Нет, ты наверняка просто ошиблась.

— Лет двенадцать-тринадцать. Достаточно взрослая.

— Может, она работает в одном из домов? — сказал он.

— Тогда она стоила бы очень дорого. Настоящая модель.

— Ну, Клайд может себе это позволить. Ее.

— А если она не из такого дома… если она чья-то дочь. — Клотильда прикусила губу. — Я боюсь за Клайда. Боюсь, что он снова попадет в беду.

— О чем ты говоришь? В какую беду?

— Ну, не знаю…

— Клотильда! — сказал он.

— Ну, в прошлом году — были неприятности. Если эта девушка из дома — ничего страшного. Но если она правда чья-то дочка… — Она сложила пальцы пистолетом, направила на него указательный палец: — Ба-бах, как в прошлом году.

— Ба-бах, как в прошлом году? Что за чертовщина?

— Только не говори ему, что я рассказала. Дай слово.

— Даю, даю.

— Когда на него такое находит, он теряет голову. В прошлом году это была дочка американского дельца, он познакомился с ней здесь, в клубе, они подружились… говорил, что девочка его соблазнила назло отцу. Может, и так, кто знает? Это не важно. Она ребенок. Отец узнал. Девчонка оказалась гадкая… — Она выразительно пожала плечами, вздернула бровь. — А может, и нет… может, у нее были причины… но она назло выложила отцу, чем занималась… Отец, естественно, взял револьвер и отправился к Клайду, стрелял в него два раза — сильно повредил дверной косяк и перепугал до смерти несколько посетителей. Потом он посвятил в дело тех двух фликов…

— Анри и Жака? — к ужасу Годвина примешивалось легкое удивление.

— Тех самых. Он рассказал им, что сделал Клайд с его дочерью. Изнасилование… похищение… — в волнении она закурила новую сигарету. Пальцы у нее дрожали. — Ты знаешь Анри и Жака? Знаешь, что они за люди?

Годвин кивнул. Она и не догадывалась, как много он знал. Но это была его тайна. Его и Макса Худа.

— Они подстерегли его ночью. Избили. Сломали нос. Рассекли губу. Он много месяцев не мог играть, вот что его напугало… он пришел ко мне тогда избитый, я думала, его рвет кровью, но это все было из губы.

Она вздрогнула, заново представив эту картину.

— Они ему сказали, он еще счастливчик. Сказали, если он еще раз посмотрит на ту девочку, они его кастрируют. Они не бросаются угрозами. Вот поэтому… — Она глубоко вздохнула. — Кто знает, что это за негритяночка. Может, она принадлежит другому мужчине… ревнивому, который за ней присматривает…

Она обхватила себя руками за плечи, словно защищаясь от полного опасностей мира.

— Он видит эту девочку, он снова скатывается в это. Роджер, он спас мне жизнь, а теперь я за него боюсь. Но я не знаю, что делать. Что я ему скажу? Он возненавидит меня, за то что именно я напомнила ему о его слабости.

К тому времени, когда Клайд отыграл первую половину второго отделения, Годвин с Клотильдой потихоньку выскользнули из зала, поднялись наверх, под проливной дождь, под которым все липло друг к другу. Липкая, как сироп, жара дурным запахом висела в ночи. Полотняные навесы провисли, надулись беременными животами и готовы были лопнуть. Годвин отпустил Клотильду одну, ее маленький розовый зонтик покачивался в темноте, как цветок. Дождь барабанил по покинутым столикам на террасах, а народ только что не ломился в двери кафе, торопясь укрыться от ливня. Сигаретный дым выплывал из каждого окна, а дальше по улице слышались звуки аккордеона. Какой-то bal musette. Потные тела в обнимку, переплетенные пальцы. Годвин втянул голову в плечи и рванул через узкую улицу к табачному киоску в подворотне, спрятался под навесом, с которого текло ручьем. На улице ни одной машины. В канавах булькает и журчит вода. Одинокий писсуар в конце квартала стоял, как забытый часовой, которого никакая сила не заставит покинуть пост. Скоро должны были появиться такси, чтобы развезти толпу, выходящую из клуба «Толедо». Таксисты всегда знают, где что происходит, знают Хемингуэя, и Кики, и Джозефину Бейкер, и Фитцджеральда, и — хотите верьте, хотите нет — не далее как две недели назад в пещере клуба «Толедо» побывал даже один член Французской Академии. Годвин не спускал глаз с выхода из клуба, скрытого пеленой дождя, и гадал, чего он, вообще-то, надеется дождаться.

Как только на поверхность всплыли первые пузыри толпы, такси слетелись стаей стервятников, и Годвин, отойдя к писсуару, занял одно, с толстым шофером, отрастившим моржовые усы. Годвин сказал ему, что подождет, и тот снова опустился на вздохнувшее под ним сиденье и рыгнул. Пахло от него так, будто дешевое вино просачивалось из глубин сквозь кожу и одежду.

Годвин следил за дверью. Наконец показался и Клайд, высокий и широкоплечий, в белом двубортном смокинге. Девочка болталась у него на локте, как кукла, которую он собирался, да забыл спрятать в карман. Она смотрела на него, пока он прощался с последними доброжелателями, желавшими иметь право похвастаться, что говорили с мсье Клайдом и видели его чернокожую девочку так близко, что рукой подать, чертовски близко.

Такси подкатило к дверям и остановилось. Клайд вышел под дождь, открыл «даме» дверцу, усадил и сел сам.

— Поезжайте за ним, — сказал Годвин.

Шофер недовольно хмыкнул, однако включил передачу и сдернул задребезжавшую машину с места.

Такси Клайда направилось вниз по Сене и у Нотр-Дама переехало на правый берег, после чего Годвин перестал понимать, где находится. Он узнал Этуаль и Триумфальную арку, блестящую под дождем, но темные улицы были для него неразличимы, пока передняя машина не остановилась перед массивным зданием восемнадцатого века, превращенным теперь в многоквартирный дом. Шофер Годвина с протяжным вздохом затормозил и сидел, цыкая зубом, пока Годвин продолжал наблюдение. Останется ли Клайд на ночь? Что там происходит?

Наконец дверца открылась, Клайд вышел, помог выйти девочке и прошел за ней к подъезду. Они на несколько минут остановились поговорить под коротким козырьком. Затем девочка протянула ему руку, которую Клайд коротко поцеловал, и вошла в подъезд. Клайд вернулся в такси и уехал.

Годвин отпустил такси через пару кварталов и под дождем вернулся в свою квартиру, мечтая не столкнуться с домохозяином. Он не думал, чтобы кому-нибудь — пусть даже Анри с Жаком — вздумалось кастрировать Клайда за то, что он так мимолетно поцеловал девочке руку. Что до прочего, кажется, самозванный сыщик не узнал ничего нового.



В то утро Годвин встретился с Худом в маленьком кафе неподалеку от Люксембургского сада. Оба захватили теннисные ракетки, а на третьем стуле лежала сетка с побитыми мячами. Худ держал в руках «Геральд», развернутую на статье Годвина о посетившей Париж американской наследнице. Она голышом танцевала на столе в каком-то баре, который удостоила своим посещением в компании с несколькими дружками: французом, испанцем, англичанином и греком, хотя, вообще-то, на прогулку она вышла с матросом из Марселя. Она наняла негритянский джаз, который по всему городу следовал за ней, сопровождая музыкой ее эскапады. Париж был очарован. Ночь, говорили парижане, принадлежит Аманде-американке.

Однажды вечером ее представили Годвину, она на несколько дней увлеклась им, и он влился в сопровождавшую ее свиту. Материал был роскошный. Она была так вульгарна, так низкопробна и при том так неподдельна, так невинна и так мила в минуты отдыха.

— Если ты не способен повеселиться, — заметила она, целуя его в темном такси, — и вести себя ужасно, когда тебе восемнадцать, то на что ты вообще годишься, Роджер?

В конце концов Годвин отбился от веселой компании и напечатал хронику ее похождений в трех выпусках под заголовком «Это вам не Золушка».

Когда Годвину подали кофе. Худ оторвался от статьи.

— Читаю про твою подружку Аманду. Ты, должно быть, из сил выбился.

Роджер кивнул:

— Она оказалась для меня как раз в тему. Молодая американка, у которой слишком много денег. Я знаю десятки девушек, которым нравится притворяться такими, но у этой хватило храбрости наплевать на все и сделать то, что хочется.

— Я так понял, она тебе нравится?

— Она ничего. Никаких мозгов, одни инстинкты. У нее, можно сказать, есть вкус к жизни.

— Ты, кажется, на распутье. Послушай добрый совет — не наделай глупостей.

Макс бросил на стол свернутую газету.

— Например? — Годвин непроизвольно ощетинился.

— Ты пишешь, в лучшем случае, умно. Молодо, свежо, с жадностью к жизни… потому что для тебя и в самом деле это все впервые. Ты делаешь выбор за своих читателей, ты создаешь себя таким, каким они должны тебя видеть. Ты хочешь внушить им правильные мысли. А стало быть, и сам должен видеть все в правильном свете.

— А по-твоему, я не вижу?

— Мне вспоминается, как я впервые попал в пустыню, познакомился с первым своим верблюдом, познакомился с Лоуренсом… все было ново, отчетливо и ярко. Я понимал, что со мной происходит… и не успел оглянуться, как решил, что верблюд — самая большая ошибка господа бога, возненавидел пустыню, счел Лоуренса сумасшедшим, из тех, кому нравится причинять боль и терпеть боль; все, что я видел, стало злом и жестокостью, пропиталось кровью…

Он говорил очень тихим, ровным голосом. Отхлебнул кофе, спокойно отодвинул газету, лежащую статьей Годвина вверх.

— А потом все снова изменилось. Я увидел все, как оно есть. Верблюд был просто верблюдом, Лоуренс — отважным человеком, делающим свое дело, в некоторой степени одержимым, конечно. И то, что мы там делали, стоило делать, нужно было сделать, составляло часть гораздо большей картины — прости, я не умею объяснять. Но я смотрю на тебя, вижу, как внезапно меняется твоя жизнь, и не хочу, чтобы ты наделал глупостей… например, увидел все не так…

— Я неплохо справляюсь, — сказал Годвин, — насколько могу судить.

— Боюсь, что нет, если судить по этому.

Он приподнял газету со статьей.

— Это — халтура.

Годвин почувствовал, что краснеет, как от пощечины.

— Ты критик? Я и не знал…

— Каждый человек — критик, так что привыкай. И большинство скажет тебе, как великолепно и красочно написана вся эта чушь насчет Аманды. Если ты станешь их слушать, ты не просто дурак… ты пропал, кончишься, не успев толком начаться.

— Я буду отстаивать то, что написал, перед кем угодно. Я в точности изложил факты, все как есть!

— Да? Ну и молодец. А можно тебя спросить: что дальше? Зачем это все? Зачем тратить умение писать на тех, кто ниже тебя? Ты пишешь, будто ты сам из них, Роджер. Ты восхищаешься безмозглой, пусть даже безобидной девчонкой, которую следовало бы отправить спать без ужина. Господи боже, где ее родители? Подсчитывают дивиденды? Скупают целиком Южную Америку? Девчонка танцует голая, напивается, водит за собой на веревочке этих аристократиков с жидкой кровью, как вереницу цирковых пони… а простодушный, наивный Роджер Годвин разинул рот…

— Ты несправедлив…

— Черта с два! Я говорю как есть, и ты это знаешь. Ты же не репортер, которого послали освещать какое-нибудь дурацкое событие. Ты не стенограф. Свейн позволил тебе застолбить особую территорию — разрешил описывать то, что ты думаешь и чувствуешь. Ты счастливейший человек на земле — о чем бы ты ни писал, тебя слушают. Ты никакой не газетчик, тебя и представить нельзя газетчиком.

— Если не газетчик, кто я, по-твоему, такой?

— Оглядись, парень! Протри глаза! Ты писатель. Невесть откуда, из каких-то потайных источников у тебя в душе или в прошлом прорывается писатель. Это не значит, что ты такой уж умный или, упаси боже, мудрый, это ничего не значит, кроме того, что тебе выпала удача и талант. Тебе посчастливилось оказаться там, где надо, и никогда больше так не повезет за целую жизнь…

— Так какой бес тебя гложет?

— Ты. Я не хочу, чтобы ты растратил все впустую. Не хочу видеть, как ты превращаешься в пустоглазого бытописателя светских хлыщей. Или твоя цель — «Книга мертвых»?

Он медленно улыбнулся, глядя на красного, разобиженного Годвина.

— Мужчине там не место, и ты это знаешь. Не дай себя соблазнить.

— Ну и наглец же ты.

— Ничего подобного, старина. Что мне терять? Если ты из тех малых, которые разевают рот на каждую малютку, которая угостит их шампанским и потрясет голыми грудками, — невелика потеря. А если ты из настоящих, если ты мужчина, ты как-нибудь справишься с тем, что я тут наговорил. Но пора бы тебе сделать выбор. Я просто указал тебе возможные пути. Дерьмо вроде этого, — он постучал пальцем по газете. — Или твое собственное видение Парижа, настоящего Парижа. Вот тот очерк о Линдберге — им мужчина вправе гордиться. А это… право, лучше бы тебе это бросить. Право, лучше.

— Я все думаю о тебе, Макс. И вот что понял: ты — ковбой.

— Ковбой?

— Все эти разговоры о том, что достойно и правильно для мужчины. Надо быть мужчиной. Мужчина поступает так-то и так-то…

Про себя он думал: мужчина сделал бы что-нибудь в ту ночь, когда Анри и Жак убивали калеку в переулке.

— Ну, это дело чести, вопрос гордости. Тем, что ты есть, тебя делает твое дело. Конечно, ты можешь сделать из себя что-то другое. Но тогда нам с тобой не по пути, ковбой.

— А кто, черт возьми, сказал, что я хочу быть с тобой? Я для того добрался от Америки до Парижа, чтоб англичанин учил меня кодексу Запада? С ума сойти.

— Такова жизнь, старина. Постучим малость?

Годвин совершенно не мог потом вспомнить, как шла в тот день игра, зато он никогда не забывал полученного от Макса выговора. К этому тоже требовалось привыкать.



Казалось, он каждый день встречается с новыми людьми, постоянно пишет, сидит в баре под редакцией, превращая заметки в связные фразы, почти не спит, словно он подсел на какой-то наркотик, избавляющий от необходимости сна.

Однажды ночью вся компания: Тони с Присциллой, и Клотильда, и Мерль Б. Свейн, и еще один репортер, и парень из «Таймс» по имени Сэм Болдерстон — отправилась с ним в клуб во дворец Клиши, чтобы послушать, как Лесли Хатчинсон играет на фортепиано и поет неимоверно шелковым голосом. Они услышали тогда несколько новых номеров: «Among Му Souvenirs», «Му Heart Stood Still», «Му One and Only», танго «Jalousie», «Swonderful», «Thou Swell», «Side by Side», «Strike Up the Band»… Годвин никогда еще не слышал ничего подобного, столь совершенного и таинственного.

По дороге домой ненадолго зашли в кафе, а потом Присцилла умудрилась остаться с Годвином наедине, пропустив Клотильду с Тони вперед.

— По-моему, отец не прочь завести роман с Клотильдой, — сказала Присцилла. — Вам не кажется, что это неблагоразумно?

— Боже мой, ну и вопросы!

— Ну, я же знаю, что вы с Клотильдой друзья, — я, знаете ли, не совсем уж ребенок. Но у вас с ней несерьезно, а для него это было бы хорошо…

— Кто сказал, что у меня с Клотильдой несерьезно?

Присцилла хихикнула и зашептала:

— Вы только к себе по-настоящему серьезно относитесь.

— О, так ли? И кто вам это сказал?

— Вы не поверите, сколько всего я могу сообразить сама. Но говоря о моем отце: сегодняшняя прогулка ему на пользу, и вы же видите, как ему с ней хорошо. Это, конечно, из-за моей матери, она у него прямо как жернов на шее. Вы много слышали разговоров про мою мать?

— Не так уж много. Кто-то, помнится, назвал ее яркой.

— Угу. Могла быть и я, — сказала она.

Уже у калитки она на минуту задержала его.

— Завтра придете на чай, Роджер?

— Если смогу.

Она медленно улыбнулась. В листве играл ветерок.

— Вы сможете. Чай со мной и бильярд с папой.

И повернулась к Клотильде.

— Доброй ночи, Клотильда.

Тони Дьюбриттен улыбался взрослым манерам дочери. Он снисходительно подмигнул Годвину. Кажется, он совсем забыл о случайной встрече у двери Клотильды. Может, это случилось и не с ними. Годвин задумался, часто ли они теперь встречаются, но тут же отмел эту мысль. Какая в сущности разница?



В то лето Годвин чуть ли не каждый день заходил к Дьюбриттенам. В доме всегда было прохладно, сумрачно и спокойно, независимо от того, что творилось с Парижем за стеной сада. Часто появлялся и Худ. Тогда они играли в бильярд, или просто сидели и разговаривали, потягивали бренди с содовой или лимонад, и слушали, как гудят в саду насекомые. Где-то вдалеке слышалась скрипка Присциллы, играющей упражнения, и, слава богу, играла она совсем неплохо. Возможно, в это время другие бездельники слушали, как те же этюды играл Фриц Крейслер. В манере Присциллы была теплота, какую не часто услышишь у таких молодых исполнителей. А если она не играла, чувствовалось, как она двигается где-то в глубине безупречных полутемных комнат в своем летнем платьице — меняет цветы в вазах, а временами выглядывает к мужчинам, чтобы спросить, не нужно ли им чего. Годвин украдкой подглядывал за Худом и видел, как тот провожает ее взглядом, и что-то, похожее на отчаяние, отражается на его лице. Или это было желание? Годвин прекрасно понимал, что Макс Худ совершенно не похож ни на кого из знакомых ему людей — очень во многих отношениях.

Иногда Дьюбриттен с Худом отправлялись куда-нибудь вместе — к своему брокеру, или на скачки, или на какие-то туманные деловые встречи, а Годвин и Присцилла выходили в сад, где плескался фонтан, и усаживались в шезлонги почитать. Годвин читал «Красное и черное», а она это, понятно, уже прочитала и теперь осиливала «Мидл марч» Троллопа и Теккерея. Жившие в доме кошки разваливались рядом с таким видом, словно не заснуть для них было великим подвигом. Шевелились они только для того, чтобы передвинуться на солнышко, да еще потянуться и зевнуть. У выкрошившегося основания фонтана понемногу собиралась пыль. В тени порхали мелкие птицы. Годвин нередко брался писать, отложив Стендаля в сторону. Он всегда замечал, если Присцилла наблюдала, как он работает, но ему это не мешало.

Он тоже следил за ней, иной раз глаз не мог оторвать. Отчасти оттого, что знал, как думает о ней Худ, отчасти потому, что сам пытался определить для себя, что же в ней такое есть, что позволило ей занять так много места в жизни каждого из них, а отчасти потому, что с каждым новым днем она казалась ему все красивее.

Она приносила ему чай со льдом, и ловила на себе его взгляд, и улыбалась, словно дозволяя ему смотреть, сколько захочется. Иногда он замечал ее ресницы, какие они длинные. А иногда волну недавно уложенных волос, срезанных чуть ниже уха под таким углом, что напоминали лезвие ятагана. Иногда, как она выходит на свет из тени дома, и одного этого было довольно, чтобы заставить мужчину пойти на все… даже писать стихи.

Она всегда просила его прочитать написанное, и слушала, склонив голову, кивая или хмурясь, как он читает о Хемингуэе, или о Хатче, или о Шевалье, или об американцах, играющих в теннис в парке под взглядом памятника Виктору Гюго, взирающего на их упражнения.

Однажды, когда они особенно поздно засиделись ночью, а день выдался особенно тихий и жаркий, он сидел в полусне, уронив на колени «Красное и черное», и его выдернул на поверхность звук ее голоса. Она заговорила о своей матери. Без особенных причин. Просто начала:

— Мою мать зовут леди Памела Ледженд. Очень старый род из Бука. Она делает вид, что ей безразлично, но никогда не забывает об этом, это входит в ту игру, которую всегда ведем мы, англичане.

— Бук — это где?

— Букингемшир. Букингемские Ледженды, знаете ли, почти легенда. Совсем несмешная шутка, но леди Памела в глубине души принимает это очень серьезно. Ледженд воевал с Веллингтоном, и Ледженд плавал с Нельсоном, и какой-то Ледженд повел шестьсот своих людей в Долину Смерти и бог весть куда еще — кто-то из Леджендов даже участвовал в «войне за ухо Дженкинса».[39] Леди Памела Ледженд немножко не такая выдающаяся… она не желает признавать разницы между «прославленной» и «пресловутой». Я и то понимаю, а мне всего четырнадцать. Она очень красивая, и очень любит то, что называют «нескромностью», а для отца это довольно тяжело. Бедный отец. Он бывает таким милым. Кто-то однажды сказал, что у старика Тони кровь такая жидкая, что ему все равно, кто валяет его жену, лишь бы ему самому не пришлось. Это не для моих ушей говорилось, просто кто-то из старых соседей по поместью обмолвился, друзья семьи… я толком не понимала, что это значит, пока не подросла.

— Не очень-то это, должно быть, приятно и для вас, и для вашего отца.

— О, для леди Памелы люди всегда находят оправдания… Одна нескромность — трагедия, две — бесчестье, а вот если их совершаешь дюжинами, это становится твоим стилем. Это мне Макс Худ сказал — забавно, да? Это правда, Роджер?

— Похоже на правду. Но я не специалист.

— А вы злопамятный?

— Вообще-то, я скорее из тех, кто живет и дает жить другим. Легкомысленный.

— В прошлом году Тони пришел домой и застал леди Памелу «на этом» — мы с вами понимаем, что это значит, да? — с ее кузеном Марком Леджендом, на бильярдном столе — это было у нас дома в Белгрейвии. Ну, тут уж и Тони взорвался… Я спала наверху, услышала шум, выглянула в окно и видела, как он вышвырнул ее и Марка на Итон-сквер. Асам стоял в дверях и кричал, что она «потаскуха, просто-напросто дешевая шлюха»… Я подглядывала, ничего не могла с собой поделать. Мать стояла на мостовой и плакала — наверняка от злости — в порванном платье, а у Марка нос был разбит в кровь, и он все вопил, что отец разбил ему очки…

Присцилла рассказывала негромко, и казалось, все это ее не слишком задевало, словно она проговаривала вслух слова, которые давным-давно выучила наизусть. Однако рассказ этот в устах дочери звучал настолько печально, что Годвин, чтобы не смотреть на нее, стал следить за преувеличенно осторожными движениями кошки, крадущейся к прыгавшей в тени птице.

Потом она перестала плакать, подняла взгляд на отца и сказала: «Уж только не дешевая, милый мой Тони, поверь мне, очень не дешевая — и лучше меня у тебя никогда не будет». Тут она увидела меня в окне спальни и помахала мне, так снисходительно, будто бы ничего особенного и все в порядке. Но в домах на площади начали зажигаться огни, шум разбудил людей… и она села с Марком в его «бентли», и они уехали. С тех пор я их не видела.

Она наконец замолчала, и он взглянул на нее. На щеках у нее повисли две слезинки, она их не смахивала, будто не замечала. Что-то заставило его протянуть руку и снять их кончиком пальца. Она вцепилась в его руку, прижалась к ней лицом, и он почувствовал поток теплых слез. Она подошла и опустилась на колени рядом с его креслом, спрятала голову у него на груди и расплакалась. Он гладил ее густые волосы и снова и снова повторял шепотом, что все будет хорошо, все будет хорошо.

Глава пятнадцатая

Роджер Годвин был вполне уверен, что к концу вечеринки, которую Тони Дьюбриттен устроил в честь Дня Бастилии, он начал понимать, как обстоит дело. С того вечера все переменилось. Время делилось на «до вечеринки» и «после вечеринки». А во время ее все соглашались, что это была лучшая ночь того лета. Без исключений.

Безусловно, вечеринка оказалась великой победой Присциллы. Она не просто играла роль хозяйки дома — она сама все обдумала и устроила, разослала собственноручно написанные приглашения, заказала украшения и цветы, составила меню и пригласила прислугу на вечер. Она была великолепна, она так и сияла. Годвин был потрясен тем, как мгновенно она отбросила детство, превратилась в женщину, произведение — изысканнейшее произведение — таинственной работы времени.

Она встретила Годвина у садовой калитки. Ветви деревьев были унизаны китайскими фонариками, сквозь распахнутые двери дома видно было сияние свечей. На фоне праздничного освещения она казалась темным силуэтом, короткие волосы подчеркивали стройную шею, и она плавно помахала ему рукой в знак приветствия. Кто-то играл на рояле, теплый ветер разносил звуки по саду. Фонарики чуть раскачивались в такт музыке. Она протянула ему руку. Ладонь была влажной от волнения.

— Ох, как хорошо, что вы пришли. Скажите, что все пройдет как надо, Роджер! Ох, лучше бы я не бралась… ведь обойдется, да?

На ней было короткое розовато-лиловое платье из шелковистой материи. На плечах его вместо лямочек удерживали тонкие шнурки. Набиравшие женственную округлость бедра туго натягивали ткань, так что она облегала плоский живот и обрисовывала ноги. И все же ей было только четырнадцать, уверенность в себе еще не пришла к ней, и она оставалось одним из тех очаровательных созданий, которые, взрослея, еще наполовину играют взрослых.

— Все будет замечательно, ручаюсь, — сказал Роджер.

— Я так волнуюсь, просто на месте не стоится. Вы лучше проходите в дом и познакомьтесь с музыкантом. — Она улыбнулась ему и направилась навстречу следующему гостю.

Надо отдать ей должное, она в самом деле совершила чудо. За роялем сидел Хатч: своей невозмутимостью, спокойной улыбкой и английским выговором он являл собой олицетворенный стиль, светскость и искушенность. Сколько парижан мечтали залучить его к себе на этот вечер — а удалось это Сцилле! Когда она поднесла ему бокал шампанского, Хатч подмигнул Годвину:

— Прекрасная мисс Дьюбриттен, — сказал он, — умеет устраивать приемы. Настоящие приемы! Я вам скажу, Рэй, люди еще будут говорить об этой девушке…

— Надеюсь, что так, — перебила она, заливаясь краской.

Позже, когда гости уже собрались, к Годвину, стоявшему у перил балкона, глядя сквозь высокую дверь на танцующих под наигрыш рояля, подошел Дьюбриттен.

— Хорошо проводите время, Годвин? А где ваша приятельница Клотильда?

— Собиралась вскоре появиться. Она еще должна выпить с кем-то из старых друзей.

— Знаете, я готов лопнуть от гордости за свою дочь.

— Трудно вас винить. Все просто изумительно.

— Мы с ее матерью такого напутали… кто бы мог подумать, что вся эта несуразица окупится Присциллой? Жизнь полна неожиданностей. Иной раз выдаются и приятные. Вы привязаны к Присси, верно?

— Еще как.

— Я, знаете ли, иногда беспокоюсь.

— За Присциллу?

— В некотором смысле. Беда с моим мотором. Хотелось бы продержаться, пока она станет взрослой и самостоятельной. Тогда она получит приличные деньги. Сможет обойтись без старика-отца. Но я не хочу оставлять ее, пока она еще ребенок. Вот и беспокоюсь немножко. Но эта ночь, какая чудесная ночь! Не правда ли, она отлично справляется?

Многие из гостей были незнакомы Годвину, зато он с радостью заметил среди них Мерля Свейна, за которым бродил хвостом круглолицый очкастый сотрудник «Таймс» — Сэм Болдерстон. Лицом Болдерстон напоминал одновременно херувима и хитрого лиса, очки у него запылились, и он успел подцепить на галстук что-то липкое. Годвину при виде его вспомнились страховые агенты, каких он часто видел дома. Болдерстон хорошо знал Париж, а французов пренебрежительно именовал не иначе как лягушатниками. И любил поговорить о политике — предмете, в то время мало интересовавшем Годвина. Оба направились к Годвину, и между ними шла Клотильда.

— Смотрите-ка, какая у нас находка, — хитро улыбнулся Болдерстон. — Ваша королева лягушатников!

Она взглянула на Сэма так, словно не понимала английского, а Годвина, взяв под руку, чмокнула в щеку.

— Столкнулись с ней у дверей, — пояснил Свейн. Он обливался потом. — Здорово придумано, — продолжал он, озирая празднество, — эти цветные огоньки на деревьях. Сэм обычно к этому времени уже валяется под стойкой бара. Я решил, что ему полезно будет взглянуть, как ведет себя английское общество за границей. Это же не человек, а измазанное в чернилах несчастье.

Болдерстон уставился на что-то в дальнем конце комнаты.

— Господи Иисусе, это и есть маленькая Дьюбриттен?

— Наша хозяйка, — кивнул Годвин.

Клотильда деловито добавила:

— Великолепно держится, верно?

— Я бы сказал, сражает наповал. Первое, что приходит в голову, — что ей бы в кино сниматься. — Болдерстон широко улыбнулся. — Я просто обязан перекинуться словечком с юной леди. Надеюсь, кто-нибудь ее сфотографирует.

Он потрусил прочь, и Свейн, проводив его взглядом, глубоко вздохнул.

— Ну вот, у Мерля Б. Свейна гора с плеч, — сказал он.

Потом Клотильда пела под аккомпанемент Хатча, а когда она вытащила Годвина танцевать, то была так хороша, что и он почувствовал себя почти приличным танцором.

— Только медленный, — предупредил он, — никаких чарльстонов.

Она расхохоталась:

— Вы слишком уж озабочены тем, как выглядите, мсье.



Годвин стоял на затененной площадке лестницы, и у его ног кто-то сидел на ступеньках, когда Макс Худ вошел и молча встал с краю, наблюдая за весельем. Годвин, скрытый сидевшими перед ним гостями и расстоянием, почувствовал, что в сиянии свечей впервые видит Героя.

Сейчас Худ был сверхъестественно красив. В превосходно сидящем смокинге с черным галстуком, покрытый ровным загаром, какой дает теннис, рыбалка и верховая езда в Булонском лесу. Почему-то, глядя на эту картину, Годвин невольно улыбнулся: Макс Худ неподражаем, но и у него в конце концов есть проблемы. Спускаясь по лестнице, чтобы подойти к Худу, он ощутил в себе чувства, которые можно было назвать только братскими, — конечно, это звучало так, будто он разнюнился, да он и в самом деле разнюнился, но ничего не мог с собой поделать, и черт его возьми, если знал, отчего.

Худ представлял собой загадку: он был таким тихим, таким молчаливым, но при том он привлекал к себе, лишал сил, превращал тебя в участника тайной, загадочной игры, которую вел. Он оказывал на Годвина такое действие, что Годвин стал добиваться его одобрения ради самого одобрения. Ему хотелось быть достойным дружбы Худа. Ему хотелось сравняться с этим человеком. Эта цель представлялась недостижимой, и все же Худ, кажется, считал Годвина своим другом. Годвин этого не заслужил: это была незаслуженная милость. А ему хотелось ее заслужить, хотелось стать достойным в глазах Макса. Но как?

Они завели разговор, выпили шампанского и говорили свободнее, чем когда-либо прежде. Когда же они разошлись, Годвин не сумел сразу выкинуть его из головы и непроизвольно провожал взглядом. Почти весь вечер Макс провел в одиночестве, наблюдал за праздником со стороны или играл с кошками в саду, и лицо его оставалось непроницаемой маской. Что-то тревожило мысли этого человека.

Однажды он краем глаза заметил, как Худ приблизился к Присцилле и втянул ее в обычный обмен любезностями, несомненно, поздравляя с удачным праздником. Она внимательно слушала. Он улыбался как всегда сдержанно, а потом пригласил ее на танец, и она кивнула. Они двигались очень медленно, более или менее соблюдая ритм, и, кажется, больше молчали. Он упрямо смотрел ей через плечо, не меняя выражения лица, но держал ее твердо — не слишком близко — как-никак, она еще хрупкая девочка, не женщина — и когда танец закончился, она застенчиво улыбнулась ему, а он поблагодарил ее легким поклоном и, словно освободившись от чар, она отвела взгляд и снова обратила все внимание к гостям.

Годвин слушал, как Свейн с Болдерстоном обсуждают сравнительные достоинства бейсбола и крикета, когда почувствовал, как кто-то тронул его за локоть. Присцилла за руку отвела его в сторону. Время шло к полуночи, но веселье только разгоралось. Ее глаза сияли. Годвин видел в них отражение огоньков свечей. Она была счастлива, все еще волновалась и нервничала, но это было радостное волнение. Она справилась. Лучшей вечеринки и пожелать невозможно.

— Не слишком ужасно? Скажите честно, Роджер.

Она смотрела на него круглыми глазами.

— Это сенсация, мисс Дьюбриттен, и вам это известно.

— Правда мило?

Она смущенно втянула голову в плечи и восторженно огляделась вокруг, став вдруг просто маленькой девочкой, допоздна засидевшейся с гостями.

— Всем хорошо, и мне самой ужасно весело. Я так рада за отца… он даже позволил мне выпить бокал шампанского.

— Сцилла…

— Спасибо, что вы сегодня называете меня Сциллой.

Огромные глаза заблестели.

— Сцилла, я должен сказать вам кое-что прямо сейчас… нет, выслушайте. Вы такая, такая… вы красивая. Вы… не похожи ни на кого, кого я знаю. Честно говоря, я малость столбенею от вашего вида…

Он задохнулся и сообразил, что ничего толком не сказал.

— Очень мило с вашей стороны так говорить. Немножко кружит голову, но очень мило. Но если я так… прилично выгляжу… почему вы не хотите со мной танцевать?

— Ну, я не слишком хорошо танцую…

— А я просто ужасно, совсем не умею. Давайте притворимся, Роджер. Потанцуйте со мной.

Она вывела его в сад, под китайские фонарики, и они потанцевали немного на пыльных плитках у шелестящего фонтана, где так часто читали днем. Хатч исполнял один из самых модных номеров сезона, ласково мурлыча слова:



Убийство в лунном свете,
Неразрешимая тайна.
Амур нас признает виновными
В предумышленной любви…



— Макс Худ в вас просто влюблен.

— Я знаю.

— Знаете?

— Ну, девушки такие вещи угадывают.

— И часто это с вами случается?

— Конечно, нет, Роджер. Мне всего четырнадцать, глупенький. Но, я думаю, это уж так устроено.

— Как устроено?

— Так, что во всех девушках это есть от рождения.

— Он мне говорил… может быть, не стоило бы вам говорить…

Он сам не знал, зачем вздумал рассказывать ей. Чтобы предостеречь? Но и в этом он не был уверен. Может быть, он боялся, что она причинит Максу боль. А может быть, за него говорило шампанское.

— Я понимаю. Он очень застенчивый. Он мало имел дело с женщинами. Вы знакомы с его женой?

— С женой?! С какой женой? Вы сказали — с женой? У Худа — жена?

— Она больна, насколько я понимаю. В санатории в Швейцарии.

— Туберкулез?

— Надежды, как я слышала, почти нет.

— Да… очень жаль. Но Макс к вам так относится…

— Тут нет ничего такого, Роджер. У вас такой встревоженный вид!

— Он вам в отцы годится.

— Но он же мне не отец! И при чем тут возраст? Не очень-то вы романтичны, по моему мнению. Ему еще сорока нет… — она уже дразнила его.

— Меня не его возраст тревожит, Сцилла.

— Ну, тогда…

— Ваш возраст.

— Ох, Роджер, не надо волноваться. Со мной все в порядке. К тому же Макс Худ — безупречный джентльмен. Ему можно доверять.

И она стала напевать, опустив голову ему на грудь:



Убийство в лунном свете,
Неразрешимая тайна…



Примерно часом позже, около часу ночи, Макс Худ вышел из сада на заднем дворе с очень обеспокоенным лицом. Углы его губ и глаз были напряжены, лицо влажно от испарины. Заметив Годвина, он смущенно пригладил волосы ладонью и вытер лоб. Усилием воли вернул лицу обычный вид и выдал свою безупречную заученную улыбку. Снова человек-загадка.

— Слушай, старик, ты не видел нашу хозяйку? Присси? Мне пришло в голову, что уже поздновато, вот я и решил ее разыскать, поблагодарить за чудесный вечер… нигде не нашел. А где только не искал. Словом, старик… — он покачал головой и облизнул губы, — ее нигде нет.

— Ну, где-то она должна же быть. Ты на кухне смотрел?

— Не додумался.

— Наверное, там. Посмотрим.

Годвин шел за ним по коридору к кухне, а сам думал только об одном: у Худа жена! Самая мысль казалась невероятной… У Макса Худа жена, больная жена, жена в туберкулезном санатории в Швейцарии, и она умирает… Да уж, никогда не знаешь… И почему он никогда о ней не говорил? И какого черта он влюбляется в Присциллу, если у него есть жена, умирающая там или нет? Годвину подумалось, что стоило бы обсудить это с Клайдом, Клайд лучше понимает, как у них тут принято в этой части света. Может, Клайд что-нибудь объяснит.

Они не нашли Сциллу ни в кухне, ни в спальне наверху, ни в винном погребе. Тони играл в бильярд и пил бренди с Сэмом Болдерстоном. Он вполне резонно предположил, что она пошла попудрить нос. Или шампанское ударило ей в голову, и она прилегла вздремнуть где-нибудь в уголке, куда они не догадались заглянуть.

Годвин поднялся вслед за Худом на третий этаж, потом, по узкой полутемной лесенке — на четвертый.

— Погоди минутку, — сказал Годвин и, задыхаясь, прислонился к стене. Над ними была одна темнота. — Здесь ее не может быть. Жара, хоть индейку запекай.

Жгучий пот вдруг пролился ему в уголки глаз. Смятая рубашка прилипла к спине. Он схватил Макса за руку. Под пальцами чувствовалось железо.

В темноте он не видел лица Худа, но ему почудилось, что он что-то слышит. Годвин напряг слух:

— Что такое, Макс?

Макс Худ всхлипывал: глухой, влажный, придушенный звук. В темноте прозвучал его шепот.

— Я сделал дурную вещь, Роджер. Чертовски грубо поступил. Понимаешь, не знаю, что делать. Ты меня понимаешь, старина?

— Не очень-то понимаю.

Ему хотелось сбежать из этой душной темноты. Здесь пахло камфарой и сухими цветами, и мышами, как дома на чердаке — запах жаркого лета.