Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Эх, командир! — разочарованно ответил КОУ. — Да как же иначе можно на свадьбу шампанское нести, если не в корзине? Классика, командир, читайте классику! Мопассан и Остап Бендер.

Савченко тронул его за локоть перчаткой. Кучеров увидел широченную улыбку, вернее, не видел он ее под маской, а понял по смеющимся глазам своего помощника.

— Давай-давай! — буркнул он. — Не отвлекайся. В строю идем...

Он посмотрел на плывущий слева впереди бомбардировщик ведущего. А ведь Ионычев молодчина. Да и он, Александр Кучеров, тоже молодчина, ей-богу. «Кучер, ты отличный мужик! — с удовольствием мысленно произнес он. — И не зря такая женщина к тебе летит. Э-э, а Колька? Не будь нас с Ионычевым, быть бы Кольке? И нечего тут кокетничать, потому что бахвальства никакого нет. Что есть, то есть. Доброе мы с комэском дело сделали, хорошее. Есть чему радоваться!»

III

ВОСПОМИНАНИЯ О ЗИМЕ

Характеристика, поданная Реутовым в дополнение к рапорту, была, при всей ее внешней объективности, уничтожающей. Именно эта безапелляционность больше всего насторожила комэска. Реутов ни в коей мере не собирался перекладывать на кого-либо свою вину за явную предпосылку, но выводы, касающиеся правого летчика, были ошеломительными.

Ионычев давно знал капитана Реутова. Грамотный, чисто летающий пилот, требовательный и знающий командир, он был резковат, чтоб не сказать больше, с подчиненными — дело частенько доходило до грубости. И, при всей опытности Реутова, экипаж у него не держался. Но главное, что давно настораживало не только Ионычева, заключалось в том, что капитан, желая быть жестким, но «классическим» командиром, не всегда четко улавливал границы этой требовательности и, превышая ее, в то же время частенько шел на прямое панибратство, не умея точно определить дистанцию между дружбой, доверием и опасной в их работе фамильярностью.

Ионычев несколько раз перечитал характеристику, точнее, рапорт на отчисление. Вообще-то, строго говоря, Реутов во многом был прав. Но была ли тут трусость и «физическая неспособность оценивать обстановку и справляться с нею, контролируя положение»? Об этом знали только двое, находившиеся тогда, в те секунды, рядом. Но зато комэск знал точно, что попадание — да еще такое, лишь чудом и мастерством летчика не повлекшее катастрофу! — такое попадание в спутную струю ведущего непростительно для опытного пилота. А капитан был именно опытным пилотом, несмотря на свою молодость. Так что следовало крепко разобраться во всей этой истории.

Но разговора не получилось.

— Я не могу доверить управление трусу и психически неуравновешенному человеку. Правый летчик — это помощник, по-мощ-ник командира корабля, а его надо на медкомиссию направлять! В обморок грянулся, институтка... Тьфу!

— Кап-питан!.. Выбирай выражения, Реутов. Ты видел его в бою?

— Зато видел в сложной обстановке.

— Аварийной, дорогой, аварийной. И то, что она была, и то, что полку записали предпосылку, — только твоя вина.

— Да, моя — и я несу за это ответственность и приму любое наказание. Виноват — не спорю! И об этом написал. Но сейчас речь не обо мне. Повторяю, убежден — и написал об этом: он опасен в воздухе. Просто опасен, если ненадежен!

— Реутов, речь идет о будущем молодого летчика. Не только служебном будущем. Но оставим его личную жизнь. Ты — его командир, пусть бывший, я — твой командир. Ты думал, нет, ч-черт, ну чем ты думал, когда... когда писал все это?! Ну, ладно. Оставим — так оставим. Но вот это? «Дальнейшее использование лейтенанта Н. Савченко на летной работе представляется нецелесообразным» — дальше ты несешь такое!.. Ты понимаешь, что губишь карьеру молодого офицера в самом начале?

— Я не для карьеры служу и другим не советую.

— А напрасно! Для нее, милой, для нее. Каждый нормальный офицер делает карьеру — только смотря как понимать это слово. Рост профессиональный, служебный, рост человеческий — это и есть настоящая карьера, и все в ней взаимосвязано. Не чины — по развитие и, значит, максимальная отдача специалиста. Вот что такое карьера. Ясно?

— Так точно, ясно, товарищ майор.

— Рапорт перепишешь?

— Нет, товарищ майор.

— Ладно. Значит, давать ему ход?

— Я изложил свое мнение.

— По-онятно... Вижу, у нас с тобой ничего не выходит. Откуда вы такие, железобетонные ребята, беретесь? Если б там, где нужно... В общем, капитан Реутов, будем разбираться. Технику пилотирования лейтенанта проверю сам. И буду говорить с Царевым. И прошу не... А, ладно! Все. Свободен.

 

Полковник Царев, как всегда, был предельно краток:

— Все читал. С лейтенантом говорил. Замполит категорически против выводов Реутова.

— Я тоже. И я проверял лейтенанта на технику...

— Знаю. Когда у нас ночные полеты? Ага... Значит, так. Ставьте лейтенанта в плановую таблицу ко мне. Вопросы?

В вечер замело, как и предсказывали синоптики. Но погода в рамках взлетного минимума держалась — то есть именно то, чего давно ждал весь полк. Год заканчивался, а погоды, как назло, установились изумительные: в сиянии солнца, в блеске и хрусте моментально установившихся ясных морозов. Летный состав занимался в классах, зло глядел в звенящий ярчайшей голубизной купол небес и чертыхался. Но сегодня наконец наступил настоящий праздник. Погода была прекрасной, вернее, она была ужасной.

Целый день накануне ночных полетов шел снег. Город тонул в метели. Трамваи плыли без рельсов, автобусы свистели буксующими колесами на малейших подъемах, окна ныли от ветра.

К вечеру метель разредилась, хотя и не ушла совсем.

Аэродром гудел и мощно ворочался в павшей свистом и снегом ночи. Воющие циклопы — «Уралы»-ветродуи едва успевали осушивать полосу. Снег длинными вихрящимися хвостами-плетями мело горизонтально; он летел, новогодне переливаясь разноцветными блестками конфетти в аэродромных огнях. Свирепо полыхающие прожектора простреливали дымные, раскаленно-ледяные коридоры клубящегося света вдоль полосы.

Полк летал почти в полном составе: техслужбы, зная крайнюю важность налета СМУ[3] для полка, матчасть подготовили отлично — никаких отказов, никаких срывов и предпосылок. БАО непрерывно работал почти сутки, выгнав на поле всю свою технику; и, несмотря на метель, полоса, рулежки, стоянки были чистыми и сухими; весь комплекс ночного старта работал безукоризненно. Каждый солдат и офицер всех наземных служб и средств обеспечения отлично понимал, чем может обернуться любой их промах для взлетающих и садящихся в такую ночь самолетов.

Ионычев отработал свою задачу и сел. Посадка была крайне сложной. Ветер, непрерывно меняя направление, порывами заходил то наискось, то поперек полосы, и тяжелый корабль при выходе на выравнивание несло боком так, будто он был бумажный, — потому-то Ионычев так волновался. Как же будет садиться лейтенант? Впрочем, волноваться не стоило — вряд ли Царев доверит такую посадку лейтенанту. Жаль только, что без посадки проверка парня будет неполноценной, хотя Царев не просто замечательный летчик, но и прекрасный педагог, умница-инструктор и сумеет оценить работу молодого пилота в сложных метеоусловиях по другим параметрам.

В помещении СКП, куда зашел после вылета Ионычев, было тепло, даже жарко. Когда он поднялся в темноте по крутому металлическому трапу в стекляшку стартового командного пункта, его обдало сухим горячим воздухом. Здесь жарко с мороза пахло прогретой электроникой, почему-то хлебом и влажным мехом; в затемненном углу за блоком аппаратуры стояли, тихонько переговариваясь, двое офицеров-техников группы предварительного осмотра, ожидая подхода очередной машины; от привычно поднятых высоких воротников их курток несло влажным духом мокрого меха — пушистый мех не успевал ни обмерзнуть на ветру и морозе, ни полностью высохнуть в тепле.

— Как Царев? — Ионычев с удовольствием стащил уже промерзшие перчатки и вчитывался в светящееся на правом блоке пульта информационное табло. Зелено светящийся набор мерцающих цифр и знаков, мультипликационно выскакивающих в окошках, давал полную техническую информацию о находящихся в воздухе самолетах полка: их позывные, курс, эшелон, наличие топлива и его остаток.

— В смысле — Савченко? Минут через десяток, а то и меньше, — не глянув на табло, ответил ПРП[4] Катюков, который сидел за пультом в кресле-вертушке нахохлившийся и недовольный тем, что ему приходится в такую роскошную ночь дежурить здесь, а не налетывать сложняк, как все нормальные люди. — Слушай, вообще-то здесь посторонним не положено. Девять шестнадцатый! Вам предварительный, двести десять!

— Это я посторонний? — осведомился ему в затылок Ионычев. — Ну, Катюков!..

— Понял! — пробасил динамик, и через минуту в струении снега на линию исполнительного старта как раз напротив СКП вползла машина и развернулась, ритмично-уверенно моргая АНО; за спиной комэска хлопнула дверь, мягко затопотали по ступенькам трапа унты — техники побежали на старт, к самолету.

Ионычев откровенно наслаждался теплом; Катюков, вытянув из-за пульта шею, наблюдал, как мелькает, колюче-разноцветно высверкивая снежинками, приглушенный лучик фонарика под самолетом; щелчком включился динамик:

— Я Девять шестнадцатый, осмотр закончен. Исполнительный?

— Шестнадцатому — исполнительный, — пробасил динамик с КДП.

Катюков включился в связь, привычно перебросив тумблер:

— Ветер правый борт, шестьдесят градусов, одиннадцать метров, полоса сухая.

— Понял. Девять шестнадцатый, взлет?

— Шестнадцатому взлет разрешаю.

— По-онял, разрешили, — спокойно протянул динамик. — Взлетаю.

Сто — да где сто, тысячу раз видел Ионычев взлетающий ночью самолет, по всегда наблюдал как в первый — красивее и притягательнее зрелища не ведал и не хотел.

За кораблем, тускло-призрачно светящимся в темноте противоожоговой окраской, появилось трепещущее голубое свечение; тонкое пение сопротивляющихся натиску ветра стекол СКП исчезло, растворилось в нарастающем низком громе и гуле; затрясся под ногами пол; снег летел и летел над землей, бился в окна, бесконечными струями змеясь, обтекал самолет, и во всем мире, погруженном в ночь и свист, были сейчас только этот снег и этот самолет; вот бомбардировщик, несуразно игриво мигая огнями, в ревущей ночи, двинулся вперед — и пошел, покатился, быстро ускоряя движение; вот он уже несется, опираясь на слепящее, как вольтова дуга, пламя, хлещущее из сопел турбин; пламя разгоняет его меж двух неподвижных огней полосы, и он уходит в черно-белую, вертящуюся, иссеченную прожекторами круговерть, растворяясь в белых вихрях взметенного пространства; дрожащее сияние удаляется в стремительно падающем грохоте — и вот оно поплыло вверх, в низко нависшую ночь; его еще видно, но лишь едва, оно расплывается — и вот все, кончилось; снег, снег, один снег во всем черном мире, заснеженном, простреленном сквозными воющими ветрами.

— «Барьер», я Девять шестнадцатый, взлет произвел, на борту порядок, иду по схеме.

— Я Семь тринадцатый! — ожил динамик. — Эшелон тысяча двести. Подход?

— Вот и он, — сказал Катюков и поглядел снизу вверх через плечо на Ионычева. Дверь распахнулась, впуская вернувшихся техников. В тесное помещение с волной холода ворвался гул и грохот аэродрома. — Переживаешь?

Ионычев не ответил, напряженно слушая динамик.

— Я «Барьер-подход», Семь тринадцатого вижу, — ответил голос оператора наведения и торопливо добавил: — Тринадцатый! Доверните влево десять, отставить, пятнадцать влево!

— Понял, — так же торопливо, излишне торопливо отозвался первый голос. — Понял, выполняю влево пятнадцать.

Ионычев пошевелил губами — то ли выругался, то ли что-то кому-то сказал.

— Ты чего? — насторожился Катюков.

Ионычев смотрел в ту сторону, где сейчас летел, снижаясь, в метельных злых вихрях самолет командира полка. Ионычев не мог ошибиться — слишком хорошо он знал голос своего командира.

— Я Семь тринадцатый, дальность сто, эшелон тысяча, условия подхода?

Да, он не ошибся. В эфире звучал голос лейтенанта — значит, лейтенант и сажал машину. Неужели Царев пойдет на такое?! Или он только доверит парню подход, а сажать будет сам? Конечно, «в случае чего» Царев подправит, поможет, но всегда ли можно успеть подправить? Ионычева пробрало ознобом, он оглянулся — нет, дверь закрыта. До него донесся негромкий смех техника.

— Пр-рекратить посторонние разговоры! — почти закричал он. Его перебил динамик:

— Я «Барьер-подход», курс посадки двести десять, снижение по схеме «Три», ветер девяносто пять градусов, как понял?.. Семь тринадцатый, довернуть вправо десять! Десять! Десять вправо! — Динамик почти кричал. — Задержать, уменьшить скорость снижения!

Ионычев, не сдержавшись, сквозь зубы выругался и бросил изумленно обернувшемуся Катюкову:

— Ты что, не слышишь? Савченко сажает!

Катюков пару секунд, задрав брови и вывернув голову, глядел ошарашенно снизу вверх на комэска, передернул плечами и рывком отвернулся к пульту; Ионычев вдруг остро пожалел его — через какую-то минуту вся тяжесть этой посадки ляжет на плечи Катюкова. Но Царев-то, Царев! Что ж он творит?!

— Семь тринадцатый, я «Барьер-круг», вас вижу.

Катюков быстро подвигал плечами, словно разминаясь, пока из громкоговорителей доносились отрывистые реплики операторов наведения и летчика, и положил руки на пульт.

Сейчас, вот сейчас Савченко разворачивается перед выходом на четвертый, последний, разворот — разворот, который ведет или к полной победе (раз уж он самостоятельно сажает!), или... Неужели Царев не возьмет управление? Не-ет, это уже не учеба, это, милые вы мои... Что — это?

Катюков решительно клацнул тумблером и четко, раздельно произнес:

— Тринадцатый! Я — «Барьер-старт». Ветер правый борт, шестьдесят... — Он покосился на приборы; Ионычев увидел, что ветер, согласно приборам, опять пошел в сторону. — Ветер семьдесят градусов правый борт, двенадцать метров, видимость шестьсот, повторяю, шестьсот, снегопад, полоса... — Он опять запнулся и, намеренно усложнив условия, закончил: — Полоса влажная!

— Я Семь тринадцатый, условия принял. На четвертом, шасси выпущено, с посадкой, остаток семь тонн[5] — старательно-деловито проговорил тот же голос в динамиках.

Ионычев вслушивался в интонации и вдруг заметил, что в этом молодом голосе нет нервозности, есть какое-то тугое напряжение; так должен говорить человек, долго собиравшийся на прыжок и наконец сделавший первый и безвозвратный шаг.

Включился руководитель посадки самолетов:

— Я «Барьер-посадка». Тринадцатый, удаление семнадцать, правее курса шестьсот, шестьсот правее!

Это было понятно — сильный, порывами, ветер мотал на курсе тяжелый самолет, пилотируемый неопытным летчиком, в котором еще не выработалось то самое «чутье летуна», позволяющее опережать любые каверзы взбесившейся атмосферы. И это было опаснее всего. Судя по всему, Царев полностью доверил посадку лейтенанту.

— Я Тринадцатый, исправляю шестьсот! — моментально донесся ответ. — Дальность десять. На курсе, на глиссаде.

Ионычев до рези в глазах вглядывался в ту сторону, откуда сейчас стремительно приближался бомбардировщик. Он ждал, очень ждал света посадочных фар корабля.

— Я Тринадцатый, прошел дальний! Посадку? — На мгновение в динамике прорвалось крайнее напряжение, напряжение на грани срыва. Ионычев непроизвольно сжал кулаки; он даже не замечал, что буквально жует щеку — дурацкая привычка, которую он, казалось, оставил в детстве.

Катюков быстро отер лицо, хрипло крякнул и зло перещелкнул тумблер:

— Я «Барьер-старт»! — Он все же секунду помедлил, словно осознавая всю тяжесть ответственности, которую взвалит на себя своим решением, — ответственности за судьбы, за жизнь и смерть идущего к земле экипажа, и — чего уж там! — ответственности за свое будущее и в большой степени за будущее своих близких. Что ж, служба в военной авиации трудна не ночами и высотами, но именно необходимостью и умением принимать ответственность и выдерживать ее. Катюков помедлил и отчеканил — будто хотел, чтоб магнитофоны записали его слова и голос как можно четче: — Я «Барьер-старт». Семь тринадцатому посадку разрешаю.

Где-то в низких облаках, выметывающих тонны снега, возникло тусклое желто-голубое свечение; оно быстро наливалось силой, желтизна исчезала, превращаясь в яркое голубое пламя; и вот уже ярчайшие снопы-пики посадочных фар рвутся сквозь уплотнившуюся тьму. Резкий треск контрольного звонка — в конце полосы вспыхивают мощные посадочные прожектора, разрубая, рассекая прошитый снегом черный воздух и высвечивая бетон ВПП. Ионычев едва глянул на часы, как динамик решительно отчеканил:

— Я Тринадцатый, ухожу на второй круг.

Ни Катюков, ни Ионычев не успели даже удивиться — через несколько секунд машина, нестерпимо сияя слепящим светом фар, вынеслась из вихрей снега и бури и с громом, грохотом и режущим свистом, сотрясая тонкие стены СКП, пронеслась вдоль полосы на бреющем — и растаяла во мгле; динамик быстро сказал:

— «Барьер-старт», прошу повторный заход!

Катюков ожесточенно ругнулся сквозь зубы, Ионычев сжался, и вдруг его отпустило это жестокое напряжение, в котором он жил долгие минуты, и он помимо собственной воли заулыбался. Не-ет, все получится! Царев есть Царев, и его воспитательные методы не укладываются ни в какие рамки и наставления!

Динамик щелкнул, и голос явно разъяренного руководителя полетов, находящегося сейчас на КДП, произнес:

— Я «Барьер». Тринадцатому посадку.

Катюков, всегда сдержанный Катюков, стукнул кулаком по столу-пульту и, отключив связь, бросил Ионычеву, не оборачиваясь:

— Ну, даем так даем! — и почти спокойно произнес в микрофон: — Я «Барьер-старт». Тринадцатому посадку разрешаю.

Он крутил головой, а Ионычев улыбался. Он уже знал, знал наверняка — Царев все решил. Лейтенант будет летать!

— Зачем он это делает? — хрипло осведомился Катюков. — Зачем доверяет такую посадку пацану?

— Тебя как учили? Летать, а? — азартно поинтересовался Ионычев.

— Как надо, так и учили. Слушай, Александр Дмитрич! А не покинешь ли ты помещение?

— Сейчас, сейчас...

Ионычев ждал фар. И — вот они!

Корабль, пробивая сверкающие вихри метели мечами острого света, вновь шел вниз. Ниже, ниже...

Катюков привстал с кресла, что-то тихонько бормоча; у Ионычев а вдруг остро заныла шея — как от сквозняка.

Майор знал — видел! — мрак кабины снижающегося бомбардировщика, свечение добрых, надежных приборов, видел удары снежных плетей по стеклам перед глазами; он чувствовал, как взмокают рука и сводит напряжением спину; он ощущал, как проклятый ветер рывками бьет в высокий киль и упорно тянет, стаскивает машину с курса, — и незаметно для себя шевелил пальцами, чуть заметно переступал с ноги на ногу — именно он сейчас подводил машину к полосе, стоя здесь, в тепле и уюте; это он подскальзывал на крыло, подныривал под ветер, хитря и отыгрывая метр за метром у метели; а земля все ближе и ближе, ее еще не видно, но она несется где-то тут, рядышком, надежная, единственно желанная и опаснейшая; метнулись вниз входные огни, и вот уже замельтешила, светя все устойчивее и ровнее в злобно мечущейся пурге, сверкающая, бегущая разноцветными огнями полоса, даже не полоса, а лишь начало ее — все остальное теряется в вертящейся черно-белой мгле, иссеченной прожекторными лучами; остаются последние, самые трудные метры высоты, самые долгие секунды полета — а полковник, что ж он?! Он сидит, откинувшись в кресле и полуприкрыв глаза, и равнодушно глядит куда-то влево, и руки расслабленно лежат — что ж он не поможет? Ну, ладно, ла-адно, коли так... Сейчас выравнивание — штурвал плавно на себя, мягко, штурман-молодчина четко диктует скорость-высоту, еще подобрать штурвал, еще... Но ветер-то, ветер!..

Машина покачивается, «ходит», ничего, спокойней, вот нос послушно пошел вверх, корма оседает вниз, как вперед... Вни-имание!..

Полоса!

Раз, два, три... Корабль оседает, замедленно опуская нос, словно прижимаясь телом к матушке-землице.

Удар!

Протяжно взвизгнули пневматики, тяжко бабахнули тележки шасси, выбив искристый летучий фонтан голубого в прожекторном свете дыма из бетона и принимая на себя десятки тонн несущегося огромного корабля. Есть посадка!

Корабль, свистя, мчался по полосе, рассекая летящую поперек посадочной бетонки — самой надежной в мире опоры! — змеистую поземку, и быстро уходил из видимости СКП в темноту, уносясь в дальний конец полосы.

Катюков длинно выдохнул, как простонал, и тяжело отвалился на спинку кресла; прожектора подсветки полосы замедленно погасли, и только выровнявшийся в один тон гул турбин указывал место, где разворачивался приземлившийся бомбардировщик. Ионычев обнаружил, что у него мелко подрагивают пальцы. Динамик щелкнул, и звонкий даже в хрипах помех, счастливо прыгающий голос прокричал:

— Я Семь тринадцатый! Полосу освободил!

— О х-хос-споди... — хрипло прошептал Катюков, помотал головой и севшим голосом распорядился: — Тринадцатому — по магистральной на стоянку. — И, не поворачиваясь к Ионычеву, медленно сказал: — Чтоб его, нашего Царева... Не царь — император. Пе-да-гог... В гроб загонит своей педагогикой. — И он неожиданно нервно засмеялся, схватившись за лоб.

— Да уж! — радостно ухмыляясь, ответил Ионычев. — С ним не соскучишься! — и принялся застегивать куртку, но пальцы, как замерзшие, не слушались, и он никак не мог попасть бегунком «молнии» в замок.

Когда самолет, басовито гудя турбинами, выполз из метельного мрака позади вышки СКП и остановился для предварительного осмотра, Ионычев не удержался и побежал вместе с техниками к нему, скользя и спотыкаясь в темноте на утоптанной в снегу тропинке.

Техники тут же привычно полезли под сдержанно гудящую басом машину, посвечивая фонариками, а Ионычев быстро обогнул нос бомбардировщика, из штурманского фонаря которого лился глухой желтовато-малиновый полусвет, и встал под левым бортом, задрав голову и щурясь от колючего, бьющего по глазам, как мокрый промерзший песок, снега. Высоко над ним виднелось темное пятно головы Царева; полковник заметил Ионычева, сдвинул форточку и, высунув наружу руку, торжествующе вскинул кулак с выставленным большим пальцем. Ионычев хотел что-то прокричать, что-то благодарное, но задохнулся ветром, а техник помигал пилотам — конец предварительного осмотра; форточка захлопнулась, двигатели рычаще взревели, и корабль, выбрасывая в темноту ало-рубиновые блики, покатился к своей стоянке, к дому.

Заруливал сам полковник; Савченко сидел, оглушенный всем происшедшим, обалдевший от безмерной усталости и — безмерно счастливый. Автоматически выполняя обязанности помощника командира корабля — убирая наддув, выключая топливомеры, гироприборы, топливную автоматику, наблюдая, как подъехал тягач и техники, сутулясь под ветром, зацепляли водило за стойку, — он отвлеченно, словно и не о себе, думал, что, наверно, никогда ему уже не испытать подъема этих минут, все смаковал их, старался впитать, запомнить навсегда эти ощущения.

Наконец затихли двигатели, КОУ сообщил: «Колодки установлены!», и стали слышны свист и толчки ветра, покачивающие ощутимо самолет, сухой песчаный шорох снега по обшивке, снизу донеслись перекликающиеся голоса техников и механиков наземного обслуживания, стуки открываемых люков, клацанье защелок штуцеров и шлангов, сноровисто поданных к самолету. Савченко вслед за недовольно сопящим полковником полез к выходному люку.

И когда он спрыгнул на сухой, до звона промерзший бетон и, кося глазами в бритвенно-острых пощечинах проснеженного ветра, вскинул руку к виску, чтоб произнести уставное: «Разрешите получить замечания!», а губы сами собой тянулись в мальчишескую счастливую улыбку, он опешил, увидев свирепое лицо полковника.

— Тебе сколько до пенсии? — грозно вопросил Царев, рывком поднимая воротник летной куртки. — Во! Ты даже не знаешь! О чем это говорит? О том, почему ты так погано садишься. Это не посадка — это предынфарктный синдром! Если б ты налетал двадцать лет, ты б знал время своего пенсиона и каждую посадку исполнял как последнюю. И ты еще не раз вспомнишь мои слова, потому что двадцать лет налетаешь, больше налетаешь, поверь мне! Ух, убивец!.. — зло сказал он и яростно сплюнул в метель, — Ладно. В общем, так, лейтенант. За все тебе трояк. И с большим натягом. Скажи спасибо. А замечания — еще поговорим. Ты у меня получишь! Далее. Капитан Кучеров мне голову проел из-за тебя — так что летать будешь с ним. И не лыбься! Ишь, радуется! Ты Кучерова не знаешь. Он тебя задолбит науками, он тебя выпотрошит своим занудством — еще взвоешь. Но летать будешь как надо! А сейчас все, некогда мне. Будь, лейтенант!

И Царев энергично, не сутулясь и не отворачивая от ветра свой длинный горбатый нос, размашисто пошагал в темноту, и уши шлемофона лихо развевались над его плечами. Савченко смотрел ему в спину и чувствовал, что у него подрагивают руки и отчего-то сводит дыхание — от ветра, что ли? — и он едва не вскрикнул от неожиданности, когда техник, старший лейтенант Володя Богомазов, стукнул его по плечу, протягивая шапку.

— Ты чего, Коль? — удивленно спросил Богомазов. — Так крепко досталось? Бери шапчонку... Не переживай. Царева не знаешь? Так эт отец-командир: и пожурит, и погладит! — И Богомазов весело захохотал в высвистах ветра.

Николай помотал головой, натягивая ушанку. До них донесся сердитый звучный возглас полковника:

— Ионычев! Майор Ионычев! Сергушин, где майор?..

...— Он же летчик! — сердито-удивленно сказал полковник Ионычеву. — Учить надо, но божьей милостью пилот. Но ведь и я, я-то тоже! Я-то не нянька! И потому с этим твоим психологом-характеристиком... характеруном разберись. Черт-те что у тебя в эскадрилье творится! Командиры экипажей за здорово живешь пилотов отчисляют, будто их никто не учил, не выпускал, не проверял. Прям тебе суд в последней инстанции. Спецы-воспитатели...

— Значит, к вам?

— Кого?

— Характеруна, — хмыкнул Ионычев. На лице его было написано явное удовольствие. Полковник пару секунд заинтересованно и тоже явно удовлетворенно наблюдал за ним, потом, спохватившись, резко спросил:

— Зачем?

— Н-ну... — пожал плечами Ионычев.

— Ох... Говорю — сам разберись, комэск. И вот тебе совет. Следи за личным составом. За экипажами. Думай, командир эскадрильи, работай. Там! — Он ткнул перчаткой в белое в черной ночи небо, залепленное снегом. — Там некогда будет. Всем. А твоему протеже учиться и учиться. Летает по средней паршивости, куда хуже, чем следовало бы по его способностям. Талантливый же парень! Ох, Реутов, Реутов! Он научит... В общем, займись им.

— Кем?

— Обоими!

— Есть!

— Что я от тебя хотел? Да! Рабочий план на завтра, то есть на сегодня?

— Товарищ полковник! — изумился Ионычев. — Да завтра ж суббота! Да еще после ночных!

— Правильно! — загремел неожиданно Царев. Ионычев поежился. — И рабочего плана нет! Во, глядите на него! — обратился он зычно в пространство, насыщенное свистом ветра, гулом турбин, перекличкой голосов, метанием прожекторных отсветов. — Стоит вот эдакий эскадронный кавалерист-гусар и думает: «Какую такую хреновину полковник несет?» А? Ведь думаешь?

— Но, командир, я же... — окончательно потерялся Ионычев.

— Вот потому ты и не знаешь, что у тебя в экипажах делается. Слыхал такой термин — микроклимат? Работу не планируешь — это раз. Начстоловой жаловался на экипаж Любшина — плохо едят. Это два. Где они едят, что — ты знаешь? Почему не питаются как положено? Чего глазами хлопаешь? Порядок один и для всех обязательный — питаться они должны здесь. Ни в одном ресторане им не подадут таких цыпляток-шоколадок, как у нас! Экипаж Ганюкова помнишь? Летом как им животики в воздухе прихватило — едва сесть смогли. Молчать, если оправдываться будешь! Это тебе три и четыре. Дальше. Почему штурман экипажа Апухтина в общежитии живет, почему из семьи ушел? Что — тоже не знаешь? А Машков — тоже из твоих штурманов, так, эскадронный? — с ним что? Почему он подал рапорт о переводе на наземную работу?

— Машков? — остолбенел Ионычев.

— Машков! — язвительно повторил полковник. — Твой великолепный Машков! Первоклассный штурман и прекрасный мужик. В чем дело? Семья ведь? У тебя что, в эскадрилье эпидемия семейно-штурманских заболеваний? — Полковник перевел дух и автоматически отдал честь пробегавшему мимо технику, сутулившемуся под ветром. — А насчет этого лейтенанта — молодец. Но теперь ты и Кучеров тяните его и дальше. Но за остальное — ох, держись, майор! Ты, Александр Дмитрич, мое отношение к тебе знаешь — потому и на «ты» с тобой, что ставлю тебя очень высоко. Но! — задрал палец Царев. — Самое главное! Доносятся такие вести, что кое-кто из наземного персонала, расписанного на твои машины, балует «холодным оружием», и боюсь, ты знаешь об этом, по покрываешь, надеешься на свой авторитет. Да-да, угадал! Я про «шпагу» говорю и прочие горячительные напитки. Знаешь, чем это пахнет? Ох, смотри! Не с употреблением — с запахом боремся. Чтоб и духу змия не было!

— Командир! — взмолился аж вспотевший на морозном свистящем ветру Ионычев. — Тут-то я при чем? Чего ж вы чужих подчиненных на меня взваливаете?

— Они обслуживают машины твоей эскадрильи — твою тоже! Думал ты о последствиях? — Царев сердито помолчал, блестя глазами в темноте. Мимо, натужно ревя, прополз ЗИЛ-снегоочиститель; на его подножке стоял рослый солдат в рабочей одежде, сунув голову в кабину машины и что-то командуя, энергично взмахивая свободной правой рукой. Царев поглядел вслед утянувшейся в темноту машине и неожиданно довольным голосом закончил: — Но ночка-то какая замечательная выдалась! А, комэск? Настоящая боевая ночь.

— Да уж!.. — расстроенно махнул рукой Ионычев.

— Обиделся? — вдруг ласково осведомился Царев.

— Несправедливо, командир, — вздохнул Ионычев. — Несправедливо гоняете.

— А ты думал! — почти закричал Царев. — Тебе сколько живых душ доверено — изволь всех и все знать! У нас шутки только одним кончаются. Еще не было летчика, который одну ошибку совершал дважды. Ну, ладно. Хватит с тебя на сегодня. Хорошо отлетал?

— Кто?

— Майор Ионычев — кто ж еще!

— Да нормально, — несчастно сказал Ионычев. — С моим-то экипажем — конечно. — Он подумал, выжидательно глядя Цареву в глаза, и уверенно сказал, как о деле решенном: — Товарищ полковник, разрешите доложить! Мой помощник готов для сдачи всех нормативов на командира корабля.

— Налет?

— Соответствует.

— Пиши бумаги.

— Есть! Спасибо.

— Имей в виду, Ионычев, этот фитиль — не профилактический. Я тобой действительно недоволен. У нас работа специфичная. А Савченко, полагаю, пусть летает у Кучерова — капитан ко мне уже не раз подходил.

— Знаю.

— Что, возражаешь?

— Напротив. Он подходил по нашему общему мнению.

— Ага! — довольно сказал полковник. — Рад. Ну и правильно. С этим психологом он летать не будет: потеряем пилота... Нет, все-тки странная штука! Реутов же отличный летчик. А люди у него не держатся. Грамотно летает, расчетливо, умело...

— Храбро, — вставил Ионычев.

— «Храбро»... — поморщился Царев. — Отвлеченно это. Иррационально. Для девиц на танцульках. «Храбро»! Не храбрость, а смелость расчета и грамотность действий — вот это я понимаю. Храбро шашкой на коне махать — и то долго не намашешь, снимут не с коня, так башку с плеч... Ну, все. А теперь быстро подготовить наметки плана. Покажешь через час.

Он первым козырнул и быстро ушел в темноту.

IV

РАБОТА

В воздухе. 31 августа

Они летели по кромке дня и ночи.

И сколько бы раз ни видел Кучеров эту картину, привыкнуть к ней он не мог.

Справа, за профилем пилотирующего корабль Николая, была грозная тьма. Далеко-далеко, там, где небо кончалось, опровергая утверждения материалистов о бесконечности Вселенной, вздымалась мрачно-молчаливая стена, налитая синей чернотой. Ни просвета, ни звездочки, ни сколько-нибудь слабенького проблеска не было в этой пугающей стене, заметно, на глазах, ползущей вверх и к ним, ближе и ближе. Чернота медленно, но неотвратимо заглатывала высоту, зловещей тенью ложилась на девственно-чистый, тончайше-пушистый облачный покров внизу.

Но слева эти же облака светились теплым оранжево-розовым светом; живой, блистающий свет лился радостно и чисто из жаркого костра солнца, горящего на четверть горизонта. Небо же над головой, отмыто-голубое, сияющее, слева плыло всеми теплыми красками спектра: оранжевыми, коричневато-теплыми, желто-золотыми, красными тонами; то пастельно-нежными, то карнавально-сверкающими, пурпурными и ало-малиновыми. Краски, смешиваясь, жили в едином ритме, сменяя друг друга в неслышном танце, накатываясь волнами, втекая волной в волну, и казалось, в небосводе гремит торжествующе-бесшумно музыка гигантской феерии.

Щербак вжался лицом в купол блистера и не мог оторвать глаз от завораживающей картины, и не замечал, что шевелит пальцами, словно они, пальцы художника, нащупывали единственно возможное сочетание краски и линии. Он пытался впитать в себя все это, запомнить, с тоской ощущая полную безнадежность даже попытки нанести на холст все это жалкими кистями и красками, — и тут Машков доложил:

— Командир, подходим к зоне заправки. Выход в точку поворота в зону через четыре минуты.

И, словно услышав Машкова, в эфир вышел Ионычев, вызывая заправщиков:

— «Аксай Четыреста пятый»! Четыреста пятый! Я — «Барьер Девять девяносто шестой». Прошу связь.

В наушниках посвистывал, взбулькивал, потрескивал эфир. Внизу, далеко, очень далеко, в плотно-серой дымке провалились облака, и в засиневшей глубочайшей пропасти, от которой захолонуло сердце, прорисовались стремительными штрихами очертания побережья — тускло высветились сине-коричневые базальты скал, зеленовато-серым войлоком лежала стылая вода холодного северного моря, тоненькой белой ниточкой змеилась полоска океанского прибоя. Все это мелькнуло и пропало во вновь сдвинувшемся толстом одеяле.

— На связи «Четыреста пятый Аксай», — басом ответил эфир. — Добрый вечер, «Барьер». Работаем с вами?

— Вечер добрый. Да, вместе.

— Есть... Девяносто шестой, мое удаление от пункта ноль шесть сто. Ваше?

— Понял, сто, — отозвался Ионычев. — Мое тоже сотня.

— Штурман! — тут же заинтересованно включился в СПУ Кучеров. — А у тебя сколько?

— Сто десять, — недовольно отозвался Машков. — Уже меньше, конечно...

— Кто врет? — радостно осведомился Кучеров.

— Не я!

— Ясное дело...

— Хотя по-разному с ними идем — вполне...

— Понятно-понятно.

В наушниках раздается приказ комэска:

— Полста третий, увеличиваем «стрелу» на пятьдесят.

— Есть, пятьдесят. — Кучеров мягко подал вперед сектора газа, увеличивая скорость, и положил руки на штурвал, кивнув Николаю. Тот медленно, нехотя снял ладони с нагревшихся рукояток. Ту-16, свистяще гудя, шел за правым крылом своего ведущего ровно, как привязанный.

Через две минуты, после краткой переклички команд, пара бомбардировщиков, пройдя поворотный пункт, легла в широкий левый разворот и, закончив его, вышла на прямую, ведущую в точку встречи с танкерами-заправщиками. Оба они должны были принять в частично опорожненные топливные баки керосин и только после этого выйти на длинную, длинную дорогу, ведущую в океан, — каждый по своему пути, как того требовал полученный ими в воздухе новый приказ.

— Начинаем снижение, занимаем эшелон шесть тысяч.

— Есть. — Кучеров перевел штурвал вперед, подтянул газы — и корабль, опустив нос, заскользил с гигантской, начинающейся на высоте двенадцать километров, горы.

— Девяносто шестой, у меня удаление от пункта ноль один сорок. Ваше?

— Тоже сорок.

— Хорошо идем, — хмыкнули наушники.

— Экипаж, усилить наблюдение, — приказал Кучеров. — Подходим к точке встречи.

Стрелка высотомера медленно ползла по шкале, прошла отметку семи тысяч, шести с половиной, подошла к шести. Кучеров выровнял машину и покосился влево, пытаясь разглядеть над горизонтом летящие танкеры. И едва он, щурясь, углядел бело-светящиеся, вытянувшиеся над линией горизонта пики — стрелы инверсии, — как Щербак громко объявил в СПУ:

— Командир, слева ракурс одна четверть, на нашей высоте вижу танкеры.

— Молодец! — Кучеров был доволен: его стрелок первым обнаружил самолеты. — Девяносто шестой, наблюдаю слева в ракурсе...

— Вижу, — недовольно отозвался Ионычев.

Николай, наклонившись вперед, завороженно наблюдал, как к ним медленно и неуклонно приближаются две пушистые прямые струи; вот уже отчетливо видны силуэтики оранжево поблескивающих в лучах закатного солнца самолетов; они постепенно растут в размерах, уже можно разглядеть, как отлетает от них, клубясь и тут же морозно застывая, инверсия. Первая его боевая заправка, по-настоящему первая. Все, что было на полигоне, на учебе, — все не в счет. Эта — первая. Первый патруль, первая заправка. Но все будет в порядке, обязательно в полном порядке, иначе... Иначе вообще не стоило начинать — не сейчас начинать, а тогда, четыре, нет, пять лет назад, даже раньше... Почему командир так странно смотрит на него?

Кучеров наклонился вправо, через проход, и хлопнул помощника по колену.

— Красиво, а? — прокричал он, не нажимая кнопку СПУ. — То-то! Разве у нас работа? Картина! — Он засмеялся и подмигнул. У Николая отлегло от сердца, и он, даже не успев ответить, услышал команду ведущего:

— Внимание! Начинаем работать. Рассредоточиться!

Танкеры были уже рядом. Отчетливо виднелись опознавательные знаки — эмблемы части на бортах, поблескивал дюраль обшивки на стыках. Две огромные машины, внешне двойники воздушных кораблей, шли впереди и несколько ниже, широко распластав раскинутые крылья и отчетливо, явственно опираясь на них, как на руки.

А дальше все пошло быстро и изящно-ритмично, как в доведенном до совершенства танце — только быстрота была замедленной и растянутой во времени и пространстве, и площадка танцоров раскинулась на сотни километров в вышине, а аккомпанементом был ровный гул турбин и потрескивающая помехами тишина в наушниках: каждый знал свою фигуру, свое место, и разговоры были излишни.

Ведомый танкер — «двойник» Кучерова, — не меняя высоты, двинулся вправо и быстро заскользил боком, входя под строй бомбардировщиков; Николай завороженно, едва дыша, следил, как он уверенно уходит под строй, скользя наискось; вот он нырнул под машину комэска, вот он точно под ней; жутковато-взбудораженно, глухо ударяется в виски сердце; Ионычев по команде своего КОУ заложил небольшой, точнейше рассчитанный крен и заскользил влево, к ведущему танкерной группы, а ведомый танкер, продолжая движение, уже приподнял нос и всплыл на одну высоту с Кучеровым — и оказался впереди слева рядом.

— Перейти на свои «дорожки»! — Эта команда комэска — последняя перед дозаправкой. Кучеров, не глядя, опустил вправо под сиденье руку и, положив пальцы на панель радиостанции, быстро перещелкнул канал связи. Все, теперь каждый дуэт — танкер — бомбардировщик — будет слышать только себя: пары разделились, чтоб не мешать друг другу.

— Занимаю строй заправки, — негромко оповестил Кучеров экипаж. — Помощник, следи за мной. И спокойно, ты чего? Мы с тобой все это уже проходили...

Танкер висит слева впереди совсем рядышком, настолько близко, что видна пульсация его крыла, вытянувшегося к кабине Кучерова; короткими толчками ходит его консоль, видны царапины и задиры краски на швах обшивки. Кучеров почти незаметными, точнейшими движениями пошевеливает рулями, не отрывая взгляда от этого крыла. Вот оно уже в пятнадцати метрах, десяти... Всего лишь в десятке метров... А дистанция — дистанция ноль. Ноль! Два огромных корабля мчатся на шестикилометровой высоте со скоростью шестисот километров в час, почти соприкасаясь крыльями.

— Строй заправки занял, — быстро, очень быстро не произносит, а выстреливает Кучеров в эфир.

— Е-есть... Выпускаю шланг... — хрипловато предупреждает командир танкера. Какой он хоть внешне, этот командир, которому постоянно приходится выполнять эту, именно и только эту работу?

Наверно, никто и никогда не сможет привыкнуть к этой операции, крайне тяжелой, требующей, как никакая другая, полной самоотдачи, высокой школы пилотирования, предельно изматывающей в краткие минуты перекачки и — чего уж там! — очень опасной операции, в которой никакая ошибка не повторяется дважды...

Николай видит, как подрагивает заливная пробка топливного бака на крыле танкера, видит даже, как она запачкана масляными руками механиков. Из черной дыры сопла турбины стремительнейше вылетают, мгновенно схватываясь морозом, бело-дымные сверкающие клубы — и в голове вдруг дичайше не к месту возникло давнее воспоминание: «С земли нас видно благодаря белому перламутровому шлейфу, который самолет, летя на большой высоте, волочит за собой, как подвенечную фату. Сотрясение, вызываемое полетом, кристаллизует водяные пары атмосферы. И мы разматываем за собой перистую ленту из ледяных игл. Если атмосферные условия благоприятствуют образованию облаков, этот след будет медленно распухать и превратится в вечернее облако над полями». Все это проносится мгновенно, как вспышка. Да, но Экзюпери не приходилось делать того, что делаем мы!..

Из белой трубы, торчащей назад из консоли крыла танкера, показался и пополз — крайне неприятная картина! — черный толстый шланг с белым парашютиком-стабилизатором на конце; шланг ползет и ползет, едва покачиваясь и чуть провисая вниз; минута, другая... Вот он вышел во все свои десятки метров длины и его держит лишь вытяжной трос. Так, вышел нормально. Теперь он двинулся назад, и когда вытяжной трос ушел на лебедку, замок закусил шланг в готовности к работе; светится на черном «удаве» белая метровая метка в ярко-красной окантовке, поблескивает металл наконечника.

— Шланг загерметизирован. Эшелон шесть, «стрела» шестьсот, — размеренный, будничный голос командира танкера.

Кучеров, не сводя глаз с танкера:

— Открыть краны. Подготовиться к дозаправке.

Кучеров сейчас вообще ничего не видит, кроме громады висящего рядом самолета. Ничто не может отвлечь его — ничто в мире, хоть камни с неба, хоть вселенский потоп. Николай быстро перещелкивает на своем щитке дозаправки тумблеры четырех кранов топливной системы, включает обогрев левого крыла.

— Краны открыты. Обогрев включен. К перекачке готов.

— Иду на сцепку, — чуть осипнув, бросает Кучеров.

Он даже не видит шланга — шланг теперь тянется сзади, за крылом, вне видимости летчиков; вот тут-то и выясняется, «чего кто сто́ит», потому что от слетанности экипажа, от точных команд и глазомера КОУ, от реакции правого летчика, умения и хладнокровия командира зависит все. Неотрывно глядя в проволочную рамку-прицел, впаянную в левое лобовое стекло, и проецируя в ней силуэт танкера, Кучеров, одновременно точнейше выполняя краткие команды КОУ, который сейчас дирижирует «дуэтом», поскольку ему видно все, — Кучеров накренивает корабль буквально на полградуса и, чуть оттянувшись, начинает как бы вдвигать крыло своего корабля под крыло танкера. Плоскости двух машин сходятся, одна чуть ниже и позади другой; вот крыло танкера уже надвинулось на крыло бомбардировщика, вот они уже перекрыли друг друга — ювелирная, рискованнейшая работа!

— Минус два... Минус три... — настороженно бормочет Ломтадзе, отсчитывая метки-метры. — Четыре... Хорошо, командир. Теперь продави, продави...

Крыло бомбардировщика застыло сразу за крылом танкера, но чуть ниже и находясь над шлангом. Не дай бог на метр выше, на два ниже! Жесткая, тугая струя воздуха, сжатого и закрученного скоростью, стекает с плоскости танкера и, срываясь с консоли, несется над плоскостью бомбардировщика. Если она ударит по плоскости!..

Кучеров, пошевеливая рулями, миллиметровыми движениями штурвала отжимает машину вниз — на полметра, еще на метр.

— Еще... — подсказывает натянутый голос КОУ. — Еще чуть... Так, сейчас-сейчас... Оно!

Негромкий пугающий стук под крылом, еще один.

— Слушай, Коля, слушай! — сквозь зубы бросает Кучеров в моментальной напряженной улыбке, не глядя на помощника, и чуть-чуть дергает штурвалом; тут же раздаются частые гулкие удары — это шланг, прижатый воздушным потоком к нижней плоскости, бьется под крылом, колотясь по обшивке. Это не страшно, но очень уж неприятно.

— Командир, крыло на шланге! — быстро докладывает КОУ. — Бьется. Продави. Ниже... Еще маленько... Все, отлично! Отлично, командир.

Стук прекратился — шланг прижался плотно. Опять КОУ:

— Шланг в захвате. Отходи вправо.

Кучеров медленно, осторожно отводит машину, шланг ползет в крюке захвата.

В наушниках — напряженный голос стрелка́ танкера:

— Даю протяжку.

Шланг двинулся, как живой, и пополз под крылом вперед.

— Восемь... Шесть... Четыре... — бормочет КОУ. — Внима-а-ание... Контакт! — вскрикивает он, а на щитке летчиков вспыхивает зеленая лампочка «Контактный узел».

— Контакт, — подтверждает голос заправщика. Ему сейчас проще — все-таки он идет на автопилоте; ведь только электронный автомат может так точно, по ниточке, вести танкер. — К перекачке готов.

— Готов к перекачке, — отвечает ему Кучеров и все-таки успевает бросить мгновенный, кратчайший взгляд на Николая: «Держись, Коля! Работаем нормально — все у нас на двоих!» А лицо командира уже блестит капельками пота.

— Включаю насосы перекачки, — предупреждают наушники.

Рядом с зеленой вспыхнула желтая лампочка, вздрогнули указатели топливомеров. Николай торопливо докладывает чуть вибрирующе:

— Командир, топливо поступает.

Стрелки топливомеров медленно, подрагивая, ползут вверх; Кучеров сидит, вывернув кверху локоть руки — ему неудобно держать «на пальчиках» растянутые РУДы, но увеличенная тяга левого двигателя — это хоть и крохотная, но дополнительная мера безопасности.

В эти минуты от самолета к самолету с огромной скоростью, под огромным давлением мчится в шланге керосин — десятки литров в секунду. Кучеров, кажется, весь превратился в комок нервов — только курс, только скорость, только вот так, рядышком, ни полметра вниз-вверх, ни четверть метра влево-вправо.

Прошло пять минут...

Николай видит боковым зрением, как из-под края белого подшлемника командира выползла капля пота и, подергиваясь, медленно поползла по виску вниз.

Семь минут...

Стрелки топливомеров невыносимо медленно ползут по шкале; всюду повисла гудящая тишина — не слышно гула двигателей, члены экипажа замерли, сжавшись, стараясь даже дыханием не помешать одному — пилотирующему.

А часы будто остановились...

Когда же это кончится? Локоть Кучерова заныл, пошевельнуться нельзя; а больно же, ох и больно! А если во-от так, осторожненько? Ох, хорошо, по руке побежали горячие колючие мурашки, боль отпустила.

Сколько же прошло времени?

«Это как в кресле зубного врача — хочется глянуть на часы, чтоб хоть знать, когда эта пытка закончится; надо сказать ребятам, что танкер — тот же стоматолог; тьфу, дьявол, ахинея какая...»

Стрелка проползла еще три деления...

«Хоть бы правак догадался вытереть пот — я ж окривею на правый глаз...»

Еще одно...

«Нет, не догадается: мальчишка боится мне помешать, ну и правильно; ха, мальчишка — я-то всего на несколько лет старше; да, но если таких лет, как сейчас, то...»

Еще два...

«Но какой молодец парень — хоть и не вижу его, но чувствую, как он изо всех силенок старается сохранять спокойствие, молодчина, только б не прохлопал топливомеры; куда он сейчас смотрит? Сколько там осталось, пора уж вроде, я больше не выдержу...»

— Десять! — быстро произносит Николай. — Одиннадцатая пошла!

«Молодец, тонны мне считает — догадался хоть этим помочь; значит, скоро все, конец...»

— Внимание! — предупреждает по радио заправщик. Длинная пауза. — Все! Все отдал, закрываю насосы.

— Топливо не поступает, — докладывает Николай.

Ох-х! Кучеров старается протолкнуть — а он, оказывается, столько не дышал? — сгустившийся в глотке воздух.

— Включить продувку.

— Есть, — моментально отзывается Савченко. — Продувка включена.

«Не-ет, паренек сто́ящий — вон у него даже голос вроде спокоен, не то что я, хоть я и битый».

— Иду на расцеп! — «Во, я даже осип...»

Так, газы́ долой. Шланг медленно выравнивается по мере того, как танкер уходит, словно уползает, вперед. Тянутся последние секунды. И вот уже не скрывающий облегчения голос КОУ доносится из кормы:

— Даю расцеп... Все! Шланг нормально.

Короткий стук; шланг, невидимый отсюда, отвалился вниз; штурвал мягко вправо, освобожденно — хорошо-то как!

Вот он весь, танкер, — уходит вперед и прямо, из тянущегося за ним шланга вылетает будто облачко дыма — это выдуваются остатки топлива из шланга. Но как же хорошо вот так, свободно, работать рулями! А как там мой помощник выглядит? А нормально выглядит. Вполне. Бледноват, правда. Ну, я-то, наверно, значительно хуже. Пропади она пропадом, такая работа!

— Бери управление.

И Кучеров расслабленно обмяк в кресле, глядя, как шланг, отчего-то раскачиваясь — а, это танкер тоже маневрирует на отходе, — уползает, как удав, в свою трубу-нору.

Пот вытереть невозможно: все лицо мокрое, как облитое водой. Тут не перчатка, тут полотенце нужно. Кучеров тыкает пальцем в кнопку вентилятора и включается в связь:

— Спасибо, ребята, отличная работа.

— Фирма! Иначе не умеем, — подтверждают наушники, голосом командира танкера. — Устал?

— Есть маленько, — соглашается Кучеров, глядя, как быстро уменьшается в размерах, переходя в привычный глазу рисунок, корабль-заправщик. — Что, до следующей встречи?