Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Над океаном


В сборник вошла заглавная повесть и три рассказа; все они посвящены авиаторам. В центре повести судьбы членов экипажа морских летчиков, их характеры, раскрывающиеся в экстремальных условиях, когда в результате провокационного облета американскими истребителями наш самолет получил повреждение и экипаж вынужден был несколько часов бороться за живучесть воздушного корабля.
Книга рассчитана на массового читателя.








НАД ОКЕАНОМ

Мы знаем, что́ ныне лежит на весах И что́ совершается ныне. Час мужества пробил на наших часах, И мужество нас не покинет, А. Ахматова
I

ЭКИПАЖ

На земле. 31 августа

Они стояли под мелким, сеющим водяной пылью дождем, нудным, осенним, не прекращающимся третьи сутки, от которого и взлетно-посадочная полоса, и крыши ангаров, и самолеты казались покрытыми лаком; на стеклах фонарей кабин собирались капли, в них разноцветными угасающими искрами мерцало и дробилось отражение уже включенных аэродромных огней.

— ...по плановой таблице, — заканчивал краткий инструктаж полковник Царев. Его щегольская, шитая на заказ фуражка потемнела от влаги, козырек сверкал, как зеркало. — Далее. На маршрутах — усиленное внимание. Особо это относится к экипажам майора Ионычева. Не исключено, что на маршрутах вы можете иметь незапланированные и отнюдь не радостные встречи. Авианосная группа «Саратоги» сейчас спускается вниз, к европейскому побережью. — Полковник посмотрел в низкое небо, сощурясь под каплями мороси: — Метео!

И пока начальник метеослужбы докладывал синоптическую обстановку, командир полка нашел глазами, майора Ионычева, командира второй эскадрильи. Тот, как всегда, стоял спокойно, без всяких эмоций на лице; глаза капитана Кучерова, его ведомого, возбужденно поблескивали: сегодня у него в экипаже, можно сказать, выпускной экзамен...

Полковник перехватил взгляд Кучерова. Капитан чему-то едва заметно улыбался. Царев неожиданно почувствовал легкое раздражение: чего веселится командир экипажа перед ответственнейшим вылетом? «Ну, мальчишки, черт возьми, просто мальчишки!» Впрочем, Кучеров есть Кучеров — еще один его ученик утвердился в пилотском кресле.

— Доклад закончен! — повернулся к полковнику метеоролог.

— Вопросы? — Царев отогнул рукав куртки, глянул на часы. Кратко и точно — отлично. — Нет вопросов? Молодцы! Р-разойдись!

 

День, так и не начавшись, незаметно уходил в вечер.

Экипажи шли к машинам, высящимся в наплывающих сумерках и влажно поблескивающим в дробных отсветах приглушенных огней. Каблуки тяжелых, высоко шнурованных башмаков глухо стучали по бетону; празднично-оранжево светились расстегнутые спасательные жилеты, с которых смешно свешивались белые нейлоновые шнуры. Экипажи шли уже в шлемофонах, и пистолеты, пристегнутые на длинных по-флотски ремешках, раскачивались в такт шагам.

Ионычев отчего-то сердито вполголоса рассказывал летчикам:

— ...И он уже уходил, но все время смотрел мне в глаза. И повторял: «Помни, Сашка, каждый следующий вылет — как первый. Тогда все сто лет — твои». Еле слышно шептал — силы у него все на боль уходили — и одно твердил. Скоро год, а — как вчера... — Ионычев закашлялся и, остановившись, защелкал зажигалкой.

Летчики тоже остановились, поджидая его. Зажигалка упорно не загоралась. Кто-то чиркнул спичкой. Ионычев, пряча ладонями огонек от ветра, которого не было, старательно прикурил.

— Но главное? — не выдержал капитан Шемякин, самый молодой командир корабля в полку, отец двойняшек, про которых его друзья говорили, что они тройняшки: двое близнецов и с ними — близнец-папа. — Ведь главное-то...

Ионычев мотнул головой и хрипловато сказал:

— Все, бросаю курить... Главное? У него было больше трех сотен боевых вылетов — вся война, и все — на «пешках», а Пе-2, сами знаете, машина свирепая была, ничего не прощала... Шепчет он тихо-тихо, но я слышу: «Все, Сашка, сожрала меня хвороба, но помни: каждый раз — как первый, и тогда он — весь твой». Так он говорил. Вот тут вся педагогика и премудрость нашего дела. Это и есть главное. А проще — некуда.

Он замолчал — мелко затряслись бетонные плиты под ногами, вздыбился тяжкий густой рык, прокатился раскатистым громом над аэродромом, землей, лесом и вдруг опал, стих до свистящего ровного тугого рева: со стоянки неуклюже, осторожно выполз бомбардировщик, медленно развернулся и, неторопливо наращивая скорость, покатился к предварительному старту.

— ...А потом я пошел в комендатуру: должен быть салют моему отцу, командиру фронтовых пикировщиков! Оттуда — в полк, там в гарнизоне мотопехотный полк стоит. Ну, вхожу. Комполка — гренадер: плечи — метр, и над столом на метр возвышается, не дай бог такому в рукопашной под приклад угодить... Изложил я. Он помолчал и спрашивает: «А ты, майор, меня ни с какой конторой не перепутал?» Что ему скажешь? Что отец, мол, ветеран-участник, пенсионер, и все такое? А он молча курит свою зверскую «Приму» и сквозь дым едучий меня разглядывает. А старик-то мой летал майором — ну вот как я сейчас. И сказал я, как оно есть. Триста шестьдесят два, говорю, боевых, и всегда он сам своих пикировщиков водил, и теперь ушел он, не ожидая и не требуя наград и регалий. И я, говорю, к вам, товарищ полковник, пришел. Он, как и вы, комполка. Был. Только майор. Полковник молча задавил окурок в пепельнице и кнопку нажал. Входит капитан. «Вот что, — медленно так произносит этот полковник. — Чтоб завтра в... Когда, майор? — В десять, говорю. — Так вот, в девять тридцать по адресу этого майора весь наш оркестр — и до последней скрипки. Самой распоследней! И чтоб оркестр во как работал!» — и кулаком потряс. Вышел капитан, а я сижу как пень и слышу — подо мной стул мелко дрожать начинает...

Они остановились у края рулежки, потому что мимо катил, длинно пронося свое вытянутое тело, Ту-16 в ровном мощном гуле двигателей; вот, разбрызгивая незаметные глазу пленки воды на бетоне, он выкатил на исполнительный, аккуратно, неторопливо развернулся и, скрипнув тормозами, замер, сдержанно гудя.

— Молчим... Потом он, все так; же медленно, басит: «И взвод будет. С автоматами. Все, как они заслужили. И я буду. Примешь, майор?» Ну, что я? Молчу. И он. А потом говорит в стол: «А моему салюта не было. И оркестра не было. Он сержантом ее всю, все четыре года, отмахал. А нам-то салют будет, майор?» Будет, говорю. Будет, если заработаем... — Ионычев отшвырнул в мокрую траву недокуренную сигарету: — Нет, точно, бросаю курить, гадость одна...

Летчики молча шагали по краю бетонки.

— Хоть бы минимум сегодня не ушел, — после долгой паузы негромко сказал капитан Шубин, сосед и приятель Ионычева и, отрядный в его же эскадрилье. — Погода как рехнулась...

Ионычев пару секунд внимательно смотрел, как суетятся под стоящим в конце полосы Ту-16 техники-стартовики, потом как бы опомнился и не предвещавшим ничего хорошего басом осведомился:

— Кстати, Шубин...

Но его заглушил резко усилившийся рев турбин. Все остановились, наблюдая, как двинулась машина и, быстро набирая скорость, покатилась, нет, побежала по полосе, грохоча работающими на полном газу двигателями; Ионычев, взмахнув рукой, широко пошагал дальше, не оборачиваясь, и весь его вид говорил: «А чего смотреть? Летают люди, все нормально, все правильно». Ту-16, набрав скорость, оторвался от полосы; и тут облака будто лопнули по шву, из прорехи в дожде брызнуло закатное солнце; взлетающий корабль ало-серебряно полыхнул в сверкающих лучах, заискрился и, дымя, пошел медленно вверх, выше, выше, к серым тучам; солнце погасло, и бомбардировщик погас тоже; гул двигателей быстро стихал, удаляясь.

— Так вот, Шубин. Вы сегодня работаете в полярном маршруте, так? Полигон?

— Так точно, — помрачнел тот, поняв, что сейчас будет разнос при всех.

— И вы взлетаете в...

— Двадцать семнадцать! — Лицо капитана, сплошь покрытое детскими конопушками, стало виноватым; он помаргивал рыжими редкими ресницами, как мальчишка.

— А где ваш оператор? — громыхающе осведомился Ионычев. — Что? Почему штурман-оператор не изволил утром явиться на постановку? М-мм?!

Шубин пошевелил оранжевой бровью, хотел что-то сказать, но на полосу выруливала еще одна машина; Шубин щегольски-лихо козырнул и, прокричав в нарастающем грохоте: «Есть, разберусь — доложу!» — побежал к своей стоянке.

Стоянки второй эскадрильи располагались вдоль опушки леса в кажущемся на первый взгляд беспорядке. Огромные длиинотелые худощавые самолеты стояли, приопустив длинные руки-крылья, и их высокие кили поблескивали полированным серебром на густом фоне сине-зеленого леса. Сейчас корабли казались очень металлическими и неживыми — наверно, потому, что под ними мелькали фигурки людей, повсюду смешивались распахнутые люки, к их плоскостям и «животам» тянулись безобразные рядом с благородством аэродинамики шланги и кабели, змеились провода.

Группа летного состава быстро редела, расходились по стоянкам экипажи, расставаясь подчеркнуто сдержанно — молча, напутственно взмахивая руками. Кучеров шагал в сторонке со своим помощником, правым летчиком лейтенантом Савченко, нескладным парнем, на котором обмундирование выглядело мешковато, потому что лейтенант сутулился, как все высокие люди.

— ...И держись за управление, пока не пробьем облачность, а после пойдешь сам. Понял? И чтоб я этого пещерного афоризма: «Наше дело правое не мешать левому», чтоб я его больше не слышал! В следующий сложняк взлетать будешь сам: хватит, накатался, пора самому саночки возить... Ну а сегодня — ничего нового. Все ты знаешь, все умеешь, так что считай меня и дальше перестраховщиком и занудой... — Кучеров косо глянул на залившегося краской лейтенанта и засмеялся: — Расслабься, Коля! Всё нормально. Все на педантов учителей женам жалуются — поначалу. А так-то мы ребята что надо, не где-нибудь найденные, кое-как деланные, и сегодня тоже будем молодцами. Будем, а?

— Кучеров! — окликнул Ионычев, стоя на краю рулежки. — На минутку!

И когда Кучеров остановился со спокойным достоинством, покачивая висящим на согнутой в локте руке шлемофоном, Ионычев негромко, явно не желая, чтоб их кто-то услышал, спросил, глядя в спину удаляющемуся Савченко:

— Как он, ничего? Не заметно?

Кучеров задрал бровь и вполне искренне удивился:

— А что должно быть заметно, командир?

— Не крути, Саня. Ты тоже когда шел в первый раз туда... — Ионычев неопределенно мотнул головой. — Со мной, кстати. Вот я и спрашиваю.

Кучеров подумал и сказал:

— А хоть бы и заметно? Я б удивился, если б вовсе ничего не заметил. Все нормально, в пределах допустимого. — Он вдруг странно ухмыльнулся и сообщил: — У меня в столовой всю колбасу забрал...

— Какую колбасу? — не понял Ионычев. — При чем тут колбаса? Я тебя о чем спрашиваю — о колбасе?

— Ты понимаешь, командир, — многозначительно сказал Кучеров, — он страшно любит копченую колбасу. Даже больше, чем я.

— Вряд ли больше, но ладно...

— Больше. Он ее вместо шоколада ест. Лакомится. Понимаешь? И вот сегодня он «убрал» ужин, а потом сидел и с чайком наслаждался сухой колбаской. На-сла-ждался. Понятно?

— Нет.

— Ну как же, — вздохнул Кучеров. — Я, помню, шел на приемный экзамен в училище — так за сутки в глотку ничего не лезло.

— Ну, Кучеров! — заулыбался Ионычев. — Ну, педагог, ну, мэтр Кучеров!

— Вот и я говорю — серьезный парень, — поднял палец Кучеров. И, увидев ожидающих его в отдалении Савченко и командира огневых установок — КОУ — прапорщика Ломтадзе, крикнул: — Идите, идите к машине — я сейчас! Ну, все, командир. Я пошел, а то парень насторожится. Ему все недоверие мерещится. А вообще, не понимаю сути вопроса. Какая, в сущности, разница? Работа как работа. Лишь бы минимум не ушел, чтоб полеты не отбили, правильно Шубин тревожится. У меня со сложняком ныне плохо — нету налета.

— Не отобьют. Когда сложняк отбивали? — задумчиво пообещал Ионычев. — К сожалению...

— Почему «к сожалению»? Чем мы хуже других? Не так чтоб уж очень лучше, но и не хуже. Командир, я могу идти?

— Значит, работаем в паре? «Ни пуха» — нам обоим?

— Ага! Значит, обоим и «к черту» — тоже в паре! — Кучеров крепко встряхнул протянутую руку командира и, не выпуская ее, медленно спросил: — Значит, до завтра? Утром свидимся?

— Почему утром? — усмехнулся Ионычев. — Даже взлетать рядышком будем. Так что поаккуратнее давай...

Кучеров, не опуская глаз, кивнул, рывком повернулся и, размахивая шлемофоном, действительно побежал как мальчишка за своими.

Ионычев смотрел ему вслед и думал, что Сашка Кучеров может здорово поплатиться за свои педагогические склонности. Занимаясь постоянно с молодыми, натаскивая их, обучая и при этом убивая все свое время (впрочем, что́ ему — холостяку?), он, кажется, вовсе не думает ни о продвижении по службе, ни об академии. Хотя справедливо ли такое суждение? Разве истина: «Если хочешь научиться — учи других» — уже не истина? Как знать, не умнее ли Кучеров всех других, не дальновиднее ли тех, кто думает лишь о себе?

Увидев приближающийся КЗ — керосинозаправщик, Ионычев вскинул руку и, когда длиннющий складень-цистерна «Урал» с густым шипением затормозил, распахнул высокую дверцу:

— Прямо, солдат?

— Прямо, товарищ майор, — улыбнулся водитель в выгоревшей, застиранной гимнастерке.

— Ну и мне прямо...

И когда «Урал» остановился напротив самолета Ионычева, майор увидел, что его экипаж привычно-торопливо строится для встречи своего командира под темно поблескивающим фонарем штурманской кабины Ту-16, и, идя к своему самолету, он все забыл и ощущал лишь готовность к хорошей, доброй работе, радость от того, что работа эта наступает, счастье встречи — с тем, что составляет всю его жизнь...

 

Десять минут назад поднялась последняя пара полка из расписанных в полет экипажей. Паре Ионычев — Кучеров запуска двигателей отчего-то пока не давали.

Кучеров сидел, откинувшись в кресле, и спокойно ждал, всем своим видом подчеркивая, что все нормально, все идет правильно, как и должно идти, и даже не давал себе труда как-то успокоить своего помощника — правого летчика Николая Савченко.

На аэродром накатывала тишина, особенно ощутимая после рева и грохота. Растаял в небе гул улетевших кораблей. На высушенной было полосе вновь заблестела влага.

В открытые форточки кабины вливался влажный прохладный воздух, пахло травой и дождем, доносились голоса ребят из наземного экипажа. Фигурки двигающихся в рано наступающих сумерках людей изгибались, ломались и множились, дробясь в каплях влаги на стеклах. Синел мокро рядом лес. Негромко пофыркивая, по рулежке проехала АПА — автомашина аэродромного питания — и, осторожно-вкрадчиво посвечивая уже включенными фарами, свернула к стоянке Кучерова. И хотя ЗИЛ остановился в сторонке и мотор его затих, выключенный, это было уже хорошо. Ведь АПА — это запуск.

Ту-16, «штатный» самолет-ракетоносец морской авиации, стоял под самым лесом, крепко уперев в бетонные плиты овальной площадки длинные суставчатые ноги, обутые в толстые пневматики. Матово-белый, скорее, даже серый своей противоожоговой окраской, он на первый взгляд не выглядел боевым кораблем — хотя бы из-за явного сходства с широкоизвестным старичком-работягой Ту-104. Но из его крыльев, будто заломленных назад напором скорости, рвалось вперед вверх узкое мускулистое тело бойца, увенчанное вытянутым обтекателем штурманской кабины, и, словно в едином стилевом рисунке, над черными стволами КОУ взметнулось ввысь высокое отточенное перо-нож киля, на котором светилась живая алая звезда. Пушечные стволы — вот что бросалось в глаза. Целая батарея скорострельных автоматических пушек, глядящих во все стороны и управляемых хоть вручную, хоть с помощью электроники, превращала корабль в настоящую летающую крепость; ракеты, бомбы, торпеды, которыми к тому же можно было нанести удар в любых условиях видимости и вообще без нее, делали самолет грозным оружием, а насыщенность самым различным радиоэлектронным оборудованием в сочетании с дальностью полета на многие и многие тысячи километров на огромных высотах с почти звуковой скоростью позволяла отыскивать и уничтожать цели — от стратегических до самых малых, точечных! — в любой точке полушария, на любой глубине океана. Мощности двух могучих никулинских двигателей, в которые было впряжено почти по десятку тысяч послушных руке пилота коней, хватило б на то, чтобы осветить целый город со всеми его улицами, площадями, кинотеатрами, стиральными машинами, магазинами, утюгами и бог знает чем еще, что есть в современном городе, — если б кому-нибудь пришла в голову мысль заменить этим самолетом городскую электростанцию. Впрочем, самолет смог бы снабдить город и необходимым количеством электросетей — тысячи метров проводки, сотни реле, электромоторов, сервоприводов, лабиринты кабелей скрывались под его обшивкой.

И вот он стоял, спокойный и уверенный, ожидая приказа; и из его кабин, из-под колпаков блистеров чуть заметно струился слабый розоватый полусвет (нынче психологи утверждают, что именно красный, но никак не зеленый цвет действует успокаивающе, поднимая при этом работоспособность); экипаж был свеж и бодр, умел и спокоен. Оборудование проверено и готово к работе. Топливные кессоны залиты под горловины; в боевых отсеках во тьме и тишине покоились увесистые контейнеры боекомплекта; в снарядных ящиках дремали острорылые, с чуть срезанными головками пушечные снаряды.

Александр Кучеров, двадцатисемилетний повелитель этого средоточия мощи и грозной силы, вкусно потянулся, закряхтел и, чему-то улыбаясь, осторожно негромко спросил:

— Слушай, Николай, давно хотел спросить: почему ты у нас?

Савченко помолчал и тихо уточнил:

— В каком смысле?

— Н-ну... Видишь ли, у нас как-то уже получается наследственность, да? Смотри, три четверти пилотов — дети пилотов. Так вот и я — вроде как с детства в авиации. Родился на аэродроме, считай, вырос... А ведь ты, я знаю, из особой семьи, очень интересной семьи, верно? Не думай, я в душу не лезу — я понять хочу, где начало. Понимаешь? Где начало?

Начало? Савченко, сын потомственных русских юристов, очень любил летать. Он любил летать даже когда был ребенком и не знал, что это такое — полеты. Разве так не бывает? Если человек родился для призвания и оно властно ведет его за собой — разве этот человек не живет своим делом еще до того, как познает его?

Он шел к небу всю свою сознательную жизнь — детство, юность. Шел через сопротивление родителей, людей умных, чутких, деликатных, но все-таки, как всякие родители, видящих в единственном сыне достойного продолжателя семейных традиций. Шел через сомнения врачей, видящих в хрупком, болезненном мальчике будущего хроника и носителя всех и всяческих недугов. Шел через страдания учителей-физиков и репетиторов-математиков, ибо ничто не давалось ему так трудно, как усвоение немыслимых повадок электронов и запоминание привычек косинусов, — видимо, сказывалась гуманитарная наследственность. Шел через собственные сомнения, неуверенность и страхи — слишком многие и многое убеждали его в ошибочности выбора.

И он добился своего!

Он поднялся в небо!

И, взглянув на безвольно лежащую под ним, победителем, землю в рассветной дымке, он познал исступленное счастье победы, гордый и сладкий ее вкус и, поднявшись в эту так давно и властно звавшую его синеву, понял: он родился теперь по-настоящему, ибо понял, зачем пришел в жизнь.

Он стал одним из лучших курсантов. Он летал, с упоением познавая высокую науку летать. И сел за штурвал стремительного могучего ракетоносца. Вся жизнь перед ним была такой, какой он видел взлетную полосу — прямая и честно-чистая стрела, влекущая вперед и вверх, на линию взлета — вверх! До того самого дня... Того дня, когда все встало на излом. Возник вопрос: как быть? Летчики в вопросах профессиональной чести народ жесткий, даже жестокий. Здесь иначе нельзя.

И если бы не он, командир... И если бы не другие — настоящие, истинные люди и сотоварищи... И Савченко негромко медленно сказал:

— Вот и я — с детства... До того самого дня.

Кучеров, до того настороженно поглядывавший на него, словно вслушивавшийся в воспоминания своего помощника, отвернулся и неспешно сказал:

— Понятно. Но я тебя не о том, парень, спрашивал. То — забудь. Я знаю про себя, что я — хороший пилот. И поверь, дружище, мне нужен именно такой правак. Понял?

Савченко молчал.

— А ту историю помни, как случай из учебника. И не более. Гипотетический случай.

— Угу...

— Не более! Давай шоколадку грызнем. Люблю шоколад. Хорошо все-таки быть летчиком — шоколад вот бесплатный. Будешь? На вот, ломай.

Они потрещали станиолью обертки. Кучеров откусил большой кусок и сказал, с хрустом жуя:

— Ты через полгода после училища женился? Рано, конечно. Но и я, похоже, спекся как холостяк. Начинаем завтра, дружок, новую жизнь! А ты у нас человек опытный, папашей вот скоро будешь, так что советоваться теперь с тобой буду, а? Чего смущаешься? Эх, Колька, радоваться надо!.. Серега! — заорал он вдруг в форточку так, что Николай чуть не подавился. — Сергей! Ты где там? Принеси бутылочку холодненькой!

— Минеральной? Или пепси? — донеслось снаружи снизу.

— Минералочки!

— А где она, командир?

— Где всегда! Давай волоки! — Он поглядел на Николая и сообщил: — Шоколад люблю, но у меня от него всегда в горле першит. — Он помолчал и неожиданно тихо сказал, как себе: — А спросил я вот почему. Ты знаешь, иногда у меня появляется такое чувство... Ощущение усталости, что ли? Изо дня в день — месяцы, годы — я здесь, в кабине. Выходит, устал? Да нет, не то. Тут вся жизнь... Иногда я просто пугаюсь: а вдруг ошибка? Вдруг я мог что-то лучше на другом пути? Но ведь на любом пути человек делает всю жизнь только то дело, которое выбрал. Если, конечно, дело стоящее и человек стоящий.

Савченко, прикусив губу, внимательнейше смотрел командиру в глаза.

— И вот, когда я вдруг просыпаюсь под утро и думаю, что мог бы написать рассказ об этом, и вспоминаю, как любил море, я думаю: не ошибся ли? Но когда представлю, что этого... — он постучал ладонью по РУДам[1], пока еще мертво торчащим из секторов, — что этого не будет, — мне жутко становится. И тогда еще хуже — потому что рано или поздно придется уходить. А как тогда жить — когда уйдешь?

— Отрава, — почти прошептал Савченко.

— Что? Отрава? — Кучеров подумал. — Да. Правильно. Отрава наше дело. Кто попробовал — пропал...

А уже через минуту Кучеров с наслаждением, обжигаясь колючими пузырьками-иголками газа, глотал прохладную шипящую воду и слышал в ней празднично-счастливый, победный гул, потому, что праздник наконец пришел к нему — придет завтра; праздник этот весь вечер жил в нем, глубоко спрятанный ото всех; а что предстоит завтра!

А Савченко, закрыв глаза, думал о том, что Наташенька сейчас, наверное, в чистенькой уютной кухоньке возится, готовя опять что-нибудь эдакое из где-то ею выкопанных древних рецептов, и ей мешает большой уже живот, к которому ни она, ни он никак не могут привыкнуть, хотя там растет, ждет встречи их сын. Впрочем, как это — «привыкнуть»? Зачем привыкать? Разве к счастью привыкают? А может, она сейчас смотрит телевизор, закутавшись в плед и подобрав халат, уткнула свой милый маленький носик в кружевной ворот и старательно не скучает о нем. «Милый мой пушистый человечек...»

А штурман Виктор Машков деловито шуршал бумагами, в сотый раз педантично проверяя маршрутные карты, пролистывая свои мудрые справочники и таблицы, просматривая метеокарты; он давно знал, что главное — заниматься делом, он давно усвоил, что дело, работа помогают лучше всяких лекарств и уговоров; не он этот способ открыл, древний и единственно верный способ, и не он первый им спасается, не первый и не последний...

А стрелок-радист Евгений Щербак, глядя в темнеющий глухо лес, вспоминал, как светится ночной воздух у Куинджи, и в который уже раз медленно шел в тот небольшой зал, комнатку в Русском музее в правом крыле первого этажа, где он впервые увидел то полотно — «Ночь на Днепре» — и, увидав картину (да картина ли это?!), испытал шок: в мгновенном жутком головокружении перед ним вдруг с гулом распахнулось окно — проход, туннель в бездонное, черно светящееся пространство, в четвертое неведомое измерение, и он, отшатнувшись, едва устоял на ногах, а когда, опомнившись, увидел рядом еще одно, а там еще и еще несколько таких же полотен, то растерялся и чуть не заплакал от досады — такое не должно быть повторенным, художник не имеет права, написав единожды такое, писать что-то еще — он обязан оставить человечеству только одно, только это — единственное, неповторимое...

А командир огневых установок — КОУ — Георгий Ломтадзе отложил Фолкнера и, зная точно, что же неумолимо гнало несчастного, гордого и одинокого Баярда Сарториса, медленно нащупывал в кармане авторучку; похоже, тут сидеть им еще не один час, и за это время он напишет домой письмо — хорошее, доброе письмо. О том напишет, что мать права — скоро он привезет с собой в отпуск невесту; напишет, что жениха Мзии он посмотрит сам — как глава рода и семьи, как старший брат и учитель своей сестренки; напишет, какой удивительный подарок привезет он приемному братишке Тато — и хорошенько поучит уму-разуму ставшего чересчур самостоятельным среднего братца, хулиганистого Зазико, который решил бросить школу и идти в рыбколхоз; слава богу, он, Георгий, сын Нодари, еще в состоянии обеспечить своих родных! Он ему даст рыбколхоз...

А штурман-оператор подполковник Агеев, подменяющий штатного оператора на сегодня, закончил прогревание и проверку своей аппаратуры и сидел в открытом люке, свесив ноги, и неторопливо, с удовольствием беседовал с пожилым прапорщиком-механиком, сидящим на колесе, о проблемах воспитания девчонок в нынешних, сумасшедших условиях конца сумасшедшего телевизионного века, соглашаясь, что они, нынешние ребятки, все-таки очень и очень славные, чего б там про них ни говорили взрослые и чего б они сами про себя ни придумывали.

А рядом уходил в густую дрему лес; и где-то в другой стороне аэродрома, далеко отсюда, гудели автомобильные моторы; а неподалеку, у невидимого за лесом моря, садились на воду чайки, готовясь к ночи, хотя там, над ними, за пеленой облаков, еще плыло солнце, и чайки это знали; а дальше по побережью, там, где был городок, гремела музыка на площадках санаториев и домов отдыха; а на главпочтамте сортировали завтрашнюю почту; а небольшой хлебозаводик уже отгружал первые партии своего горячего пахучего товара в теплые грузовички, и все шло как обычно. Даже свадьба, которая каруселит по второму дню в кафе у ратуши, — что ж тут необычного? Все везде как всегда. Так, как и должно быть в наше время, в нашем доме.

И как раз в эту минуту недавно заступивший на дежурство РП — руководитель полетов, о чем свидетельствовала повязка на левом рукаве, майор Тагиев нервно сказал, щуря свои и без того узкие глаза:

— И все же я против!..

...На КДП полка, просторном, похожем на аквариум помещении, разделенном переборками и панелями аппаратуры на своеобразные отсеки-выгородки, работали, чуть слышно переговариваясь, специалисты — матросы и офицеры флота, именно флота, потому что в морской авиации носят конечно же морскую форму, которая отличается от чисто флотской лишь весело-голубенькими просветами на погонах и авиационными залихватскими эмблемами-крылышками.

— И все же я против, товарищ генерал! — упрямо сказал Тагиев. — Как руководитель полетов, как комэск, как летчик... В общем, я категорически против разделения пары. Извините, виноват. Но — категорически. — От волнения у него прорезался странный акцент.

— Правильно. — Генерал-майор, прибывший в часть на рассвете с плановой инспекционной поездкой, привычно вздохнул: — «Как руководитель полетов»... Ответственность, майор, верно? РП — должность оч-чень ответственная. Случись что — всегда РП виноват. Так? — Он жестко, в упор смотрел Тагиеву в глаза. Тот отвел взгляд.

— Экипаж не подготовлен к такой работе, — вмешался полковник Царев.

— Что-о-о? — подчеркнуто изумился генерал. — То есть как — не подготовлен? Вы что же, ставите на полный радиус экипаж, не подготовленный к полетам в сложных метеоусловиях?

— Подготовленный, товарищ генерал! — Царев говорил четко и быстро, стремясь произвести нужное впечатление: от этого сейчас зависело многое. — Но налета, доброго, хорошего налета, дающего экипажу уверенность в себе в таких резко осложнившихся условиях, нет. В конце концов, радиус — тоже наука. Но не все же сразу! Две дозаправки вместо предполагаемой одной плюс ночь. Одиночный маршрут вместо предполагаемого парного и сама обстановка на грани боевого применения... Есть же другие экипажи, есть командиры, наконец, опытнейший летчик!

— Другие экипажи — это время. У нас его нет. Зато есть предупреждение флота. А ведущий... Вы считаете — кстати, командир тоже пойдет в одиночку! — вы считаете, полет полярной ночью легче дневного маршрута? С теми же дозаправками? — Генерал резко повернулся к Тагиеву: — Майор, самолеты к вылету! Перенацеливание произведем уже...

Лицо Тагиева застыло, только дернулись желваки под кожей высоких скул.

— Товарищ генерал! — Царев уже настойчиво требовал. — Этот ряд совпадений приведет... Я руковожу частью — я же отвечаю за них!

— Слушайте, полковник, я что-то не пойму: в чем проблема? Нормальный полет на радиус! Откуда в вас все это? И наконец, решает здесь в конечном счете руководитель полетов, а не вы или я. Кстати, я не слышу его решения до сих пор.

— А какое же может быть решение? — с натугой сказал Царев. — Какое тут может быть решение, если решаете здесь вы!

— Не забывайтесь, полковник... — Генерал понизил голос.

— Товарищ генерал! — отчаянно сказал Царев, и глаза его засветились в полумраке голубым яростным огнем. — Я не забываю главное, то, что забыли вы!

Генерал подчеркнуто удивленно задрал брови.

— Меня всю жизнь учили: «Мелочей в авиации нет» — и так учил я! А экипаж... А экипаж — это шесть жизней. Шесть семей! — Царев побледнел.

— Вы что же хотите этим сказать? — тихо спросил генерал, качнувшись вперед. Тагиев страдальчески сморщился, лица других офицеров были каменно-безучастны.

— Я хочу сказать, что мы должны учитывать все мелочи, все возможные последствия! И наше поведение сейчас, всех нас — это... это!..

— Ну что ж вы замолчали, полковник? — почти весело сказал генерал. — Вы ведь хотели сказать — это убийство. Так? Или что-то столь же возвышенно-бессмысленное. Так? ...

— Это... крайне неумно, — севшим голосом закончил Царев и вытянулся «смирно», уставившись поверх генерала в серые, начинающие темнеть стекла незашторенных оконных проемов, между рам которых оранжево светились спирали включенных для предотвращения отпотевания стекол обогревателей — влажность и температура в помещениях КДП и постов управления всегда должны поддерживаться на определенном и неизменном уровне: точнейшая электронная техника не любит перемен погоды.

— А знаете, полковник, вы вызываете уважение, — прищурясь, сказал с сарказмом через паузу генерал. — Так отстаивать свое мнение! Но я начинаю думать, что, если бы во всех наших частях были подобные вам начальники, наши самолеты вообще перестали бы летать.

— Они летали бы лучше и безаварийно, — холодно отчеканил Царев. — И на обвинения в трусости нужды отвечать не вижу!

Правая бровь генерала полезла вверх.

— А вы скромник, полковник!

— Я профессионал. И говорю о деле. И не вижу нужды...

— По-онятно...

На КДП скапливался сумрак; тепло светились контрольные приборы на пульте РП. Сам руководитель полетов сидел с каменным лицом. Он не вставал с кресла, но поза его странным образом соответствовала стойке «смирно». Матросы — планшетисты и операторы — ничего не видели и не слышали, отделенные полупрозрачным планшетом-переборкой и панелями своих помещений. Офицеры застыли на рабочих местах. И в эту минуту здесь, в просторном помещении КДП, были только двое: инспектор — генерал-майор и полковник Царев — командир полка.

— Итак, полковник, этот экипаж — плановый? Он обязан выполнить поставленную ему задачу?

— Разумную задачу.

— Разумную — поставленную кем? Войной? Война — разумна?

— Вы утрируете! Я не могу ответить тем же старшему по званию!

— Отвечайте: война разумна? «Могу, не могу...» Не впадайте в детство, полковник, отвечайте!

— Сейчас не война!

— Тогда зачем мы нужны? Мы все? Почему вы не работаете на заводе, полковник? Токарем. А? Стране нужны токари! Шоферы. Инженеры, черт побери!

— Мы готовы к войне!

— Готовы? С неподготовленными — ах, простите, неслетанными, скажем так, неслетанными экипажами? К какой? Которая будет ставить исключительно разумные задачи?

— Я тоже повоевал, товарищ генерал! Мне хватило! Любая война — всегда война, где бы она ни была.

— Ну, насчет «повоевал» и «хватило» — так сие не заслуга. У нас работа такая. И долг наш такой. Ну ладно. На первый вопрос вы, по сути, не ответили. Дальше. Вы всегда выполняли только разумные задачи? Ну что вы молчите? Где же ваша честность?

— Не всегда — да.

— Молодец! Но вы были готовы к любому делу?

— К любому — доступному моей квалификации и возможностям техники. К разумному!

— А всегда ли мера разумности зависела от вас? Вот в чем суть! Мы с вами в вооруженных силах. А для чего они, эти силы? Мы с вами — для чего? Нет, нет и быть не может никаких разумных или неразумных условий для нас с вами! Их не может быть!

Генерал, качнувшись, приблизился к Цареву; теперь и его глаза тлели в сумраке.

— Тот психопат, там, далеко... — Он яростно ткнул пальцем в окна: — Где тут у вас запад? Ага, там... Так вот, он там — он плевал на разумность условий! И в тот миг, когда он ткнет пальцем в кнопку, в ту самую проклятую кнопку, разума не будет! Останется одно, только одно — и решающее: можем ли мы, умеем ли, готовы мы или нет? Я воевал с первого лета, с августа, и на своей шкуре испытал, чего стоит ожидание разумности. Я — помню. Вы — нет. Всё! Они уйдут и вернутся. Там! — Он выбросил руку к окнам. — Там наша дорога!..

II

ВЗЛЕТ!

В воздухе. 31 августа

Они даже не заметили, когда резко усилился дождь. Все в мире сейчас для них кончилось, все, кроме той работы, той цели, которую поставила перед ними выбранная каждым в разное время, по разным причинам, но выбранная добровольно дорога.

Приборные панели, сухой, перекатывающийся треск переключателей на расблоках, клацанье пакетников, быстрая перекличка команд, щелчки включающихся реле, вспышки умниц табло — в этот тесный, сжатый мир рычагов, шкал и панелей свелись родительские надежды и детские забавы, юношеские устремления и любимые книжки, вера в отцов, воспоминания о неисполненном и ирония потерь, страсти, увлечения, разочарования и любовь — все, составляющее никем до конца не понятое, не описанное, не оцененное понятие — жизнь.

А дождик был замечательный! Чу-де-cный! Как и весь этот уходящий день — для каждого по-своему.

А погода быстро ухудшалась. Ночь была уже недалеко. Солнце должно было вскоре зайти, так и не появившись над землей: его поглотили облака, низко и косо летящие над побережьем. Но они знали, что самое позднее через двадцать минут догонят солнце, увидят его, чтоб, попрощавшись, встретиться с ним завтра — далеко, очень далеко, непредставимо далеко отсюда.

Дождь суетливо-вкрадчиво стучал по обшивке; его капли радостно скакали и играли в чехарду на отмытых стеклах фонарей, брызгали на куполах блистеров, сливались в быстро густеющие струйки и, мечась из стороны в сторону, мчались вниз по полированной обшивке к земле, к которой они летели так долго. Этот моросящий дождь, который всегда все ругают, этот занудный, промозглый, отвратительный дождь был прекрасным!

Прекрасным и праздничным потому, что наконец наступал долгожданный праздник работы.

Они заканчивали сложный, но для каждого летчика исполненный неизъяснимой прелести ритуал запуска двигателей — пробуждения к жизни многосложного, могучего и послушного, надежного и доброго сердца их корабля; а от насквозь промокшей куртки техника самолета, стоящего сейчас в кабине за спинами летчиков и монотонно бубнящего «молитву», или карту запуска, плотно несло мокрым старым одеялом. И команды эти, слышанные сотни раз, звучали музыкой — как до седых волос звучит музыкой для нас гриновская проза.

— Включить автоматы защиты сети!

В тишине торопливо клацают переключатели.

— АЗС включены.

— Стояночный?

— На стояночном.

Отрывисто, слышно даже сквозь гул мотора пусковой автомашины, барабанит по обшивке дождь.

— Топливная автоматика?

— Топливная включена.

— ППС?

— Противопожарная система включена.

— АГР?

— Гироскопические приборы... Есть!

Снаружи донесся слитный гул. Николай поднял глаза и увидел, как поблескивающий под дождем корабль комэска Ионычева, их ведущего и напарника, покатился, покачиваясь длинным, вытянутым, узким телом в облаке пушистой водяной пыли, на предварительный старт.

— «Барьер»! «Барьер», я — Девять пятьдесят третий, прошу запуск.

В наушниках захрипел голос руководителя полетов:

— Девять полсотни третьему — запуск! Давление — семь, сорок шесть, запятая, два.

— Есть, понял... — Быстро выставлены по давлению приборы. — Включить аэронавигационные огни!

— АНО... — Щелк, щелк; есть, заработали. — АНО включены!

Капитан Кучеров — лицо счастливое, не ведающее сомнений, разочарований и боязни лицо! — вскинул вверх правую руку, потряс затянутым в замшевую перчатку кулаком: «Начали, парни!» — и положил руки на штурвал, крепко охватив пальцами рукоятки.

— Включить главный!

В наушниках засвистело — пошел турбостартер. Начали!

— Отсчет турбостартера!

— Два... Четыре... Шесть...

Глуховато-тонко воя, турбостартер упрямо раскручивал, разгонял еще сопротивляющийся тяжелый ротор турбины правого двигателя; приборы показывали быстрое и неуклонное нарастание оборотов.

— Восемь... Десять...

Свист, тонкий и тягучий, нарастал, наливался густым шипением, заполнял кабину; донесся звонкий сухой хлопок.

— Розжиг!

Все звуки мира перекрыл властный, могучий, густой гул; мелко задрожали водяные капли на стеклах, запрыгали по переплетам рам. Пошел двигатель!

— Правый запущен и вышел на малые обороты! Теперь — левый.

И вот уже техник, улыбаясь, хлопнул пилотов по спинам; командир показал ему большой палец; техник кивнул и провалился в люк; вот неслышно, но все-таки ощутимо для тела летчика внизу хлопнула крышка люка, запирая шестерых в самолете, окончательно отсекая, отрезая их от земли и всего земного; и через пару секунд техник показался уже на мокром бетоне внизу слева и взмахнул рукой.

— «Барьер», я Девять полсотни третий. Предварительный?

Справа, почти невидимый за кисеей дождя, стоял неподвижно корабль комэска, ожидая их.

— Предварительный разрешаю. Курс двести двадцать. — Понял, курс предварительный двести двадцать. Выруливаю.

Ту-16 задрожал чуть сильнее, когда Кучеров мягко, осторожно повел вперед РУДы; Савченко быстро привычно оглянулся, насколько позволял обзор, осмотрелся впереди и по сторонам, кивнул выжидательно косящему на него командиру: «Все чисто — поехали» — и тяжелый, грохочущий турбинами корабль неожиданно мягко и легко покатился по рулежной дорожке.

На предварительном старте их уже ждали, нахохлившись, двое техников предстартового осмотра. Когда корабль, резко заскрипев тормозами, остановился, один вскинул блестящий от воды красный жезл-семафор, а другой привычной сноровистой рысцой двинулся к самолету и нырнул под него; Николай знал, что сейчас техник осматривает в последний раз внешние части корабля, шасси, створки, все ли в порядке, не ждет ли экипаж опасный и ненужный сюрприз; Николаю со своего высокого, как насест, места хорошо было видно лицо держащего запрещающий знак техника — мокрое, блестящее, техник щурился от дождя, летящего ему в глаза, и чему-то улыбался; вот откуда-то снизу вынырнул его напарник, и красный жезл сменился белым: «Порядок!» Кучеров кивнул им, они помахали в ответ и той же рысцой, пригибаясь, будто шел ливень, побежали к уютной стекляшке СКП, и их куртки лаково-мокро сверкали.

— «Барьер», я Девять полста третий, разрешите исполнительный?

— Полста третьему исполнительный разрешаю. Ветер по полосе, встречный, два метра, полоса влажная, видимость...

— Условия принял.

Корабль мелко сотрясался всем своим длинным упругим телом, аккуратно развернулся на сверкающем радужной водяной пленкой бетоне и, длинно скрипнув и качнувшись вперед, занял свое место для взлета парой. А впереди слева загадочно светилась в ореоле голубого свечения дождя размашистым силуэтом машина ведущего.

В наушниках щелкнуло, и искаженный эфирной хрипотцой голос комэска сказал:

— «Барьер», я — Девять девяносто шестой, исполнительный двести двадцать, разрешите взлет.

Кучеров положил большой палец на кнопку связи:

— «Барьер», я — Девять пятьдесят третий, исполнительный двести двадцать, разрешите взлет.

— Девять девяносто шестой, Девять полста третий! Полоса свободна. Взлет парой разрешаю.

— Понял Девяносто шестой. Разрешили.

— Полста третий понял. Разрешили.

Кучеров подвигал руки на штурвале, словно ощупал привычные рукоятки, и с удовольствием громко объявил:

— Экипаж! Взлетаю!

И мягким, плавно-играющим движением, один за другим — не сразу, а правый-левый, правый-левый, — повел вперед РУДы, и Николай, слыша за спиной послушно нарастающий гром и рев, ощущая всем телом рвущееся вперед напряжение машины, внимательно смотрел, как Ту-16 впереди качнулся, и даже сквозь стекла герметичного фонаря, плотный шлемофон, сквозь грохот своих двигателей на его барабанные перепонки навалился слитный низкий гром, но его все-таки перекрыл властный, командный голос Кучерова в наушниках:

— Держать газ, включить фары!

Савченко положил ладонь левой руки под рукоятки секторов газа, как бы подпирая их (чтоб при перегрузке взлета они, упаси господь, не пошли назад сами собой), правой быстро включил фары и, увидев, как заискрился, дымно засветился мокрый воздух перед кабиной, «прочел» сигнализаторы на доске и доложил:

— Газ держу, фары включены.

А Ту-16 Ионычева, меняясь в ракурсе, уже катился по полосе, словно сдвигаясь боком и уходя в поперечный силуэт.

— Курс ГПК?

— Гирополукомпас — ноль.

— Планка курса?

— В центре.

— Колесо?

— Носовое прямо...

За ним, почти скрывая его, поднялась, завихрилась мутная стена мельчайше распыленной воды и пара, и громадный самолет все быстрее и быстрее уносился в это вихрящееся облако, растворялся в нем...

— ...Кнопка утоплена, законтрена.

— Взлетаю!

И каждый раз, когда видишь взлетающий самолет, особенно такую вот громадину, каждый раз спирает дыхание и хочется ему помочь, вот так, вот так — подхватить под крыло, поддержать, подтолкнуть плечом вверх...

— Ну, ребятки, поехали!

И, сощурившись, Кучеров с трудом разглядел сквозь дождь и водяную пыль, как в конце полосы силуэт самолета Ионычева пошел вверх, между ним и дымящимся срезом дальнего леса появилась и стала быстро расширяться полоска серого струящегося пространства, и услышал, ощутил, как пневматики, проседая под тяжестью корабля, покатились по бетону и стала все сильней наваливаться, вкрадчиво дыша, на грудь, плечи, бедра, шею, давить мягкой лапой вся тяжесть земного притяжения; следя, как командир выдерживает направление разбега точнейшим, миллиметровым покачиванием педалей, фиксируя боковым зрением обороты, слыша голос штурмана, считывающего для командира неуклонное, неудержимое нарастание скорости...

— Сто... Сто сорок...

Он чувствовал, как уплотняется, густеет тугой влажный воздух под крыльями, как родное, близкое, послушное тело машины напрягается в нарастании этой скорости, о которой подчеркнуто равнодушно и размеренно бубнил этот голос:

— Сто восемьдесят...

Кучеров осторожно, даже нежно потянул на себя штурвал — и она, милая, послушно и аккуратно повела нос вверх — три градуса, четыре, пять, шесть... И дымный горизонт провалился вниз; впереди, перед ними, неслись лишь низкие, пылящие дождем облака, и машина «вспухла», ложась крыльями в упругие, живые волны воздуха.

— Носовое оторвано.

— Двести... Двести пятьдесят...

Кучеров на руках держал все эти тонны металла, пластика, оружия, керосина, людей, — все громадные тонны машины, несущейся сквозь вихри взметенного воздуха на двух голенастых «ногах» в громе, реве и свисте. Савченко положил пальцы на тумблеры управления механизацией крыла, ожидая команды, а мимо летела, летела, отлетала назад земля в неотвратимом нарастании скорости.

— Триста...

«Еще чуть-чуть... Во-от так... Еще... Ну, миленькая!»

— Скорость отрыва!

Кучеров качнул штурвал на себя — тангаж шесть, семь, восемь, точно восемь градусов! «Ну, родная, пошли! Давай, милая!»

Савченко не замечал, как он тянется вверх, всем телом и всей душой помогая машине — ну, пора! И все без малого восемьдесят тонн легко и чисто отделились от бетона, оборвались мелкая тряска и толчки в ладони, когда колеса проскакивали стыки плит, а земля качнулась и поехала вниз назад...

— Колеса в воздухе!

Земля словно затормозила свой бег, только что стремительный, и вот уже поплыла назад, поворачиваясь и утопая в плывущей дымке, и тут же исчезла, пропала в мутных клубах.

— Шасси! — быстро приказал Кучеров; Савченко послушно перевел кран уборки, следя за приборами; машина чуть заметно дрогнула, донесся по ее телу короткий тройной перестук.

— Сорок... Шестьдесят... — читал теперь высоту штурман.

Глухо стукнули захлопнувшиеся створки гондол шасси; на приборной доске вспыхнули три красных огня. Савченко негромко доложил:

— Шасси убрано. Кнопка в исходном, давление в норме.

— Восемьдесят... Сто...

— Идем по схеме сбора, — предупредил Кучеров. — Оператору смотреть, хорошенько смотреть!

— Есть... — отзывается со своего кресла-вертушки за спинами пилотов штурман-оператор, влипший лицом в раструб радиолокатора — он прощупывает чутким лучом бесцветно-слепую мглу, сквозь которую идет корабль, и сейчас только глаза оператора — глаза корабля; а высота растет размеренно и неуклонно.

— «Барьер», я Девять полста третий. Взлет произвел, на борту порядок. Задание?

— «Барьер» Полста третьему: задание прежнее.

— По-онял...

Значит, пока ничего не изменилось. А впереди за лобовыми стеклами — дрожащая марля водяной струящейся пленки, сине-мутной и непрозрачной. Но это не страшно, это нормально, это работа у нас такая, и оператор свое дело туго знает; вот он, оператор, кого-то уже углядел:

— Командир, на пеленге тридцать, высота три, удаление сорок — цель. Пеленг отходит вправо — тридцать семь, сорок, сорок три...

Это уходит на свой маршрут Валера Шемякин — на противоположную сторону планеты, туда, где в бело-голубой вышине вечно сияет над океаном солнце, и через несколько часов он увидит в оптику золотые пляжи у прибоев коралловых островов и зелень тропических пальм, и к вечеру целый континент останется у него слева, а справа будет угрюмо лежать в невидимости горизонта полюс и вечные льды ждать в тяжком безмолвии; а еще через несколько часов он придет домой, все такой же и все тот же Валерка. И будет играть с пятилетними Максимкой и Викой, а жена, готовя ужин, радостно будет рассказывать о какой-то покупке, о том, чью жену видела сегодня, и как всю ночь шел дождь, и о вчерашнем телефильме, — а он, возясь на полу с игрушечной железной дорогой, ничего не расскажет о ехидно ухмыляющемся наглом парне, который весело-похабно жестикулировал из кабины «Томкэта», о том, как, подмигивая, парень тыкал пальцем за борт своего истребителя, показывая подвешенные под крылом матово-белые, с красными поясками стрелы ракет класса «воздух — воздух», приготовленные для Шемякина; и не расскажет о том, как загорелого сменили двое ухарей из авианосной группы, которые, резвясь, с сумасшедшей лихостью носились на «Хорнетах» вокруг советского воздушного корабля (да-да, советского! А что делать? Что ж делать-то, когда над всей Европой, над Индийским, Атлантическим, Тихим океанами, над всеми континентами и морями плывут, гудят, коптят небо угрюмые гигантские Б-52 — а Максимкам, миллионам Максимок все-таки надо, черт подери, играть со своими паровозиками! Надо — разве нет?). «Хорнеты» носились так, что тяжелую машину швыряло в спутных струях и штурвал вышибало из рук, потом этих безнаказанных, а потому лихих летунов сменил солидный четырехмоторный Локхид П-3 «Орион», разведчик-профессионал, и два часа летел рядом, зудел, чего-то там бормотал, сообщал, ныл, хихикал, интересовался, посмеивался, опять сообщал и опять интересовался на недурном русском языке — дружелюбно-насмешливый приятель; а он, советский летчик, молчал, ничего не видел и не слышал (к сожалению, только в кино можно отвечать этим «приятелям» — чтоб зрителя побаловать, в действительности же — нельзя! Нельзя, ибо именно для того, чтоб услыхать хотя бы голос, и задаются эти невинные вопросы); не расскажет он ничего и никому, потому что не надо этого знать ни славной, желанной жене, ни славному, серьезному Максимке; каждый в этом замечательном мире делает свое дело, во имя которого живет; ведь, в конце концов, он, летчик Шемякин, никогда по-настоящему не узнает тех мук, в которых жена принесла ему сына и дочь. Вот так-то...

Удачи тебе, Валерий! Завтра вечером тебя ждут дома.

— Оператор, где ведущий?

— Пеленг лево двадцать, высота полторы, пеленг отходит влево, удаление шесть.

А Ту-16 мощно и ровно не идет, а буквально прет вверх, прошибая эту муть, разгоняясь даже в наборе высоты, катится по невидимым рельсам, лежащим наклонно на восемь градусов к горизонту — тангаж восемь, точно восемь!

— Высота триста... Триста пятьдесят...

В кабине становится светлее — значит, подходит верхняя кромка первого слоя облачно-водяного парно́го «пирога»; вот мгновенно дымно мелькнули клубы пара перед мокро блеснувшим носом корабля и пропали — и самолет вырвался в серо-синий свет. Поплыли вниз, замедляясь, пушистые волны застывшего облачного моря в какой-то странной, оглушительной тишине, из которой начисто выключен сознанием напряженный гул турбин.

Вверху, высоко над ними, замедленно покачивались свисающие округлые капители, перевернутые, призрачно светящиеся кружева изящно очерченных балюстрад, куполов, люстр; опрокинулись и замерли, не падая, сказочные ажурные башни волшебных замков: это нижняя кромка второго, верхнего слоя «пирога».

Гигантский, жутко пустынный, замерший зал без окон и стен залит неземным плывущим голубым светом, и самолет, едва ощутимо вздрагивая, уже не мощно, но осторожно, покорно боясь нарушить этот вселенский покой, всплывает к сводам зала, выше, выше, вот уже широчайшая голубая арка над самой головой — и вдруг с резким ударом мгновенно темнеет в кабине, коротко встряхивают все тело машины толчки воздушных потоков, на стекла упала темно-синяя занавесь — корабль вошел в плотную облачность.