Валерий Смирнов
Как на Дерибасовской угол Ришельевской
В те времена, когда у Политбюро самым популярным спортом были не прыжки из окна, а гонки на лафетах, крупнейшим коллекционером Одессы считался Борис Филиппович Поздняков. Потому что у него скопилось самое большое количество икон и картин в частном секторе города. Чтобы вам этого не показалось мало, добавлю, что он еще был и потомственным коллекционером. Если есть потомственные кретины и сталевары, то почему не быть точно таким доскарям? Начало грандиозной коллекции положил отец собирателя Филипп Степанович Поздняков, которого Борис Филиппович видел два раза в жизни — первый и последний. И если вы думаете, что этот парень внезапно, как гонореей, заразился любовью к прекрасному, купил на последние сбережения какую-то икону и вдобавок дрожащими от возбуждения и радости руками повесил ее на стену, чтобы часами над ней дрожать — нате вам дулю. Потому как, если вам кажется, что до войны кто-то мог поехать мозгами и дать за икону, пусть даже самого Рублева, рубль — получите еще одну. А дело было так.
В Одессу должен был причалить новый начальник НКВД. И местные чекисты стали усиленно подыскивать ему квартиру, согласно вкусам, подсказанным по телефону товарищами из Москвы. Но как назло ничего путного найти не могут. Потому что все лучшее сами давно заняли, а остальное уплотнили. Слава Богу, у храброго бойца с контрреволюцией Крюкова был геморрой, несомненно, нажитый в боях за лучшую долю всего человечества. От этой напасти Крюкова лечил у себя на дому профессор Брунштейн. Тогда еще врачи умели лечить так, как сегодня только брать бабки. И когда профессор объявил пациенту, что посланный вражьими силами геморрой навсегда перестанет терзать героического Крюкова после следующего сеанса, тот, как и положено чекисту, тут же сделал стройный логический вывод.
Орденоносец Крюков явился к начальнику отдела ближе к полуночи, в самый разгар трудового дня, и доложил, что лично подыскал подходящую квартиру. Пять комнат, увешанных всякими буржуазными цацками. Вдобавок есть камин, как в музее, где Крюков был один раз в жизни: затащил культорг его отдела, который проводил экскурсионное мероприятие под угрозой расстаться с партбилетом. Так что Крюков не только знал слово «музей», но и подогнал под него нужную квартиру. И в этой квартире окопался недобитый троцкист, который ко всем преступлениям продолжает ходить в бабочке на горле и пенсне на шнобеле. Сволочь, одним словом. Явный шпион. На носатой морде это у него написано. И у всей его семьи. Потому что сын Брунштейна вместо того, чтобы вкалывать на заводе, пиликает на скрипке, что само по себе подозрительно. А жена его вообще нигде не работает. Начальник знал Крюкова за серьезного человека; выразил ему благодарность от имени всего трудового народа и, к большому удовольствию, назвал бойца революции верным учеником товарища Дзержинского. После нелегкого трудового дня, этак часов в восемь утра, воодушевленный Крюков побежал замочить свою радость в бодегу на Тираспольской площади. И там, на свое счастье, он повстречался за одним столиком с Филиппом Степановичем Поздняковым. Что вам хотите, и у чекистов бывали проколы. Наверное, во всем был виноват начальник отдела. Он сравнил Крюкова с дважды наркомом Дзержинским и от радости Крюков утратил бдительность.
Между четвертой и шестой бутылкой Поздняков признался Крюкову, что работает на заводе имени Парижской коммуны. Хотя на самом деле он трудился скокарем и имел такое же представление о заводе, как сын профессора Брунштейна. В ответ на это Крюков поведал, что он тоже слесарь, а поэтому гада Брунштейна с улицы имени 20 лет РКК надо поскорее арестовывать: у него дома еще красивее, чем в музее. И это должно понравиться еще большему, чем сам Крюков, слесарю.
После восьмой бутылки Крюков зашатался домой отсыпаться, а Поздняков вполне трезво рассудил: если профессорская хата напоминает музей, так пошарить в его запасниках никогда не вредно для здоровья. И он пошел к корешам с улицы имени 20 лет РКК.
Должен вам честно признаться, что профессор Брунштейн может и вправду был шпионом. Потому что в выходной день, когда весь советский народ с чувством громадного воодушевления изучал очередной печатный шедевр товарища Сталина, этот недобиток вместе со своей женой-бездельницей и сыном с его деревянной скрипкой выпирался до себя на дачу. А кто тогда, кроме товарища Буденного, понимал что такое дача? Правильно, одни враги народа и дедушка Калинин со своей козлячей бородой. И вот, приезжает этот самый профессор домой с природы и сразу начинает догадываться, что кроме него в городе еще не перевелись специалисты своего дела. И пенсне у него полезло даже не на лоб, а на затылок. Потому что после визита Позднякова с его компанией в квартире Брунштейна можно было любоваться в основном камином, обоями и полупустым мусорным ведром. Самое главное, нет никакой возможности даже позвонить в родную милицию, потому что телефон тоже унесли. А ноги медицинское светило и всю его мишпуху после визита в ихнюю хавиру держали слабо. И профессор решил, что с утрячка он пойдет, куда надо ходить в таких случаях. А потом сразу в милицию.
Но с утра с ходу после работы к нему заявляется орденоносец Крюков со своим геморроем наперевес. Спешит, значит. Потому что завтра профессора будут забирать, а сегодня болячка пока еще есть. Крюков заходит до профессорской хаты, открывает вместо «здрасте» рот на ширину глаз. И сразу начинает понимать, что геморрой — это не самое главное в жизни. Потому что если в такое пустое помещение привести начальника, то чекист Крюков вполне может исчезнуть одновременно со своим приложением к заднице. Поэтому Крюков смылся из профессорской хаты еще раньше, чем Брунштейн раздвинул губы, чтобы рассказать о неожиданно свалившемся на него счастье.
Узнав за то, что произошло с квартирой профессора, начальник Крюкова посинел от радости, как волна перед штормом. Послезавтра приезжает москвич, а в хате до него уже ничего нет. И разве можно было расценить всю эту историю иначе, чем заранее спланированную мировой буржуазией акцию, чтобы насрать в душу нашим славным чекистам? Ни в жизнь!
Чека ерзала не хуже, чем Крюков до того, как он познакомил свой геморрой с профессором Брунштейном. И кому нужен был сейчас этот шпион и вредитель, без картин и мебели, хотя все показания были отпечатаны. Даже его собственные. Ну и черт с ним, пусть пока живет и дышит своими погаными фибрами. Бросив все сверхважные для безопасности государства дела, часть чекистов ринулась в город искать подходящего для вкуса начальства врага народа. Остальные проводили с товарищем по оружию Крюковым беседу, чтобы выяснить, каким образом у профессора исчезло все, что от него требовалось перед самым началом секретной операции.
Зная исключительные способности подельников, Крюков тут же раскололся за бодегу на Тираспольской, а заодно признался, что он английский шпион, потому что его папа в свое время болел за ОБАК
[1]. Чтобы не выносить из избы сор вместе с его геморроем, начальник Крюкова тут же грохнул перерожденца из именного нагана.
А в это время неблагодарный Брунштейн поперся в милицию со своим пенсне на морде. Поздняков избавил его не только от картин и прочей мебели, но и от посмертно-почетного сейчас звания врага народа, а этот самый Брунштейн шел его закладывать. Вот и делай людям хорошо после этого.
Уже к вечеру и чекисты, и менты знали, кто постарался, чтобы профессорская хата стала похожа на то, за что в конце концов боролись большевики. Однако, учитывая, что гражданин страны победившего Октября Поздняков имел постоянную прописку только в местной тюрьме, его было взять куда сложнее, чем того же Брунштейна. И как ни кололи менты корешей Позднякова насчет его малины, они молчали, словно бесстрашные подпольщики в застенках кровавых белогвардейцев. Потому что знали: длинный язык ведет не столько до Киева, сколько до Валиховского переулка.
Но тут прибежали чекисты и сказали ментам «Ша!». И объяснили знакомым Позднякова, что это преступление вовсе не уголовное. Что они располагают фактами найма Фили международной разведкой. И вместо обычной работы скурвившийся за стакан жемчуга Поздняков сделал самый настоящий теракт, опозорив звание советского человека-налетчика. После этого один Шая-патриот, который свято верил, что ворует в самой передовой у мире стране, берет и закладывает Позднякова. И получает в награду устную благодарность чекистов, а спустя два дня — место на еврейском кладбище.
А пока чекисты едут у «черном вороне» за террористом-международником. И это была их ошибка. Если бы за Поздняковым пришли менты, они бы взяли его, как обычно. Потому что хорошо изучили манеру поведения своих подопечных. А чекисты ее даже не знали. Они сделали все по привычке, только без понятых. Вломились на хату, словно до какого-то там недобитого академика. И сразу поняли, что здесь что-то не так.
Ну, обычно они на рассвете вдирались на чью-то квартиру; хозяин окончательно не проснувшийся перед работой, жена его воет, дети сопливые всех подряд за цырлы хватают, у соседки-понятой бигуди на голове раком становятся: столько лет в одной хате с матерым шпионом, а он, сука, до сих пор никак не зарезал ее, передовика-многостаночницу. Потом арестованный начинал буянить, что это ошибка и он лично напишет товарищу Сталину, а чекисты безоговорочно кивали головами, потому как в отличие от этого будущего жмура знали, что он может написать, когда ему дадут ручку. Может только и написать: «Папа-Сталин, Родина-мать, прости мене, засранца и шпиона». И не иначе. Иначе писать нечем будет.
А тут их встречает совершенно незаспанный Поздняков и вместо того, чтобы орать за недоразумение и намекать за послание в Кремль, ведет себя совсем нетрадиционно. Наглядно доказывая, что он верит советской власти совсем в другую сторону, чем профессор Брунштейн. Потому что если бы за ним пришли менты, он бы в который раз пошел в тюрьму честным вором. Но Позднякову так же хотелось иметь звание врага народа, как уже покойному Крюкову свой геморрой, из-за которого все началось. И что он делает? Он делает себе дырки у кармане твинчика. С такой быстротой, что чекисты даже не успели понять, откуда в них летят свинцовые пилюли, которые не способствуют пищеварению. А потом Филипп Степанович высовывается черным ходом на улицу и не спеша прогуливается до «черного ворона», где спокойно ждет очередного будущего строителя Беломорканала или просто безмогильного шофер, примеряя на себя в мыслях орден Красного Знамени. Поздняков спокойно прикуривает у этого шофера, а потом делает ему дырку как раз в том месте, где уже покойный мечтал провертеть ее собственноручно, чтобы носить орден. И уезжает сам себе, безо всякого конвоя, на тогда еще бездефицитном бензине.
Тем временем начальник отдела сидит у себя в кабинете и удивляется, чего так долго не идут его бойцы. Не ведут главагента империализма, подстроившего такую диверсию. Хорошо хоть другие ребята наконец-то нашли хату наподобие профессорской, значит, не всех гадов еще в этом городе выдавили. Но тут к начальнику прибегает какой-то чекист с языком за плечами и сообщает, что верных сынов революции в гнездовье палачей, засланных мировым капиталом, ждала засада из двадцати стволов. И они погибли, естественно, в неравной борьбе, до конца исполнив свой долг. До какого конца, начальнику уже не хотелось выяснять. И он взялся раскручивать это дело без отрыва от стульчака. На этом месте ему размышлялось особенно хорошо. Если бы все шло как надо, брали бы гада по новой. С семьей, для порядка. Но такой клиент этот был Поздняков, что его семья видела гораздо реже, чем начальник одесской тюрьмы. И где она у вражины имелась, никто толком не знал. И была ли вообще — тоже. Но самое главное, прописки у этого диверсанта, в отличие от всего советского народа, тоже не было. Где ж в таком случае арестовывать врага победившего пролетариата?
К ментам чекисты не обращались, чтобы не уронить своего высокого звания, потому что были уверены: менты только и ждут, чтоб на них настучать секретарю горкома партии Гуревичу. Разве что побывали на хате Шаи-патриота и увидели; если он чем и отличается от них, то только тем, чем сильно похож на чекистов, которые арестовывали Позднякова. Разве что дырок в нем было чуть больше и он уже начинал тихо-мирно вонять.
А потом начальнику отдела стало совсем не до Позднякова. Потому что через три дня, после того, как местную Чеку возглавил товарищ из Москвы, начотдела сам оказался недочиканным соратником врага Ежова. И соответственно получил пулю в затылок из собственного именного оружия, над тем самым унитазом, где любил строить планы поимки вражеских агентов.
Потом за эту историю в Одессе стали забывать. Кроме одного человека. Того самого, которому за соответствующий карбач Поздняков оставил на хранение профессорские бебехи и еще кое-что. Чтобы больше вам не слышать за Позднякова-старшего, могу только сказать, что у него таки-да была женщина вроде жены и, как она уверяла в свое время, его собственный сын. Потому что во время войны она стала вдовой фронтовика Филиппа Степановича Позднякова, героически отдавшего жизнь за советскую Родину. Если бы сам Поздняков узнал, за что он отдал свою жизнь, то сильно бы удивился. Но удивляться ему не пришлось, так как он в это время уже лежал в собственной могиле под чужой фамилией на астраханском кладбище.
В те времена, когда чересчур постаревший профессор Брунштейн нажил новую мебель и перестал быть космополитом, молодого, но уже регулярно подворовывающего Борю Позднякова разыскал Зорик Максимов по кличке Антиквар. Он честно передал Позднякову-младшему цацки и картины, которых так и не дождался чекист из Москвы, расстрелянный в пятьдесят третьем году. Тем самым Зорик Максимов лишний раз доказал, что значит для делового понятие честь и то, что Боря таки-да сын Филиппа. Кроме того, Зорик объяснил: свалившееся на Позднякова богатство стоит куда больше пары бутылок водки, за которые Боря уже был согласен потерять эту на хрен ему ненужную живопись. И даже взял его в свою фирму, пояснив: то, что сегодня валяется под ногами, можно уже подбирать за хорошие деньги. Но сколько весь этот идиотский для каждого культурного советского человека мотлох будет стоить завтра — он даже боится подумать.
Так, после смерти Зорика Максимова самым большим коллекционером в Одессе стал Борис Филиппович Поздняков.
* * *
Когда-то Борис Филиппович жил, ни к кому не приставая, в небольшой хате без соседей и спокойно собирал иконы, картины и прочие брульянты. А потом другой коллекционер начинает намекать безобидному Борису Филипповичу, что им вдвоем в одном городе еще теснее, чем в коммунальном туалете. Потому что манера собирать всякие редкости у них была до того одинаковой, что многие аж скрипели зубами, а менты отращивали себе седые волосы из-за того, что тогда присоединиться к коллекционированию старинной бижутерии у них не хватало мозгов.
В один прекрасный день сопернику Бориса Филипповича с такой силой ударила моча в голову, что он решил одновременно покончить с конкурентом и стать его полноправным наследником. И вот ближе к полуночи, когда коллекционер Поздняков выхрюкивал рулады в своей кровати, до его хаты подошли молодые люди с такими симпатичными мордами, какие обычно висят на ментовских и районных досках Почета. Они стали нагло барабанить у дверь, нарушая отдых Позднякова перед трудовым днем. Борис Филиппович был до того наивный человек, что, хотя и проснулся, не спешил щелкать замком. Тогда молодые люди без лишнего слова подпалили дверь его хаты и стали спокойно ждать, когда, тикая от пожара, в их объятия свалится сонный Борис Филиппович с мешком картин у зубах. Но Поздняков оказался обманщиком. Как покойный папаша, он питал страсть к черным ходам и, как назло, не держал свою шикарную коллекцию под подушкой. Он, ни разу не перебздев, зашел в тыл молодым людям, начинающим нервничать перед горящей дверью. Кроме Позднякова, за этими парнями зыркали и близлежащие на подоконниках соседи, которые не вмешивались в события. Потому что, как сказал поэт: если где-то горит, значит это кому-то надо. Когда Борису Филипповичу надоело смотреть в квадратные спины у собственных, пока еще похожих на себя, дверей, он достал из кармана это самое кое-что, которое вместе с картинками передал ему Зорик Максимов. А именно — допотопный папашин наган, которым в свое время Филипп Степанович лечил чекистов от культа личности. И эта пара, что устраивала с дверью игру «Зарница», даже не успела удивиться: как может такой почти коллекционный маленький пугач бурить между лопаток здоровые дырки. Поэтому, не задавая дурных вопросов, они легли у горящей двери и сделали вид, что огонь им до задницы. А Поздняков растаял со скоростью призрака коммунизма в перепуганной им Европе.
Дверь горела уже вместе с тем еще шедевром зодчества, когда прибежали менты и увидели то, у чего впоследствии не было ни одного свидетеля. Они хавали, кто был ответственным квартиросъемщиком этой хаты. Подумаешь, его знали не только менты, но и весь город. У него даже имелась прописка, которой никогда не было у Позднякова. Хата эта согласно всем замацаным документам принадлежала отставному капитану Михаилу Шушкевичу по кличке Граф. Вы представляете себе, с какой силой надо напиваться, чтобы из-за этого человека выгнали из рядов Советской Армии? Лично мне представить трудно. Графом Шушкевича прозвали за его пристрастие к модной одежде и беззаботному образу жизни. Граф не чистил зубы и не умывался. Это было ниже его достоинства. В никогда не стриженой бороде Графа находился полукруг, в котором постоянно тлел окурок. Зимой и летом он ходил в шикарном кожаном пальто, без посторонней помощи обоссаном до такой степени, что от него шарахались даже самые смелые коты. Злые языки утверждали, что Граф может наградить вшами и блохами любого случайного прохожего, что было явной клеветой. Потому что запах, источаемый Графом, живой организм не вынес бы и пары минут без риска для здоровья. Может быть поэтому из подвала, где обычно ночевал Граф, если не оставался отдыхать под винной будкой, крысы, как им и положено, убежали первыми. Последними подвал покинули пауки, что говорит об их более примитивном устройстве.
Вот из этого подвала Граф выползал ранним утром и гордо нес свои яйца, свисающие из прорехи никогда не снимаемых штанов, по направлению к винной будке. Там годами собиралась одна и та же компания, к запаху друг друга они до того привыкли, что даже не умирали. Словом, это был клуб, почти, как у английских лордов.
Каждый раз Граф старался напиться так, как будто-то был последний день в его жизни. И это ему удавалось. Потому что стакан шмурдяка тогда стоил двадцать копеек, а у Графа было удивительное дарование, которым он временами существовал. Не имея каких-нибудь затрушенных часов, он тем не менее угадывал время с точностью до сантиметра. Но вот однажды секрет Графа погорел вместе с его безалаберным характером.
В полдень, когда Граф тихо-мирно лежал себе в тени будки, на своем привычном месте в выбоине, куда стекалась всяческая жидкость, что облегчало ему летний зной, до него подошел известный на хуторе балабол по кличке Акула, который ничего не умел делать, кроме пакостей и денег. Он приволок за собой какого-то приезжего и стал демонстрировать ему одесский феномен, которого нет ни в одном путеводителе. И у этого приезжего Граф играючи выкатал стакан вина, тут же назвав точное время.
Тогда приезжий, азартный до потери пульса и краснокожий, как индеец, пообещал ему целую бутылку вина, если Граф раскроет секрет, как он это делает. Но Граф он и под будкой Граф! С достоинством обладателя не одного фамильного замка, экс-капитан заявил приезжему: если он хочет познать необычное явление природы, то должен лечь рядом с Графом в его персональную ванну. Приезжий явно колебался, хотя был под хорошей банкой. И балабол Акула, мерзко хихикая, подлил масла в этот огонь неукротимого человеческого стремления к познаниям, сказав, что ставит бутылку «Алиготе» за семьдесят семь копеек, если приезжий пойдет на такой подвиг. Приезжий тут же рухнул в лужу, будто ему прострелили ноги. И с ходу передал Графу честно выигранную бутылку. Слово Графа оказалось нерушимым, как дружба всех советских народов. Он сказал спорщику: часы, что висят на стене за три дома от лужи, видны только из нее и больше ниоткуда. И гордо уснул, трепетно прижимая к груди бутылку, как будто это было знамя его родного полка.
С тех пор уже никто не выставлял Графу вино за точно угаданное время и он где-то в глубине души стал жалеть, что продал такую жгучую тайну всего за одну бутылку. Так что теперь Граф мог рассчитывать только на военную пенсию и квартиранта Позднякова, который запретил ответственному квартиросъемщику появляться ближе двух кварталов до родной хаты. За что соседи были до того благодарны Борису Филипповичу, что даже не заметили, чего там произошло и когда загорелось. Менты прекрасно знали, кому принадлежит пылающий шедевр архитектуры, который несколько раз снимали в художественных фильмах о тяжком положении в негритянском гетто. Но они почему-то не захотели лечь в лужу рядом с Графом, чтобы выяснить, в который час его облезлая дверь пошла синим пламенем. А когда разглядели, какой контингент отдыхает вперед ногами под этой дверью, сразу поняли, что кто-то убавил им добрый шмат работы по розыску опасных рецидивистов. И дело в конечном итоге выглядело так, с понтом бандитов выследила при попытке к бегству наша мужественная ментарня.
А Борис Филиппович Поздняков поселился в громадном подвале, том самом, что сегодня носит кличку кафе «Меридиан».
* * *
И вот однажды вечером, когда доцент Маушанский кончил пугать из телевизора империалистической Америкой и своей собственной мордой, Поздняков решил сделать коллеге по увлечению ответный подарок. Поэтому он свистнул своим ребятам, которые после того, как Граф мог претендовать только на прописку под будкой, не отходили от Позднякова дальше на три метра. Даже если к нему залетала какая-то дама проверить техническое состояние антикварной раскладушки. Он свистнул ребятам и они приблизились в упор.
— Послушайте, Макинтош, — зевнул Поздняков в сторону Жоры Макинтоша, который с трудом помнил свою настоящую фамилию в отличие от очень многих ментов, — я хочу сделать радость нашему другу, коллекционеру Паничу. Так, чтоб изумление застыло на его морде между бровями и позвоночником.
— Боря, вы же знаете, что Панич — сын Я Извиняюсь. Папаша может перенервничать, если его ребенка найдут где-то у том виде, на который он всю жизнь нарывается, — спокойно заметил Макинтош.
— Жора, я даже не хочу слушать всякой уголовщины. Мне надо, чтобы Панич после этого мог радоваться жизни и ходить без костылей, хотя он похож на папу. Вы меня понимаете, Макинтош?
Макинтош понял Позднякова без второго слова. Но хорошо сказать: сделать радость Паничу так, чтоб у него все осталось целое и Я Извиняюсь не перенервничал. Это же сложная задача, на уровне ЦК. Но, учитывая, что Макинтош, в отличие от всего советского народа и прогрессивного человечества, не ожидал от Цеки чего-то дельного, он рано утром, надев сверху мозолей свои сандали, пошел к тому, кто мог по созданию разнокалиберных пакостей составить конкуренцию любой Цеке в мировом масштабе. Ведь недаром в конце концов специалист с гордостью носил не только живот перед собой, но и прозвище Говнистый.
— Здравствуй, Ирка, — сказал Макинтош жене Говнистого, — а где делся твой единоутробный супруг?
— Ночью поперся на море ловить, что в нем еще не подохло, — ответила чистую правду Ира и с любовью посмотрела на Макинтоша. Если бы не было на свете Говнистого, она отдала бы свое сердце только Макинтошу. Потому что свой первый срок Жора намотал из-за нее.
Давным-давно, когда румыны, итальянцы и немцы не одесского происхождения драли когти из нашего города, увидев в бинокли морды лошадей генерала Плиева, по улицам валялось столько всего разного интересного, что этого не собирали только придурки. А Жора с детства придурком не был, хотя соседи часто именовали его только таким словом.
И вот через пару лет после того, как отменили карточки, сидит юный Жора, тогда еще не Макинтош, у себя на Привозной в одних сатиновых черных трусах, пять сантиметров ниже колена, и спокойно кушает обед из трех блюд. Гороховый суп, на второе — горох, а на третье, — сами понимаете, ничего, кроме увертюры в собственном исполнении. И тут к нему вваливается Говнистый со своей невестой Иркой. Жора рассматривает на свои трусы и говорит:
— Извините, я без галстука.
Потом смотрит на Говнистого и видит, что на нем из одежды только собственная шерсть на плечах, а Ирка замотана в газету со статьей о вредителях на самом интересном месте. Жора был до того сообразительным, что сразу понял — это не новая мода так ходить вечером среди города. Он кинул в рот последнюю ложку гороха и спокойно спросил:
— На какой улице вы имели счастье дышать перед сном?
Говнистый честно признался, что они дышали на Канатной. Тогда Жора дал им кое-что из своего гардероба и вскользь заметил, чтобы они спокойно сидели в окне его хаты.
А на Канатной перекуривают мальчики, взявшие Говнистого и Ирку на гоп-стоп, и спокойно ждут, чьи еще трусы достанутся им такой вот фартовой ночью. Этакие себе Робин Гады из парка Ильича. И тут прямо на них из темноты выплывает тухлый фраер, в новом макинтоше, шикарных шкарах «джимми» и больше того, в шляпе. Самым естественным образом они подходят до него с писками в руках и культурно просят разрешить померить макинтош. Тот, не обращая внимания на холодную погоду, расстегивает пуговицы макинтоша и ребята сразу начинают понимать, что в их профессии бывают неприятные моменты. Потому что если у фраера на пузе вместо рыжих бочат на цепочке висит «шмайсер» на кожаном ремне, это о чем-то таки-да может сказать.
И ножи посыпались на землю так же быстро, как и зубы у того, кто стоял поближе к стволу и попытался из-за своей дефективности доказать преимущество холодного оружия над огнестрельным. Поэтому по команде Жоры, ставшего после той прогулки Макинтошем, ребятам дружно сделали вид, что рубашки и трусы им сильно мешают на теле.
А потом Жора погнал их у таком виде с Канатной до Привозной, хотя погода на улице была далеко не африканская. Один из ребят, правда, попытался поближе разглядеть то, что в свое время свободно валялось на улице, а теперь висело у Жоры на шее, и Макинтошу пришлось перенервничать. Парень лег посреди мостовой, безо всякого риска подцепить дополнительную температуру к остывающему организму, а все остальные в дружном виде маршировали взад-вперед перед окном Жорыной хаты, где торчали среди окна головы Говнистого и Ирки.
Вскоре после этого бенефиса Ирка вышла замуж за Говнистого, а Макинтош в стрижке под Хрущева отправился на комсомольскую стройку, которая научила его очень многому, в основном, отвращению к труду у любом виде.
Сильно постаревшая Ирка с любовью смотрела в спину Макинтоша, уходившего в сторону Привоза. Жора нашел Говнистого сразу. Говнистый держал в двух руках три связки бычков, а какая-то мадам с соломенной шляпой над подбитым глазом задавала ему научные вопросы.
— Где вы ловите вашу рыбу? На заводе имени Кирова? Я ее только начинаю чистить, а из нее уже валятся гайки…
— Не нервничайте, мадам, — успокаивал даму Говнистый, — или вы не знаете, какой дрек льют у море все кому не лень. Поэтому рыба жрет, что видит. А что она видит, кроме неприятностей? Я вчера упал в воду и сразу покрылся синими пятнами, что тогда говорить за рыбу? Я же вылез на берег и местами оттер мазут, а она там живёт всю дорогу…
— Раньше ты набивал рыбу дробом, — меланхолически заметил Макинтош, когда они уходили с Привоза.
— Дроб подорожал, — объяснил причину появления гаек у животах бычков Говнистый.
— Я дам тебе заработать на дроб, — вошел в положение приятеля Жора и стал объяснять, что от него требуется. Говнистый с радостью кивал головой, узнав, что надо пристроить клиенту Макинтоша необыкновенную гадость. Но только он услышал фамилию Панич, сразу сделался под цвет своей любимой рыбы, когда ее обволакивают в муке, перед тем, как бросить на сковородку.
— Что ты, Жора, — заканючил Говнистый, — так можно заработать не на дроб, а на гроб. Я понимаю, что у молодого Панича столько же в голове, сколько у меня в жопе. Но что скажет его папа? Макинтош, я многим тебе обязан и всегда это помню. Я даже не снимал твои трусы, пока ты мотал срок. Но сделать гадость сыну Я Извиняюсь, все равно, что пойти в обком и заорать «Хайль Гитлер!».
— И весь обком заорет тебе в ответ «Зиг хайль! Наши в городе!» — перебил его Макинтош и постучал по груди закатившего белки за зрачками Говнистого, — в память нашей дружбы ты это сделаешь.
Говнистый, скрипя сердцем об внезапно переместившуюся печень, решился.
— Сколько башляют за такую операцию?
— Мало не будет, — пообещал Жора.
— Макинтош, только ради нашей дружбы, — скромно потупил вернувшиеся на родное место глаза Говнистый.
Тут вам пора уже понять, кто такой был этот самый Я Извиняюсь; за него в Одессе помнит только могильная плита, под которой он лежит и не делает вредностей. Я Извиняюсь был инвалидом Великой Отечественной войны. И еще задолго до того, как побежденная Германия стала бомбить Советский Союз благотворительными посылками в благодарность за свой разгром со всеми вытекающими из него последствиями, родная власть позаботилась о герое войны Я Извиняюсь.
Он оставил ногу на трамвайных рельсах, когда драпал от ментов еще до войны. А после нее сразу стал бывшим фронтовиком, героически разбрасывавшим эту самую ногу от Курской дуги до стен Рейхстага. И всем тыкал в нос документ за это, хотя старый Ципоркис умел гнать липу и получше. За героического Я Извиняюсь никто не писал очерки в газетах перед 9 мая, но его и так знали в городе. И где кто что когда интересное своровывал — тут же тащил Я Извиняюсь, даже если инвалид его на это дело не посылал.
И вот как-то Я Извиняюсь вызвали не в милицию, а в военкомат и выдали средство передвижения. Не «Победу», конечно, а такой себе самоходный катафалк на трех колесах. На права сдавать не надо; руками дергаешь на себя и эта радость вместе с телом бежит впереди тротуара. Я Извиняюсь гонял на своем трехколесном мустанге, как прирожденный ковбой, правда, без кольта. Потому что из всего оружия предпочитал собственный костыль, из которого при большом желании вылазил австрийский штык. А конструктор по вождению того агрегата научил его подымать руку. Потому что едет себе Я Извиняюсь по родной Пушкинской, а вдруг навстречу ему еще что-то шелестит, так надо показать поворот. И он его таки-да показывал. Разогнавшись до скорости паровоза имени братьев Черепановых, инвалид подымал левую руку и орал «Я извиняюсь» так, что его было слышно на Дальних Мельницах, после чего резко сворачивал и скоростным снарядом влетал в подъезд.
Прошли годы; когда до коммунизма оставались считанные даже без костыля Панича шаги, Я Извиняюсь выдали инвалидный автомобиль вместо очередного агрегата для развития верхних конечностей. Кто-то может подумать, что автомобиль технически сложнее, чем этот самый агрегат, пусть он даже инвалидный, не говоря уже советский. Но старый Панич так не думал. Он погнал себе по Пушкинской, где изредка попадались другие машины, и ему совсем не хотелось знать, что у его новейшей дрымбалки есть такая штука, которой показывают поворот. И в самом деле, зачем Паничу эта хреновина, если он умеет подымать руку и кричать: «Я извиняюсь»? Короче говоря, он поднял руку и заорал уже свою кличку, но эта новая машина оказалась до того поганой, что Панич вместо подъезда почему-то въехал в стенку. Многие это видели, но никто не смеялся. И не потому, что над убогим смеяться грешно, а из-за того, что Панич и на одной ноге мог сделать больше гембеля, чем сороконожка, вооруженная учением о классовой борьбе.
Кто видел, как Я Извиняюсь заехал на стенку собственного дома, в консервной банке под названием машина, стал медленно покрываться испариной. Потому что у Я Извиняюсь был донельзя фронтовой характер и он мог начать сгонять свою радость на любом прохожем в зоне действия костыля. Только один человек бесстрашно хохотал над злым, как винный укус, инвалидом. Это был его собственный, как уверяла мамаша Панич, сын. И вот такому смелому человеку предстояло сделать приятный сюрприз корешу Макинтоша по кличке Говнистый.
Но одно дело озадачиться насчет очередной гадости, и совсем другое — поработать, чтоб она произошла. На психику Говнистого давило не столько отсутствие свежих идей, как бесплатный характер Я Извиняюсь и серьезная маза его очень нехорошего сына. Кроме того, Макинтош честно предупредил приятеля: если какая-то падла догадается, что сюрприз исходит от Позднякова, то Говнистый может рассчитывать только на такую награду, которую рискует выудить из папаши Панич. Говнистый знал кое-что о жизни художника Рембрандта и гораздо больше за художества меньшего Панича. Но, несмотря на это, он решил узнать еще больше. Поэтому в тот же день Говнистый деликатно грохнул кулаком у дверь, за которой ошивалась Рая Пожарник вместе с ее закопченной ванной.
Рая Пожарник носила теперь редкую для Одессы фамилию Шварцман и в свободное от настоящей работы время топала по парикмахерской с расческой между креслами. А что может заработать в парикмахерской бедный мастер Шварцман кроме жалких чаевых и доброй жмени волос? Ну разве что одеколона на шару напиться. Поэтому, когда мастер Шварцман снимала белый халат, она сразу превращалась в Раю Пожарник.
Мимо других интересных достоинств она умела вести разведку не хуже, чем Штирлиц, но в отличие от него не расслаблялась даже 23 февраля, когда этот шпион сморкался в занавеску, превращаясь из фашиста в советского полковника. Кроме того, Рая расставалась с информацией безо всяких надежд на ордена и только за наличный расчет. В отличие от Штирлица, она не получила паек от НКВД в немецком варианте, а ее сын и зять загремели в бесплатную туристическую поездку по стройкам Сибири ровно на пятнадцать лет. Мастеру Шварцман нужно было как-то заботиться за них и их семьи, где на голову империалистической Америки подрастали маленькие одесские шварцманята. И сбережений у Раи Шварцман не было никаких. Потому что, если бы они у нее остались, Рая никогда бы не получила кличку Пожарник, а менты все равно бы их позабирали.
Это случилось, как не показывают у кино. Рая тогда еще просто Шварцман спокойно себе махала ножницами по голове очередного клиента, как к ней неожиданно подошел молодой человек и что-то сообщил прямо в ухо. Мадам Шварцман тут же положила расческу своему клиенту на темя и сказала ему, что он и так красивый. Потому что ей срочно надо бежать домой отключать газ. И она побежала домой, но газ почему-то не отключала, а совсем наоборот — стала вынимать из разных мест туго спрессованные бабки. Зять и сын мадам Шварцман в этот день были выявлены милицией как большие передовики в области вино-коньячного производства, и все, что они за какой-то жалкий год намолотили своим нелегким трудом, тут же стало превращаться в вещдок их кипучей деятельности. Чтобы избавиться от такого количества исключительно советских купюр, мадам Шварцман сперва кинула их у ванну, а потом спокойно зажгла спичку. И наши замечательные советские деньги стали уже тогда превращаться в такой мусор, которым они являются по сей день, несмотря на то, что на них пишется всякий юмор насчет золота и драгоценных камней.
Рае Шварцман было бы гораздо легче, если б ее родные работали немножко меньше. А так, представьте себе, все эти гроши в одну ванну ни за что не лезли и огорчали мадам Шварцман, которая очень спешила. Тогда Рая взяла себе пару наволочек, набитых смиттем с портретом вождя революции, и пошла знакомить с ним дворовой туалет. В этом самом туалете деньгам не была такая лафа, как в персональной ванне Шварцманов. Потому что некоторые купюры намокали у том, что постоянно живет в сортире, и горели не так хорошо, как им стоило.
А когда во двор залетели менты, мадам Шварцман уже выскочила из уборной и спокойно встретила их на хате. И объяснила, что старость — радость только для склероза, когда опера спросили, чего она жарила в ванной. Потом менты добрались до дворового туалета, где устроила пожар Рая Шварцман, и увидели, как там тлеет. Я не знаю, какой дурак сказал, будто деньги не пахнут. Если бы они не пахли, стали бы менты вытягивать их оттуда, где таким, с позволения сказать, деньгам самое место, отворачивая нос у сторону моря и нацепив резиновые перчатки на руки от ногтей до подмышек?
Весь двор зорко следил за ковыряющимися в говне ментами и скрежетал зубами насчет того, что не догадался сходить у сортир сразу, как из него выскочила Рая, теперь уже Пожарник. А менты, не просто копающиеся в том, на что особенно богат советский человек, но и записывающие уцелевшие номера говнючих купюр, объяснили всем желающим поковыряться сразу после них в этом Клондайке: если они чего и найдут, то обязаны все сдать государству. Даже без навара в двадцать пять процентов. Такое вот государство родное, готово на шару хапать и свежее говно на поганой бумаге. Только после этого ментовского сообщения идти по их говенным следам всем сразу резко расхотелось, хотя в кое-ком жил понос и настойчиво о себе требовал.
Несмотря на героические усилия Раи Пожарник по превращению дворового сортира в почти мемориальное место, где еще спустя год бегали смотреть все кому ни лень, ее сына и зятя все равно запустили на злотик у такой райский уголок, по сравнению с которым это самое говно может сойти за изюм.
— Мадам Пожарник, — сказал ей Говнистый после того, как Рая раскрыла рот, зачем он приперся к занятому человеку, — успокойтесь вместе с вашим темпераментом. Я пришел дать вам немножко заработать.
При этих душевных словах темперамент мадам Пожарник успокоился на две минуты раньше своей хозяйки. Рая Шварцман смотрела на Говнистого с таким воодушевлением, как может только зыркать райкомовский деятель в сторону журнала «Плейбой».
— Мадам Пожарник, — спокойно продолжал озадачивать Раю Шварцман Говнистый, — мне надо многое узнать за малого Панича. Может быть, даже то, что он сам за себе не подозревает.
* * *
Через какой-то там месяц после этого разговора Жора Макинтош подошел к ковыряющемуся в килограммовой затрушенной диадеме Позднякову и сказал ему на полтона ниже обычного:
— Боря, ваш клиент созрел для того, что должно с ним произойти.
Поздняков порылся в блокноте для деловых записей и нашел в нем окно от важных дел:
— Тогда пусть это случится послезавтра между четырьмя и половиной пятого.
Макинтош с огорчением покачал головой:
— Я даже не апостол, извините, Боря, это может произойти только завтра с трех до пяти.
— Хорошо, — неожиданно легко согласился Борис Филиппович, — но я надеюсь, что вся Одесса узнает за этот случай…
— И даже увидит его без подзорной трубы, — улыбнулся обычно хмурый Макинтош.
На следующий день Поздняков вместе со своими ребятами случайно прогуливался сам по себе мимо аптеки Гаевского. А там уже было столько всякого разного народа, что его количество с большим трудом мог бы вместить только самый здоровый московский стадион, названный в память выдающегося спортсмена по кличке Ленин. Даже Соборка резко бросила обсуждать, стоило ли Шепелю бить головой по воротам или отдавать пас Капе Сапожникову, и в полном составе переместилась поближе к аптеке Гаевского.
Когда всем уже надоело ждать, а Поздняков начал думать, что Макинтош завалил его правительственную программу, к дому напротив подлетают машины, битком нафаршированные ментами. А за ними безо всяких сирен гонит красный автомобиль имени Раи Шварцман. Менты вылетают на раскаленный от долгого ожидания воздух и бегут у подъезд, а пожарная машина выдвигает лестницу. По ней вперед и вверх бежит чудак в погонах, у которого в зубах вместо шланга такая себе небольшая дубина размером полштанги от ворот Сени Альтмана. И, представьте себе, этот мент безо всякого постановления от прокуратуры лупит той палочкой по окну и вваливается в квартиру с таким видом, будто ему в ней вчера недолили. А другие менты заскочили туда же вперемешку с дверью. И что увидели менты? Менты увидели абсолютно голого Панича номер два и его знакомую в точно таком виде. Панич при этом необычном для любовного свидания раскладе становится серым, как простыня, на которой он беззаботно резвился. А его дама сердца сделала себе на лице цвет анализа мочи и упала прямо под ноги прыгнувшего в окно мента. А что вы хотите? Между нами говоря, этот самый Панич был способен кинуть две палки подряд только у костер и, может быть, дамочка обрадовалась, когда до нее заглянул такой по всему видно на многое способный мужчина.
А все остальное видели глазами, у кого они были на той улице: Панича и его подругу, скованных наручниками гораздо крепче, чем просто обручальными кольцами, немножко завернутых в какие-то грязные полотенца, закинули в машину. И тут же менты устроили вид, что этот дом, который вызвал у них такой жгучий интерес, больше им даром не нужен. Они сели на свои лайбы и сделали этой голой паре свадебное путешествие за границу человеческих отношений. Так что всем этим делом были довольны многочисленные зрители и особенно Поздняков.
Это представление началось под тонкой режиссурой Говнистого после того, как он опять заглянул к Рае Пожарник. И та ему поведала об разных интимных подробностях жизни коллекционера Панич. Поэтому уже через несколько дней Говнистый случайно встретил в городе известного Лабудова, который вечерами дул у свою флейту в оперном театре. Известным Лабудов был не тем, что умел слюнявить серебристую палку в оркестровой яме, а потому что был сексотом. И все за это знали, хотя сам Лабудов о своей популярности не догадывался.
Стукачом Лабудов доблестно стал в рядах Советской Армии. Этот больной на всю голову имел непоколебимую тупость на прыщавой морде и блокнот за пазухой. В блокнот он записывал от своей дырявой памяти и непомерной глупости всякие анекдоты за наших легендарных вождей. И как-то его блокнот все-таки прочитали те, кто по роду службы обязаны знать, за что можно повязать каждого советского человека. Перед солдатом Лабудовым выросла проблема кем быть: стукачом или диссидентом. Лабудову академические лавры Сахарова вовсе не улыбались, поэтому он, не колеблясь, выбрал борьбу со всякими гадами. И с чувством собственного достоинства стал стучать такими темпами, что его вербовщики пребздели: может быть, этого типа им подставила иностранная разведка?
Вот тому еще золотому товарищу Говнистый стал жаловаться на боль в пояснице. Лабудов притворно сочувствовал, злорадствуя в душе. И даже не потому, что ему всегда становилось хорошо, когда другим делалось хуже. А из-за того, что Говнистый в свое время приперся на его концерт с бесплатным входом. Потому что Лабудов его пригласил, хотя Говнистый спросил насчет того, будет ли бесплатным и выход. Во время сольного выступления Лабудова Говнистый вытащил из кармана лимон и начал его смачно жевать. Хотя музыкант старался не смотреть в сторону чавкающего зрителя, лимон притягивал его, как порнофильмы комсомольских идеологов. И очень скоро из флейты вместо звуков, над которыми напрягался Бетховен, стали вылетать одни только слюни Лабудова. После этого флейтист разобиделся на Говнистого до такой степени, что перестал на него стучать.
От боли в пояснице Говнистый незаметно перешел к своим наблюдениям за жизнь. И хотя Лабудов давно не стучал на Говнистого, он по профессиональной привычке стал залазить до него в душу своими невзрачными вопросами. Говнистый между прочим проболтался, что спешит за ящиком шампанского. Потому что в Одессу попал один его кореш, он хочет отпраздновать досрочное освобождение, которое устроил себе без разрешения тюремного начальства. И нагло называет фамилию этого кореша, а также хату бабы, где завтра он будет ждать Говнистого, чтобы замочить эту радость.
Лабудов срочно вспоминает, что у него репетиция, и бежит в свою родную оперу под названием «кабинет доверия». И перед тем, как скакануть в какой-то из родных домов — Лабудов с одинаковым удовлетворением стучал в самые разные организации — флейтист зыркает на стенд у стены, за которой сидит милиция. А там нагло лыбится на желтой газетной бумаге этот самый кореш Говнистого, между прочим говоря, наиболее отъявленный товарищ из всех изображений вокруг себя.
Если бы Лабудов настучал ментам, как это было в натуре, то после их беспримерного штурма, во время которого Панич сверкал голой жопой по Садовой улице, они бы решили отблагодарить Говнистого. Но Лабудов был не просто скупердяем, а еще и тщеславным. Он указал в своем очередном отчете, что лично с риском для жизни и материальными затратами выследил, где скрывается опасный рецидивист. На что и рассчитывал предусмотрительный Говнистый. Поэтому после того, как регулярно плативший ментам Я Извиняюсь перестал разгонять табачный дым своим костылем у их виноватых морд, Лабудов сидел дома морально удовлетворенный и мечтал, паскуда жадная, о материальном поощрении. И когда другого крайнего менты не придумали, они позвали к себе верного стукача. Лабудов перся на конспиративную квартиру с таким видом, будто он разгромил Лэнгли. Но через две минуты после того, как флейтист переступил порог, его начали награждать с такой энергией… Короче, он сильно стал жалеть за то, что весь из себя не резиновый.
Примерно так же обошелся со своим сыном и старый Я Извиняюсь, когда понял, что грозная фамилия Панич превратилась в очередное посмешище Одессы.
* * *
Когда папаша Я Извиняюсь немножко отошел от своего характера, его сынок начал осторожно выдавать соображения уже почти без риска получить костылем по морде. И что предложил этот любитель искусства за наличный расчет своему родственнику? Ничего нового — еще раз убить Позднякова. Я Извиняюсь передумал в очередной раз дать сыну чем-то по голове, потому что сколько он ни бил его по этому месту — мозгов все равно не прибавлялось. Поэтому Я Извиняюсь не поленился достать из-под кастрюли с компотом книгу и вычитал оттуда специально для сына: «Мертвые сраму не имут». А потом уже объяснил своими словами, что Позднякова надо, конечно, доводить до могилы, но перед этим обосрать на весь город так, чтобы люди перестали принюхиваться к тому дерьму, которое по сей день стекает с младшего Панича. Это напоминание самому себе так обозлило инвалида, что он тут же стукнул своего наследника костылем куда попало, хотя тот совсем перестал бояться и даже пытался лыбиться. А потом окончательно остывший Я Извиняюсь вызвал к себе главного эксперта всякой живописи по кличке Рембрандт.
Этот незаменимый специалист в свободное от консультаций коллекционеров время околачивался на хорошей должности в музее, набитом шедеврами и фуфелем. А прозвали его Рембрандтом вовсе не потому, что он держал в руках карандаш лучше стакана, а из-за Позднякова. Известный собиратель когда-то стал причиной того, что над Рембрандтом долго ржал весь город. И папаша Я Извиняюсь прекрасно понимал: его эксперт будет придумывать диверсию конкуренту с удвоенной энергией.
Рембрандт был постоянно мрачным и тощим, хотя жрал в два горла без солитера у организме. А когда-то он был улыбчивым и важным, пока Поздняков не сделал из него то, чем он был на самом деле.
Заходит как-то знаменитый одесский Рембрандт, а тогда еще известный узкому кругу специалист, в букинистический магазин. И начинает протирать свои без того бегающие шнифты. Потому что рядом с полным брокгаузовским Пушкиным за сто рублей, лежат старинные гравюры с подписью его теперешнего однофамильца. И музейщик начинает мацать листы так, как будто он только вчера их здесь случайно обронил и всю ночь разыскивал. Попутно, понятное дело, спросил продавца, мол, кто приволок сюда вот эту самую мудистику, которую он, так и быть, купит от не хер делать. Продавец нехотя поведал постоянному клиенту, что такого мусора им каждый день мешками наволакивают и всех, кто это делает, трудно запомнить даже при его феноменальной памяти. Так и не узнав, где еще можно чем поживиться, тем не менее довольный эксперт отсчитывает кровные семьдесят рублей и от радости вышивает иноходью прямо домой. Порылся для приличия в каких-то каталогах и лишний раз убедился, что глаз у него не какой-то там вшивый алмаз, а обработанный до высокой степени искусства брульянт. Перед вторым стаканом искусствовед задумался, оставлять ли дома это мало кем тогда понимаемое богатство или прославиться на весь свет? После четвертого стакана убедил сам себя прославиться, потому как при желании может из родного музея приволочь домой все, что там плохо лежит. А что хорошо лежит в музее, можно пересчитать, не снимая носков.
И он делает подарок музею своим научным открытием. Гам подымается невероятный, все верещат: от местной газеты до ТАСС о находке известного ученого. Правда все дружно набирают в рот водопроводных помоев из Днестра, где он нашел гравюры Рембрандта, зато напирают, что подарил их музею, в котором получает зарплату. И тут же вдалбливают самым тупым читателям: за границей такую коллекцию гравюр какой-то кровосос-миллионер запрятал бы куда подальше. А у нас — идите, смотрите, все народное, и этот Рембрандт тоже. После таких идиотств в напечатанном виде возле музея выстраиваются очереди, длиной как сегодня за пивом, и каждый, кто до сих пор не мог отличить багет от нафталина, считает своим долгом ощупать глазами то, что надыбал эксперт Панича в лавке на Греческой площади.
Целых две недели Одесса бесилась в очереди по поводу этих самых гравюр и бескорыстного эксперта. Потому что по тем временам эти гравюры могли потянуть на гигантскую сумму — полторы тысячи рублей из-за их автора с громким именем. А когда ажиотаж немного схлынул, в музей заявился Поздняков. Вообще-то в этом музее он показывался реже, чем в других, потому что в свое время дал по морде его директору и опасался возможной вендетты. Но Рембрандт есть Рембрандт и Поздняков рискнул. Он посмотрел внимательно на ждущего очередного кило комплиментов эксперта и попросил, если конечно можно, расконвертовать бесценное произведение искусства. Любое, на выбор. Музейщик-профессионал, понятное дело, снисходительно посмотрел на собирателя-любителя и со словами «Ты совсем уже озверел от своей наглости», сделал все, что тот просил.
Да, старый Антиквар не просто передал Позднякову все, чем был богат до его папаши профессор Брунштейн. Он оставил Борису Филипповичу собственный жизненный опыт и заставлял постоянно повышать квалификацию работой над собой, книгой и другими людьми. И Поздняков снисходительно объяснил ставшему серым, как та гравюра, эксперту, что это таки-да Рембрандт. Только вот бумага делалась в то время, когда известный художник уже лежал ногами на восток два века подряд. Потому что меньше, чем сто лет назад специально для тогдашних коллекционеров достали доски, которые царапал Рембрандт, и тиснули с них гравюры. Вот эти на стене именно так и появились на свет.
На второй день музейщика в городе стали именовать исключительно Рембрандтом из одной компании с Миша Режет Кабана. За выставку все печатные органы заглохли, словно ее не было в природе. А Рембрандт затаил злобу на слишком грамотного Позднякова и ждал удобного случая, чтобы пристроить ему нечто грандиозное. Такой случай свалился к нему в руки в виде приказа старого Я Извиняюсь.
* * *
Лето уже шелестело листьями каштанов над опавшей шелковицей, когда в подвал Позднякова свалился один из людей Макинтоша по кличке 206 Кило Бананов. Этот цитрусовый в поте лица воровал грузчиком у порту, где соблюдал интересы фирмы Позднякова. И был большим спецом по разным овощам, несмотря на то, что назывался исключительно бананом. Но вы можете спросить: почему 206 кило? Может, он съел за один раз такое количество бананов и его не вытошнило прямо на причале, гнущимся под ударной вахтой в честь не помню какого съезда партии? Хрен вам на рыло, вы исключительно неправы.
В те времена, когда большинство одесситов спокойно смотрело на лушпайки бананов, валяющиеся по всем улицам, и при этом не глотало слюни, они шли через порт сплошным сквозняком. И стоили где ни попадя два рубля кило, потому что подорожали. Их было столько, что местами отдавали дешевле, из-за того что для уборки этого урожая порт привлекал не только заводчан и сельчан, но и солдат. Солдаты порой жрали бананы вместе с лушпайками, но не для конспирации, а потому что думали: ими только так питаются. Бананы перли из Одессы во все стороны так, что поездов для них не хватало. Поэтому в порту постоянно ошивались иногородние машины, с которыми наладил бизнес человек Макинтоша.
Он подходил к водителю и задавал ему беспроигрышный вопрос:
— Вы не имеете против купить за поллитра 206 кило бананов?
И самый тупоголовый шофер тут же кивал головой в знак согласия, потому что 412 рублей стоили несчастных 3,62, ломящихся в ящиках у любом магазине. Когда машина тормозила на весах и весовщица гнала ее водителя из кабины, чтоб он своим задом не увеличивал вес порожняка, тот выходил без второго слова. Зато на бортах порожняка висли, как две пиявки, 206 кило бананов со своим корешем. Если у вас в зрачках отсутствует прирожденная тупость, то вы уже догадались, сколько весила эта пара вместе с ботиночками, больше похожими на средневековую колодку, чем обувь современного, пусть даже советского человека. И минимум пять раз на день они отоваривали свои поллитры, справедливо полагая, что другие воруют еще больше. Хотя прекрасно понимали: сколько цитрусовых по дороге до покупателя не сожрется, все равно у родной мелихи дебит будет в ажуре с кредитом.
Вот этот самый 206 кило бананов, считавший западло подняться на иностранное судно меньше, чем с четырьмя фотоаппаратами, опускается в подвал Позднякова. Макинтош советует ему прокататься на шару в Москву, а не тащить вместо фотоаппаратов хронцам какую-то картинку, как его иногда здесь просили.
206 кило бананов тут же соглашается, бежит в порт на второй район и, обливаясь горючими слезами, заявляет начальнику Танкову, что его любимая теща уже готова отбросить копыта за углом от Арбата. И Танков дает ему за свой счет, несмотря на то, что на улице горячая пора, а порт чувствует нехватку спецов такого класса, как 206 кило бананов.
Через неделю сильно опухший грузчик возвращается в родную Одессу и начинает пересказывать то, что Поздняков ни за какие деньги не доверил бы телефону, который подслушивали все, кто хочет.
За несколько дней до того, как 206 кило бананов помыл шею перед поездкой в столицу, Борису Филипповичу позвонил его старинный приятель из Министерства культуры. Он спросил за температуру морской воды в Одессе и сказал, что сильно соскучился за Поздняковым. На что одессит ответил москвичу: я бы тоже с большим удовольствием увидел твое рыло напротив своего стула. На том разговор закончился, а после него давным-давно переселившаяся от 206 кило бананов на Таировский массив теща начала отбрасывать концы в воду по второму разу в районе Арбата.
206 кило бананов театральным шепотом поведал Макинтошу, что Леонид Ильич Брежнев будет подписывать Хельсинские соглашения, а в Союз припрется американская миллионерша русского происхождения. По линии культуры или одного только КГБ — пока неясно. Главное, что Фурцевой уже рекомендовали разрешить ей покупать разные старинные штучки у населения, хотя из музеев до сих пор еще не все попродавали. И московский друг при большом желании может сделать так, чтоб эта миллионерша заглянула в Одессу.
Слушавший за дверью эту исповедь Борис Филиппович уже делал выводы, пока знойно дышащий 206 кило бананов еще раз пересчитывал свои командировочные.
Ссора есть ссора, а бизнес есть бизнес. Люди Позднякова, не считаясь с затратами, стали скупать кубометры икон даже у фирмы «Я Извиняюсь, сын и такая компания, что не приведи Господи». Они тащили все это добро до собирателя Позднякова, а в то время Панич-младший сучил двумя конечностями от радости и его суровый папаша тоже счастливо скакал на своей уцелевшей в битвах ноге. И тут в Одессу приезжает шикарная шмара на белом «мерседесе». Она вылазит из машины только после того, как черный холуй вылетает из-за, руля и открывает дверь с ее стороны, будто она похожа на ту самую Венеру исключительно руками. Само собой, живет эта очень даже ничего миллионерша в «Лондонской» и возле тех дверей, кроме ее «мерседеса», круглосуточно дежурит еще и такси.
Каждый день эта дама, обвешанная брульянтами размерами чуть меньше булыжников с мостовой у «Лондонской», шемоняет по городу в сопровождении негра, переводчика и двух русскоязычных мордоворотов с одинаковыми стрижками. Лазит по музеям и комиссионкам, а Поздняков на нее никак не выходит. Папа и сын Паничи с карандашом в руках начинают вычислять, что им эта операция уже стоит дороже навара, который они поимели на всех досках. И если американская миллионерша и ее компашка еще недельку будет вести несоветский образ жизни, всей фирме Я Извиняюсь придется пару месяцев вкалывать мимо своего кармана.
И пока два Панича по очереди грызли один карандаш, стремясь переорать друг друга кто виноватее, Поздняков клюнул на эту приманку. Но клюнул совсем не так, как от него хотелось. Американка просто исчезла. Вместе с холуем-шофером. Он, оказывается, понимал русский язык так хорошо, что по-быстрому взял ноги в руки и пешком без белой машины побежал из Одессы, когда за это попросили ребята Макинтоша.
Переводчик и два бугая с одинаковыми стрижками пугали своими сильно посиневшими мордами с красными фингалами персонал больницы на Пастера, хотя, казалось, этих коновалов Одесса уже ничем не могла удивить. Что касается самой миллионерши, то она провела трое иди знай каких приятных суток на одной квартире с парнями Макинтоша, которые освободили ее от необходимости болтать на английском языке, а также чужих бриллиантов и собственных, подлинно американских трусиков. После чего с ней до того интенсивно занимались практическим изучением любовных приемов, что увидь это зрелище полуимпотент младший Панич подох бы от зависти. Но Панич этого не видел и может оттого оставался в живых. Он со своими людьми прошивал город насквозь, но никто ничего толком не усек, хотя с Я Извиняюсь и его код-лом молчать было опасно. Это вам не родная милиция, где иногда можно подрыгать характером поперек Конституции.
И когда через время старый Я Извиняюсь приперся вместе со своей бандой к себе на Пушкинскую, знаете что он увидел? Он увидел то, за что давно стал забывать. А именно — великолепную телку, лежащую мраморным животом поперек его собственной кровати. Я Извиняюсь возбудился до того, что у него во рту вставная челюсть встала дыбом. И было от чего: эта самая его американка была до такой степени раздета, что на ней не осталось даже кусочка самого поганого брюлика из личной коллекции старого Панича. Зато поперек розового зада, вдохновлявшего на подвиги ребят Макинтоша, были выведены зеленым фломастером хорошо знакомые всем зрителям слова «Я извиняюсь…»
Пока эта бригада хватала ртами мгновенно ставший сильно жарким воздух, в открытые двери хаты вломился эксперт Рембрандт и, упав на четыре кости, просевшим голосом сообщил такое, от чего вставшая дыбом челюсть чуть не полезла в желудок Панича. Оказывается, приготовленные для Амстердама доски, которые ради операции «Миллионерша» продали Позднякову, покинули пределы страны. И больше того, Поздняков загнал их в тот же самый Амстердам с хорошим наваром по личному каналу Панича. Что же касается белого «мерседеса», тогда еще единственного в Одессе, то искать его было так же результативно, как фамильные брульянты Паничей.
И старый Я Извиняюсь, стукнув всего пару раз костылем кто был поближе к проходу на улицу, влез в персональный агрегат вместо испарившегося «мерседеса» и задергал руками по направлению к своим ментам. А когда они с любопытством посмотрели на Я Извиняюсь, тот задал им всего один вопрос: «Интересно, за что я вам плачу?»
Самое смешное в случившейся истории было то, что аналогичный вопрос в это же время задавал своим ментам Борис Филиппович Поздняков.
* * *
Менты они на то и менты, чтобы в городе был порядок. А тут им начинает тошнить что-то невнятное Поздняков и старый Я Извиняюсь дергается по поводу каких-то сгоревших сбережений, когда у милиции своих забот хватает. Ну, в самом деле, представляете себе, сидит следователь, несколько месяцев без сна и отдыха раскручивавший дело проводника скорого поезда. И наконец-то за доказанный факт взятки в гигантскую сумму пять рублей подводит исключительно опасного для общества проводника до статьи, по которой наш гуманный суд отвешивает ему всего шесть лет. Вот тут-то хоть на денек расслабиться. Так нет. Припирается нищий инвалид Я Извиняюсь и с чисто паническими интонациями в голосе лепит какую-то дурь насчет жалких копеечных икон, бриллиантов и «мерседеса», заодно требуя посадить такого же, как он, безобидного Позднякова не переисправляться в лагерь, а на «счетчик». С ума двинуться мозгами от такой жизни.
А с тыльной стороны здания почти такой же следователь, только разве что с другой фамилией, выслушивает предупреждения честного Позднякова, что вскоре может начаться такое, от чего никто не застрахован. И что делают менты? Они дают свое честное ментовское слово всем подряд, что будут делать вид с понтом ничего не понимают. И вместо того, чтобы разбираться с мелкими дрязгами собирателей, с новыми силами наваливаются на решительную борьбу с преступностью.
Я Извиняюсь перестает пробовать свои силы б экономических диверсиях против конкурента и, по совету своего сына, начинает выяснение с ним отношений дедовскими способами. А Поздняков тоже не считает тараканов у своем подвале. И по городу идет такая мобилизация, которая может только сниться Советской Армии. Потому что в рядах Я Извиняюсь или того же Позднякова ни одного доходяги-белобилетника: испытанные бойцы, мастера рукопашного боя в тесных помещениях и каждый в отличие от советского солдата вместо кирзовых сапог носит экипировку, о которой весь Генштаб может только завидовать натовским стервятникам.
Первый ход сделал Я Извиняюсь. Он вспомнил, с чего началась вся эта трахомудия, и без особого напряжения с ментовской помощью вычислил на улице стукача Лабудова. Когда ребята Панича запихивали в машину сложенного пополам флейтиста, он даже не пытался отбиваться своей блестящей дудкой, а мысленно благодарил природу уже за то, что эта машина даже отдаленно не напоминает катафалк.
Допрос стукача производил лично старый Я Извиняюсь. И стоило ему только начать считать своим костылем прыщи на лабудовской морде, еще слегка покрытой загаром от ментовских кулаков, как с этого поганого рыла вместе с кровью и гноем потекли чистосердечные признания о встрече с Говнистым. Не проверившему ложные сведения стукачу чисто для порядка натянули глаз на жопу и повезли по городу в багажнике автомобиля. А когда Паничу-младшему надоело кататься на машине со всяким говном рядом с запаской, он скомандовал очистить багажник. И Лабудов волею случая лег под фамильной будкой Графа: по страшному везению в эту ночь лужа, где любил проводить время экс-капитан Шушкевич, оказалась свободной, потому что Графу не хватило сил до нее доползти и он отдыхал возле мусорного бака.
Говнистому повезло гораздо меньше, хотя контрразведка Макинтоша работала в общем-то неплохо. Макинтош опоздал на каких-то полчаса и зареванная Ирка, подвывая в конце каждого слова, рассказала, что Говнистого уволокли за собой какие-то чужие ребята на ее глазах. Побледневший Макинтош, не успокаивая Ирку, бросился по следам бандформирования имени Я Извиняюсь. И хотя маза Макинтоша налетела в одну из засвеченных хат фирмы Панич, Говнистому это не помогло. Потому что его там не было. Очень скоро Макинтош выяснил, что Говнистого пригласили в гости по месту основной прописки Паничей. За то, чтобы переться туда, не могло быть и речи: для штурма такой, с позволения сказать, хаты потребовалась бы как минимум поддержка артиллерийской батареи. Но изо всей артиллерии плохо экипированная бригада Макинтоша имела только ручные гранаты с антикварными «фаустпатронами». Поэтому Макинтош проявил выдержку. Он примчался в превратившийся в филиал Брестской крепости подвал Позднякова и Борис Филиппович лично взял телефонную трубку у недрогнувшую руку.
— Послушайте меня, Я Извиняюсь, — поздоровался с папой конкурента Поздняков, — давайте нам человека и не будем дергать нервы друг у друга.
— Я даже не шевелю мозгом о чем вы имеете сказать, — непривычно культурно ответил Я Извиняюсь, — чего вы хотите от старого больного человека? Если у вас с моим сыном какая-то радость, то и общайтесь вместе с ним. Он человек самостоятельный.
Поздняков понимал, что при таком папочке самостоятельный Панич-младший мог только бегать у сортир без предварительного разрешения. И раз Я Извиняюсь взял в руки исход дальнейших событий, то на ничего хорошего это не намекало.
— Макинтош, это война, — сказал Поздняков и положил трубку, — а на войне без потерь не бывает.
Позднякову было не очень жаль почти неизвестного ему Говнистого, который уже сыграл свою арию в этом деле. Во всяком случае идти на риск ради него Борису Филипповичу явно не хотелось. Но Говнистый был родом из юности Макинтоша — и этим все стало решено. Не говоря горбатого слова, Макинтош повернулся задом к столу и пошел в дверь, зыркнув по дороге на своих ребят таким отеческим взглядом, что они не сдвинулись с места.
Издеваться над постоянно теряющим сознание Говнистым меньший Панич устал поближе к рассвету. Коллекционер добивался правды от Говнистого, хотя сам прекрасно знал, кто постарался, чтобы он показал свой маломощный член всей Садовой улице. Говнистый героически молчал, истекая кровью, потому что надеялся на чудо. Он понимал, что будет жить ровно столько, сколько продержит рот замком без подходящей отмычки. И ближе к рассвету сердце Говнистого не выдержало вопросов коллекционера Панича. Он умер, как и жил, с жалким подобием улыбки на распухших негритянских губах. То, что еще недавно было Говнистым, положили в багажник, где катался стукач Лабудов, и повезли куда следует в подобных случаях. А оставшийся вне дел Я Извиняюсь поехал по Пушкинской на бульвар делать себе моцион на трехколесном агрегате. Поехал, несмотря на то, что сын и другие, ребята сильно намекали, что старик рискует подцепить себе какой-то насморк. Но Я Извиняюсь проложил себе дорогу к двери костылем по старой привычке и трое ребят еле-еле успевали гнать по улице даже со скоростью допотопного ручного механизма.
На бульваре уже ворковали голуби, и все так же молча стояла пушка. Ни людей, ни собак — чем не лафа дышать всей грудью. Старик Я Извиняюсь всю жизнь провел здесь и львиную ее долю держал район железной рукой, твердо стоя на одной ноге. И он не хотел показывать, что может даже испугаться хоть чего-то в своих владениях. Поэтому перебивая голубиное ворчание, он рявкнул на ребят и те поджали хвосты ниже пояса. И ушли в дом. А старик Я Извиняюсь смотрел на ласковое море и размышлял за то, как он устал от этой жизни. Так он сидел до тех пор, пока Макинтош, терпеливо пасшийся во дворе поликлиники моряков, не решился. Он подошел к сидящему под бронзовым Пушкиным Паничу с правой рукой, где висел его старый макинтош. Старый Я Извиняюсь был готов к смерти, но гордость не позволила ему умереть покладистым бараном. «Раз сыночек все это придумал, пусть сам и расхлебывает» — почему-то подумал Панич и увидел, как медленно разворачивается правая рука Жоры. Лезвие австрийского штыка только сумело напиться малой крови из предплечья Макинтоша, когда над квадратными глазами Я Извиняюсь появилась небольшая дырочка. Старый Панич всю жизнь боялся смерти, хотя скорее всего таки-да бы умер, чем кому-то в этом признался. Но он даже не подозревал, до чего ему будет легко умереть.
А на звук выстрела выскочила бригада имени осиротевшей семьи Панич. На ее глазах, не обратив внимания на свою рану, Макинтош поднял костыль с австрийским штыком и воткнул его в грудь уже не боящегося боли Я Извиняюсь. Несмотря на недавно появившийся на бульваре «кирпич», под него влетела машина боком к Жоре и тот сразу сделал вид, что ни покойный Панич, ни его знакомые Макинтоша ни разу не интересуют. Торопливые выстрелы издалека не принесли машине никакого вреда, это уже не говоря за Макинтоша и водителя.
Пока старый Панич начинал морозить собственный зад без риска зацепить ангину в главном заведении Валиховского переулка, а молодой горько рыдал клятвами о страшной мести за дорогого папу, радуясь в душе, что теперь может действовать в силу исключительно собственных, пусть ограниченных, но мозговых извилин, Макинтош смочил рану водкой. И, не перевязывая ее, вместе с теперь уже не отходящими от Жоры ни на шаг парнями, отправился в гости к Акуле. Тому самому балаболу, который любил водить приезжих к мемориальной луже Графа Шушкевича.
* * *
Глава антикварной фирмы «Просто уже один Панич» заканчивал экстренное совещание очередной торжественной клятвой.
— …и когда мы выясним, кто именно из поздняковских выблядков кончил моего дорогого папу, — патетически тронул себя в грудь Панич, который никак не мог привыкнуть, что его уже столько часов подряд никто ни разу не треснул костылем, — я лично сдеру с него шкуру, клянусь здоровьем моей покойной мамочки.
Покойная мадам Панич относилась к сыну примерно с такой же любовью, как и его отец. Во время приливов откровенности она не раз заявляла, что лучше сделала бы себе аборт, если б знала, что вырастет из этого в детстве кудрявого мальчика. Но, как говорится, чему бывать, то и произросло. А поэтому братья Николайченко вышли от Панича вполне лениво и сели в машину, записанную на их еще живую маму, которая даже не знала, какие педали бывают у ее движимой собственности. Гриша Николайченко был холостым и не мучался в отличие от своего брата Коли. А Коля уже в который раз попросил Гришу, чтобы он помог ему помириться с женой. Потому что в присутствии родственников она ведет себя менее агрессивно, хотя у Коли телосложение в другую сторону от дистрофика. И они себе едут с Пушкинской на Черемушки, где околачивается жена одного из этих двух подарков. А по дороге Гриша говорит брату Коле, что если тот всучит с порога своей бабе букет, так она сходу растает перед ним со скоростью того бутыля вина, который братья приговорили перед встречей с Паничем.
— У тебе есть часы? — спросил Коля, не отрывая глаз от сплошной полосы, которая всю дорогу кривлялась, как клоун.
— У мене есть часы, — покорно ответил брат.
— Тогда засунь на них свой шнобель, — рыкнул Коля, — час ночи. Какой идиот, кроме тебе, будет в это время торговать цветы?
— Сам ты идиот, — заметил брату донельзя похожий на него родственник, — тормози возле кладбища, там этого добра больше, чем у ботаническом саду.
Коля кидает машину с братом у стены по дороге к жене и через десять минут возвращается с шикарным букетом. Еще через других десять минут он подымается с этими цветами впереди собственной морды по лестнице, а Гриша уже самостоятельно дышит в машине перегаром. Но очень скоро мимо лобового стекла, за которым скучал Гриша, пролетел букет в обнимку с его братиком.
— Вот стерва, — сказал Коля, одновременно прижимая пятак ко лбу и засовывая в машину свою морду уже без букета.
— Ага, — согласился с ним брат.
— Целовать прыгнула, а потом, гнидь сушеная, спрашивает, где я цветы достал ночью. Я автоматом сказал правду, — объяснил Грише Коля.
И они поехали дальше. Потом вылезли из машины, поднялись в парадное и деликатно позвонили у дверь.
— Кто там? — спросил их не по-ночному бодрый голос.
— Артур Валентинович, мы от Бориса Филипповича, — объяснил закрытой двери брат Коля. После случая с собственной женой он уже не хотел говорить правду незнакомому человеку. Прошел еще час и братья Николайченко с двумя чемоданами у руках вышли на свежий ночной воздух. В квартире спокойно лежал на полу Артур Валентинович. Одним ударом ножа Гриша Николайченко в его лице перерезал линию Позднякова по перекачке безналички в чистый нал. И больше того, нарушил давным-давно налаженное превращение этих самых денег, которым подыскала достойное место Рая Пожарник, в доллары. Кроме всего, директор комиссионного магазина Артур Валентинович даже при большом желании уже не смог бы поставлять фирме Позднякова новых клиентов. И о том, что государственный магазин, который на самом деле был собственностью Позднякова, для него уже накрылся, так об этом после всего сказанного можно просто помолчать. Как и за то, что вытаскивали от директора с рукояткой ножа между шестым и седьмым ребром братья Николайченко, чтобы хоть как-то компенсировать расходы Панича после потери фамильных бриллиантов.
А в это время Жора Макинтош уже сидел напротив балабола Акулы и пристально смотрел на его наглую морду. Надо вам сказать, что Акула был сущим балаболом, потому что сам себе придумал эту линию поведения. Ну кто будет ожидать чего-то серьезного от такого шутника? Акула пользовался этим и дурил людей. Он варил сам себе гордой одиночкой, временами срывая крупный куш на том, над чем постоянно и кропотливо вкалывали фирмы Панича и Позднякова. Эти люди коллекционировали в поте лица без выходных и отпусков, а наглый Акула после хорошего навара изнывал от безделья по кабакам, спортзалам и блондинкам. И вот к такому пассажиру из зала ожидания очередного навара зашел очень занятой человек Макинтош.
— Акула, — заметил ему Жора, — может быть, тебе хватит болтаться где-то посередине? Настало время выбирать.
— Волк-одиночка не нуждается в стае, — ответил ему сильно грамотный Акула.
— Будем считать, что ты уже начал думать, — не обратил внимание на треп Макинтош. — У каждого берега своя масть. Потому что под одним продолжает плавать скумбрия, а под другим — мечет икру только говно. Ты должен приплыть к нашему берегу.
— Макинтош, не напирайте на мои нервы, — ответил Акула, нагло веселясь, хотя по животу у него пробежала судорога, — я сам по себе.
— Сам по себе бывает только труп, — сказал Жора добрым голосом, и Акула сразу понял, что он его даже не пугает, а предупреждает чуть ли не по-дружески. И во время военных действий с уклоняющимися от призыва могут поступить так, как кому стукнет по голове. Тем более в коридоре Жору ждали его мальчики.
Акула, мысленно поклявшись не забыть этот эпизод своей жизни, как всегда, улыбнулся и сказал:
— Жора, давайте считать, что вы меня уже изнасиловали. Где вы хотите?
Макинтош ответил задумчиво:
— Панич не поверит человеку с улицы. Ты не его, но и не наш. Ты крутишься в свободной охоте. Панич поверит тебе.
Акула хотел было пошутить насчет того, что будет потом, но, посмотрев на морду Макинтоша, понял, что своим согласием избежит очень неприятных последствий. Хотя Акула слыл балаболом и любил посылать приезжих в лужу под будкой Графа, он еще умел выбрать из двух зол более дефицитное. И решил пока что плыть до берега Позднякова, потому Макинтош не просто сделал Я Извиняюсь квадратные от изумления глаза, а убил мозг фирмы Панича. Несмотря на сильные мускулы фирма, лишенная мозга, могла протянуть ровно столько, сколько продлится ее агония. Поэтому Акула, внутренне перехезав того, что предстоит, очень спокойно заметил Макинтошу:
— Я буду плыть до вашего берега, даже если скумбрия у него не водится.
* * *
В следующую ночь 206 кило бананов без фотоаппаратов под майкой перся на смену совершать трудовые рекорды. 206 кило бананов шел злой, как собака, потому что его бригаду бросили на выгрузку зерна. И если бы он повис на вагоне с зерном со штангой у зубах, хрен бы кто дал ему за такой коронный фокус даже понюхать. Поэтому 206 кило бананов полез на кран в нехорошем настроении, чтобы махать его грейфером только за зарплату. Но стоило ему начать шарить своей цацой по трюму судна, как возник дождь и работе тут же пришел кадухис. Грузчики сидели в бытовке и спокойно ждали в домино, когда дождю надоест молотить по их пароходу.
В это время позже всех сполз со своего крана еще больше злой и мокрый 206 кило бананов и очень недовольный хлопнул дверью у бытовку. Он отряхнулся, как собака, и разлегся своими вкусно пахнущими сапогами на фуфайке звеньевого Передрыги. Фуфайка Передрыги была еще грязнее, чем сапоги 206 кило бананов, но трудный характер звеньевого от этого мягче не стал. Он бросил домино на стол без объявления «рыбы» и стряхнул на пол со своей фуфайки 206 кило бананов, как будто это был мешок с тем, в чем они синхронно пачкали сапоги и верхнюю одежду. 206 кило бананов встал с четверенек и молча врезал своему непосредственному руководителю, который залетел на стол и помешал закончить игру. Несмотря на мгновенно распухший глаз, Передрыга прицельно ударил 206 кило бананов по его измученной эквивалентом цитрусовых печени. А потом вся бригада долго и нудно распутывала клубок, который образовался на полу из двух ударников коммунистического труда.
В это время заскакивает бригадир и орет всем, что хватит отдыхать, потому что дождь кончился. Гнусный 206 кило бананов, которого уже выпустили мощные руки докеров, сложенными в замок кулаками еще раз прошелся по лицу Передрыги. И побежал вперед на свой кран.
Передрыга сыпал зерно у вагон и не успокаивался, надрывая свой характер. Наконец нарыв справедливости прорвало и он полез на кран, чтобы отомстить врагу за предательский удар. Он зашел в тыл крутящего рычаги 206 кило бананов и без предупреждения стукнул его с такой энергией, словно от этого удара зависело выполнение пятилетнего плана всей отраслью. 206 кило бананов был не из тех людей, которые будут себе спокойно вертеть краном, когда их лупят по голове. Он тут же бросает рычаги и начинает бой с Передрыгой. А малохольный кран вместо того, чтобы себе спокойно ждать, когда им снова кто-то начнет командовать, берет и крутится куда хочет. И шарит своим тяжелым грейфером прямо по трубе и рубке парохода. Так грузчикам некогда смотреть, куда бьет кран, потому что они только успевают лупить друг друга и никто не хочет скомандовать этой сбесившейся железяке «Фу!». А перебздевшие греки с этого либерийского парохода под Панамским флагом выползли из своих кают, потому что не привыкли к таким ночным бомбежкам. Тут грейфер еще раз бьет у трубу. И труба летит прямо на палубу, будто ее ударила не какая-то завшивелая семитонная железяка, а знаменитый Джекки Чан. В это время из-под летящей вниз трубы разбегаются с иностранными воплями греки, а грузчики молча продолжают турнир в кабине крана.
А потом прибежало начальство и менты с погранцами устраивать шухер. 206 кило бананов и обнявшего его в последней атаке Передрыгу снимают сверху, потому что они уже не в состоянии дрыгаться в отличие от крана, который продолжает махать и приводить импортный флот в состояние отечественного. Кран привели у его спокойное положение, а Передрыга все еще в себя не добирается. 206 кило бананов поставили на ноги — и он стоит. Зато орет, что ничего не видит.
Очень скоро на причал вместо автомобилей, на которых любили зарабатывать 206 кило бананов и его компаньон, влетают другие. Размерами поменьше, зато с красными крестами на лоснящихся даже ночью боках. Передрыгу прут в Еврейскую больницу, несмотря на его постоянные антисемитские высказывания, а потерявшего зрячесть 206 кило бананов — туда, где Филатов вставлял глаза на морду всем кому ни лень. А там врачи заглянули у бельма 206 кило бананов и успокоили:
— Да зрячий он. Просто у пациента очень хорошее сотрясение мозга. Так что везите его туда, где лечат мозги. Если от этого лечения глаза выскочат — милости просим назад.
206 кило бананов тарабанят в место, где лечат мозги от незрячих глаз, а он еле шевелится и стонет, как герой в кино перед смертью — тихо и достойно.
Глухой ночью дежурный врач по-быстрому накачивает задницу 206 кило бананов тем, что должно вылечить его мозги, и отправляется в свой кабинет, опираясь за грудь медицинской сестры.
И тут произошло чудо, на которое способна только наша самая передовая медицина. 206 кило бананов открывает глаза и начинает видеть. Больше того, он спускается из окна стонущей и храпящей больницы и спокойно себе залазит в стоящую на дороге машину. А спустя некоторое время вылазит из нее не в бинтах поверх одних только трусов, а вполне прикинутый, как лондонский жених, разве что без бабочки и горшка на голове. Зачем ему горшок, если в руках торчит бутылка его любимой водки? 206 кило бананов тихо заходит себе в какую-то парадную и откупоривает более привычную для него, чем вода, жидкость. Но, что вы думаете, он ханыга какой-нибудь, с горла глухой ночью нажираться? Ни за что. Поэтому 206 кило бананов долго и с удовольствием бьет ногами по двери, будто ее зовут Передрыгой, пока из-за порога не показывается удивительное женское физиономие.
— Мамаша, — обращается к совсем еще не старой даме бестактный 206 кило бананов, — будьте любезны, стаканец с обратным возвратом.
— Чтоб ты срал колючей проволокой, — выдала ему вместо стакана зажимистая мадам в ночной рубашке, — пошел вон, а то мужа позову.
И хлопает дверью перед носом вежливого 206 кило бананов с такой силой, как его грейфер еще недавно бомбил пароход.
206 кило бананов начал опять бить по несчастной двери с понтом она виновата, что ее хозяева жмотничают поганого стакана.
— Сеня, — раздался истерический вопль крохоборки из-за двери, — покажи этому ханыге…
Дверь плавно открылась и перед 206 кило бананов вырос огромный мужик с неласковой улыбкой выше семейных трусов. И что он видит перед собой? Он видит перед собой пьяного на две головы меньше, у которого в руках початая бутылка.
— Выпьем, друг? — ласково спросил незнакомого ему Сеню 206 кило бананов. Но Сеня оказался на редкость не пьющим, он подгреб к себе поближе этого алкаша, чтобы придать ему больший толчок при разбеге с лестницы. И в этом Сеня ошибся. 206 кило бананов, не сопротивляясь, шагнул ему навстречу, не погасив глупой пьяной ухмылки на лице и молниеносным движением воткнул свой нож прямо в сердце большого и непьющего Сени. А потом осторожно, чтобы не расплескать откупоренную бутылку, поспешил вниз по лестнице.
Когда пожалевшая стакан женщина зашлась диким криком на ночной площадке, 206 кило бананов сидел в машине по направлению к больнице. Там он шустро на цыпочках прошел мимо кабинета дежурного врача, из которого раздавались радостные придыхания медсестры, и нырнул в свою койку. Уже лежа он обмотался бинтами и в абсолютной темноте сделал вид, что его глаза представляют из себя лишь декоративное украшение на морде.
После того, как труп несчастного непьющего Сени увезли поближе к застывшему директору комиссионного антикварного магазина Аркадию Валентиновичу, ночной звонок поднял с кровати Панича вместе с пистолетом в руках. И он не сильно обрадовался, когда узнал, что его связь с зарубежными партнерами, осуществляющая разброску средств по разным не нашим банкам, Семен Шкаландис, умер самым естественным образом для человека его профессии.
Не намного больше повезло деловому партнеру Бориса Филипповича Стасу Гречаному. В то время, когда 206 кило бананов гнал в машине долечивать свою мозговую незрячесть, Гречаный тоже залез в автомобиль. Несмотря на поздний час, ему почему-то захотелось покататься подальше от своего дома после звонка Бориса Филипповича. Стас должен был срочно выехать из города, чтоб перекрыть южный канал от возможных поступлений во фронтовой город. Поздняков сказал ему, что когда говорят кастеты и пистолеты, Музы должны заткнуться и терпеливо ждать, кому отдаться после победы. Гречаный был полностью согласен с компаньоном. Он повернул ключ в замке зажигания и даже не успел удивиться: отчего это машина, подпрыгнув на месте, разорвалась вместе со своим владельцем на мелкие запчасти?
В эту же ночь пиротехники братья Николайченко заняли круговую оборону у стен государственного музея, потому что Панич стал сильно волноваться за искусство, принадлежащее народу. Еще больше ему не спалось насчет своих личных накоплений, заботливо запрятанных Рембрандтом в запасниках музея.
Когда через пару дней такой жизни стороны выдохлись зализывать раны, каждая из них начала думать о перемирии. Потому что менты, не падавшие с ними в долю, стали недоумевать: что это за очередная эпидемия приперлась в Одессу? И их было трудно убедить, что сколько бывает разных людей, столько может найти их несчастных случаев. А морг уже с трудом вмещает всех желающих. Но какой трус решится на перемирие первым? И кое-кто без особого риска начинает принюхиваться по городу, о чем там шепчут интересного. А по городу вышивает балабол Акула, поит всех подряд, потому что, когда одни воюют, другие не теряют времени и коллекционируют вместо них. Пользуясь кровопролитными боями, мародер Акула вытворяет во фронтовом городе, потому что до него никому нет дела. И сбивает хороший куш, пока Панич и Поздняков обняли друг друга за кадыки. Сидит балабол каждый день в этой самой юбилейной «Братиславе» и жрет, скотина, коньяк «Наполеон», не давясь от кабацкой наценки — двадцать два рубля бутылка. Не иначе где-то лимоны под шумок погреб. Балабол делает из себя важный вид, что унюхал от сотрудничества между двумя главными коллекционерами. Такие слухи упорно ползают по городу.
И вот за столик Акулы подсаживается бывший Изя Беренбойм, а теперь Игорь Петров, и молча смотрит на пьяного балабола. А тот на него и не ведется. Потому что рядом с ним стоит красавица — официантка Маша, услугами которой пользовались не только постоянные клиенты этого кабака, и терпеливо ждет, когда рука Акулы оставит в покое ее левое бедро и переползет на правое. Петрову это начинает надоедать и он, перегнувшись через стол, ласково похлопывает Машку по попке рядом с Акулой, чтоб она поскорее свалила за кофем. А порядочная девушка Маша от такой наглости не выдерживает и бьет Игоря по голове чем Бог ей послал прямо в руки. А что может послать Бог в руки официантке, кроме подноса с акульими объедками? Ничего, кроме графина с фирменным напитком.
Машка после этого себе с достоинством уходит, а пьяный балабол Акула, продолжает в том же месте шарить пальцами по воздуху и даже не замечает, что возле его хорошо начищенного, но уже обоссаного туфля шевелится руками по голове какое-то уродство с человекообразным видом. И что делает Акула? Все, что хотите, только не поднимает это паскудство с пола. Все смотрят на Акулу, как будто это он, а не Машка приласкала беренбоймовского Петрова. Потому что в разгар трудового дня в любом одесском кабаке больше зрителей, чем вечером у театре. Акула и так пьяный, как чужие на поминках, кидает себе у рот рюмку дорогой конины и заявляет незнакомому, но уже встающему на четвереньки гурману задней части, этому менее фартовому, чем он сам, специалисту по филею:
— Тебе, козел, лавры Я Извиняюсь спать не дают?
И по привычке нагло лыбится. А Петров тут же пошкандыбал настучать торопливо ожидающим его ребятам, что Акула вместо него назвал козлом старого Панича, хотя о таком именно покойном надо говорить только хорошее. Ребята не дали волю нервам, и вместо обосравшего задание Петрова подослали к пьяному балаболу уже отошедшую от любовного приключения американку, хотя та уверяла всех подряд, что ей мужики в этом году порядком надоели.
Так Акула же за это не знает. Он молодой и морда у него наглая. И шелестит капуста по всем карманам, разгоняя кровь по разным там конечностям. Он смотрит на красавицу, не догоняя, что она недавно соскочила с американского гражданства прямо туда, куда навсегда послала Колю Николаенко его жена после того букета. Акула мечтает поскорее добраться с ее помощью до койки. А эта девушка в свою очередь размышляет: как бы получить нужные сведения и остаться в трусах на собственной пояснице. Короче говоря, все вышло не так, как им обоим хотелось. С трусами пришлось расстаться обоим. Несмотря на то, что партнерша лежала под Акулой с отвращением на лице, и даже не пыталась подмахивать, этот трепач, не получив ожидаемого удовольствия, все равно проболтался о главном. О том, что он знает, кто видел человека, подавшего старому Паничу бутерброд из пули и костыля со штыком. Минут через несколько после этого заявления девушка вспомнила, что ей нужно бежать утром на экзамен и поэтому провожать ее вовсе не стоит. Она так неистово разыскивала свое платье под акулиными джинсами, что даже не заметила купюру, которой еще сильно пьяный Акула размахивал, как дирижерской палочкой над тем самым местом, где любил устраивать концерты в дуэтном исполнении. Бывшая американка радостно захлопнула за собой дверь, а пьяный балабол Акула вполне трезво залыбился и уснул с чувством до самого конца выполненного долга.
* * *
Некоторые думают, что розовые сны видят не только младенцы. Но в ту ночь вряд ли эта масть окрасила отдых Панича. Потому что перед тем, как вмять своим задом простынь у пружины, он от возбуждения тер руками по всему телу и придумывал разные виды казней для губителя собственного папы. А чтоб беззаботная жизнь перестала казаться раем несчастному балаболу Акуле, Панич приказал притащить его, как только откроет глаза.
Но хорошо сказать притащить, гораздо труднее это сделать, если вместо наглой морды можно только целовать замок его закрытой двери. В отличие от Панича, Акула почему-то перестал отсыпаться. Он уже сидел против Макинтоша и улыбался на него впервые за неделю почищенными мятным порошком зубами.
Макинтош очень хотел отдохнуть, но для такой роскоши у него не хватало времени. Хотя никто из редеющей с каждым днем команды еще ни разу не пожаловался на отсутствие патронов.
— Послушайте, Макинтош, — жалобным голосом канючил улыбающийся Акула с видом на кладбище и обратно, — вы же знаете, чем я рискую. И никаких гарантий…
— Гарантии в нашем деле может давать только гробокопатель, — заверил паникера Жора с видом нотариуса и окончательно успокоил балабола: — Не дрейфь, все там будем.
— Макинтош, что вы такое мне пугаете, — раскрыл глотку до самых гланд приплывший до его берега Акула, — мне совсем не улыбается сделаться похожим на фабриканта Фридриха Энгельса исключительно горизонтальным положением. Или сидеть на дне у Люстдорфе, как ваш Говнистый…
— Что ты сказал? — слишком бодрым голосом ударил по напряженным нервам балабола неотдохнувший Жора.
— А то вы не знаете, — сделал себе придурковатый вид Акула, — куда Панич любит возить людей на последний пикник. А все из-за козла Лабудова…
Макинтош и без подсказки этой рыбочки знал, кто продавал его кореша всем подряд, но из-за важных дел до такого говна просто не доходили руки. Своей дурацкой фразой Акула сорвал пружину терпения с характера Макинтоша.
— Ты топай своим ходом до хаты, — тонко намекнул балаболу закипевший унутренне, но внешне приветливый Жора, — и жди, когда появятся кореша. Место нашей встречи уже пасут, так что не хезай.
Акула выскочил на воздух без слабого пинка на прощание, которым обычно любил награждать ниже ватерлинии гостей такого класса Макинтош. Но домой почему-то не пошел. Он уселся на скамейке против дороги и стал изучать статью о неизбежной победе коммунизма в недоразвитых странах. И читал ее до тех пор, пока бригада Макинтоша во главе с самим Жорой не попилила в сторону оперного театра. Потом сам себе довольный Акула сделал вид, что с этого момента коммунистическое завтра братских недоразвитых стран его интересует так же остро, как будущее состояние здоровья Лабудова, и отправился мимо своего дома, начихав на совет Макинтоша.
Макинтош любил отдыхать в оперном театре только изредка. Последний раз он был здесь года два назад, когда и зрители, и осветители давным-давно забыли в крепком сне, что там танцевал Ромео Джульетте насчет комсомольской стройки за Вероной. Свет на сцене был довольно тусклый, но и при нем виднелось, как гарцует лебединое озеро в сольном выходе сильно поддатый пожарник. А в самом театре зорко следили за этим чудом от силы человек двадцать во главе с меломаном Макинтошем, который сидел в ложе с бутылкой шампани и спущенными до колен штанами. Потому что одна из балерин в это время, когда он получал удовольствие от классического танца пожарника, исполняла Жоре па-де-де, преклонив свои белоснежные колени перед таким вот тонким любителем всяческого искусства.
Но теперь Жора плыл до оперы безо всяких воспоминаний о возвышенном. Пока события не встали снова во весь свой бурный рост, он решил использовать это окошко свободного времени лично для товарища Лабудова. И когда из оперы вывели стукача, Жора отметил, что вместо флейты у зубах он почему-то заклеил пластырем свою харю до такой степени, что прыщи спрятались еще дальше синяков. Впрочем, для загородной прогулки это не имело особого значения.
Лабудов никак не мог понять, почему его впервые в жизни так классно метелят и при этом не задают никаких вопросов. Впрочем, Жора сильно устал для того, чтобы заняться Лабудовым, как бы он сделал это, будь помоложе. Поэтому в конце дня остро пропахшего собственной и особенно чужой мочой, зато еще почти живого Лабудова нашла какая-то парочка, изучавшая рельеф в этом месте. На счастье вовремя привезенного у больницу в бессознательном состоянии стукача, он в конце концов все-таки выжил, чтобы продолжать делать звуки из своей флейты и пакости тем, для кого играл.
А пока разворачивались эти совсем незначительные события, балабол Акула таки-да мародерствовал, пользуясь войной городского значения. Он со своей наглой мордой влез двумя потными от возбуждения ногами прямо у тот канал, что не успел перекрыть разлетевшийся фейерверк Стас Гречаный. И перехватил товар, предназначенный самому Позднякову. Вот что значит вовремя понять, к какому берегу следует плыть и быть у курсе событий этого берега. Заныкав как следует уже свой товар, беззаботный Акула спокойно себе пылил, по привычке нагло лыбясь, домой, где перекуривали ребята Панича вместе с замком от его собственной двери.
— Что вы приперлись через здесь? А ну сделайте вид, чтоб я вас искал! — возбужденно рявкнул грозным голосом Акула через открытую дверь прямо в морды своих новых гостей. — Я счас позвоню ментам и…
Балабол Акула так и не успел сообщить, что ждет ребят Панича после того, как он начнет стучать по телефону. Один из гостей по имени Кок, нервный, будто психолог, с таким смаком дал хозяину хаты по его собственной морде, что Акула увидел носки своей обуви выше головы.
Когда Акула медленно стал подниматься при помощи уходящей вверх стены, он краем глаза заметил, что, кроме Кока, начинает потирать руку и Санитар. Балабол знал, каких приятных сюрпризов могут отмочить даже ближайшим родственникам эти неразлучные друзья, и поэтому перед тем, как сползти на пол, более мирным тоном спросил, не желают ли гости, которым он рад, как собственной маме, немножко выпить. Но Кок со своими малохольными налитыми кровью и без газа глазами, для порядка врезал балаболу еще раз, доказывая, что выпить пока в его планы не укладывается.
Кок никогда не был настоящим поваром, зато его корешок Санитар в свое время бегал по Одессе на «скорой помощи». Понятно, почему санитар стал Санитаром. Кок получил свою кликуху из-за поганого характера собственной жены. У этой девочки действительно нрав был такой интересный, что по нему она могла сойти за двоюродную дочь старого Панича. От ее воплей на несчастного Кока из их хаты эмигрировали даже тараканы. Но бедный Кок продолжал держаться, потому что наивно полагал, что семья святее папы римского. Хотя в ее очаге плавился исключительно несчастный Кок. Потому, сколько бы он не приносил этой стерве, все ей было мало. Как будто она могла нацепить через себя два манто друг на друга и надеть на каждый палец по третьему перстню. И чтоб много не распространяться за то, что она каждый день устраивала мужу, так он у этой стервы был в ответе перед ее поганым нравом даже за дождь на улице. Известно, что и терпению дров бывает край, когда их пилят не уставая. После очередного монолога жены, с каким идиотом ей выпало жить под одним одеялом, Кок не выдержал, пригрозив, что сдаст свою благоверную паскуду в дурдом. А она вместо того, чтобы заткнуться и напугаться этих выражений, взяла в руки терку, хотя на ее муже не было никакой чешуи. Бедный Кок схватил ноги в руки и еле успел выскочить на улицу.
И тогда Кок пошел к Санитару, но вернулся от него тише той мыши, что жила у них на кухне и забивалась в свой угол, стоило только коковской бабе зевнуть у себе в спальне.
После очередного скандала, которого очень быстро дождался Кок, он с криком «Пойдешь в дурдом!» выскочил на улицу и стал звонить по телефону-автомату таким голосом, что на другом конце его могли услышать и без кабеля. Через час после того, как он вернулся до хаты и слушал продолжение долгоиграющего концерта, к ним вломились Санитар и водитель в почти что белых халатах. К великой радости Кока они молча примеряли на его супругу рубашку с очень длинными рукавами, хотя она орала так, как всегда на мужа. Довольный Кок остался дома, а Санитар везет по городу это хрипящее произведение природы и доверительно сообщает, чтоб оно не нервничало: каких-то лет десять-двадцать — и дамочку окончательно вылечат. А она визжит с пеной на помаде, что вполне здоровая. Понятно, здоровая, соглашается Санитар, еще ни один малохольный не сказал, что у него где-то болит.
Все кончилось тем, что мадам заткнулась, а потом начала умолять Санитара совсем в других выражениях, чем привык слушать его дружок Кок. И главврач Санитар сделал медицинское заключение: мол, по всему видно, мадам не столько вы малохольная, сколько у вас такой характер. И мы, так и быть, не станем занимать вашим очень даже ничего задом дефицитную койку в дурдоме, на которую есть очередь. Но, если еще раз…
С того дня жена Кока стала вести себя, как будто мышь с ее кухни воспитывала эту бабу с пеленок. А благодарный Кок поит великого врачевателя Санитара, счастливый как до того, что на свою голову поперся в ЗАГС. И такое чудо длилось две недели, пока жена Кока не увидела мужа в обнимку с Санитаром возле винной будки.
Санитара, несмотря на то, что он провел передовой эксперимент, выгнали с работы без клички насчет убийцы в белом халате. Зато у Кока стали расти такие рога, что он вполне мог пошкрябать ими потолок своей хаты, несмотря на то, что до него было больше пяти метров. Над Коком ржала вся улица, потому что его жена давала даже тем, кто ее об этом не просил. И за Кока, которого по паспорту тогда звали вовсе Витькой, стали складывать анекдоты.
— Витька, с твоей женой вся Молдаванка спит.
— Подумаешь, я когда хочу, тоже с ней сплю.
— Витька, твою жену во дворе на бревнах режут.
— Скажите управдому, это его бревна.
Анекдотов Кок не сильно любил, особенно за себя. И вот однажды его мужскому самолюбию пришел капут. Кок выследил свою лично и кого хочется бабу прямо на кухне кабака морвокзала. Он спрятался у шкафу и собственноручно видел, как ее употребляет какой-то штымп, вся одежда которого состоит из белой шапки, наподобие санитаровской, только гораздо длиннее вверх. И когда они кончили это дело, Витька выскочил из шкафа, а мужик — из кухни. Зато баба от счастья никак не могла прийти в себя. Кок взял ее, как когда-то на руки. Только вместо свадебной табуретки усадил прямо голым задом на красную плиту. И хотя его баба издавала звуки, глушащие пароходные гудки, а из-под нее валил вовсю пар, Кок продолжал делать усиленный вид, что его фирменное блюдо пока сыровато.
Потом Кок вышел на свободу, а его уже бывшая жена еще лечила то место, из которого в кулинарном отношении совсем не было никакого удовольствия.
Так Кок стал Коком, и снова подымающийся на ноги Акула решил не рыпаться характером об его кулаки. Потому что, если Кок сделал такое приятное родной жене, какой подарок он способен накрутить посторонней личности?
А молчавший Санитар, этот Гиппократ, которого Панич посылал до разных больных ставить диагноз из револьвера, оплеухой помог Акуле выпрямиться и окончательно очухаться в веселой хате на Пушкинской улице.
* * *
Пока Акула приходил в себя, Панич сидел у соседней комнате и издевался над гитарой. Он специально не вылазил до перепуганного балабола, чтобы тот перебздел еще больше. Панич тоскливым голосом тянул почти автобиографические заметки, дрынькая в унисон тремя струнами:
Как хорошо, что ты всегда со мной,
Как хорошо, что пиво, водка есть.
Как хорошо, когда еще стоит,
Тогда и я почти что знаменит.
Дождавшись, когда у Акулы температура в животе стала падать до нулевой отметки, Панич решил перестать мучать свою обшарпанную музыку и приступить до балабола. Он молча налил Акуле рюмку вина, доказав лишний раз, что такое наше гостеприимство. Может, в конце беседы тебя и пошлют не дальше кладбища, но перед этим всегда дадут что-то плеснуть у рот. А потом Панич без затей спросил у балабола:
— По городу ползают упорные слухи, что ты видел, кто подарил пулю моему ласковому папочке…
На что балабол внутренне сжался, как кошка перед прыжком из квартиры, где ей намазали зад чесноком, и пролепетал:
— Что ты слушаешь разных глупостей. Ничего такого в упор не было.
А его морда рентгеном показывала, что балабол боится Панича еще больше, чем советский народ империалистической агрессии со стороны государства Израиль. Поэтому Панич сделал себе мерзкую по-акульячи улыбку между двумя ушами и небрежно бросил:
— Видно, тебя придется просить по-человечески. Почему-то при эти словах Кок с Санитаром начали радостно хрустеть пальцами от рук.
— Слушай, Панич, это была шутка, я же всегда живу весело, — старался ровным голосом выдавить из себя Акула, хотя тихая разминка пальцев стояла у его ушах колокольным набатом.
— А вот теперь мне хочется тоже шутить. Или не задерживай мой надувшийся характер. Ему не терпится узнать, кто именно видел будущего покойника на бульваре.
— Если вы настаиваете, могу сказать. Но чтоб потом претензий никаких не было.
Панич налил балаболу еще одну рюмку вина и кивнул головой:
— Давай, рассказывай, пока ребята не начали нервничать.
— Если вы думаете, что я видел, кто грохнул, извиняюсь, вашего папашу, который был всегда не прочь дать мне заработать, золотой человек…
— Короче, — перебил его Панич, который не любил, когда вслух хвалили кого-то, кроме него самого, тем более родного папу.
— Его видел один безрукий штымп, — намекнул на участие в деле еще одного инвалида Акула.
Панич важно насупил нос и заметил:
— Он скажет мене все.
— Вы извините, но ты, Панич, не прав, — влез в свое обычное душевное состояние балабол. — Я так думаю, что тебе будет непросто раскочегарить этого мальчика. У него такие концы…
— Короче, — еще раз перебил набирающего темп балабола коллекционер, — ты мне его просто покажешь — и начнешь жить без синяков на теле. И если этот кадр не ответит на мой вопрос, его концы помогут только при заказе гроба.
— Мое дело предупредить, чтоб всем было хорошо. Скажите, Панич, а что я буду иметь, если слишком помогу вашей компании? — вконец обнаглел Акула.
— Я даю тебе слово Панича, — торжественно выделался перед всеми зрителями коллекционер, — если ты мне покажешь пальцем на того, кто видел, кто грохнул моего папашу, ты получишь… сто рублей.
— Тысячу, — начал торг почувствовавший полную безопасность мародер, наживающийся на сыновьем горе. Панич подумал, что в такой ситуации торговаться неприлично. Тем более, он даже не собирался давать балаболу хоть копейку.
— Хорошо, — с королевским видом боднул головой Панич.
— Долларов, — торопливо добавил малохольный Акула, потому что был советским человеком, но почему-то не знал, как этот вечношатающийся доллар падает с каждым днем и стоит, пока не случилась революция в Америке, шестьдесят восемь копеек.
— Облезешь, — не рискнул торговаться святым коллекционер, — тебе деревяшек за глаза хватит. И радости при целом теле. Сиди и заткнись себе.
Очень скоро вокруг Панича собралась вся его компания, кроме братьев Николайченко, которые до того привыкли к музею, что уже стали чувствовать себя местными экспонатами. И балабол Акула ведет эту экскурсию прямо на бульвар, где в последний раз в жизни смотрел Я Извиняюсь на море еще не ставшими квадратными от вида Макинтоша глазами.
Акула собрал вокруг себя бригаду Панича и заявил:
— Давайте вспомним минуту молчания за покойного. Потому что он был добрый человек, хотя и с костылем. Я не знаю, кто был на шухере его смерти. А теперь смотрите всеми глазами. Вот этот безрукий инвалид, который все видел, — и гордо ткнул пальцем прямо в бронзового Пушкина на пьедестале вокруг рыб с водой из рта.
Акула гордо, ничего не боясь, смотрел на ставшую зеленой морду Панича, точно, как партизан перед расстрелом по телевизору. И вправду, чего балаболу было бояться? Он честно показал, кто видел убийцу старого Панича, и теперь только мог ждать благодарности со штукой в придачу. Тем более, что откуда ни попадя на бригаду Панича уже летела орава Макинтоша и коллекционеру сразу сделалось не до благодарности Акуле. И что стало твориться на бульваре, видел уже не только бронзовый поэт, но и мент, который с ходу заныкался в здание, где часы каждый день много раз играют одну и ту же песню. Обычное, только вечером зрелище, но тут белый день при ласковом солнце.
Акула, как и мент, не пожелал смотреть, чем закончится встреча собирателей прекрасного. Он с большим удовольствием грохнул в челюсть стоявшего по пути Кока и рванул мимо пушки вниз, чудом избежав пули, которую все-таки кинул ему вдогонку неблагодарный Панич. А потом всем стало не до балабола, потому что каждый поклонник искусства начал угощать коллег чем кто богат.
А в это время в здании, к которому поэт стоит несуществующим задом с явным удовольствием, сидят благодетели города и дружно думают о народе. А именно — изучают очередное постановление ЦК по сельскому хозяйству перед уборкой урожая. А заодно прикидывают, какого хрена его убирать, если все равно зерно прикупят у Канаде, где в отличие от советской земли, ни засух, ни дождей никогда не бывает. Но тут через окна раздается такое, что мешает руководить. И они сердито звонят ментам, топотят ногами по телефону, что если у них под окнами идет такая демонстрация, где тогда говорить за другие места. А потом на всякий случаи залазят под столы, потому что от шального попадания не был застрахован даже сам товарищ Старостин, с которым пошалили и попали во время пьяной драки на пароходе. Когда менты приехали на бульвар, они не нашли ничего, кроме нескольких человек, которые также спокойно дышали, как бронзовый Пушкин, смотревший на эту драму сверху вниз. Иди знай, может поэт впервые пожалел, что одесситы сэкономили на его руках и он не может достойно описать нашу прекрасную жизнь в своих знаменитых стихах.
* * *