«Спрошено, есть ли у него бывшего новгородского архиерея Феодосия книги, в том числе книга, зовомая „Скудость и богатство“.
Прилег. Вырубился почти мгновенно.
Ответствовал — нет».
Даже на мягкой кровати и чистых простынях я ни разу не спал так крепко и с таким удовольствием, как на просоленных досках разбитой лодки чужого мира.
Не читал её, не видел ни у кого, ведать о ней не ведает. Результаты обыска у Шишкова сему не противоречат. Получается — книга, кроме Федоса, никому не известна. Мало было сделано копий. Иное хотелось изобразить во всеподданнейшем докладе — книгу сей злочинец раздал заговорщикам как наставление и словеса в ней, стало быть, возмутительные.
* * *
Впрочем, карающие ещё не вчитались. Толста больно. Пускай писатель сам объяснит.
Проснулся, когда солнце прошло уже три четверти своего дневного пути: дело приближалось к вечеру. Волнение опять затихло, но рядом раздавался странный звук — будто карликовый конь топчется копытами по доске и чем-то шуршит при этом.
Ввели колодника. Данилыч поглядел скорбно. Боже милостивый, что делают с человеком боль и страх! Не узнать Посошкова — куда делась округлость лица, где бодрая осанка удачливого коммерсанта? Глаза запали, утратили природную, живую голубизну — оловянность какая-то в них. Неделя допросов — и отощал, скинул жирок с живота, с груди, меньше ростом стал, съёжился, будто хочет в собственной коже спрятаться от кнута, от раскалённого железа. Зрелище неприятное, изредка пробуждавшее жалость в душе князя непрошено, непозволительно. Причастен ли сей Посошков, арестованный по делу Федоса? Возможно, ничуть…
Это оказался не конь — мой зеленый знакомый с голодным видом возился в куче водорослей, нанесенной волнами на борт. Покосившись на меня, он уныло произнес:
Угодил, как кур в ощип.
— Скучно мне.
Излишнее, стеснительное это чувство — жалость. Поддаться ему опасно. Один Бог видит человека насквозь, государь и тот сомневался. На дыбе, если послушать, каждый невинен, яко младенец.
— Я тебя понимаю, — сказал, уже поднимаясь.
Данилыч потел, освежался квасом, бросал на жаровню палача душистую бумагу, чтобы отбить запах гари, крови, обожжённой плоти, нечистот. Ласково вразумлял писателя:
Поспать бы еще часиков десять, но не стоит — надо до темноты успеть хоть немного подкрепиться. Бросив взгляд на кучу вонючих водорослей, не стал составлять конкуренцию попугаю: пусть сам в ней копается. У меня организм большой — мелкими дохлыми рачками его не накормить.
— Грех тебе, Иван Тихоныч! Меня обманываешь, императрицу нашу обманываешь. Покайся, милый! Пошто тебя пастырь твой окаянный возлюбил? Сочинение твоё берёг, благословлял тебя лапой своей мерзкой. На что настраивал? Покайся честно! Скажешь правду — выпущу тебя на волю, ей-Богу выпущу, сегодня же. На волю, к жене, к деткам… Хочешь, к себе на службу возьму?
Чаек летало видимо-невидимо, и гнезд на скале виднелось не меньше. Хищников здесь явно не бывает — обнаглевшие птицы селились на любом мало-мальски подходящем выступе. Мои занятия альпинизмом их насторожили — начали с криками носиться вокруг, едва не задевая крыльями. А когда я добрался до первой кладки, вообще чуть с ума не сошли — пришлось отмахиваться, чтобы глаза не выклевали.
Мелькала такая мысль — взять грамотея, сочинителя, оборотистого купца и к тому же серебрянщика. Родился в селе Покровском под Москвой, ремесло там от дедов, с юных лет плавил, ковал, чеканил обожаемый князем металл. Вот кто определил бы досконально истинную ценность изделий, закупаемых за границей, а также разной иноземной монеты — талеров, шиллингов, пиастров всяких… И помогал бы составлять рецепты для выпуска денег российских.
Яйца были мелкие и на вкус не очень, но слопал их с удовольствием. Даже наличие зародышей не смутило — выплюнул их и полез выше. Брезгливость — первый признак сытости, голод быстро делает человека всеядным.
— Бормочешь ты, милый, не разберу…
Так и карабкался от гнезда к гнезду. Заодно обогатился новой информацией о мире: раз до птенцов дело еще не дошло, то, очевидно, на дворе сейчас вторая половина весны или начало лета. В любом случае не осень. По растительности на острове это определить невозможно: у трав разные сроки цветения и созревания семян; с кустами тоже не все просто — я не замечал на них ни соцветий, ни плодов. Лишь скорлупа орехов в медвежьем помете встретилась, но это вполне могли быть остатки прошлогоднего урожая.
Губа у сочинителя рассечена — верно, упал и напоролся на что-то или сторож наподдал. Ох, свирепость людская…
— Князь, батюшка… Спроси новгородских…
На очередном гнезде пришлось остановиться — лезть дальше было безумием: почти отвесная скала и пикирующие на голову птицы. Спустился, обошел этот жалкий клочок суши по кругу, едва не сломав ногу на камнях, но другого места для подъема не нашел — сплошной обрыв. Желудок жалобно заурчал, прямым текстом заявляя, что хотелось бы продолжить банкет: трех десятков яиц этой прорве показалось мало.
Могут подтвердить — не показывался он там в последние годы, незачем было, понеже на винном заводе добрый есть управитель. Книга писалась в Петербурге ото всех тайно.
Да разве это яйца — не больше перепелиных…
— Тайно? Почто же этак?
Вернулся к останкам лодки, проверил одежду. Все высохло, покрывшись пятнами соли. Ничего, доберемся до пресной воды — отстираю это раздражающее дело.
— Она… Токмо для государя.
При мысли о пресной воде облизал пересохшие губы. Пока плавал, жажда сильно не донимала, а вот на суше начала грызть. Это может стать проблемой: морская вода — медленный яд (а может, и не медленный — состава ведь не знаю). Да и не напьешься ею по-настоящему.
Действительно, на первом листе обращение к отцу отечества. Покорнейшая просьба удостоить вниманием рассуждения его, Посошкова, о предметах весьма важных. Отчего напрасная скудость происходит и отчего богатство умножается.
Покосился на скалу. Забраться бы наверх: оттуда точно можно будет сушу разглядеть. Да уж… дадут тебе эти крылатые твари залезть, помечтай… Мне для полного счастья не хватало еще на камни сверзиться с десятиметровой высоты или глаз на чьем-то клюве оставить. Скажите спасибо, что я чайками не питаюсь, — знаю, что мясо у вас зловоннее, чем тухлая рыба. Я не такой уж эстет, но есть подобное, да еще и в сыром виде… Лучше поголодаю.
— От Федоса не таился, однако… Поднёс ему книгу. Не он ли надоумил писать?
Попугаю надоело копаться в водорослях. Вспорхнув, он пристроился на шпангоуте, сунул голову под крыло, явно намереваясь поспать. Хороший пример для подражания, но чуть позже.
Клянётся сочинитель — сам осмелился, без наущенья стороннего. А поднёс архиепископу, почитая его за покровителя. Гнусные поступки Феодосия предугадать не мог. Ранее представил ему первую свою книгу — о семейных добродетелях, о воспитании детей. Нуждался в одобрении.
Нащупав на дне здоровенный, но подъемный валун, вытащил на борт. Пучком водорослей кое-как отер с него зеленую слизь, дождался, когда поверхность чуть подсохнет: не хотелось бы, чтоб из рук выскользнул при замахе.
— Понятно, Иван Тихоныч, понятно. Похвала и кошке приятна. Теперь-то разумеешь, каков благодетель твой?
Когда камень с силой ударил в край расшатанной доски, остатки лодки содрогнулись, попугай, проснувшись, заорал на все лады и даже вроде бы выругался на неизвестном моему новому телу языке. Я не обиделся — был занят осмотром результатов моей деструктивной деятельности.
— Да кабы ведал…
Доска треснула как раз там, где предполагалось. Расшатав по слому, отодрал, покрутил в руках. Для моей цели сойдет. С помощью другого камня, гораздо меньших габаритов, обстучал все угрожающие места — не планировал завтра получить занозу.
— Он злодей, отступник, — и князь повысил голос. — Государя покойного лаял, царицу лаял. Слышал народ, а ты… Уши у тебя заложило? Ступай, подумай! Может, вспомнишь.
Почему завтра? Да потому что сегодня я приготовлю еще одну доску, а потом лягу спать и буду заниматься этим приятным делом до утра.
Что нового в итоге? Не раз было сказано, не раз записано… Ошибся писатель, надо же — Федосу дарил книги, не кому другому…
* * *
Говаривал царь — лучше десять виновных простить, нежели казнить одного невинного. А распознать не просто… Всяк человек ложь. Тоже его речение, к концу жизни более частое. Казнить Посошкова, впрочем, не за что. На что же решиться? Отпустить сочинителя — значит пошатнуть пугало заговора, в котором ему надлежало бы играть видную роль. Гнев царицы он уже навлёк. Пишет, дружбу водит с большими бородами — сего довольно.
Ночь прошла спокойно. А если и неспокойно, то я этого не слышал — спал как убитый. И снов не снилось — голова пустая-пустая. Мне сейчас легко: надо просто выживать — и больше ничем не грузить свою бедную голову. Даже предрассветный холодок не смог меня поднять — свернулся калачом и продолжал отлеживать бок.
— Это еретик, да? Эй, Александр! Жечь надо…
Встав вместе с солнцем, разделся, прикрепил под бревно доску, подвязав ее крест-накрест с помощью штанов и рубахи (как замечательно, что она с длинными рукавами). Потом долго брел по мелководью — вокруг скалы оно тянулось далеко. Идти приходилось осторожно: под ногами хаотическое нагромождение огромных валунов и опрометчивый шаг мог привести к серьезной травме.
Известий из камеры пыток требует постоянно. Количество арестованных, намёки Данилыча, таинственные умолчания — дескать, роем, матушка, роем — жалят её больше, чем улики — натянутые, хрупкие. Внимает, глотая венгерское, и возбуждённая фантазия дополняет скупость рапорта. Название книги она забыла, зато гнев против ересей, гнев пасторский забурлил в ней. Иная книга страшнее бомбы во сто крат, — вещал Глюк, ветеран германских церковных распрей.
Выбравшись на глубину, я ухватился за один из пеньков, осторожно пристроился на осевшем под моим весом бревне будто всадник, вместо стремян использовав привязанную снизу доску: ступнями в нее уперся. Попытался грести заготовленной вчера доской — и едва не перевернул свой «крейсер». После нескольких неудачных попыток кое-как приноровился — пошел вперед с заметной скоростью. До байдарки, конечно, далеко, но уже чувствуется, что двигаюсь туда, куда надо. Только настороже все время надо быть: одно неловкое движение — и опрокинусь набок… Будто бешеного быка оседлал. Если поднимутся волны, придется плыть вчерашним способом — усидеть не смогу.
Что же — спалить, не разобравшись? А вдруг мужик-то умён окажется. Не хуже немцев, нанятых в Академию наук. И ему, может, в ней глаголать.
Но пока что погода мне благоприятствовала, хотя я и уверен, что надолго это не затянется, — наверняка на горизонте уже собираются ураганы и смерчи для очередного негативного бонуса.
Останавливало царское имя, выведенное крупно, благоговейно. Пётр внушил Данилычу уваженье к учёным и пишущим. Без вниманья не оставил бы книгу, если бы дожил. Злосчастный Посошков опоздал немного. Подвела его книга. Что ж, авось она и выручит. И обретёт он — серебрянщик, добытчик — вместо тюремной ямы ну не кресло в Академии, так княжескую милость, службу…
Осторожно обернувшись в очередной раз, с трудом разглядел скалу — далеко позади осталась, причем точно за «кормой». Это порадовало: значит, течение не сносит меня вбок, а, возможно, даже помогает… или, наоборот, назад несет.
— Замучил ты человека, — сказал князь Ушакову, прощаясь — дай отдышаться. Одуреет ведь.
Над головой захлопали крылья — попугай шмякнулся на бревно, уверенно потопал к облюбованному еще вчера пеньку.
Так отчего же постигает державу скудость и как сотворить богатство?
— Доброе утро, Зеленый. Песен сегодня не будет — перевернуться неохота. Так что извиняй.
От лености, возглашает автор, от насилия помещиков и самоуправства чиновников, коих расплодилось ныне видимо-невидимо, семь шкур дерут с бедного земледельца. Указы его величества, осуждающие сие, справедливы, но «высокородные на уложенные уставы мало смотрят, но как кто восхощет, так и делать будут по своей пыхе». Станет ли жестокого жадного помещика укрощать, наказывать чиновный шляхтич? Нет, конечно… «Вси правители дворянского чина своей братии знатным норовят, власть имут и дерзновение токмо над самыми маломочными».
Не дождавшись от меня концерта, попугай занялся традиционной чисткой перьев, а я продолжал монотонно работать доской, будто байдарочным веслом.
Тиранят крестьян, городской люд и указов не боятся. Благие намерения государя и распоряжения, выходит, бездейственны, ибо нужны меры решительные, замена начальствующих лиц. Доверять исполнение указов на местах лицам простого звания, лишь бы толковые были, честные, доброго нрава.
Руки начали уставать.
* * *
Право дворян владеть землёй и людьми Посошков не оспаривает, но напоминает:
Сушу я разглядел часа через два-три. Хотя не уверен даже в этом — точно определять время по солнцу не научился, а сознанию доверять в этом вопросе нежелательно: иной раз пять минут тянутся будто день.
«Крестьянам помещики не вековые владельцы, того ради не весьма их берегут, а прямой их владелец Российский самодержец». Он властен над жизнью и имуществом всех подданных, и все они перед ним в ответе, высшие и низшие.
С виду та самая земля, что со скалы веселого острова разглядывал. Широкое побережье. Как минимум огромный остров, но лучше бы это оказался материк.
Однако даже самый мудрый монарх не безгрешен. Подушную подать, введённую царём, Посошков не приемлет — «душа вещь неосязаемая». На учёте у сборщиков младенцы, ветхие старцы, беглые, умершие — не скоро ведь обновляются списки. Здоровые, работающие тяжкое несут бремя. Не лучше ли взимать налог не с души, а с дохода — пропорционально? Подражания заслуживает, по мнению автора, старинная «десятина» — десятая часть достояния, уделявшаяся церкви.
При виде цели заработал еще усерднее — морские прогулки мне надоели до чертиков. Из-за спешки едва не перевернулся — сумел удержать равновесие благодаря резкому нажиму на край опорной доски, работая при этом короткими гребками от себя.
Новое не всегда хорошо — немало уроков подаёт прошлое. Прежде, при Алексее Михайловиче, Уложение, сиречь новый свод законов, издавалось не токмо самолично монархом, но Земским собором. Созывали подданных разных званий, не одних благородных. Так бы и впредь поступать при важнейших надобностях.
Попугаю, похоже, плаванье надоело не меньше, чем мне: жадно поглядывая в сторону далекой земли, он явно дожидался удобного момента, чтобы покинуть неустойчивый «авианосец». И наконец этот момент настал — захлопали крылья, зеленая точка растаяла вдалеке.
Во всякое время да будут ведомы государю мнения и нужды подданных — и не через чиновных, а из первых уст. «И ещё кто узрит какую неправостную статью, то бы без всякого сумнения написал бы, что в ней неправости, и, ничего не опасаясь, подал бы ко исправлению тоя книги, понеже всяк рану свою в себе лучше чует, нежели во ином ком». Тут Посошков спешит заверить — сии поправки к закону «вольным голосом» не в ущерб самодержавию, и предлагает автор такой порядок «ради самые истинные правды».
Везет ему, а мне еще грести и грести…
В согласии с Петром писатель считает — никто не может быть выше закона. Справедливый закон да объемлет всё бытие огромного государства, проведёт границы дозволенного и запретного. Конечная же цель управления — общая польза, одоление скудости, рост богатства.
Но все плохое рано или поздно заканчивается (или его сменяет еще более плохое): около полудня я подобрался к земле так близко, что мог различить каждый кустик на берегу. Кроме кустиков здесь, кстати, имелась и древесная растительность — что-то вроде высоких сосен, растущих на пологих, очень низких холмах. Может, это песчаные дюны?
Источник оного — труд. Исправно трудится тот, кто ждёт от усилий своих верного прибытка. Многая скудость — от произвола помещиков. Они не только мучители, но нередко дурные экономы, допускают переделы земли, дробление её. Разумнее закрепить за каждой семьёй надел твёрдо, дабы мужик сознавал себя на своём куске хозяином. Когда земля не кормит, он бросает её, бежит на Дон, а кто зажиточней, тот чает большей прибыли от торгов. Сие необходимо строго пресечь.
Берег мне нравился все больше и больше — ничем не похож на тот трижды проклятый остров, приютивший меня после прибытия.
Всяк да занимается своим наследственным делом — негоже изменять ему, терять интерес, лезть в чужие сани. Сам ремесленник, ставший купцом, винокуром, Посошков весьма радеет о горожанах. Богатство державы возрастёт сильно, если развить коммерцию, мануфактуры. Некоторые купцы имеют крепостных, да и автор грешен в этом. Запретить, пусть нанимают, труд добровольный предпочтительнее. В городах поощрять ремёсленные цехи, мастерство, тогда иностранцы, покупающие в России одно лишь сырьё, «будут за нами гоняться».
На последних метрах пути пришлось почти добровольно свалиться в воду: волнение здесь не позволяло усидеть на бревне. Ноги уткнулись в песчаное дно — вода едва до груди достает. Дотащил «корабль» до суши, пошатываясь, будто матрос, переживший месячный шторм, выбрался на берег, расстелил одежду, присел.
Купцам установить разряды, первому, с капиталом в десять тысяч и выше, носить собольи шапки. Обязательную одежду, вплоть до рубашки, Посошков назначает для каждого сословия — сие престижу способствует и ответственности перед законом и государем. И здесь он прожектирует в духе Петра, поборника жёсткой, всепроникающей регламентации.
Все, плаванье окончено. На третий день странствий пришелец из другого мира достиг Большой Земли.
Болея за судьбы отечества, Посошков говорит о бедах российских бесстрашно. Опустевшие деревни, толпы беглых, нищих, падение нравов, невежественное обращение с землёй, лесами. Поучиться у иноземцев следует, но распоряжаться у нас, верховодить им не сметь.
Захлопали крылья (очень знакомый звук), на бревно плюхнулся попугай, уставился на меня с ожиданием.
Эти строки в книге Александр Данилович, сидя в свой библиотеке, подчеркнул жирно
[105].
— Что, Зеленый, вернулся? Признайся, что ты от меня в восторге, вот и не можешь оставить в покое.
— Винца хлебнем? — с затаенной надеждой поинтересовался птиц.
Библиотека у князя обширная — книги трофейные, из баронских усадеб, дарёные, купленные по совету царя, а также альбомы гравюр, карты, планы городов и крепостей, чертежи разных строений и огнестрельного оружия. Петербургская типография посылает губернатору два-три экземпляра отпечатанного… Только что вышли «Приёмы циркуля и линейки» Бурхарда фон Пюркенштейна и «Приклады, како пишутся комплименты» — вторым тиснением, ибо спрос на них великий. Кропали ведь письма как Бог на душу положит, а в Европе давно по правилам.
— Спрашиваешь, — устало усмехнулся я. — Еще немного — и на ослиную мочу соглашусь: губы слиплись, хоть разрезай.
Плотно, шеренгами обступает книжная премудрость, мерцают за стёклами корешки — вызов бросают уму, стыдят неуча и манят. Над шкафами — как принято нынче — портреты суверенов, картины знаменитых сражений. В небольшой золочёной рамке дорогое княжескому сердцу послание.
Попугай, сорвавшись с места, упорхнул прямиком к лесу, зазывающе покрякивая налету. Неужели и впрямь к винному погребу направление показывает? Не очень в это верится, но рассиживаться не стоит — надо найти воду, пожрать и оружие. И про огонь тоже не забывать… будь он четырежды проклят…
«Его царское Величество с величайшим рвением развивает во владениях своих искусства и науки… Вы служением Вашим помогаете ему. Все мы собрались, чтобы избрать Ваше превосходительство, и при этом были мы единогласны…»
Проваливаясь почти по щиколотку в чистейший, почти белый песок, направился следом за попугаем. Лес встретил ядреным ароматом хвои, идти по подстилке стало легче, даже шишки не беспокоили — огрубевшая кожа ступней на них не реагировала.
Из Лондона, 25 октября 1714 года, в пору краткого союза с Англией против шведов. Подпись — Исаак Ньютон
[106]. Князь Меншиков, стало быть, является членом Королевского общества, по сути Академии наук. Любезность царю, реверанс в сторону России, но всё же лестно.
Взбираясь на холм, подобрал увесистую палку. Не дубина, но при случае врезать такой можно хорошо (или выбросить, чтобы бежать легче было).
Данилыч грамоте не учён. Дед его, владыка в семье, пишущих, печатающих проклял. Затеянное патриархом Никоном исправление церковных книг потрясло благочестивого старца — на что грамота, если даже Священному Писанию нельзя верить? Подати начислять, разоряющие народ. Кулаком грозил дед дьякам, подьячим — они-то, строча перьями; жиреют. Упустив годы, благоприятные для ученья, Алексашка пытался потом, понукаемый царём, наверстать, но навыков быстрого письма и чтения так и не приобрёл. Царь же задал всем во всех делах великое поспешание. Меншиков, как многие вельможи, слушал чтение секретаря, диктовал доклады, приказы, цидулы родным, память хранила нужные сведенья и цифры надёжно.
Кроме шишек, сухой хвои и палых веток частенько встречались грибы. Но, несмотря на лютый голод, даже не думал на них соблазняться: грибы — последнее, что я решусь здесь попробовать. Понятия не имею, какие съедобные, а от каких «мама» не успеешь сказать; и при таком риске пищевая ценность не впечатляет — легче бумагой насытиться.
Терпенья нет читать, спотыкаясь, но Посошков взял за живое. Серебрянщик намеревался учредить полотняную фабрику, капитал наращивал лихо, и Данилыч листал опус с неким ожиданием.
На спуске пришлось огибать парочку поваленных деревьев — судя по зеленой хвое, упали они недавно. Не поленился заглянуть в ямы, оставленные вывороченными корнями. Как и подозревал — ничего, кроме песка. И впрямь дюны.
Насчёт внешней торговли, прибыточных для державы пошлин Посошков толкует здраво, а касательно денег… Эх, промашку дал! Ценность монеты, мол, в полной воле монарха. Шалишь! Дешёвку не навяжешь. Ныне монету только на зуб не пробуют, дознаваясь, точно ли серебро в ней и какой пробы.
Попугая видно не было, и я, отходя от берега все дальше и дальше, начал подумывать вернуться. Бродить по этим дюнам можно сутками без толку — вряд ли при таком грунте найдется родник или ручей. Лучше уж шагать вдоль моря, шлепая по накатывающимся волнам, — мокрый песок держит не хуже асфальта. По нему легко идти с комфортом, пока не наткнусь на устье какой-нибудь приличной реки. Это не просто возможность напиться — на берегу можно встретить деревню или город. Не могу же я вечно бомжевать в одиночку: рано или поздно придется выбираться к людям.
Доверие к писателю тотчас упало.
И лучше рано…
Однако иные страницы хоть в печать и на показ профессорам немецким — вот, и мы не лыком шиты! Пространная звучит хвала трудам Петра. Сие престижу России способствовало бы, но автор тут за здравие поёт, там за упокой, тычет пальцем во все прорехи. Берётся залатать их, правда. И глядь, назад нас тянет, к Земскому собору.
* * *
Может, и боярскую душу воскрешает? Нет, сердит на высокородных, хлещет их, любо-дорого читать. Шляхту, начальствующих, больших и малых, тоже не щадит, подушную подать отменяет, хочет новых законов. Эх, чеканщик-серебрянщик! Допустимо ли твоё писанье обнародовать? Богатство за горами — пока скудость одна.
Хорошо, что решил пройти еще немного — привлекли какие-то отблески впереди: будто маленькие сгустки светящегося тумана водят хоровод среди деревьев. Когда приблизился, ничего не обнаружил — видимо, глаза от усталости шалят. Или не от усталости… Вспомнился тот медведь — неужто опять галлюцинация пожаловала? Нехорошие симптомы… Остается надеяться, что это временная реакция на перенос.
На нет сводишь престиж.
Пока искал эти огоньки, заметил, что местность дальше резко изменилась. Заинтересовавшись, продолжил путь. Дюны здесь исчезли, потянулись заросли густого ярко-зеленого кустарника, перемежаемые перелесками. Сосен уже не было — что-то лиственное, вроде ясеня и тополя. Ботаник из меня не очень, да и на объекте не сильно озадачивали такими знаниями, так что, возможно, деревья ничем не отличаются от земных. Не удивлюсь — ведь местный человек точь-в-точь как наш, так почему бы и остальному не быть аналогичным…
Ещё иностранцев порочит. Провождают-де жизнь в веселье, с музыкой за стол садятся. А нам-де прилично житие духовное, — скудное, что ли? Ну и дурак — запутался ведь!
Пробравшись через очередную полосу кустов, растянул рот в блаженной улыбке. Вода — маленькая речушка, скорее даже ручей, стиснутый крутыми берегами.
Книга подшита к розыскному делу Секретному, о тягчайшем государственном преступлении. Светлейший охотно начертал бы — «оправдать». Но заговор, заговор… Строки ух кудрявы, узорочье вдруг кажется нарочитым. Смущают пометки — уголки какие-то, точечки, крючки. Ушаков чёркал? Нет, ещё кто-то.
Найдя удобный спуск, торопливо скатился вниз, распугивая лягушек, припал на колени. Вода не такая вкусная, как в том крошечном ручейке на острове, и далеко не холодная, но выпил я ее столько, что, наверное, уровень понизился.
Местами рука вроде автора. Те же чернила… Вглядишься — зловещее чудится в пометках. Тайная весть кому-то? Витает в библиотеке пегая борода Федоса, кривые зубы его, усмешка его лукаво-презрительная. Проклятая книга! Сжечь её — наверно легче будет. Мешает она принять решение, колодника Посошкова ставит в положение особое. Всякое подшивалось в дела, но тут книга. На глазах Неразлучного. Среди вельмож уже слух прошёл. Сочинение русского человека, простолюдина. Богом умудрён или дьяволом-архиереем?
Утолив жажду, отполз от берега, присел на склоне. Надо минут пять передохнуть, чтобы вода чуток усвоилась, а то брюхо колышется, будто бурдюк переполненный, да и ноги гудят.
Из смятения чувств, обуревающих Данилыча, выход один — сочинителя снова на дыбу. Окатив водой из ушата, суют книгу под нос:
Долго медитировать не смог — шило в одном месте не позволило. Встал, опять спустился к воде. Нет, не пить: присев, начал разглядывать свое отражение. Море, даже спокойное, этого не позволяло — постоянно рябь и волнение: мертвый штиль только ночью бывал, но при лунном свете не очень-то собой полюбуешься.
— Что на полях? Тайнопись?
Трясёт головой.
Каштановые волосы в силу превратностей судьбы уложены в прическу «взрыв на макаронной фабрике»; вытянутое лицо с тонкими губами и широкими карими глазами; под узким носом намечается пушок. Ничуть не похоже на мое родное тело: я мало того что был пошире в кости, так еще и блондином с круглой мордой, украшенной поломанными ушами и носом-картофелиной. Описание, конечно, выдает урода, но сам я так не считал — практически красавцем был… просто нестандартным.
— Не моё это. Не моё…
Хотя себе признаюсь честно: это тело несколько симпатичнее, хотя и хлипковато.
Книга под конвоем, будто живой арестант, из застенка обратно во дворец князя, пуще захватанная, в пятнах гари. Ей тоже допрос. Есть домашние судьи. Варвара читает быстро, не сочтёт за обузу. Входя к ней с книгой, Данилыч бросил, посмеиваясь:
Ничего, мясо на кости нарастим. Судя по виду, лет этому парню было не больше восемнадцати-девятнадцати — все еще впереди.
— Филозоф у нас объявился.
Рядом захлопали крылья (очень знакомо захлопали), над головой промелькнул зеленый комок, влетел в здоровенный куст, затормозил, плюхнулся на ветку. Раскачиваясь на ней, будто на качелях, попугай, делая вид, что меня не замечает, начал жадно лопать какие-то ягоды, похожие на жимолость. Может, и правда жимолость? На других кустах только цветы или чуть заметные завязи, а здесь уже плоды — она ведь рано спеет. Уж очень сильно есть хочется… Нет, лучше не рисковать: мне только проблем с отравлением не хватает. Хотя…
— Куды же мне? — пальнула она. — Бабе-то глупой.
Подойдя к кусту, я сорвал несколько ягодок, попробовал. Вкус нежный, но горечь остается — и правда на жимолость похоже. Больше есть не решился: если не будет последствий, потом попробую еще. Хотя можно и не пробовать — энергетическая ценность у подобной пищи ничтожна. Мне не витамины нужны, а калории…
Нехотя отложила французский роман. Амуров ей не досталось — чужим тешится. Одобрила почерк Посошкова. До конца всё же не осилила — глаза устали.
— Зеленый, спасибо, что на воду навел. Ты, оказывается, умный тип, и друзей не забываешь.
— Наглец же он, — и очки на остром носу подпрыгнули. — Наглец мужик. Государя учит!
Попугай даже не посмотрел в мою сторону — лопал так, что клюв стучал, будто пулемет. Тоже, бедняга, оголодал — морские рачки у него, похоже, в печенке уже сидели (или что он там среди водорослей выискивал?).
Данилыч почему-то рассердился:
В прозрачной воде пронеслась стайка каких-то достаточно приличного размера рыб. Проводил их тоскливым взором: удочки у меня нет (и не предвидится); острогу сделать и то проблема — нечем палку заточить.
— Нашу-то и надо учить. Навязалась на мою шею.
Есть хотелось очень сильно.
Вырвалось несуразно.
* * *
— Мужик, поди-ка, научит!
Первую лягушку я поймал после пары десятков бесплодных попыток — эти гадины оказались очень шустрыми и в плен сдаваться категорически отказывались. Разбил пленнице голову ударом палки и, призадумавшись, изменил тактику.
Заносчиво, по-арсеньевски поджала тонкие бесцветные старушечьи губы. Вздохнула.
— Перевернулся мир. В Швеции, вон, королю и вовсе рот заткнули.
Теперь не гонялся за ними по берегу и не шарил в тине, пытаясь их нащупать в водной стихии. Поступал просто и жестоко: пришибал ударами длинной палки. Далеко не всегда с первой попытки, но эффективность охоты все равно увеличилась на порядок. Здешние квакуши, похоже, не слишком пуганые — подпускают близко. В итоге так приловчился, что нескольких ухитрился в прыжке подловить, будто бейсболист мячик. Это радовало — похоже, с координацией движений у нового тела уже полный порядок.
Обратилась к парижским амурам.
Адаптируюсь к нему потихоньку.
Через пару часов террора на берегу лежало почти четыре десятка зеленых трупиков. Набил бы и больше, но жаба помалкивала — видно, устрашилась, что ее прикончат вместе с остальными родственниками. Попугай, наблюдая за моими злодействами, вероятно, тоже начал испытывать беспокойство за свою судьбу — исчез бесследно, так что я остался в одиночестве.
— Эй, Вольфа
[107] нам! Вольфа!
А теперь предстоит самое главное — развести огонь. Я, конечно, третий день уже не питаюсь, а страдаю, но жрать сырых лягушек отказываюсь категорически — на жареных и то с трудом согласился. Может, французам это и нравится, но я-то русский.
На визг срывается голос её величества. Заело её, бушует, вынь да положь! Стукнула кружкой по столу, на кафтан светлейшего брызнуло красным.
— Уймись, матушка! Гвардейцев пошлю в Германию? Силком притащу?
В этот раз подготовился основательнее. Запасся палками из разных пород древесины, натаскал к речке горючего материала: сухой хвои и травы, шишек. В старом пне, оставшемся от упавшей сосны, позаимствовал рыжей трухи — если верить моим «учителям», отличная вещь для подобных целей.
— Пять профессоров едут, мало ей… Заладила — Вольфа. Попутал Блументрост, зря обнадёжил. Поначалу как будто поддавался знаменитый муж… Стопу бумаги извёл лейб-медик, уговаривая. С его слов твердит царица:
Потом занялся уже знакомым делом: тер палку о палку, крутил их по-всякому, подсыпал то хвою, то траву, то труху, то все вместе в разных пропорциях. В конце концов нашел более-менее приличный вариант: широкий кусок какого-то не слишком крепкого дерева и короткую ветку, подобранную в хвойном лесу. Ею я достаточно быстро протер желобок, куда и подсыпал все, чем был богат.
— Гений… Светило Европы.
Несколько раз показывался дымок, но, бросая работу и используя свои легкие для раздува пламени, я оставался ни с чем. В очередной раз не стал торопиться — продолжал шевелить палкой, ухитряясь губами подкидывать в желобок пучки сухих хвоинок. Под моим напором огненная стихия начала покоряться — дымило все сильнее, а затем и вовсе вырвалось пламя.
— Плюнь ты на него, еретика! — увещевал Данилыч. — Светило-паникадило…
Тут же подбросил жменю отборной хвои, раздул, выждал, когда все пыхнет, вывалил огненный поток на заранее приготовленную кучку шишек, обложенную сухими сосновыми веточками. Убедившись, что костер уже не потушить, сбил пламя со своей «зажигалки»: пригодится еще.
Лаврентий Блументрост — питомец гимназии Глюка, штудент в Галле — давний поклонник гения и единственный в Петербурге толкователь его учения. Во вселенной и на земле всё взаимосвязано — планета и пылинка, животное и камень, вода и огонь. Система самодовлеющая, движимая собственными законами. Всякое явление в натуре причину имеет в натуре же. Создатель Господь сказал «хорошо весьма», вмешательство счёл излишним. Выходит, покинул нас?
Через несколько минут огонь ревел, ненасытно поглощая уже серьезные дрова. Я, спустившись к воде, занялся нанизыванием лягушек на прутики. Когда вернулся наверх, увидел, что попугай уже здесь — расселся на ветке неподалеку от костра и косится на меня с таким недовольным видом, будто я ворвался в его дом без приглашения. Вот что бывает с птицами, долго прожившими среди людей, — даже получив полную свободу, не хотят оставлять тебя в покое.
— Кто Бога не боится, матушка, тот и монарха не почитает.
От лягушек Зеленый отказался — воротил клюв с брезгливым видом. А я вот не привередничал — уплел всех. Не скажу, что мне это очень понравилось, но брюхо набил гораздо серьезнее, чем теми жалкими яйцами на скале посреди моря.
Екатерина в тонкости Вольфовой системы не углублялась, ей достаточно того, что он друг Лейбница
[108] — царского любимца. Вслед за Лейбницем призывал Пётр ко всеобщей пользе, сравнивал государство с часовым механизмом, в коем все части, сиречь сословия, трудятся в плодотворном аккорде.
Ночью несколько раз просыпался, подкидывая с вечера приготовленные охапки дров. Один раз подскочить пришлось из-за кошмара: приснились гигантские лягушки с окровавленными головами — зловеще пошатываясь с боку на бок, они, передвигаясь на задних лапах, гоняли меня толпой по дюнам.
— Напросится, — сулил Данилыч. — Помыкается гений, обнищает…
Несмотря на жаркий костер под боком, пот при этом неприятном пробуждении почему-то оказался холодным.
Бросил кафедру в Галле, не угоден стал строгим иерархам, прибился где-то в другом княжестве. Твердит владычица, а разобралась бы — нужен ли он?
Филозофы нынешние волю Божескую презрели, высвобождают человеческую. Отец их духовный Декарт
[109], также чтимый царём, звал всё подвергать сомнению, проверять опытами, расчётами, дабы овладеть истиной. Настолько-то Данилыч учён. Спорить с фатером не смел, но смущало некое противоречие. Сейчас возразил бы ему — надо ли поощрять сомнения? Расплодились ведь нынче… Устоит ли самодержавие при сём попустительстве?
С фатером не спорили. По сути-то он собственную волю считал свободной от пут, от упрёка. Зато и сотворил чудо, поднял Россию от слабости к могуществу.
Профессора, имеющие прибыть, рекомендованы тем же Вольфом, и Данилыч не очень этому рад. Настроил их, поди, вольнодумец… Пишет нам самонадеянно, вразумляет нас.
Глава 5
«Обратите внимание, что обыкновенный университет, где учёные будут преподавать то, что распространит науки между русскими, полезнее Академии наук, труды которой поймут лишь немногие…»
ТУЗЕМНЫЕ СТРАННОСТИ
Резон тут есть.
— Зеленый, расскажи: а как ты вообще в море очутился? Непонятно мне это. Шторма не было, так что корабль твой утонуть не мог; что с материка прилетел, не верю — ты ленив до безобразия и в такую даль тебя палкой не загнать. Если, допустим, шторм разыгрался еще до моего прибытия — тоже не сходится: ты бы сутки вряд ли смог протянуть над волнами. Сдается мне, твой хозяин тебя попросту вышвырнул за борт, придав пинком ускорение, так что ты летел стрелой до самого моего бревна. Так это было? Да? Молчишь? Стесняешься признаться? Не стесняйся — со мной, возможно, аналогично поступили. Выбросили в море — и пошел я ко дну, крабов кормить. Кстати, о крабах — не отказался бы… Зеленый, здесь крабы водятся? Мне бы побольше и повкуснее.
Однако решено царём и подписано. Изменению не подлежит.
Попугай, устроившись у меня на левом плече, все вопросы игнорировал. То перышки чистил, то по сторонам оглядывался и явно всем был доволен. А чего не радоваться — я шагаю, а его везут.
Шел я с самого утра. Как вчера замыслил — шлепал босиком по накатывающимся волнам в южном направлении. Почему в южном? Не знаю… Наверное, потому что там должно быть теплее. Я в принципе и здесь не очень-то мерзну, но мало ли…
Нанятых профессоров доставил питерский фрегат, совершающий рейсы в Любек. Встречен был в заливе пышно. Ладья губернатора, подтянутая к борту, золочёная, с расшитым тентом, вид имела феерический. Ослепил и князь, облачённый в парадное, со всеми орденами. Обнимал гостей, целовал троекратно, смачно. Трубачи дули что есть мочи. Денщики, топоча по палубе, извлекали из корзин водку, икру, сёмгу.
— Ауф унзере фройндшафт!
[110]
Труднее всего было расставаться с костром. Я чуть мозг не вывихнул от напряжения, но так и не придумал простого и удобного способа таскать с собой его частичку. Можно насыпать раскаленных углей в керамический сосуд, но у меня нет такого сосуда; я не знаю, где взять подходящую глину для него; зато прекрасно знаю, что, имея отличное сырье, придется убить море времени и сил на гончарную работу. Заменить горшок изделием из дерева и коры — неразумно: горючие материалы. Даже если обмазать их глиной (которой у меня нет), никакой гарантии не будет. Да и громоздкое сооружение получится.
Дружба, вечная дружба с величайшими умами Европы! Привет сердечный от её величества. Добро пожаловать в Северную Пальмиру!
Поступил проще — нес с собой те самые деревяшки, благодаря которым получил вчера огонь. Если не будет форс-мажора, я всегда смогу повторить священнодействие. Пусть на это уйдет час или два, пусть прибавится мозолей на ладонях — это все же лучше, чем тратить дни и недели на поиски глины и последующую работу.
Немцы смущались. Бокалы, налитые до краёв, брали бережно, пробовали духовитый напиток вежливо, не морщась. Губернатор указывал вдаль — там Пальмира. Близился Васильевский остров, необжитой конец его, дикий сосняк. Из него — пламенем лесного костра — вырывалась и рдела на солнце красная железная крыша княжеского дворца. Золотой каплей повис шпиль церкви Петра и Павла.
Поначалу шел вниз по речушке, обнаруженной с помощью попугая (как раз на этом этапе он обнаглел настолько, что расселся у меня на плече). Наивные надежды найти по пути следы людей вскоре пришлось отбросить — русло развернулось к западу, и, перебравшись через сузившуюся здесь полосу дюн, я выбрался к устью.
— Сады, господа! Сады Семирамиды…
Вот и топал теперь по берегу, развлекаясь беседой с попугаем (скорее монологом: он сегодня помалкивал). Без него было бы совсем скучно — очень уж однообразно все. Лишь изредка в поле зрения оказывалось что-то новенькое. Я наткнулся на почти рассыпавшийся скелет кита (при жизни в нем было метров шесть длины); несколько раз встречал пустые панцири черепах (самый большой — около метра в диаметре); один раз испугал непонятного зверька, похожего на мелкую черную лисицу, — он обшаривал выброшенные на берег груды водорослей. Часто попадались остатки медуз и рыб; особенно впечатлила двухметровая торпеда, похожая на полуразложившегося осетра: заметил ее на мелководье благодаря куче суетящихся над «лакомством» чаек.
Спохватился, при чём они тут? Те, помнится, висячие.
Попалась речка — чуть больше той, что я оставил позади. Напился, сделал привал, но идти по ней вверх не стал. Слишком крошечная, чтобы надеяться встретить выше по течению деревню или тем более город.
— Зимы, господа, не бойтесь! Пустяки! Иной год ни снежинки…
К хижине вышел уже после полудня.
Врал и не мог окоротить себя. Нервность причиной. Робеют гости или обижены чем-то? Сковало языки — даже водка не пробрала. Ни слова дельного — одни пустые политесы. Что варится в учёных мозгах?
* * *
— Светлейший принц!
Заметил ее не сразу. Мог вообще пройти мимо, если бы на глаза не попалось несколько прямых палок, воткнутых в песок. Сами собой они втыкаться не будут — это явно неспроста. Направившись в ложбину меж дюн, не удивился, обнаружив там тропу. Помимо этого сделал еще одно открытие: заросли малины. Вполне земная на вид: отличий не заметил. Ягод нет — только цвести начала.
Бильфингер
[111], магистр философии и физики. Он особенно раздражал — в морщинах дряблого лица, глубоко прорезанных, едкая застывшая издёвка. Старший и самый знаменитый.
Через полсотни шагов, преодолев полосу широколиственных кустарников, увидел маленькую невзрачную хижину: стены из жердей и стеблей тростника, крыша покрыта пластами коры и обмазана глиной. Под навесом сохнет перевернутая лодка, в стороне чернеет потухший очаг — даже дымка не видать.
— Холод нас мало беспокоит, — услышал князь. — Это наименьшее из зол.
— А наибольшее?
Кашлянул для приличия — ноль реакции. Похоже, никого нет дома. Осторожно заглянул. Стены, просвечивающие в миллиарде мест, осмотру не помешали — я легко разглядел всю обстановку. Да и нечего здесь разглядывать: две жердевые лежанки, стол между ними из тех же жердей — и больше ничего. Как и в той разбитой лодке у скалы — ни одного металлического предмета: дерево, кора, стебли тростника, ленточки лыка и размочаленные травяные стебли в качестве скрепляющих материалов.
— Война, мой принц. Монстр, который губит не только тела людей, но и души.
Осмотрев землю возле очага, обнаружил богатые россыпи разнокалиберной рыбьей чешуи. Это подтвердило мои подозрения: хижина явно нежилая; люди появляются здесь время от времени. Зачем появляются? Судя по уликам, с целью рыбалки. На это же намекает лодка и те загадочные палки на берегу — там, скорее всего, развешивали сети для просушки.
Газеты пророчат — Россия нападёт на Данию. В таком случае неизбежно и столкновение с англичанами. Царский флот — грозная сила. В пути пришлось убедиться: стояли, пропуская армаду. Когда столько пушек, они, бывает, палят сами.
Оживились книжники, закивали. Ах, вот чем пришиблены! Трепещет Европа. Князь приосанился, поставил ногу на мортиру — две дюжины сих орудий окаймляют палубу фрегата.
— Войны не будет, господа!
Дальнейшие рассуждения привели меня к мысли, что рыбаки приходят сюда по суше — иначе лодка здесь бы не осталась. Осмотрев прилегающую местность, быстро нашел тропу в глубь материка — она тянулась прямиком на восток. Не придумал ничего лучшего, чем просто пойти по ней: не возвращаться же к берегу, даже не попытавшись найти населенный пункт, к которому непременно должен привести этот путь. Следопыт я, конечно, неважный, но здесь будто слоны потоптались — не заблужусь.
Затем уместным счёл рассердиться. Врут газеты. Всемилостивейшей нашей императрице война противна, ничего так не жаждет, как жить в мире со всеми державами. Подлые газетиры! Светлейший снял ногу с мортиры, оперся о барьер, пальцы коснулись Андреевской звезды, скользнули вниз, погладили орден датский — Белого слона.
— Пушки безмолвствуют, господа. Мешать вашим трудам не посмеют.
Продвигаясь по тропе, я волновался все больше и больше. Меня беспокоили люди — здешние люди. Какие они? Пока что я знал о них немногое: они способны выбросить за борт такого замечательного человека, как я; им не лень рисовать на скалах крестики по пять метров в размахе; они не используют металла, или он у них слишком ценен и применяется далеко не везде.
Предложил перейти на нос судна, дабы не упустить сюрприз. Петербург является приезжим внезапно, из лесных чащоб и вод. На галерах, стоявших в устье Невы, подняли вёсла. Столица развёртывала вельможные фасады, заиграли куранты над крепостью — очень кстати. С пристани донеслась музыка.
Не сказать, что слишком много позитивной информации…
Всё как надо.
Я — чужак. За мной никого нет. В примитивном обществе это плохо. Возможно, для такого, как я, предпочтительнее встретиться со стаей оголодавших волков, чем выйти средь бела дня из лесу к людям и сказать: «Привет вам!» Могут избить и ограбить («Хозяин, ты всерьез размечтался, что кто-то польстится на твои портки и рубаху?»); могут просто убить из страха перед незнакомцем или из-за странных местных обычаев (или вообще просто так — как муху мимоходом прихлопывают); могут принести в жертву. Могут банально схватить — и продать на здешнем невольничьем рынке, после чего немного поработают тупыми ножницами и определят в гарем… причем не султаном…
Сдал гостей Блументросту с облегчением. Направил ладью к Зимнему.
Даже в самых дурацких книгах, которые мне подсовывал Ваня, первые встреченные героями люди (или нелюди) далеко не всегда были настроены дружелюбно. И я прекрасно понимал их авторов — они, как и я, не верили в то, что в другом мире принципы гуманизма всех победили и человек человеку стал братом.
— Ну-ка, ребята, походную!
Под влиянием этих мыслей я стал идти помедленнее, хотя отказываться от своих намерений не собирался — мне все равно придется выходить к людям, так что лучше с этим делом не затягивать. Может, подстеречь в лесу детей, выбравшихся по грибы-ягоды? Ага… удачная мысль… Увидев чужака, они с криком побегут в деревню: «Папа! Папа! Там маньяк в малиннике! Он хотел…» Далее папаня берется за топор и начинает искать меня для серьезного мужского разговора (причем не в одиночку). Начну подкарауливать единичных пешеходов — так меня подкараулят гораздо быстрее: лазутчик из меня аховый, тем более что местности не знаю, а они здесь живут с рождения. А что подумают про человека, скрывающегося от чужих взглядов по кустам и иным укрытиям? Да ничего хорошего — раз прячется, значит, имеет злой умысел. И возьмутся за вилы…
Напрягая тенорок, подтягивал гребцам, подставлял ладонь брызгам, смачивал горячий лоб. «Дрожит перед нами Европа, дрожит». Сказал гребцам, подмигнув доверительно, свойски.
Ладно, буду держаться настороже. К толпе подходить не стану, и вообще — придется изучать реакцию, мимику, жесты, общее поведение. Как только почую недоброе — ноги в руки, и пусть попробуют догнать в этом лесу. Тело у меня, может, не такое крепкое, как оставшееся на Земле, но бегать умеет быстро — проверял уже.
Во дворце разминулся с Ягужинским, тот качнулся в коротком поклоне, словно клюнул. Куда совал пронырливый нос? Идёт от царицы…
* * *
— Эй, Александр!
Деревня располагалась километрах в пяти от побережья — я вышел к ней приблизительно через час (по субъективным ощущениям). Сосновый лес к тому времени остался позади — я шел по лиственному. В какой-то момент по курсу начало светлеть, я, предполагая, что это очередная поляна, вышел на опушку — и увидел впереди частокол.
Предчувствие не обмануло. Так и есть — был Пашка, напортил, настроил её открыть Академию немедля, отпраздновать. Пятерых в академики, поздравить, обласкать, мало их, зато первые, самые смелые.
Не забор — именно частокол, какой только в историческом фильме можно встретить. Тонкие бревнышки в полтора моих роста, вкопанные в землю одно к другому. Верхушки зловеще заточены, посреди стены виднеются основательные ворота из таких же бревнышек. Перед укреплениями выстроились острые колья в несколько рядов — зловещий наклон и различная высота: могут пропороть брюхо как человеку, так и животному размером с лошадь. Огражденная территория не просматривается — выглядывают лишь верхушки двускатных крыш.
— Он нарочно в пику мне, Пашка… Насмешить людей, матушка. Съедутся все, тогда уж…
И тишина.
Упрямится владычица — подай ей праздник в Летнем саду, при народе, как хотел Пётр. И где остальные, сколько их ждать?
Выбрав удобное дерево, я забрался на несколько метров вверх и с этой позиции смог изучить внутреннюю территорию деревни. Изучать особо нечего: восемь низких, будто вросших в землю домов с потемневшими двускатными крышами, жмущиеся к ним какие-то сараи, колодец по центру — даже деревянное ведро под аккуратным навесом разглядел.
— Я умру раньше.
Ни человека, ни собаки, ни коровы — лишь одинокая курица бродит.
— Типун тебе, — испугался Данилыч.
Может, жители по делам пошли? На поле работать или еще куда? Кстати, так оно, наверное, и есть: крестьянам в разгар дня дома делать нечего. Они ведь пашут от зари до зари.
Уступила, бранясь и жалуясь. Так и быть, торжество потом, но принять приезжих она должна. Да, в Летнем, со всеми онёрами
[112].
А вдруг здесь живут не крестьяне? Серьезных полей не видно, а из огородов только несколько несолидных грядок у реки. Раз не видно — значит, они далеко: отсюда не разглядеть. Может, их лес от меня закрывает. А какой смысл заниматься земледелием вдали от деревни? Смысл простой: им занимаются там, где имеется плодородная земля. А вот саму деревню строят в месте, удобном для жизни, в данном случае — еще и для обороны. Частокол ведь не от бурундуков поставлен — от простого зверья забора хватит. Следов серьезных монстров за время странствий не заметил, так что сомневаюсь, что здесь водятся динозавры. А народ здешний явно чего-то опасается: вон как расположились — в излучине речушки… с трех сторон вода прикрывает. Да и берега там высокие — нелегко забираться при штурме. Живут как в крепости, а хозяйство держат в стороне. На рыбалку за пять кэмэ им ведь не лень бегать? Так же и с остальным.
Несколько дней профессора отдыхали — секли дожди. Пятнадцатого августа разведрилось. С утра — словно глашатай весть прокричал — к саду потянулись горожане. Ворота открылись, чисто одетые допускаются, хотя и с отбором, стражи придирчивы: купца, старшего мастерового оглядывают испытующе, подозрительно прощупают — нет ли за пазухой либо в кармане какого припаса, режущего или стреляющего. Сегодня впустили немногих. Прочие жмутся к решётке. На центральной площадке, у фонтана, белым полукругом столы, на них прохладительное, вино, вазы с фруктами. Невиданно крупные яблоки, груши да ещё диковинка — плоды жёлтые с зычным румянцем, круглые, невесть откуда.
Раз население отправилось на работу, внутри, судя по отсутствию серьезного движения (единичная курица не считается), остались только древние старики. Максимум — сторож сидит за воротами. Стоп, а дети? Ну… старшие тоже на полях пашут, а кто помладше — в лесу малину собирает. Какая малина? Ягод же еще нет, сам видел. Ну… тогда жимолость или грибы. Да и какая мне разница, что они там заготавливают, — пусть хоть шишки на сосновое варенье.
— Персики, — сообщает кто-то.
Спустился вниз. Попугай, согнанный при карабканье на дерево, тут же вернулся на законное место — передвигаться самостоятельно он теперь считал ниже своего достоинства.
— Вона! Из Персии привезли.
— Так, Зеленый, готовься — если что, придется быстро сматываться: мы выходим к людям.
— Да не… Меншиков развёл.
Выбравшись из леса, медленно направился к деревне, всем своим видом демонстрируя, какой я положительный и безобидный, — вдруг сторож в щелочку поглядывает, поглаживая ложе взведенного арбалета. Подойдя ближе, заметил новую деталь: ворота подпирала увесистая палка. Вроде бы так раньше в деревнях делали, когда дома никого не оставалось… хотя и не уверен. Это что получается: все здешнее население куда-то дружно убралось?
При столах гвардейцы, похаживают, следят. Облизывайся, а рукам воли не давай.
Удивили горожан и пятеро иноземцев, появившихся во главе с придворным доктором. На генералов, на послов не похожи, кафтанишки тусклые, бедные. Гуляют по саду, сгибают спины перед статуями — молятся, что ли, поганским богам?
Остановившись в нескольких шагах от ворот, деликатно кашлянул, подсказывая вероятным наблюдателям, что готов к диалогу. Ввиду странностей с овладением местным языком я мог им сказать лишь то, что услышал от попугая. Не думаю, что фразы вроде «Плевки ходячие» помогут в налаживании дружеских отношений, — вот и пришлось прибегать к неопределенным звукам, провоцируя на ответ.
Тишина.
Гости наклоняются, читают надписи на мраморе, их поражает обилие скульптур. Екатерина просила обождать — нарочно, дабы насладились коллекцией Петра. Семь чудес света известны, и вот восьмое. Венера, творение первого века Христовой эры, белеет в открытом зеве грота, двое часовых стерегут обнажённую.
Вздохнув, прибегнул к помощи русского языка:
— Впрочем, чернь уже привыкает. Покойный монарх стремился облагородить грубые вкусы.
— Здравствуйте! Я — мирный путник! У вас не найдется несколько миллиграммов изотопа криптона восемьдесят шесть и чего-нибудь пожрать?!
— О, Христина!
[113]
Опять тишина. Они надо мной издеваются, что ли? Или заманивают? Или побежали в амбар за бочкой с изотопами?
Ошеломила королева-озорница, возникшая внезапно, в солнечных бликах, под сенью ветвей. Имя её заставляло краснеть. Меняла любовников чаще, чем наряды, бросила Стокгольм, сбежала в Рим, издевалась над фарисеями. Знал же царь, покупая бюст сей отлучённой, кому памятник ставит.
Зеленый тоже решил внести вклад в диалог и зловеще предложил:
— Выбор его величества, — возглашал Блументрост, — никогда не был случайным. Посредством искусства воспитывал в народе похвальные чувствования. Вот, извольте — Мир и Изобилие, заказная вещь, знаменитого Баратта.
— Предадим всех огню?
Обратил внимание на символы у подножия фигур. Российский орёл высится над шведским львом, лежащим в изнеможении.
— Потише ты — сила сегодня не на нашей стороне! Хотя идея мне понравилась…
Повёл в лабиринт, витой коридор, петляющий в зелени молодых деревьев и кустарника. Популярная в Европе забава здесь служит и к пользе, знакомит с Эзопом, коего царь ценил настолько, что его первого приказал печатать в основанной столичной типографии.
Попугай, видимо сочтя мои слова сигналом к началу атаки, взлетел и исчез за частоколом. Реакции на этот авианалет не последовало — я уже не верил, что в деревне имеется хоть одна живая душа.
— Лягушка, господа! Презабавная, не правда ли?
Ворота оказались незаперты — я раскрыл их легко, но с жутким скрипом: наверное, даже на побережье было слышно. Никто на шум не появился — все так же тихо.
Вола пыталась перерасти и лопнула, о чём повествует текст, помещённый под статуэткой, отлитой из свинца. Нет, не в Италии — в Петербурге.
Осторожно вошел, огляделся — ничего нового не усмотрел. Те же домишки-сараи, одинокая курица и классическое деревенское амбре — запахи сена и навоза.
Полчаса, назначенные царицей, истекли. Трепет пронёсся по саду. Блументрост бегом кинулся из лабиринта, ломая сучья, увлекая спутников. На крыльце Летнего дома показалась лучезарная Екатерина, в лиловом платье с глубоким декольте. Спустилась медленно, шаг стреножили туфли на высоких, тонких каблуках, по последней моде. Ветер раздувал юбку, свободную, без обручей — приём в саду кринолина не требует. Голову самодержицы венчала кружевная наколка «а ля бержер» — пастушеская.
«Хозяин, здесь никого нет! Ура! Мародерство форева! Хватаем все, что унесем, — и ходу, пока нас не застукали!»
Меншиков, оттеснив голштинского герцога, понурого, с печатью скуки на лице, проскользнул вперёд, подал руку царице, помог сойти на землю. Статс-дамы, послы, сенаторы, высочайшая фамилия в полном сборе — блистающий поток плавно потёк по главной аллее, гася великолепием своим разноцветье бордюров и клумб. Пунцовый от волнения подбежал Блументрост, едва не упал, выполняя реверанс, — ему, будущему президенту Академии, представлять учёных царице.