Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Оглядываясь на прожитые годы, Алексей Михайлович замечал: «Я делю мою жизнь после выпуска из училища на два периода, резко отличающиеся друг от друга по внутреннему своему содержанию: до отставки в 1858 году и после отставки. В первом периоде было более внешних перемен и движения, знакомств, обязанностей и таких занятий, которые служащими чиновниками называются „делом“. Во втором было более сосредоточенности, размышления и критики. Критическое отношение к окружавшему меня обществу заставило меня обернуться задом (вот как радикально! — А. С.) ко всему прошлому и пойти другой дорогой. Именно с той минуты, когда я оказался без обязательного служебного дела, я начал сознавать, что могу быть дельным человеком. Я искренно уважал государственных людей, достойных этого имени; но, достигнув 37-летнего возраста, я начал сомневаться в том, что во мне есть данные для занятия когда-нибудь между ними места. За все время моей службы я успел составить себе репутацию искусного редактора. Действительно, я умел хорошо писать бумаги и доклады и ловко редактировал чужие мнения; и нет сомнения, что при таких условиях я мог бы „составить себе карьеру“; но меня — могу похвалиться — такая перспектива не привлекала. В мои лета пора уже было позаботиться о возможности выражать свои собственные мнения, вместо того чтобы редактировать чужие, да притом еще нередко мне антипатичные. А потому я решился, к немалому удивлению многих моих сослуживцев и знакомых, расстаться и с званием помощника статс-секретаря Государственного Совета, и с званием камер-юнкера»[250].

– Порядок, – отозвался Анатолий Романович. – Снайперок еще жив, дышит бедолага, мы оттащили его в подсобку и вызвали «Скорую».

Главным событием общественной жизни России, свидетелем которого был А. М. Жемчужников, стала отмена крепостного права. Этому посвящен специальный фрагмент очерка.

– Уходите.

– А ты?

«Самое лучшее время моей жизни было пребывание мое в Калуге вскоре после выхода в отставку. Тогда разрешался крестьянский вопрос. Я почитаю себя счастливым, что был свидетелем освобождения крестьян в Калужской губернии, где тогда был губернатором мой товарищ по училищу и друг Виктор Антонович Арцимович, женатый на моей сестре. Великое дело имело огромное влияние на русское общество. Оно вызвало и привлекло к себе большое количество друзей и тружеников. Новые люди являлись повсюду, и общество росло умственно и нравственно, без преувеличения, по дням и по часам. Недавние чиновники и владетели душ преображались в доблестных граждан своей земли… Хорошее было время! Я должен упомянуть еще об одном обстоятельстве того времени, чисто личном, но имевшем глубокое влияние на всю мою последующую жизнь. Я тогда сделал знакомство, которое положило основание моему семейному счастию. Словом, это время было в моей жизни светлым праздником»[251].

– Теперь я сам разберусь. Ждите дома.

– Мы подождем неподалеку, – это уже вставил слово Николай.

Между тем великая Крестьянская реформа, вылившаяся в отмену крепостного права, привела к расколу дворянства на сторонников либерализации русской жизни и на защитников былых привилегий. И у тех, и у других были свои резоны. Либералы, а к ним относились все без исключения попечители Козьмы Пруткова, считали рабское положение крестьян постыдным и неприемлемым, тормозящим развитие России. Они готовы были согласиться на потерю своих прав, лишь бы восстановить в правах народ. Дворяне-крепостники не хотели об этом и слышать. Их аргументы состояли в том, что предоставленные самим себе крестьяне вообще перестанут работать; что гуманность либералов есть «личина человеколюбия»; что недопустимо развивать в крестьянах тлетворную мысль отрицания прав собственности, а, делая это, поборники реформ готовят грядущую катастрофу. Дело крепостников было проиграно, потому что за реформы твердо стоял царь; потому что преобразования давно назрели и перезрели; потому что неизбежной необходимости гнуть спину на нового барина — капиталиста — никто не понимал. Феодалов возмущала потеря вековых привилегий; царь и либералы радовались пробуждению творческих сил народа; а тем временем рядом с великодушным (и прекраснодушным) помещиком Алексеем Жемчужниковым уже маячила фигура скупщика земли, предприимчивого комбинатора, который и метил в новые господа…

– Хорошо, вне стадиона.

Северцев закончил разговор, дотронулся носком туфли до сумки.

* * *

– Не заминирована, – понял его жест Виктор. – Доставай.

Олег раскрыл сумку и вытащил оттуда две сабли: одну – с роскошной позолоченной рукоятью, другую – с рукоятью, обмотанной простой коричневой тесьмой.

Тем временем Владимир Михайлович Жемчужников получил должность чиновника особых поручений при тобольском губернаторе. А губернатором царь назначил друга семьи Жемчужниковых Виктора Антоновича Арцимовича, женатого на Анне Жемчужниковой — сестре прутковских опекунов. (Об Арцимовиче речь шла чуть выше в связи с его губернаторством в Калуге.)

– Выбирай.

По приезде в Тобольск Владимир пишет письмо отцу: «Россия вообще, а Сибирь в особенности на каждом шагу шевелят ум и сердце, вызывают к деятельности, рождают мысли, предположения, желания, словом — не дают покоя: всюду хотелось бы поспеть, все бы сделать; короче: Россия, богатая добрыми свойствами и народа и природы, есть такой изобильный рудник, на разработку которого можно с удовольствием посвятить все силы, и несколько жизней. Богатство добрых начал ее так велико, что оно само собою завлекает всякого мыслящего в любовь к ней и в такую деятельность, для которой нет… границ…»[252]

– Я слабый фехтовальщик.

Мечты мечтами, но, прибыв в Тобольск, Владимир Жемчужников встретился с совсем иной «деятельностью» местной власти. Он сообщает отцу: «Открытия следуют за открытиями: там растрачены суммы, здесь открываются целые шкафы не-доложенных и утаенных дел, тут настоящие разбои и грабежи властей, — словом, сюрпризы удивительные!»[253]

– Я учил тебя два года, не прибедняйся.

Рассказывали, что прежний полицмейстер колесил по городу с бутылкой шампанского и двумя трубачами на дрожках, чтобы оповещать горожан о своем веселье, а нынешний — ездит с казачками, захватывая людей прямо на улице — для выкупа.

– Не понимаю смысла этого боя, но знаю ему цену. Где Варвара?

Взяточничество (или, на привычный для нас манер, коррупция) процветало.

– Я же сказал: заставь меня ответить.

О том же своему тестю Михаилу Николаевичу Жемчужникову пишет и губернатор Арцимович, сетуя на местных чиновников, «развращенных до основания»: «Здесь не могут выразить мысли прямой и благородной. <…> Только генерал-злоупотребитель может здесь найти подпору и помощников: все готовы грабить народ, но мало охотников содействовать устройству и благосостоянию жителей…»[254]

Северцев бросил саблю с золоченым эфесом Виктору, и тот ловко поймал ее, а потом без подготовки начал атаку. Клинки со звоном скрестились.

Прибежавшие на шум работники стадиона оторопело уставились на двух не по-спортивному одетых мужчин, фехтовавших на дорожке стадиона сверкающими саблями. К счастью, вмешиваться в поединок они не решились, посчитав его утренней тренировкой любителей сабельной экзотики.

Кажется, напоминает что-то знакомое и нам.

Бой длился несколько минут, полный внутреннего драматизма и напряжения.

Два идеально образованных и воспитанных молодых человека — Арцимович и Жемчужников, — полные желания творить добро и справедливость, по-видимому, столкнулись с такими проявлениями подлости и корыстолюбия, одолеть которые не смогли. И снова Владимир с горечью пишет отцу: «…нет ничего разорительнее для чувств, души, а, может быть, и здоровья, как видеть, что при всем усердии, желании и возможности, не только не можешь сделать ничего существенно хорошего, но и остановить хотя бы десятую долю зла…»[255]

Программа, управляющая Виктором, то и дело брала верх над его волей, и тогда он превращался в боевую машину, по техническим и физическим кондициям не уступавшую Северцеву, а по знанию приемов фехтования превосходящую путешественника. Дважды Олег был на грани гибели, когда сабля противника доставала его, едва не отрубив руку – в первом случае, и чудом миновав горло – во втором. Северцев подозревал, что Виктор запросто мог убить его, но пощадил, найдя в себе силы задержать удар.

К отрадным событиям тобольской жизни Владимира относится его встреча с Петром Павловичем Ершовым — автором «Конька-Горбунка». Ершов преподавал в городской гимназии, жил трудно и уже ничего не сочинял.

– Если ты и дальше… будешь драться… как сонная муха, – сказал Красницкий в три приема, – я тебя убью!

В письме литературоведу Пыпину В. Жемчужников вспоминает: «В Тобольске я познакомился с Ершовым… <…> Мы довольно сошлись. Он очень полюбил Пруткова, знакомил меня также с прежними своими шутками и передал мне свою стихотворную сцену „Черепослов, сиречь Френолог“, прося поместить ее куда-либо, потому что „сознает себя отяжелевшим и устаревшим“. Я обещал воспользоваться ею для Пруткова, и впоследствии, по окончании войны (Крымской. — А. С.) и по возвращении моем в СПб., вставил его сцену, с небольшими дополнениями, во второе действие оперетты „Черепослов“, написанной мною с бр. Алексеем и напечатанной в „Современнике“ 1860 г. — от имени отца Пруткова, дабы не портить уже вполне очертившегося образа самого Косьмы Пруткова»[256].

Северцев поймал его черный взгляд и содрогнулся. Он действительно не показывал всего, на что был способен, но только теперь осознал, что этот бой – не шоу. Но и после этого он еще несколько секунд просто сдерживал атаки Виктора и отступал, пока не получил несколько царапин: сабля противника казалась живой и легко находила бреши в его защите, располосовав рубашку и выбив из-за ремня имплантор. Тогда Олег перестал думать и ушел в боевой транс, поддерживаемый подсознанием, что сразу изменило рисунок боя.

Из концовки письма следует, что сами опекуны прекрасно понимали, что не удерживаются в рамках образа, наиболее отчетливо проявившегося в мыслях и афоризмах. Это тип посредственного, но вполне самодовольного чиновника, возомнившего себя художественным гением. Козьма Прутков вволю натешил опекунов, а с учетом своего обаяния и добродушия и в читателях вызывал добрую улыбку. Тем более что все его стилевые и жанровые перевоплощения усилиями создателей были исполнены подлинного литературного блеска. Однако ограниченность Козьмы Петровича, на которой настаивали опекуны, не вязалась с безграничностью его творческих возможностей. Видимо, тогда и возникла мысль передать часть авторских прав ближайшим родственникам гения.

В Крыму шла война, и Владимир Жемчужников испросил себе разрешение покинуть Сибирь, чтобы участвовать в боевых действиях. А после войны он работал в частных компаниях, «был одним из директоров Русского общества пароходства и торговли»[257]; потом секретарем Российско-Американской компании.

Виктор стал проваливаться в атаках и больше защищаться, затем начал отступать.

О зрелых годах Владимира Михайловича Жемчужникова известно не так много. Тем не менее горный инженер К. Скальковский, знавший его в те годы, отмечал в своих мемуарах: «Жемчужников был один из сообщества, писавшего под псевдонимом Козьмы Пруткова. Это был красивый собою и умный оригинал и неудачник. С братьями они славились среди петербургского высшего общества своими школьническими выходками и смелостью. Будучи хорошей фамилии и племянником министра внутренних дел Перовского, он всю жизнь и карьеру испортил связью или женитьбой, не помню, с женщиной, не соответствовавшей его положению. Получив наследство, он положил деньги в чемодан рядом с фейерверком, который вез в деревню. По дороге он курил, фейерверк взорвался, и деньги сгорели. Жемчужников получил сильные ожоги и всю жизнь нуждался в средствах, что не помешало ему быть коллекционером, а также спасти от разорения В. Корша, для которого он нашел деньги для продолжения „С.-Петербургских ведомостей“, конторою которых он одно время заведовал»[258].

– Молодец, мастер! – похвалил он Северцева, получив удар по плечу после кистевого выверта противника. – Еще немного, и я смогу…

Завершил свою карьеру Владимир Михайлович на посту директора Департамента общих дел Министерства путей сообщения, там он был произведен в действительные статские советники, то есть в Табели о рангах достиг чина Козьмы Пруткова. Известно, что В. Жемчужников предпринял большое путешествие в Сирию, Палестину и Египет.

– Что? – выдохнул Северцев.

Что касается третьего брата — Александра Михайловича Жемчужникова, то свидетельства о нем крайне скудны, и мы отнесем их к завершающей главе нашего жизнеописания.

– Догадайся сам. – Виктор усилил натиск, нанося веерные удары в трех направлениях с быстротой самолетного пропеллера.

Северцев с трудом сдержал атаку, чувствуя, что долго в таком темпе не продержится, и тут его осенило. Виктор не мог раскрыть ему свои карты, не мог дать нужные сведения, не включив при этом механизма самоуничтожения! Но во время боя, связанного с напряжением всех физических и психических сил, барьер чужого внушения снижался, и его можно было преодолеть!

Догадка пронзила голову мгновенным лучом света, высветила истинное положение вещей, и, еще полностью ее не проанализировав, Северцев на волне озарения начал теснить Виктора, с каждым ударом поющей сабли задавая быстрый вопрос и получая такой же быстрый ответ.

– Кто велиарх в России?

Толстой

– Я знаю только тетрарха.

По словам одной из близких родственниц Софьи Андреевны Толстой, ее «первая мимолетная встреча» с будущим мужем произошла в 1848 году, но никаких последствий не имела.

– Где Варвара?

В течение трех последующих лет обстоятельства не сводили их ни разу. Это не удивительно хотя бы потому, что, как уже говорилось выше, Толстой был холостяком при ревнивой матушке, а Софья Андреевна (урожденная Бахметева) пребывала замужем за конногвардейским полковником Л. Ф. Миллером.

– У экзарха Среднеазиатского такантая.

– Адрес.

Однако зимой 1851 года (после провала «Фантазии»), сопровождая наследника на одном из устраивавшихся тогда в Большом театре маскарадов, Толстой встретился с «замаскированною» незнакомкой, «пленившей его своим в высшей степени приятным голосом и интересным разговором»[259]. Этой встрече посвящено одно из самых знаменитых и проникновенных стихотворений Толстого, написанное в ночь после маскарада.

– Астана, Министерство национальной безопасности.



Средь шумного бала, случайно,
В тревоге мирской суеты,
Тебя я увидел, но тайна
Твои покрывала черты.


Лишь очи печально глядели,
А голос так дивно звучал,
Как звон отдаленной свирели,
Как моря играющий вал.


Мне стан твой понравился тонкий
И весь твой задумчивый вид,
А смех твой, и грустный и звонкий,
С тех пор в моем сердце звучит.


В часы одинокие ночи
Люблю я, усталый, прилечь —
Я вижу печальные очи,
Я слышу веселую речь;


И грустно я так засыпаю,
И в грезах неведомых сплю…
Люблю ли тебя — я не знаю,
Но кажется мне, что люблю![260]



– Кто он?

– Министр.

Биограф отмечает, что Софья Андреевна отличалась «хорошим образованием, умом и сильною волею. Этими качествами она всецело и навсегда покорила сердце поэта»[261].

– Она жива?

Так провальный дебют Козьмы Пруткова на императорской сцене совпал для Толстого со встречей, которая определила всю его будущую жизнь.

– Вчера вечером была жива.

В подобных случаях матушка Анна Алексеевна обычно была начеку и всячески препятствовала сыну в развитии его отношений с избранницами. Однако здесь она дала осечку — ненадолго утратила бдительность, решив, очевидно, что связь ее сына с замужней женщиной не может вылиться ни во что серьезное.

– У тебя есть связь с ним?

– Нет.

Между тем у Алексея Константиновича завязывается оживленная переписка с новой знакомой. Он посылает ей стихи А. Шенье; спорит о Тургеневе: «Я верю, что он очень благородный и достойный человек, но я ничего не вижу юпитеровского в его лице»[262]; пишет о своем призвании: «Я родился художником, но все обстоятельства и вся моя жизнь до сих пор противились тому, чтобы я сделался вполне художником. Вообще вся наша администрация и общий строй — явный неприятель всему, что есть художество, — начиная с поэзии и до устройства улиц…»[263] Толстой относит себя к тем «праздношатающимся или вольнодумцам», коим «ставят в пример тех полезных людей, которые в Петербурге танцуют, ездят на ученье или являются каждое утро в какую-нибудь канцелярию и пишут там страшную чепуху <…>…если ты хочешь, чтобы я тебе сказал, какое мое настоящее призвание, — быть писателем.

– Но у тебя должен быть канал доступа к своему боссу.

– Я подчиняюсь приказам своего триарха.

Я еще ничего не сделал — меня никогда не поддерживали и всегда обескураживали, я очень ленив, это правда, но я чувствую, что мог бы сделать что-нибудь хорошее, — лишь бы мне быть уверенным, что я найду артистическое эхо, — и теперь я его нашел… это ты»[264].

– Кто он?

В конце того же года: «Мы знаем, что любовь не вечное чувство. Но должно ли нас это пугать? Пойдем же смело навстречу, не заглядывая вперед и не оглядываясь назад… Я в гораздо большей мере — ты, чем — я сам»[265].

– Триархов много, я выполняю задания полковника Дяченко, командира отдельной бригады БР ОМОН.

К моменту их встречи личная жизнь Толстого была совершенно не устроена, а на долю Софьи Андреевны выпало уже немало страданий. Из-за ее романа с князем Г. Н. Вяземским один из ее братьев, вступившийся за честь Софьи, был убит на дуэли в Тифлисе. Да и последовавший затем брак Софьи Андреевны с полковником Л. Ф. Миллером оказался неудачным. Трагическая печать этих событий отразилась на ее душевном состоянии и, видимо, создала благоприятную почву для скептического отношения к жизни и к людям — хотя острый и чрезвычайно образованный ум ее и прежде был склонен к сомнениям и критике. Вместе с тем, надо думать, что тот громадный запас нерастраченной любви и таланта, который она не могла не почувствовать в Толстом, произвел на нее такое впечатление, что она во всяком случае не уклонилась от развития их отношений и рассталась с мужем, пусть и не формально, но по существу.

– Кому подчиняется он?

– Тетрарху Центрально-Европейского такантая.

Расторжение брака в те времена являлось непростым делом, поэтому супруги были не в разводе, а в разъезде. Софья Андреевна стала жить в семье брата в имении Смальково Саратовского уезда Пензенской губернии. Вскоре Толстой придумывает благовидный повод для матушки: он якобы хочет навестить дядю Василия Алексеевича Перовского, служившего в Оренбурге, но дорога в Оренбург и обратно лежит у него непременно через Смальково.

– Кто тетрарх?

Возвратившись в Петербург, в написанном по-французски письме своей возлюбленной Толстой воплощает, может быть, еще и не явь, но близкую к яви мечту: «…твое сердце поет от счастья, а мое его слушает (курсив А. К. Толстого. — А. С.), а так как все это — в нас самих, то его у нас нельзя отнять, и даже среди мирской суеты мы можем быть одни и быть счастливыми»[266].

– Генерал ФСБ России.

Виктор начал стремительно бледнеть. Его воля даже в создавшейся ситуации не могла долго сдерживать главную программу-имплант, оккупировавшую подсознание.

В марте 1852 года «Московские ведомости» (№ 32) опубликовали запрещенную петербургской цензурой статью И. С. Тургенева на смерть Гоголя. По высочайшему повелению за такое непослушание Тургенев был арестован и сослан в свое имение Спасское. Заодно это был расчет и с «Записками охотника». Книга воспринималась как антикрепостническая, что вызывало ее официальное неодобрение. Толстой стал немедленно хлопотать об освобождении Тургенева. Он просит за него великого князя Александра Николаевича, добивается разрешения переслать книги, сообщает Тургеневу, уклоняясь от благодарностей в свой адрес: «Вы, право, слишком уж доброго мнения обо мне — как будто не вполне естественно желать быть полезным человеку, в котором видишь жертву гнусных козней. Все, кто Вас знает, принимают в Вас живейшее участие, и между ними я не первый. Дай Бог, чтобы император и наследник узнали всю правду об этом деле, как и вообще обо всем…»[267]

– Как мне выйти на экзарха в Астане?

– Не знаю.

Толстой вслух читает матери «Записки охотника», а Софье Андреевне пишет о тургеневских рассказах: «Мне напоминает это какую-то сонату Бетховена… Что-то деревенское и простое…»[268]

– Сможешь помочь?

Знаток придворных тонкостей, он подробно учит Тургенева, как тому следует себя вести, какое письмо он должен отправить и кому (генералу Дубельту), чтобы изменить ситуацию в свою пользу. В конце концов, Алексей Константинович выхлопатывает Тургеневу полное прощение у государя.

– Нет… не знаю… н-нет… – Виктор прижал руку к груди, отступил. – Заканчивай… бой… или убей меня! Иначе я все равно найду тебя… и ликвидирую!

Легкий на подъем, вскоре он уже в Париже, потом в Берлине и снова в гостях у Софьи Андреевны… Мать очень переживает увлечение сына. При этом сам он, оказавшийся между двух огней — двух любовей: материнской и женской, испытывает глубокую сыновнюю любовь к матери, посвятившей ему всю свою жизнь («Любовь к тебе растет из-за твоей печали»), и одновременно любовь к женщине, с которой связывает свое нынешнее и будущее счастье. Зиму и лето 1853 года Толстой безвыездно проводит с матерью, но сердце его разрывается между Петербургом и Смальковом.

Осенью он у Софьи Андреевны. Для матери это уже не секрет. Она страдает. Страдает и он. В такой ситуации Софье Андреевне остается только ждать.

Толстой возвращается в Петербург. Биограф пишет о том, что «нередко, впрочем, он [Толстой] покидал свою петербургскую квартиру (на Михайловской площади, в доме графа Виельгорского), где жил вместе с матерью, и ехал на несколько дней в Пустыньку (станция Стеблево под Петербургом. — А. С.), чтобы охотиться там, сочинять комические стихотворения Козьмы Пруткова и писать письма и посвящения Софье Андреевне Миллер…»[269].

* * *

– Это мы еще посмотрим. – Северцев хитрым ударом в двух плоскостях выбил саблю из руки друга и тут же нанес ему удар эфесом в подбородок.

В 1854 году началась Восточная (Крымская) война. Ожидалась высадка британского морского десанта на балтийском побережье. Толстой вместе со своим другом, графом Алексеем Павловичем Бобринским, решает сформировать партизанский отряд для борьбы с неприятелем. Обратите внимание: он и тут стремится к полной самостоятельности. Воинская субординация, зависимость от воли начальства противны свободолюбивому духу Толстого. Он предпочитает выразить свой патриотизм не в жестких армейских шорах, а в партизанской вольнице. Но десант не высадился, отряд не собрался, и несостоявшийся «партизан» отбыл в Смальково… Эту пору Толстой назвал кульминацией своей жизни: «Я не заметил зимы, ни дурной погоды, мне казалось, что была весна. Я вывез из Смалькова впечатление зелени и счастья…»[270]

Виктор опрокинулся на спину, потеряв сознание, раскинул руки по траве газона футбольного поля.

К Новому году Алексей Константинович снова в столице. Он погружается в журнальные дела. Начинается литературное соперничество с Некрасовым, с которым он резко расходится во взглядах. Ему, аристократу, чужд демократизм Некрасова:



Чтоб всякой пьяной роже
Я стал считаться брат?
Нет, нет, избави Боже,
Нет! Я не демократ!



Олег опустился над ним на колено, приподнял веко, послушал сердце. Настроился на энергоотдачу, хотя бурно дышащее тело само требовало отдыха, и влил в грудную чакру Красницкого максимально возможный объем своей пси-энергии. Чуть не потерял сознание от нахлынувшей слабости. Снова послушал сердце Красницкого и с трудом встал. Сказал с опаской приблизившимся работникам стадиона:

После смерти императора Николая I Толстой, «следуя голосу долга и семейным традициям»[271], поступает майором в стрелковый полк Императорской Фамилии, о котором вскоре напишет:

– Вызовите «Скорую».



Вот идут врагам навстречу
Наши славные полки.
Впереди густою цепью
Государевы стрелки[272].



Он бросил саблю рядом с телом Виктора и, волоча ноги, поплелся к выходу со стадиона. В пустой голове ворочались всего два слова: она у экзарха… она у экзарха… она у экзарха…

Задержать его никто не решился.

Стрелками командовал родной дядя Толстого, граф Лев Алексеевич Перовский. Это давало новоиспеченному майору большой простор для маневра. Из Новгорода, где формировался полк, он, скажем, ездил в Петербург на чествование актера московского Малого театра Михаила Семеновича Щепкина.

Тем не менее служба есть служба, и вот граф уже в полку под Одессой. А там в это время вспыхивает эпидемия тифа. Толстой самоотверженно ухаживает за больными товарищами и в результате заражается сам.

Император Александр II, узнав о болезни своего друга, просит ежедневно телеграфировать о состоянии его здоровья: «Буду с нетерпением ждать известий по телеграфу, дай Бог, чтобы они были удовлетворительны».

Встревоженная Софья Андреевна приезжает к своему возлюбленному. Он выздоравливает, и весной они вместе совершают большую поездку по берегу охваченного войной Крыма. Этому путешествию посвящен цикл стихов «Крымские очерки».



Солнце жжет; перед грозою
Изменился моря вид:
Засверкал меж бирюзою
Изумруд и малахит.


Здесь на камне буду ждать я,
Как, вздымая корабли,
Море бросится в объятья
Изнывающей земли,


И, покрытый пеной белой,
Утомясь, влюбленный бог
Снова ляжет, онемелый,
У твоих, Таврида, ног[273].



Такой эстет, как Толстой, не может пропустить ни одного прикосновения к женской красоте, умноженной красотой природы.

ГЛАВА 9



Ты помнишь ли вечер, как море шумело,
           В шиповнике пел соловей.
Душистые ветки акации белой
           Качались на шляпе твоей?


Меж камней, обросших густым виноградом,
           Дорога была так узка;
В молчанье над морем мы ехали рядом,
           С рукою сходилась рука.


Ты так на седле нагибалась красиво,
           Ты алый шиповник рвала,
Буланой лошадки косматую гриву
           С любовью ты им убрала;


Одежды твоей непослушные складки
           Цеплялись за ветви, а ты
Беспечно смеялась — цветы на лошадке,
           В руках и на шляпе цветы!


Ты помнишь ли рев дождевого потока
           И пену и брызги кругом;
И как наше горе казалось далеко,
           И как мы забыли о нем![274]



«Военный совет» в составе Северцева, Николая и Анатолия Романовича длился до полудня. Сошлись лишь в одном: поскольку отговорить путешественника от поисков и спасения полюбившейся ему женщины не удалось, поиски эти надо продолжать. Но способы достижения цели у всех троих совещателей оказались разными.

«Наше горе» — это, вероятно, продолжавшееся формальное замужество Софьи Андреевны и переживания Алексея Константиновича из-за того, что он не может с ней венчаться еще и по той причине, что это глубоко ранит его мать.

Николай предлагал использовать для этого Виктора Красницкого, уже давшего нужную информацию и по сути готового пойти навстречу другу.

Однако душевные страдания, по-видимому, никак не отражались на его отменном аппетите, на который пеняла поэту спутница его конных прогулок.

Анатолий Романович видел решение проблемы в подключении к ней своих коллег, имевших контакты с казахскими спецслужбами.

Сам Северцев склонялся к решению просто заявиться в Астану и добиться приема у экзарха, то есть у министра национальной безопасности.



Вы всё любуетесь на скалы,
Одна природа вас манит,
И возмущает вас немало
Мой деревенский аппетит.


Но взгляд мой здесь иного рода.
Во мне лицеприятья нет;
Ужели вишни не природа
И тот, кто ест их, не поэт?


Нет, нет, названия вандала
От вас никак я не приму;
И Ифигения едала,
Когда она была в Крыму![275]



После долгих споров и обсуждения каждого варианта приняли общее постановление: Олег летит в Астану (способ доставки его в столицу Казахстана не уточнялся) и пытается осуществить задуманное им, опираясь на помощь Анатолия Романовича и его сотрудников и коллег.

Две недели путешественники прожили в имении Мелас, принадлежавшем Льву Перовскому. Незадолго до их приезда усадьба была бомбардирована с моря. Любовь и война переплелись в прекрасном восьмистишии, оставшемся от этих дней счастья…

Подполковник дал два телефона в Астане, адреса, имена и пообещал немедленно поговорить с коллегами, из тех, кому он доверял полностью, о предмете разговора, не раскрывая сути проблемы.

– Они будут знать только то, что необходимо для поисков Варвары и вывода вас на министра, – добавил Новиков.



Обычно полная печали,
Ты входишь в этот бедный дом,
Который ядра осыпали
Недавно пламенным дождем;


Но юный плющ, виясь вкруг зданья,
Покрыл следы вражды и зла —
Ужель еще твои страданья
Моя любовь не обвила?[276]



Отдохнувший и слегка оживший Северцев посмотрел на него с сомнением.

Толстой по-прежнему оставался заложником двух привязанностей: сыновней к матери и мужской к любимой женщине. О том, насколько остро, насколько конфликтно обозначился этот «треугольник» взаимных любовей-ревностей, можно судить по воспоминаниям Льва Жемчужникова, побывавшего в имении Красный Рог, где жили его тетушка Анна Алексеевна и кузен Алексей.

– Скажите, Анатолий Романович, зачем вы это делаете?

«Она [Анна Алексеевна] была очень рада видеть меня и всею душою интересовалась узнать мое мнение о Софье Андреевне Миллер, с которой сошелся ее сын и к которой серьезно и сильно привязался. Ее душа не только не сочувствовала этой связи, но была глубоко возмущена и относилась с полным недоверием к искренности С. А. Не раз у меня с нею (тетушкой. — А. С.), тайно от сына, были беседы об этом, и она, бедная, говорила, а слезы так и капали из глаз ее… Я стоял всею душою за С. А. и старался разубедить ее, но напрасно. Чутко материнское сердце…

– Что? – не понял подполковник.

Что ж Алеша?.. Он любил обеих, горевал, и душа его разрывалась на части. Никогда не забуду, как я сидел с ним на траве, в березняке, им насаженном: он говорил, страдая и со слезами, о своем несчастии. Сколько в глазах его и словах выражалось любви к Софье Андреевне, которую он называл милой, талантливой, доброй, образованной, несчастной и с прекрасной душой. Его глубоко огорчало, что мать грустит, ревнует и предубеждена против С. А., несправедливо обвиняя ее в лживости и расчете. Такое обвинение, конечно, должно было перевернуть все существо доброго, честного и рыцарски благородного А. Толстого.

– Помогаете мне, рискуете положением, здоровьем…

Новиков хмыкнул, переглянулся с Николаем. На их лицах появилось одинаковое выражение терпеливой снисходительности.

<…> Я не знал тогда, что будет далее, и что время жизни Анны Алексеевны сочтено судьбою, и что смерть ее стоит наготове…»[277]

– Он мой друг, – сказал мастер. – На многие жизненные проблемы мы реагируем одинаково. Но главное не в этом. Мы тебе верим и…

В ночь на 2 июня 1857 года графиня Анна Алексеевна скончалась. Толстой телеграфировал об этом в Париж, где в тот момент находилась Софья Андреевна. Она вернулась в Петербург, и больше они уже не разлучались.

– Не можем жить иначе, – закончил Анатолий Романович ворчливым тоном.

Она повела дело о разводе с Л. Ф. Миллером. Толстой не захотел использовать свою близость к императору для того, чтобы ускорить бракоразводный процесс, и все произошло обычным порядком.

Северцев улыбнулся.

* * *

– Как сказал наш известный афорист[14]: «Не можешь жить, займись чем-нибудь другим». Я вам очень благодарен за помощь, друзья, без вас мне пришлось бы туго. Единственная просьба: будьте очень осторожны в выборе помощников. Система, с которой мы схлестнулись, настолько серьезна и так глубоко «закопана» в недрах социума, что легко пойдет на любые меры ради ликвидации утечки информации. Я не знаю, можно ли ее остановить, но, так как выбора у меня нет, я приложу все силы для этого. Подумайте, стоит ли рисковать, помогая мне и дальше. Вы пока, очень надеюсь, не «засвечены», системники не знают о вашем существовании, однако рано или поздно вычислят.

Поздней осенью 1858 года Толстой и Софья Андреевна «с целым штатом учителей и прислуги» отправились в Погорельцы. Оттуда Алексей Константинович пишет Николаю Жемчужникову письмо-перечень того, что окружает его в Погорельцах. Эта чудная прозаическая опись сродни той стихотворной, которую составил Неёлов, или пушкинско-вяземским упражнениям на рифмовку фамилий. Комический эффект возникает здесь от полного хаоса, от того беспорядочного навала, в коем перемешаны реалии деревенской жизни. Вот этот великолепный винегрет, своеобразный лексикон старого помещичьего быта.

Николай и Анатолий Романович снова обменялись быстрыми понимающими взглядами. Учитель качнул головой, обозначил улыбку.

«Н. М. Жемчужникову.

– Делай свое дело, Олег. Мы люди взрослые и вполне ответственные и, как говорится, коней на переправе не меняем. Пусть все идет своим путем.

Конец ноября — начало декабря 1858 г., Погорельцы.

– Мы с вами, – добавил Анатолий Романович. – Одна просьба: как-нибудь по свободе разъясните нам, что такое «ось S». Судя по всему, наша наука далека от правильного понимания таких глобальных сфер, как Вселенная, пространство и время.

Северцев смутился.

<…> Здесь есть мебели из карельской березы, семеро детей мал мала меньше, красивая гувернантка, гувернер малого размера, беззаботный отец семейства, бранящий всех и все, наподобие тебя, брат его с поваром, готовящие всякий день какие-нибудь новые кушанья, диакон bon vivant[278], краснеющий поп, конторщики с усами разных цветов, добрый управитель и злая управительница, скрывающаяся постоянно в своем терему, снегири, подорожники, сороки, волки, похищающие свиней среди бела дня на самом селе, весьма красивые крестьянки, более или менее плутоватые приказчики, рябые и с чистыми лицами, колокол в два пуда, обои, представляющие Венеру на синем фоне с звездами, баня, павлины, индейки, знахари, старухи, слывущие ведьмами, кладбище в сосновом лесу с ледяными сосульками, утром солнце, печи, с треском освещающие комнату, старый истопник Павел, бывший прежде молодым человеком, кобзари, слепые, старый настройщик фортепьянов, поющий „Хвала, хвала, тебе, герой“[279] и „Славься сим, Екатерина“[280] и „Mon Coeur n’est pas pour vous, car il est pourun autore“[281], экипаж, называющийся беда на колесах, другой, кажется, называющийся ферзик, старинная карета Елисавет Петровны, крысы, горностаи, ласточки, волчьи ямы, ветчина, щипцы, ночник, вареники, наливка, Семеновка, маленькие ширмы, балконы, 500 луковиц цветочных, старые тетради, Андрейка и чернослив, пляшущие медведи, числом четыре, очень старая коровница, пол из некрашеных сосновых досок, Улинский, Гапки, Оксаны, Ганы, Домахи, пьяные столяры, таковые же башмачники, загоны в лесу, пасеки, бисер, вилочки, экраны, сбруя медная, серые лошади, мед в кадках, землемеры, заячьи следы, два пошире, а два поменьше, бортовая ель перед церквой, Тополевка с Заикевичем, свиньи на улицах, огород с прутиками, означающими четыре стороны света, волшебный фонарь, курицы, моченые яблоки, сумерки с постепенно замирающими сельскими звуками, вдали выстрелы, собачий лай, ночью петухи, ни с того ни с другого кричащие во все горло, пасмурные дни, изморозь, иней на деревьях, внезапно показывающееся солнце, два старых турецких пистолета, рабочие столики, чай на длинном столе, игра в кольцо, которое повешено на палочке и которое надлежит задеть за крючок, вбитый в стену, сушеные краски, клюква, преждевременно рождающиеся младенцы, к неимоверному удивлению их отцов, кн. Голицын, брат Павла, живущий в тридцати верстах, наступающий праздник Рождества, литографическая машина, совершенно испорченный орган, также испорченный, сумасшедший механик, множество мух, оживших от теплоты, множество старых календарей, начиная от 1824 года, биллиард, стоящий в кладовой и вовсе не годный к употреблению, сухие просвиры, живописные пригорки, песчаные, поросшие сосняком, чумаки с обозами, вечерницы, мельницы, сукновальни, старый фонарь, старые картузы, модели молотильных машин, портрет кн. Кочубея, портрет графини Канкриной, рапиры, трости из бамбука, курильница в виде древней вазы, алебастровая лампа, старая дробь, огромный диван с двумя шкапчиками, два мохнатых щенка, сушеные зайцы, клетка без птиц и разбитое кругленькое зеркало, — приезжай, Николаюшка, и все увидишь собственными глазами…»[282]

– Я еще сам полностью не разобрался, уж очень все это необычно, неожиданно и сложно, но обещаю рассказать все, что знаю сам.

– Ну и отлично. Давайте пройдемся по деталям плана и начнем собираться.



В три часа дня они закончили этап сбора, пообедали: обед приготовил сам хозяин. Северцев попросил отогнать свою «Легенду» в какое-нибудь укромное место – машина вполне могла находиться в розыске, как и он сам, – и проверил экипировку. Так как в Астане было жарко, оделся он по-летнему, в светло-серые брюки – подошли брюки подполковника – и белую рубашку, но взял с собой спортивную сумку, в которую упаковал джинсовый костюм, жилет, личные вещи и оружие – пистолет Анатолия Романовича, метательные пластины и нож. Имплантор Олег все-таки оставил под рукой, то есть сунул под брючный ремень и рубашку на спине.

Оцените, каким темпераментом, какой наблюдательностью и избытком творческих сил надо обладать, чтобы позволить себе роскошь в простом частном письме, обыкновенном приглашении брату посетить Погорельцы, так «выложиться», так выплеснуть свое ликование перед бесконечно разнообразными проявлениями всего, что тебя окружает!

– Ну, я пошел.

Вообще Алексей Константинович был мастером на приглашения. Он обставлял их с таким литературным лоском, что отказаться приехать было просто невозможно. Сохранилась его пригласительная записка Алексею Жемчужникову — маленькая рифмованная юмореска с полным перечнем ожидаемого меню и обстоятельств, благоприятных для дружеской встречи:

– Могу подбросить вас в аэропорт, – предложил Анатолий Романович. – Деньги есть?

<А. М. ЖЕМЧУЖНИКОВУ>

– Деньги есть, – улыбнулся Северцев. – Но везти меня никуда не надо. У меня свой транспорт.



Вхожу в твой кабинет,
Ищу тебя, бездельник,
Тебя же нет как нет,
Знать, нынче понедельник.


Пожалуй приезжай
Ко мне сегодня с братом:
Со мной откушать чай
И утку с кресс-салатом.


Венгерское вино
Вас ждет (в бутылке ль, в штофе ль —
Не знаю), но давно
Заказан уж картофель.


Я в городе один,
А мать живет на даче,
Из-за таких причин
Жду ужину удачи.


Армянский славный край
Лежит за Араратом,
Пожалуй приезжай
Ко мне сегодня с братом![283]



Подполковник вопросительно посмотрел на Николая, потом вспомнил:

Совершенно непонятно, с какого боку припеку в конце приглашения возник «Армянский славный край»? При чем он тут? А ни при чем. Скорее всего просто из симпатии к Армении, да где же и выразить дружеские чувства к ней, как не в родственном послании брату?

– Ах, да, простите, запамятовал. Этот, как его… синхрон? – В глазах Новикова протаяло любопытство. – Интересно будет посмотреть… или это тайна?

– Нет, для вас не тайна. Прощайте. – Северцев пожал руки мужчинам, поднес ко рту руку с перстнем, произнес какое-то слово и… исчез!

Талант писателя определяется, в частности, разнообразием его стилистических перевоплощений. Он — актер, который способен сыграть либо только самого себя, либо кого угодно. Толстой мог воплотиться в кого угодно и внедриться в какой угодно пласт русской речи. Причем его перевоплощения были не нарочитыми, а крайне уместными; далеко не всегда адресованными публике, но порой вообще не предполагавшими никакой публичности, сугубо частными.

Некоторое время Анатолий Романович и Николай смотрели на то место у стола, где он только что находился. Было слышно, как по улице гремит всеми больными суставами старый трамвай.

Вот, например, какой виртуозно-иронической стилизацией под древнерусский язык зазывал он к себе в гости в Пустынь-ку, на станцию Саблино историка Костомарова:

– Черт побери! – сказал наконец Новиков.

«Муже доблий и маститый! Благоуханные, кабы миррою пропитанные речи твои, мудрыми каракули изображены, при-ях и вразумих, и тако в грядущий день субботний, иже в девятый час, обрящеши в Саблине зимний воз на полози, глаголемый сани… Вси биют ти челом и ждут тя, аки сына блудна и манну небесну. Престани же пасти порося твоя и воротися во храмину, для тя изготовленну.

– Да, – отозвался Николай.

Худый, окаянный и блудный раб твой и сквернословец Алексий.

– Придется пересматривать все наши теории.

Пустынище в день глаголемый среда, солнцу зашедшу»[284].

– Придется, – согласился мастер с философской кротостью.



В начале нашего жизнеописания мы говорили о первом предшественнике Козьмы Пруткова Сергее Алексеевиче Неёлове. Помимо страсти к перечислениям, есть еще одно свойство, которое роднит Алексея Толстого с Сергеем Неёловым. Мы помним, что Неёлов «семь Андреевских в родстве своем имел» (семь героев России), что его деды и дядья были самыми высокопоставленными военачальниками вплоть до фельдмаршала, а он завершил карьеру корнетом — младшим офицерским чином в кавалерии. Всю жизнь Сергей Алексеевич избегал службы, сторонился чинов, презирал карьерные устремления. То же и Алексей Толстой. Как ни тянули его наверх заботливые родственники, как ни благоволили к нему сам император с императрицей, он все норовил отпроситься в отпуск, взять отсрочку от службы, потом еще одну, помешкать с возвращением. Свое положение при дворе он использовал не для того, чтобы продвигаться самому, а чтобы бороться с тем, что было несовместимо с его понятием чести, или хлопотать за людей, попавших в немилость.

В Астане близился вечер.

На этот раз Северцеву удалось проникнуть в город, минуя свидетелей. Открытие тайного способа пересечения границы произошло спонтанно, уже «в полете». Приказав синхрону доставить его в «хронохвост» Астаны, он вдруг подумал, что перемещение по «оси S» не сопряжено с перемещением в пространстве, что можно было использовать в своих целях. Поэтому сразу после того, как путешественник оказался на центральной площади города перед зданием президентской резиденции, он отправился искать укромное местечко и нашел его буквально в ста метрах от площади – во дворе соседнего здания, отгороженном кирпичным забором и имеющем канализационный люк. Остальное было делом техники.

Так он выступил против всесильного графа М. П. Муравьева, усмирившего Польское восстание в Белоруссии и Литве столь кровавым способом, что получил прозвище «вешателя». Вспоминая о Толстом, князь В. П. Мещерский пишет: «Его мечты требовали от России не Муравьевской энергии после мятежа, а признания в поляках элементов культуры и европейской цивилизации выше наших; отсюда у него естественно исходило требование гуманности вместо строгости…»[285]

Северцев спустился в люк, задвинул над головой крышку и привел в действие механизм синхрона. Через несколько минут он вылез оттуда же – но уже в Астане «реальной» – как рабочий по обслуживанию городской канализации, обнаружил, что двор принадлежит какому-то магазину, судя по штабелям ящиков и шеренгам бочек, не увидел ни одного испуганно шарахнувшегося прочь человека и поспешил выбраться с территории магазина.

В силу своего характера — деятельно доброго, нетерпимого ко всякой несправедливости, крайне сострадательного, Алексей Константинович, как и все его братья, постоянно вступался за гонимых. Нельзя сказать, что гонениям со стороны царя подвергались люди ангельской кротости. Вспомним Тургенева и его «Записки охотника». Николай, как мы знаем, сам осуждал крепостничество, но не до такой степени, чтобы менять порядок вещей. Отсюда его неприязнь к Тургеневу, которого выручал Толстой.

Поскольку со времени последнего посещения казахской столицы его возможности по розыску нужных людей не увеличились, он снова позвонил Талгату.

Владелец сети местных аптек отозвался тотчас же: он все еще находился на работе в своем офисе, несмотря на то что рабочий день уже закончился.

* * *

– Извини, дружище, – смущенно сказал Северцев; звонил он приятелю все из той же аптеки недалеко от центральной площади города. – Понимаю, что надоел, но у меня здесь больше никого нет, кроме тебя.

Еще тяжелее оказалось вызволить из солдатчины украинского поэта и художника Тараса Шевченко. Поэт был совестью Украины, страдальцем и сострадальцем народным бедам. Его слово находило самый сердечный отклик в сердцах прутковских опекунов. И Жемчужниковы, и Толстой предпринимали усилия, чтобы спасти Шевченко, вытащить его из каспийских степей. Но сделать это было чрезвычайно трудно. До Николая дошла поэма «Сон», которая глубоко оскорбила его лично, задела его мужскую честь, поскольку дело коснулось его жены — императрицы Александры Федоровны.

О чем поэма?

– Север, не пори чепухи, – обиделся Талгат. – Я всегда готов тебе помочь. Ты там же, у третьей аптеки?

Лирическому герою снится, как он попал в Петербург, в Зимний дворец. И что же он видит?..

Прочтем в переводе В. Державина тот отрывок, который, по-видимому, особенно возмутил царя:

– Звоню из нее.

– Сейчас подъеду.

Татарин был деловит и краток, и в голосе его не было слышно раздражения или неудовольствия. Он действительно не считал появление товарища мешающим делу фактором и готов был сделать все ради решения его проблемы.