Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Княжич отстранил его руку:

-- Оставь, не мерзну.

-- Свет еще глубоко... А тут, низом, лихорадка часто бродит,-- тихо проговорил воин, чтобы ненароком не позвать лихорадку.-- Возьми, княжич, мой корзн, пока до своих не дошел. Добро заговорен. Послушай раз и молодшего.

Теперь изумился княжич. Он, сын князя-воеводы, назвал кметя, хоть и знакомого с детства, но чужеродного, братом, а тот, улучив черед, отдал ему еще большую честь, отозвавшись по-кровному -- молодшим. Если б стояли оба на меже, так в единый миг затянулась бы межа у них под ногами и не раскрыть бы ее потом вновь ни сохой, ни железным плугом, хоть режь землю до самого подземного царства.

-- Запомним, Брога. Разломим на двоих,-- сказал княжич, посмотрев слобожанину глаза в глаза, и принял накидку.

Он не заметил, как дрогнула рука Броги, который вдруг увидел, что глаза княжича смотрят по-разному: правый глаз вроде бы ясно видел Брогу, а левый смотрел так, будто и не было перед княжичем никакого Броги, а была лишь одна пустая даль, до края которой никакой птице не долететь, не растаяв раньше в небесах.

Брога испугался, но вида не подал, а как только отвернулся от него княжич, быстро пробежал пальцами по холодным от воды ожерельям, висевшим на груди, и вычертил перед собой охранительный знак -- круг, пересеченный косым крестом.

Княжич, как шел, так и шел себе -- не рассыпался пучками гнилой соломы, не разлетелся вороньими перьями, не заверещал, проваливаясь в землю, захлебываясь ею и цепляясь за кочки огромными синими ногтями, какие вырастают у заложных мертвяков. Даже не запнулся ногой.

“Помстилось”,-- легко вздохнул воин и, поспешив взобраться первым на береговую крутизну, подал княжичу руку, а уж потом вывел за поводья наверх и тянувшуюся следом кобылицу.

Жеребенок, не справившись со своими ходульками, застрял на осыпи. Тогда сам княжич живо спрыгнул обратно и приподнял малого. Тот забрыкался было, но тут же затих.

“Чует, признал живого”,-- вновь с облегчением вздохнул Брога.

Отпустив наверху жеребенка, сын северского воеводы с наслаждением понюхал ладони.

-- Видать, тоску избывал княжич,-- заметил воин.

Внизу, на ромейском корабле, уже бойко копошились, но весел пока не выставляли.

-- У нас на Большом Дыму должны знать,-- сказал княжич, полагая, что все же стоит поторопиться.-- Вчера пустили на берег вестового.

Луга быстро светлели, а лесная гряда на востоке наливалась густой рассветной тенью. Темное облако турьего стада вновь приникло к земле и, заполонив собой всю полуденную сторону земного окоема,  окуталось тяжелым паром.

Брога смотрел в другую сторону, следя за мельтешившим у перелеска лисьим выводком.

Вдруг он рассмеялся, и княжич сердито толкнул его в плечо:

-- Делись.

-- Чего хочешь, княжич? -- спросил Брога, хитро прищуриваясь.

-- Домой. Более ничего. Ни спать, ни есть.

-- Не дожидаясь? -- чуть помолчав, проговорил Брога; его смутило, что княжич как бы наперед отказывается от еды, и, если блюсти себя, как полагается, то вновь потребен заговор против блазна и всякой нечисти; откуда ни посмотри, негоже встречал он княжича...-- Как же без величания?

-- Пусть ромеи дожидаются,-- отмахнулся княжич, не заметив перемены в голосе воина, ибо сам еще не съел чудесных ушей цареградского силенциария.-- Им величания -- вместо хлеба.

-- Вот и смекай, княжич,-- заговорил Брога уже смелее, потому как тайно пошевелил пальцами у него за спиною, просыпав на землю щепоть обережной соли.-- Хочешь добраться скорей -- срезай дорогу через Лисий Лог, по новым палям. Там жгли поверху, да Лог не удержали. Выгорел весь до самой реки, как солома в лодье. Так с весны чернота и лежит. Гляди, сами, как шиши болотные, почернеем. Всю свою родню распугаешь, княжич... А родова-то тебя из ирия[21] ждет с белыми крыльями, будто лебедя...

Княжич искоса посмотрел на воина, тот -- на княжича, и лисята, забыв про перепелов, сорвались и дунули в перелесок, спасаясь от страшного человечьего хохота, раскатившегося по всей округе.

Воин радовался: княжич смеется вместе с ним, а смеются только живые. И увидев, как вила взмахнула крыльями от чудских болот до самого Дикого Поля, он бросил поводья и устремился вверх по склону  пологого холма, прямо по густой и высокой, отяжелевшей от холодной влаги траве. Кобылица со своим малым припустили за ними вдогонку.

Княжич, не видевший никакой вилы, невольно поддался порыву, и на вершину возвышенности поспел вместе с воином в тот самый миг, когда первый солнечный луч вспыхнул над волнами самых далеких лесов и небесным благословением позолотил землю.

-- Первый свет -- первый поклон твой, внук Сварогов,-- часто дыша, выговорил Брога.

Он опустился на колени и раскинул руки.

Как раньше, в детстве, княжич прищурился, рассыпав солнце пучками огненных стрел, и так же невольно, шепотом, стал повторять за Брогой древнее славословие солнечному божеству.

И вдруг опомнился,  и широко раскрыл глаза, и воззвал к Богу небес и земли по-эллински:





                ОТЧЕ НАШ, СУЩИЙ НА НЕБЕСАХ,
                ДА СВЯТИТСЯ ИМЯ ТВОЕ...





На последних словах молитвы уже не хватило силы сдержать поток света. Княжич опустил веки -- и золотой круг остался висеть перед его глазами в багряной плоти предвечного Хаоса.

Стоило вновь открыть глаза, как посреди лугового простора появился град, окруженный белокаменный стеной, а в его сердцевине, в самом кремнике -- белый храм с крестом на таком же пологом, как этот холм, золотом куполе.

Каждый видел свое.

Брога -- то, что заповедали видеть своим потомкам древние пращуры. Пред тем, как покинуть явь, они холодеющими пальцами перебирали, не поднимая век, свою дорожную поклажу, уже пахшую землей, и вещали в предсмертных снах о мутных глубинах нави и о прозрачных, как  слово изреченное, высотах прави[22]. Об оке Даждьбожьем, что, видя мир, оживляет его, не различая слезы и дождевой капли, горячей струи крови и весеннего ручья,  первого снега и погребального пепла.

Княжич Стимар видел только свой замысел, заповеданный ему в Царьграде человеком, более далеким по крови, чем самые украинные роды, уже смешавшиеся на одну треть с хазарами, на вторую с уграми, а на последнюю -- с кочевыми степняками, кровь которых по цвету и запаху похожа на сгоревшее поле пшеницы.

Он уже принялся возводить вторую стену, ибо град его стремительно ширился, прорастал улицами и посадами по холмам и равнинам куда быстрее весенних трав, когда воин Брога из Собачьей Слободы посмотрел на княжича и напугался в третий раз.

Воин выдохнул еще один обережный заговор, самый сильный из тех, какие знал. От этого заговора у него даже зарябило в глазах, и ему самому показалось, будто земля разверзается под ногами и теперь неведомо, кто из них двоих переметный покойник, прикинувшийся живым.

Брога тряхнул головой, пргоняя морок. Оба остались стоять на месте, и тогда воин осмелился и прямо спросил:

-- Ты ли, княжич? Ответь пред оком Дажьбожьим.

Кто бы ни был перед ним, теперь уж обязан был ответить начистоту.

Тогда град растаял в лучах ока Даждьбожьего, и княжич, взглянув на воина, догадался наконец, что тому сделалось страшно.

Воин с детства знал сына князя-воеводы Хорога, ждал его возвращения из далеких, изобильных чудесами земель, и обрадовался, увидев его, так, как умеют радоваться только малые дети и собаки. Но теперь он видел или чуял, как собака, того второго, кто родился в самом Стимаре, пока Туров княжич жил в золотой клетке, повешенной посреди Царьграда на вечно плодоносящее древо. Глаза того второго были повернуты внутрь зрачками -- вот чего так испугался воин. Он подумал, что второй вошел в княжича на чужой земле, стиснул руками его душу и теперь, пятясь, пришел на северскую землю, чтобы продать схваченную живую душу  подороже.

-- И говорю ныне не так, как северцы? Верно, Брога? -- воспросил княжич, пережидая с прямым ответом, чему также научился в Царьграде.

-- И говоришь не так,-- кивнул воин.-- Будто камешек гладкий под языком держишь.

-- Так ведь и собака, если с неделю на чужом дворе костей погрызет, потом месяц-другой у себя дома на чужой лад брешет, верно?

-- Верно,-- качнув головой, признал Брога.

Воины, возвращавшиеся по осени с Дикого Поля, потом до самых зимних братчин пришепетывали. В их голосах посвистывали степные ветры и слышался отдаленный клекот стервятников.

-- И не хром теперь, каким уродился, так?

-- Верно, княжич, больше не припадаешь ты на левую ногу,-- подтвердил Брога, немного ободряясь таким разговором.

-- Лекари добрые были, верь -- не верь, Брога,-- ответил княжич и соврал, применив одну из сказок, что завозили на своих лодьях ромеи: -- Добывают они в дальних горах помет птицы Семург. Вот и распарили мне ногу в горшке с таким пометом, а потом растянули роговым луком вместо тетивы. Что еще не так, Брога?

-- Все бы так, да смотришь не так, княжич,-- сказал воин, все еще с опаской выдерживая взгляд старшего побратима.-- Будто видишь при мне свое, потаенное... а не говоришь.

-- Нечисти во мне страшишься? Сомневаешься, не блазно ли в себе принес?

-- Сомневаюсь, княжич.-- Брога глубоко вздохнул и крепко уперся ногами в землю.-- Уже все слово на тебя перевел, какому старыми учен.

“Из рода в род привыкли храбро мечом махать, да всякого куста боятся,-- подумал о своих по-ромейски княжич.-- Во всякой луже для них бог, во всяком тумане -- темная сила... А меня крест хранит. Теперь всякому докажи, что не покойник. А ведь спроваживали не по моей воле -- как хоронили. Родова... Чего ж хотят?”

-- Верно, Брога, ты первым признал,-- сказал он и положил руку на плечо воину; тот собрал силы и не дрогнул.-- Вижу и свое, потаенное. Только ныне сразу сказать не могу... Но придет день -- скажу. Тебе первому и скажу.

“И как сказать -- еще не знаю. Разве скажешь сразу, как кир Адриан учил говорить? Так вот, как рожном ткнуть -- нет никаких ваших богов, а только одна темная сила, дьяволом как блазно и насылаемая. И в туче громовой нет никакого бога, а та же сила тяжкая без души и разумения, и можно заговорить ее и даже устрашиться ее не великий грех, а только почитать эту силу, будто князя живого, да кланяться ей -- если по истине, то так же зазорно, как кланяться безродному степняку или броднику[23]. Оттого-то, от поклонов этих и водятся колдуны по свету, от поклонов рабских набираются черной силы, которой живого нетрудно согнуть и ослепить, как мертвого.”

-- Вот, княжич, теперь-то и глядишь ты на меня... будто слепой волхв,-- тихим голосом выговорил воин.

-- Польстил, Брога,-- с усмешкой отозвался княжич.-- Нынче же проверим по-твоему. Вспомни-ка, где-то тут у тебя ближайшая осина стоит.

И воин под рукою княжича как будто врос в землю разом на целую пядь. Колени у него ослабли.

-- Помилуй, княжич! -- еще тише выговорил он.-- Так ведь только мертвеца заложного...

-- Неволить не стану, если далеко ходить,-- поспешил ответить сын туровского князя, и, теперь уже сам вздохнув с облегчением, безо всякого труда вытащил воина из земли.-- А твой, который не заложный, а засапожный, верно, ближе осины. Достань.

Слобожане всегда хвалились своими высокими, почти до колен, остроносыми сапогами из мягкой кожи, подсмотренными у варягов. За голенищами своих сапог держали узкие и длинные ножики, обернутые берестой.

 Воин достал свой и протянул черенком вперед.

-- Сам проверишь, Брога, сам.-- Не убирая правой руки с плеча воина, княжич левой отпустил тесьму на правом запястье и оттянул рукав до локтя.-- Хорошо точил, Брога?

-- Добро, княжич,-- кивнул воин, глядя на его жилы и на знакомый, ныне уже еле заметный рубец.-- Еще не портил. Знак вижу... иного не нужно.

-- Режь Брога. Режь, как тогда. Режь ныне прямо по нашему знаку.

-- Велишь, княжич?

-- Велю, как своему молодшему.

Брога, быстро облизав лезвие с обеих сторон, скользнул им по старому рубцу и сразу перехватил нож в левую руку, чтобы правую подставить под разрез.

Кровь часто закапала на его ладонь.

-- Какова, Брога?

-- Живая,-- ответил воин.-- Тепла.

-- Попробуй.

Тогда воин, сжав руку в кулак, подставил под алую капель тыльную сторону кисти и, немного подождав, своим быстрым собачьим языком принялся слизывать княжескую кровь. И пока собирал он кровь, пятилась его кобыла, толкая задом жеребенка, а от сырой травы у ног воина начал подниматься пар.

-- Живая,-- шумно вздохнув, радостно изрек воин.-- Солона... Нынче же силы прибавится у меня, княжич, девать станет не ведомо куда. Только к тебе на службу идти... хоть смердом... или уж бродником на Дикое Поле[24], если к себе не возьмешь.

Глаза его  стали блестеть, как у охотничьей собаки, втягивающей ноздрями жизнь только что задавленного ею зверя.

-- Возьму не глядя, Брога,-- радостно ответил и княжич, отирая кровь другой рукой безо всякой жалости о потерянной силе.-- А теперь дай мне слободского хлеба, свою силу восполнить.

В два счета воин успел сбегать до перелеска и принести оттуда, уже во рту, разжеванный лист подорожника. Сам же прилепил его к руке княжича. Потом достал из седельной сумы ячменную лепешку и разломил пополам, как и велел ему старший побратим.

Они сели на том же месте, посреди луга, и княжич, начав трапезу, вопросил воина:

-- Реки, Брога, едят ли покойники хлеб посреди дня?

-- Не слыхано такого,-- отвечал тот.

Он хотел было предложить княжичу заново смешать свою слободскую кровь с его Туровой кровью, как первый раз они сделали тогда, за холмами и лесами девяти минувших лет -- в ту весну, когда Брога вытащил княжича из полыньи. Хотеть-хотел, но поостерегся.

В те давние времена им было еще далеко до совершенных лет, и побратимство не могло считаться истинным. И сам князь-воевода Хорог, когда узнал, что делалось у полыньи и на берегу, отрек детское побратимство, хотя и вынул из своего ларя за спасение сына всей Слободе по куне на дым[25]. Тогда оба были малыми щенками, и княжич первым предложил побратимство...

Воин заметил, что жеваный лист отпал от руки княжего сына, словно сытая пиявка, и кровь снова закапала -- то на его порты, то на траву. Земля же тут была Слободская, не Турова.

-- Гляди, истекает, княжич,-- указал он.-- Оберечься бы.

-- Сама станет,-- отказался княжич от нужного оберега.-- Собаку бы сюда. Живо затянуло бы.

-- Забыл, княжич? Мы-то собачьи и будем,-- напомнил воин и коротко полоснул ножом по своей руке, немного повыше запястья.-- Может, собачьей и возьмешь на мену, княжич, чтоб не ослабеть... коли живой.

-- Помню, Брога, наше с тобой побратимство,-- проговорил Стимар, пристально глядя в серые глаза воина, смотревшие на него с собачьей преданностью.-- Найдется и ныне, чем сухой хлеб запить.

И больше ни одной капли крови не дали они пасть на землю, пока не стала, и Брога радовался, что теперь уж верно они оба, хочешь -- не хочешь, сохранили давнюю клятву. Клятву, более всех оберегов подтвердившую, что княжий сын из Турова рода вернулся живым, раз не холодело в слободских жилах, когда княжич брал чужую кровь на мену. Кобылица же, пока люди трапезовали, отходила от них все дальше, пугливо отступая за круг курившейся паром травы.

-- Мнится мне, княжич, не один день будет тебя родова в бане томить,-- со вздохом проговорил воин, когда встала кровь, кончился весь хлеб и последние хлебные крошки пропали с ладоней.

-- Пускай томит,-- согласился Стимар, а про себя решил: “Придет черед -- и я их заставлю потомиться в своей бане. Не днем -- веком не обойдтся.”

Зарябило вдруг по всему полю -- то ветер пронес по травам от реки тени выставленных с галеры весел и аромат ромейского воска, похожий на невольный сон в летний полдень.

-- Поторопиться бы, княжич,-- сказал воин, снова встретив потаенный взгляд Турова отпрыска.-- Так ромеи поспеют к Большому Дыму раньше нас. Неудобь выйдет.

Он заметил, что кобылица вздрагивает, чуя еще не запекшуюся кровь и успокоил ее, обмазав ей ноздри своей слюною, еще пахшей съеденным хлебом. Дальше через слободские земли кобылица понесла сразу двух седоков.

Брога гнал ее к граду Турова рода по такому пути, который княжич Стимар никак не узнавал.

Когда же перескочили межу, княжич велел воину сдержать ход, чтобы запах родной земли не проскочил через ноздри раньше, чем удастся его вспомнить.

Он, сидя позади Броги, вертел головой, и казалось ему, что все вокруг узнает, только чего-то все еще не хватает для того, чтобы места признать своими от рода.

-- Сойди-ка,-- толкнул он воина.

Тот живо соскочил вниз.

Тогда княжич обозрел землю вокруг и увидел, что все на этой земле стало ближе и теснее, чем виделось в детстве. И Лисий Лог должен был оставаться еще далеко, а чуялось, что уже где-то рядом, рукой подать.

-- Лог далеко еще? -- спросил он, недоумевая.

-- Вон, княжич, рукой подать,-- подтвердил Брога его догадку и протянул руку, указывая на черный покров.

Стимар посмотрел в сторону палей, видневшихся вдали, и у него, словно межою, захлестнувшей горло, перехватило дыхание. Издали свои земли казались совершенно чужими, как холодные зимние тучи.

Он ударил чужую кобылицу по ребрам и помчался туда, оставив позади остолбеневшего от изумления Брогу.

Он гнал во весь опор к той широкой черноте и, достигнув, верно, проскочил бы всю ее в одну незримую стигму бытия, как проскакивает душа черноту между двумя сновидениями -- так миновал бы он просторы гари, если бы кобылица сама не уперлась вдруг на месте, у опасного края, и не заржала испуганно перед глубоким черным провалом в земле.

Озноб охватил княжича Стимара под теплым корзном. Он хотел обернуться и переспросить бежавшего следом воина, где же дорога и где тот заветный Лог. Но страшно было спрашивать воина, потому что черный провал и был тем Лисьим Логом, где испокон его, княжича, короткого века росли высокие липы, рос орешник и где он вместе со своими братьями любил когда-то красться за всякими зверьками, а потом еще девять лет подряд любил охотиться уже в одиночку, легко отыскивая Лисий Лог в своих цареградских снах.

Роща, некогда подступавшая к Лисьему Логу с другой стороны, тоже вся сгинула, оставив за собой только сплошной черный покров теней, что тревожил взгляд издали, а теперь тяготил дыхание горьким и соленым запахом золы, под которым теперь были погребены все запахи любимых снов.

У Стимара закружилась голова, и он на миг потерял себя, будто вновь канув с ромейской галеры в холодную глубину реки. Чуткая кобылица сразу сделала шаг в ту сторону, куда княжич стал валиться, и, когда он очнулся, едва удержавшись в седле, то огляделся по всем сторонам света и стал думать, что же случилось с ним и с землею.

А случилось, что, пока княжич таился за межами родных земель, кто-то отнял у него Лисий Лог и вместе с Логом отнял какое-то огромное богатство, которым он владел и цену которого не знал до того, как заметил кражу. Будто бы исчезло такое особое богатство, без которого он не только не имел права быть на этих землях княжьим сыном, но и родиться на этих землях никогда не мог, а потому неизвестно откуда теперь взялся -- из каких неведомых и потаенных мест.

Древний заговор против всякого морока так и просился на уста -- тот заговор, которому старейшины рода обучили княжьего сына перед его отбытием в ромейское царство.

Все должно было пропасть от этого грозного реченья из трех имен верховных богов небес и солнца -- и этот черный провал в земле, и черное поле, и Брога, поивший его своей собачьей кровью, и чужая кобылица со своим  жеребенком, и та река, в чьей глубине он потерял себя; и, должно быть, пропал бы от заговора сам корабль, какой привез его через море против течения реки в этот край, который теперь не в силах было признать своим. И где же тогда суждено было очутиться княжичу Стимару после тех разруштельных слов, в иную стигму бытия?..

Тогда он отринул древний заговор и вновь осмотрелся по сторонам, собирая для себя под небесами новую землю, без которой ему вот-вот пришлось бы пропасть самому, оставшись только тенью в своих цареградских снах.

Замкнув взглядом земной круг, княжич Стимар устало вздохнул и проговорил в чужую сторону света:

-- Широко палили...

-- Широко,-- откликнулся слобожанин и добавил с завистью и уважением.-- Твоих, Туровых, знатно народилось, княжич. И за Черной горой нынче весной жгли. Широкие поля открылись, поглядишь сам. Далеко видать стало.

-- Отец дома? -- спросил Стимар.

Он, верно, и не задал бы инородцу такого вопроса, не окажись они у края черного провала в земле, по другую сторону которого, еще далеко, за лесом, стоял град Турова рода, называвшийся Большим Дымом.

Брога стал отвечать важно, по-бычьи опустив лоб:

-- Дома, на Большом Дыму, князя-воеводы, отца твоего, княжич, пока еще дожидаются с богатой добычей. С Дикого Поля не вернулся князь-воевода. Нынешней весной князь, отец твой, ушел на первой же седьмице по Радунице[26].

Стимар вздохнул теперь с невольным облегчением, которого сам в себе не заметил, хотя и обучали его учителя в Царьграде замечать в себе все движения души, дабы понимать, как древние эллинские мудрецы, всю свою человеческую сущность.





По весне, с первым талом, князь-воевода Хорог начинал грозно дышать и подолгу глядел на черные стаи птиц, тянувшиеся с юга. Он выводил коня Града, сверкали глаза у обоих, оба раздували ноздри, шумно храпели.

Выходили из своих домов окутанные волчьим мехом, в сапогах из черненой кожи, готы графа Улариха, который некогда позвдорил на вечную кровь с королем сурожских готов[27] и и ушел со своими воинами на Дикое Поле. На Поле он сошелся в битве с северским князем, однако ж обоим пришлось разворачивать коней лицом к хазарскому вихрю. Оба сражались плечом к плечу, стремя к стремени. Князь Хорог рубил хазар правой рукой, а готский граф -- левой. Страшная битва длилась весь день и всю ночь полнолуния, и хазары дрогнули, когда им почудилось против луны, что с ними бьется двумя руками огромный двухголовый великан. Так и стал союз между северцем Хорогом и готом Уларихом.

Зиму белобородые чужаки пережидали на Большом Дыму, губя запасы медов наперегонки с северскими, а по первому теплу вместе с князем выходили за стены в дикий снег, долго и медленно шли, с хрустом проваливаясь по колени, и потом, бывало, от рассвета до заката стояли, глядя на юг, хищно выдыхали пар, весело и страшно улыбались князю. Отцу...

Градские с опаской смотрели им в спины, слушая их лающий говор и с нетерпением дожидаясь того дня, когда они погонят долгими кругами своих коней, а потом оседлают их, крепко зажмут между коленей и понесутся вдаль с криками, от которых собаки будут пригибать зады к земле и брызгать от страха, а вороны - срываться с тына, роняя перья.

Кони с седоками уносились, разбрасывая черные комья грязи, осколки льда и оставляя за собой еще надолго, не на один день, волны терпкого пота. И потом еще не один день собаки трусливо принюхивались к тем дымящимся вроде головешек следам.

Но вместе с чужаками, впереди их, уходил на юг отец -- с вятшими и молодшими и иными, из других родов, всеми, кто шел к нему настяг.

А осенью, когда вновь поднимались с лесов, с высохших трав и полевой стерни бескрайние стаи пернатой твари, малые сыновья князя-воеводы что ни утро, едва проснувшись, взбегали скопом на южную башню града или на поставленную в стороне от него, на холме, высокую вежу. Они взбегали по узким лестницам с радостно бьющимся в груди ожиданием подарка -- не показался ли далеко-далеко змей вещего дыма, не заклубилась ли пыль на концах дорог.

И увидев, и сразу подравшись между собой за самый зоркий взгляд, сыновья слетали по ступенькам вниз и бежали навстречу отцу.

Навстречу сыновьям неспешно ехал князь с выбеленной ветром и жаром Поля бородой, с темным лицом, будто покрывшимся сосновой корою. Он пах по-чужому -- разом и горько, и сладко. Он привозил с собой сладкое и горькое, жгучее и дурманящее из чужой далекой земли. Его сыновья бежали к возам, горланя от удовольствия. Они облепляли сверкающие горы, гремели чудесными звонкими вещицами, рассыпали монеты, напяливали на головы шишаки и чужеземные шеломы, трясли ножны. И обоюдоострая сталь со сладким, перехватывающим живой дух стоном выскальзывала из упругой кожи, стукая рукоятями в землю. Сыновья князя Хорога подхватывали тяжелые рукояти, и тогда острия мечей упирались им под ноги, мягко протыкая землю....

Сыновья князя, как щенки, принюхивались к рукоятям мечей, холодея от оставшегося на них запаха боевого пота. Шеломы сползали им на глаза, больно впивались краями в переносицы. И воины -- свои и чужие -- смеялись, глядя на княжеских сыновей, которым только одним и позволялось в тот день сразу хватать все, что придется по душе. В тот лучший в году день, День Осеннего Сретенья, под огромным шеломом, скрывавшим глаза и уши, не различить было, кто смеется, свой или чужой, гот. Вернувшись с Дикого Поля, все смеялись одинаково, хрипло и пугающе.

Потом самая великая сила -- княжеских сыновей всегда знобило в ожидании этого мига -- самая прекрасная сила отрывала их от земли, и все они оказывались высоко-высоко, выше всех веж, на отцовом коне. Вместе с отцом. Князь отдавал поводья сыновьям, и те выдергивали поводья друг у друга из рук, сердя терпеливого коня, который хоть и фыркал и тряс гривой, но, зная только руку хозяина, продолжал идти прямо, раздвигая грудью тучи и распугивая залетавшие к нему под брюхо перелетные стаи. Княжичи принюхивались к поводьям и вцеплялись в терпкую кожу зубами, еще не зная, что так и делают воины в пылу кровавой сечи.

А вокруг на поднятых руках женщин, певших тягучим хором величальную, плыли навстречу венки и караваи, и женщины выгибались и вздрагивали, припадая губами к седлам и сапогам своих и чужих, северцев и готов.

И готский граф Уларих с красивым, красивее, чем у отца, мечом, всегда ехал в пшеничном венке по правую руку от князя и скалился в широкой улыбке.





Так жил Туров северский род, и никакой иной не жил в ту пору лучше него. Было кому без устали жечь новые пали, хватало кому распахивать черную землю, хватало кому и держать ее от всех чужаков. Находилось кому пасти стада, на которые и сам древний Велес[28], скотий бог, поглядывал с завистью. И хватало в достатке тех Туровых, кому летом, оставив без опаски дом, землю, стада и жен, можно было развернуть плечо на просторе Дикого Поля, показать силу свою всем  племенам иной крови. Возвращалось тех Туровых в невеликом убытке и по осени.

Хорошо поживали еще полянские роды. Но у тех на круглых животах сорокопуты и жаворонки вили гнезда да еще кормили птенцов досыта всем, что выклевывали у полян между зубов. Так и коротали лето поляне, пупами в небо, слушая своих жаворонков, потому что земля им досталась слишком живородная: плюнь -- через седьмицу на том месте об тыкву споткнешься, воткни оглоблю в кочку -- через месяц яблоки с нее на голову посыпятся. Бывало, и сражались поляне с теми, кто зарился на их изобилие, да только битвы бывали недолгими. Глянешь к вечеру -- уже и угры всей ратью развалились рядом с ними, а на пузе у каждого по выводку перепелов. Неподалеку и хазары, бывало, успеют раскинуться, поразинув свои чесночные пасти и раздув волосатые ноздри, из которых трясогузки любили выклевывать жужелиц и пауков.

Бодры были и вятичи, да скакали больше на грибах, а не на конях, а на грибе далеко не ускачешь.

Радимичи -- те слишком гордились собой и гордость свою так берегли, что за порог не выносили, боясь уронить в неподобном месте.

А об остальных племенах, по крови северским не дальних, и говорить нечего -- им в ту пору о славе разве со свиньями северскими было рядиться. Древляне -- те белого дня в своих чащобах не видели, а на опушках слепли, как кроты. От кротов и вели свой род, хотя и скрывали от всех. Белоглазые дреговичи пасли лягушек на своих болотах и жевали клюкву, от которой и рожи у них всегда были кислыми и набок перекошенными. Кривичи круглый год в непролазном дыму чихали, у них только и сил хватало, чтобы лес палить и пни корчевать, потому зерно прямо в золу и бросали, не распахивая, в той же золе и пекли свои черные хлебы. А дальние словене-рыбожоры, те и оттаивать-то не успевали, как новая зима уже снова к ним подкатывала носы и уши морозить. У них даже леший в меховых штанах ходил и барсука в них держал для согрева. Все веселье было у словен -- с чудью да весью  схватиться, друг друга в бока костяными ножами потыкать, а потом брагу вместе пить и немужними бабами меняться.

Некому было сравниться с северскими, а среди северских родов -- с Туровым. До Итиля[29] на восток, до бужских земель[30] на закат, до сурожских и понтийских вод на полдень, до не тающих ни зимой, ни летом снежных изб и ледяных кровель на полночь -- всюду докатилась молва о князе-воеводе Хороге и его стяге, всюду с опаской ждали, что, не ровен час, вдогон за молвой докатится и само турово войско, нынче и вовсе неодолимое вкупе со свирепыми готскими волками.



Многим позже мысли в славянских головах стали похожими на строчки-нитки в ромейских книгах, и можно стало тянуть их от начала к концу, не торопясь вытягивая буквы и целые слова. Так повелось с той поры, когда прошлись по славянским землям со своими зрячими посохами два солунских брата, два мудреца -- Кирилл и Мефодий[31]. По дороге они поймали все полянские и северские мысли, как птиц, в свои мудреные силки, собрали в мешок, а потом сели в затвор, ощипали с добычи пух и стали тянуь из него витую канитель. Все собрались вокруг того затвора посмотреть, что получится у хитрых иноземцев, и чем дольше те терпели свою задумку внутри, тем меньше оставалось терпения снаружи. Зато когда  братья-мудрецы, щурясь, как новорожденные кроты, вынесли на свет свою работу, то заворожила та канитель все племена, и племена, растащив ее по всем землям, пустили в свой обиход.

Но в ту давнюю пору, когда княжич Стимар и слободской воин Брога стояли на краю выгоревшего Лога, северские мысли еще походили на разноцветных птиц, крылья которых расписаны перьями-буквицами. Взмахнет птица крыльями и пролетит стремглав, а за ней -- другая. Так изначально мыслили и северские, и все прочие славянские племена.

Такими птицами и думал Брога, с опаской поглядывая на растерянного княжича, и всех отпускал, не зная какую оставить. Он все силился уразуметь, почему так осторожно, как на хрупкой льдине, мнется на одном месте княжич, вернувшийся домой в полной силе -- окрепнув телом, забыв где-то за горами свою хромоту да еще набравшись ромейской мудрости.

-- В нынешнее лето на Дыму князем-старшиной остался Вит,-- наконец проговорил Брога, найдя подходящий умысел.

Он стал полагать, что последыша в отсутствие князя примут неподобающе -- того, верно, и страшился теперь княжич. Старый же Вит, приходившийся воеводе дядькой, хотя годился тому по летам и в деды, очень любил младшего княжьего сына от умершей при родах Ладе -- не меньше, чем своих сыновей.

-- Под ним две сотни смердов[32],-- добавил он.-- Да наша Слобода по договору... Тихо было. Кого ж на Поле не тянет, княжич?

Стимар не слышал его слов. Сойдя на землю, он встал на самом краю провала, так что из-под носков стали осыпаться вниз комки темного дерна. Он завороженно глядел в черноту, и хотелось ему кинуться туда очертя голову, как в воду -- здесь княжичу уже по своей воле хотелось потерять себя на миг, как случилось в глубине реки, и всплыть-очнуться по ту сторону сна, среди живых лип, маленьких зверьков и своих братьев.

Он наощупь подхватил поводья стоявшей рядом кобылицы и потянул ее за собой. Та уперлась и мелко задрожала всем телом.

-- Дорогу! Дорогу-то гляди! -- вздернулся Брога и храбро вырвал поводья из руки княжича.-- Дай сам сведу.

Стимар безропотно двинулся следом, пропустив вперед всех -- даже малого жеребенка. По узкой, косой тропе они спустились на дно гари, где из земли безликими идолами торчали огромные черные головешки, а сажа поднималась клубами при каждом шаге. Кобылица с малым стали темнее мастью. Люди же, как и предсказывал Брога, сделались похожи на шишей и кикимор, а вернее на таких человеков, какие в этих краях никогда не водились, но которых сам Стимар повидал во множестве в императорском дворце Царьграда. Потому при взгляде на Брогу княжичу не приходили в голову охранительные заговоры, а чумазому Броге -- тому так опять страшные слова в обилии лезли на язык.

Наверху Брога не успел умыться росой, не успел посоветовать княжичу сделать то же, как почерневший княжич вспрыгнул на почерневшую кобылицу и погнал ее к лесу, снова бросив слободского воина и жеребенка позади в несказанном удивлении.

Удивился и силенциарий Филипп Феор, которого к Большому Дыму неторопливо вез красивый корабль. Он задремал, и ему приснился всадник. Всадник чернел-мчался вдали по широкой равнине в полном одиночестве, а на слух казалось, что скачут широким галопом двое.

Филипп Феор от изумления приоткрыл один глаз, но не увидел никакого движения, кроме мерного взмаха весел и встречного безмятежного тока усеянных кустами берегов. Тогда он снова опустил веко и сразу услышал в своем сердце, как взмахнул крыльями черный голубь дурного предчувствия.

То, чего не увидел силенциарий, узрел воочию воин Брога. С поскакавшей от него кобылы вдруг разом слетела вся сажа и легла на стерню густым следом, будто всадник оторвался от своей обветшавшей тени и сразу обрел новую -- легкую и прозрачную, какая только и пригодна для ясного Божьего дня.

Ветер свистел у Стимара в ушах, рождая дурные предчувствия Филиппа Феора. Ветер срывал с ресниц княжича слезы, в которых высыхали, превращаясь в сажу его заветные цареградские сны о родных землях, зверьках и братьях.

Стимар гнал кобылицу, спасаясь от своего страха, что выскочил следом за ним из выгоревшего Лога. Тот, второй человек в его душе, какого не имел еще ни один из северских и ни один из всего славянского народа-племени, -- тот тоже спасался, и потому Стимар не мог понять, по какой причине спешит в лес и сдерживает изо всех сил дыхание, боясь запахов родной земли, тех запахов, что цареградскими ночами заставляли его сладко и горько плакать во сне.

Наконец княжич на полном скаку канул в старую дубраву, уцелевшую не только в его снах, но и в яви. Тогда и Брога, на глазах которого княжич разом пропал из виду, пришел в себя и, забыв вдруг о всех обережных словах, двинулся вслед за чужим страхом.





В полумраке, среди темных стволов под тяжелыми сводами крон, сквозь которые косо сквозили лучи солнца, княжич вспомнил темные колоннады Дафнея, верхнего Дворца, те ранние цареградские часы, когда солнце косыми лучами пронизывает порфировые аллеи, легкую и сумрачную их пустоту. Он вспомнил чудесный радужный блеск мозаик и узнал его в усеявших землю осенних листьях. Тогда-то страх отстал и остановился позади, уже не в силах войти за ним в дубраву.

Княжич вздохнул с облегчением, размазал по щекам слезы, потемневшие от сажи и навсегда вытекших снов, и стал высматривать сверху потайные дорожки, когда-то протоптанные в дубраве сыновьями князя Хорога. С седла и с открытой взору всех, своих и чужих, дороги он не различил ни одной из потайных, зато как только спустился на землю и сделал шаг с большой дороги в сторону, так тут же и попал ногой на узкую извилистую тропку.

Он не узнал и этой тропки, но уже не испугался новых потерь и не обронил слез.

Княжич подумал, что эта поайная тропка могла принадлежать братьям, сыновьям его отца, которые родились позже -- в пору его жизни за морем, во дворце.

Брога, между тем, заметил перед лесом место, где совсем не высыхала роса, и обогнул его стороной, не зная, что на этом месте остановился страх княжича. Воин смело вошел в лес по своей, слободской тропе, которая крепко держала все слободские заговоры. Ему, прирожденному охотнику, ничего не стоило различить свою лошадь далеко в дубраве, сквозь стволы и густой кустарник. Он чувствовал запах кобылы и жеребенка, текущий по земле и палым листьям. Запах княжича из Турова рода раздваивался, будто кобыла со своим жеребенком шла за двумя людьми -- одним северским и одним чужаком-ромеем. Но Брога знал, что его кобыла так спокойно не пойдет за чужаком, и потому не волновался и не трогал своих железных коньков и собак. Он уже решил, что как примет княжича его род -- так и будет верно, а ему, простому воину, не старшине и не волхву, хотя и тайному побратиму самого княжича, легко ошибиться в чужой крови.

Он настиг княжича, когда тот, выйдя на самый край берега, обрывавшегося высоко над рекой, едва не шагнул с кручи. Однако кобылица вместе с малым спокойно встали позади него.

Заметив через плечо Брогу и ничуть не удивившись его скорому появлению, княжич указал вниз:

-- Гляди!

Внизу, у самой воды, лежали мертвые деревья, что упали с обрыва, подмытого рекой, дождями и весенним талом. Брога невольно поискал глазами какую-нибудь водяную тварь, которую княжич успел приметить раньше него.

-- Моя мета,-- сказал княжич.-- Помнишь?

Тогда только Брога различил знак стрелы, глубоко вырезанный на коре одного из упавших и давно обглоданных дождями и снегом деревьев.

-- Помню, как же! -- радостно ответил он княжичу.-- Берег-то вон где был. Шагов пять еще хватало пройти, а то и оба-напять. Река подмыла.

-- Жалко,-- вздохнул Стимар и повторил: -- Жалко.

Брога недоуменно посмотрел на него:

-- Чего теперь жалеешь, княжич?

--  Наше с тобой дерево, Брога...

-- Так оно-то давно уж упало, позапрошлым летом, -- проговорил слобожанин и, не понимая, почему княжич жалеет дерево, каких несчитано-немерено вокруг, сам рассеянно огляделся по сторонам.-- Нашу мету можно и заново поставить. Леса кругом хватит. Да ведь мы подросли с тобой, княжич, нам теперь и отсюда все видать...

Но от таких слов еще горше стало на душе у Стимара, и он вспомнил белую колоннаду в Царьграде, тянувшуюся рядом с Вуколеонтом, дворцовым портом. Те белые колонны были поставлены еще при великом императоре Константине, точно по его следам, у края берега, где он любил прогуливаться и беседовать с морем, как с младшим братом. И с какой натугой ни бились бы морские волны, забывшие о василевсе, об каменное подножие тех колонн, уже вовек не осилить им рукотворной тверди. Никогда не пошатнется и не упадет вниз, в беспамятное море, ни одна из тех прекрасных колонн. Так думал Стимар, а до Филиппа Феора стал доноситься в полудреме скач одного-единственного всадника.

Брога не ведал, чем развести тоску княжича, чем можно ему помочь. Случись такая тоска у кого-либо из сородичей, все бы разом осенили себя охранными знаками и разошлись бы от него в стороны не менее, как на дюжину шагов. Всем бы стало ясно, что тот поддался в лесу блуждающим огням и какая-то нечисть раскрыла перед ним страшный простор и страшные тайны нави, которых не полагается знать живому. Такого человека волхвы продержали бы целую седьмицу в кругу священного живого огня на одном оставшемся с прошлого лета хлебе и воде, вытопленной из камня, а то -- и вовсе без пищи. Но воин не замечал в глазах княжича того непроглядного, зябкого тумана, которым перед рассветом наполняются дальние болота, а вместе с дальними болотами -- душа и голос зачарованного нечистью человека. Глаза княжича ясно блестели, и его тоска была похожа на золотую ромейскую монету, упавшую в полдень на дно реки. Воин Брога видел, что ему никак не дотянутся до той монеты, да нельзя и пытаться ему, инородцу, -- запретно. Только Туровым -- князю-воеводе Хорогу да князю-старшине Виту -- да тем втроем с древним Богитом, жрецом Дажьдбожьим, было под силу крепкими заговорами избыть-извести тоску своего сородича, а значит -- и достать эту дорогую ромейскую монету, оброненную им на дно своей души.

Так думал воин Брога, и вот одна из его птиц-мыслей слетела с высокого берега на речной залив, издавна памятный обоим. Ныне его стало видно с этого высокого места на берегу, так что меты, указывающей тайный путь, уже совсем не требовалось.

-- Гляди, княжич, куда гляжу я.-- А смотрел Брога на тот самый речной залив, что именовался Свиным Омутом.





В Омуте второй век жил огромный сом с кабаньей головой, которому два раза в год -- весной и осенью -- бросали откормленную свинью, чтобы страшная рыбина не покидала своего загона и не бралась  опрокидывать лодки или, того хуже, подрывать берег со стороны Большого Дыма, чего боялись второй век все Туровы -- боялись с тех самых пор, когда один из родичей приполз домой по берегу с отъеденной стопой. Выходить его, оставившего почти всю свою кровь красной дорожкой от залива до града, не сумели. До того, как замолкнуть и начать холодеть, он беспрерывно поминал потерянный бредень, сома и свинью, которую осталось отдать по клятве, иначе, с его слов, всему граду предстояло обвалиться в реку и пойти сплавом к полянам.

Кровавая дорожка начиналась прямо из прибрежной тины, и, когда Туровы склонились над мутной водой, мелкие рыбы еще доклевывали там темные сгустки. Водились в омуте сомы, но такого людоеда еще не являлось. Никто из Туровых не слышал, как накануне бедный рыбак бился с одним из слободских, что вытянет за полный день столько сомов, сколько тот успеет насчитать у себя пальцев, и между жбаном медовухи и началом великой ловитвы клялся страшными словами, что скорее всему граду поплыть по реке, чем он отойдет от омута без улова. Клятва та и вышла боком. Слободской, усевшись судьей на круче, увидел, как со второго заброса опрокинулась однодеревка, а хвастливый рыбак вскрикнул и пропал, растревожив тину. Со страху слободской кинулся к дому, творя охранные знаки и заговоры, а, переведя дух, сам воды в рот набрал. С рыбаком же случилась неудача, происходившая в те поры со многими -- и не только северскими -- от медовухи, страшных клятв и заговоров. Бредень зацепился на дне за тяжелый топляк и так стронул его с места, что ствол пошел дальше в глубину да еще попал в течение. Наверху же веревку дернуло и нечаянной петлей захлестнуло рыбаку ногу. Крепкий был рыбак и быстрый в разумении, как все Туровы. Догадавшись в беспросветной мути, что приходит ему худой конец, как тому же сому, попади тот на берег, и сам он теперь пойдет прямо на тризну, если не сомам, то ракам, - о том и догадавшись, извернулся он в глубине и острым поясным ножом откромсал себе кусок ноги. Так и продлил гордый рыбак свою жизнь до заката, перед смертью хоть отдышавшись вволю.

Он, пока доживал свое последнее слово, верил в бреду, что наказал его за клятву сам водяной дед или же, по особому велению водяного, сомовий князь-старшина. Остальным Туровым, кто смотрел на умирающего или же, не глядя, творил поодаль всякие заговоры, ничего мудрее в головы тоже не пришло. А в те времена, пока еще не прошлись по славянским землям ученые греческие мудрецы Кирилл и Мефодий, а потом не промчался вдоль да поперек на своем ретивом крещеный князь Владимир[33], всего-то трем пустым страхам хватало свиться в один жгут-вихрь, чтобы пошел-двинулся по лесам, полям и водам сам собой один настоящий живой страх, показываясь то из леса оборотнем-волкодлаком, то из топи болотной нечистью, то пугая, а то, круто загустев, и унося пуганых с собою неизвестно куда. Так-то, забродив на страхах, заговорах и пересудах,  завелась въяве посреди омута какая-то опасная сила. Сом не сом, змей не змей, а хлопот и страхов с ним северцам уже на два века через край хватило.

И вот однажды по ранней весне дошло дело до последыша, который вышел хром от рождения и еще синел и обмирал, когда волновался, и цена которому оказалась -- вся жизнь его матери Лады.

Среднего сына князя-воеводы Хорога и Лады, которую некогда взял князь от Гусиных Родов, звали Увратом, и он недолюбливал младшего. Ясным днем он всегда норовил отдавить ему тень,  а если не было солнечно, то украдкой, пока никто не видит, мочился и плевал на его следы. Однажды вечером Уврат облизал языком середину лучины. Когда всех Туровых отпрысков загнали спать на полати, под теплые шкуры, лучина затрещала, и сестры задрожали от страха.

Тогда Уврат стал нагонять на них больше страха, шепча, что младшего брата украл из зыбки водяной, а потом вернул за виру[34] в свинью, да только теперь от братца всегда идет сырость, почему и очаг при нем всегда дымит и лучины киснут. Младший сжал зубы и выпрыгнул было из-под шкур на брата, но старший, Коломир, упредил. Одной рукой он удержал и придавил младшего зубами к доскам, а другой вкатил Уврату подзатыльник, от которого тот прикусил свой вертлявый язык. Затихли все, а последыш, поворочавшись, надумал поутру разбудить в омуте водяного уговорить его на месть, чтобы тот утянул среднего, не дожидаясь лета -- по холодку под лед.

Не усмотрели мамки за ним. Нелегко усмотреть за хромым, да шустрым, а от хромоты своей -- и хитрым не в пример всем Туровым. Едва посветлело небо, как он выскользнул из кремника, где в лучших хоромах града, важно поднятых над клетями и погребами, зимовал князь со всей своей прямой лествицей[35]. Малой свернулся под соломой, на дровнях, так, что и в отцовых горстях уместился бы, и там замер, затаил дыхание. Холопы[36] тронули коней, направляясь за строевым лесом, подрубленным месяцем раньше, и, когда мамки хватились, что в кремнике княжий выводок не полон, им, бабам, поздно уж было тужиться-открывать ворота и бежать следом.

Последыш под хруст снега под полозьями утек с последних дровней и откатился в кусты. По началу пути повезло ему: после оттепели наст что на поле, что в лесу, стал крепок,-- и, как только скрылась порожняя подвода среди деревьев, он зайцем припустил через поле к дубраве. Запасся он и на случайную беседу с волком, и на толковый разговор с водяным. Волка он не боялся, зная, что, как начнут грохотать в лесу порубщики, так даже угрюмый и бесстрашный волк-бирюк пригнет уши и, подобрав бока, отойдет подальше от стука, а стучать-то свои собирались дружно неподалеку от омута. Для волка был готов нож. Да и большое долото, которым предстояло колоть лед пригодилось бы ножу в подмогу. Для водяного же была припасена золотая ромейская монета, найденная еще по осени посреди полуденной дороги. Много добра привез отец из последнего гона на Поле, ломились телеги, нелегко было усмотреть за всякой мелочью. Старшие братья не по одной такой монете припрятали по всем щелям в срубах и углах.

Уже у самого омута, под обрывом, дважды нырял последыш с головой в снег, и потом, выбравшись и зло отплевавшись, жалел, что побоялся прихватить с собой в розвальни свои маленькие лыжины.

Лед был еще крепок, хотя на самой стрежени уже начал синеть. Покружив по заливу и постучав там да сям по льду долотом, последыш решил, что как-нибудь обойдется водяной и без широкой проруби, а хватит ему одной маленькой лунки, в которую сумеет проскочить монета. Главное -- потом припасть к лунке и, как в стариковское ухо, прокричать в нее ясно тот заговор, что он слышал от старшего брата, Коломира.

Выбрал он на льду посреди залива место самое темное и на вид подо льдом самое глубокое и принялся тюкать в него долотом поначалу тихонько, чтобы омутного деда не разбудить заранее, а потом, видя, что лед сопротивляется побудке, разозлился и стал уж грохать по нему с плеча, только жмурясь от острых брызг.

В тот час и Брога не сидел дома. На Слободе со свободой легче было, все -- охотники. Как научился ходить, так иди куда хочешь, добывай, что найдешь. Накануне он пообещал старшим, что принесет давно выслеженную им лису, свою первую настоящую добычу. Старшие и смеятся над ним не стали: седьмой год малому -- пора. Сами стали снаряжать его с макушки до пят. Наладили маленький лук, вручили маленькую сулицу и нож для обороны от других охотников, мохнорылых и зубастых. Еще положили в суму сломанную лисью кость, наговорив на нее, что положено. Наконец поставили малого на просмоленые лыжицы и дали для верности глаза и быстроты ног крепкий подзатыльник, полагавшийся всякому по первой охоте.

Собака хорошо шла по следу, но, приблизившись к дубраве, потянула носом в другую сторону, к реке, и навострила уши. Брога -- в ту пору просто Чиж, как и все его малые братья, -- замер, дошептал скорей уже несчитанный охотничий заговор и прислушался. Из-под обрыва, со стороны Свиного Омута, доносился настойчивый, злой стук. Хоть Чиж -- будущий воин Брога -- и разгорячился на бегу, а тут морозец сразу подкрался сзади и пробежал у него между лопатками. Оберегся Брога, погремел поясными коньками, и стал раздумывать, отойти ли подальше от неизвестной беды или сунуть свой любопытный нос, куда не просят.

Он запретил своей собаке подавать голос и пугать лаем нечистую силу, а сам подобрался к обрыву.

Туров последыш тем часом разошелся во всю мочь. Скинув зипун, он колошматил по льду долотом, уже не страшась, что угодит спящему водянику прямо по темени или разбудит-разозлит сома-свиноеда. Его охватила та неуемная злость, которая, вспыхнув внезапно, пугала всех родичей вокруг, не только мамок, сестер или собак, но тревожила и самого князя-старшину. И даже самого отца, князя-воеводу Хорога, заставляла мрачнеть и сводить грозные тучи-брови. Только древний Богит, жрец Даждьбожий, мог разом утихомирить последыша, положив ему на голову шершавую ладонь, похожую на остывший блин или ржаную лепешку. Еще удавалось успокоить его Коломиру, который прподнимал младшего за шиворот, как щенка за загривок. Тогда только затихал последыш, промокая слезами. Здесь же, на льду, не оказалось с ним ни Богита, ни Коломира, и некому было утихомирить малого, надумавшего для испуга старших поднять со дна всю омутную нечеловечью силу.

От ударов разлетались в стороны ледяные иглы. Княжич крепко зажмурился и колотил по льду в полной тьме, слушая только, как вздрагивает все живее под ногами зимняя твердь, и не ведая, что за ним наблюдают сверху две пары зорких глаз -- одна человечья, а другая собачья. А вскоре появилась и третья пара глаз -- самая зоркая, с двумя красными огоньками в зрачках. По дну лесной балки, с подветреной от охотника стороны, к заливу подошел волк-бирюк и стал смотреть. Он же первый и попятился прочь, когда княжич распластался на льду и сунул руку в прорубь.

Золотая монета упала на темную воду и не сразу пошла вглубь, так застоялся за зиму омут. Княжич ткнул ее долотом и стал призывать на службу водяного.

У старого волка приподнялась шерсть сначала на загривке, а потом и на седом переносье. У него помутились зрачки, и он попятился назад, роняя из ноздрей на снег капли темной крови.

Страшно стало и слободскому охотнику, но ему было стыдно потерять свою первую, самую крепкую охотничью храбрость, которой с ним поделились на Слободе и снабдили вскладчину старшие. Без той первой храбрости не прижилась бы потом в его душе на целую жизнь и своя, кровная. Чиж-Брога только отодвинулся в сторону, оставив свой страх остывать на снегу. Собаки уже не было с ним, она еще раньше волка стала отступать, поджимая хвост и тонко скуля, отошла далеко и стала думать, не пора ли кинуться в Слободу за спасением.

Не успел охотник устроиться на новом, бесстрашном месте, не успел и княжий последыш договорить в ледяное ухо свой приказ, как заскрежетала, будто ворота, от заветной лунки да через весь залив глубокая трещина и загудела-заворочалась под ногами глубина, раскалывая над собой зимний панцырь. Княжича оглушило тем, первым расколом, он широко раскрыл глаза и стал проваливаться в бездонную тьму, откуда на него неподвижно смотрели два больших красных зрачка, расходясь кругами.

Вздрогнул от того раскола и старый Богит, который в тот тревожный час сидел в святилище между двух огней и разыскивал княжьего последыша в своем бескрайнем сне.

Вздрогнув и раскрыв глаза, он повелел княжьим кметям мчаться во весь дух к омуту.

Собака, оставившая охотника, успела, тем временем добежать до Слободы и лаем поднять на подмогу своих.

Туровы кмети поспели бы к омуту первыми, но по пути, прямо посреди поля, увидели волка-бирюка. Словно ослепнув и потеряв всякое чутье, зверь медленно шел им навстречу,  то есть напрямик к Большому Дыму. Три кметя пустили в него с полусотни шагов по каленой стреле, одна из которых пробила волку лапу, другая на вершок пронзила глазницу, а третья завязла в хребте. Волк остановился и стоя подох, а кмети потом увидели, что за ним тянется по снегу красный бисер. Испугавшись самой худшей беды, воины поспешили пересчитать все бусины. Так они добрались до оврага, через который поначалу уходил от реки зверь.

Слободские же, которых вела собака, выехали на лыжинах прямо к обрыву, где на нашли только остывший страх своего маленького охотника, похожий на выброшенную из омута тину.

Посреди Свиного Омута огромной пробитой глазницей зияла полынья с колотыми краями, а двое малых, слободской и Туров, мелко дрожа, сидели под обрывом, у оскаленного ледяными зубами берега, и, побратавшись кровью, вылизывали друг у друга запястья. Слободской был мокрым по колено, а Туров -- по самое темя.

У Чижа-Броги тогда начисто отбило из памяти только то, как вытаскивал Турова последыша из полыньи. Тот же три дня и ночи провел в полном беспамятстве, твердя в жару и бреду отдельные слова, которые даже мудрый Богит не смог нанизать на одну нитку. Слова были такими: “денаро”, так в ту пору называли ромейские золотые монеты, “глаз” и “волк”. В эти три ночи средний сын князя Хорога и Лады, Уврат, кричал во сне, а потом долго боялся задирать младшего.

По весне из Ромейского царства пришла весть, что в Царьграде умер грозный василевс[37]. Передавали, будто в ночь перед смертью ему приснился волк, который напал на него и вцепился в горло. Василевс кричал и отбивался от зверя мечом, который  по приказу постельничего, слуги вложили в его руку. Они сами едва успели отскочить, хотя и не досчитались пальцев. На рассвете же, стоило василевсу очнуться и отложить меч, как у него в голове лопнула жила и залила левый глаз кровью. В тот же час василевс умер.

Увидев в небесах разлетавшиеся из Царьграда новости, князь-воевода Хорог призадумался и долго стоял на сторожевой башне, глядя в сторону далекого Царьграда, пока оттуда не подул ветер, пахнущий воском и ладаном, а потом князь пошел к старому Богиту и сказал жрецу, что решил судьбу последыша в полном согласии со случившимся знамением.





Ныне, спустя много лет, княжич Cтимар и воин Брога вышли из дубравы на то самое месте, откуда с высоты берега кмети, посланные из града и шедшие по следу волка-бирюка из конца в начало, увидели полынью, похожую на вырванный глаз, и двух спасшихся из нее маленьких охотников.

-- Брога, я вспомнил, как ты достал меня из омута,-- сказал княжич.-- А мог убежать. Тебе было страшней, чем мне. Тогда бы я утонул.

-- Не мог,-- ответил Брога, гордо вскинув голову.-- У собаки страх всегда позади хвоста. Она боится только тогда, когда отступает. Мы -- от собачьего рода. Собака всегда подходит к капкану, если в него попала добыча. Неважно, чей капкан.

-- Верно, Брога,-- согласился княжич.-- Тогда я попал в свой капкан. А ты почуял добычу.

В тот миг оба увидели вдали, на реке, ромейский корабль, уже утолявший парусом жажду полуденного ветра. Парус, раскрытый прямо против солнца, блестел золотистым отливом и напоминал золотую ромейскую монету, упавшую на воду, -- ту единственную в мире монету, которая не может потеряться или утонуть, если ей не прикажешь. Именно такую монету некоторые древние цари находили во чреве пойманных и поданных к столу рыб, что не предвещало их царствам ничего хорошего.

Стимар вспомнил, как бросал свою монету в омут, и вдруг обрадовался, что в граде нет ни отца, ни любимого старшего брата, Коломира, ни, тем более, Уврата. Уврат, как передавали княжичу свои купцы-находники еще в Царьграде, два года ходил с отцом на Поле, потом своевольно подался в бродники, сделавшись не по годам рано степным волком-бирюком. Наконец он сумел отличиться в набеге на ромейские веси и даже собрал не великий, но свой собственный стяг от разных--перепутанных родов-племен.

Стимару захотелось, чтобы свои признали его у града не сразу, а поначалу поглядели бы издали, как на инородца. Тогда хватило бы одного старого Богита да одного князя-старшины Вита, чтобы в самом граде утвердить его родство и право. Так хозяин входит в пустовавший без него до осени дом.

-- Быстро плывут ромеи, и парус надули, и веслами шибко машут,-- раздался у княжича за плечами голос Броги.-- Гляди, княжич, обгонят нас... Вдруг выдадут за тебя кого другого, подменят своим.

Вместо тайных и неслышных слов слободского оберега позади княжича раздался смех.

Брога смеялся, больше не вспоминая за спиной княжича никакие обережные заговоры и не примечая, что по дороге ко граду Турова рода растерял весь свой страх. Теперь он знал, что княжич остался его истинным побратимом.

Перед тем местом, откуда град Турова рода внезапно появлялся весь, как на ладони, княжич опять невольно помедлил. Из того самого места росла мощная береза, которую он некогда запечатлел в своей первой, детской памяти последним знаком родовой земли, и от этой березы начинались в Царьграде все его любимые, самые радостные сны. Береза тоже опасно приблизилась к обрыву, но, заметив княжича, успела остановиться.

Стимар закрыл глаза, вообразив, что заснул и его сновидение вот-вот начнется, и так, вслепую, двинулся к березе, выставив вперед правую руку. Он хотел поднять веки в миг прикосновения. Тогда, думал он, явь просто окажется на месте сна, а не взломает его, как весенняя вода взламывает лед, а ведь нет ничего опаснее того, как остаться на льду в этот час пробуждения глубины.

Так и сделал княжич, как хотел.

Когда его пальцы уперлись в теплую кору, он отступил на шаг в сторону и открыл глаза, и замер в удивлении, потому что явь оказалась теперь гораздо меньше и легче сна. Эту явь можно было завернуть в кусок белого полотна, бережно уложить в суму и увезти с собой в Царьград, радуясь, что уже можно обойтись без снов, от которых по ночам идут слезы. Если бы он когда-то уезжал в Царьград уже большим, то так бы и поступил, забрав с собой в дорожной суме весь град Туров.

Именовавшийся Большим Дымом, в ту пору самый величавый и красивый град среди всех градов на славянских землях, и вправду уместился на ладони княжича.

Весь град -- с кремником, что был обнесен стеною вровень с верхушками ближайшего леса, и со всем посадом, с россыпью изб, с рядами низких амбаров, с плавильнями и кузнями, и даже вместе со всеми гумнами и овинами, разбросанными по краям обжитого простора -- весь уместился на его ладони, и уж вовсе безо всякого труда можно было бы поставить его во дворце цареградского василевса, заняв разве что четверть сада, или треть пристани, или же половину всего царского Ипподрома.

Княжич тяжело вздохнул, но теперь глаза его остались сухими до самого дна, где выгорели и рассыпались пеплом последние цареградские сны. Так княжич обрел новую, еще никому из его племени не доступную мудрость. Мудрость была неподвижной и безмолвной, как грядущий полдень, поэтому ее не услышал ромей Филипп Феор. Зато увидел внуренним взором и, выходя, замер на пороге святилища старый жрец Богит.

Старый жрец прозрел начало и конец Турова рода. Он прозрел, что когда-то правда была на его стороне и нельзя было отступать перед железной волей князя-воеводы Хорога, выкованной посреди Поля, в то дали, где вместо слова “род” помнят только “рать”. Нельзя было отдавать его третьего сына, княжьего последыша, на ромейский корабль.

Ныне княжич вернулся ромеем, как и должно было случиться.

Ныне княжич стоял где-то поблизости и смотрел на град. В неподвижном, безмолвном пламени его ромейской мудрости, пламени, похожем на купола цареградских храмов, святилищ Бога, Который у ромеев один,-- в том пламени весь град сгорал без остатка. В ромейской мудрости сгорало начало времен Турова рода, и сгорала, становясь бессильным прахом, шуяя великого князя Тура, таившаяся в основании града и доныне оборонявшая его от врагов.





Полный век миновал с той поры, когда по славянским землям пронеслись полчища обров-авар[38]. Дыхание у авар было красным, а у их кони скакали по земле не на копытах, а на волчьих лапах. Их мечи состояли из трех полос, сплетенных косою, и только одна из полос была железной, остальные же две полосы одноглазые аварские кузнецы выковывали целиком из ядовитых аспидов. Аварские щиты могли схватить вражеский меч зубами, аварские стрелы всегда попадали в сердце, потому что перед выстрелом стрелки на каждый наконечник осторожно надевали живое ястребиное око.

Никто не мог победить авар.

Половину восточных славян, антов[39], авары сделали рабами, а другую половину аварские колдуны превратили в овец, чтобы кормить своих хищных жеребцов их мясом . Полянам, как рассказывали самые старые, слепые поляне, авары вспарывали их большие животы и, повесив тела под седлами, качали в них, как в люльках, своих младенцев, пивших кровь вместо молока. Древлян авары загнали под землю, в норы, и затоптали конями. Дреговичам пришлось погрузиться глубоко в топи и годами дышать в темной глубине через камышовые трубки.

Только северцы не испугались клыкастых аварских коней и колдунов, но северское племя таяло в битвах, как брошенная на очаг горсть снега.

И вот однажды, когда северских воинов оставалась всего одна сотня без недели во главе с князем Туром, князю удалось хитростью зарубить их кагана, и тотчас все авары пропали, будто и не было их в помине.

Своего кагана, который вместо рта держал третью ноздрю, питавшуюся дымом жертвенных коней, авары всегда хранили в самой сердцевине войска и берегли пуще, чем муравьи или пчелы берегут свою плодовитую матку. Смерть от врага не могла угрожать кагану, ибо никому никогда не удавалось пробиться на своем коне в середину аварской орды, а все копья и стрелы, брошенные через головы авар,  застревали в чаще их высоких султанов. Никто не мог добросить копье или добить стрелой до кагана.

Однажды на закате северцы разбили посреди Поля стан и поклонились Солнцу, полагая, что видят светило в последний раз. Они ждали, что наутро подойдет аварская орда, и всем им придется погибнуть.

Однако ночью, раньше авар, подошла огромная туча, и бог Перун, показав из тучи по локоть свою шуюю, в которой был зажат огромный лук, выпустил в землю громовую стрелу, ослепившую северских коней. Пришлось воинам идти пешком на то место, куда угодила Перунова стрела. Там они наткнулись на теплый холм, в котором не сразу угадали великого тура, сраженного насмерть небесным князем.

Возрадовались северцы и отбили у тура его великие рога. Из рогов они к рассвету сделали могучий лук, а из яремной жилы быка вытянули тетиву, которая -- если ее оттягивали на один шаг и отпускали -- легко перебивала подставленый острием меч.

И вот перед самым восходом Солнца затмила весь восток и поползла по земле с гулом и грохотом, сверкая зубами щитов, другая туча -- черная аварская. Тогда князь Тур надел на себя три кольчуги, а на голову -- три железных шишака, для чего у двух верхних пришлось надрубить края. В правую руку он взял свою тяжелую пику, свитую косой из трех молодых ясеней, а в левую -- топор, выкованный целиком из железного самородка.

Воины князя вбили две берцовые кости тура в землю вроде столбов для ворот и прикрепили к ним жилами лук на высоте человечьего роста. Потом двое самых сильных богатырей сначала обмазали своего князя жиром, чтобы легко пошел по отшлифованной ладонями седелке лука, а потом осторожно, с натугой, подняли его и положили сверху, уперев подошвами сапог в тетиву. Князь пришелся своим пупом как раз на седелку. Княжеский конь, разрывая копытами землю, потянул тетиву, и тогда уж князь Тур последний раз вздохнул и запер дыхание, чтобы не завихлять при выстреле и не улететь не на славу а на позор, куда-нибудь в кривую канаву.

На два шага сумел отойти конь, напрягши все силы, и захрипел, да уж и того хватило -- по плечи князю пришлась седелка. Тут младший брат Туров размахнулся мечом и разрубил жилу, одним концом прикрепленную к тетиве, а другим -- к седлу жеребца.

Гукнула тетива так громко, что ближайшие воины опрокинулись навзничь и обмерли, а у остальных просто уши позаложило. Князь же северский полетел в сторону аварской орды, так что ветер пронзительно засвистел в щелях его шишаков. Хотели воины вскочить на коней и кинуться следом, да разве поскачешь прямо, а не вкривь, на слепых конях. Так и осталась вся сотня на месте, щурясь и ожидая, что будет.

Увидели авары живую стрелу, блестевшую на солнце невиданным наконечником, остановили коней, сгрудились и подняли мечи. А их зубастые щиты широко разинули свои пасти и стали пихаться -- всякий хотел заглотить целиком такую славную добычу.

Тогда и князь, летя да зорко поглядывая, приготовился к скорому бою, выставил копье и поднял руку с топором. Канул он в аварово войско и понесся сквозь, пробивая живую силу своим тройным шишаком. Дюжина аварских щитов подавилось княжьим копьем, но отяжелело оно от такой снизки и упало на землю. Авары стали махать своими аспидными мечами и изо всех сил рубить князя, шинковать его на лету. Удалось врагам рассечь его на мелкие кусочки. Отрубили они князю и руку с топором, но не удалось им сбить с неудержимого лета княжью шуюю. Так сильно выстрелил князем турий лук, что вооруженная рука, отскочив от тела и завертевшись на лету, снесла дюжину аварских голов, а тринадесятой достала безротую голову кагана. Каган не вскрикнул да и не успел бы, даже если бы мог. Удар топором пришелся ему прямо в лоб. С треском развалился каганов череп, и вместо крови вырвался из него вверх столб красного пара.

В мгновение ока сдулся весь каган, как проколотый бычий пузырь. А паровой столб закружился вихрем, подхватил всех авар и поднялся тучей. Не успели опомниться северцы, как им на головы посыпались с помутневшего неба всякие потроха и панциры, клешни и усики, ракушки и чешуя, и всякие диковинные хвосты и конечности морских уродцев, которых славяне никогда не видели. Зато всю эту водяную нечисть видели в прошлые века на своих золотых блюдах и тарелках, не имевших дна, как море, желтолицые императоры, что правили на самом краю земного востока. И не только видели, но и все давным-давно съели, оставив шелуху и очистки пропадать в глубине бездонных тарелок. Вот чем оказались на самом деле страшные обры-авары. А их кони -- те и вовсе не понятно из чего взялись и куда подевались. Когда пришли северцы на место, где остановилась перед сечей орда, то вместо коней нашли на следах от копыт и кучах лошадиного помета россыпи свитков, исписанных мудреными значками и буквицами. Разным картинкам подивились воины. Там были голые люди; у одних от пупов или ото лбов расходились круги, точно от брошенного в воду камня, а другие были все разделены межами на ровные части, как поле.

Подивившись чудесам и порадовавшись нежданной победе, стали северцы горевать о своем князе, собирая по полю его вовсе не ровные части. Нелегко было все собрать. Кое-что успели утянуть степные мыши и суслики. Уже на лету подшибли палкой ворона, успевшего выклевать княжий глаз. Так и пришлось под курганом хоронить вместе с князем черного мародера, не копаться же в птичьем брюхе. Все собрали, только не смогли сыскать руки с топором. Пропала без вести. Подумали северцы, что полетела с вихрем добивать оставшихся обров, коли где такие еще не совсем рассыпались, а сами стали думать, где ставить князю Туру ворота в небесное царство. Огляделись по сторонам и увидели вдали курган. Тогда, как клялись потом воины-северцы, вернувшись домой, вышел из кургана седобородый дед в кожаных штанах, подвязанных его же, деда, сухими жилами, и назвался древним скифом-Замолксисом. Он сказал северцам, что приходится князю Туру прапращуром и что ему, скифу-Замолсксису, уже скучно ворочаться одному в своем царском кургане среди опостылевших жен и слуг и он теперь с радостью примет в гости своего кровного родственника и сам напоит его подземной мертвой водой, чтобы все его порубленные части сошлись на своих местах. Для пира же в стране мервых, князю, чтобы поднимать кубок, и одной руки хватит.

На том и сошлись. Воины мечами прокопали в кургане ход, поклонились древнему скифскому царю, а тот унес с собой под землю мешок с княжьими членами и увел княжьего любимого жеребца, жалобно заржавшего на прощанье с белым светом и воинами своего господина. К вечеру из кургана вылетел вон распотрошенный ворон, после чего ход снова закопали.

Сплошную седьмицу справляли северцы на кргане тризну по своему князю. Вспоминали его подвиги, сражались между собой то понарошку, то в полную силу ради славы князя, но порубить друг друга и отправиться за своим князем в ирий, как случалось нередко на тризнах[40], опасались: кому-то полагалось и живым до дома добраться, чтобы рассказать о победе над обрами, да и прочих врагов на обратном пути заранее всех не пересчитаешь. Так и решили остаться целыми про запас.

Еды для стравы хватало -- не скупясь, кромсали тура, сраженного Перуновой молнией. А вот с дровами для жертвенного костра оказалось туго. Когда прогорели туровы кости, тогда стали собирать аваровы свитки. Свитки едко чадили и, поев закопченого на них мяса, северцы вдруг начали говорить между собой на каком-то чужом языке, клекующем и шипящем, как кипяток. Однако друг друга понимали.

Тут с полуденной стороны света появился на черном осле старый торговец-еврей. Он не спеша распускал за собой ровную дорогу, как распускают на ночь кожаный пояс. Подъехав к подножию кургана, он очень удивился, что северцы говорят на таком наречии, которое известно разным людям-книжникам, бродящим по дорогам между горами ливанскими и горами персидскими, однако ныне это наречие только слушают, но никогда на нем не говорят, чтобы не потерять силу на новый вздох. Еврей упрашивал северцев продать ему свитки за любую цену. Он предлагал им все богатства восточных и полуденных царств и, видя, что северцы все равно мнутся, обещал им показать тайную дорогу на Царьград, по какой можно добраться до самого дворца василевса всего за один переход и при том не встретить на пути никакого войска и никаких стен, то есть -- никакой обороны. Но было уже поздно: все аварские свитки сгорели.

Узнав наконец об этом, еврей сам побледнел, а его густая борода стала прозрачной, как вода. Он посыпал свою голову пеплом, оставшимся от свитков, и сказал северцам, что им никогда не обрести истинной мудрости и все они теперь обречены задохнуться от чужого языка, слова которого забивают грудь, как песчаная буря. Сказав все, что хотел, мудрый еврейский торговец выплюнул на землю щучью косточку и уехал назад, очень торопливо сворачивая перед собой свою дорогу.

От недоброго пророчества северцы немного приуныли, однако ночью скиф-Замолксис подал им из кургана скифский кувшин с подземной водой. Испив ее, северцы тут же забыли опасный, хоть и мудрый, язык и, спохватившись, сами заторопились домой.

Скиф-Замолксис оказал им и третью, последнюю, услугу. Ночью он снова вышел из кургана и, покряхтывая, успел-таки собрать до рассвета всех слепых славянских коней, разбежавшихся кто куда. Он обрызгал им морды той же подземной водой, и тогда кони увидели солнце. Скиф-Замолксис подарил храбрым северцам деревянный ларец, весь обитый всякими золотыми зверями, сказал, чтобы положили в тот ларец самое дорогое сокровище, и тут же камнем пошел на дно своего кургана.

Воины отрезали от тура-кургана по куску мяса, положили под седла и отправились в сторону дома.