Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Сергей Смирнов

ГНИЛОЙ ХУТОР

Шутка ли, пропал институт!

Без году десятилетие стоял на окраине города крепкий железобетонный корпус, обнесенный столь же крепкой железобетонной оградой — и вдруг в одночасье не стало ни корпуса, ни ограды… Остался только вахтерский стол и сам дежурный вахтер, в испуге долго озиравший заросли густого бурьяна, что раскинулись вокруг на месте только что процветавшей научной организации… Множество комиссий и экспертиз разгадывали тайну исчезновения, но одна за другой терпели фиаско.

Институт был обыкновенный: научно-исследовательский. Название он имел тоже вполне обыкновенное: НИИФЗЕП, научно-исследовательский институт физиологии земноводных и пресмыкающихся. Почему бы в самом деле не интересоваться ученым физиологией пресмыкающихся? Ведь знание — сила… Особенно удивляет, как мог исчезнуть институт в разгар своих успехов: в последний год своего существования он выпустил работ вдвое больше, чем за все предшествующие годы…

Научные сотрудники НИИФЗЕПа, старшие, младшие, лаборанты, завлабы, тоже казались вполне обычными людьми. Они ставили опыты над бессловесными тварями, земноводными и пресмыкающимися, устраивали чаепития и сдавали разные отчеты. В последний год они были деятельны как никогда: защиты диссертаций происходили в институте едва ли не ежедневно.

Место, где стоял НИИФЗЕП, не отличалось аномальной активностью: в небе над ним никогда не исчезали самолеты, смерчей и землетрясений здесь не случалось. Однако факт остается фактом: здание НИИФЗЕПа пропало на глазах у двух сотен сотрудников, оставшихся целыми и невредимыми…

Несколько лет спустя двое очевидцев, знавших истинную подоплеку события, открылись автору этих строк.

— Наверно, кроме нас, еще кто-нибудь знает правду, — предположила бывшая лаборантка института Марина Ермакова. — Но рассказать… разве поверят?

— Все началось с того, — начал свои «показания» бывший аспирант НИИФЗЕПа Николай Окурошев, — что старший научный сотрудник нашей лаборатории Хоружий, придя утром на работу, обнаружил на своем столе готовый отчет. Он должен был уже давно написать его и сдать, но все тянул…

I

Борис Матвеевич Хоружий, старший научный сотрудник пятидесяти трех лет от роду, был рьяным садоводом. Настраиваясь на трудовой лад, он начинал свой рабочий день с подшивки журнала «Приусадебное хозяйство».

Однажды, придя поутру в институт, он увидел на своем столе, рядом с подшивкой, готовый отчет… Он так растерялся, что сунул в зубы не тот палец и нечаянно отгрыз длинный холеный ноготь мизинца. Испугавшись, что за ним подсматривают, он судорожно обернулся на плотно закрытую дверь и, почувствовав слабость в ногах, боком опустился в кресло.

Несколько минут он просидел в полном недоумении и, наконец опомнившись, нервно и протяжно зевнул.

Кто-то из сослуживцев сыграл с ним странную шутку… втихую подбросил готовый отчет — с умыслом, подло, как в спину плюнул!..

Отчет был отпечатан великолепно: на шестнадцати листах прекрасной финской бумаги ни помарки, ни подмазки, ни подтирки. Стиль отчета был образцом до неправдоподобия…

Борис Матвеевич скосил взгляд на пол и прикрыл отчет папочкой.

Лаборантка Оля так печатать не способна — разве что под гипнозом… Впрочем, если очень попросить… Так примерно потянулись мысли Бориса Матвеевича по руслу расследования, и спустя минуту сеть новых лабораторных интриг разрослась в его голове до масштабов почти что франкмасонских.

Главные подозрения пали на Ирму Михайловну Пырееву, маленькую, нервную курящую женщину, которую мужчины института злобно и уважительно называли между собой «противотанковым ружьем». Полмесяца назад Пыреева получила новую японскую аппаратуру, однако сама теперь своему приобретению была не рада: держать заморские чудо-игрушки было негде. Потолок в комнате, которой владела Пыреева, часто протекал и климат ее грозил любому прихотливому прибору, как болото туберкулезнику. Единственным заповедным местом в лаборатории, годным для обитания дорогого оборудования, была комната Хоружего…

Лет пять назад, верно оценив обстановку, Борис Матвеевич всеми правдами и неправдами завладел ею. С тех пор вся лаборатория, да что лаборатория — весь отдел побывал у него с поклоном: уникальная комната его, не ведавшая протеканий, вымораживаний и прочих стихийных бедствий, — плодов недомыслия строителей и проектировщиков — виделась во сне любому сотруднику отдела, кому подходил срок браться за отчетные дела. Владея этой замечательной комнатой, Борис Матвеевич приобрел непоколебимый научный авторитет, внушительное число печатных работ и право на далеко не эпизодические роли в некоторых серьезных монографиях. Про себя Хоружий называл свою комнату «скатертью-самобранкой»… Только Ирма Михайловна держалась стойко, ни разу не потревожив Бориса Матвеевича просьбами и предложениями. За это в отделе уважали ее по-особому и даже прощали ей презрительные взгляды на просителей Бориса Матвеевича. И вдруг отчетная гроза застала Пырееву врасплох. Заведующий лабораторией Ираида Климовна Верходеева, готовясь к завершению пятилетней темы, потребовала немедля провести на новой аппаратуре ряд экспериментов. Для этого дела понадобился аспирант Пыреевой Николай Окурошев и комната Бориса Матвеевича…

Именно Ирме Михайловне как никому иному выгодно, чтобы отчет Хоружего был сдан вовремя, ведь завлаб пообещала ей временные права на комнату Хоружего сразу после завершения его экспериментов. С противной стороны представлять отчет на этой неделе никак не входило в планы Бориса Матвеевича: прилежность в этом деле грозила ему недельной командировкой в самый разгар весеннего труда на дачном участке.

Итак, неприятельский выпад исходил скорее всего от Пыреевой. Подчиненные Хоружему мэнээс Мясницкий, инженер Гулянин и лаборантка Оля вряд ли бы додумались и сумели сыграть с ним столь недобрую шутку. Впрочем, необыкновенность события так ошеломила Бориса Матвеевича, что он вполне разумно подозревал всех подряд: и инженера, и младших научных, и Олю, и шефиню свою, затеявшую, быть может, странную проверку дисциплины труда своих сотрудников; и даже третьего старшего, Елену Яковлевну Твертынину, он тоже стал подозревать, хотя она никогда не была сильна в канцелярской грамоте, а Хоружего недолюбливала просто так, без всяких козней, за его худенькую и чересчур робкую жену.

И вовсе утонул бы Борис Матвеевич в топи безнадежных размышлений, если бы не раздался стук в дверь.

Хоружий вздрогнул. Дверь раскрылась. На Бориса Матвеевича медленно накатилась куполообразная фигура Твертыниной и замерла прямо над его головой. Хоружий наклонил голову к плечу и, приподняв веки, вопросительно развел брови в стороны.

— Звонила Климовна, — загудел сверху лавиной голос Твертыниной. Через час приедет.

— А я как раз сегодня хорошую заварку принес, — удовлетворенно сообщил Борис Матвеевич; шея его заныла в неестественном изгибе, и он подпер голову ладонью.

— Боря, а как насчет отчета? Если он у тебя готов, я бы по нему… кое-что и у тебя… — Твертынина, конечно, замялась: никому в лаборатории и в голову бы не пришло, что у Бориса Матвеевича может вдруг сам собой появиться отчет. — У нас ведь из той работы с болотными черепахами в целом…

— Ах отчет… Тут он, сейчас найду. — Хоружий небрежно пошарил по столу всякие бумаги и наконец отодвинул в сторону маскировочную папочку. — Вот. На прокат до приезда Климовны.

Твертынина подержала отчет за скрепочку и с любопытством заглянула в листы, переворачивая их, как страницы художественного альбома.

— А кто печатал? — поинтересовалась она в легком изумлении. — Уж не ты ли?

— Хм… А вот я… А что? — И Борис Матвеевич весь обратился во внимание.

Ни единой тени не промелькнуло на широком лице Твертыниной, только правый уголок тонких ее сухих губ вдруг затрепыхался, словно крылышко комара, увязшего в паутине, и спустя мгновение замер.

«Не ее работа», — решил Борис Матвеевич и равнодушно отвернулся.

В эту самую минуту в тяжелой оторопи пребывала Ирма Михайловна Пыреева. Чуть сгорбившись, она застыла над своим столом. Дым сигареты, тлевшей под самым подбородком в плотно сжатых пальцах, окутывал лицо ее и клубился в мелко завитых волосах. Она тяжело, до бледности вокруг век, щурилась, острые, угловатые брови ее иногда вздрагивали.

На столе перед ней лежала запись биотоков мозга шишкохвостого геккона, который попросту не могло существовать…

Накануне Ирма Михайловна и младший научный сотрудник Люся Артыкова безуспешно пытались наладить новую «методику энцефалографии шишкохвостых гекконов в свободном поведении». На запись постоянно лезла необъяснимая наводка, электроды не желали надежно крепиться на плоской головенке безмолвного существа; да и само оно в этот неудачный вечер отказывалось вести себя «свободно» — лишь уныло приваливалось боком к стенке террариума и безучастно созерцало чужой, застекленный мир… Решили отложить все хлопоты до завтра.

И вот утром следующего дня Ирма Михайловна обнаружила эту необходимую для отчета запись биотоков на своем рабочем столе. Качество записи пугало своей безупречностью. Невольно Ирма Михайловна подумывала о подделке, однако гнала эту мысль прочь: подделать столь мастерски все показатели биотоков человеку не под силу. Такого «чистого» результата Ирма Михайловна не встречала даже в работах классиков: прямо хоть сейчас режь запись на любое количество отрывков и клей хоть в статью, хоть в докторскую диссертацию — куда душе угодно. Более всего настораживала одна странная особенность записи: все указующие пометки были сделаны не от руки — по почерку легко было бы узнать самозванного автора, — а отпечатаны на машинке, вырезаны в виде аккуратных квадратиков и приклеены в нужных местах. Ни Люся Артыкова, ни аспирант Окурошев никогда не отличались столь рафинированной опрятностью.

Ирме Михайловне было не по себе. Она скрупулезно, с дотошностью злого криминалиста обследовала всю комнату, сантиметр за сантиметром. Сомнений не осталось: кто-то здесь вечером серьезно поработал, прочистил забитые перья энцефалографа, сделал запись, прилежно прибрал за собой, развесил электроды на планочке, покормил гекконов — и скрылся…

Ирма Михайловна давила ногтями сигаретный фильтр и, замерев у стола, дожидалась очной ставки с Люсей.

Тем временем Борис Матвеевич начал проверку следующего подозреваемого. Когда в комнату впорхнула лаборантка Оля Пашенская, он с нею поздоровался первым. Будь Оля чуть пособраннее, она сразу насторожилась бы: Хоружий никогда так не поступал. Однако Оля, даже не взглянув на Бориса Матвеевича, машинально ответила ему каким-то неопределенным птичьим возгласом, швырнула на свой стол маленькую заплечную сумочку и присела к телефону.

— Оля, — ласково повысил голос Борис Матвеевич, пытаясь перехватить внимание лаборантки до телефонного разговора. — Ты вот тут… вчера… Черновик отчета я вроде оставлял. Не попадался он тебе, а?

— Что? Что отчет? — дернулась Оля, не отнимая трубки от уха. Нет… Какой отчет?

— Черновик я оставлял, — вежливо повторил Борис Матвеевич.

Оля подумала что-то плохое и угрожающе выставила на Хоружего острую коленку. Это был изведанный прием: Борис Матвеевич растекся по коленке, как медуза, брошенная на камень.

— Нет, не видела, — последний раз предупредила Оля и отвернулась. — Элька, ты? Что так долго не подходишь? Разбудила?..

— А заявки? — донесся до нее чуть севший, чуть жалобный и совсем примирительный голос Бориса Матвеевича. — Ты их подготовила!

— …Ну да, вчера у Генки… — Оля, словно отмахнувшись от мухи, указала Хоружему на свой стол. — Там гляньте, я не помню… Нет, Эль, не тебе… И что Алик?

Борис Матвеевич глянул на Олин стол и едва не хлопнул себя ладонью по лбу: заявки были готовы и отпечатаны столь же образцово, что и таинственный отчет.

— Ты печатала? — как можно ласковее проговорил Борис Матвеевич, раз уж Оля не могла видеть всю отеческую приветливость его лица.

— Ну, конечно, на «манке». А какого цвета? — Оля бросила косой взгляд на бумаги, которые Борис Матвеевич держал на весу, протянув к ней руки, и, по близорукости не вникнув толком в суть дела, неопределенно дернула плечиком. — Но, это же сумасшедшие деньги!

Борис Матвеевич был удовлетворен.

«Печатала она… Стерва… Теперь узнать бы: с чьей подачи…» подытожил он свои наблюдения и, вспомнив ненароком острую коленку, невольно расстегнул ворот рубашки и тяжело вздохнул.

Пыреева стояла недвижно и напоминала жрицу, окутанную благовониями. Взгляд ее внушал дрожь.

— Здравствуйте Ирма Михайловна, — сказал аспирант Окурошев; голова его медленно просунулась в комнату, в то время как тело осталось в коридоре.

— Здравствуй Коля, — разжав сизое облако, деловито ответила Ирма Михайловна. — Заходи, пожалуйста.

Аспирант Окурошев проник в комнату весь.

— Ты перья на приборе проверял? Там как будто есть забитые?

— Проверял некоторые… — ускользая от взгляда Пыреевой, ответил Окурошев.

Ирма Михайловна усмехнулась и тронула запись:

— Это вот интересные результаты. — Она сумела не сделать ударения ни на одном слове, искусно учитывая любую степень причастности аспиранта к появлению записи, притом выставляя себя лицом, во всем прекрасно осведомленным.

— Можно взглянуть? — Взор аспиранта выражал подчеркнутую заинтересованность, но за деланным взором Пыреева сумела разглядеть нечто очень важное.

«Его вечером тут не было, — уверенно подумала она. — Ну, Люська!.. Вот уж не ожидала».

Окурошев был послан по разным делам, а Люся появилась двумя минутами позже. Подпуская ее на самое близкое расстояние, Ирма Михайловна позволила ей спокойно подготовиться к новому рабочему дню и о записи поначалу не проронила ни слова.

Люся устало переобулась в босоножки, задвинула подальше под стол сумку с утренними покупками, положила в верхний ящик стола раскрытую книгу, поправила перед зеркальцем прическу…

Все это время Ирма Михайловна словно сквозь оптический прицел разглядывала Люсин затылок. Сигаретный фильтр в ее ногтях превратился в бесформенный ворсистый комочек.

— Люся, — сказала Ирма Михайловна.

Та стремглав обернулась.

— Ты еще долго оставалась здесь вчера?

— Да-а-а, — негромко протянула Люся.

Расставшись накануне с Пыреевой, в лаборатории она уже не появлялась и солгала Ирме Михайловне неспроста, а успев стремительно поразмыслить над всеми возможными причинами вопроса.

Люся была племянницей институтской подруги Пыреевой. Когда-то преподавала Люся биологию, попав по распределению из областного пединститута в далекий рыбацкий поселок. Ирма Михайловна обеспечила девушке счастливую судьбу: она проложила ей дорогу в солидный научно-исследовательский институт, сделала ее младшим научным в лаборатории Верходеевой, большого авторитета в проблемах высшей нервной деятельности пресмыкающихся. Люся была обязана своему меценату, как говорится, по гроб жизни. Была она девушкой статной, задумчивой и спокойной. Широкие ее ладони внушали почтение. На крутых поворотах лабораторной дипломатии она умела ориентироваться по одному жесту бровей или наклону головы Ирмы Михайловны. Их вдвоем называли за глаза «дуплетом».

Вопрос о вчерашнем дне Люсю, признаться, смутил. Однако немногих секунд ей хватило, чтобы оценить точно, какой ответ от нее ожидается и вызовет если не полное, то хотя бы важное для выигрыша времени, удовлетворение начальства. Поэтому Люся ответила так, как требовала сиюминутная боевая обстановка, а — не истинное положение вещей.

Ирма Михайловна и вправду немного осклабилась и уронила в пепельницу измятый фильтр от давно докуренной сигареты.

— Посмотри, пожалуйста, — пригласила она Люсю указательным пальцем к столу. — Здесь хорошая запись.

Оставаясь к Ирме Михайловне боком, Люся поднялась со стула и с видом человека, давно знакомого с материалом, небрежно пролистала гармошку кривых.

У Ирмы Михайловны и в мыслях не было задать Люсе прямой вопрос, она ли сделала накануне эту замечательную запись. Во-первых, сомнения у Ирмы Михайловны уже не возникало: автором записи могла быть только Люся, хотя и странным показался ей этот Люсин сюрприз. Во-вторых, прямой вопрос неприметно ущемил бы право руководителя на ценную и своевременную помощь молодому специалисту, на чуткое наставничество, на соавторство наконец, ущемил бы право старшего на лучший кусок пирога.

Люся же подумала об аспиранте Окурошеве и из слов Ирмы Михайловны сделала вывод, что та приглашает ее к справедливому дележу.

В итоге между Люсей и Пыреевой произошел такой тонкий разговор.

Люся: Да, это очень хорошая запись, Ирма Михайловна.

Пыреева: И пометки образцово сделаны.

Люся: Да, и пометки хорошие.

Пыреева: Можно считать, что эксперимент проведен блестяще.

Люся: Конечно.

Пыреева: Запись можно сразу показать Ираиде.

Люся: Да, ей должно понравиться.

Обе остались очень довольны друг другом.

Пришло известие, что у себя в кабинете появилась Ираида Климовна Верходеева. Несколько минут лаборатория напоминала всполошенный муравейник. В кабинет же начальницы зашли тихим гуськом и безо всякой суеты. Собрались все, кроме аспиранта Окурошева и Люси. Николай был послан к Свете Коноваловой, материально-ответственной лаборатории, по срочному заданию, а Люсю Ирма Михайловна не без умысла спешно отправила в местную командировку. Люся вновь осталась довольной, решив заодно заскочить в парикмахерскую.

Верходеева говорила с обыкновенным своим выражением на лице: с улыбкою тибетского ламы и змеиной неподвижностью во взоре. Она отдала несколько распоряжений по текущим делам, а на десерт по привычке готовила профилактическую порку.

К ее приятному изумлению и все же при том к мимолетному невольному неудовольствию порка на этот раз не удалась.

Спросила она, к примеру, Бориса Матвеевича, как поживает его отчет, а тот вдруг раз — выдернул отчет жестом фокусника из своей папочки и подал. При этом он живо осмотрелся по сторонам и остановил боковой взор на Ирме Михайловне.

Верходеева дважды пролистала отчет и пристально посмотрела на Хоружего.

— А кто вам так красиво печатал? — спросила она с медленно возникавшей на ее губах приветливой улыбкой.

— А что… да хоть и жена… Почему бы и нет.

Борис Матвеевич стрелял глазами сразу по двум целям: по Пыреевой и по Оле. Нужно было заметить реакцию обеих. Оля, щурясь, подпиливала под столом ногти и на слова Бориса Матвеевича даже бровью не повела. Ирма Михайловна снисходительно улыбалась.

«Черт их, баб, поймет, — досадливо подумал Борис Матвеевич. — Все равно подбросили они… Кому еще?.. Сами признаются».

Поинтересовалась Ираида Климовна, как обстоят дела у Пыреевой. Дела у нее обстояли как нельзя лучше. Качество записи биотоков мозга шишкохвостого геккона превосходило все мыслимые стандарты института.

— Долго вчера возились с Люсей, — рассказывала Ирма Михайловна. С наводкой никак справиться не могли… Но ничего, вывернулись. Хорошая запись, хоть на конгресс в Швейцарию вези.

Ираида Климовна недоверчиво кивнула.

Дошла очередь до Елены Яковлевны Твертыниной, и она тоже смогла похвастаться полным порядком. К ней поступил новый террариум с двумя парами варанчиков, была отпечатана программа новой серии экспериментов, получены все необходимые подписи на текущих бумагах. Об одном лишь Елена Яковлевна умолчала, но вовсе не из какого-либо расчета, напротив — из совершенной своей непосредственности. Дело в том, что и новый террариум, и готовые бумаги появились утром в комнате Твертыниной как бы сами собой, словно их подбросил некий доброжелатель-инкогнито. Не только с программой экспериментов, но и вообще с их замыслом Твертынина познакомилась сегодня впервые, разобрав обнаруженные не столе бумаги. По правде говоря, варанчики были заказаны давным-давно, больше года тому назад, и Елена Яковлевна успела о них позабыть. Тем не менее утренний сюрприз не вызвал у нее никаких ярких чувств — ни удивления, ни радости. Лаборантка Твертыниной Марина Ермакова, дочка подруги детства, была девушкой очень прилежной и деловой. Елена Яковлевна доверяла ей, как себе самой, и за все старания Марины привыкла даже не благодарить ее, считая все свои хлопоты в равной степени Мариниными. К тому же девушка интересовалась наукой, училась на вечернем отделении педагогического института, и любая работа, по верному мнению Елены Яковлевны, шла ей на пользу. Сейчас Марина была в отпуске, однако ничто не мешало ей тихо помочь Елене Яковлевне в ее делах, особенно в отчетную пору.

Инженер Гуляний также не отстал от коллектива. Вся требовавшая осмотра или ремонта аппаратура, собранная за квартал на стеллажах его комнаты, сегодня утром вдруг оказалась исправной… Изредка аппаратура, особенно отечественная, приятно удивляла чудесными исцелениями, а потому инженер Гулянин никакой мистики в событии не усмотрел и только был рад возможности выполнить свою главную функцию — доложить начальству об исправности оборудования.

Посланный по срочному делу аспирант Окурошев забежал сначала в буфет перекусить, а затем явился по назначению.

…Накануне под вечер инженер Гулянин по просьбе Светы Коноваловой вывез энцефалограф фирмы «Альвар» в сарай для списанной аппаратуры. Теперь дело стало за молодым и сильным аспирантом: энцефалограф требовалось разбить.

Света, зайдя в свой кабинет чуть раньше Окурошева, ужаснулась: в комнате густо клубилась пыль, дышать было нечем. За окном месил почву и песок ржавенький экскаватор, там велась работа по плановому благоустройству территории института. Света кинулась к окну и прокричала, перекрывая грохот бездушного механизма:

— Эй, вы там! Сколько ж можно! Вчера вы эту кучу туда навалили! Сегодня — сюда! Вы что, издеваетесь!

Экскаваторщик отвечал добродушной и немного кокетливой улыбкой. Дослушав Свету при шуме, парень опустил ковш и заглушил мотор.

— Зря шумите, девушка, — примирительно обратился он к Свете. — Мне велено, я копаю. Нам тут делать нечего, вот прораб и ищет, чем бы озадачить… На чаек пригласили бы, что ли… На лягушек ваших глянуть…

Света захлопнула окно и отвернулась.

— Меня вот послали, — сообщил аспирант Окурошев, морщась и покашливая.

Света указала на дверь и сердито подтолкнула Окурошева к выходу. Оказавшись в коридоре, оба с минуту переводили дыхание.

— Нахал, — сказала Света по адресу экскаваторщика, в голосе ее слышалось запоздалое кокетство. — Ну ладно… Спортом занимаешься?

Николай пожал плечами:

— Бегал раньше.

— Вот тебе ключ от сарая. Там в правом углу кувалду найдешь. Возьми ее и расколоти быстренько энцефалограф… наш который, «альваровский», списанный. Хорошо. Потом отдашь ключ. Я буду в двести восьмой.

Окурошев, выпучив глаза, смотрел на Свету.

— Ничего себе, он же совсем новый! На нем же почти не работали.

— Ну, мало ли, — Света дернула плечиком. — Списан — и дело с концом. На той неделе еще новее привезут.

— Ломать-то зачем? — недоумевал Окурошев.

— Как это «зачем»? — уже начала сердито изумляться Света. — Списан ведь. Надо расколотить, чтоб не растащили. Казенное же добро. Что ж непонятного?

— Так зачем нам еще один, новый? — опять взялся за свое молодой аспирант. — Этот только-только разработался. Я же с ним возился отлично «пашет».

— Ну зануда! — охнула Света. — Мало ли, что «пашет». У нас ведь дотация. Не представим полной сметы — в следующем году средства срежут да еще и заклюют. С Ираидой потом скандала не оберешься. Опять не понятно?

— Но ведь можно его кому-нибудь передать. Больнице… куда-нибудь в область, например. Зачем ломать?

— А кто этой передачей заниматься будет?.. Одних бумаг… Нет таких инстанций… Коль, не мучай меня… Давай, действуй, все равно больше некому.

Энцефалограф стоял посреди сарая. Жаль его было, словно верного пса, брошенного бессердечными хозяевами. Окурошеву было стыдно и противно заниматься грешным делом, будто попросили его этого обреченного пса пристрелить. Минут пять он страдал и злился на весь мир, на организацию науки в их институте, на свое начальство, наконец на Свету и только на нее одну — потом снова на весь мир. Он даже решил пойти прямо с кувалдой в руках к Верходеевой и заявить ей все, что он думает по поводу такого вандализма. Сам собой возник красивый обличительный монолог, который наверняка бы восстановил справедливость. Теперь Окурошев глядел на аппарат с любовью отважного защитника. Он воодушевился было, но, трезво оценив силу противника и масштабы бюрократической топи, вновь приуныл. Железная ручка кувалды холодила пальцы. Будто бы вместе с этим холодком поднялась в голову жутковатая мысль: а ведь какое варварское, мерзостное и пьянящее наслаждение можно пережить, размахнувшись с плеча да и со всей силы… когда брызнут из-под тяжелой болванки всякие стеклышки, кнопочки… Окурошев ощутил на себе чей-то холодный, колючий взор и судорожно огляделся…

Вернувшись взглядом к аппарату, он едва не выронил кувалду на ногу: энцефалограф оказался разбитым. Он был так изуродован, как можно было бы это сделать, наехав на его будьдозером. Сил учинить такую расправу у Окурошева никогда бы не хватило, колоти он по несчастному прибору хоть неделю напролет.

Ладонь Окурошева вспотела, и кувалда все-таки выскользнула вниз, однако упала не на ногу, а рядом.

Очнулся аспирант Окурошев только в двести восьмой комнате от нежного голоса Светы:

— Как, уже? Вот и молодец… А еще философию тут разводил. Дела-то раз плюнуть, на пять минут. Ладно, сейчас отрежем тебе тортика и чайку нальем. За работу… Кувалду-то зачем принес. Отнеси обратно. И краску с нее сбей.

Окурошев едва понимал обращенную к нему ласковую речь, но услышав про краску, вздрогнул и поднял кувалду к глазам: било кувалды облепили кусочки краски, некогда покрывавшей корпус импортного аппарата.

На следующее утро Бориса Матвеевича ждал новый сюрприз: отпечатанные тексты двух статей, одной — для «Физиологического журнала», другой — для «Журнала высшей нервной деятельности». Казалось, покровитель-инкогнито обладает недюжинным талантом чтения мыслей на расстоянии: ужиная накануне, Борис Матвеевич вспомнил мимолетом о своих творческих замыслах и помечтал о паре публикаций, коими он «давненько не баловался». После ужина Борис Матвеевич перенес оставшиеся мечты на утро и включил телевизор: начинался мировой чемпионат по футболу.

Ночь миновала — и мечта Бориса Матвеевича втихомолку стала явью. Готовые к публикации статьи объявились к приходу автора посреди его рабочего стола. Борис Матвеевич принял новый подарок безо всякого испуга, почти в порядке вещей. Удивление было ничтожным, какое может случиться, к примеру, при находке в почтовом ящике чужого письма, попавшего туда по ошибке почтальона. Борис Матвеевич удобно устроился в кресле и за пять минут обдумал все возможные решения загадки.

Это явление, а именно — спокойная реакция на чудеса, зачастившие в институте, — требует особого разговора. Все свидетели этих чудес, с которыми удалось встретиться и поговорить, искренне изумлялись своей тогдашней невозмутимости… Поначалу случались и удивление, и недоумение, и бессонные ночи, и порой едва не обмороки… Но однажды наступало утро, когда всякое удивление разом пропадало и больше не возникало. До самой развязки. Иногда дома на несколько минут или по пути на работу возвращалась легкая растерянность, но стоило шагнуть на порог института, — как душевное равновесие мгновенно восстанавливалось. По крайней мере — до окончания рабочего дня… Всех охватило прямо-таки болезненное легкомыслие. Любому случаю сразу находилось какое-нибудь оправдание, а многие события просто игнорировались. Даже самые невероятные случаи не удостаивались никакого серьезного чувства или размышления, как в обычной жизни может происходить разве что во сне. Что было причиной этому всеобщему настроению: некая защитная психологическая реакция или таинственное гипнотическое влияние? Опрошенные пожимали плечами, разводили руками, улыбались недоуменно, а то — и виновато. Гипноз признавать отказывались, — по всему видно, опасались за свой рассудок, — а с гипотезой о защитной реакции соглашались сразу, даже чересчур ретиво, не задумываясь, — и при том с облегчением вздыхали…

Итак, Борис Матвеевич уселся в кресло и спокойно обдумал свое положение. Во главу угла, конечно же, было поставлено подозрение о происках Ирмы Михайловны Пыреевой. Однако об этом Хоружий долго не размышлял. «Свои люди — сочтемся», — решил он. Вторая мысль заставила Бориса Матвеевича нахмуриться. Он подумал вдруг о хитроумной затее иностранной разведки. Однако рассуждения о том, с какой целью ЦРУ мог понадобиться заурядный советский специалист по обонянию черепах, ни разу не выезжавший за границу, скоро зашли в полный тупик. Борис Матвеевич легко усмехнулся и принялся за третий вариант разгадки: проведение в их институте некого официального, но негласного психологического эксперимента. Борис Матвеевич допустил такую разгадку — и на этом все размышления прекратил. «Семь бед — один ответ, — решил он. — Рассуждать нечего. Только запутаешься. Будь, что будет… Напечатаю в журналах — кто докажет, что не мое? Хуже им будет… Пыреева ахнет. Тоже мне — шутки нашли». Никакой трагической развязки Борис Матвеевич не предчувствовал: среди охваченных странным недугом легкомыслия он оказался одним из первых. В эту роковую минуту Бориса Матвеевича, а вскоре за ним следом — и многих других, казалось бы, разумных и культурных людей неумолимо затянуло в водоворот пренебрежения здравым смыслом…

С того дня Борис Матвеевич встал на полное довольствие своего покровителя. Только однажды, полмесяца спустя, поговорив с Мариной Ермаковой, вздумал он «набросать» в свою отчетную тетрадь кое-какие идеи. Однако в его перьевой ручке вдруг кончились чернила, а взятый взамен ее карандаш тут же сломался. Борис Матвеевич в сердцах смахнул тетрадь в ящик стола, а когда в конце недели вспомнил о ней, забота оказалась уже излишней: страничка была заполнена почерком самого Бориса Матвеевича…

Статьи пришлись ему по душе. В их подробности он, конечно, не вникал: пробежал глазами резюме, глянул, сколько приведено в конце источников и все ли указаны его собственные. Замечаний не возникло. Борис Матвеевич разложил статьи рядком на столе и несколько минут ими полюбовался.

Ирма Михайловна же сидела в это время за своим столом и курила. Сигаретный дым привычной струйкой поднимался перед ее глазами… Подарок ей достался такой же, как и Хоружему: две готовые статьи. И мысли ей по поводу этого таинственного подношения пришли в голову похожие. Был, правда, один редкий оттенок в ее размышлениях — женское, более суеверное, сердце тревожилось-таки почти забытым с далекого детства страхом темноты…

Чтобы хоть как-то отвлечься от сумрачных мыслей. Ирма Михайловна решила навестить своего аспиранта.

Затихнув в своем уголке, аспирант Окурошев занимался статистической обработкой результатов последних экспериментов. Спиной ощутив появление Ирмы Михайловны, о еще ниже пригнулся к столу, а локти выставил в стороны.

— Коля, как твои дела? — Ирма Михайловна подошла к аспиранту вплотную и уперлась взглядом в его затылок.

— Ничего, двигаются, — не отворачиваясь от калькулятора, медленно ответил Окурошев.

— Главу о методиках ты подготовил? Мы же договаривались на сегодня, — почти вкрадчиво сказала Ирма Михайловна.

«Как договаривались?!» — испуганно встрепенулся Окурошев. — Еще чего! И разговора же не было!»

Невольно он стал шептать всякие цифры, всем своим видом показывая, что боится сбиться со счета.

Ирма Михайловна, впрочем, не стала дожидаться ответа, а сама принялась ворошить бумаги Окурошева, сложенные на краю стола. В руки ей вскоре попалась стопочка листов, схваченных скрепкой.

— А, вот она и есть! — в бесчувственном голосе ее все же проскользнуло легкое изумление. — Так… Все сделано прекрасно. Молодец. Сам печатал?

Аспирант Окурошев машинально кивал, рассеянно слушая монотонный голос Ирмы Михайловны, и только прямой вопрос заставил его опомниться и похолодеть. «Что печатал? Какая глава?! Откуда? — лихорадочно запрыгало у него в голове. — Откуда она ее взяла?» Он едва не отверг с пылом свою причастность к бумагам, которые перелистывала Ирма Михайловна, но вспомнил: ведь он только что утвердительно кивал и даже на вопрос вроде бы успел по инерции кивнуть. Окурошев сник, пробормотал невнятно о помощи сестры — и совсем потерялся.

— Можно считать, что глава готова набело, — все таким же отрешенным тоном сообщила Ирма Михайловна.

Окурошев забыл о своих вычислениях. Он ума не мог приложить, откуда эта глава взялась. Кое-какие черновики, конечно, имелись, но о готовом материале он еще и не мечтал: то писал статью, то обрабатывал данные…

«Что за чертовщина! — волновался, не показывая вида, Окурошев. Склероз, что ли… Когда я успел ее сделать?.. Ну вот, допрыгался. Пора в психушку.»

Ему отчаянно не терпелось изучить таинственную главу. Он стал пристально разглядывать снизу тыльную сторону бумаг и едва удерживался от того, чтобы не потрогать их… Ирма Михайловна же, как нарочно, все изучала их со странной безучастностью на лице, и не ясно было, то ли она в самом деле интересуется текстом, то ли уже забылась и размышляет теперь о чем-то своем.

Внезапно она выглянула из-за бумаг и поймала раздраженный взгляд своего аспиранта. Тот затаил дыхание.

— Давно ты подготовил главу, — спросила Ирма Михайловна с тонкою улыбкой.

Мышеловка захлопнулась. Мурашки пробежали по спине аспиранта Окурошева.

— Вчера… вечером, — пролепетал он, опуская глаза.

— Хорошо. К понедельнику, пожалуйста, напиши «Обсуждение»… Не буду тебе больше мешать. Работай. — Она мягко положила главу о методиках на стол перед Окурошевым и вышла, беззвучно закрыв за собой дверь.

Невольно отстранившись от стола, Окурошев просидел несколько минут, едва веря своим глазам. Первая же страница убеждала, что глава и отменно написана, и безупречно отпечатана. Мысль о том, что кто-то другой мог написать ее и подбросить даже не появлялась: устроить такой «розыгрыш» было некому, разве что самой Пыреевой, но такое уж ни в какие ворота не лезло!

Пришел на ум разбитый энцефалограф. Вечером накануне Окурошев успокоил-таки себя сносным объяснением, без мистики и всякого гипноза. Аппарат, по всей видимости, успели расколотить раньше всякие любители радио- и электромонтажного дела. Николай предположил, что, явившись по заданию в сарай, он в первое мгновение не заметил поломки.

Теперь таинственное появление главы вдруг связалось в памяти со странной иллюзией, и вот Окурошев вновь почувствовал нехорошую тревогу, какую можно испытать, попав в незнакомое темное помещение с шорохами по углам… Появилось назойливое стремление обернуться, а вместе с ним — боязнь это сделать. Вновь ощущался сзади жесткий, колючий взгляд. Наконец Окурошев пересилил себя: позади никого не оказалось, дверь же минутою раньше была плотно закрыта Ирмой Михайловной.

II



На следующей неделе невероятные события лавиной обрушились на институт.

В понедельник утром Борис Матвеевич обнаружил на своем рабочем столе толстую книгу, еще отдававшую резким типографским запахом. Сверкающими, золотистыми буквами по синему переплету было вытеснено:

«ОЧЕРКИ ОБ АНАЛИЗАТОРЕ ОБОНЯНИЯ ЧЕРЕПАХ».

А выше, чуть мельче:

Б. М. ХОРУЖИЙ.

И никаких соавторов!

Знак издательства, цена, фамилии рецензентов — все занимало свои законные места. Борис Матвеевич любовно погладил приятный на ощупь переплет и, глянув тираж, досадливо цокнул языком; количество не удовлетворяло.

В этот миг распахнулась дверь, и на пороге появилась Ираида Климовна Верходеева. Она долго, почти по-приятельски, поздравляла Хоружего и мягко пожурила его за недостатки монографии, о которых уже имела полное представление.

Замечено, что с начала необыкновенной недели и до самой развязки иначе, как в роли поздравителя, никто Ираиду Климовну больше не встречал… Часто она оказывалась первым вестником, доносившим до очередного счастливца какое-то приятное известие. Ее появления стали и неожиданными, и в то же время радостно ожидаемыми, как появление Деда Мороза на детском новогоднем празднике.

Утром в среду стал кандидатом наук аспирант Окурошев, в четверг Люся Артыкова, а в пятницу оказалась профессором Ирма Михайловна Пыреева. Никто свалившимся с неба титулам не удивился да и не особо обрадовался. Все казалось в порядке вещей… Подобные настроения, вероятно, случались когда-то в наспех собранных дворах новоиспеченных монархов: графы, князья, маршалы и ордена плодились, будто грибы на сыром пне, безо всякого живого изумления как в государстве, так и среди самих избранных…

Инженер Гулянин ходил в передовиках и попал на доску почета, которая разрослась в холле института до размеров крепостной стены.

Елена Яковлевна Твертынина превратилась в блестящего экспериментатора, о которой заговорили в зарубежных научных журналах.

Младшие научные сотрудники Клебанов и Мясницкий также стали кандидатами наук, и отныне лаборатория Верходеевой, первой в институте достигшая столь блестящих успехов, получила прозвище «офицерского полка».

Если сравнить наваждение, напавшее на НИИФЗЕП, с инфекционной болезнью, эпидемией, то весь срок, предшествовавший защитам диссертаций, можно определить как начальный, инкубационный период заболевания, когда организм уже нашпигован вирусом, но явных, видимых, признаков заболевания еще нет.

Именно в день защиты кандидатской диссертации Окурошева началась новая фаза, когда счастливым потребителям научных благ впервые открылся их источник.

Пока Николай Окурошев отговаривал на трибуне свою двадцатиминутную речь и водил указкой по таблицам и графикам, развешанным вокруг трибуны, Борис Матвеевич Хоружий тихо вышел из конференц-зала: покурить на лестнице. Свои сигареты он забыл дома, и его угостил проходивший по коридору старший научный сотрудник Балкин.

Едва табак дотлел до пальцев, и Борис Матвеевич, кинув окурок в урну, собрался вернуться в зал, как этажом выше раздались быстрые и гулкие шаги.

Спустя несколько секунд мимо Бориса Матвеевича с мягкой волною прохладного воздуха по кошачьи легко промелькнул вниз странно одетый незнакомец. Борис Матвеевич повел взгляд за ним вдогонку и странность его одежды отметил почти неосознанно, не представляя себе, в чем же она состоит. Вероятно, он и вовсе не сумел бы объяснить ее, скройся незнакомец из виду. Однако на площадке между этажами тот вдруг остановился и, поворотясь к Борису Матвеевичу, спросил глубоким, слегка звенящим и необыкновенно чужим голосом:

— Старик, табачку не найдется?

Жесткий колючий взгляд незнакомца придавил Хоружего к стене.

— А?.. Да-а, — охнул Борис Матвеевич и стал судорожно шарить по карманам, а пока шарил, разглядел незнакомца пристальней.

На вид ему можно было бы дать что-то около тридцати. Одет он был в серо-голубое длиннополое пальто… даже не пальто, а — кафтан с подбоем из короткого темного меха. Широкие, синие, без складок брюки были заправлены в… сверкающие белые сапоги с острыми, чуть загнутыми вверх носами. Эти сапоги и обращение «старик» более всего, тяжело и тревожно, поразили Бориса Матвеевича. Незнакомец был высок, широк в плечах, хотя при этом и довольно худощав. Лицом он был красив и очень свеж, будто только что вышел с морозца; волосами черен и немного курчав. Чуть раскосые глаза его и покатые скулы выдавали в нем примесь азиатских кровей. Нос он имел прямой и тонкий, с узкими, чуть вывороченными в стороны ноздрями. Рот незнакомца Борис Матвеевич словно бы вовсе не различал, как не приглядывался, — и вспомнил наконец, что сигареты искать без толку.

— А… — опять охнул он. — Забыл… Вот… угостили самого…

Скрытные, как бы волнистые губы незнакомца мягко раздвинулись в улыбке, такой же сверкающей, как и его роскошные сапоги.

— Гляди, старик. Носи табак впредь. Не то на весь век останешься должничком. — Он даже рассмеялся, но совершенно беззвучно; кажется, смех терялся очень глубоко в груди его… и, отвернувшись от Бориса Матвеевича, он скользнул вниз.

Борис Матвеевич был окончательно сбит с толку. «Кино, что ли, снимают? — пришло ему в голову. — Да какое ж у нас кино! Глупость какая-то…»

В растерянности он вернулся на свое место в последнем ряду и, уже не слыша выступления, долгое время просидел размышляя, кому полагается носить столь необычную рабочую одежду…

Между тем, двумя рядами ближе к сцене, на крайнем у стены кресле вздремнула Елена Яковлевна Твертынина, и ей уже начинал сниться премерзостный сон.

Во сне она представилась себе не то княгиней, не то боярыней, сидела смирно, без дела в просторном рубленом помещении с маленькими оконцами и томилась гнетущим предчувствием скорой роковой встречи. Ожидание длилось изнурительно долго, как это только бывает в тягостных снах.

Наконец откуда-то сбоку, из неприметного хода, выскользнул перед Еленой Яковлевной импозантный худощавый брюнет в серо-голубом кафтане и ярких белых сапогах. Следом за ним в сумрачном пространстве появился второй, но близко не подошел, остался поодаль, у стены — здоровенный заросший малый с покатыми плечами и широкой ухмылкой. Он встал, лениво привалившись к стене, и то ли бормотал что-то себе в бороду, то ли хмельно подсмеивался.

Брюнет замер перед Еленой Яковлевной и пристально смотрел ей в глаза. Лицо его как бы плыло — и только зрачки оставались на месте, словно шляпки взбитых гвоздей.

— Пойдешь сегодня со своими девками в монастырь, — сказал он, голос его донесся будто издалека, но очень отчетливо. — Останешься там на ночь. Ночью откроешь нам потайные дверцы. Покажу. Уйдешь по оврагу.

Верзила у стены тряс бородой, посмеивался.

— А зачем в монастырь? Не надо… — то ли подумала про себя, то ли проговорила робко Елена Яковлевна.

— Не твое дело, — отсек брюнет.

Елена Яковлевна как бы опомнилась и подумала о своих княжеских правах, о власти некоторой и о гордости — кто, мол, такой тут явился без позволения да еще требует участия в разбое.

Брюнет, видно, заранее предчувствовал приступ неповиновения. Лицо его вдруг застыло, строго очертилось в сонном видении и словно застекленело в своей неживой правильности и красоте: только губы его все струились и скользили в глубокой, скрытой улыбке. Он поднял руку в ездовой черной перчатке, расшитой тонкой серебристой тесьмой, и так же медленно сжал перед глазами Елены Яковлевны тонкие свои пальцы в кулак. Елене Яковлевне стало тяжело дышать.

— Коротка же твоя память, старая сука, — спокойно сказал он. Скоро забыла благодетеля. Ну, вспоминай живо, кто тебя да всю твою дворовую сволочь из грязи выволок да позволил в масле кататься. Вспоминай, кем была ты зимой… Ты и твой холуй.

Он отбросил руку в сторону и ткнул перстом в Бориса Матвеевича, вдруг объявившегося в хоромах: во сне он представился Елене Яковлевне ее законным мужем. Борис Матвеевич вмяк под перстом в стену… Нагайка закачалась на руке брюнета, как висельная петля.

— Кем была ты? Побирушкой. Ну же, вспоминай. Мне ждать не время. Платить пора за стол да за службу нашу… Пора. Поедешь в монастырь и все, как велю, сделаешь. Не то к утру спалю весь посад. Будут жилы трещать…

Брюнет говорил негромко и даже незлобиво, но от неестественной отчетливости и отрывистости его голоса сыпалась сверху на голову мелкая щепа, трескалась и слоилась оконная слюда — и невыносимо хотелось проснуться.

— А, может, не стоит монастырь-то, — опять осмелилась подать голос Елена Яковлевна. — Вон купцов много. Взять у них…

— Не твое дело, — отрезал брюнет. — Завтра, глядишь, захочу купцов. А нынче монастырь нужен.

И он выскользнул вон. Следом за ним вывалился с дурным смехом верзила, а на прощание еще и подло подмигнул, тряхнув космами.

— Напужал, напужал, — прокатился уж издалека, из-за стен его веселый, гогочущий бас.

Как убрались недобрые гости, так закружилась перед Еленой Яковлевной карусель всяких лиц, шепотков, возгласов, смешков, советов, колкостей. Сон путался, замельтешил мутной неразберихой. Чаще остальных выскакивало перед Еленой Яковлевной из этой карусели лицо Ирмы Михайловны Пыреевой, выражавшее сочувствие и заботу. Во сне Пыреева оказалась старшей боярской или княжеской дочкой.

— О выборе не может быть и речи, — деловито увещевала Пыреева «матушку». — Ситуация совершенно ясна. Здесь он посад спалит. Обещал, так сделает — ты его видела, какой он. Народу порежет достаточно, нас не пожалеет, а то и первыми прикончит. А в монастырь кто с ним драться полезет? С девчонками развлекутся немного. Безделушек золотых прихватят с собой. Монахини и без них замечательно проживут. Что им сделается — они же верующие. Все это — несущественные мелочи. Иконостас, разумеется, разграбят: иконы нынче дорого идут. Ну, так что же, мало ли всяких спекулянтов? Зато ведь никакого существенного грабежа, посуди сама… И наверняка обойдется без убийства. Да и нас не тронут. Нечего выбирать, сейчас же и поедем, я первая поеду.

Мелькали лица Клебанова, Мясницкого, Артыковой, Коноваловой родственников и челяди; все кивали, поддакивали, соглашались, выпучив глаза, и, точно омертвев от бешеной карусельной гонки, проносился мимо Борис Матвеевич; он, кажется, отчаянно порывался крикнуть что-то, но не успевал: карусель всякий раз увлекала его прочь, да и сама Елена Яковлевна будто ускоряла ее, потому как замечать Бориса Матвеевича было ей противно. Очень хотелось увидеть Машу Беляеву, то ли внучку, то ли внучатую племянницу, но та все никак в этом невообразимом потоке не появлялась. Наконец коловращение вызвало тошноту и с тем резко оборвалось.

Тьма перемежевывалась со светлыми сполохами… Потом послышался треск, гул, а в нем — пронзительные крики и визги… Елену Яковлевну охватил ужас. Снилась ей ночь, снился сырой песчаный берег и огромное зарево, багровой широкой дорогой отражавшееся в медленной реке. На холме пылал во все небо монастырь. С натужным ревом рвались вверх языки яркого пламени. Рассыпалась фейерверком дранка. Скелет колокольни угольным зыбким узором прорисовывался в огне. Раскаленным малиновым блеском наливались купола. Огонь стоял над стенами сплошной пирамидой; воздух в безветрии был невыносимо напряжен, колыхался тяжелым теплом и гарью. Как ни силилась, все никак не могла она отвернуться и бежать от жуткого зрелища, точно связали ее по рукам и ногам.

И вот уже почудился ей на месте монастыря ее родной институт физиологии пресмыкающихся. Пламя охватило все корпуса, фонтанами било из окон, трескались и обваливались бетонные стены. Всеобщее разрушение было неминуемо. Вспомнились вдруг несчастные варанчики, забытые в своих террариумах, оставленные в самой глубине клокочущего пекла. Смертельная жалость захлестнула сердце Елены Яковлевны, и она кинулась мимо заграждений и пожарных машин в самое пламя…

Очнувшись, Елена Яковлевна долго не могла шелохнуться. Гул пожара еще стоял в ушах… Елена Яковлевна перевела дух. «Ну и приснится же! — усмехнулась она через силу, с трудом приглядываясь к трибуне, где о чем-то робко и тихо рассказывал аспирант Окурошев.

Когда он подходил к выводам своей работы, ниже этажом вышла из своего кабинета Света Коновалова, и едва она шагнула в коридор, как на ее надвинулась вдруг огромная тень, и тугой голос человека, несущего тяжелый груз, заставил ее вздрогнуть и отшатнуться:

— Девка! Посторонись! Зашибем!

Света приникла к стене. Мимо нее широким напряженным шагом прошли двое крепких бородатых мужчин с большими тюками на плечах.

Света так растерялась, что даже толком не успела заметить, куда делись двое с тюками: то ли подались на выход, то ли — направо, к лестнице. Однако остался в душе неприятный осадок: смутное, тревожное воспоминание о каком-то подвохе… В чем был подвох: в одежде ли незнакомцев, в интонации ли голоса, — никак не вспоминалось…

Наконец Света вспомнила, что оба незнакомца звонко скрипели начищенными до вороненого блеска сапогами.

— Извините, вы тут двоих таких, плечистых, с тюками, не заметили? — спросила она у пожилой вахтерши.

— Нет, не видала… Мало ли ходят, — безо всякого интереса ответила та.

— Но вы-то, наверно, помните, хотя бы примерно, кого сегодня пропустили?

— А кто «фотку» показал, — так вахтерша называла пропуск, — того и пропустила. Мне-то что? Я им в глаза не смотрю.

Сонное равнодушие вахтерши сразу облегчило душу Светы Коноваловой. Она и сама невольно зевнула. «И действительно, мало ли… отмахнулась она от смутной тревоги. — Ну, рабочие какие-нибудь… Пижоны. Что ж такого — ну, чистят сапоги… Теперь же все, эти панки… А что злые — так от тяжести, наверно».

Николай Окурошев в эту минуту кончил свое выступление и слабо удивился тому, что совсем не волнуется и вообще ему наплевать, что с ним теперь будет. Ему стали задавать вопросы… Потом он спустился со сцены и, сидя в первом ряду, выслушал речи оппонентов и своего руководителя. Что-то они ругали, что-то хвалили, но Николая потянуло в сон: он понял, что самое страшное уже позади и все происходящее вокруг уже не имеет никакого значения.

Он едва вспомнил о последнем акте ритуала: надо опять подняться на трибуну и всех-всех по очереди поблагодарить… Он лихорадочно стал вспоминать имена-отчества, и когда председатель совета дал ему слово, рывком вскочил с места…

Видно, кровь при рывке резко отлила от головы — в глазах Окурошева потемнело вдруг, и он ощутил, что пол уходит у него из-под ног. Он невольно махнул рукой, пытаясь ухватиться за подлокотник.

Сцена с трибуной, развешанные на стене плакаты, члены ученого совета, плафоны над головой — все взвилось винтом перед его глазами. На миг он потерял чувство верха и низа…

И вдруг в этом пустом и кромешном пространстве пальцы наткнулись на какую-то узкую и скользкую, но устойчивую опору. Будто в полусне Николай крепко ухватился за нее. А в плечо его до боли вцепилась огромная ручища и поволокла куда-то вверх. Николай сразу успокоился и обвис. Под ним тихо захрустело, и он опустился на мягкое.

— Эк валится, — раздался сверху голос — будто пустые ведра загремели. — Чудной. Навродь не пил, а валится.

— Не ори, — стрельнул со стороны другой голос, негромкий, но жесткий и властный.

Темень кругом стояла беспросветная. Николай сидел, привалившись боком к какому-то поручню, боялся дохнуть и шелохнуться и только бестолково крутил головой. Запах в нос бил резкий, но очень приятный: тянуло ночной луговой сыростью; к нему примешивались волны запаха животного — и вот Николай уловил на слух близкое лошадиное пофыркивание. Глаза начали привыкать к темноте: не далее, чем в трех шагах, обозначились конские силуэты, а возле них — тени двух неподвижно стоящих людей. Николай пристальней вгляделся в темноту. Показалось ему, что и вправду очутился он посреди широкого луга. С одной стороны луг ограничивала совсем черная полоса, похожая на далекий лес, а с другой луг сливался с непогожим ночным небом. Скользкий поручень, за который Николай все еще невольно держался рукой, оказался бортом телеги, а мягкая опора — постеленной на дно соломой.

— Щукин. Растолкуй, — снова лязгнул жесткий, повелительной отчетливости голос.

Возле Николая шумно зашуршала соломой, задвигалась огромная какая-то туша; вместе с ней и телега пошевелилась, хрустнула раз-другой колесами.

— Глядь сюда, — тихо звякнули почти над самой головой ведра.

Николай робко повернулся на голос. Около него еще немного повозились — и вдруг снизу поднялся желтоватый свет: под рогожей на дне телеги скрывался маленький мутный фонарь с чадящим язычком пламени внутри. Он прояснил тьму над телегой и вокруг не более, чем на три шага.

Николай искоса глянул на тех, что стояли с конями. Оба почти по пояс скрывались в густой влажной траве. Один из них был худощав, стоял в профиль к Николаю совершенно неподвижно, точно восковой, всматриваясь куда-то в сторону леса. Лицо его, скрытое тенью конского крупа, различалось слабо. Голова второго была и вовсе загорожена, однако конь, стоявший перед ним, вдруг подался назад и мотнул головой, открыв его на мгновение… Не поверив себе, Николай уловил знакомые черты инженера Гулянина.

— Будя ворон считать… — Огромная ручища нагло подхватила Николая за подбородок и повернула в свою сторону.

Прямо перед его глазами, чуть ли не вплотную, возникла широченная заросшая физиономия. Торчащие в стороны русые лохмы и прямая лопата бороды светились над фонарем сквозным соломенным блеском. Глаза лешака блестели открыто и ясно, но как-то нехорошо, водянисто, насмешливо и корыстно высматривая что-то во взгляде Николая. Нос сидел в усах смешной картошкой, а под ним размахнулась широченная примирительная ухмылка. Концы усов шевельнулись в стороны, и Николай подался назад, ощутив дух старого перегара и огуречной закуски. Физиономия ухмылялась по-приятельски, гниловатые зубы торчали под усами, усы ворочались и топорщились — по всему видно было, что физиономия старается войти в доверие.

— Щукин, чего цацкаешься? — отрывисто, почти гортанно окрикнул худощавый.

Лохматый детина набросил на фонарь рогожку, и разом захлопнулся сверху чернильный мрак.

— Ну, глаза попривыкли?.. Проморгайся, — заговорил детина, одыхивая лицо Николая влажной тяжелой теплотой. — Гляди к лесу. Там сторожка стоит… Ну, так и не видать ее. Мы щас схоронимся за речкой. — Он махнул рукой куда-то в луговую тьму, в сторону противную лесу. Тихо засядем. И ты тихо тут сиди. Как от сторожки поскачет кто к реке, так и вовсе нишкни. Тебя не приметят. А только заслышишь скач, сразу дай нам знать. Такой вот знак дашь. — Он приподнял рогожку одной рукой, а другой — фонарь: вихрем скакнули кругом тени. — Живо поднял, нам посветил — но смотри, чтоб от лесу не видать было, как светишь: держи рогожку пошире, прикрывай. Посветил — и опускай сразу. А как мимо пропустишь, послушай, много ль их будет. Ежели не один поедет, а более, снова подними огонь — и опускай сразу. За спинами их останешься — опять же приметить не должны. Уразумел?

Николай пребывал как бы в легком оглушении. Он кивнул рассеянно, а потом еще и плечами пожал.

— А кто поедет? — спросил он, сам не заметив своего вопроса.

— Очень хороший один человек, — легонько причмокивая и похихикивая сообщил детина. — Оченно ндравится он нам. Желаем потолковать с ним по душам.

— Ты горазд языком молоть, — осек его худощавый. — Хомка — грязь, продаст за понюшку. Станет княжий сапог слюнявить… Откупимся сами.

— Ага-а, — протянул детина.

Николай понимал плохо, долго доходило до него, что сводят счеты с каким-то ненадежным дружком.

— Холуй! — вскрикнул вдруг худощавый: звук его голоса раздался так, будто топор с глухим хрустом воткнулся в сухое полено. — Как коней держишь!

Фигура того, в ком Николай признал инженера Гулянина, будто бы наполовину вросла в землю.

— Пора. Тронули, — отчеканил худощавый и, мягко, беззвучно выскочив из травы, вмиг оказался в седле.

Что-то светлое мелькнуло в темноте. Николай пригляделся: на ногах худощавого едва не сверкали во мраке, как гнилушки, белые роскошные сапоги.

Он тронул коня, отошел на несколько шагов и вновь, но мягче, прикрикнул на инженера Гулянина:

— Не мешкай!

Теперь Николай уже не сомневался: перед ним беспомощно и потерянно копошился у седла именно инженер Гулянин. То он все будто прятался от Николая за конями, а сейчас неловко и смешно отворачивался и пригибался — но еще явно надеялся, что Николай не признал его.

— Щукин. Пособи, — потребовал худощавый. — И сам не тяни.

Детина уже вылезал из телеги, покряхтывая, посмеиваясь. Телега трещала и раскачивалась под ним, будто лодка на крутых волнах. Он ухнул в траву и зашумел ею, будто водою.

— Э-эх. Пигалица. — Он легко приподнял инженера Гулянина за шиворот и за штаны — и пристроил, точно куклу, в седле. — Держись. Слетишь по дороге — до утра в траве не отыщем… Ух! — Он взгромоздился на своего коня, и тот, бедный, даже припал на задние ноги.

— Дрянь-людишки, — тускло усмехнулся худощавый. — В седле не держатся. Трясутся, как сукины дети. Ни на что не годятся. Возиться с ними — убыток один. Не сунусь больше.

Он повернул было отъезжать, но что-то удержало его, конь замер и Николай почувствовал на себе жесткий колющий взгляд. Лицо худощавого никак не различалось в темноте, но Николай ясно видел неким внутренним увеличительным взором, открывшимся, должно быть, от страха, как сузились зрачки, пристально его изучавшие, и неуловимая, волнистая улыбка скользнула по губам, и тонкие ноздри едва колыхнулись от скоро угасшего гнева.

— Что смотришь? Не нравится? Потерпишь. Куда денешься? Некуда тебе теперь деваться. Продан уж. Ты уже наш. Раздумывать надо было раньше. — Худощавый говорил негромко и будто нарочно смягчая себя, но в голосе слышалась холодная и беспощадная власть, и от металлической отчетливости голоса жутко делалось на душе. — А теперь молчи. Никуда не денешься. Нашу-то службу принимал. Так пора отплачивать за нее, пора вернуть должок. Не вздумай предупредить этого, кого ждем. Он лютый. Только тебя заслышит — слова не даст сказать, порубит в капусту. Из наших он. Старых. А не посветишь — пропадай тут. Околеешь, как кутенок. А у нас по сторону дороги еще один сидит такой же… доносчик. Он посветит, коль ты скурвишься. А и оба скурвитесь — все равно наш будет. Не уйдет. Но гляди. Сам свою шкуру береги и выручай. И помни: никуда не денешься.

Николая едва не мутило, его влекло зарыться с головой в солому.

— Ну, пуганул молодца, — похохатывая, проговорил дружелюбно детина. — Не бойся, барич. Сиди себе. Огоньком поиграешь — и будет. А коченеть начнешь — там тебе зипунок прибережен, накройся им. И хлебец там, под зипунком. И сиди себе целехонько, барином.

Рядом будто пролетела невидимая ночная птица, только перья крыльев ее стремительно и чуть слышно свистнули на взмахе, и прохладный воздух мягко колыхнулся волною. Николай весь омертвел: то не птица пронеслась мимо, а смеялся худощавый.

— А что баричем назвал его? — заговорил он безо всяких чувств в голосе — только очень веско и отчетливо. — Он же из холопов. У него прабабка в крепости ходила… Ну, тронули. — И он пустил коня вскачь.

Остальные потянулись за ним. Зашуршала, засвистела мокро луговая трава, но звук этот вмиг оборвался — и донесся гулкий перебор копыт: дорога оказалась совсем близко, метров в двадцати от оставленной на лугу телеги. Топот стал удаляться, потом едва послышался далекий плеск — кони пошли бродом. И наконец все затихло.

Николай остался один, совсем один в безмолвном и сумрачном мире.

Что ему тогда передумалось, что лезло в голову кандидату биологических наук Николаю Окурошеву в том его нелепом и невероятном положении, потом и не вспоминалось вовсе — забылось, как горячечный бред. И знобило его, хоть накрылся он с головой добротным и просторным зипуном, и едва не тошнило его от мутного сознания своей сонной беспомощности. И когда услышал он далекий топот от леса, то ощутил даже какое-то болезненное облегчение.

Он сделал все, как было велено: и притаился… и посветил, пытаясь уловить отблеск фонаря своего напарника по ту сторону дороги. Огня он не заметил, спрятал свой фонарь и свернулся калачиком на соломе. Совесть не мучила.

«А что же дальше?» — заволновала вдруг нехорошая навязчивая мысль… Наконец проклюнулся некоторый замысел: отыскать напарника, брата по несчастью, если тот был не плодом корыстной лжи худощавого, а потом уж вдвоем как-нибудь обрести точку опоры во всем этом ночном ералаше.

Покидать телегу ох как не хотелось. Как лодку посреди моря. Наконец Николай решился и стал было спускаться вниз, как вдруг сокользнул с борта коленом и стал падать боком с телеги. Мрак завихрился перед глазами с винтом. Руки схватились за пустой воздух…

В глаза ослепительно ударил со всех сторон белый неестественный свет… Кто-то похватил Николая под локоть и помог опуститься на какое-то сиденье.

— Наш диссертант, кажется, переволновался, — раздался рядом чей-то нарочито веселый голос.

— Может, нашатырю принести? — послышался другой, Ирмы Михайловны.