Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



Борис Рахманин

ПИСЬМО

ФАНТАСТИЧЕСКИЙ РАССКАЗ

Где-то на нашей Земле, а может, не на Земле — на другой, специально оборудованной для этого планете живет старенький, со взлохмаченными седыми космами Почтмейстер. Неважно — где он живет, важно — когда он живет, ибо в том-то и смысл его существования, что ему доступны и прошлое, и будущее. О настоящем заботиться ему не надо, настоящим временем, сегодняшним, нынешним, или, как говорят, текущим, ведают обычные почтальоны. Вам необходимо, например, послать письмо другу-современнику. Напишите и бросьте его в синий почтовый ящик. Через несколько дней оно будет доставлено по указанному на конверте адресу. Ваш друг нетерпеливо разорвет конверт и улыбнется, узнав, что вы живы и здоровы, чего и ему желаете.

Но что делать, если вам вздумалось написать в прошлое, в самое начало века, в 1914 год, скажем, чтобы поздравить с днем ангела бабушку, которой в то время было только десять лет? Никто, никто не прислал ей в этот день в сиротский дом на берегу Волги доброе слово. Некому это было сделать. А вы, человек, которому исполнилось десять в конце века, догадались об этом и страстно захотели ее обрадовать. И пишете ей письмо. Не сомневайтесь, оно обязательно дойдет. Напишите на конверте: «В прошлое» — и опустите в тот же синий почтовый ящик. Письма с такими адресами: «В прошлое», «В будущее» — поступают к Почтмейстеру, а уж он знает способ доставки их по назначению. Не сомневайтесь — есть такой Почтмейстер. А если бы его и не было, то следовало бы такую должность учредить и подыскать для нее соответствующую кандидатуру. Собственно говоря, именно так в свое время и поступили. Несколько лет состоял на этой должности африканец Боббу Симон, самый длинноногий почтальон на земном шаре. Он так белозубо улыбался, вручая письма и газеты, что невольно начинали улыбаться и те, кто их получал. Хоть письма были не всегда приятными. А газеты… Газеты — это листва, опадающая с дерева жизни. Пока кружатся — еще несут что-то, полны свежих воспоминаний об уходящем дне, а легли на асфальт — и точка, плоские тени прошлого, отживших, полузабытых ситуаций. Боббу Симон вышел в отставку. Где-то он сейчас? Жив ли? Улыбается ли еще? Из числа наиболее старательных почтальонов планеты был избран и назначен Почтмейстером Франсуа Фуке. Тот, что изобрел систему почтовых ящиков с номерами квартир в подъезде. До него почтальонам всего мира приходилось разносить письма и газеты по этажам, подниматься по лестницам и в лифтах. Представляете, сколько времени тратилось, как болели у бедных почтальонов ноги? А теперь во всем мире введена система ящиков внизу. Вы спускаетесь утром, отпираете свой ящик ключом, забираете почту и, поднимаясь в лифте, уже читаете. Просто и гениально. Ушел от нас и Франсуа Фуке. Не в отставку, нет. Прошептал: «адью!» — и… Таскает сейчас тяжелую сумку с почтой в лучшем из миров. На этот раз назначен был Почтмейстером Гавриил Васильевич Петухов. О нем-то и пойдет речь. Гавриил Васильевич тоже по-своему был человеком популярным. Помните? «Кто стучится в дверь ко мне с толстой сумкой на ремне? Это он, это он — ленинградский почтальон». Как видите, даже стихами был он воспет, скромный труженик на поприще доставки корреспонденции. Из стихов можно сделать вывод, что почтальоном он служил еще в те времена, когда нужно было стучаться в каждую дверь.

Все основания имелись у Петухова, чтобы стать Почтмейстером. Синклит, определяющий достоинства каждой кандидатуры на этот пост, ни секунды не колебался. Ведь Петухов разносил почту и в осажденном Ленинграде. Брел по сугробам, из которых порой торчала чья-то грозящая пальцем застывшая рука; тащил за собой санки, нагруженные сумкой с письмами. О-хо-хо, вряд ли даже белозубый Боббу Симон смог бы вызвать хоть какое-то подобие улыбки у людей, долго не открывавших на настойчивый стук почтальона дверь. Да и сам Боббу Симон — смог бы он улыбаться в продутом февральскими ветрами, холодном и голодном городе на Неве? Смог бы он улыбаться, вручая закутанным в разные тряпки, в одеяла больным людям извещения о сложивших голову сыновьях? Отпрыск Петухова — Георгий, Гоша — тоже был в то время на передовой, где-то не очень далеко от дома. Но писем не слал. Не слал… Всеми силами сопротивлялся рассудок Гавриила Васильевича страшной тревоге. А вот супруга его Тамара, та наоборот… Она была мужественнее его, теперь-то он это понимает. «Только бы без вести не пропал, — говорила она угрюмо, — этого я не перенесу. Если уж суждено Гоше погибнуть — так на глазах товарищей, в бою. Чтоб все знали, где его могила, куда прийти поклониться ему, принести астры». Петухов сердился: «Что ты, ей-богу, несешь? Поклониться, астры… Наш мальчик воюет, ему не до писем». «Только бы без вести не пропал, — повторяла она, словно в забытьи, — он человек, солдат, сын мой, кровь и плоть моя, как же это — без вести? Как снег растаял? Как лепесток осыпавшийся истлел?» Да, Тамара была мужественнее его. Надо же, ведь женщина, мать, а… Сам-то он, Петухов, точному, не подлежащему сомнению факту, похоронке, заверенной ротным писарем, предпочитал эту неопределенность. Она давала ему хоть какую-то надежду, отдаляла возможную трагедию. «Нет, нет, просто ему не до эпистолярного жанра сейчас, не до писем Гоше… Огонь, смерть кругом…»

К тому же, если быть точным, не только траурными извещениями была набита сумка Петухова-старшего. Несмотря ни на что, люди писали друг другу о том, о сем, беспокоились о здоровье, сообщали новости-: «Были на премьере очень веселой оперетты о моряках-балтийцах…»; «Ходили в пятницу к Неве, по воду. Бомбы пробили во многих местах лед, хорошо, не нужно долбить проруби…»; «Слышали по радио сообщение об отважном летчике Александре Бессонове. Неужели — ваш Саша? Поздравляем!..» Были и другие письма. Кому-то предлагали срочно явиться на призывной пункт, имея при себе кружку, ложку, полотенце и смену белья; кого-то просили немедленно вернуть в библиотеку задержанный сверх положенного срока второй том А. С. Пушкина. Но больше — что поделаешь? — было присланных с передовой одинаковых скорбных пакетов. И всякий раз, получив в почтовом отделении, в бюро доставки толстенькую пачку этих пакетов, Петухов, быстро-быстро, судорожно сдерживая дыхание, просматривал адреса на них, нет ли знакомого, его собственного адреса. Нет! Ну и слава богу! Ну и… Радость эта казалась нечистой, украденной у кого-то, кто-то другой, значит, получил вместо него бумагу с черной траурной каймой по краю. Не выдерживая иной раз жестокого напряжения этих минут, Гавриил Васильевич опускался на пол, на землю, где стоял, — ноги подкашивались — и громко, навзрыд плакал. Медленно шли мимо него люди, поглядывали, вздыхали, не спрашивали, что случилось. Мало ли чего не случалось в ту пору! Что бы ни случилось — не удивишь.

Однажды, вернувшись домой с работы, жены он не застал. То есть она была, но… Заострившийся, неподвижный, будто вырезанный из бумаги профиль жены на фоне темного ковра показался таким бесплотным. «Тамара! Тома!..» Опоздал!..

Шли дни, он разносил почту. Долго не знал, что волосы у него стали совсем белые. В зеркало долго не гляделся. Кстати говоря, впоследствии, когда обсуждалась его кандидатура на пост Почтмейстера, седина его тоже сыграла свою роль. Кто-то из синклита, самый молодой, перечисляя его достоинства, добавил: «Учтите и седину, придающую нашему кандидату весьма благообразный, почтенный вид. Он же вылитый Хронос! Это, знаете ли, производит…» Гавриила Васильевича долго, как школьника, подвергали в тот день перекрестной экзаменации. Вот некоторые из великого множества вопросов:

— Имеет ли право Почтмейстер написать и вручить или передать через кого-то письмо самому себе, своим родственникам или друзьям, живущим в прошлом или в будущем?

— Нет, — опустил он седую голову, — это главное условие работы Почтмейстера, пункт первый. Все прочие люди могут, а Почтмейстер…

— А почему? Знаете?

— Знаю… Вооруженный возможностью проникать в любое время… То есть… Короче, любое использование им своего долга в личных целях может пагубно отразиться на действительности, нарушить причинность происходящего…

Они переглянулись. Помолчали.

— Вы могли написать своей жене, своему сыну раньше, при Франсуа Фуке, — сочувственно сказал самый молодой, — почему вы этого не сделали?

Гавриил Васильевич не ответил. Лишилось бы смысла избрание его Почтмейстером, если бы ответил.

— Я — за! — порывисто поднял вдруг руку самый молодой. Подняли руки и остальные. Один, правда, воздержался. «Есть основания опасаться, что Петухов нарушит пункт первый…»

Утром, чуть свет, Почтмейстер просыпается. «Будут ли поступления? — первое, о чем думает он, еще не раскрыв глаза. — Надеюсь, будут». Письма, которые люди разных веков шлют друг другу, Почтмейстер в каком-то смысле считает адресованными и себе. Ведь для того, чтобы узнать, кому, в какое время они посланы. Почтмейстеру ничего другого не остается, как прочесть их. Почтмейстер — это Время в образе человека. А для Времени секретов нет. Почтмейстер радуется вместе с теми, кто радуется, и огорчается ничуть не меньше, чем те, кто делится с друзьями и родственниками своими нерешенными проблемами. Некоторых авторов он уже узнает по почерку, с волнением и сочувствием следит, например, за перепиской влюбленных, которые разделены восемью столетиями, но остаются тем не менее верными друг другу. Не сочтите, что пустое любопытство движет стареньким Почтмейстером, что любит совать нос не в свои дела. Ему можно. Умывшись и слегка пригладив щеткой взлохмаченные седые космы, он немедленно включает телевизор — утренняя программа «Новостей» дает массу информации! — и, шаркая шлепанцами, спешит к двери, выходит на крыльцо. Так и есть! Его уже дожидается объемистый бумажный мешок. Почтмейстер тащит его внутрь. Ого, тяжеленький, не сглазить! Телевизор тем временем уже согрелся, ощутив живительный ток электрической энергии, и, погудев чуточку, заголубел, заполыхал. Убрав звук — все происходящее на экране и без того понятно, — Петухов вскрывает мешок ножницами, и на стол высыпается груда разноцветных и разномастных конвертов, какой-то металлический цилиндр, свиток березовой коры… Поглядывая на экран, Почтмейстер сортирует конверты на две стопки: в прошлое и в будущее. Свиток бересты и цилиндр он откладывает в сторону. Потом, когда Почтмейстер ознакомится с содержанием писем, он рассортирует их еще раз, теперь уже на несколько стопок, — по векам, годам, месяцам, дням. Но сперва следует позавтракать. Он готовит себе яйцо всмятку и кофе. Завтракает он на кухне, а в раскрытую дверь виден кабинет — телевизор, стол, а на столе две стопки писем. Та, что в прошлое, всегда повыше. Прошлое — было. Там остались конкретные люди, корни остались, потому мы и связаны с ними больше. А будущего, как ни крути, еще не было, оно мечта. Не каждый достаточно четко представляет себе, что это такое. Но пишут, пишут. Вон какая стопка возвышается. Может, на десяток всего писем меньше, чем в прошлое. Соотношение вполне нормальное. «Почитаем, почитаем, — предвкушая радость общения с густо исписанными листками, улыбается Почтмейстер, — интересно, нет ли каких-нибудь вестей об экспедиции Христофора Колумба, три каравеллы которого — „Санта Мария“, „Пинта“ и „Нинья“ — в поисках кратчайшего пути в Индию должны вот-вот открыть новую часть света? А что интересного пишет своему молодому коллеге почтенный профессор Суходол?» Уже в преклонном возрасте, почти восьмидесятилетний, он написал как-то себе самому, молодому, сообщил, что в расчет момента количества движения микрочастицы, обусловленного ее движением в сферически симметричном силовом поле, вкралась ошибка. Нужно изменить соотношение. Младший научный сотрудник Суходол ошибку исправил и написал профессору в будущее, что весьма благодарен ему за помощь. Завязалась переписка. Старый Суходол предложил молодому одну весьма любопытную задачу. Тот ее принял. «Справился ли парень? — прихлебывая чай, гадал Почтмейстер. — Надеюсь, что да. Вообще-то, — думал он, — такой метод научного сотрудничества очень перспективен. У Суходола-профессора — опыт; рука, как говорится, набита, накопился и систематизирован большущий материал, а у Суходола — младшего научного сотрудника — мозг, способный на озарения, молодой острый ум, дар, смелость…»

Завтрак окончен. Пощелкав блестящими ножницами, Почтмейстер берет первый конверт. Силуэт дилижанса с четверкой лошадей. Адрес: «В прошлое» написан по-английски. Но Почтмейстер знает все языки мира, древние и новейшие, мертвые и живые. Он бегло читает клинопись, без словаря разбирается в эсперанто. «В прошлое?…» Гм… Нет, это письмо, — чувствую, — может чуть-чуть подождать. А вот это… Адрес: «В будущее». Почтмейстер осторожно разворачивает свиток бересты. Какой он хрупкий, чуть сожми — и рассыплется в прах. Осторожно, осторожно… Так, так, так! Едва заметные царапины на бересте, старославянские буквы. Так, так, так! «Я, раб божий Олекса, — шевеля губами, переводит Почтмейстер, — посылаю сию берестяную весть сыну своему Ондрею, чтоб прочел ее, когда исполнится ему пятнадцать лет. А коли не сможет прочесть, коли темным вырастет — стыд и срам. Стыдно мне будет, отцу его. Помни, сын, завет отцовский. Знай грамоте!»

«Вот она, необратимая тяга к свету, — качает белой головой Почтмейстер, — что было бы с родом славянским, не выполни Ондрей завета? А он, судя по всему, выполнил. Бересту эту Ондрею вручу в собственные руки, пусть вслух прочтет, приятно будет послушать», — решает Петухов. «Ну, что там у нас дальше?» — он берется за металлический цилиндр, но в этот момент вниманием его полностью овладевает телевизор. Что-то весьма интересное возникло на экране, кажется имеющее непосредственное отношение к его работе. А вот и диктор на первом плане появился. Почтмейстер торопливо повертел колесиком, усиливая звук.

«Огромное пространство Певческого поля, — сыплет скороговоркой диктор, — заполнено десятками тысяч людей. Здесь и пожилые, и юноши, и дети. Они будут петь. От всей, как говорится, души, от всего сердца затянут они все вместе песню, которая как бы адресована в прошлое…»

«Понятно, — кивает головой Почтмейстер, — в прошлое. Но почему же „как бы“? Ох уж эти мне дикторы, эти репортеры!..» — а сам торопливо достает с полки небольшой служебный магнитофон. «Начали, поют!» Будто усиливающийся с каждым мгновением рокот океанского прибоя, зазвучали голоса тысяч и тысяч людей.



Пусть в день минувший, где земля в огне горит,
Вот эта песня через время долетит…



Подавив вздох, старый Петухов кивает лохматой головой. «И никаких таких „как бы“, — думает он, следя за движением магнитофонной пленки, — именно туда, в сорок первый…»



Тогда солдат за миг до смерти, может быть,
Узнать успеет, что он вечно будет жить…



«Понятно, все понятно, — кивает седой головой Почтмейстер, — за миг, значит, до смерти? Что ж…»

А многотысячный хор между тем звучит над неоглядным Певческим полем, достигая небес, и — удивительно! — каждый из многих тысяч голосов людских, сливаясь один с другим, тем не менее явственно различим. Да, да! Вот детский, чуть картавый голосок, вот надтреснутый, старческий, вот исполненный резковатой мужественности басок молодого человека…



Чернеют в поле свежей пахоты пласты,
Ты жив, солдат, сбылись твои мечты…



Вот уж и Почтмейстер, пытаясь предугадать слова, предуловить мелодию, тоже включился в песню.



Зажегся вновь былой огонь в твоей крови.
Солдат, ты слышишь? Встань! Встань и живи!..



…Давно мелькают на экране кадры другого сюжета: обгоняя друг друга, мчатся по шоссе велосипедисты. А Почтмейстер, забыв обо всем, невидяще уставился в замерший магнитофон. Спохватился вдруг, захлопотал, снова к металлическому цилиндру потянулся. Ну-ка… ан нет — и на этот раз его отвлекли. Задергался вдруг, залился нетерпеливым звоном колокольчик, висящий на входной двери. Старик ищет шлепанцы, находит их под столом, спешит открыть. Это посыльный с Главпочтамта, робот, похожий на стиральную машину.

— Извините, Почтмейстер. Не знаем, как быть. Необычный случай. К нам поступила телеграмма.

— Так! Так! Так! — Гавриил Васильевич водит носом по приклеенным к бланку бумажным полоскам с японскими иероглифами. Адресовано в 1945 год. «Дорогая Агати умоляю тебя немедленно уезжай вместе дочуркой из города не ближе ста километров предупреди смертельной опасности друзей родственников всех жителей Хиросимы молю богиню солнца Аматерасу надежде что эта телеграмма успеет вовремя любящий тебя муж».

— Неужели успеете? — взволнованно мигает разноцветными лампочками своих датчиков добросердечный робот. — Хиросима… Ведь это произошло так давно!

— Надо успеть, — говорит Почтмейстер. — Нельзя не успеть.

Пугая велосипедным звонком встречных собак, укатил на своих колесиках робот. Почтмейстер возвращается к столу, снова принимается за письма, но не тут-то было. На этот раз от работы его отвлек севший на подоконник раскрытого в сад окна почтовый голубь. В клюве у него пергамент, перевязанный ленточкой. Так, так! Из двенадцатого века. А, знакомый почерк! Это Тристан. «…Я на коленях буду молить благородного короля Корнуолла, а ты припади к стопам правительства своей земли, чтобы они разрешили нам воссоединиться вопреки препонам времени. Не жить мне без тебя на этом свете, любимая. Вновь и вновь перечитываю твои письма, всматриваюсь в твое прекрасное лицо — какой великий живописец изобразил тебя столь искусно, хоть воспользовался одной лишь серой краской?! — любуюсь тобой и чувствую: мы рождены друг для друга. Завтра я буду драться в твою честь на турнире с рыцарем Эдмондом Этербери. Фехтовальщик он отважный, но в исходе поединка не сомневаюсь, любовь делает меня вдесятеро сильнее…»





Настала и очередь странного металлического цилиндра. Что-то выгравировано на алюминиевом округлом боку: «Послание потомкам от коллектива швейной фабрики им. Восьмого марта. Вскрыть и прочесть через сто лет». «Ясно, — добродушно улыбается Почтмейстер, — небось рапортуют потомкам о перевыполнении квартального плана пошива женских брюк…» Он не стал распиливать ножовкой цилиндр, дабы удостовериться в своем слегка ироническом предположении. Таких посланий только за минувшую неделю он передал в Будущее целых четыре. И содержание у всех было примерно одинаковым. Гидромонтажники отчитывались перед будущими поколениями за перегородившую реку плотину; нефтяники — за нефтепровод, протянувшийся через половину земного шара, подобно меридиану; столяры и плотники деревообрабатывающего комбината рассказывали о новых образцах мебели, освоенной ими за рекордно короткий срок. «Приложим все старания, дорогие потомки, — писали они, — чтобы отечественная полированная стенка из трех секций — с баром, платяным шкафом, нишей для телерадиоаппаратуры и с небольшой, выполненной в стиле „ретро“ полкой для книг — отвечала самым высоким мировым стандартам. Просим вас обратить внимание, дорогие потомки, что книжная полочка будет у нас застеклена с целью большего выявления декоративного фактора художественной литературы…» Не менее торжественным слогом щегольнули и строители нового жилого дома. В день сдачи объекта они обратились с коллективным письмом к жильцам, которые здесь будут когда-то жить, и от всей души пожелали им уюта, света и тепла.

Почтмейстер снова взялся за письмо с силуэтом дилижанса. «В прошлое». Он быстро пробегает взглядом по строчкам: «…отвратительный воздух… Химические концерны… Смог… Транспорт… Постоянная головная боль… Удушье… И решила попытать счастья… Нельзя ли отдохнуть месяц, другой в вашем благословенном восемнадцатом веке?… По крайней мере приезжать изредка на уик-энд?…» Почтмейстер взглядывает на подпись. «Увы, миссис Саймон, — бормочет он, — послать в прошлое письмецо — это еще куда ни шло, но проехаться туда… Увы, потерпите, миссис. Лет через сто пятьдесят, двести, не больше, это станет возможным. Суходол на правильном пути, его молодость хорошо сработалась с его старостью, так что начало новой теории будет положено, не сомневайтесь!.. А пока — путешествовать во времени дано только мне. Но я ведь не отдыхать в тот же восемнадцатый век отправлюсь, мне необходимо доставить ваше письмо. Согласитесь, моральное право у меня есть?»

Следующее письмо… Следующее… Еще одно… «Здравствуй, бабушка! К тебе обращается твой внук Алик Лагода. Не удивляйся этому письму. Когда ты вырастешь большая и выйдешь на пенсию, у твоего сына Пети тоже будет сын — это я. И ты мне однажды расскажешь, что сидела в Татьянин день на подоконнике, смотрела на улицу, по которой прохаживался городовой с настоящей саблей, и что у тебя было очень неважное настроение. Потому что, хоть ты звалась Татьяна, никто тебе в этот день не пожелал успехов в работе и в личной жизни. И я решил тебе, бабуля, написать. Поздравляю тебя, бабуля! Живи долго-долго, доживи, пожалуйста, до конца этого века и расскажи мне, получила ли ты мое письмо. С пионерским приветом — Алик Лагода. Твой внук, ученик 4-го класса „В“ 132 средней специальной школы для художественно одаренных детей».

Почтмейстер растроган, смеется. «До чего же смекалисты эти пионеры! Ну, вот, последнее наконец! Эге…» Последнее письмо оказалось ответом из Будущего на недавнее послание строителей жилого дома. Быстро отреагировали! То хмурясь, то улыбаясь, Почтмейстер перечитывает его дважды. «М-да-а-а… Вот так история! Что ж, доставлю, пусть ознакомятся. Но будет ли польза? Объект сдан. С глаз долой — из сердца вон. Как же быть? Надо что-то придумать…»

Но вот обе стопки писем уже разобраны, к конвертам пришпилены одинаковые бумажки с точным обозначением века, года, дня. Это, чтобы не терять потом зря дорогого времени. И так уж за полдень перевалило. Почтмейстер наскоро стряпает себе обед — молоко с овсяными хлопьями, бутерброд с сыром и огурец. И полстаканчика минералки. Подкрепившись, раскладывает по разным отделениям сумки письма и бережно достает из ящика те самые, дающие ему возможность управлять временем часы. Они смонтированы в старинном серебряном корпусе «Павла Буре». С чего начать? С Хиросимы! На удивительных часах имеется огромное количество всевозможных стрелок. Гавриил Васильевич умело настраивает их, нажимает рифленую кнопку — и тут же оказывается в Японии 1945 года. Прямо перед ним узкий палисадник, цветы, кривая невысокая вишенка, усыпанная созревшими, ярко-алыми, точно лакированными ягодами. Бутылочка привязана к ветке, кружатся пчелы. Наверно, в бутылочке сладкая вода. Кучки плодородной земли чернеют в глубине палисадника, а за ними — крохотный аккуратный домик с мутно-прозрачными стенами из промасленной бумаги. Молодая женщина в деревянных сандалиях и пестром кимоно с очень широкими рукавами вышла из домика, посмотрела, кланяется. Почтмейстер тоже поклонился. Она снова поклонилась. Тогда и он снова поклонился. Она подошла ближе. Сузив на всякий случай глаза, вежливо улыбаясь, он протянул ей телеграмму. Она ахнула, отшатнулась.

— Не пугайтесь, уважаемая госпожа, — снова поклонился он, — ничего страшного! Прочтите, прошу вас, и распишитесь в получении. Вот здесь.

— Я думала… Господин Куроцу уже два месяца не писал, и я подумала… Я испугалась, что он… Хвала богине солнца, мой муж жив, — улыбнулась она, прочитав текст, — но зачем он пугает нас? Мы дома, а он на войне, среди огня. Да и как я могу уехать за сто километров, — оглянулась женщина на дом, — маленькая Исикари уже неделю больна, у нее жар. Я четыре дня не выходила на работу, уважаемый господин хозяин шелковой фабрики был очень сердит за это, меня уволили. А ведь он и есть один из наших родственников. Хороша бы я была, приди к нему с этой телеграммой. Он засадил бы меня за решетку. Уехать? Разве я могу уехать, господин? Посудите сами, у меня осталось всего семь иен. Но ничего, мы дома. А родные стены, — кивает она на стены из промасленной бумаги, — это лучшая крепость. Главное, чтобы господин Куроцу остался жив и здоров, а уж мы…

Почтмейстер только вручает письма. И телеграммы. Ни на что больше его удивительные часы оснований ему не дают. Он не в состоянии помочь господину Куроцу, выжившему в огне войны, дожившему до старости и пославшему в Прошлое эту отчаянную телеграмму. «Я только Почтмейстер, — думает он, — обеспечил своевременную доставку, а большего сделать не…не… Не взыщите, — думает Почтмейстер. — Я… Я бы… Если бы это было возможно… Для себя, например, я меньшего хочу… Всего лишь написать жене, что Гоша… что он… Поскольку похоронки на него так и не было, может, он жив? Можно было бы и самому Гоше написать, узнать, где он, как… Но нельзя, не имею права…» — поклонившись еще раз в ответ на бесчисленные поклоны госпожи Куроцу, Почтмейстер уходит. Он бредет среди бумажных домиков-шкатулок — как недолго, но как ярко будут они пылать! — усыпанных ягодами вишен, в ветвях которых гудят заблудившиеся, пьяные от сладкой воды пчелы. Почтмейстер поглядывает на небо, со страхом ждет… Снежные вершины конусовидных гор, медленным хороводом плывущие вокруг города, едва заметны в бледно-голубом воздухе, как бы парят в нем, вот-вот спустятся на землю. «А ведь мог же я, мог написать Тамаре или Гоше раньше, при Фуке, мог же… — казнился Гавриил Васильевич, — мог бы, если бы верил… если способен был бы поверить в Почтмейстера. Каким же я был пнем, дубиной! Все это сказочки, думал, мифы, фольклор… Выжившим из ума опасался себе показаться, пустым мечтателем. Значит, мало любил Гошу и Тамару, если свои собственные сомнения и опасения поставил выше их счастья. Ничем, ничем нельзя пренебрегать, если желаешь послужить другому человеку, ни самым малым и скромным деянием, поклоном, улыбкой, кивком, ни самой немыслимой, сумасшедшей сказкой! А вдруг… Вдруг сказка эта поможет? — у старика защемило сердце, остановившись, он потер ладонью левую сторону груди под пиджаком. — И надо же, чтобы именно мне, Фоме неверующему, доверили мою нынешнюю должность… Вот как наказала меня судьба…» Вздыхая, он переводит стрелку на часах, нажимает на кнопку… И оказывается в 1914 году, в большом купеческом городе на берегу Волги. Окраина… А вот и серый, с узкими окошками дом, где помещается приют. А вот и Таня. Бледная, худая. Как свечечка. Сидит на подоконнике и невидящим взглядом всматривается в кирпичный брандмауэр дома напротив. Медленно ходят по двору, развешивают на веревках полотенца еще несколько девочек с одинаково заплетенными косицами, в одинаковых серых платьях и неуклюжих тяжелых башмаках.

— Эй, старик! — Почтмейстер оглядывается. Его манит к себе городовой. — Подойди! Кто таков?

— Девочка, — торопливо окликает Гавриил Васильевич одну из сирот. — Ты Таню Лагоду знаешь? Нет? Ах, да, это она по мужу Лагодой будет. Ну, вон ту девочку, на подоконнике? На, передай ей письмецо. Поздравь ее от имени и по поручению… От ее внука… — Почтмейстеру следовало тут же перевести стрелки и нажать на кнопку, но он растерялся почему-то, забыл вдруг все инструкции, часто, тяжело дыша, держась за сердце, бежит по вымощенной булыжником улице вниз, к реке. Сзади свистки, топот сапог.

— Эй, образина! Босяк! Стой, говорят!..

В ужасе чувствует Почтмейстер на своем затылке сивушное хриплое дыхание. Но тут он вспоминает о часах, о кнопке…

«Уфффф!..» — держась за сердце, несколько минут стоит с закрытыми глазами. Отдышался чуть, осмотрелся… Англия, восемнадцатый век! Какая-то сухопарая дама с выпирающими под платьем на спине лопатками — похоже на маленькие крылья — поливая из лейки куст с не совсем еще распустившимися розами, жалуется на что-то лениво помогающему ей джентльмену с квадратными очками на длинном сизом носу. Почтмейстер ищет в своей сумке адресованное крылатой даме письмо и прислушивается.

— Было бы бессмысленно, Джеймс, пытаться в наше время уловить нежный аромат роз. Хвала богу, что мы еще можем ими любоваться по крайней мере. С тех пор как по всей Англии мчатся эти смрадные паровозы, а по Темзе, изрыгая тучи дыма, движутся паровые корветы, воздух у нас оставляет желать лучшего. Мало паровозов и пароходов, так некий янки наводнил мир еще и автомобилями! Запах керосина и нежный аромат роз никогда не уживутся вместе, Джеймс!

Как назло, по улице в этот самый момент, грохоча двигателем и стреляя синими выхлопами дыма, катит автомобиль. Он очень похож на дилижанс, силуэт которого украшает найденный наконец в одном из отделений сумки конверт. Но только на дилижанс без лошадей. Или с лошадьми, но невидимыми.

— Подумать только! — восклицает дама. — По нашему богоспасаемому городу уже носится чуть ли не пять или даже шесть этих чудовищ! Я убеждена, Джеймс, что в будущем люди откажутся от услуг техники, они поймут — я верю в это, Джеймс! — что чистый воздух куда приятнее. О, как бы я хотела перебраться отсюда в будущее!

…К Изольде Гавриил Васильевич попадает во время вечерней дойки. Десятка два мосластых коров, черные носы которых похожи на маскарадные маски с прорезями для глаз, ожидая своего череда, невозмутимо что-то жуют. Почтмейстер прихлебывает из эмалированной кружки парное теплое молоко и следит за тем, как меняется у девушки по мере чтения лицо. Вот она улыбается, вот покраснела, вот испуганно сдвинула белесые бровки… Наверно, дочитала до того места, где говорится о поединке.

— Чокнутый! — восклицает Изольда. — Опять драку с каким-то рыцарем Эдиком затеял! Ох, плохо он кончит, не своей смертью помрет… — Она кусает губы, вот-вот расплачется. — Я должна быть с ним, — говорит она твердо, — я должна на него положительно воздействовать!

Почтмейстер кивает девушке, он с ней целиком и полностью согласен. Тристан и Изольда должны быть вместе. Но как же это сделать?

— Думаете, не добьюсь? — запальчиво восклицает она. — Не думайте! Съезжу в центр, напишу там объяснительную записку…

— Изольда, а как вы с ним познакомились, с Тристаном? Я еще тогда не работал, не знаю…

Пристраиваясь к вымени очередной буренки, она рассказывает:

— Да как… Просто… Прочитала книжку одну, «Тристан и Изольда», в нашей школьной библиотеке брала. Я хоть два года уже как школу закончила, а книжки из школьной библиотеки беру, там книжки интересные, ни одной занудной. Ну, прочитала. И так мне этот Тристан понравился, прямо сил нет. Настоящий рыцарь!.. — Она покраснела. — Прямо, как чумовая стала. Гляжу и ничего не вижу. Ну, влюбилась, короче говоря, а первая любовь знаете какая сильная? Взяла и написала в двенадцатый век. У литературных героев всегда ведь прототипы есть, верно? Мы это еще в восьмом классе проходили. Ну, и написала. Так, мол, и так. Прошу вас, Тристан, отписать мне, если сочтете возможным, соответствует ли ваша биография содержанию романа и правда ли, что у вас с женой вашего непосредственного короля, то есть с Изольдой, несчастная любовь? И фото свое вложила. Я как раз сфотографировалась перед этим для Доски почета, симпатичная получилась, вот и… Подписала, конечно. «На память от Изольды Конопушкиной, Смотри на копию, не забывай оригинал». И что же вы думаете? Недели не прошло — ответ. Так, мол, и так. Очень, мол, вашему письму рад, и все такое… А насчет королевы — авторский, мол, домысел. Она, мол, уже старенькая, лет под сорок, и зовут ее вовсе не Изольда, а Маргарет. Так что сердце мое свободно… За первым письмом второе, третье… Всего я получила за год сто двадцать три письма. Почтмейстер кивнул.

— Около шестидесяти доставил вам я. Скажите, — улыбнулся он, возвращая ей пустую кружку, — как, по-вашему, кто же послужил прототипом для образа Изольды?

Задумавшись, девушка пожала плечами.

— Понятия не имею.

— А что, если это вы?

Она подняла на него расширившиеся от удивления глаза.

— Я?!

— Ну да! О любви Тристана к Изольде, то есть к вам, таинственной королеве из другого времени, наслышан был, вероятно, весь Корнуолл. Как-то, конечно, эта история трансформировалась… Ну, менялась в соответствии с тогдашними представлениями. Всякий рассказывал ее на свой лад. Что-то ушло, что-то забылось, что-то добавилось… А потом на основе всего услышанного автор и написал эту книгу… А?

Лицо ее медленно залилось розовой краской, глаза заблестели. Гипотеза Почтмейстера пришлась ей, как видно, по душе. Ничего не ответив, Изольда продолжала работать. Ловко, споро вымыла теплой водой вымя очередной буренки, похлопывала ее, успокаивала. Чмокали присоски, поднимался в стеклянном цилиндрическом сосуде уровень молока.

— Хотите еще кружечку? — она вздохнула. — Все равно мы встретимся с ним, вот увидите! Или он к нам, или я — туда… Одна моя подружка вышла замуж за болгарина. Тоже познакомились по переписке. Живет сейчас в Софии. Что тут особенного?

Ответ, пришедший строителям нового жилого дома от будущих жильцов, Почтмейстер решает доставить прямо на объект. Хитер Почтмейстер — придумал же! Он попадает сюда как раз в момент, когда на торжественной летучке по случаю сдачи дома зачитывается то самое письмо. Письмо только зачитывают, только-только утверждать собираются, а он уже ответ принес. На трибуне сам старший прораб участка, мужчина с лицом кирпичного — как и положено истинному строителю — цвета. Оросив горло глотком воды из графина, старший прораб делает последний, эффектный аккорд:

— Чтобы и через десять, и двадцать, и даже сто лет жили бы поживали вы в этих стенах из крупнопанельных блоков! — с подъемом читает он текст письма. — От всей души желаем вам, дорогие будущие квартиросъемщики, уюта, света и тепла! Да здравствует… — тут он замечает у дверей улыбающегося Почтмейстера. — Вам что, товарищ? У нас заседание, подождите в коридоре!

— Я принес вам ответ.

— Какой ответ? — Старший прораб сердится. Чтобы остыть, заставляет себя сделать большой глоток воды. — Вы мешаете, гражданин!

Собравшиеся начали оглядываться. Кто хмурит чело, кто улыбается. «Дед-Мороз без бороды и усов!» — со смехом восклицает какой-то паренек с забрызганными известкой щеками. Все смеются. Старший прораб стучит ладонью по гулкой трибуне.

— Внимание, товарищи! Я заканчиваю… «Да здравствует…» Гражданин, повторяю — выйдите! В чем дело? Почему вы улыбаетесь? Какой такой ответ вы принесли?

— Ведь вы адресуете это письмо в будущее, так? — говорит ему через весь зал Почтмейстер. — А я вам доставил ответ оттуда. У меня есть возможность оперировать временем. Вот я и принес ответ раньше, чем вы отослали письмо, чтобы вы успели хоть что-нибудь доделать, а то…

— Что-о? Доде… Да вы что?! У нас… Мы… Мы дарим людям… Это… Ключи от счастья, можно сказать! Мы…

— Дед! — восклицает в глубине зала паренек с известковыми веснушками. — А ну, зачитай! Интересно!..

Собравшиеся его поддерживают.

— Читай, дед!

— Погромче, папаша!

Почтмейстер торопливо раскрывает пакет. Читает: «…желаете нам „уюта, света и тепла“? Издеваетесь? О каком уюте может идти речь, когда паркет выгнулся, будто испуганный кот? О каком тепле, если в батареи центрального отопления поступает только холодная вода? (Правда, в туалетный бачок поступает зачем-то только горячая!) А свет? Щелкнешь выключателем в гостиной, свет вспыхивает на кухне, щелкнешь в ванной — горит на лестничной площадке, врубишь торшер — зажигается люстра, причем в соседней квартире…»

Немая тишина стоит в маленьком, спешно оборудованном для торжественной летучки зале. Лиц не видно, так низко все опустили головы.

«Значит, — думает Почтмейстер, — если постараться, если выработать в моем скромном деле некоторую стратегию, я не только смогу доставлять письма, но и… Уж больно красноречиво молчат эти люди. Что-то происходит сейчас в их душе, что-то такое, мучительно им необходимое…»

…Одно-единственное письмо у него осталось. Магнитофон, в котором до поры до времени молчит кассета с коричневой пленкой.

«За миг до смерти…» Нет, Петухов не забыл, что должен доставить бойцу сорок первого года песню, адресованную ему из Будущего. Для вмонтированного в корпус «Павла Бурэ» хитроумного устройства преград в этом смысле нет. И все же… «За миг до смерти…» Легко ли, сами посудите, Гавриилу Васильевичу выполнить такое задание? Уже было нечто подобное сегодня, когда в Хиросиме побывал. А тут — у себя ведь, в России. Это еще больнее. Вот и отложил напоследок. Ему казалось, что таким образом он отдалит гибель бойца. Иллюзия, конечно, но…

Почтмейстер в который уже раз нынче вздохнул, напружинился, сильно, до отказа нажал на рифленое колесико всемогущих часов. И мгновенно оказался на том самом поле. Когда-нибудь, через десятки лет, в наше время, оно станет цветущим, бархатно-зеленым, усеянным многоцветными звездочками диких гвоздик, маков и васильков. С трех сторон будет его тогда окружать светлый дубовый лес, а с четвертой — серебристо-лиловое пространство реки. Люди сюда будут собираться, чтобы погулять, подышать, чтобы попеть хором. А сейчас… Грохочущий раскат взрыва встретил Почтмейстера, резко ударила в лицо горячая пыльная волна. Еще взрыв, еще… Поднялись и осыпались гигантские пурпурно-черные кусты земли, огня, дыма. Слева, из-за косогора, натужно скрежеща гусеницами, выползали танки, а за ними, пригибаясь, крались тускло-зеленые фигуры. Но против кого?… На кого движется эта злая силища? Гулко прогремел винтовочный выстрел. Как же Почтмейстер сразу не разглядел… Окоп. Несколько неподвижных тел вокруг. Еще один выстрел… Значит, кто-то из них жив! Ага, вот он! Вон тот, с краю. Выстрелил и сразу уронил голову в желтый песок бруствера… Ранен? Придерживая магнитофон — мешал бежать, Гавриил Васильевич достиг окопа, неловко потоптавшись, спрыгнул вниз. Солдат был весь в крови.

— Сынок, сынок… — повторял Почтмейстер, пытаясь хоть как-то помочь ему. Повернул чуть, взглянул в лицо. И отшатнулся. Это был… Да, да! Это был он, Гоша…

— Сынок! — вскрикнул Почтмейстер. — Так ты жив?! Жив!..

Солдат со стоном открыл глаза. Взгляды их встретились.

— Отец… — проговорил солдат. — Послушай…

«Узнал! Неужели узнал?…» Почтмейстер не подумал в эту минуту, что нарушил… нарушает главную заповедь своей службы, пункт первый. А если и всплыло что-то об этом в краешке сознания, так ведь нечаянно, нечаянно он здесь. Не знал…

— Отец… Ты местный?…

«Нет, не узнал. Я же седой стал, старый…»

— Вот, — со стоном выговорил солдат, — вот, отец, возьми… Туда… — ладонь его с усилием раскрылась, и на песчаное дно окопа выкатился золотисто сияющий винтовочный патрон. — Нашим…

Гавриил Васильевич снова заглянул в лицо сына.

— Сынок! Ты жив? Сынок, это же я, твой папа! Я письмо тебе принес, письмо! Послушай!.. — торопливо нажал на клавишу магнитофона:



Солдат, не властен над тобою смертный сон,
Любовью нашей ты для жизни воскрешен…



Где-то далеко-далеко, на этом же поле, на этом же месте, но через десятки лет, взявшись за руки, пели тысячи людей. И безмерная сила их чувства вот-вот, казалось, и в самом деле сотворит чудо из чудес.

Совсем рядом с грохотом взметнулся и неохотно рассыпался черно-алый куст снарядного разрыва. Танки рычали уже перед самым окопом. Даже не целясь, держа автоматы у правого бока, поливали огнем поле тусклые серо-зеленые фигуры.

— Не смейте! Прочь! — хрипло закричал Почтмейстер, переваливаясь через бруствер. — Назад, я вам говорю! Назад, нелюди!.. — Он встал на ноги, шагнул навстречу танку и, размахнувшись, будто гранату, швырнул теплый, работающий магнитофон в смердящее гарью, неотвратимо наползающее чудовище. Разлетелись пластмассовые осколки. Но песня, но тысячи и тысячи голосов, пробившихся сюда через десятилетия, продолжали звучать как прежде, возносясь к низким осенним облакам. Ничто не могло заглушить их, ни надсадный рев танковых двигателей, ни стрельба, ни снарядные разрывы.



Смеются дети, весь в цветах и в пчелах сад…



Яростно грохоча, танк прошел сквозь Гавриила Васильевича, не причинив ему вреда. Не мог, как бы ни старался. Не по зубам ему было преодолеть невидимую броню времени. И сразу изменилось что-то, сместилось. Будто выключили… Почтмейстер стоял хотя и на том же самом поле, но на сегодняшнем, нынешнем — на зеленом, неописуемой красоты Певческом поле среди тысяч и тысяч людей — молодых, старых, — вдохновенно и согласно певших песню:



…Восходит солнце, значит, вечно жив солдат!



Что-то теплилось, резало ладонь, было что-то в руке у него, у Петухова, что-то принес, вынес он из прошлого. Позеленевший, хрупкий, осыпающийся черной окалиной винтовочный патрон. Вот, значит, как расправились с этим мужественным золотистым сплавом годы. Почтмейстер близоруко подносит патрон к глазам, осматривает. Не лежит ли что-то внутри проржавевшего, почерневшего от времени латунного конверта? Старческими, не очень послушными, не очень сильными пальцами он захватывает шершавую, все еще острую пулю, дергает, расшатывает. Пуля поддается, идет, идет… Так и есть! Внутри, в гильзе, желтеет свернутая бумажка. Осторожно, сдерживая дыхание, старик разворачивает ее. Рыжеватые — уж не кровью ли начертаны? — неуклюжие, скачущие буквы. Слабеющей рукой начертаны: «Живые, пойте о нас!» Так вот оно что!

Письмо!.. Письмо в завтра. То есть в сегодня. Ну что ж, это по его части. Он не подведет. Доставит. Уже доставил. «Живые, пойте о нас!» Живые, вы слышите?

Тысячи и тысячи людей на Певческом поле, глядя перед собой повлажневшими глазами — словно не в пространство глядели, а во время! — все пели и пели песню, адресованную бойцу.



Солдат, ты слышишь? Встань! Встань и живи!



И казалось, что вот-вот, еще бы капельку, да, капельку любви вложить в эти слова, еще бы крупицу веры — воскурится солдат из-под их ног, из песчаной почвы сизым таким дымком, туманом, что ли. Потом завьется, закрутится пар этот, уплотнится, обретет черты… Откроет солдат глаза, поведет ими. «И как же, — произнесет смущенно, — я долго спал!..» Да, да, еще бы капельку, малую капельку любви, крохотную крупицу веры…



…Посылая весточку другу-современнику, вы — это бывает — от полноты чувств хотите порадовать и человека, который аккуратно и вовремя доставит ваше письмо. И вы пишите тогда прямо на конверте: «Привет почтальону!»

Когда соберетесь однажды написать в Прошлое или в Будущее, если захотите вступить в переписку с собственными воспоминаниями или мечтами и если у вас при этом окажется хорошее настроение, не сочтите за труд, черкните тогда прямо на конверте: «Привет Почтмейстеру!» Ему будет очень приятно.

Сергей Павлов

АМАЗОНИЯ, ЯРДАНГ ВОСТОЧНЫЙ

ФАНТАСТИЧЕСКИЙ РАССКАЗ

Самое приятное время поселковых суток — утро. Когда спортивная разминка веселит твое гибкое и легкое здесь, как у ребенка, тело. Когда колючие струи душа смывают остатки смутной тревоги, навеянной за ночь какими-то неосознанными сновидениями. Когда спокойно завтракаешь, наблюдая сквозь прозрачную стену кафе эволюцию слитка солнечного золота на громоздкой вершине Олимпа. Лавина света постепенно сползает на спины хребтов высокогорной Фарсиды…

Не успел я поднести кофейную чашку к губам — в нарукавном кармане зашелся писком инфразонник и голос пилота предупредил:

— Вадиму Ерофееву — Артур Кубакин. Первый ангар, старт в семь ноль ноль, борт номер триста тринадцать.

Взглянув на часы, я, обжигаясь, сделал глоток (кофе был превосходный) и помчался в экипировочную первого ангара. Кубакину удалось приучить здешних спецов и ученых ценить его веское слово. Если Кубакин сказал «Старт в семь ноль-ноль», то пассажир обязан был знать, что в семь ноль-ноль-одна Кубакин запросто мог улететь в столицу без пассажира. Все наши пилоты стремились Кубакину подражать, и мы, которые не пилоты, слишком часто оказывались в зависимости от их предполетного настроения.

Парни из команды шлюзового обеспечения сноровисто втиснули меня в эластично-тугие доспехи высотного костюма — ни вздохнуть, ни охнуть, — с отвратительным скрипом застегнули входной шов термостабилизирующего спецкомбинезона («эскомба» — на местном жаргоне) и рывком затянули металлизированные ремни.

— Диспетчерская — Ерофееву! — рявкнул под потолком зонник внутрипоселковой связи. — Ерофеев, срочно зайдите к главному диспетчеру.

Я уклонился от готового опуститься на мою голову гермошлема, сказал в потолок:

— Ерофеев — Можаровскому! Адам, я уже в застегнутом эскомбе, а через три минуты выход в шлюз.





— Чья машина?

— Аэр Кубакина.

— Кубакин подождет. Беги сюда, дело срочное.

— Да что же это, — произнес я в полном недоумении, — раздеваться мне, что ли!..

— Не надо, — сказал Можаровскии. — Беги так, чего особенного!

Я разозлился:

— Беги сам, если нужно. Чего особенного!

Мое недовольство Адам игнорировал. Прежде чем диспетчерская вырубила связь, я услышал, как он сказал там кому-то: «Идет Ерофеев, идет».

Чертыхнувшись, я велел содрать с себя эскомб и поспешил наверх в высотном костюме.

Коридор, эскалатор с поворотом налево. Лифт, коридор, второй эскалатор с поворотом направо. Эскалатор без поворота и верхнее фойе с живописным «земным уголком». В «уголке» — клейкая зелень березы, вольера, в которой орали от тесноты у кормушек желтые попугайчики, эффектно подсвеченный круглый аквариум, в котором недавно сдохла последняя рыбка. Я остановился перевести дыхание. На дне аквариума бурлил султан воздушных пузырьков аэрации.

Верхний куб нашего гермопоселкового здания-пирамиды — царство диспетчеров и связистов. Мимоходом я заглянул в безлюдный кабинет Можаровского и, никуда уже не заглядывая, направился прямо в диспетчерский зал. Меня угнетало предчувствие: что-то случилось на буровой и долгожданный мой отдых в столице опять пропадет.

С этим предчувствием я вошел в зал. У западной секции обширного пульта диспетчерского терминала стояло человек восемь.

Можаровский сидел — рыжая его голова пылала пожаром на фоне светящегося экрана сектора Амазонии. Когда я вошел, он зачем-то выключил экран, и все уставились на меня.

— В чем дело? — спросил я.

— Да вот, понимаешь… — проговорил Адам, освобождая кресло.

Я оглядел траурные физиономии расступившихся передо мной операторов, приблизился к пульту вплотную. На панели сектора Амазонии бесполезно мигали светосигналы автоматического вызова на связь. Буровая не отвечала. Едва я вытянул руку с намерением включить экран, операторы, словно опомнившись, отошли и рассредоточились по своим рабочим местам. Это меня испугало. Вдруг вспомнился сегодняшний сон. Во сне я переходил покрытое мокрым снегом русло горно-таежной речушки, и где-то выше по руслу с треском и грохотом лопнул ледяной затор. Уйти из-под вала высоко подпруженной талой воды у меня практически не было никаких шансов… Черт с ним, с отдыхом, лишь бы скважину не запороли.

— Почему молчит буровая? — спросил я.

Вопрос был нелеп. Можаровский, естественно, не ответил.

— Ты сядь, Вадим, сядь, — мягко посоветовал он, и эта мягкость испугала меня еще больше.

Я путался в светящемся разноцветье кнопок и клавишей — никак не удавалось «выловить» позицию с нужной картинкой, на экране мелькали обрывки цветных синусоид. Главный диспетчер смотрел на мои неумелые руки и, похоже, думал о чем-то своем. Наконец посоветовал:

— Набирай команды последовательно.

Я попытался набрать полную грудь воздуха, чтобы в самой что ни на есть резкой форме высказать свое отношение к происходящему, но тугие тяжи высотного костюма вытолкнули воздушный излишек обратно. Гнев прошел. Я стал набирать команды последовательно. Главный диспетчер ногой выкатил из-под пульта коробку для аварийных аккумуляторов, сел на нее.

Экран показал общий вид гермопоселка нашей комплексной экспедиции: среди каменистых холмов, кое-где припорошенных красным песком, черно-белое здание-пирамида все в золотистых и багрово-огненных отблесках — и зеркально-розовые, как елочные шары, резервуары водогазовой централи жизнеобеспечения, гофрированные полуцилиндры складов. Вид был живописный, но мне сейчас нужно было совсем другое. Мне был нужен диспетчерский пункт моей буровой. Точнее, буровой восточного ярданга Амазонии. Еще точнее — пятой марсианской буровой с индексом Р-4500. Как старший прораб пятой Р-4500, я хотел знать, что там сейчас происходит. Судя по выражению веснушчатой физиономии Можаровского, ничего хорошего там сейчас не происходило. А ведь до этого дня наша 5-Р-4500 была самой благоприятной из всех марсианских разведочных скважин глубокого бурения.

Помогая мне, Адам тронул несколько клавишей — на экране промелькнула оранжевая пустыня, и вдруг возникло изображение диспетчерского помещения буровой. За пультом никого не было, хотя там должна была быть Светлана Трофимова. Обязана быть. Даже отсюда видно, что на табло диспетчерского таймера еще не истекла последняя минута контрольного времени сеанса связи.

— Алло, Трофимова, Светлана! — позвал я и посмотрел на Адама.

Можаровский понял мой взгляд.

— С ней ничего не случилось, — сказал он. — Впрочем… — Он подал знак кому-то за моей спиной: — Женя, еще разок проясним ситуацию.

Оператор-связист Женя Галкин, которого я систематически обыгрываю в бильярд, приблизился к главному, быстро взглянул на меня сверху вниз круглыми, как у птицы, глазами. Адам, повернувшись на своей коробке к Галкину боком, ко мне лицом, проникновенно спросил:

— Женя, ты когда включил канал на Р-4500? Вспомни с точностью до минуты.

— Точно по графику, ровно в шесть сорок пять.

— Как долго буровая не отвечала?

— Минут семь. Я перевел канал в режим автоматического вызова на связь и зафиксировал позицию вот с этой картинкой. — Женя кивнул на экран. — Трофимова появилась минут через семь. Волосы в беспорядке… В спешке выпалила то, что вы уже знаете, и убежала.

— Повтори для Вадима, он не знает.

— Вот дословно: «Извини, Галкин, здесь такое творится!.. Песков всех нас вампирами обозвал и Айдарова чуть не убил!»

— Песков… Айдарова?! — промямлил я ошарашенно. — Вы что, парни!.. Разыгрываете меня, что ли?

— Погоди, это не все, — обронил Можаровский. — Кроме всего прочего, Женю потряс ее смех.

— Ну… не совсем смех, — робко возразил Женя. — После своего торопливого сообщения Трофимова странно так хохотнула и сразу выпорхнула из диспетчерской. На ее руке и белом халате была свежая кровь…

«Хохотнула, выпорхнула, — мысленно повторил я как в гипнотическом трансе. — Свежая кровь!..» Меня передернуло.

— В каком месте халат был в крови? — спросил Можаровский.

— Собственно… несколько пятен. На пальцах, на рукаве и… вот здесь, на груди. — Галкин показал где. — И пятно на щеке. У меня сразу так… подозрение, что она не в себе.

— Кто? — выдохнул я.

— Трофимова.

— Конкретнее, — потребовал Адам. — Что значит «не в себе»? Умом тронулась? Или, может быть, навеселе? — Может быть…

— Спирт у тебя на буровой имеется? — тихо спросил Адам — Эй, старший прораб буровых работ, я тебя спрашиваю.

Я словно опомнился. Обвел взглядом стены, чтобы легче было взять себя в руки. Процедил:

— Навеселе, говорите?

Женя Галкин неуверенно развел руками. Можаровский пристально смотрел на меня.

— Ну вот что, — сказал я, чувствуя неприятное натяжнение кожи на собственных скулах. — Я больше трех лет с ними работаю и уж как-нибудь каждого знаю. Кстати, Песков и Карим Айдаров — друзья. А насчет Светланы Трофимовой… это вы бросьте! За такое я ведь… и врезать могу.

Я поднялся. Галкин неуверенно отступил. Главный диспетчер, обратив ко мне побагровевший затылок в завитках рыжих волос, повел рукой над пультом сектора Амазонии. Красиво повел, музыкальной рукой маэстро над мануалами органа в старинном соборе. В Воскресенском, скажем, соборе музейного городка Новый Иерусалим. Великое Внеземелье, даже не знаю, в какой точке эклиптики сейчас этот Новый Иерусалим!

— А вот сюда, старший прораб, взглянуть хочешь? — прошипел маэстро Адам, и от мерзкой его интонации глаза мои непроизвольно сузились, а кожа на скулах натянулась до хруста. — Сядь, разговор не окончен.

Сектор Амазонии ожил: организованно вспыхнули и погасли командные группы светосигналов. На экране сменилась картинка. Я узнал интерьер бурового зала, сел. И вовремя.

В глубине как всегда хорошо освещенного рабочего зала нашей Р-4500 белели накрытые цилиндрическими кожухами громоздкие барабаны для проходческих шлангов, лоснились блеском инструментальной стали аккуратно укрепленные на стендах буровые наконечники, мигали табло температурного и газового контроля. Я перевел взгляд ближе — на устье скважины. Точнее, на агрегат обеспечения герметизации забитого в устье скважины обсадного стакана. Проходческий шланг глянцевым телом питона свисал с желобчатого обода верхнего блок-балансира и, плотно обжатый сальником гермокольца, исчезал в направляющей, откуда начинался его четырехкилометровый путь по вертикали в промерзшие недра планеты. Двух секунд мне было достаточно, чтобы понять: проходки нет, буровая простаивает. О том же свидетельствовала индикация бурового процесса: в левом нижнем углу экрана светились нули. А в правом — рдела расползшаяся на серебристом полу рабочего зала глянцевитая лужа…

Уяснив наконец, что собой представляет эта ужасная лужа, я беспомощно оглянулся. Галкин ушел. Главный все так же сидел на коробке, но смотрел куда-то в сторону от экрана. Они уже это видели. Вот, значит, в чем дело…





Словно желая подчеркнуть масштабы несчастья, кто-то оставил возле кошмарной лужи залитый кровью халат. Когда я увидел этот халат, мне показалось, будто вокруг меня внезапно исчез воздух — дышать стало нечем. Что ж это она говорила: «Песков Айдарова чуть не убил»?! Судя по размерам лужи, Песков Айдарову голову оторвал, не иначе…

Почти невидящими глазами я попытался всмотреться в синий кружок, который сиял возле воротника брошенного халата. Нет, на таком расстоянии букв не видно… Хотел попросить Можаровского дать увеличение на экран, но мне помешали. Пульт скрипнул звуко-сигналами столичного вызова, и чей-то голос напористо произнес:

— Центр — сектору Амазонии. Ну, как у вас? Нового что?

— Ничего, — ответил, взглянув на меня, Адам. — Пятая по-прежнему не отвечает. У вас что?

— Бригада медикологов в сборе. Перед стартом интересуются последними новостями.

«Значит, реаниматоров вызвали», — обреченно подумал я.

— Все по-прежнему, — повторил Адам. — Ничего нового.

— А кто сегодня на пятой сменный мастер бурения?

— Вадим, кто у тебя там сменный? — переадресовал вопрос Можаровский.

— Фикрет Султанов, — проговорил я деревянным ртом. — А при чем сменный, если за все отвечает прораб! Я буду на буровой раньше реаниматоров.

— Нил, когда медикологи вылетают? — осведомился Адам.

Длинная пауза. Можаровский не выдержал:

— Нил! Берков!

— Аэр медикологов стартовал, — донеслось из столицы. — Прорабу — мои соболезнования. Ну что, конец связи?

Мне было плевать на соболезнования Нила Беркова. Я разглядывал синий кружок на пропитанном кровью халате и ждал, когда Можаровский освободится. Покосившись в мою сторону, он пояснил:

— Я тут с перепугу инициативу на себя взял — медиков без твоего ведома вызвал.

— Правильно сделал. Дай-ка увеличение на экран. Вот здесь… — Я тронул место у своего плеча, где на спецхалатах бурильщиков в синем кружке обозначены инициалы владельца.

— Уже смотрели, — сразу понял Адам. — Инициалы «эн пе». — Он дал на экран увеличенное изображение белых букв на синем фоне: «Н. П.» — Видишь?

Я не ответил. Я ожидал увидеть инициалы Айдарова.

— Очевидно, халат Николая Пескова. Других «эн пе» на буровой как будто нет?

— Других нет. — Я встал. Голова у меня шла кругом. Плохо помню, как я добирался до экипировочной и как парни из команды шлюзового обеспечения снова натягивали на меня эскомб. Все происходящее почему-то казалось мне странным действом, не имеющим ко мне отношения. Ощутив на лице холодную кислородную маску, я сделал несколько глубоких вдохов и только после этого осознал, что в жизни моей наступает крутой поворот. Я уже не буду прорабом. Снимут к чертовой бабушке. Я уже не буду работать на буровой. Отстранят. Теперь меня объявят персоной нон грата и предложат убраться с Марса первым же рейсовиком. Или, хуже того, вообще прихлопнут служебную визу во Внеземелье. Но самое страшное — если умрет Айдаров.

Я еще надеялся, что реаниматоры успеют. Чаще всего они успевали. С этой мыслью и этой надеждой я промчался на подвесном сиденье вдоль шлюз-потерны, состыкованной напрямую с гермолюком машины Кубакина.

Шлюз-тамбур аэра был открыт, я беспрепятственно проник в кабину. В розовом полумраке горбатились мягкими глыбами пять пассажирских кресел. Впереди отливали блеском металла амортизаторы двух пилотложементов. Я сел в ложемент второго пилота, зафиксировался и посмотрел на Артура. Его ложемент находился слева от моего и чуть впереди.

— Здравствуй, — сказал Кубакин скучающим голосом. Лицевое стекло его гермошлема было поднято, а кислородная маска, опущенная на поворотных фиксаторах, оранжевой плошкой висела под подбородком.

— Привет, — сказал я и тоже поднял стекло. Маску опускать не стал, потому что в кабинах здешних аэров постоянно ощущается характерный для Марса «букет» неприятных запахов.

— Когда садятся в ложемент второго пилота, у первого обычно спрашивают разрешение, — заметил Кубакин.

Это верно, обычно спрашивают. Первыми здороваются с пилотом и очень вежливо заручаются разрешением сесть в ложемент, лететь в котором удобнее, чем в кресле, потому что лучше обзор.

— На буровую, — отрезал я. — Пулей!

Несколько мгновений пилот разглядывал меня в зеркало заднего вида. Я тоже уставился в его желтые, как у кошки, глаза. Он шевельнул рукоятками управления на концах желобчатых подлокотников. Гулко захлопнулся гермолюк, машину тряхнуло, с шипением сошлись створки шлюз-тамбура. Кубакин вызвал на связь транспортного диспетчера:

— Выполняю рейс первый столичный. Прошу старт.

— Отменяется, — сказал диспетчер. — Выполняйте первый на пятую Р-4500, Амазония, ярданг Восточный. Старт разрешаю.

Рывок вдоль ствола катапульты, шумный выхлоп. Я зажмурился от обилия дневного света, хлынувшего в кабину сквозь прозрачную выпуклость блистера. Невыносимо тонко ныл мотор, грудь сдавливало тяжестью ускорения, впереди ничего, кроме светло-желтого неба, не было видно.

В бортовых бунках со звонким шелестом сработали механизмы синхронного наращивания плоскостей, и в обе стороны, как всегда неожиданно, выметнулись, блеснув на солнце, очень длинные, розовые, по-чаячьи изогнутые крылья. Корпус поколебало судорогой аэродинамической встряски, тяжесть исчезла. Артур Кубакин, накренив машину, заложил глубокий вираж, и слева по борту вдруг вынырнула вздыбленная под крутым углом обширная горно-вулканическая страна. Дымящаяся под невысоким утренним солнцем вулканическая страна, ландшафт которой выглядел первобытно и мрачно. Мрачный ландшафт, мрачное настроение. Мрачный пилот.

Я пытался представить себе, как все это могло случиться на буровой. Не знал, что и думать. Тракам моего воображения было просто не за что зацепиться. Кровавую стычку как следствие «неуправляемой ссоры» (гипотеза Можаровского) я начисто исключал, потому что своих людей знал лучше, чем собственные пять пальцев. Насмешник и шутник-задира Карим Айдаров в принципе мог бы вспылить. Резкий жест, резкое слово… Но Коля Песков, голубоглазый добряк богатырского телосложения, в роли героя «неуправляемой ссоры» совершенно не смотрится, хоть так его поверни, хоть этак. Скорее он напоминает слона, который, по выражению Светланы, «готов безропотно таскать на себе бревна тягот геологоразведочного бытия все двадцать пять часов в сутки». Не совсем, правда, безропотно, поскольку Песков очень болезненно переживает любую несправедливость и в этом смысле бывал иногда мнительным и капризным, как девушка. Ссор избегал. В драках не участвовал. Не в последнюю, разумеется, очередь потому, что на буровой 5-Р-4500 драк отродясь не бывало. Кроме того, Песков и Айдаров друзья. Пять лет работают вместе, и делить им, кроме забот о глубоком бурении в здешних условиях, нечего. Но это с одной стороны. С другой — страшный халат Николая, ужасная лужа, сорванный радиосеанс. «Извини, Галкин, у нас тут такое творится! Песков Айдарова чуть не убил!» Чушь какая-то!.. Конечно, ранить или даже убить можно чисто случайно. Для Карима и для меня это, впрочем, слабое утешение…

На маневр разворота ушел весь запас высоты и теперь наш розовокрылый аэр низко летел над западным склоном Фарсиды. Даже слишком низко, пожалуй. По причине сильной разреженности атмосферы Марса здешние авиаторы — изумительные мастера бреющего полета. Кубакин — мастер из мастеров. Он же постоянный лидер соревнований по экономии полетного энергоресурса. Чем ниже — тем экономичнее полет наших птиц. Я стал смотреть на быстро мелькающие под носовой частью блистера верхушки скалистых бугров. Черные базальтовые глыбы, полузасыпанные песками цвета ржавчины и глинистой пылью цвета битого кирпича. Экономя энергоресурс, Кубакин, похоже, готов был вспороть базальты Фарсиды опорными лыжами: перед носом аэра на неровностях склона уже трепетала, словно добыча в когтях у орла, крылатая тень.

Пружинно вздрогнув, машина качнулась с крыла на крыло. Кабина дернулась и резко накренилась вправо, а слева по борту — под самым изгибом крыла — иззубренным лезвием промелькнул гребень стены обрыва.

— С ума сошел?! — крикнул я, хватаясь за подлокотники ложемента.

Артур не ответил. Я чувствовал, как все его существо излучало сквозь оболочку эскомба флюиды непримиримости.

— Если я тебе в тягость, так хоть себя пожалей!

— Ремень застегни, — отрезал нилот.

То ли мой окрик подействовал, то ли Кубакин и в самом деле решил себя пожалеть, но аэр постепенно выровнял крен и набрал безопасную высоту. Теперь мы шли над сильно кратерированной местностью, изрезанной извилистыми каньонами. В каньонах зловеще курился туман. Гигантские ступени застывших миллиард лет назад потоков лавы придавали ландшафту вид таинственный и романтический. Мне, к примеру, они чертовски напоминали черные руины каких-то странных ступенчатых крепостей… Низменные места здесь все еще утопали в утреннем тумане, сумрак, густые тени преувеличивали глубину провалов и кратерных ям. А дальше, на западе, уже ясно просматривалась более пологая волнистая равнина, левее по курсу вспученная оранжевыми увалами, правее — отдельными группами черно-красных скалистых холмов.

В шлемофоне заныл сигнал вызова. Сквозь свист мотора пробился голос главного диспетчера:

— «Чайка» триста тринадцать, на связь!

Одним движением Кубакин вскинул на лицо кислородную маску, чтобы плотнее «сел» внутри гермошлема ларингофон.

— Я — «Чайка», бортовой номер триста тринадцать, Кубакин.

— Вадим… слышишь меня? — спросил Можаровский. Не знаю, какие нервные силы управляют термодинамикой моего организма, но в этот момент я похолодел от макушки до пят.

— Что?! — выдохнул я. — Карим?…

— Нет-нет! — спохватился Адам. — Буровая по-прежнему не отвечает, все как было.

Термодинамический эффект сработал в обратную сторону — мне стало жарко и душно. Я очень боялся вестей с буровой.

— Все как было, — повторил главный. — Где вы там? Успели скатиться с Фарсиды?

— Пересекаем Ржавые Пески подножия.

— Зону аккумуляции эолового материала? — уточнил Адам.

— Если угодно, — ответил я и, слегка удивленный его лексической осведомленностью в области ареоморфологии, глянул вниз, на извилистые узоры дюнного поля. Вдруг догадался: он ловит наш «зайчик» на включенной там у себя автокарте маршрутного сопровождения. Я предложил: — Хочешь картинку?

— Нет. Есть сообщение: медики выруливают на буровую с юга. Сейчас они на широте горы Павлина. Вы опережаете их, по моим расчетам, на десять минут.

«Лучше бы наоборот», — подумал я. Думать о предстоящей работе реаниматоров на буровой было равносильно пытке. Я постарался отвлечься.

— Спасибо за информацию.

Навстречу неслись и с бешеной скоростью исчезали под днищем кабины волнистые гряды пропитанных ржавчиной и припорошенных инеем дюн. Царство Ржавых Песков. С ледовой шапки марсианской арктики к подножию колоссального горного вздутия, называемой Фарсидой, ежедневно стекают студеные ветры и волокут сюда все, что им удается содрать по пути с равнинных просторов Аркадии и Амазонии. Даже небо здесь розовое от постоянно взвешенной в воздухе красной пыли. Я смотрел на прыгающую по верхушкам дюн трепетную тень аэра и уже не ждал от главного ничего, кроме обычной формулы прощания, как вдруг он огорошил меня вопросом:

— Вадим, сколько людей у тебя сегодня на буровой?

— Ты как будто не знаешь?!

— Сменные мастера Фикрет Султанов и Дмитрий Жмаев, — невозмутимо стал перечислять Адам. — Бурильщики Николай Песков, Карим Айдаров, инженер-коллектор Светлана Трофимова…

— Не ошибись, их пятеро на буровой.

— Вот мне и хотелось бы знать, чем каждый из них должен был заниматься в шесть сорок пять утра.

— Я сам ломаю голову над этим.

— Ты гадаешь, что могло там с ними случиться, — возразил Можаровский, — а я спрашиваю: чем каждый из них обязан был заниматься перед утренней связью?

— В шесть тридцать дневная вахта меняет ночную. Принимает скважину, проверяет оборудование в рабочем зале, актирует результаты бурения…

— Извини, Вадим, кто бурил ночью?

— Султанов, Песков.

— Значит, на смену пришли Айдаров и Жмаев? Кстати, как это у вас происходит? Под звуки курантов все четверо встречаются в рабочем зале?

Я помедлил с ответом.

— Встречаются пятеро.