— Происхождение у тебя какое?
— Из бедняков. Батрачим, своего хозяйства у нас, можно сказать, и нет.
Никифоров продолжал листать альбом.
— А это что за хари?
— Это? Я просто…
— Антипоповская пропаганда, да? Представление?
— Вроде.
— Здорово. Костюмы пошить такие кто бы взялся. Оторопь берет, как ты только и придумал… — он просмотрел альбом до конца. Все, больше, к счастью, ничего нет. — Попробовать стоит — в училище.
— Я узнавал, — Фимка покраснел, — в сентябре ехать нужно. И работы представить. Я новые нарисовать хочу, по теме. Освобожденный труд, успехи.
— Времени, значит, хватит, — речка вдруг потеряла привлекательность. Назад, в воду больше не хотелось, да и валяться на траве тоже. Солнцем голову напекло? Они оделись, благо обсохли, и пошли, а куда? Даже спрашивать не хотелось.
— Мне говорили — из бедняков кто, тому дорога везде сейчас. Один, из Шуриновки, даже в самой Москве на доктора учится.
Кабыздох загавкал предупреждающе.
— Бабка Лукьяниха, — показал Фимка на семенившую неподалеку старуху. Бодро, споро идет.
— Ну, бабка.
— Отряду водку тащит, наверное. Пойдем, глянем?
— Какому отряду?
— А красноармейскому. Пойдем, у них такая машина землеройная, просто зверь.
Никифоров покорился.
Бабка, машина, отряд какой-то… Чувствовал он себя совсем лишним, никчемным. Нанесло сюда без нужды, нужен он, как мерин кобыле… Никифоров тряхнул головой. Упаднический пессимизм. Не стоило в жару пить эти… а, выморозки. По глотку всего и приняли, ну, по два. Фимке хоть бы хны, они, деревенские, привычны, небось, от соски.
Шли они вдоль берега, Лукьяниха не оглядывалась, да и с чего? дело житейское. Версты через полторы заслышался шум, рокочущий, моторный. Бабка приняла в сторону, вышла на открытое место.
— Вон, видишь? — показал Фимка.
Шумела машина, но что за машина! больше трамвая, на гусеницах, она ползла вперед, врываясь в землю колесом с ковшами, а колесо-то с дом будет, а за собой оставляя траншею.
— Роторный экскаватор, — гордо сказал Фимка.
— Откуда знаешь?
— Да у нас многие — с красноармейцами… Насчет водки и вообще…
— Окопы роют?
— Не, связь. Вон, дальше…
Действительно, дальше шла повозка, тащили ее пара лошадей. На повозке стоял барабан, с которого медленно сматывался кабель, сматывался и уходил на дно траншеи. А совсем позади еще одна машина сгребала землю назад, засыпая траншею, прикатывала ее. Красноармейцы, до полуроты, сновали рядом, поправляя лопатами огрехи.
— Треть версты за день укладывают. Скоро уйдут, тогда Шаршки будут меняться.
— Меняться?
— Ну да. Мы им водку, а они железо там, гвозди. Гляди. Действительно, мена шла почти открыто: бабка передала две четверти, а красноармеец, пожилой, видно, из хозяйственников, какой-то сверток. Бабка, не разворачивая, пошла назад.
— Надо будет дяде Василю доказать.
— Доказать?
— Ну да, Лукьяниха из подкулачников. А ведь получается — имущество казенное расхищает, армейское. Он ее приструнит, на заем или еще как…
Лукьяниха ушла, а они все смотрели, как медленно, но упорно двигался вперед поезд связистов. Наверное, телефонная линия, на случай войны. Совсем уже сзади несколько бойцов укладывали дерн, получалось аккуратно, образцово. Не знать, что рыли — и не заметишь.
— Она осядет, земля, — сказал Фимка. — Немного, да осядет. Но все равно здорово.
Никифоров согласился. Армия предстала перед ним мощным, слаженным, выверенным механизмом. Отец не противился тому, что он пошел по гражданской части, ничего в жизни не лишнее, зато потом легче поступить в училище красных комиссаров, или в органы. Образование не помеха.
Они сидели долго, завороженные странной, почти колдовской работой механизмов и людей. Наверное, слишком долго. Наконец, Никифоров решил, что довольно, хватит, и оказалось — вечереет. Пока шли назад, день и прошел. Быстро прошел, а что оставил?
Фимка задержался в селе — «заскочу к своим, а после приду», ночью был его черед нести вахту, кабыздох тоже уперся у врат, как ни манил его Никифоров. Понравился ему песик, живи в деревне, непременно завел бы такого же. Или вот этого бы и взял. Но — не идет за ограду, глупышка.
В церкви встретил он другую девушку, не Клаву, та с обеда ушла. Они кивнули друг другу, но говорить не стали.
Ужинал Никифоров, как и давеча — малец передал котомку через окно. Словно с прокаженным или каторжником, пришло на ум. И смотрел паренек как-то… и жадно, и любопытно, и жалостливо.
— Ты что, боишься зайти? Или не велят? — спросил Никифоров.
— Ага, — малец кивнул.
— Да не съем же я тебя, — но паренек не поверил. Или сделал вид, что не верит. Да просто ему этот городской — докука, своих дел невпроворот. Или напротив, как в зверинец сходить. Американский койот, гроза прерий, а в клетке — что-то вроде дворового Шарика. Или действительно — койот? На всякий случай руку совать не стоит. Осмотримся поперва.
Никифоров попытался устроиться удобнее. Клонило в сон, а что он за день сделал? Думай, голова, картуз куплю. О чем думать-то? О виденном. Например, военные. А если они причастны к смерти дочки товарища Купы? Вот так, взяли и застрелили? Ну нет, что другое… А надо бы узнать, может, сначала что другое и было…
Сон наплывал, укутывал. По полю ползла уже не машина, а тысяченожка, гигантская сколопендра, и он знал наверное, что она откладывает в землю яйца, яйца, из которых потом такое понавылупляется… Вдруг она изменила путь и двинулась к нему, беспечно лежавшему на берегу речушки. Солдаты-погонщики засуетились, криками пытаясь то ли чудище остановить, то ли его, Никифорова, прогнать. Ноги, как это и бывает обыкновенно во снах, стали неслушными, и он, упираясь на руки, попытался перетащить тело в сторону, подальше от надвигающейся громады, пыхтящей, поблескивающей жвалами. Сейчас вот схватит, обовьет шелковой нитью вместе с яичком и закопает. Свалившись в речку, он поплыл, вода держала и ноги, наконец, подчинились, плывем, плывем, но тут что-то подхватило его с обеих сторон, не больно, но цепко, подхватило и вознесло вверх. Никифоров почувствовал, что его оплетает клейкая лента, забился, зная наперед, что не вырвется, а лента круг за кругом пеленала тело…
Он встрепенулся, освобождаясь ото сна.
— Студент, а, студент, ты не спишь?
Никифоров завертел головой, определяясь, кто и откуда. Звали из окна, полураскрытого, едва видимого в темноте.
— Ну, где же ты? Он подошел, немного шатаясь со сна, распахнул окошко пошире.
— Руку дай!
Он послушно протянул руку. Клава ловко, не ждал такой прыти, вскочила на подоконник.
— Что-то случилось?
— Я просто в гости зашла, пустишь? — спросила она. Явное излишество: Клава обосновалась в келье не дожидаясь ответа — толкнула табурет, села на постель.
— В гости, — повторил он.
— Или не рад?
— Рад, почему, я рад, — забормотал Никифоров, — еще бы…
— Тогда почему стоишь? Или у вас все такие робкие в городе?
— Сейчас, — он сел на краешек лежака. Придвинуться? Опять решили за него — Клава прижалась к нему, задышала горячо, Никифоров и загорелся. Опыт у него был, маленький, да свой.
Далеко заполночь они задремали — и не сон, и не явь. Клава не шевелилась, тело ее — опаляло. Ничего.
В дверь застучали, забарабанили, и крик, истошный, рваный:
— Помогите! Скорее, помогите!
Он вздрогнул, вскочил.
— Ты куда? — Клава ухватила его за руку.
— Открыть…
— Это Фимка орет. Хочет посмотреть, один ты, или нет. Он дурак, потом растрепется по селу…
Они сидели бок о бок, слушая, как содрогается дверь от ударов, бешенных, диких. Крепкая дверь, старая работа. А не выйти ли, наподдать этому Фимке по-нашенски, пусть знает?
Что-то не хотелось. Уж больно здорово колотил тот по двери. Да и Клава…
Но придется. Он привстал, но девушка вцепилась в плечо:
— Не ходи!
— Да что ты? Дам раза, покатится с катушек!
— Не ходи! Увидит…
И верно, как же он сам не подумал. Того Фимке и нужно — посмотреть, один ли он здесь. Деревня, Клаве позор. Ну, Фимка, дождешься…
На счастье, стук стих. Надоело, или подумал, что нет Никифорова внутри. Ушел в окно, да и все, чего надрываться? Орал-то Фимка здорово, натурально. Прямо артист.
— Я… Мне пора. — Клава тяжело, неуклюже слезла с лежака. Вот так. Обгадил дружок ночку.
— Погоди, — пытался он удержать девушку, но больше для порядка, чувствовалось, ни ему, ни ей оставаться вместе не хотелось.
— Завтра свидимся, завтра, — Клава торопливо оделась. Он коснулся девушки и дрожь, крупная, неудержная, передалась и Никифорову.
— Завтра… — но закончить было нечем. Он потерянно, тупо смотрел, как Клава вскарабкалась на подоконник и соскользнула вниз. Надо бы проводить, наверное.
Никифоров поспешил к окну, и увидел лишь мелькнувший в кустах сарафан. Тут же облако закрыло луну, и только на слух можно было проследить путь Клавы. Ладно, все равно не догнать, да еще он в таком виде, пока оденется…
Знобило. Странно, потому что здесь, у окна было тепло, воздух снаружи, спокойный, парной. Внутри же действительно зябко. Келья, да. Однако в монахи ему не с руки.
Он лег, укрылся, поджал к животу ноги. Теплее, теплее… С Фимкой разбираться не хотелось, пошел он — именно туда. Дурак и есть дурак. При случае, конечно, нужно будет стукнуть по шее, а лучше — высмеять как-нибудь. Мол, снилось мне, Фимка, будто ты…
Шорох, громкий, неприятный, шел снизу, из подполья. Развели крысюков. Церковные крысы, они — бойкие. Стало неприятно, хотя вообще-то Никифоров крыс не боялся, но и любить их было не за что. Воры, разносчики заразы, первый признак непорядка. Давить их нужно, давить и травить. Пирожки с толченым стеклом.
Возня стихла, но еще раньше Никифоров согрелся и уснул. Подумаешь, невидаль — крысы под полом…
Проснулся рано, поутру, с деревенскими. Вспоминал давешнее — сон, нет? Сейчас все казалось зыбким, чудным, такое с Никифоровым бывало. Приснится порой, что отец ему револьвер подарил, и потом, между снами, мучительно вспоминаешь, куда же этот револьвер задевался. А снилось часто, он наизусть знал этот револьвер, пятизарядный «кольт», старую, но безотказную машинку, свою машинку. Разумеется, никакого «кольта» на самом деле не существовало, у отца был именной «наган» вороненой стали, из которого Никифоров даже стрелял, но то — у отца.
Еще сонный, он оделся, толкнулся в дверь. Шероховатость дерева под ладонью, его твердость, вещественность убеждали — было, все было. Никифоров переступил порожек, вглядываясь под ноги. Чего ждал, что искал? Было чисто. То есть, не то, чтобы чисто совершенно, мусору хватало, но мусору обыденного, повседневного — щепочки, недокуренные самокрутки, просто клочки бумаги, дорожная пыль, кажется, следы плевков, в общем, самая обыкновенная дрянь.
Кровавых пятен не хватает?
Никифоров обругал себя «за фантазии», далеко можно пойти, если не тормознуть вовремя. Суеверия, пережиток. Что суеверие, что пережиток, он не определял. Так легче, проще. Простота нравилась, как нравится ясный, солнечный день, ключевая вода, свежеиспеченный хлеб.
Он медлил, понимая, что спускать Фимке нельзя, нельзя просто из-за принципа, и, в то же время, устраивать драку здесь? Не место, он, Фимка, вроде как на посту. При исполнении.
В раздумье он двигался по коридору, а потом решил — как получится. По обстановке.
Ломал голову напрасно — Фимки не было. Вышел, может, по нужде. Никифоров подошел к двери, прикрытой, но не запертой. А воздух снаружи бодрый, озорной. И роса. К дождю роса, или нет, кажется, наоборот? Он вглядывался, слушал, решив про себя ограничится парой подзатыльников, большего, право, Фимка не стоил.
Только ноги измочил. Росой, росой измочил, а все же…
Вернувшись в келью, он пожевал оставленное с вечера и опять улегся. На сей раз спать и не думал, просто поваляться хотел, что утреничать, но уснул. Сны остались холодные и темные, остальные разобрали до него.
— Уймись! Уймись, говорю! Найдется твой Ефим, куда денется!
В ответ причитания, частые, неразборчивые, безнадежные.
— От дура баба! Понять не может, что у парня своя жизнь. Послал я его по делу. Важному, ответственному делу. Кому попало не поручишь, а Ефим хлопец как раз подходящий, надежный. Доверие оказали, гордиться должна, а ты…
— А почему мне не сказал? Матери!
— Спешно послал, понимаешь, спешно! Ты бы шла домой, сыну-то вредишь, судьбу ломаешь!
Причитания постепенно стихали. Никифоров прибрался — лежак застелил, крошки смел. Порядок, можно гостя встречать.
Он не ошибся — Василь вошел без стука, как к своему.
— Что, парень, заспался? — а смотрел настороженно, зорко.
— Спал… — неопределенно махнул рукой Никифоров. Рассказал Фимка? Да что он мог рассказать, Клаву-то не видел. Как по двери молотил, разве? А мог. Просто взял да рассказал, и что знал, и так, трепло…
— Хорошо спал?
— Не жалуюсь, — в конце концов, какое им всем дело? Хочет — спит, хочет — на дудке играет. Деревенскими командуй.
— А то наши хлопцы так, из шкоды, шутковать любят.
— Не слышал.
— Ну и лады. Даже хорошо, что выспался. Отдохнул, значит, — Василь осматривал комнатушку — как бы просто, незначимо, но Никифоров порадовался, что навел чистоту. Все же — не в лесу живем, опять же культура…
— Не заскучал тут у нас?
— Я как-то…
— Понимаю. Но сейчас, сейчас, брат, нашлось тебе дело. Настоящее. Серьезное дело, не пустяшное, — Василь посмотрел прямо на Никифорова. Взгляд был — новый. Давеча совсем другие глаза были, нынче ж исчезла былая снисходительность старшего, даже безразличие (да, сейчас ясно стало — было оно, безразличие, просто из гордости он мысли такой не допускал прежде), а появился — интерес. Но вот что за интерес, Никифоров понять не мог. И некогда, Василь заторопил:
— Ты того, пошли, что ли, — и в голосе слышалась нерешительность, которой вчера и быть не могло.
— Куда?
— Да позавтракаем сначала.
Что будет после, Никифоров спрашивать не стал. Не пристало. Он человек взрослый, подождет.
Завтракали они там же, где и давеча, у товарища Купы. И опять без товарища Купы.
— Он занят… — как-то неопределенно сказал Василь. Мол, интересоваться не должно, не положено, а все же расскажу из вежливости. — Позже… Позже ты с ним повидаешься, он спрашивал о тебе. А сейчас… С прошлого года мы радио хотели в селе установить. Да вот некому. Ребята наши, они в науке малость слабоваты, а оно, радио, селу ох как нужно. Москву знать, — говорил Василь, а сам словно прислушивался к чему-то. — Ты — сможешь?
— А какое радио?
— Погляди, — Василь вышел в соседнюю комнату и вернулся с коробкой. — Премировали нас в том году, а лежит без толку.
— За что премировали? — спросил Никифоров и тут же обругал себя, тоже, любопытный выискался. Но Василь ответил охотно:
— А мы первые вышли по распространению политической книги. На каждый двор по семь с половиной брошюр вышло. Уж они вертелись-вертелись, да поняли — лучше добром взять. Шаршки, они далеко от нас отстали. Вот и премировали.
Радио оказалось простеньким: детекторный приемничек «Мир-2», наушники, провода.
— Так сможешь?
— Смогу. Мне бы еще медного проводу, антенну побольше сделать, лучше принимать будет. И заземление…
— Проводу? Это мы… Это мы сможем, — Василь даже обрадовался. — Тут связисты, батальон. Они дадут. Пойдем, прямо сейчас и пойдем…
Вел Василь другой дорогой, не той, что шли они вчера с Фимкой. Да и вывела она не туда. Лагерь стоял в распадке — несколько палаток, больших, барачных, с деревянным оплотом, но видно было — ненадолго построены: не окопаны, и мусору рядом мало.
— Ты по сторонам не пялься, не любят они того, — предупредил Никифорова Василь.
А чего пялиться, подумаешь, невидаль. Он городки палаточные видел — не чета этому. Когда отец еще инспектором округа был…
Их окликнули у самого лагеря — дежурный, разморенный, потный, явно узнал Василя, и махнул рукой.
— В синей палатке они.
Палатка была обычной, синего — полоска над клапаном.
— Ты проходи, проходи.
Внутри было, как во всякой палатке — не свет, не мрак. На скамье за дощатым, наспех сколоченным столом, сидел в одном исподнем толстый и лысый красноармеец. Селедку ел. Гимнастерка и прочая одежда лежали в куче на другой скамье, и потому Никифоров никак не мог определить звание. А звание — оно для военного главнее лица. Что лицо, надел противогаз, и нет лица. Петлицы, петлицы, вот на что в первую очередь нужно обращать внимание, учил отец. Иной на вид — чисто комкор, и ступает вальяжно, и движения неспешные, величавые, а приглядишься внимательнее — э, да ты, брат, просто наглец.
Интендант, подумалось вдруг. Всего-то — толстая складка на загривке, а вывод и сделан. Торопишься. Спешка да верхоглядство превращают разведку в… Нет, он не ошибся, сидевший, похоже, действительно был интендантом. Клочком газеты интендант вытер руки и только потом протянул обе навстречу Василю.
— Ну, кум, прощаться пришел?
— Уже снимаетесь?
— Нет, дня два еще постоим. А там да, там — ищи ветра в поле. За тридцать верст откочуем, под Станюки, что за Глушицами. Бывал?
— У нас только и дел по всяким Станюкам таскаться.
— Может, приходилось. Ты ведь непоседой был, знаю. Ну, зачем пришел, а?
— Пустяк. То есть, для тебя пустяк, а нам, сирым — ни в жисть не найти, — Василь подтолкнул Никифорова. — Излагай!
— Нам бы провода медного, для радио. Метров тридцать, — он хотел сказать — шесть, но с языка сорвалась цифра совсем несуразная. Не цифра, число, машинально поправил Никифоров самого себя. И все-таки, почему тридцать? Наверное, решил, что за меньшим куском и идти не стоило в такую даль.
— Тридцать… — интендант впервые посмотрел прямо на Никифорова. — Однако губа у тебя…
— Я на колокольню, на самый верх антенну помещу. Да заземление еще, — начал объяснять Никифоров, досадуя на собственную несдержанность. Дали бы пять метров, и хватит.
— На самый верх? Не свались только, — интендант пошел вглубь палатки, скрылся за ящиками, наставленными под самый потолок. — Тебе ведь обрезки не сгодятся. Одним куском, поди, хочешь?
— Двумя. На антенну и на заземление.
— Уже облегчение, — голос стал глухим, словно ушел интендант в невесть какую даль. Василь подмигнул, молодец, парень, не теряешься. Несколько минут слышны были стуки передвигаемых ящичков, кашель интенданта да жужжание мух над селедочной требухой.
— Владей, — интендант возник неслышно. Взял, да и появился.
— Спасибо. Большое спасибо, — Никифоров принял мотки. Хороший провод, многожильный, гуттаперчевой изоляции. — Немецкий?
— Да ты, вижу, знаток. Шведский. Для нашего дела бракованный, а тебе самый раз.
— Ты подожди меня там, снаружи. Нам поговорить нужно, — Василь присел на скамью рядом с интендантом.
Можно и снаружи, чин не велик.
Он выбрался на свежий воздух. О чем говорили внутри не разобрать, даже если слушать, но он не слушал. Что ему чужие дела, у него свое есть. Проводу на глаз выходило много, действительно, придется на самую верхотуру лезть, раз обещался. Зато Москву принимать будет, Ленинград, Киев.
Скучать Никифорову не пришлось, Василь вышел скоро. Смурной какой-то, но — собранный, напряженный.
— Пошли, — и до середины дороги молчал. Никифоров тоже не горел желанием болтать. О чем, да и зачем?
Наконец, Василь очнулся от дум.
— Уходят. Понимаешь, когда они рядом, спокойнее было.
— Спокойнее?
— Да. Я ж говорил, тревожно у нас. На вид — благодать, а под поверхностью такое копошится… Контра, кругом контра засела, притаилась. Так это пока силу чует. А дашь слабину, враз и повылазит. Общее хозяйство, оно только бедному и глядится. И то не каждому, а тому, кто с понятием. А у нас бедняков в селе мало, слаба основа… И тех запутать, запугать норовят.
— Запугать?
— Ну да. Народ темный. Ночью коту на хвост наступят, а потом месяц про черта рассказывают. Мужики, что бабы стали…
— Кот, он такой… как заорет… — Никифоров решил, что Василь проверяет его. Наверное, Фимка рассказал. Или даже Василь проверял его таким образом — подговорил Фимку, тот и куролесил ночью. — А бояться, конечно, глупо.
— Еще бы. Через их бабьи страхи все и происходит.
— Что происходит?
— Да ерунда, с одной стороны если смотреть. А пристальнее — так против нашей власти агитация. Боятся коллективизации, вот и стращают, — Василь определенно не желал вдаваться в подробности, переводил на обиняки. Как хочет. Очень, можно подумать, нужно Никифорову знать местные сплетни.
— Я радио займусь? — они уже шли по селу.
— Радио?
— Да, да… Вернее… Погоди. Сейчас не нужно. Потом, после похорон.
— Как скажете, — зачем тогда было затеваться? Ах, да, провод. Кабы сегодня не взяли, неизвестно, удалось ли где вообще раздобыть его. Уходит Красная Армия…
У самой церкви Василя перехватили:
— Вас в сельсовет… — запыхавшаяся Клава на Никифорова и не глянула. Наверное, так и нужно. Но стало обидно.
— Я подойду, — пообещал Василь.
Подойдет? Никифоров смотрел вслед. Клава что-то говорила, обрывки слов долетали до него, но он не вслушивался.
Не обернулась. Никифоров побрел в гору. Кабыздох подбежал, вильнул хвостом. В кармане завалялся кусочек хлеба. Жри, пес. За верность.
Кабыздох вежливо взял хлеб в зубы, отнес в сторонку, положил на траву. Зажирел, зажирел, псина. Или, напротив, хочет продлить удовольствие.
Последнее оказалось верным. Кабыздох, проглотив хлебушек, просто запел от счастья. Ну, будет, будет. Больше ничего нет. Он пошел дальше.
— Не ходи туда, милок. Не ходи! — внезапно появившаяся из кустов бабка попыталась перегородить путь.
— Это почему?
— А плохо будет, плохо… — от старухи тянуло вином. Ай, бабка, молодец.
— Ничего, — он обогнул ее, та что-то забубнила, но Никифоров не слушал. А, может быть, она нарочно? Пугает, отваживает молодежь? Ерунда. Кто такую слушать станет…
Больше ему никто не повстречался. Ничего, скоро люди пойдут, скоро. Радио слушать, газеты читать. Библиотеку откроют, пусть сначала и небольшую. А кинопередвижка приедет, толпой повалят.
В церкви никого не было. Кроме, разумеется, усопшей (сейчас Никифоров решил звать ее так — «усопшая»). Куда же подевался почетный караул? Эх, деревня, деревня…
Он прошелся, прикидывая, где можно будет установить радио. Собственно, он церковь-то и не смотрел толком. Келья — налево, а направо что?
Направо — тоже коридорчик, двери по бокам вели в пустые клетушки. Пустые, а решетки на окнах — дай будь. В конце коридорчика — лестница. Широкая лестница, что в училище. Шла она вниз. В подвал? Он спустился. Темновато будет, да. В полумраке он двигался медленно, боясь споткнуться обо что-нибудь. Убирали, но до конца не убрали. Полно хламу.
Уже почти в полной темноте он натолкнулся на дверь — массивную, кованную. Никифоров попробовал толкнуть. Странно. Показалось, будто подалась она, подалась и тут же вернулась на место, словно навалились изнутри, прикрывая. Да нет, ерунда. Он толкнул еще раз, но — вполсилы, почему-то не очень и хотелось ее открывать. Нет, не дрогнула. На ключ, верно, заперта.
Он поднялся наверх.
— Ты… Ты где был? — Василь смотрел на него сердито и встревожено.
— Просто…
— Нет, я не к тому. Ходи, конечно, где хочешь. Хозяин здесь. Я только подумал, что ты ушел, убежал.
— Убежал? — Никифоров удивился. Чего-чего, а бежать… — Зачем?
От кого, скорее, но он не сказал вслух, удержался.
— Вот и я думаю, что такой парень, как ты, не побоится бабьих страхов.
— Каких это?
— Пойдем, — вместо ответа заторопил его Василь. — Голодный же весь день, харчеваться будем.
Но пошли они не наружу, а в келью.
— Здра… Здравствуйте, товарищ Купа! — этого Никифоров ждал меньше всего.
— Садись, — махнул рукой товарищ Купа. Сам он устроился на лежаке, сидел прямо, не прислоняясь к стене. Никифоров сел на табурет. Василь поднял откуда-то сумку, водрузил на тумбочку.
— Ну, пора бы и подзакусить.
Говорил он как бы шутливо, но ни Никифоров. ни товарищ Купа не отозвались улыбками. Да и с чего улыбаться?
— Еда настоящая, добрая, еда простая! — приговаривал Василь, раскладывая припас.
Настоящая, настоящая еда. Казанок теплой вареной картошки, сало, лук, домашний сыр, малосольные огурцы, еще что-то. И — штоф виноградной водки.
— Ты ешь, ешь!
— А вы?
— Разве компанию составить… — Василь отщипнул кусочек хлебца и начал неспешно жевать.
Товарищ Купа не шелохнулся.
— И выпить молодцу не грех, — плеснул из бутылки Василь. — Будем!
Никифоров хлебнул и закашлялся. Смерть-водка!
— Закусывай, закусывай!
Стало приятно, добро, еда показалась необыкновенно вкусной, хотя спроси его, что за вкус — не ответил бы.
— Здоровый мужик и есть должен здорово, — подкладывал еду Василь. Никифоров благодарно промычал, давясь куском толстой жареной колбасы.
— А теперь повторим!
Водка пришлась по душе, взбодрила, ожгла.
— Ну, вот что, — товарищ Купа заговорил, и Никифоров почувствовал — захолодало, что ли. Впрочем, водка грела хорошо, основательно.
— Вот что, — повторил товарищ Купа. — Ты — человек наш, Василь за тебя ручается.
— Наш. Весь в батьку. Я с батькой его — хоть в пекло готов был.
— Дела деревенские ты представляешь.
— Да, да, конечно, — закивал Никифоров.
— Много нечисти кругом, мрази. Плюнь — в гада попадешь. Дочь… Дочь убили, и теперь… — голос его пресекся, он остановился перевести дух.
— Ты… Вот, полегчает, — подал стакан Василь, но товарищ Купа отвел его руку.
— Не время. После. Вот, парень, какие дела. Мало, что убили, так опорочить мертвую хотят. Мы ей похороны готовим, наши, большевицкие, а они слухи распускают, баламутят народ. Ты, чай, слышал?
— Нет.
— Опозорить хотят. Сорвать похороны подбивают. А наши… — он опять замолчал.
— Подвела комса, — пояснил Василь. — Разбежались ребята, попрятались. Стойкости в них нету, закалу. Чуть до крови дошло — сдрейфили. Незрелые.
— До крови?
— Я это так, к примеру. До дела, имел ввиду.
— Но и кровь… — товарищ Купа, наконец, налил и себе.
— Да, конечно. Алевтина жизнь свою не пожалела…
— Ее и не спрашивали, Алю. Убили, и все. Найти, найти, кто сотворил, я бы… — он скрипнул зубами. Никифоров раньше думал, что это просто говорится так — скрипеть зубами. Теперь вот услышал.
— Ищу, — Василь посуровел внезапно, вдруг. Сползла улыбка, и лицо стало — другим. Сухим, хищным. И старым.
— Ищи, — с силой сказал товарищ Купа.
— И он нам поможет.
— Я? — вообще-то Никифоров ждал что-то подобное. Зря, что ли, пришли они сюда?
— Ну, да. Они, те, то есть, кто виноват в смерти Али, обязательно попытаются сорвать похороны. Наших — то запугали, вот никто и не хочет последнюю ночь здесь провести. Тут как раз такой парень, как ты, и нужен: смелый, сообразительный, с ясной головой.
— И что… что мне делать?
— Да ничего неподъемного. Показать, что не боишься их. У тела посидишь, пусть видят, товарища нашего мы не бросаем. А я…
— Мы, — поправил его секретарь сельсовета.
— Мы тут неподалеку будем. Схоронимся и посмотрим, кто попытается помешать тебе. Тогда мы его и возьмем.
— Этой ночью?
— Этой. Последняя ночь, понимаешь… Фимку напугали крепко, убежал мальчуган из села, боится.
— Кто напугал?
— Кабы знать… Нет его, и спросить не с кого. Ты давай, наворачивай, сила пригодится. А мы…
— Пойдем, — товарищ Купа поднялся — тяжело, механически.
— Да, мы пойдем. Ты помни — ночью мы рядом будем, зови, когда понадобится. А дверь заложи изнутри, спокойнее будет.
— Дверь?
— Ну, вход в клуб. Дуб, в пять пальцев, не прошибешь. А станет гад ломиться, мы ему белы руки за лопатки и заведем… Бывай!
— Я, парень, крепко надеюсь на тебя. Не подведешь — и я не забуду. Слово даю, — товарищ Купа постоял минуту, а потом двинулся к выходу.
— Не провожай, — шепнул Василь и поспешил вслед.
Ага. Понятно. Ему же с дочкой, с Алей побыть хочется. Одному.
Мысли у Никифорова вдруг начали разбегаться, каждая — сама по себе. Он попытался сосредоточиться. Что-то… Что-то промелькнуло, а — не ухватил вовремя. Теперь жди, когда снова забредет в голову.
Бутыль оставалась почти полной. На три четверти точно. И пусть, он решил — довольно. Есть расхотелось, он почти насильно дожевал пук луковых перьев.
Значит, пришла очередь и ему пободрствовать. Совсем, совсем как настоящий монах, не зря кельей обозвал свое жилье.
Тут Никифоров вспомнил прошлую ночь. Да уж, нашел монаха. А если Клава придет нынче? Неловко получится. Да не придет, она же с товарищем Купой работает, знает, что ему ночью этой другую заботу нашли.
А все-таки, вдруг придет?
Он посмотрел в окно. Ночь пока неблизко. Странно как-то день идет — приходят, уходят…И чувство, что живет он здесь с полжизни.
А Василя с товарищем Купой не видать. Не вышли из церкви. Ничего, можно и подождать.
Незаметно для себя Никифоров задремал. Не очень и противился тому: сыт, пьян, делать все одно нечего. Думал полчасика придавить, а поднялся — синеет в келье, особенно по углам.
Проспал, проспал.
Ничего он не проспал. Вечер только накатывался, тихий, покойный. Он прошел коридором. Никого нет, конечно. Давно ушли и Василь, и товарищ Купа.
Он немножко погулял вокруг церкви, заодно и обстановку проверил. Ничего подозрительного. Да рано, рано еще. Солнце только село, луна едва взошла. А хорошо, что луна полная, никто незаметно не проберется.
Никифоров ополоснулся у колодца. Голова не болела, напротив, бодрость снова переполняла его. Свежий воздух, еда. Отдых, просто курорт.
Дверь он заложил на засов, но, скорее, просто из городской привычки. Там, в городе, шпаны полно, а тут?
Он одернул себя. Тут-то как раз и убивают. Вот она, убитая.
Подходил он медленно, сдерживая дыхание. Нет, действительно, ничем таким не пахнет. Он вздохнул свободнее, теперь уже стараясь услышать хоть что-нибудь.
Ничего. Воздух прохладный, и только.
Пока окончательно не стемнело, он зажег несколько свечей. Одну поместил внутрь звезды, Еремкиного творения. Раз уж они придумали, пусть будет. Серники попались неплохие, а то, бывает, чиркаешь, чиркаешь, полкоробка изведешь, прежде чем примус запалишь. А, фабрика имени Розы Люксембург. Столичные, держат марку.
Он присел на краешек скамьи. Что, собственно, ему делать? Вот так всю ночь и торчать? Глупо. Чем дольше он сидел, тем глупее казалась вся затея. Кто, собственно, увидит его — здесь? Особенно при запертой двери?
Лицо Алевтины в свете полудюжины свечей казалось совсем обычным, живым. Просто — лежит.
Никифоров посмотрел вокруг — просто, чтобы оторваться от лежавшей; она, казалось, притягивала взгляд. Нехорошо это.
Из-под скамьи выглядывал уголок тетради. Ах, да, воспоминания. Совсем забыл, ему же их редактировать. Посмотрим, что тут написали местные грамотеи.
Улыбаясь, частью и нарочито, прогоняя неловкость собственного положения, Никифоров раскрыл тетрадь.
Почерк крупный, чувствовалось — буквы не писали, а выводили — старательно и трудно. Писал… как его… Еремка, да.
«Алевтину, Алю я знаю давно. Мы тут все друг дружку знаем. Вместе всегда, как не знать. Она первая в комсомол вступила, и нас позвала. Поначалу боязно было как-то, для чего, думалось, а она объяснила — чтобы жизнь новую строить. Тогда многие согласились, потому что новая жизнь нужна, а эта больно тяжелая и несправедливая. У одних всего много, а у других — нет. Аля говорила, что это неправильно, мы все должны жить одинаково. А другие не соглашались, особенно старшие. Потому в комсомол вступили не все, побоялись. А чего боятся? (Зачеркнуто две строки) Ничего, сказала Аля, еще придете к нам проситься, в ножках валяться будете, а мы вам припомним, как отказывались. Она очень принципиальная и не терпит, когда говорят что-нибудь против Советской Власти. Только враги не любят Нашу Власть, объяснила нам она. А с врагами и поступать нужно повражьи, не давать им жизни и пощады. Даже в мелочах, потому что иначе они заберут верх и заставят всех работать на помещиков и капиталистов. Я с ней согласен, потому что работать на помещиков не хочу. Мои родители и деды на них всю жизнь работали, а у нас ничего нет, только корова старая, а лошадь пала два года назад, а другую купить все денег нет. А у богатеев по три, по четыре лошади, разве это справедливо? Поэтому их нужно давить. Алевтина — потомственная беднячка. Ее отец, товарищ Купа, проливал кровь, (зачеркнуто) чтобы нам жилось лучше. А дед и прадед были чумаками, возили издалека соль, везде бывали и видели, как плохо живут угнетенные люди по всей земле. И, как могли, боролись с панами и богачами, делали им всякий вред. Аля говорит, что мы должны брать с них пример и лишать богатеев покоя. Она сама так и делала. Еще она говорила, что прежде богачи ненавидели народных мстителей и убивали их, а еще богачам помогали попы и священники, которые проклинали мстителей и чернили их перед людьми. Поэтому мстителям приходилось (слово вымарано) делать в тайне и нам тоже нужно быть осторожными. Богачей еще много, а другие им сочувствуют, и сами хотят стать богачами. Они могут нам помешать и даже убить. Аля была права, раз ее убили. Наверное, мы должны отомстить за нее. Но я не знаю, кому. Всех богачей в нашем селе и в других селах тоже прогонит и уничтожит Советская Власть, и я буду делать то, что Советская Власть мне повелит. Богачей жалеть нечего, Аля сама так говорила. Без нее все станет не так. Раньше мы часто были вместе, особенно после работы, вечерами, было очень интересно, а что сейчас будем делать? Вот, о чем еще писать — не знаю».
Никифоров пересчитал. Как не растягивал Еремка слова, пяти страниц не набиралось. Сваришь с ними кашу, а получится — даже трудно представить, что получится. Варево. Придется потом порасспросить местную комсу, а уж по их рассказам и написать самому. Посмотрим, что дальше.