Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Вообразите себе моё изумление и беспокойство, когда я прочитал в вечерней газете заголовок: \"Сенсационное ограбление индийского раджи\". Разумеется, раджа оказался богатым купцом, и никаких встреч с представителями королевской фамилии ему уготовано не было, но в остальном описание в газете совпадало с тщательным изложением Морриса. Как он мог заранее знать о готовящемся преступлении и почему не известил полицию?

Я вспомнил, что последнее дело, которое я не смог разгадать, о загадочном исчезновении члена палаты лордов, предшествовало скандальному бегству маркиза **, хотя и не пэра, но весьма заметной фигуры. Мои подозрения усиливались.

Через пару дней я прочитал в газете о дерзком и загадочном ограблении почтового поезда, и недоумение мое превратилось в негодование. Я должен был немедленно встретиться с Моррисом и потребовать у него отчета.

Я отправился в Ист-Лондон, где он квартирует. Неопределенного возраста домохозяйка, из настоящих кокни, ответила, что мистер Моррис уехал несколько дней назад и не известил ее, когда вернется. Счет за квартиру он оплатил до конца месяца. Дальнейшие расспросы ни к чему не привели, и я, раздосадованный, уже собрался уходить, когда эта мрачная женщина внезапно окликнула меня:

— Мистер Конан Дойл?

Я поспешно развернулся на каблуках, изумленный тем, что и в этих кварталах Лондона знают моё имя, но хозяйка разъяснила мне причину своей прозорливости:

— Мистер Моррис предупредил, что джентльмен вашей наружности может приехать, навести справку-травку.

Она ухмыльнулась своей незамысловатой шутке, зашла в дом и вышла через минуту с большим осмоленным конвертом. Я взял конверт из ее рук, пошел было обратно к кэбу, но спохватился и, порывшись в кармане, дал хозяйке полсоверена. Она изумленно приподняла брови, а монета мгновенно исчезла где-то в складках ее передника. Видно было, что хозяйка колеблется, затем она решилась и быстро сказала, почти шепотом:

— Он взял саквояж и велел ехать на Ватерлоо. Но я ничего не говорила вам, сэр, — и она захлопнула за собой дверь.

\"Вокзал Ватерлоо, — соображал я лихорадочно, — значит, он мог уехать на континент\". Я велел кэбмену ехать обратно на Уимпол-стрит, и распечатал конверт еще в пути. Невозможно описать досаду, горечь и отвращение, охватившие меня по мере чтения этого возмутительного письма!

Прежде всего, оно отличалось невыносимо высокомерным тоном. Этот негодяй, которого я приютил и опекал больше полутора лет, смеет поучать меня и издеваться над, как он пишет, \"надутым и самодовольным Шерлоком Холмсом, вообразившим себя величайшим детективом\". И дальше он, безжалостно насмехаясь, описывает все те преступления, которые Холмс не смог раскрыть, и указывает, что именно упустил \"великий сыщик\".

Но это было не самым страшным. Привожу цитату по памяти, поскольку я, в порыве гнева и досады, сжег письмо.

\"Любезный д-р Дойл! При всей Вашей простоте и доверчивости, все же не могу не отметить, что Ваш Холмс заметно толковее любого сыщика из нашей славной Королевской полиции. Вот доказательство моего к нему уважения: я, вместе с несколькими, безусловно доверяющими мне людьми, предлагал Вам на рассмотрение планы наших небольших авантюр. Если Холмс был бессилен разгадать тайну — мы смело выполняли задуманное. Один раз, в самом начале моего предприятия, возникла опасность, что Вы прочитаете об ограблении на курорте в Бате, а я, по неопытности, дал Вам слишком много деталей. По счастью, мне удалось избавиться от той единственной газеты, которая уделила внимание этому, довольно рядовому, случаю.

До сих пор не могу удержаться от смеха, вспоминая, как мы с Вами методично, чуть ли не с лупой, осматривали кабинет в поисках «Дейли Телеграф».

Здесь я вспыхнул от стыда и бешенства и был вынужден отложить письмо на несколько мгновений, но затем возобновил чтение.

\"Вынужден отдать Вам должное, Вы сорвали несколько особо дерзких предприятий. Возможно, это и к лучшему — мы не навредили Британии. Помните \"Дело о морском договоре\"? Я с нетерпением жду его опубликования. Однако дело о драгоценностях раджи прошло без сучка и задоринки во многом благодаря Вашим бесценным замечаниям. Я не смог утаить от Вас всех деталей, и, безусловно, огласка будет слишком шумной, чтобы даже Вы, с Вашей фантастической невнимательностью, смогли не заподозрить сходства. Думаю, что нашему плодотворному сотрудничеству пришел естественный конец.

Ваш признательный коллега,

Моррис Артур.

P.S. Я поменял местами свое имя и фамилию, надеясь, что Вы охотнее возьмете на работу тезку — и, как видите, не ошибся. Прошу прощения за столь невинный обман\".



Я оказался в совершено нелепом положении: первую и естественную мысль, обратиться в полицию, я отверг. Кто поверил бы в подобную историю? И чем мои признания помогли бы розыску? Я осознал внезапно, что не знаю ровно ничего о моем бывшем секретаре: ни места рождения, ни настоящего имени, ни круга его друзей, ни постоянного адреса. Даже его рекомендатель, старый стряпчий м-р Босуорт, недавно умер от пневмонии.

И, кроме того, как могу я предстать перед всем Лондоном подобным болваном? Знаменитый Артур Конан Дойл, создатель Шерлока Холмса, кумира публики всех сословий, в роли подопытного животного, на котором изощренный преступник проверяет свои адские планы? Нет, лучше застрелиться, чем принять на себя ту бурю насмешек, которая последует за моим признанием\".

* * *

Я отвел глаза от дневника и очнулся. Старина Уильям сидел напротив, погруженный в разбор листочков, Джеффри записывал что-то под его диктовку, позевывая. Уильям поднял голову и встретился со мной взглядом.

— Что-нибудь интересное?

— Ничего особенного, — ответил я по возможности равнодушно, — но ты знаешь — каждая крупица знания о Конан Дойле…

Уильям покивал головой понимающе, и вернулся к своим занятиям. Я же принялся за следующую запись.

\"Май, 10, 1893 г. Итак, пора показать этому зазнайке, что собой представляет дедуктивный метод. Но по порядку: сегодня я получил письмо, в котором Моррис напоминает мне, что я его сообщник по злодеяниям, и в моих интересах не привлекать внимания к его персоне, и продолжать публиковать рассказы о Холмсе. Однако он допустил несколько ошибок.

Во-первых, письмо проштамповано, весьма аккуратно, швейцарским штемпелем. Я навел справки и выяснил, что это почтовое отделение находится в уединенной местности и, по сути, обслуживает один крохотный городок, Меринген. Во-вторых, письмо написано на листе бумаги с неровно отрезанным верхом, что навело меня на подозрение, что это почтовая бумага отеля. В Мерингене, в ущелье близ водопада Райхенбах, есть всего один отель, и очевидно, что именно оттуда Моррис и послал свое письмо. Более того, одна из швейцарских газет, которые я просматривал сегодня, (\"Бернер Оберландер\"), сообщает о разливе рек Ааре и Райхенбах и о прерванном сообщении с Мерингеном.

Итак, Моррис Артур в ловушке, и послезавтра мы встретимся с ним лицом к лицу\".



Мне катастрофически требовалось закурить. Я постарался изобразить на лице максимальное равнодушие и лень, и вышел в курилку (слава Создателю, в Британии все еще есть такое удобство!) Прикончив сигарету в три затяжки, я поспешил к столу, к следующей записи.

* * *

\"Май, 18, 1893 г.

Я приступаю к рассказу о событиях последней недели со смешанными чувствами. Но по порядку.

Ночным экспрессом я доехал до Дувра и еще до рассвета переправился через Канал. Дальнейшее сообщение было не таким удобным, но звонкая монета оказывала волшебное воздействие, и к вечеру 12 мая я переправился через слегка успокоившийся Райхенбах на лодке какого-то отчаянного местного рыбака. Мост был частично снесен, и бригада швейцарских строителей уже бодро стучала молотками, однако мой Харон уверил меня, что они не управятся раньше, чем через два дня. Кроме того, он гордо утверждал, что никто не осмелится переправляться через реку по такой воде — и содрал за перевоз полновесную гинею.

Я изменил внешность так радикально, что вряд ли кто-нибудь из лондонских друзей узнал бы меня, а узнав, они умерли бы от смеха. Неопрятная седая борода, кожаный картуз и долгополый армяк поверх толстого брюха делали меня похожим на одного из русских нуворишей-купцов, в изобилии встречающихся на европейских курортах. Уже в сумерках я подошел к отелю.

Портье предоставил мне, как он уверил, лучший номер с видом на горы, а затем, поколебавшись, спросил, как будто извиняясь:

— Мистер Конан Дойл?

Невозможно описать моё изумление и досаду. Я постарался скрыть их, и с преувеличенным русским акцентом уверил портье, что он ошибается.

— Жаль, — отвечал портье, — мне оставили для него письмо и сказали, что он должен появиться со дня на день.

Мне пришлось раскрыть свое подлинное имя, и славный малый вручил мне письмо и, вообразите, затрепанный номер «Стрэнда» с моим (или я должен писать — нашим?) первым рассказом. Мой автограф с лихвой заменил ему чаевые, и я позволил себе даже, наклонившись к его уху, шепнуть: \"Ни слова больше, я путешествую инкогнито, и нескромность может погубить всё предприятие\". Думаю, парень был счастлив, как никогда в жизни.

В номере я нетерпеливо разорвал конверт и прочитал записку — как я и подозревал, от Морриса:



\"Мой дорогой друг, поздравляю Вас, Вы достойны своего создания. Я не хотел бы беспокоить обитателей этого мирного отеля нашей бурной беседой, поэтому предлагаю Вам встретиться, наутро после Вашего приезда, на тропинке у водопада. Мне необходимо передать Вам важные документы. Вы можете не опасаться за свою жизнь. О Вашем приезде меня известят мои корреспонденты (благодарю Холмса за идею использовать природную смекалку мальчишек).

Ваш Моррис Артур\".



Я провел беспокойную ночь, но под утро уснул и едва не проспал нашу встречу. Утро выдалась необычайно свежим и ясным, и, бодро шагая по тропинке в сторону водопада, я размышлял о странном поведении Морриса. Я пришел к выводу, что он не заинтересован в моей смерти, прекрасно осознавая, что я не выдам его ни при каких обстоятельствах. Но что же он хотел мне сообщить? Этого я не понимал, и нетерпение подгоняло меня.

Вскоре тропа вывела меня к водопаду и пошла вдоль него. Я продвигался с осторожностью: слева была шершавая гранитная стена, а справа — ревущая бездна Райхенбахского водопада. Вскоре, к моему огорчению, я увидел, что тропа окончательно исчезает, в двух десятках ярдов передо мной. Никаких признаков Морриса не было. Я сел, прислонившись спиной к стене, и прождал около получаса. На моих часах было уже около девяти, когда я решил исследовать оставшуюся часть тропы.

Разумеется, мне следовало сделать это раньше! Тропа в этом месте была покрыта мягкой землей, и брызги от водопада постоянно увлажняли ее. Я увидел отчетливую цепочку свежих мужских следов, ведущую в одну сторону. Полный смутных предчувствий, я осторожно дошел до конца тропы. Вдоль края обрыва росли, образуя бордюр, крохотные невзрачные фритиллярии. Там, где заканчивалась цепочка следов, было натоптано, как будто человек переминался с ноги на ногу, а в нежном желтом бордюре зиял грубый разрыв. Край тропы обрывался вниз, и широкие свежие борозды вели в бездну.

Я похолодел, представив себе картину, развернувшуюся на этом месте не более часа назад. Что могло стать причиной падения Морриса в ужасный поток? Растерянно я оглядывался по сторонам, и вдруг заметил у самой стены, на плоском камне, блестящий предмет. Это был серебряный портсигар Морриса.

Я нетерпеливо раскрыл его и увидел сложенный вчетверо листок бумаги, исписанный так хорошо знакомым мне аккуратным твердым почерком моего секретаря:



\"Мой дорогой д-р Конан Дойл! В этот последний час моей жизни хочу сказать Вам несколько добрых слов. Вы — скверный детектив, но недурной писатель, и, к сожалению, хороший врач. Ваши подозрения оказались верны. Я провел полтора месяца в Швейцарии, и, несмотря на фальшивые уверения местных светил, прекрасно понимаю, что мне предстоит. Я видел туберкулезных больных, иссохших, не стоящих на ногах, но продолжающих цепляться за жизнь — благодарю покорно! Я сумел обеспечить жизнь моих родных и любимой женщины (да, да, и у такого циничного чудовища была возлюбленная!), и хочу закончить жизнь, пока она не стала мне отвратительной. Согласитесь, что это мое право, — Вы врач и видели больше моего. Обращаюсь к Вам с предсмертной просьбой. Пусть это смешно, но я честолюбив, и несколько завидовал Вам в последние месяцы. Однако ловушка, в которую я сам себя загнал, осуществляя мои (право, недурные!) планы, не позволила мне просить Вас поставить моё имя рядом с Вашим. Так, по крайней мере, отдайте должное моему криминальному таланту хотя бы в одном из Ваших рассказов. Я верю, что Вы выполните последнюю просьбу искренне любящего Вас

Морриса Артура.

7:50 утра, май, 13, 1893\".



Долго стоял я, потрясенный, сжимая в руке последнее письмо Морриса и вглядываясь в бездну, поглотившую навсегда этого незаурядного человека. Кем мог бы он стать, будь судьба благосклоннее к нему в юные годы? Я пошел обратно, чувствуя влагу на щеках, и это были не брызги от водопада…\"



Последняя запись за этот год была короткой:

\"Декабрь, 12, 1893.

Итак, я исполнил свой долг. Надеюсь, имя «Мориарти» не показалось бы покойному слишком большим искажением. Я долго колебался, но решил, что не могу подвергать риску его родных, не говоря уж о неизбежных вопросах ко мне. Пусть и Холмс покоится вместе с ним там, на дне Райхенбахской пучины\".

* * *

Думаю, нет особенной нужды описывать моё состояние. Я оглядел кабинет, полки с солидными, надежными томами, моих коллег, мирно разбирающих бумаги, и меня не оставляло странное, близкое к панике ощущение: я один знаю тайну, которая может разрушить такой привычный и уютный мир, где на Бейкер-стрит, 221Б, за шторой, сидит у камина человек с орлиным профилем, и ни одна зловещая загадка не останется неразгаданной, пока он жив.

Памятуя о печальном случае с письмом Киплинга, я аккуратно снял копии со всех страниц дневника, зарегистрировал их у секретаря, запечатал в конверт и отдал на хранение.

Уильям поджидал меня у выхода, и мы направились прямиком в ближайший паб, как у нас уже было заведено. Взяв по кружке доброго эля, мы сели у окна. Я отхлебывал горьковатый густой напиток, наблюдая, как за окном быстро темнеет, и пешеходы беззвучно перемещаются по Оксфорд-стрит и исчезают в тумане. Это был первый туманный вечер со дня моего приезда, и я, наконец, ощутил себя в том Лондоне, который представлялся мне с детства. Казалось, что сейчас по булыжной мостовой прогрохочет экипаж, а потом дверь в паб распахнется, и войдет клерк в котелке, в черном плаще и с тростью, а трактирщик скажет ему с достоинством: \"Отвратительная погода нынче, сэр\".

Я очень боялся, что Уильям начнет расспрашивать меня про мои сегодняшние находки, и перевел беседу на тему печальной судьбы Бертрама Робинсона, тем более что меня несколько тяготило невыполненное пока обещание. Уильям оживился.

— Ты знаешь, как раз сегодня я начал разбирать материалы за 1901 год, после возвращения с войны. Если будет что-то интересное — я смогу тебе дать, только неофициально, пока мы работаем с этой папкой.

Я поблагодарил Уильяма и заказал нам еще по кружечке. Потом Уильям заказал по кружке своего любимого, особо крепкого, потом мы познакомились со студентами из Тринити-колледжа и объясняли им, как трудна и богата событиями жизнь исследователя, потом отправились в следующий паб — и где-то в двенадцатом часу я оказался один на незнакомой мне Кавендиш-стрит, не имея ни малейшего представления, в какой стороне мой дом.

Долго брел я в тумане, и в каждом встречном мне мерещились то безжалостные агенты Мориарти, то нищие, то курильщики опиума, пока наконец передо мной не замаячил желтый плащ и черный классический шлем. Я бросился к бобби, и он, терпеливо выслушав мои бессвязные объяснения, вызвал по рации своих товарищей. Уже через 10 минут я поднимался по ступенькам в свою скромную квартиру, благословляя осмеянных Конан Дойлом лондонских полицейских.

* * *

На следующее утро Уильям уже поджидал меня в нашем кабинете, бледный и несчастный.

— Хорошо, что ты пришел, — сообщил он мне голосом ослика Иа. — У меня кое-что есть для тебя, — и он придвинул ко мне небольшую записную книжку в выцветшем буроватом коленкоровом переплете. — Здесь как раз описывается визит к Робинсону. Я не успел посмотреть подробнее, но по времени всё совпадает. Извини, я, пожалуй, пойду домой, полежу. Видимо, простудился вчера.

Я поблагодарил Уильяма, сообщил ему, что лучшее лекарство от простуды в России — две рюмки водки с острой и горячей закуской (он записал, не надеясь на память), уселся за стол и раскрыл книжку. Оказалось, между прочим, что это был стандартный полевой дневник офицера английской армии в бурскую кампанию. Видимо Конан Дойлу понравился аккуратный блокнот карманного формата, со вклеенными листочками кальки, таблицами мер и весов и описаниями оружия и боеприпасов, и он использовал его в качестве дневника и после войны. Что же до содержания — я не ожидал особенных открытий, поскольку история возвращения теперь уже сэра Артура Конан Дойла к Холмсу хорошо известна.

Уже в начале дневника я наткнулся на упоминание о Бертраме Робинсоне:

\"Как я рад был увидеть его жизнерадостную физиономию, и как странно мне было видеть его в щегольском цивильном костюме, посреди шумного Стрэнда! Мы обнялись, и как будто не было года разлуки: вновь перед моим взором встала пыльная красноватая равнина, и Бертрам, сидящий под чахлой акацией, наполовину срезанной бурской шрапнелью, с неизменным огрызком химического карандаша, пишущий очередной отчет для \'Таймс\'\".

Я нашел упоминание о знаменитой беседе, в которой Робинсон рассказал Конан Дойлу легенду о призраке огромной собаки, живущем в Дартмурских болотах. Довольно подробно сэр Артур рассказал и о возникшем у них с Бертрамом плане романа. Однако имени Шерлока Холмса не упоминалось вовсе, что меня озадачило. Действие должно было разворачиваться в XVII веке, и Конан Дойл был воодушевлен — наконец-то он вернется к любимому жанру исторического романа. Я вернулся немного назад, и стал читать внимательнее, ища хотя бы намека на современный детективный сюжет — всё напрасно. Я продолжал неторопливое чтение, когда меня вдруг словно кольнуло некое предчувствие. Вот что я прочитал, перелистнув очередную страницу:

\"24 марта 1901 года.

Мы уже третий день путешествуем с Бертрамом по Дартмуру. Сегодня за ужином он сообщил, что приготовил мне сюрприз и познакомит меня с человеком, который, как он выразился, \"знает всё, что в человеческих возможностях, о тайнах здешних трясин\". Бертрам объяснил, что этот джентльмен — ученый, биолог. Два его конька — энтомология и местные легенды. Зовут его доктор Джереми Стэнтон, он женат, живут они уединенно и скромно, даже без постоянной прислуги.

— Я написал ему, что мы сочли бы за честь посетить его. Кстати, он упомянул в ответе, что он — твой давний поклонник, и будет рад познакомиться.

Бертрам долго и с энтузиазмом описывал мне замечательную лабораторию Стэнтона, пока я не прервал его резонным замечанием, что через несколько дней мы всё это увидим своими глазами\".



Это была еще одна находка, несомненно. Я ни разу не читал о столь явном прообразе Стэплтона, и не мог понять — как же Конан Дойл решил вывести реального, узнаваемого человека в таком неприглядном виде? Заинтригованный, я продолжал чтение.

\"Март, 26, 1901 г.

Мы добрались до Бакфастлея, где на местном постоялом дворе нас должно было ждать письмо от Джереми Стэнтона. Распечатав конверт, Бертрам глянул на листок, поднял одну бровь, а затем со смехом протянул его мне:

— Это по твоей части, Артур!

На листке была изображена цепочка маленьких человечков, как их рисуют дети. Я в недоумении уставился на рисунок, пытаясь понять, что это всё означает. Бертрам, сжалившись, пришел мне на помощь.

— Видишь ли, доктор Стэнтон — несколько эксцентричный человек, со своеобразным чувством юмора. Я написал ему, что мы придем вдвоем с тобой, и, видимо, он решил проверить твои дедуктивные способности. Да, да, — он прервал мой слабый протест, — хочешь ты того или нет, а твоего Холмса помнят очень хорошо.

— Так ты не знаешь, что означает этот рисунок? — уточнил я.

— Нет, но, полагаю, если мы возьмем письмо, закажем по хорошему стейку, и посидим у этого уютного камина с кружкой пива…

— То мы разгадаем загадку? — закончил я.

— То мы согреемся и недурно поужинаем! — отвечал Бертрам со смехом, и я, хлопнув его по плечу, одобрил план. Мы потребовали местного портера и дополнительных свечей, уселись за дубовый стол и склонились над листком.

Присмотревшись, мы заметили, что человечки были разными, но некоторые из них повторялись. Я предположил, что перед нами шифр, где каждый человечек означает букву. В первой строке было всего два слова, из 4 и 7 букв, причем одна из них повторялась трижды. Мы быстро догадались, что эти слова — \"Dear Bertram\".

*a*t*** **r *** t**r*da* ****t at ***, - сообщала вторая и последняя строка.

Предположив, что t**r*da* означает thursday, мы получили следующий, уже совершенно осмысленный текст:

*ayt*** **r y*u thursday ***ht at s**.

Слово y*u, несомненно, означало you — никакая другая буква не давала слова. Три человечка в конце первого слова и три в начале слова ***ht были одинаковыми, лишь в разном порядке, и, резонно решив, что Стэнтон ждет нас, мы окончательно получили:

Wayting *or you thursday night at si*

Скорее всего, речь идет о шести часах вечера в ближайший четверг, 28 марта. Итак, послезавтра мы отправляемся в гости к отшельнику Фоксторских болот\".



\"5 апреля 1901 г.

Я вновь в своей лондонской квартире. Наконец я могу собраться с мыслями и изложить на бумаге события, происшедшие неделю назад.

До сих пор перед моими глазами стоят мрачные туманные холмы Фокстора, и я ощущаю всей кожей промозглую сырость, которая охватила нас, когда мы вышли из наемного экипажа на окраине Дартмита. Возница с благодарностью принял полкроны и обеспокоенно спросил, хорошо ли мы знаем дальнейшую дорогу. Бертрам уверил его, что он неоднократно ходил по местным тропинкам, и мы двинулись в путь. До наступления сумерек оставалось еще некоторое время, но туман начинал сгущаться, и Бертрам внимательно смотрел под ноги. Кое-где по краю тропы были вбиты вешки, обозначавшие опасные места, но сама тропа была пока хорошо видна. Вскоре мы поднялись на холм, собственно и называющийся Фокс Тор, миновали развалины древних строений (я положил себе непременно осмотреть их позднее), и опять спустились на болотистую равнину. Минут через двадцать мы увидели впереди огонек, и Бертрам с заметным облегчением сообщил мне, что мы у цели.

Дверь открыла приветливая миловидная женщина, Элен, жена хозяина. Миссис Стэнтон принесла извинения за мужа — он слегка простудился и был в спальне наверху, однако через минуту и он спустился, закутанный поверх одежды в теплый плед, в вязаном колпаке и шарфе. Мы обменялись приветствиями, и вскоре воцарилась вполне непринужденная обстановка. Стэнтон говорил немного, тихим хрипловатым голосом, зато Элен с очаровательным юмором рассказывала нам об их уединенной жизни на болотах и о том, какие удивительные находки им удалось сделать в местной фауне. Мы, в свою очередь, вспоминали об Африке, и воспоминания наши нашли живейший отклик, поскольку супруги собирались в скором времени отправиться в Капскую провинцию по приглашению тамошних зоологов. Стэнтон больше всего интересовался бабочками, а миссис Стэнтон, как она сообщила нам не без гордости, была бакалавром в зоологии и занималась водными и сухопутными гадами.

Доктор Стэнтон, с его пенсне и окладистой дарвиновской бородой, казался типичным ученым-натуралистом, как их изображают в книгах. Тем не менее, фольклор здешних мест необыкновенно привлекал его. Мы поговорили немного о разных ужасах, и Бертрам с увлечением рассказал о египетских мумиях и тайнах гробниц. Мне не понравился его энтузиазм, и я даже пытался предостеречь его — по моему мнению, мы не должны тревожить покой мертвых.

Около 10 вечера, после чая, любезно сервированного миссис Стэнтон, Бертрам начал отчаянно зевать. Разумеется, и речи не было о нашем возвращении ночью через трясину, и Бертрам, извинившись, поплелся в приготовленную ему спальню. Уже стали собираться на покой и мы, когда Стэнтон попросил меня послушать его легкие. У меня, по старой привычке, был с собой докторский саквояж, и мы отправились в кабинет к Стэнтону.

Легкие были в полном порядке, более того, и пульс был ровный, с хорошим наполнением. Я не заметил особенного жара, попросил показать горло — чистое, без увеличения миндалин, язык нормального цвета, не обложенный.

— Да вы здоровее меня, доктор Стэнтон! — воскликнул я со смехом, убирая стетоскоп и лопаточку в саквояж.

— Разумеется, — отвечал мне Стэнтон неожиданно вполне нормальным голосом, глядя мне в глаза с каким-то странным выражением.

Видимо, вид у меня был глуповатый, потому что Стэнтон мягко улыбнулся и спросил, наклонившись вперед и положив руку мне на колено:

— Доктор Конан Дойл, вы действительно меня не узнаете?

Я растерянно помотал головой, лихорадочно перебирая моих многочисленных случайных знакомых по Эдинбургу, Портсмуту, Лондону…

Стэнтон как будто был удовлетворен. Вздохнув, он сдвинул назад свой дурацкий колпак, обнажив могучий округлый лоб, снял пенсне и прикрыл рукой бороду.

— Силы небесные! — воскликнул я вне себя от изумления и ужаса.

На меня смотрел мой покойный секретарь Моррис Артур, он же профессор Мориарти…\"



Я оторвал глаза от текста и бессильно уронил перед собой дневник. Это было уже слишком для меня. К тому же, последняя сцена показалась мне очень знакомой. Действительно, Холмс подобным образом показывал Ватсону сходство Хьюго Баскервиля и Стэплтона.

Я вернулся к тексту — оставалось уже очень немного.



«— Умение проникать взором за маскировку — основное качество сыщика, мой дорогой Ватсон, — произнес Моррис с замогильной улыбкой. Я же продолжал остолбенело глядеть на этот призрак, восставший из ада. В Африке местные жители рассказывали мне о зомби, ходящих по земле, и я не мог не вспомнить эти жутковатые легенды.

Моррис легко поднялся, подошел к буфету и налил мне и себе по полстакана бренди.

— Выпейте это, доктор, и успокойтесь — я вовсе не оживший мертвец, как вы, верно, подумали. Признаюсь, — продолжил он смущенно, — мне стыдно, что я заставил вас переживать и сочувствовать мне, но, увы, другого выхода у меня не было.

— Мне давно опротивел преступный путь. Поверьте, что чешуекрылые всегда интересовали меня гораздо больше, чем человеческие пороки и недостатки, которые я так хорошо научился использовать. К тому же Элен, моя невеста и родственная душа, не должна была узнать о моей второй жизни. В свое оправдание хочу сказать вам, что ни разу мои руки не обагрила кровь — я преуспел только в дерзких ограблениях. Профессор Мориарти — значительно более опасный злодей, чем ваш покорный слуга. За это я должен поблагодарить Холмса — планы убийств, которые я разрабатывал в некотором помрачении сознания, не выдержали его анализа.

— Итак, — продолжал Моррис, — я должен был исчезнуть. Зная, что вы разгадаете мою тайну, я постарался внушить вам, что молчание в ваших интересах. Мне до сих пор стыдно за то издевательское письмо, которое я написал вам перед моим бегством из Англии — если бы я мог повернуть время вспять, я первым делом уничтожил бы это письмо!

— Однако я не был совершенно уверен в вашем молчании — и вот я составил план, по которому вы должны были увериться в моей смерти. За день до ограбления нашего индийского псевдо-раджи (кстати, это совершенно бесчестный человек, добывший свое сокровище ценой жизни всей семьи своего друга) я нанес на скулы немного румянца, надел сорочку и сюртук на номер больше, и пришел к вам с визитом. Вы немедленно заметили моё болезненное состояние и решили, что я похудел.

Я хорошо помнил нашу последнюю встречу, и кивнул в подтверждение.

— На следующее утро, закончив дело с драгоценностями, я отбыл на континент, и оттуда через пару месяцев написал вам письмо, на которое вы немедленно клюнули. Над водопадом Райхенбах, в нескольких метрах над тропой, есть небольшой карниз, куда, при известной ловкости, можно забраться. Там-то я и расположился, наблюдая за вашим расследованием. После вашего ухода, выждав некоторое время, я спустился на тропу и через малоизвестный перевал добрался до другого городка, где сел на поезд в Берн, — закончил Моррис.

Я находился в полном смятении. Мне было, как ни странно, больше всего досадно за то неподдельное огорчение, которое я испытал, узнав о мнимой смерти Морриса, и я не преминул довольно резко высказать ему это. Моррис слегка поник, но затем отвечал мне так:

— Дорогой сэр Артур, эти чувства лишь делают вам честь. Когда я читал ваш рассказ \"Последнее дело Холмса\", вначале я был смущен тем ужасным портретом, который вы нарисовали. Но когда я дочитал до конца, мне подумалось, что, возможно, ваши слова о Холмсе — это немного и обо мне?

— Да, разумеется, — отвечал я. — Вы ведь узнали свой портсигар? — и мы оба рассмеялись.

Бренди, несомненно, оказало свое волшебное действие, и мне вдруг стало легко на душе, как ни разу за последние годы.

Мы спустились в гостиную к камину, пожелали Элен спокойной ночи, а сами разговаривали еще долго, как два товарища по войне или экспедиции. Моррис признался, что подсыпал немного снотворного Бертраму, чтобы поговорить со мной наедине, и все равно долго не мог решиться на признание. Я же поделился с ним нашим планом романа о чудовищной собаке. Моррис жадно слушал, и вдруг в глазах у него вспыхнул хорошо знакомый мне огонек.

— Мне кажется, — перебил он меня с воодушевлением, — что эта история могла и не закончиться смертью Хьюго Баскервиля! — и он сбивчиво начал излагать мне совершенно невероятный замысел, который, признаюсь, захватил вскоре и меня. Мы с жаром обсуждали новый план полночи, и наконец почувствовали, что силы нас оставляют.

— В наказание за причиненные мне душевные муки, дорогой Моррис, я выведу вас главным злодеем, — пообещал я.

Впрочем, Моррис, полный благостного раскаяния, не возражал. Напоследок он вручил мне конверт, запечатанный сургучом, с моим новым лондонским адресом.

— Сэр Артур, я не был уверен, наберусь ли я решимости признаться вам, кто я такой. На этот случай я приготовил письмо, которое собирался отправить вам в день отплытия в Африку.

Я подивился внушительному весу конверта.

— Неужели ваша история занимает так много места на бумаге?

— О нет! — воскликнул Моррис со смехом. — Там есть и еще кое-что. Не буду дразнить вашего любопытства… — и он принялся неторопливо набивать и раскуривать трубку.

— Ну, говорите же, черт вас побери! — воскликнул я, ничуть, впрочем, не сердясь. — Или хотите, я угадаю?

— Попробуйте.

— Я даже предскажу вашу следующую фразу: \"Не пора ли вам воскресить Холмса?\"

Я был прав. В бесценном пакете лежали очередные зловещие преступления, кровавые тайны, мистические происшествия — всё, что произвел неугомонный ум отставного профессора Мориарти. Теперь, правда, Холмсу предстоит работать над ними в одиночку.

На следующий день я вновь простился с моим обретенным из небытия товарищем, и мы отбыли в обратный путь. Кто знает, увижу ли я еще Морриса Артура?..\"



Последняя запись в дневнике:

\"11 апреля 1901 г. Как не отдать должное благородству моего друга Бертрама: узнав о новом замысле, он расстроился, поскольку криминальные истории — не его конёк, и вряд ли мы сможем работать над книгой вместе. Но он не стал винить меня в отступлении от наших планов: \"Артур, да ведь этот сюжет много лучше того, что мы придумали, и я просто-таки требую, чтобы ты немедленно засел за работу!\" — написал он мне третьего дня. Что ж, теперь я обязан уже двум людям, пора приниматься за дело\".

* * *

Моя лондонская командировка окончена. Папки, аккуратно систематизированные Уильямом, лежат на полках, дожидаясь следующих исследователей, а я продолжаю писать статью для очередного тома \"English Literature in Transition\". Мне страшно даже представить, какие споры она вызовет. Однако я рад, что, по крайней мере, смог ответить на вопрос д-ра Робинсона.

Феликс Максимов

Лисявка

1624 год. Провинция Кардок, карликовое государство близ Германской марки. Рождество.
— … Как попадали в солдатчину? Как, как… Как кур в ощип, вот как я вам скажу! Чего проще — кем от бедности откупалась родня или деревенское общество, кого заманивали дармовой выпивкой и посулами — водился в те времена бесстыднейший, доложу я вам, обычай: выпил \"за здоровичко\" с разухабистым дядей, так считай, что уж записан в полк, откуда сей дядя и происходит. А под хмельком, да по молодости лет на войну как на пожар соседский смотреть побежишь, едва портки одемши.

… Хотя, человек человеку рознь, я о ратных занятиях не помышлял и в юности, ан просчитался.

Случилась со мной беда под Рождество, я ушел из дому вечером, родным не сказался. Городишко

у нас плохонький, но дружный, сам не предупредишь, соседи доложат — мы, молодые, ходили колядовать на ферму — за излучиной, видите, лесок, да нет, вы не туда оборотились, из того окна лучше видно.

Так вот, до фермы ходу через него полчаса, но, как назло, я от своей ватаги колядовальщиков поотстал. Да и немудрено — мамка с отцом у меня не Бог весть какие богачи были, потому прыгал я вприковылку, как журавль на сковородке — в осенних башмаках по снегу. Подошвы, сами рассудите, дыр больше, чем разговору.

Ну, когда тебе двадцать лет от роду, худые башмаки не помеха доброй пирушке.

Как сейчас помню, вечер выдался студеный, деревья, как сахарные головы стояли, заиндевелые, небо желтым желто, а луна прямо на льду речном лежала — вся в обводе белом.

Признаться, я струхнул, задумал срезать уголок по валежинам — колко, да быстро.

Ноги сбил, забрел невесть куда, совсем уж смеркалось, живым выбраться не помышлял — или в сугробе замерзнешь, или волки заедят.

Я кричал, да никто не отозвался.

Глядь-поглядь… Есть Бог — вижу, теплится фонарь меж стволами, и лошадиная морда застит его то и дело.

Поспешил я на свет, руками замахал; стоит на опушке крытая телега, а при ней двое возчиков. Вооруженные, наглые. Не то егеря, не то лесные разбойники. Отступать-то мне уж некуда было — что ж с того, что разбойники — все-таки души христианские, не волки, не татары, авось не бросят пропадать. Возчики выслушали мои жалобы и просьбы, мол заблудился, продрог, вывели бы на тракт — по гроб жизни был бы благодарен. Головами покивали, переглянулись да и заломили мне руки за спину.

Я так и обмер, а разбойники меж тем ощупали меня с головы до пят, как кобылу на ярмарке, пальцы в рот совать стали — зубы крепки ли. Один говорит:

— Жидок! И грудь узкая, куриная. Может чахоточный. А ноги? Икры с кукиш. Дрянь-товар. Кончено дело, поехали.

Второй отбрехался

— Да брось ты. Не жиже прочих! Сойдет.



Странные разбойники побранились было, но скоро сговорились и запихнули меня в телегу, как котенка в ведро.

Тихого народу в фургоне сидело немало, потеснились, дали мне место.

Слышу, едем, снег под колесами покряхтывает, лошадь фыркает. Тряхнуло раз, другой.

Я хотел закричать, но сосед зашептал:

— Уймись, уймись, дурачина, они за шум дерутся, не разбирают, вчера двоих искровенили…

— Да кто они такие? — спрашиваю. — Людоеды что ли?

— Вербовщики. — со вздохом ответил невидимый сосед.

— Что ж они людей без спросу хватают, как куриц?

— Им платят за каждого. Они злые — улов невелик. Я с ними неделю еду, от самых Болот, раньше бурсаком был.

— Куда нас везут? — спрашиваю.

— В Германию. Там паписты протестантов бьют

— А эти паписты или протестанты?

— Бог знает — вербовщики они. — вздохнул Бурсак, и нечего я больше из него не вытянул, потому что из дальнего угла на нас хрипло гаркнули

— А-ну, заткните варежки! Мне спать охота.



Все сникли, пришипились, и я туда же — поплакал малость в рукав, что в моем положении, сударь, простительно было, но сразу задумал бежать и крепко задумал.

С тем и уснул. Видение мне представилось огорчительное — до рассвета чудились препакостнейшие вороны, величиною с кобыл, которые скакали по снегу в красных сапогах. Воронами я любовался недолго, как есть сонного вывалили меня в снег и задали тулумбаса, взамен утреннего \"Радуйся, Мария\".

Тут же стояли и товарищи мои по беде, жмурились, прятали руки в рукава.

Было позднее утро, ясное, вафельное, все, знаете, в эдаком инеистом сверкании, но морозное — продирало до кишок.



Нас было семеро. По каким сусекам и сливным ямам вербовщики наскребли нашу бравую гвардию — не ведаю.

Один — жидконогая жердь, глаз дергается, другой — сутулый и в разбитых очках на переносье, что твой аптекарь (это давешний Бурсак), я — бобок бобком, лицо, как у щелкуна, на подбородке бородулька нарождается — слабый клок ваты, одно сокровище — волосы у меня тогда были рыжие, пушистые, как у мамзельки, и длинные — проходу мне не давали зубоскалы.

Наша повозка стояла на выгоне, осевши в снег по ступицы, лошадка измученная трясла торбою. Вербовщики — оба швабы тертые, похожие лицом, как оказалось братья — облачены были в подобие мундирных курток, поверх которых навертели они для утепления всякого тряпья.

Они разглядели меня при солнечном свете, и помятое мое лицо и худосочие наградили жеребчьими шутками, но вроде остались довольны.

Тут нечего было и думать о бегстве — нарочно остановились на открытом холме, пока до лесу доберешься — трижды застрелят или поймают.

Чтобы отвлечься от тоски, я начал осматриваться и приметил среди прочих давешнего крикуна (узнал по голосу), он отчитывал жиденка, мол, руки у него кривые.

Жиденок, видите ли, не расторопно чистил крикуну сапоги. Юнец выглядел постарше меня, за счет роста и изрядной толщины поначалу принял я его за третьего вербовщика, но бывалый Бурсак меня просветил:

— Он не чета нам, блохам. Его силком на войну не тащат, он сам напросился. — при этом бурсак поглядывал в его

сторону уважительно и с боязнью.

Утоптали место, старший вербовщик — Кунц — натаскал хворосту для костра, мне же сунули кошелку с луком да тупой нож.

Лук на морозе чистить, милый сударь, дело зряшнее и болезненное: скоблил я его, больше кромсая, и оттаивал собственной, миль пардон, жопой лунку в сугробе, покуда не воздвиглись предо мною рыжие сапожища с отворотами, начищенные жиденком до блеска.

Я твердо решил головы не поднимать, но обладатель сей доблестной обуви соблаговолил опуститься на корточки, расставясь и упершись лапами в круглые колени, как, снова миль пардон, баба за сараем, что я ему тут же и сообщил и, стойко вытерпев оплеуху, услыхал:

— Заткнись, Лисявка рыжая.

Так я получил новое имя. До конца моих военных приключений пристала ко мне эта досадная Лисявка. Нет бы Лис, или на худой конец Лисица… Но прозвище, как жена, раз окрутили — не открестишься, тяни лямку до могильной ямки.

Впрочем у других тоже не было христианских имен: кто Дышло, кто Манюня, кто Бурса, кто Конек-Пердунок, кто… а, да Бог с ним, что язык похабщиной поганить. Потом уж я узнал, что прятать крестильные имена ведется у ландскнехтов, так они обманывают военную смерть — авось обознается она сослепу, пуля мимо свистнет, палаш мимо рубанет, взрывная бочка глаз не выжжет, ядро минует, мимо проскачет, другому череп в жижу растворожит…

Жиденка, хоть и был он выкрестом, прозвали Зец-зец Трефный; а мой собеседник, важная птица, именовался Рылом.

Виды видавший парень, конопатый, злой, как жеребец зимой с перекорма; мы все драненькие-латаные, а он разодет был что твоя Масленица; похоже даже вербовщики побаивались его за силу и бешеный нрав.



— Все, Лисявка, готовься, как приедем, тебя наголо обстригут. С твоей головенкой, что с факелом бегать — первый же мушкетер снимет. Ты не думай — там до смерти ближе, чем от \"Отче наш\" до \"аминь\".



— А ты-то что хорохоришься, по твоей туше тоже поди не промахнуться. — пробовал огрызаться я, хлебая пустенькое варево с луком и свиным ухом, на семерых делили — никому не досталось.

— Молчи уж, говнюк… — нарочито тоненько, что при его баске не выходило, тянул Рыло. — Меня с малолетства один палач заговорил, теперь я буду деньги грести на войне, а ты разве килу наживешь.

И, склоняя ко мне щекастую рожу свою, обрамленную белыми вихрами, шептал:

— Бежать хочешь? Я те ноги-то повыдеру! Война быстрее нас бегает, запомни.



Думая о родителях, у коих я был единственной, пусть с вершок, но отрадой, я готов был убить мерзавца. А он, ухмыляясь, сидел на отобранной у жиденка куртке и строил мне обидные рожи.

Задерживаться на дневке мы не стали, скоренько поели, запряглись и тронулись.

Рыло ушел на кОзлы к швабам, а когда вернулся, несло от него водкой, и, турнув нас, бедолаг, он захрапел.



— Куда бежать! Какое там бежать? С ума сошел! — замахали на меня, стоило мне начать заранее придуманную речь. — Забудь, если жить не надоело.

Трефный Зец-Зец вспомнил моего предшественника, Фертика, которого вербовщики пристрелили за длинный язык и попытку к бегству. — Из него мозги вывалились — поддакнул жиденку Бурсак — Я сам видел. Серые, как клецки, и салом пахнут.

Остальные заспорили, икая с голодухи, что вкуснее: клецки или сало, меня больше никто не слушал.

Я смекнул, что и вправду попал, как лися в капкан: с одной стороны — жалкие овцы, с другой — кулаки да самопалы.

Что, собственно говоря, долго рассказывать о нашем пути. Лезвие, по коему поганые магометане ходят в свой нечестивый рай, и то показалось бы шуткою.

После Рождества нещадно мело, жандармские заставы на перепутках держали нас по суткам, то ли сверяя напутные бумаги, то ли

пьянствуя вскладчину с нашими истязателями.

Умер в дороге жиденок Зец-зец во сне, как кур на насесте, мы его с утра за плечо тронули — а он, брык — и опрокидонт на спину. Синий весь. Выбросили на обочину, даже снегом не закидали.

Взамен него посадили толкового паренька, сына сельского лудильщика по прозвищу Зоб, верткого и хлипкого, как сопля.

Поначалу мы сдружились, но, вытянув из меня замыслы о бегстве, пащенок донес, и далее меня везли связанным, даже по нужде водил меня брезгливый вербовщик Кунц, как телка на веревке.

Сейчас смешно, а тогда не до смеха было — я за кустом хоронюсь, Кунц кривится, как от кислого, смотрит в сторону и орет хрипло: — Сссы что ли!

А Зобу подарили кусок старой попоны за стукаческие труды. В приближении германской марки швабы спохватились и принялись нас школить. Мины их с каждой милей становились все кислей — из нашей артели трудновато было состряпать стоящих вояк: Бурса, к

примеру, ни зги не видел без своих стекол (вы, сударь, как человек, очки носящий, понимаете); я сроду не терпел драк — папенька прочил меня в нотариусы.

Подлец Рыло и здесь дал нам жару — учение ему не требовалось, несмотря на изрядную толщину, он оказался превосходным фехтовальщиком, кулачным бойцом и все то с яростью, с матерком, даже старшего вербовщика, бывало, в шуточном бою, укладывал, как девку.

Никогда не встречал столь истового поклонника войны. Покинуть милую нашу тихую провинцию, судя по всему, немалое состояние, жизненные блага, ради сомнительного тепла батального костра.

… За веру? Что вы, сударь, он был сущим безбожником… О какой еще вере вы говорите… Разве есть иная, кроме евангельской? А, это образно… Понимаю, вы человек, по всему видать, ученый, это мы тут, забурели в глуши, университетов, как видите, у нас не водится, одни кабаки, да виселицы.

… Итак, от военной науки мы уставали так, что я уж и не думал о бегстве, добраться бы до телеги и спать.

Я завидовал умершему жиденку, грешным делом.

Один случай мне запомнился крепко. Мы стояли на последней заставе, где отечество попрощалось с нами лишь неприютными взгорками да черной братией елок, обступивших разъехавшиеся грязло дороги.

Швабы ушли браниться со сборщиками подорожной, оставя нас на попечение Рыла, который был на удивление трезв и беспокоен — все теребил вожжи, оглядывался и бледен был, что сырая глина.

С носу у меня текло, ноги опухли и стали, как кубышки, но, не смотря на хворое состояние свое, я сообразил, что

сумею убежать сегодня.

Днем раньше я все таки допек осторожного Бурсу, настращав его различными horreurs de la gerre (ужасами войны, прим. переводчика), частью со слов все того же Рыла, частью фантазейными.

Выдумка наша была проста, как боб, — Бурса украл нож, которым скоблили лук и резали мерзлые буханки, по очереди мы наточили его о железную дугу тележного крепежа.

Мои путы орудие взяло с первого разреза, я примотал веревку для вида.

Теперь представился случай; мы пошептались и решили, что Бурса займет окаянного Рылу разговором, а я подойду сзади и зарежу надсмотрщика.

А там — лес черен, путан — ищи свищи.

Но когда Бурса вылез из-под полога, Рыла близ лошади не оказалось; Мы заозирались — нашего бравого вояки нигде не было.

— Куда он делся, черт жирный… — шепнул Бурсак — и вдруг выпучился, что твоя жаба.

— Лисявка, гад буду — он…сбежал.

— Ты что, межеумок, головой подумай, на кой ему бежать, он же с а м с в о е в о л ь н о собрался на войну.

— Да говорю тебе, сбежал!

Пока мы препирались — упустили время, подоспел Кунц, кликнул любимчика, но тщетно. Братья выпрягли лошадь, старший охлюпкой взгромоздился на нее — погнал по снегу вдогон. Догнали его скоро. У кромки леса, на холме.

Беглец задохнулся и подвернул на лесном пенье ногу. Мы видели- Рыло карабкался по склону, от войны, от нас, от вербовщиков, будто от черта и вдруг, замерев, сам пошел навстречу догонявшим, устало свесив руки.

Швабы были столь изумлены, что даже не били его, он и сам не мог объяснить своего поступка. Казалось, точили его смертный ужас и тоска. Не человеческая тоска, а, знаете, такая у зверей бывает перед смертью или ненастьем — живой души-то в них нет, одни глаза, да грудной хрип.

Скорее всего виновницей нелепого побега была пьяная горячка, доведшая Рыло до краткого помутнения рассудка.

Он и вправду слег, маялся в жару пару дней, мы надеялись, что помрет, да как же, помер один такой.

Швабы нянчились с ним, покуда не смог он вставать; как видно, за продажу Рыла в полк они чаяли получить жирный куш.

Стервец дни напролет валялся в телеге, лопал вдвое больше нашего брата, но к водке не прикасался, хотя вербовщики подносили и не раз.

Иная услада заняла его — он наконец-то увидел задворки войны и не пропускал ничего с жадностью ищущей собаки.

Однажды Рыло подарил мне украшенные бисером ножны, выменянные у девки-рылейщицы, отставшей от полка.

— Не порежься, Лисявка. Я бы тебе советовал засунуть свой ножик в жопу, но она у тебя даже на это не годится. А резать горло сзади не сподручно. Надо сбоку. Или сразу в печень колоть.

Он знал о ноже и о том, что я хотел его убить!

Я выбросил бесполезное оружие той же ночью и предался бездне черного отчаяния, рисуя в мечтах самые кровожадные образы мести. Он толкал меня на грех!..

… Конечно же я покаялся, сударь, что за вопросы?…

… Ехать по разоренному Марсовыми слугами краю — дело для молодого разумения не веселое: волки, пугавшие по ночам лошадь; раздетые трупы в запорошенных снегом руинах; горелая висельная дрянь; гадкие слухи о каких-то бабах-косарихах и приведениях, которых в сожженных городах шлялось больше, чем погорельцев и мародеров, унизительная деревянная ложка, висевшая у меня на шее, драгоценность, верная подружка в боях за лишний глоток хлебова, в коем больше болталось сора и грязи, чем крупы.

Я плохо знал немецкую собачью речь, не помнил название мест, которые мы проезжали.

Каждый оборот колеса губил мое спасение — сказались вороны в красных сапогах, виденные мною во сне.

Я боялся войны и ненавидел Рыло, ее олицетворявшего; сколько таких молодчиков наедали себе ряшки на страданиях народа во времена прискорбной бойни.

Даже швабы наши приуныли — возвращение в отчизну их не радовало, а перед зрелищем распада, всеобщего грабежа и запустения блекли все их заманчивые байки о военной славе, камзолах со шнурами, звонких дукатах и сговорчивых красавицах.

Швабки, за исключением шлюх и солдатских женок, ходили рохлями, рядились в отрепья и пачкали лица, но все равно то одна, то другая либо светила синяком во всю щеку, либо переставляла ноги дугой, как, миль пардон, опроставшаяся корова. Солдатня не щадила ни малолеток, ни старух — баба она и есть баба, была бы щелка между ног, а уж отмычка на нее найдется.

Мы катили сквозь затяжные оттепели, обнажилась по перелескам влажная земля, воздух напоен был сырым вонючим теплом, и облака по ночам неслись как клубы белого дыма.

Ночи стали болезненно светлы; сколько раз я ни просыпался за полночь, неизменно видел, как поблескивают в сумраке открытые глаза Рыла. Он лежал без сна на спине, закинув пухлые руки за голову.